Я тебя никогда не оставлю
«Ну, че смотришь, сука? Ну!? Ты этого хотела, да? Да, этого? Сейчас… Подожди, падла!»
Руки мои не слушались. Картонная гильза охотничьего патрона никак не хотела входить в ствол дорогого инкрустированного серебром ружья двенадцатого калибра. «Добилась своего? Да-да, добилась! радуйся гадина!» — Щелк! — согнутое буквой «л» ружье выпрямилось. Затвор замкнулся. «Ты думала я испугаюсь, да? Ты думала не смогу? Не-с-с-у-у-мею? С-с-у-у-мею! Е-е-еще как сумею! Ха! Видишь?» — я зловеще улыбнулся и взвел курок.
Мне хотелось быть храбрым и решительным, но зубы предательски отбивали чечетку страха. Кровь, переполненная адреналином заставляла вибрировать каждую мышцу. Я сидел на кухонной пластиковой табуретке. Ватные ноги не повиновались мне и дергались, подпрыгивали как на пружинах, словно невидимый врач-невропатолог бил по моим коленкам маленьким блестящим молоточком с резиновым набалдашником. Хлипкая тяжесть меж ягодиц угнетала. Хотелось сорваться с табуретки и бросится в уборную. Это страх. Я знаю, что это страх. Липкий противный, животный страх.
И она это видит. Она смотрит. Она все видит… и ждет. И дождется. Потому, что это единственный выход. Единственный…
За окном кухни заговорщицки заскрипел снег под колесами автомобиля. Утробно взвыл и заглох, задохнулся двигатель стареньких «Жигулей». Одиноко хлопнула дверца. Третий час ночи. Сосед с первого этажа вернулся с халтуры. Он наверно первым услышит выстрел. У этих ружей тульского завода бой — будь здоров! В данном конкретном случае — мертв. Ба-бах! И все. Уноси покойничка… Менты, менты понаедут! Соседи сбегутся! Кто в чем. Ночь все-таки. Бы-р-р-р! Кровища… Хлюпанье шлепанец… Заспанные ребята из морга… Черт, мысли путаются…
«Сюда смотри! Сюда! Видишь это ружье?» — я поставил ружье на пол, прикладом меж ступней, судорожно зажав его коленями. Обрез ствола оказался на уровне моего рта. Из черного, тусклого отверстия отвратительно пахнуло застарелым пороховым дымом. Нет, так не пойдет. Пуля пройдет… Черт, как должна пройти пуля?
Ружье было отцовское. С ним мы когда-то, когда я еще учился в «Техноложке», браконьерничали где-то на карельском перешейке, а потом он подарил ружье мне. На день рождения… Хорошее ружьишко! Все хотел его на стенку повесить, да все ни как… Опять мысли путаются. День рождения… Ирония судьбы. Прости папа. Сей час я использую твой подарок по назначению. А назначение ружья, как известно, — пиф-паф — стрелять. Все просто. Легким касанием, без рывков, как учил, нажимаю на спусковой курок, и, как не удивительно, вылетает пулька. В мишень. В живую или неживую. В движущуюся или не движущуюся. Можно в человека. В меня, например. Чем не мишень? Очень даже хорошая мишень!
«Ну, че смотришь!? Нет, в тебя я стрелять не буду. Не берут тебя пули, сука! Сука ты, поняла?» — я посмотрел на ее морду, оскаленную в улыбке. В ее глаза, предвкушающие, жаждущие!
«Сколько горя ты мне принесла, стерва! Но я до тебя доберусь! Мне уже все равно!»
Я вставил ружье в рот, ощущая неприятный кислый вкус метала и тошнотворный запах пороховой гари. Как же пройдет пуля? Я вытянул ноги, продолжая сжимать ступнями приклад, наклоняя ружье от себя прикидывая траекторию полета «волчьего заряда» так, чтобы он прошел через рот в затылок, зажмурился, вытянул руку и плавно, как учил меня отец, надавил на курок.
Огромная поджарая волчица, сидящая передо мной, облизнулась и склонила голову набок.
— Сережа, ты должен бросить ее, Сережа! Слышишь? Я тебя не оставлю. Никогда! Мы будем вместе. Ты должен ее бросить, Сережа! Миленький, любименький, брось ее! Брось! — Лада привстала на цыпочки, с мольбой заглянула мне в глаза и прочитав в них, что-то такое, что очень ее разочаровало, бессильно опустилась на каблучки легких замшевых туфель, надула губки и обиженно закуталась в шикарный норковый воротник своего дорогого, ультрамодного пальто.
Пальто доходило ей лишь до середины бедер и промозглый, зимний сквозняк, гуляющий по колоннаде у вестибюля метро «Маяковская» нещадно жалил обнаженные ноги девушки.
Дрожи, но форс держи! Этим она всегда мне нравилась. В любых условиях, при любой растреклятой погоде, всегда на коне. И алчущие взгляды мужиков вокруг.
