18+
ВРЕМЯ РАДОВАЛО НАС
Введите сумму не менее null ₽, если хотите поддержать автора, или скачайте книгу бесплатно.Подробнее

Объем: 142 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Война

В этот день почему-то заработали висевшие на стене репродукторы, и мы услышали слово «война». Я сразу же выскочил из дома с радостным криком: «Ура, война!», но, поскольку город был пуст, а нам, ребятам, надо было срочно делиться радостью, мы вспомнили, что на берегу реки Ингула, с берегов которой со стапелей сходили большие корабли — линкоры и другие военные корабли высшего класса — будут люди, и побежали на берег, зная, что там будет с кем разделить радость. По воскресеньям там, на вбитых в метрах пятнадцати от берега подмостках, спал после небольшого похмелья дядя Микита — клепальщик завода им. 61-го расстрелянного комиссара. Поскольку он был клепальщиком, он был несколько глуховат, и нам пришлось по нескольку раз кричать: «Дядь Микита, война!» и кидать в него камешки. Он же отвечал: «Хлопци, не шуткуйте, яка ж война? Мы ж с нимцами пакт заключили, только вчера в Германию ушёл танкер», но мы все кричали свое, и он наконец нам поверил: как был в трусах, бросился в воду и поплыл к берегу. Мы же бросились в уже просыпающийся город смотреть карту — через сколько мы будем воевать в Берлине. По-нашему выходило, что дня через четыре. Но оказалось все наоборот: это немец через четыре дня пришел в наш родной город Николаев. А мы в это время пели песню: «Непобедимая и легендарная, в боях познавшая радость побед, тебе, родная наша армия, шлет наша Родина привет», и мы ждали нашу победоносную Красную армию. Но мы не знали того, что уже в немецком плену было больше двух миллионов бойцов нашей доблестной Красной армии, мы ещё ждали, что на помощь к нам придёт с Дальнего Востока знаменитая Особая Краснознамённая Дальневосточная армия под командованием нашего прославленного маршала Блюхера, который в эти дни получил первый только что учреждённый новый орден Боевого красного знамени за номером один. Но мы не знали, впрочем, как и всего остального, что маршала Блюхера уже нет в живых, что он, насмерть забитый сапогами тюремщиков, уже выкинут с самолёта где-то над Уссурийской тайгой, мы не знали и того, что командный состав прославленных дивизий, бригад уже расстрелян как враги народа. Среди расстрелянных в 1938г. был и муж моей матери, служивший в Дальневосточном военном округе в должности помощника командира 2-й от­дельной механизированной бригады по хозяйственной части, носивший на тот момент четыре полковничьи «шпалы». А мама, как жена врага народа, отсидев в тюрьме до 1939 года, была выпущена. Нам, детям, говорили, что мамин муж получил новое звание и отправился дальше служить на Северный флот, а потом, что погиб в начале войны. Только через многие годы мы узнали, что он был расстрелян еще в 38-м году вместе с командным составом.

А мы уже оставляли свой родной город Николаев, спасаясь бегством: в город входили немцы. Мой дядя Саша, он же Александр Васильевич Рябовол, воевал ещё в Первую мировую войну и из-за того, что вывел роту из окружения из непроходимых Пинских болот, был представлен к Георгиевскому кресту. И вот ему поручили собрать и возглавить в Николаеве бригаду народного ополчения. В бригаде могло быть тысячи полторы человек. И он получил приказ двигаться из Николаева в сторону Херсона, а там со всей бригадой переправиться через Днепр.

И мы двинулись в указанном направлении. У нас на телеге были погружены винтовки, немного оружия, поскольку оружия на руках у мирных жителей тогда очень боялись наши власти. Поэтому шли практически без оружия. Когда подошли к Днепру, нам долго не разрешали переправляться на нашу, советскую сторону. Боялись то ли диверсантов, то ли прорыва немцев — на всякий случай боялись всех советских людей. Уходили коммунисты, а простых мирных жителей не выпускали.

Меня успела перехватить по поручению отца моя мачеха, проехавшая почти до Херсона, чтобы забрать меня по месту работы отца в Каракалпакию, в город Нукус. Мы как раз окончили седьмой класс. До добровольного призыва мне оставалось два года. Из них один год я пробыл комсомольцем-добровольцем на стройке танкового завода в городе Ташкенте, о чём я впоследствии написал в своей повести «Марш энтузиастов». В 1942 году ушёл на фронт мой отец, участвовал в битве под Сталинградом, был демобилизован по ранению. А в 1943 году пошёл воевать я сам. Мне было 17 лет. К этому времени в нашей семье уже погиб муж сестры отца Антонины полковник Павлов, вернулся без ноги её второй муж Евгений Тарасович Пальцев; была бы расстреляна немцами вместе с грудным ребенком родная сестра Евгения Тарасовича, но её успел за секунду до выстрела столкнуть в расстрельную яму стоявший рядом односельчанин. Она сумела выползти из ямы с грудным ребёнком и спастись, но со следующей облавой её взяли и отправили на принудительные работы во французскую зону Германии. После разгрома Германии она познакомилась в концлагере с украинцем, мастеровым человеком. В концлагере в тот момент уже велись разговоры о том, что в СССР возвращаться не стоит, так как здесь всех вернувшихся из оккупации сажают в тюрьмы или отправляют в Магадан. Поэтому они решили ехать в Канаду, где нужны были рабочие руки и куда уже агитировали украинцев. Так они эмигрировали в Канаду, откуда затем перебрались в США, где вырастили детей. Так в нашей семье появились неожиданные американцы.