Я усмехнулся и задумчиво затушил окурок «Кэмела» о шершавую поверхность колоны.
— Лада, ты…
— Посторонись, родимый! — Объемная, как царь-колокол, пожилая женщина толкнула меня огромным животом и прошлась по моим коленям своими не менее увесистыми продуктовыми сумками.
— Прет как с рублем на буфет! А еще говорят, что широкие слои пенсионеров не доедают в условиях экономического кризиса! В кошелках у нее, наверное, то, что она не доела! — по своему обыкновению принялся ворчать я. Такая у меня адекватная реакция на внешние раздражители.
— Сережа, ты мне не ответил! — дернула меня Лада за карман кожаной куртки. Ее миловидное личико посинело от колючего ветра и морозца. Губки, обветрившись набухли.
— Елки-палки, Лада! Сколько можно говорить! — обозлился я.
— Не могу я ее бросить! Не-мо-гу! Хотя бы из-за сына. Бал бы у тебя трехлетний сын, ты бы поняла… Поняла?
— Но нам же хорошо вместе?
— Ну, хорошо, — сказал я и вспомнил вчерашнюю ночь.
— Но мы же любим друг друга?
— Ну, любим, — хотя внутренне я не был так уверен.
— Тогда брось ее! — лицо Лады приобрело детское, капризное выражение. Говоря слово «брось», она даже притопнула ножкой.
— Опять, двадцать пять, японский городовой! — я еще больше вышел из себя.
— Я популярно объясняю! Не могу я ее бросить! У меня сын! Понимаешь? Маленький такой… Папа, папа, гули, гули, и все такое. С Мариной я живу уже семь лет. И ее предать я тоже не могу! Если б ты знала, через, что она со мной прошла… Не могу, и не хочу! Все! — я, нервничая, полез в левый карман за сигарами. Достал их, потом вспомнил, что только, что курил, переложил пачку в другую руку и засунул ее в правый карман.
Лада насупилась и расстроено шмыгнула носиком.
Говорят, от внебрачных связей бывают четыре весомых последствия: любовь, дети, банкротство и триппер, там или сифилис, что-то в этом роде… Но видит бог — любовь самое тяжелое из них. Нет, с Ладой мне, правда, хорошо, даже очень! В смысле коечки и в смысле пообщаться, но, навряд ли такое капризное создание как Лада сможет дать мне столько же как уютная, добрая, теплая, привычная Марина.
— Слушай, Беркутов! — Лада зло сощурила глазки и ткнула меня в грудь тоненьким, изящным пальчиком, обтянутым черной лайковой кожей перчатки.
— Если ты не бросишь свою… Как ее там… Марину, — произнося имя моей жены она брезгливо поджала губки и сморщила носик.
— То мне наплевать, я сделаю так, что ты ее бросишь! Ты! Сам! Понял? Ты понял? Но это тебе обойдется в тысячу раз дороже.
Я оторопел.
— Ты, что, пойдешь к ней и заявишь: Я спала с твоим мужем!? Так ей то же, как ты говоришь, напле…
— Ты меня не понял. Не она тебя, а ты ее бросишь! — Лада злорадно ухмыльнулась и передернув плечиками, поежилась.
Холодно все-таки. Глядишь простудится… Нет, ну все-таки, настырная у меня любовница! А я — кремень! Кремень, как договорились!
— Лада, ну знаешь! — я поиграл желваками.
— И времени у тебя на размышление — двое суток с хвостиком! — Лада обворожительно улыбнулась ровной ослепительной фарфоровой улыбкой.
— Пока, родимый, мне холодно. Я пошла, — Она уверенно и сильно пригнула меня к себе, потянув за лацкан куртки, нежно поцеловала меня в губы и как лебедь белый поплыла к стеклянной двери вестибюля. Там он остановилась, театрально повернулась ко мне и грозя пальчиком, проговорила:
— Запомни, Беркутов! Я не собираюсь тебя ни с кем делить! — прозвенел под аркой ее голосок, приглушенный уличным говором. Прозвенел и растаял вместе с Ладой, исчезнувшей за стеклянной дверью.
Я задумчиво потер губы, чувствуя, что этот последний поцелуй Лады был каким-то особенным, не похожим на другие ее поцелуи. И это было нехорошее чувство.
Какой-то мужичек, в потертой шапке ушанке, в благоухающем рыбой овчинном полушубке, в массивных валенках, проходя мимо больно задел меня ящиком с принадлежностями для зимней рыбалки.
— Куда прешь, козел! — рявкнул я на него. Мужик присел от неожиданности, шарахнулся в сторону, пробуя плечом на устойчивость каменную колону.
Колона, естественно, устояла.