Солдат войны

Говорят, в допролетарские времена это были конюшни эмира бухарского, а теперь здесь казарма нашей минометной роты запасной стрелковой бригады, куда мы и прибыли в полковую школу. Казарма просторная, из красного кирпича, таким же кирпичом выстланы полы — с ними тоже связана часть нашей армейской жизни: денно и нощно, отбывая наряды вне очереди, мы скребем и чистим их. Хороший кирпич умели делать в далекие времена, сколько его ни скреби — он неизносим, отдраенный нашими саперными лопатками, блестит первородным пожарным цветом.

Во всю длину помещения два ряда сплошных нар, которые разделяются идущими посредине от начала до конца треугольником из досок, это подголовники, заменяющие нам пока подушки, которые, как и матрасники, обещают набить сеном, если привезут. А пока мы спим на тонких однорядных камышовых циновках, подстелив на них тонкие суконные одеяла и накрывшись такими же тощими древними шинелями, или наоборот. Ноябрь. Хоть и Средняя Азия, а холодно.

Наш помкомвзвода старший сержант Матвей Иванович Матюшов, денно и нощно находящийся с нами все недолгие месяцы полковой школы, заменяющий нам всех родных и всех военных начальников, кажется нам совсем невоенным человеком. Учит нас орудовать иголкой и ниткой, шилом, кое-где сам подгоняет нам форму. После отбоя советует:

— Вы, ребятки, кучней-кучней ложитесь друг к другу, да шинельными рукавами спины да грудки закрывайте поплотней, легкие не застудить бы…

Он лежит первым в ряду, лицом к двери и постоянному посту дневальных рядом. Есть у нас и командир взвода с новенькими лейтенантскими погонами, весь начищенный и отглаженный, существующий вроде вдалеке. Любит изредка на нас отрабатывать свой командирский голос всякими командами, а больше всего любит крутить на турнике всякие спортивные штучки — «солнышко», «скрепки», делать стойки. Он упруг и силен, легко с земли взлетает на перекладину, за это мы зовем его Гимнастом. Он явно любуется собой, а нам ближе наш старший сержант, он наш главный радетель, заступник, учитель и батюшка с матушкой. Большой, сутуловатый, с рябоватым послеоспенным лицом и огромными руками-клешнями, ходит с выдвинутым вперед правым плечом, вроде увалень, но все делает быстро и точно, во всем опережая нас. И что удивительно — любая военная техника в его руках собиралась-разбиралась, не теряя ни одного винтика, а у нас все растекалось сквозь пальцы, даже простая винтовка Мосина становилась предметом забот. Но он никогда не ругал нас, был нам как нянька.

Сержант прошел, видимо, все войны: от первой империалистической до Гражданской и всех прочих. Были белоказаки, белогвардейцы, была и Монголия с бароном Унгерном, и Китай, и Хасан, и Польша… В общем, перерывов почти и не было. Это был солдат войны.

И вот сержант ходил по казарме и говорил: «Главное, ребята, прикрывайте грудь». Он учил нас, как надевать обмотки, которые у нас вечно падали под нары, разворачиваясь во всю свою змеиную ширину… Он учил нас наматывать портянки, к которым мы поначалу относились презрительно, лишь потом поняв их нужность. Сержант потерял своих двух сыновей где-то на оккупированной Украине, и мы думали, что свои отцовские чувства он отчасти переносит на нас… Но в любом случае никогда больше не встречали мы такого заботливого, человеческого отношения.

За неумелость нас не попрекают и зовут больше по именам: Толик, Санек, Витёк, когда вблизи других командиров нет, при посторонних помкомвзвода крепчает, и мы уже «товарищи бойцы» или «красноармейцы». Можно и его называть и по имени с отчеством, и без, но панибратство пресекается сразу, как и наши попытки подкупить старшего сержанта лестью или подношениями. При этом он говорит так:

— Кого ж ты, глупый, подкупаешь — меня иль судьбу свою: винтовку не подготовишь или миномет вкось установишь — так первый выстрел не туда и попадет. Так что тут, ребятки, поблажек не ждите, как есть инструкция — так и выполняй, её до вас поколения солдат своей жизнью писали, в боях опробовали для нас…

Сколько лет сержанту? По нашим прикидкам, он из тех, для нас былинных, лет, когда Брусилов совершал свой прорыв в Первую мировую, когда рубились белые и красные, в степи под Херсоном шел матрос Железняк, развевались бурки и носились тачанки конной Буденного и батьки Махно — славных времен, которые мы до армии не единожды примеривали на себя. Он из последнего призывного поколения резервистов, значит, точно последние полста лет мог прихватить и первую мировую, и революцию, и озеро Хасан. Для нас-то учебники школьные давали две войны, ну, ещё была Испания, за которую в СССР переживали все, держали карты, где булавками с флажками отмечали фронты республики и генерала Франко, радостно переживали приходы пароходов к нашим берегам с испанскими осиротелыми детьми и радовались за тех, кто брал их на усыновление. Выспрашиваем сержанта, но он не говорлив. Но вот после полевых учений, когда мы кружком располагаемся вокруг него, мягчает и кое-что рассказывает:

— Мирной, гражданской жизни выходит у меня совсем мало, войны для нас как лихорадка-малярия: вроде только приступ прошёл, в себя приходишь, а болезнь опять всё злей и злей хватает… Империалистическую прошёл и гражданскую, крови нахлебавшись выше некуда, на войне в жизнь вышел, семьёй обзавелся, а в народе бунты пошли всякие, в Азии басмачи, и покатилось — белокитайцы, белополяки, японцы, Хасан, Халхин-гол, Польша, Финляндия, всё кого-то защищаем и освобождаем, только шинель скинешь — опять к оружию зовут…

— А семья, товарищ сержант?

— Так под немцем в оккупации, сын-то один, знаю, погиб, о другом вестей не имею… — он поднимается с земли. — Всё. Разговоры окончены. Взвод, стройся! На отработку штыкового боя — шагом марш!..

Штыковой бой — это уже полковой плац, там всякие чучела расставлены. Для нас он как надоевшая бездумная игра: отбой штыком чужого штыка, шаг вперед и прикладом справа в голову, ещё шаг и штыком коли… Ворчим, сержант слышит, но радуется:

— Точно, ума тут не надо, в этом вся мудрость боя — не голова, а само тело должно автоматом решать, куда и как штыком. Думаете, старый зануда дурью мается и вас допекает, нет, парни, потому вбивают вопреки голове вашей, чтоб всё внутрях сидело и действовало само по себе, а как задумаешься — так тебя штыком и опередят…

Мы атакуем сержанта настоящим штыком, а у него в руках шест с пучком тряпья на конце, он нас им и достает, а мы штыком и прикладом отбиваемся. Потом колем, изображая злость, чучела. Халтурим. Занятие считаем никчемным, вот бы до стрельб настоящих добраться…

— Не хотите оберечь себя, — замечает сержант, — образованные, почти десятилетки у всех, а у меня два класса всего, так потому и должны вы себя беречь на войне, последние, считайте, из госрезерва. Перебьют вас — а кому дальше служить — одни бабы да малолетки остались, встала страна огромная под небеса, выше уж некуда. Кончим войну — всё заново строить надо, спецы будут нужны, инженеры, а ваш путь к ним куда ближе… Так что не игра у нас в штыки, колоть — так коли, и не толкай вроде рукой, а всем плечом…

Дальше отбиваем конную атаку. Вроде летит на нас эскадрон с шашками наголо в руке с замахом, а у нас в руках родимая трехлинейка образца восшествия последнего русского императора на престол. Сержант взбирается на пригорок:

— Глядите, коль не успел пулей всадника снять, то одно спасение — винтовка, коль несколько вас — становитесь скорей в каре, ну, квадрат такой, и штыками со все сторон ощетинивайся, а коль один — то одно спасение — опять-таки винтовочка, двумя руками вверх над головой и плечами ее да выверни её магазином наверх, если сабля рубанет — то все ж дополнительная защита, пока сабля в ствол врубится, да пальцы свои по цевью растяни, чтобы от острия сберечь, удар у всадника не в одной руке, он и лошадь поднимет, с такой силой ударит, страшный удар, тут уж как повезет…

— Так война моторов сейчас, с шашками на танки, — тут уж подначиваем сержанта мы.

— И до моторов дойдет, но там все равно человек сидит…

Наступает время сражения с «моторами», с танками, значит. Он у нас один, если по форме судить, а так — жестяная телега на железных колесах, поставленных на рельсы, сверху башня, из нее торчит печная железная же труба, подразумевающая пушку. Поочередно мы выходим на битву с ним, несущимся с косогора по рельсам. На подходе надо успеть бросить в него бутылку с зажигательной смесью или связку гранат, укрыться в междупутьи, пропустив его над собой, и вновь подняться и поразить таким же образом топливный бак.

Дребезжа и грохоча, жестянка проносится над тобой. Знаешь, что это игра, и что есть в междупутьи ложбинка для тела, и надо быть полным дебилом, чтоб попасть под колеса, а все равно страшновато и с первого раза ничего не получается — граната брошена раньше, в голове одна забота — поглубже втиснуться в землю и потом, когда «танк» пронесется, гранату вдогонку не успеваешь точно бросить.

— Вот вам, ребятки, и мотор, — подводит итог сержант.

Испытание жестянкой прошли с первого раза немногие и у нас, и в других взводах. Хотя есть ребята, которым все удается с первого раза.

Сержант похваливает их, но не слишком, замечая:

— В природе для каждого свой процент есть: кому в плотники, кому в монахи, солдаты, чиновники, она, вишь, вроде заранее так мир устраивает, чтоб из каждого его полезность для общества извлечь, тут для всякого живого и неживого у нее свои задумки есть. Ну а теперь, ребятки, идем дух поднимать…

Понимаем — на политзанятия. Политрук бдительно следит, чтобы наши головы не клонились в желанной дремоте, но мы все же наловчились поочередно в кратковременный сон впадать с полуоткрытыми глазами. Жуем одну и ту же тему о мудрости, правильности, единстве и бдительности советского человека, жертвенности в пользу всего прогрессивного человечества. Ответы наши должны вылетать как пули из пулемета, что и есть свидетельство морально-политической стойкости бойца.