На завтра у нас было воскресенье. А значит выходной. А значит ни хрена делать не надо. Контора на замке, замок на сигнализации, сигнализация у милиции, Витька Гаршин — мой друг, кореш, дольщик и собутыльник, зависает у Ладиной подруги — Таськи (так уж получилось). Короче, пива выпить не с кем. По сему мне пришлось довольствоваться, что после сытного Марининого обеда я возлежал на диване в буржуазном китайском халате, на котором по атласу золотом были вышиты лупоглазые драконы, одной рукой поглаживая ушибленный давеча живот, а другой сжимая пульт от видика, по которому сонно гонял очередной боевик с Джеки Чаном, изредка выключая ускоренную перемотку, чтобы рассмотреть особливо мордобойные места. Марина на кухне гремела посудой и слушала «Европу-Плюс». Пашка, бороздя пузом просторы плюшевого паласа, устраивал авто гонки «Дойче турен ваген» с ужасным количеством аварий. Изредка из кучки матчбоксовских машинок вываливалось одинокое колесико, дверца или капот. Большой спорт не обходится без жертв. Имитируя губами рев моторов, скрежет тормозов, Пашка гонял машинки взад-вперед, периодически сталкивая их друг с другом, нещадно вырывая с ковра клочья бельгийского ворса. Джеки Чан на экране входил в раж, направо и налево круша черепа, грудные клетки и берцовые кости. Денек обещал быть тоскливым. Лада на звонки не отвечает. Сумасбродина! Интересно, что она себе там вообразила? Или она просто стращает. Мне, в общем-то, наплевать. Но знаете ли, лишние неприятности и все такое… О, боги, боги! Яду мне! Яду! Тоска, то какая…
— А-а-а-а-а-а-а… больно-о-о-о-о! Папа, больно-о-о-о! — как маленькая игрушечная серена, завелся мой Пашка, демонстрируя миру порезанный палец, по которому стекала ярко-красная капля сворачивающейся на глазах крови. Я нажал кнопку «пауза» на пульте. Физиономия, перекошенная Чановским ударом, застыла на экране, — Маша! — крикнул я в дверь гостиной, опуская ноги с дивана и беря ручку сына за запястье.
— Принеси йод и бинт. Пашка порезался!
— А-а-а-а-а-а…! — ободренный заботой еще громче взревел Павел. Одновременно с ним жалобно захныкал телефонный звонок.
— Маша, где ты там? — занервничал я, перенося свисающую каплю крови на свою ладонь, чтобы она не упала на многострадальный ковер. В дверях комнаты появилась Марина, как хирург, держа перед собой руки, обтянутые резиновыми перчатками для мытья посуды.
— Что-случилось-о-Господи! — скороговоркой проговорила она, не сразу вникнув в ситуацию. Пашка захлебывался. Телефон неистовствовал.
— Фу ты, черт! — фыркнул я, глядя на розовые мокрые перчатки с хлопьями пены между пальцами.
— Подержи ему руку, чтоб ничего не вымазал!
Марина взяла Пашку за обе руки и успокаивая, стала целовать его заплаканные глаза. Я, наступив на миниатюрную модель «Мерседеса», поскользнулся, и, едва удержав равновесие, бросился в ванную, где у нас висела аптечка первой помощи при осколочных ранениях и поносах, клейменная красным крестом и полумесяцем. На ходу схватив с подставки изнемогающий телефон, чертыхаясь и матерясь, прикладывая его к уху, я вломился в ванную и рас пахнул дверцу аптечки.
— Алло, Сережа, это ты? Это Витя звонит, — прошуршало в трубке.
— Здорово, как Таська? Не забодал еще бедную девушку? (Где же тут бинт?)
— Сереж, ты понимаешь какое дело… — голос Витьки звучал виновато, но я не обратил на это внимания, копаясь в аптечке.
— Ну … (Ага, вот бинт. А йод?) — Лада умерла.
— Хорошо, (Вот и Йод). Что???
«Дзинь» — пузырек йода выскользнул из моих рук, шлепнулся о белый кафельный пол ванной и разлетелся вдребезги, впустив гигантскую амебу темно-коричневого цвета, ощерившуюся острыми лучами, Мелкие осколки пузырька засверкали в каштановой лужице. (Бриллианты в пыли — почему-то всплыла у меня в памяти неизвестно где услышанная фраза).
— Врачи говорят — чего-то там с сердцем… Врождённый порок, понимаешь, — голос Витьки стал еще более виноватым, — вчера вечером забрали. Прямо из дома. Дверь была открыта. Соседка зашла, а она там… Уже мертвая. Я только приехал — мне Таська и рассказывает. Я сразу — тебе… Правильно, а? — Правильно … — пробормотал я, продолжая глядеть на лужицу йода.
— Правильно, — А перед глазами плыла ее уютная полутемная комната, огромная кровать, всегда застланная белоснежным чистым бельем, в которой мы… О, Господи! — Сережа, ты живой, а? — мялся Витька на другом конце провода. Сквозь шум доносились отдаленные всхлипы. Наверное, плакала Тася.