— В чем победа сталинской партии большевиков в революции для народа? — вопрошает политрук. — Рядовой Шишаков!

— Есть, рядовой Шишаков. В том, что вооруженные массы взяли штурмом Зимний, уничтожили капиталистов, буржуев, белогвардейцев и их покровителей из Антанты, а дальше строили богатую и счастливую жизнь всего народа, уничтожая кулаков, врагов народа, предателей и шпионов…

— Четко отвечаешь, Шишаков. Что получили народные массы?

Воодушевленный похвалой Шишаков впадает в экстаз: голос его звенит:

— Угнетенные массы, товарищ политрук, получили все: фабрики и заводы, землю, всякие богатства, красных командиров и маршалов, свободу, большевистскую партию и гения все народов великого полководца товарища Сталина во главе советской власти и партии, организатора все наших побед, освободителя других угнетены народов…

— Все, все, Шишаков, отлично, вот с таким настроением в бой и пойдем…

— Пойдем, товарищ политрук, — уже выпевает Шишаков, — как Павлик Морозов, всех предателей найдем, как Павел Корчагин — врагов уничтожать будем, и как Матросов — на амбразуры ляжем «и как один умрем в борьбе за это…»

— А кто воевать тогда будет? — шепчет Толя Баринов.

— Кто шепчет? — ловит слова политрук.- Конечно, если надо — ляжем все, но войну для товарища Сталина и народа выиграем. Глупых вопросов не задавать, главное — не слова, а чтоб в душе у каждого идейная крепость была. Все. До ужина личное на самоподготовку.

Занятия проходят в конце нашей казармы, где скамейками отделены от нар несколько отсеков: для занятий по Уставам, писания писем, рядом для чистки оружия.

А есть хочется все время нестерпимо. Мы уже обменяли за время выходов на учения у местных жителей на сушеные абрикосы, он же урюк, лепешки, кислое молоко все, что прихватили для службы из дома: носки, перчатки, ложки, миски, какие-то еще вещи, в ход пошли уже и казенные — ремни, вторые портянки, белье, ложки («проевшие» их канючат у соседей по столу, стругают сами из дерева или делают из банок, пьют баланду прямо из столовских мисок). За утрату такого имущества сыплются наряды, «губа», но это не помогает, а потом знаем: как на фронт пойдем — выдадут все.

Еда же наша по низшей тыловой норме такова: утром и вечером каша — ведро пшенки на 34 человека, гречки или риса — на сорок. Мы с вожделением и бдительно следим, как заполняется черпачок раздающего: вдруг ошибется и тебе перепадет лишний наперсток еды. За столом, а это доски, положенные на козлы, умещается человек двадцать, полвзвода; рядом ставится бочка с баландой, черпаком из консервной банки наливается эта непонятная жижа с отдельными крупинками крупы, называемая первым; если щи — то на столе стопка капустных листьев, выдающихся поштучно; на второе — каша с волокнами тушенки, солонины или такой же вымоченной рыбы.

Для нас лучший из нарядов — попасть в столовую на чистку картошки или в хлеборезку: немного, но перепасть еды может. Но лучший наряд, даже если он как наказание вне очереди, — попасть на кухню чистить котлы после каш, особенно повезет — если после гороха, он хорошо пригорает к стенкам, и, забравшись в котел с ногами, можно отдирать его и есть прикипевшими черно-коричневыми ломтями.

Гуляет по казарме слух, что к вечеру должны привезти жмых для лошадей. Начинает кучковаться народ, шептаться, как лучше добраться до него. Разбредаются по гарнизону, выискивая всякие щелочки и лазы к амбарам и складам, обхаживая постовых. И точно — вечером привозят жмых. А после отбоя и поутру можно увидеть во всяких углах солдат, дробящих камнями куски крепчайшего, наверное, со времен Гражданской войны, жмыха. У многих жующие челюсти и оттопыренные карманы. Нас ловят, обыскивают, раздают наряды вне очереди, в основном на чистку отхожих ям, но мы все жуем, сворачивая челюсти, а лошадям привозят солому.

Наряды обидны, но терпимо, а вот ночные тревоги и подъемы в любое время, когда втрое после еды сильнейшее желание поспать после бегов, шагистик, учений прерывается криками «подъем!» и ты, одуревший, вскакиваешь, хватаясь за гимнастерку и галифе, — существо твое безумеет.

Вскочить с нар — одно дело, мытарства начинаются, когда лежащие у ног обмотки сваливаются и разворачиваются во всю свою змеиную длину. Рядом же стоят с часами командиры и считают секунды от «подъема» до построения; не успел уложиться в норматив — начинай все снова: раз, два, три, десять — хоть весь час ложись, вскакивай и одевайся по настроению командира. Это называется отработка боевой готовности.