— Ну, что, Сережа?! — в дверях ванной появилась Марина, уже успевшая снять перчатки, держа на руках довольно улыбающегося Пашку, измазанного собственной кровью, тычущего мне под нос порезанный палец:
— Папа, боляка. Вава!
— Витя, я потом тебе позвоню, — сказал я в трубку и дал отбой.
— Сережа, что случилось? У тебя такие глаза … — спросила Марина, пересаживая Пашку на одну руку, другой вытаскивая у меня из вспотевшего кулака упаковку бинта.
— Йод разбил…
— Какие у меня глаза? — ни с того ни с сего рявкнул я на нее и прошел из ванны на кухню, продолжая сжимать телефонную трубку. Пашка широко раскрыл глаза и удивленно посмотрел на меня. Он редко видел меня злым и лишь иногда рассерженным. Входя на кухню, я услышал, как он спрашивает мать:
— Мама, папа злой, да? Папа злой? — Да, папа сердится, у него неприятности… Не трогай его, — нервозно проговорила Марина, пустила в раковину теплую воду и принимаясь отмывать от крови Пашкины пухлые ручки.
Я вошел в кухню, поставил трубку телефона на стол, достал из шкафа непочатую пачку «Кэмела» и как чеку с гранаты резко со рвал с нее обертку. Достал сигарету. Делая глубокие продолжительные затяжки, прикурил от газовой плиты на которой стояла кастрюля с каким-то Маринкиным варевом, рухнул на табуретку и только тут заметил, что серая пластмасса радиотелефона измазана Пашкиной кровью. На сером кровь казалась темной, бордовой. Я сидел, курил сигарету за сигаретой, глядя на заляпанную трубку телефона. В дверь кухни изредка с опаской заглядывала Марина, но, не решаясь ничего спросить, уходила. Я курил. Тяжело набирая полную грудь дыма, чувствуя, как он режет мне гортань, бронхи, заполняя каждый уголок легких. Мыслей не было, и они были. Они метались, сталкиваясь и разлетались в стороны. Словно кто-то играл в пустоте на бильярде, мягкими, тряпичными шарами. Как? Почему? Временами хотелось встать, куда-то бежать, с кем-то говорить, кого-то умалять, что-то доказывать, о чем-то просить. О чем? О том, чтоб ее оживили? Глупость. Все равно, вдруг что-то еще можно сделать! Вдруг она просто притворилась! Помнишь, Беркутов, как после любви, раскинув руки, закрыв глаза и не дыша. Э-э-э, парень, сдай свою голову на трепанацию умелому хирургу. Глядишь, он выкроит тебе хотя бы одну извилину. — Черт! — я засунул указательный палец в рот, чтобы унять боль от ожога, сделанного истлевшей сигаретой.
Лада умерла! Ла-да-у-мер-ла. Ты понимаешь, ее больше нет. И не будет. Никогда. Хоть ты тресни. Все. Конец. Финиш. Финита ля комедия. Гасите свет, тушите свечи… А может не умерла? А может… А… Господи, как я сразу не подумал об этом. Она убила себя! У-б-и-л-а… из-за тебя, Беркутов, из-за тебя. Боже, какой я дурак! Какой я дурак! Как я сразу не понял. Еще вчера, когда мы расставались. Влюбленная девчонка! Дура безмозглая! Из-за того, что я не захотел… Взяла и нажралась снотворного. И кранты. Впрочем, снотворного у нее не было. И вообще, она спала как пришибленная… Болван ты, Беркутов! Витька сказал же… порок сердца. Тут ты не виноват. Тут мама с папой напортачили. Я слышал: если у человека порок сердца, то умереть он может в любую минуту. Так что я здесь ни при чем. Ни-при-чем… А при чем здесь вообще все это. Она умерла и это главное. Ей уже не поможешь. Может, там ей будет лучше, может, там у нее будет нормальный мужик, любящий. Не то, что я. А я, что, ее не любил? Любил. Любящий, в том смысле, что не женатый. Все-таки, если разобраться, в ее смерти есть и моя вина. Можно себя не успокаивать. Может, не было бы вчерашнего разговора, и все было бы по-другому. Иначе. Не было бы меня, все было бы иначе. Наверное. Скорее всего. На-вер-ня-ка. Ну что делать? Все мы смертны. И я когда-нибудь…
— Сереж, можно я хоть посуду домою? Я понимаю, что у тебя что-то произошло. И ты не хочешь, я надеюсь пока, мне рассказать, но тарелки засохнут. Марина стояла передо мной, держа в руках резиновые перчатки, сердито глядя мне в глаза.
— Мой, практичная ты моя, — медленно произнес я, беря со стола трубку телефона и задумчиво набирая Таськин номер.
— Просто у нас сотрудница умерла. Молодая
— Извини, я не поняла… — проговорила она виновато, немного расстраиваясь — Я понимаю… Алло, Тася, Витю позови! — Марина грустно опустила глаза и подошла к раковине. Я вы шел в комнату. Спустя минуту из кухни послышался гул набирающейся воды и бряцание тарелок. Посуда должна быть вымытой… Кстати, надо смыть Пашкину кровь с радиотелефона.
Похороны состоялись завтра, на Южном кладбище. Витькина «девятка», обиженно ревя двигателем, пробиралась по густой жиже из глины и снега, вслед за обшарпанным «пазиком», в котором находился гроб с телом Лады, по одной из аллей кладбища. В наше смутное время экономических перемен и духовного возрождения полагается отпевать покойника в церкви. Но Ладу от певать не стали. Ее отец — академик, доктор каких-то там физико-математических наук, погибший много лет назад при аварии где-то учебном атомном реакторе, не стал крестить дочь по двум причинам: во-первых, он был убежденным атеистом, а во-вторых, мать Лады умерла при родах, что, по его мнению, и доказывало отсутствие Бога. Похоронный «ПАЗик», тире, катафалк свернул и въехал на окраину участка, где должна была лежать Лада. «Девятка», продолжая обиженно огрызаться на своих пассажиров, вползла за ним. Я, Витька и Тася, хлопая дверцами, вышли из машины, с опаской вдыхая кладбищенский воздух, окидывая взглядом неуютный ландшафт, уставленный бесконечными рядами крестов и обелисков, облысевшими деревьями, воздевающими вверх голые, корявые руки, усиженные копошившимися стайками ворон; и авангардного вида шаром аэрорадиостанции на горизонте. Неизвестно почему не падая, над нами проплыла огромная темная туша самолета, идущего на посадку в близлежащий Пулковский аэропорт. Когда-то я был на городской свалке мусора. Пустота, никчемность и запустение. Что-то похожее я видел сейчас. Так оно и есть. Свалка людей на окраине миров. Грустно и тоскливо.
Водитель «ПАЗика», облаченный в синюю спецовку и ватник, тоже выпрыгнул из кабины и пошел к нам, перекидывая во рту из угла в угол тлеющую папиросу — Ну, че? Нет могилки? — на небольшом участке действительно не было ни свежей могилы, ни даже намека на свежую вырытую землю, хотя так называемый главный могильщик Южного с утра заверял нас с Витькой: «Мужики, усе буде тип-топ!» — Я им покажу — тип-топ, говночерпальщики хреновы! — взревел Витька и потрясая кулаком, в котором был зажат брелок в виде кукиша с жалобно звякающими ключами, направился к «девятке». Я — за ним. Таська — за мной. Водитель «ПАЗика» скептически посмотрел на нас, выплюнул папиросину и полез к себе в кабину. Лада осталась лежать в гробу.
Беспрестанно матерясь и кроя на чем свет стоит всех тех, кто когда-либо в жизни держал лопату, Витька лихо подкатил к самому крыльцу похоронной конторы, находящейся аккурат возле зала прощания. Конвейер, так сказать, туда, сюда и к Господу Богу на небо без пересадки. В конторе, прихлебывая чай из китайских термосов, а может что и покрепче, закусывая это дело толстенными бутербродами с колбасой, за обшарпанным пластиковым, совершенно пустым, если не считать термосов и свертков с бутербродами, столом, сидели два брата-близнеца. Одного из них, только вопрос — какого, мы знали в лицо. Ведь, лицо у них одно на двоих. Хотя если разобраться, хватило бы и на третьего. Короче, один из них точно был главным могильщиком, а вот который? Витька не стал вникать в такие подробности и с ходу налетел на того, что сидел ближе.
— Вашу мать, какого, на четырнадцатом яблоневом могилу не вырыли, а? — Ты нашу мать не трож-ж-ж-ь! — медленно проговорил первый могильщик, продолжая жевать.
— А…э… то, мы тебя там же закопаем!
Витька вскипел. Какая-то пружина свернулась в нем до отказа и вот-вот должна распрямиться.
Второй могильщик, по-видимому тот, с которым мы имели дело утром, оценил остроту ситуации, завернул остаток своего бутерброда в фольгу, закрыл термос и миролюбиво произнес: — Хлопцы! Сеня! У людей горе, люди деньги заплатили, надо людям помочь! — Заплатили? — спросил первый могильщик, подозрительно глядя на Витьку, у которого из ноздрей и ушей пошел пар, и утрамбовывая за одной из Бобин-робиновских щек только что откушенный кусок бутерброда, сказал:
— Тады пошли за трактором.
На выходе оба брата прыгнули в точно такую же, как у Витьки, «девятку» и, взметая из-под колес шлейфы грязного снега, на полной скорости исчезли в одной из аллей кладбища, пугая неторопливых старушек, пришедших навестить своих покойничков — Во, суки, а? — сказал Витька, садясь за руль, на новых «девятках» рассекают, а ни хрена не делают!