Мы завидуем тем, кто вместо окаянных обмоток носит сапоги, мы с презрением относимся этим матерчатым лентам на наших тощих ногах, считаем их надругательством над нашим мужским достоинством, а портянки вроде несут нам привет от старой нищей и убогой России. За что вскоре и несем кару. В первый же марш-бросок эти куски материи, кой-как обвернутые вокруг стоп, сбиваются в узлы и до крови стирают ноги, а плохо накрученные и закрепленные обмотки сваливаются и цепляются за ноги.

Сержант, советы которого мы слушали вполуха, не злораден:

— Не вы первые и не последние, деревенские через эту науку сызмальства проходят, а вам, городским, снова к земле возвращаться надо, солдат-то к ней близок, — рассуждает он. — Носка в ботинке и на неделю не хватит, и тепла в нем нет. А тут ногу на уголок поставил, обернул, потом и вторую фланелевую сверху портяночку, коли холодно, каждую складочку только разгладь, иначе при ходьбе скомкается, и топай, и топай…

Сержант терпелив — сам ставит наши ноги на портянки и обертывает их.

Но от обмоток и кирзы судьба меня избавляет неожиданно. Нет моего размера маломерных ботинок, и я после долгих поисков на складе получаю высокие ботинки со шнуровкой почти до колен, вроде тех, что носили барышни до революции. Но эти, утверждает старшина, польские, а может, и английские, еще, вроде, первые авиаторы такие носили, только сверху вместо обмоток краги кожаные застегивали. Ботинки на три размера больше моей ноги, носки у них загибаются, как у Чарли Чаплина, я смехотворен, но теперь я доказываю и убеждаю командира, что обмотки сюда никак не положены, что и принимается. И еще подарок судьбы, когда нам вручают оружие. Нашему взводу везет, мы получаем не деревянные, а настоящие боевые винтовки «трехлинейки» русской армии времен Порт-Артура. А мне опять не хватает. По росту я самый маленький, мой рост немногим больше ста сорока сантиметров, поэтому при построениях я замыкающий шеренгу и взвод и шагаю в одиночестве самым последним в строю. Конечно, и во всяких очередях я последний, и мне почти всегда чего-то недостает, но от этого бывает иногда и выгода.

Из тех же неведомых интендантских запасов, что и ботинки, получаю я винтовку, по виду — охотничье ружье, но она боевая и хорошего калибра, с магазином на несколько патронов, не торчащим, как у наших наружу, а спрятанным внутри. Она коротковата, с недлинным штыком-ножом, но фирма западная, знаменитая золлингеновская сталь, и это уже такие, позднее выявившиеся достоинства, что зависть к ней, как и попытки изъять у меня ее, стали общими в роте.

С этой винтовочкой отбился я от необходимости носить ее на плече, это когда строй двигается в торжественном марше с поднятыми вверх штыками, приклад упирается в ладонь левой согнутой руки, а магазин лежит на ключице плеча; красиво идет строй, шаги отбивают такт, колышутся в том же ритме вздыбленные штыки — картинка к песне «Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин и первый маршал в бой нас поведет» (Ворошилов, значит). Гоняют солдат ради такого парада безмерно столетиями. А я свою винтовочку ношу за плечом на ремне; увидев меня на плацу, поперхнулся комбат и немедля призвал на разборку комроты и меня. Но я отбился с миром, доказал, что иначе нельзя — строй испорчу, а так, единственный замыкающий, даже гармонию вношу, как завершающую точку в движении. И еще одна хвала. Азиатская природа со своим песком хуже наждака для оружия, при форсировании всяких препятствий у наших трехлинеек ржа так и ползет по металлу, особенно в стволах, откуда ее ершами с щелочью и всякими составами часами выводишь, сталь, говорят, наша непроваренная и без добавок, оттого просто железная, а мою тряпочкой с маслом легонько приласкал — и блестит повсеместно. Попала винтовочка к нам, видно, при очередном разделе — освобождении Польши в тридцать девятом году.

Нахваливаю я эту винтовочку со сталью немецкой, но сержант замечает:

— Ты насчет германцев помалкивай, говори — польская, бельгийская, они для нас теперь вроде союзники и порабощенные народы, которых освобождать надо от фашистов…

Сержант к немцам вроде нейтрален и разговоры на эту тему придерживает, хотя иногда и замечает:

— На юге Украины их колонистами называют, там они, говорят, от императрицы Екатерины селиться начали. Ладные домишки у них из кирпича, крыши под черепицей, в хозяйстве порядок: конюшни, амбары, коптильни, а рядом — наши с зеленоватыми плесневелыми соломенными крышами и глинобитными полами-мазанками; у них колбасы и пиво свое, у нас — сало, галушки и самогоном залейся. После Петра немцы все больше нами правили, побьем их сейчас в очередной раз, может бы и объединиться нам под управлением товарища Сталина и политбюро… Руссы, пруссы, росы тысячу лет назад, наверное, сродственники были… Организованный там народ, а мы — как перекати-поле, страна у нас большая, пустот много, а душа наша широкая, любопытства в ней много, и все никак определиться не можем, с каким народом мы ближе всего…

Но бесед с сержантом и занятий становится меньше, правда, он всегда рядом, а мы вроде переходим из младшего класса в старший, к другим учителям. Нами занимаются уже офицеры, со своих гимнастических высот спускается наш комвзвода, щеголеватый, всегда отутюженный, без скидок к нам, требует мгновенного выполнения и подчинения. За сержантом еще остаются строевые занятия и минометы, они — наша главная специальность, и интерес к ней появляется, это не штыком орудовать и не в степи окапываться лопатками, или, что еще муторней, окопы в полный профиль копать да еще на время. Земля здешняя хуже цементной кладки, из песка и глины, ссыхается так, что ее рубить приходится.

Определили нас сначала к батальонным минометам, а там каждая из трех составных частей для переноски под двадцать килограмм, ну, плита опорная за спину, как рюкзак, удобно ложится, или сошки, а трубу, если она ростом почти с нас, на плече, да на бегу! Вместе с ней внырок к земле. Поручили нам первыми опробовать секретное, говорят, оружие — лопатку-миномет. Как все великие открытия — просто до невозможности: бросай внутрь ручки саперной лопатки, что носится на боку, толщиной с детскую ручку, мину и пуляй. Немного побегали с этим оружием, потом отобрали и отправили куда-то на предмет дальнейшего сокрушения врага, может, из них родились гранатометы или подствольники?

И прикрепили к нам уже постоянно ротные минометы, ничего оружие, главное — несет один и не пригибается под тяжестью. И стрелять просто. Укрепил на земле, сошки правильно раздвинул, укрепил — кидай мину в ствол — вылетит, только не вздумай внутрь от нетерпения заглянуть, вырвется и всех положит, кто рядом. Было.

Выходим на учения, обвешанные всяким железом, как елки с цацками новогодние: винтовки, минометы, подсумки с патронами и гранатами, саперные лопатки и противогазы, фляжки, котелки, каски, что-то еще… Да скатка шинельная, если тепло, через плечо. Противогазы болтаются у нас на боку почти постоянно, и хоть какие-то международные конвенции запрещают применение боевых отравляющих веществ, враг коварен, и раз напал на нас вопреки нашей миролюбивой во имя интересов всего человечества политике, то вполне ему и на гуманизм наплевать, потому и идем на учение «газы».

Шесть часов в противогазах со штыковым боем, окапыванием, атаками. Итак, команда «Газы!» — и мы выдергиваем из сумок резиновые маски во все лицо. Команда «Вперед!» — и мы несемся, а через несколько минут — первые потери: кто-то рвет на себе маску, кто-то уже корчится на земле… Нам кажется, что на нас действительно пустили какую-то химию, тем более что маски изнутри потеют и стекла закрывает пелена вроде газового тумана снаружи; но опытные старшины, подбегая к первым потерям, со злорадством смотрят на корчи. Останавливается вся рота, но в мегафон звучит команда «Продолжать движение!»

Бежим дальше. Упавших отхаживают. Все просто, не сняли солдатики с днищ противогазных коробок крышечки, воздух-то не поступает. Да и нам, несущимся вперед, не лучше, дышим кое-как, а для протирки стеклянных глазниц надо в торчащий наружу резиновый рог воткнуть палец и ввернуть его внутрь маски. Почистить стекла. Мой друг Женька протягивает мне несколько спичек: засунь под маску около ушей. Теперь можно жить, свежий воздух идет внутрь непрерывно, теперь можно изображать что угодно: махать штыком, брать препятствия, ползти. После завершения атаки отцы-командиры подозрительно смотрят на нашу относительную бодрость и почти здоровый вид, изучают противогазы, скупо похваливают: «Молодцы, бойцы». А вечером в казарме появляются уже массово новые жертвы с опухшими красными лицами и волдырями. Фельдшер мажет их, диагностируя «рожистое воспаление».

И нам объясняют: «Урок от вашей собственной лени, противогазы тряпочкой лишь протирали, а надо мыть, ваша грязь при вас и осталась…»

На учениях лучшее место — боковое боевое охранение. Где-то рядом в пределах видимости под присмотром топает, перестраивается, бегает рота, а ты с напарником, изображая бдительность и маскировку, все же идешь вольно, травинки покусываешь, глядишь на небо и птах, почти свободный человек, радуешься безмерности пространства, сочиняешь в уме письма, которые писать-то некому: родители сами на войне или остались «под немцем» в оккупации или в местах, куда письма не ходят. Молятся, наверное, они, чтоб войны нам не досталось, а мы только и мечтаем, как дорваться до нее и стать победителями. Где-то в небесах, как повествует притча, сталкиваются перед престолом эти противоречащие друг другу молитвы и разбиваются, не долетая до места назначения…

Но и бега в противогазах кажутся уже трудноватой, но терпимой прогулкой по сравнению с преодолением водных преград. В Средней Азии рек немного, и те далеки от нас. Зато поблизости есть канава, она же арык, заменяющая всю окрестную канализацию, которой в этой местности вообще нет. Впрочем, здесь все обходятся и без нее и без водопровода. Вода поступает по арыкам для питья и полива садов-огородов, она же смывает все, что собирается и скапливается на полях, рядом с домами. Основные отбросы в канаву идут с хлопкоочистительного и маслозавода, на втором масло давят из хлопковых, кунжутных, реже подсолнечниковых семян, а в последнее время к ним добавились кокосы, их нам шлют через Иран-Афганистан по ленд-лизу союзники. Когда нас посылают на выгрузку их, пробуем кокосовое молочко, но очень редко, так таскаем кокосовую кожуру, на вкус нам кажется как шоколад; через годы попробовал ее вновь с предощущением радостного вкусового узнавания и… невесть что. У голода, выходит, свои цвета…

Пока же мы вползаем в смрадное вялотекущее болото, все в сизо-гнилостной слизи, поднимая выше носы и оружие, затем уходим в глубину, где надо уже двигаться вплавь и где вместо дна слоенка из напластований всякого дерьма. Эта операция нашему сержанту не доверена, командует сам командир взвода, прохаживающийся по береговой насыпи с абрикосовой палочкой в руках, которой он постукивает по голенищу сапога, изображая из себя то ли немецкого киношного офицера, то ли английского со стеком в руках.