— Да успокойся ты, сейчас все будет! — попытался я его урезонить. Настроение у меня было мрачное, богопокорное. Хотелось думать о вечном. О том, как будет Ладе — хорошо или плохо, а не ругаться. Все равно в могилу не опоздаешь.
Витька посмотрел на меня страшными глазами и повернул ключ зажигания.
— Все в порядке, мальчики? — обеспокоено спросила Таська, которая все это время оставалась в машине.
— В порядке, — процедил Витька сквозь зубы, и, дав полный газ, рванул с места.
На участке я и Витька, не сговариваясь, принесли по кладбищенской скамеечке, попросили водителя открыть люк сзади автобуса и, вытащив гроб, поставили его на импровизированное траурное ложе.
— Открывать? — спросил Витька, глядя мне в глаза. Я кивнул. Витя принялся расщелкивать крепления крышки. Тася зарыдала и бросилась мне на грудь. Крышку сняли.
Лада была как живая. Словно не умирала, словно уснула и вот-вот должна была проснуться, встать и сказать: «А клево я вас всех надула!» Я впервые почувствовал, что мне хочется заплакать. Нет, не пустить скупую мужскую слезу, а именно заплакать с гортанным стоном, со всхлипываниями и причитаниями. Тася, мельком взглянув на матовое, безупречно чистое лицо Лады, вскрикнула: «Ладочка», — и, зарыдав громче прежнего, при жалась к моей груди. Она была единственной ее подругой, Витька, стоявший у изголовья и до белизны закусивший нижнюю губу, единственным другом, а я, глупо глядевший в ее почти живое лицо, тем, кого она любила больше всех людей на свете. Так уж получилось. Поэтому только трое мы провожали ее туда, откуда, как известно, не возвращаются. Никогда. Какое страшное слово «никогда». Сколько обреченности, сколько нудной, как зубная боль, безнадежности содержится в нем. Оно как стена, о которую можно расшибить голову. Стена невидимая и несокрушима. Никогда. Я смотрел в лицо Лады и вдруг почувствовал, что мне невыносимо захотелось заглянуть ей в глаза. Я готов был дать руку на отсечение, что в них горела бы жизнь, они светились бы прежней игривой дерзостью. Черт побери! Я чувствовал этот взгляд! Сквозь белоснежные веки. Из-под длинных ресниц. Он буравил меня. Терзал! «Я тебя не оставлю, Беркутов! Никогда,» — всплыла в памяти ее фраза из последнего нашего разговора, Господи! Опять «никогда!» Я не выдержал и отвернулся.
— Хватит? — выдавил из себя Витька — Ой, деточки, молодая какая! — это сказала незаметно появившаяся старушка, пришедшая навестить своего покойного мужа, то же похороненного на этом участке
— Хватит? — снова спросил Витька. Таська затрясла головой и полезла в сумочку за носовым платком. Тушь растеклась по ее опухшему от слез личику.
— Молодая какая… — еще раз повторила старушка и, кивая головой, побрела меж крестов в дальний конец участка.
Витька закрыл крышку. Послышался звук приближающегося трактора. Пока трактор-экскаватор рыл яму в не успевшей еще промерзнуть земле, пока близнецы-могильщики, сопя, с профессиональной ловкостью обтесывали лопатами края могилы, в нее успело набраться порядком талой воды. И гроб с телом Лады пришлось опускать прямо в воду. Страшно было дышать это зловещее хлюпанье и еще страшнее жалящее жужжание выдергиваемых из-под гроба ремней. Мы по очереди бросили в могилу по горсти земли. Сначала я, потом Таська, потом Витька. Когда эта символическая часть церемонии была закончена, Витька дал отмашку, и экскаватор завершил начатое. Братья-могильщики окантовали могилу. Витька, не глядя, дал им чаевые и они укатили на своей «девятке», обогнув на повороте урчащий трактор.
Я принес давешние скамейки. Тася сходила к машине и вернулась с бутылкой водки «Смирнофф», бутылкой любимого Ладиного грейпфрутового ликера, хрустальными рюмочками и парой-тройкой ажурных бутербродов в плетенной корзинке. Мы сели и молча помянули покойницу. Витька наполнил до краев рюмку ликером, накрыл бутербродиком и поставил ее Ладе на могилу. Снова пошел редкий, мокрый снежок. Пушистые снежинки падали на рыжую землю. Кричали вороны. Еще одна темная туша самолета проползла над нами, волоча за собой шлейф монотонного гула.
— Пойдем, — сказал Витя и, взяв под локоток раскисшую Таську, увел ее к машине. Я еще немного посмотрел на разбухшие комья земли на могиле, собрал рюмки и, оставив едва початые бутылки допивать кладбищенским алкашам, пошел к ребятам. Отойдя не сколько шагов, он услышал за спиной тяжелый вздох и шуршание осыпающейся земли. От неожиданности рюмки чуть не выпали из моих рук. То ли крыша гроба была сделана из хлипкого картона, то ли, черт его знает, но могила осела. Да, скорее всего крышка про гнулась под тяжестью мокрой земли… В кустах метнулась серая тень и исчезла.