С ревущим «Ура!» мы берем противоположный берег, с нас свисают сизо-фиолетовые маслянистые хлопья, наподобие водорослей, растущие из всякой пакости. О, как чуден воздух и прекрасна жизнь на берегу, но новая команда «Воздух! Укрыться в воде!» сгоняет нас в канаву. После отбоя учений, уже в строю ждем быстрого хода в казарму, ан нет, нас еще выдерживают на февральском ветерке, проверяют оружие и всю амуницию и лишь затем командуют: «Шагом, с песней марш!» На такой случай есть и песня: «Он недаром кончил школу полковую, научился метко поражать врага, но не забывает девушку простую — черные ресницы, синие глаза…»; с этими словами мы меняем самопроизвольно шаг на бег и, не слушая уже команд, на ходу сбрасывая зловонные гимнастерки, несемся в часть. На подходе нас заворачивает команда: «В баню!»

Ну и крепки и прочны оказываются наши гимнастерки, доставшиеся нам по наследству бог знает от скольких солдатских поколений, что видно по старомодным отложным петлицам и воротникам с оттисками былых знаков отличий от всяких нашивок до металлических треугольников и кубарей, на смену которым пришли нынешние лычки и звезды.

А прочны гимнастерки, наверное, потому, что хлопок на них заместился нетленным каркасом из соли и пота солдатских трудов. Они к нам, возможно, и вернутся после прожарки и пропарки, пока стоим в очереди к еле текущим кранам с холодной водой. Но получаем все чистое и другое, от портянок до гимнастерок, да еще на взвод выдается старая простынь, ее разрываем на ленты для подворотничков.

В казарме ждет долгая и нудная чистка оружия, лишь моя малорослая винтовочка обладает вроде даром самоочищения. Все ей нипочем — сырость, грязь, песчаные бури самумы и ветры-афганцы, что внезапно возникают вроде из ничего, мгновенно превращаясь в несущуюся плотную песчаную мглу. В пустынях караванщики сразу ложатся вместе с верблюдами, затем вместе же выбираясь из громоздящихся сверху надутых барханов песка, а путнику на дороге, в поселке остается застыть, превращаясь в живой саркофаг из глины и песка, и ждать, когда эта крутящаяся мгла унесется дальше, а самому еще долго очищаться от проникшего под одежду, в уши, глаза, носы песка.

И опять о винтовочке. Пока все драят, ругаясь, свое оружие, я за несколько минут справляюсь с чисткой, и как ни страдает командирское самолюбие от того, что при всем пристрастии не может углядеть в стволе или в затворе хотя бы пятнышка на металле, — я свободен. Но недолго, мне находят занятие — чистить топки высоких, покрытых изразцовой плиткой голландских печей, которые наверняка топили в последний раз для эмирских лошадей; в печном чреве окурки да ветошь.

Учения в сточной канаве, видимо, входят в какую-то оценочную полковую шкалу. После них доверие к нам возрастает до того, что обещают дать пострелять из оружия. Нас выводят на стрельбища, где отрабатываем бесконечные положения стрельбы: лежа, стоя, сидя, из окопов, на бегу, по самолетам. Мы бесконечно щелкаем затворами и, сдерживая дыхание, нажимаем на курки, устанавливаем прицелочные рамки. И наконец нам выделяют по пять патронов на винтовку — два пристрелочных и три зачетных выстрела. С этим и закончился бы курс молодого бойца, если бы не вмешательство судьбы, пославшей нас на первое настоящее задание.

На басмачей

В России все тайно и ничего не секрет. (Мадам де Сталь, XIX век.)

В казарме повеяло каким-то ожиданием. Под вечер появились офицеры, забегал ротный старшина, загадочно окаменели лица сержантов-помкомвзводов, но отбой прозвучал обычно. А часа через три, в самое сладкосоние взревел сигнал, и голоса дежурных: «Подъем! Общее построение!» Выбегали на улицу с обнаженными торсами, как обычно для пробежки по февральской погодке, но последовал новый приказ: «Всем быстрый туалет, одеться по полной походной выправке, сержантам проверить у личного состава завертку портянок на ногах, получить и проверить оружие, через двадцать минут строиться повзводно — и в машины. Соблюдать тишину, не курить, песен не петь…»