Поздно вечером я впервые в жизни пришел домой пьяный в стельку, чем несказанно удивил Марину и развеселил проснувшегося Пашку.
Дверной звонок вырвал меня из зыбкого кошмарного сна, в которым толстые черные крысы десятками бегали по длинному, темному коридору, выложенному потрескавшимся грязным кафелем и непредсказуемо взрывались, превращаясь в красные кляксы, словно брюшко у каждой было начинено динамитом. Бормоча проклятия, я перебрался через тихо спавшую Марину, подтянул трусы и направился к двери, зябко шлепая по ковровой дорожке босыми ногами.
В дверях стоял чистый, выбритый Витька, в отглаженном костюмчике, белоснежной рубашке и галстуке первозданной новизны и современных тонов, то есть с павлиньим хвостом на шее. На Витькиной физиономии, испуская чарующие нити магнетизма, сияла улыбка, предрекающая плотный рабочий день. В руке по обыкновению позвякивали ключи от машины — Ты ли это? — прохрипел я осипшим, пропитым голосом, вглядываясь в полумрак лестничной клетки, судорожно прищуривая один глаз, потирая плечи и шевеля начинающими примерзать к порогу пальцами ног.
— Или не ты? — Нет! Это твой страшный кошмар-р-р! — прорычал Витька с трубными интонациями в голосе, делая руками жест злодея и корча кощеевскую рожу — Понятно. Тогда проходи, — говорю я, с содроганием вспоминая о крысах, и ухожу на кухню включить кофеварку
— Туфли сымать? А носки? А…
— Сымай, только двери закрой, не в лифте, — бормочу я. — А денег дашь? — А по шее? — Мальчики, можно потише. Ребенка разбудите! — сонно и распевно говорит из спальни Марина.
— Мариночка, извиняюсь. Все, молчу! — отвечает Гаршин и идет в спальню целовать ей руки.
— Я тебе дам, молчу — ворчу я уже из туалета.
— По шее… забыл?
— Сережа… это… только… визит… вежливости! — в перерывах между звонкими чмоканьями по слову говорит Витька — Знаю я вашу вежливость! — грозно говорю я, спуская воду в унитазе.
— Дай лучше похмелиться, в голове шумит как в сливном бачке, — приходит мне в голову близкая по ситуации аналогия.
Гаршин уже на кухне копается в холодильнике, достает оттуда несколько бутербродов и бросает их в микроволнуху.
— Беркутов, никакой опохмелки! Сегодня у нас подписание важного контракта. Ты должен быть трезв как стеклышко! — Как стеклышко… Галстук дверцей холодильника не прищеми! Контракт у него, — говорю я, включая электробритву.
— А он у меня на защепке! — Тогда защеми ею свой язык! — Серега, это не эстетично.
— Зато практично! — А ты, оказывается, прагматик! — удивленно восклицает Гаршин, расставляя на столе чашки для кофе.
— Еще какой! — Тогда засунь свой прагматизм себе в жопу.
— Фу! Грубиян! — на секунду высовываюсь я из ванной продолжая бриться.
— Не любит, шельма! — смеется Витька.
— Беркутов, поторапливаемся, опоздаем!
Через пять минут мы сидели за столом на кухне, ели хрустящие горячие бутерброды и запивали кофе. И вид у меня был ничуть не хуже, чем у Гаршина. Костюмчик, галстучек и все такое. Впрочем, выпили мы вчера поровну. И разошлись в одинаковом состоянии. Вчера… Будто и не было вчера. Будто Лада не умерла. Будто и Лады не было. Пришел новый день, и все смеются и шутят. И никто не хочет думать о прошлом. Наверное, это правильно. Все плохое нужно вытравливать из себя каленым железом. Иначе попросту будет тяжело жить. Не было Вчера. Не было. Халва, халва, халва, халва, халва, халва, халва, халва, халва, халва, халва…
— Беркутов, что ты там бормочешь под нос? — Витька налил себе еще чашку кофе.
— Да вот, говорю, сколько не говори слово «халва», во рту слаще не станет. Есть такая восточная поговорка.
— Да ты еще и востоковед! — саркастически восклицает Гаршин, делая вид, что не понимает моего намека.
— Это я к тому, что во рту после вчерашнего словно кошки насрали, — бормочу я, как бы принимая его игру, поднимаясь из-за стола и тут же бессильно плюхаюсь обратно. В дверях кухни, подвернув под себя пушистый хвост, склонив голову на бок и глядя на меня ослепительно голубыми, какими-то знакомыми глазами, сидела огромная серая собака.
— Витя, что за шуточки? — Поворачиваюсь я к Витьке и дергаю его за рукав, отчего он чуть не проливает кофе на свой драгоценный костюм.
— Поосторожней! Какие шуточки? — Это ты ее привел? — говорю я, подозрительно глядя Витьке в лицо.
— Кого? — удивленно восклицает он.
— Собаку.
— Какую собаку? — Ту, которая в дверях сидит… — я поворачиваюсь к двери… Никого… — Сидела…
— У тебя чего, глюки или белая горячка? — учтиво осведомляется Витька.
— Какие глюки? — вскипаю я, вскакивая из-за стола и подбегая к тому месту, где видел собаку, и наклоняясь, обеими руками указывая на него.
— Вот тут. Вот тут она сидела… Я видел…
— Хорошо. Сидела. Куда делась? — резонно спрашивает Витька, видя, что я не щучу и завожусь всерьез.
— Ушла…
— Куда? — Туда, — я указываю себе за спину, но чувствую, что выгляжу глупо.
— Поищи, — еще более резонно говорит Гаршин.
Я иду искать. В коридоре никою. В туалет, ванную, в детскую, гостиную, а также входные двери закрыты. Приоткрыта только в спальне. Захожу. Включаю свет. Спрашиваю сонно щурящуюся на меня Марину: — Ты собаку не видела? — Господь с тобой! Какую собаку? — Витька привел.
— Да не приводил я никого, — устало говорит Гаршин из кухни.
— Дураки-дурацкие! Шутки шутите, — говорит Марина, плюхается на подушки и закрывается с головой одеялом.
— Ладно! — я заглядываю под кровать, за шифоньер, за занавеску — никого. Витька на кухне ржет: — Ты похож на ревнивца, который ищет любовника своей жены.
Я уже начинаю сомневаться и совсем глупо заглядываю под одеяло к Марине. Марина лягается. Витька на кухне чуть не падает от смеха с табуретки. Я начинаю усиленно массировать виски и выхожу на кухню. Спрашиваю: — Витя, что мы вчера пили? Спиртягу? — Фу! — фыркает Гаршин. Мы эту гадость уже три года не пьем. Это у тебя, наверное, от передозировки. Ну, перепил… Переволновался… Перенапрягся… Пройдет! Вон, Ивану Грозному мальчики кровавые мерещились. А тебе всего лишь собаки… Пустяк! Давай, давай, поехали. Опоздаем. Нам к десяти нужно быть в аэропорту. Витя быстро сложил посуду в раковину и заторопился к выходу.
— Пора, Мариночка!
Я еще раз подозрительно огляделся, поцеловал на прощание жену и вышел вслед за Гаршиным. Он ждал меня у лифта. Мы спустились. Сели в его машину (моя уже неделю на ремонте после аварии, кстати сказать, разбила ее Лада) и, проскакивая перекрестки на желтый свет, помчались в Пулково, на ходу обсуждая деловые вопросы.
За делами собачье приведение вылетело у меня из головы. Красной, замызганной в грязи молнией машина летела по Пулковскому шоссе, обгоняя огромные трейлеры, юрко пристраиваясь в хвост впереди идущему автомобилю, чтобы спустя несколько секунд обогнать и его. Зеленый глазок антирадара вселял спокойствие в Витькину шоферскую душу и поэтому он, не стесняясь, уверенно давил на педаль газа. Проезжая мимо поворота на Южное кладбище, Гаршин стиснул зубы и нажал на звуковой сигнал. Гудок машины отозвался протяжным воем-вздохом. У меня тоскливо защемило сердце.
— Витя, не надо, — сказал я.
Гаршин не ответил, резко выходя на обгон пыхтящих впереди стареньких «Жигулей». Водитель «Жигулей» покрутил пальцем у виска. Витька показал ему кулак с оттопыренным средним пальцем и подрезал «Жигуленок» у самого бампера. «Жигуленок» обиженно захныкал своей бибикалкой.
Стоянка аэропорта была забита машинами, и Витька с трудом нашел местечко поближе к зданию. Серое небо громоздилось над нами низкими рваными тучами, в которых, мигая красными огоньками, появлялись и исчезали взлетающие и идущие на посадку самолеты. Аэропорт бурлил, шумел, переговаривался и перешептывался. Надрывно гнусавила дикторша, передавая объявление за объявлением. Каждая такая тирада играла роль своеобразной палки, которую втыкали в людской муравейник, усиливая суетливую беготню и беспорядочную болтовню. Но, спустя несколько минут, все стихало до очередного: «Внимание! Прибытие. Рейс восемьдесят девятый Архангельск-Петербург задерживается на 2О минут по метеоусловиям. Повторяю…»
— Ну, че, Серый, слышишь, задерживается. Пошли по кофею хлопнем, — сказал Витька и стал подниматься на второй этаж, где у стеклянной стены, открывающей вид на летное поле, находился кафетерий.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.