Во дворе стояли укрытые брезентом студебеккеры. Впервые, значит, на фронт, ура! Полагали, через час-два станция, эшелон, но через несколько часов дороги — остановка и построение. Сообщают: «Идем дальше с боевым секретным заданием командования в горы, бесшумно. Местные жители до входа в кишлаки нас видеть не должны. Быть бдительными, патроны получите, но в ствол не досылать, винтовки на предохранитель, старшинам проверить, в боевой готовности быть. Впереди возможны встречи с басмачами и дезертирами, последних мы и должны искать…»

Разочарование, что фронт ушел, прошелестело по рядам, дезертиры — не та цель, но все же, если тут и басмачи, — дело настоящее. Кто о них в нашем СССР не знает, они третьи после белогвардейцев, шпионов, всяких внутренних и внешних врагов на наших киноэкранах. Их командиры в мохнатых папахах, английских кепи и пробковых шлемах, френчах или в расшитых халатах, с маузерами и кольтами на ремнях в деревянных футлярах. Всякие Энвер-паши, баи, муллы, эмиры, а те, кто под ними, как пираты в драных одеждах, одноглазые и свирепые, они режут кызыл-аскерам, то есть красным солдатам, глотки, сажают их на кол, раздирают лошадьми, особенно не любят «краснопалаточников» — дехкан, или селян, из народных ополчений, творят прочие пакости местному населению в угоду, разумеется, неким иностранным государствам. (До войны эти государства назывались открыто, но теперь они наши союзники и вроде исчезли из Азии со своей вредоносностью, а на смену им пришли японцы, они и решили вернуть счастливых и хорошо живущих при советской власти дехкан к прежней несчастной и нищей жизни).

Но нам нужны враги, они явлены, и это дело достойное нас.

Кроме патронов мы получаем по шесть больших сухарей, по банке тушенки на шестерых. И — вперед, солдаты!

Впереди большой кишлак, мы должны его втайне обойти, остерегаясь лазутчиков и всяких пособников басмачей, подняться в гору, перекрыть все входы-выходы и внезапно прочесать местность и мелкие кишлаки.

Укутаны в запасные портянки всякие бренчащие вещи, и движемся вперед. Полагаем — бесшумно и невидимо. Но через час в сереющем предрассвете нас встречает целая делегация восторженно братских людей. Они прижимают руки к груди, складывают ладошки, кланяются, всё-то они знают, куда и зачем мы идем, и радость от того, что хотят помочь нам, безмерна.

Мы топчемся на месте, не зная, продолжать ли наше, по идее тайное, движение или идти на незапланированный постой в кишлак. Но появляется новый офицер, с которым, оказывается, знакомы местные жители, они обнимаются, похлопывают друг друга, свободно разговаривают на местном и русском языках. После этих общений офицер поворачивается к нам:

— Местные власти и жители, — с воодушевлением говорит он, — рады видеть вас, своих защитников, гостями кишлака, и потому мы можем оказать уважение народу, немного прервать наши учения и погостить в кишлаке…

Рота разворачивается, и мы уже в кишлаке. Через полчаса нас поят чаем и угощают лепешками, и всюду слышим, что такие мы и растакие, добрые, смелые богатыри, ближе нас для кишлачников вроде никого нет.

В Азии все чрезмерно: краски, плоды, особенно — знаки внимания: словами могут вылизать с головы до пят, да еще подобострастно, такая лесть для нашего славянского уха слащава и приторна. Сколько веков надо было давить и унижать народ, чтобы такую словесную защиту он создал для себя. И нас в Союзе непрерывно учат уважать «великую и мудрую» партию, но проще говори только «верую» партии, и это, как крестное знамение, отгоняющее враждебные победившему пролетариату силы. Здесь же власть держит всех ниц: бригадир, мастер — уже маленький бай: спесив и важен и с непременным портфелем. Декхане же по правде вояки неважные, но зато земледельцы, работники отменные. Земля под сумасшедшим солнцем спекается, как цемент, но все земледелие — вручную. И лопаты здесь необычные: металлическая, рабочая часть утяжелена и крепится к черенку вертикально и называется кетменем, и не копается им земля, а рубится, как топором, с замаха из-за плеча.

Край богатейший, все плодоносит, была бы только вода, а народ беден, очень беден и покорен. Но это нас не касается, мы из другого мира и — защитники. Нам здесь неплохо, вдали от казарменной жизни, нами особо не командуют, отцы-командиры — само благодушие, самые дубовые и то источают благоволение и доброту.

Часа через три нас строят. Старший офицер обходит ряды, молодцевато, во всю мощь голоса, надо полагать — больше для местного населения, рапортует более высокому командиру о том, что учебное задание выполнено, происшествий нет, бойцы отдохнули и к выходу готовы. Приняв рапорт, старший офицер командует уже нам:

— Армия и народ едины. Благодарю за службу, с песней повзводно напррраво марш!

Как по Киплингу, мы идем по Азии, только пыль из-под сапог. Шесть километров в час по горам. Останавливаемся у предгорья, за которым высоты набегают все выше одна на другую. Остановлены, слушаем, как выясняют обстановку командиры, доносятся голоса:

— Карты хоть есть и маршрут, куда двигаться?

— СССР есть, республики и областей в основном туристские схемы, брехливые, особист выдал свои секретные, названия кишлаков в них есть, а вот дороги — то ли ослино-ишачьи, то ли верблюжьи…

— Велики секреты. О нашем движении уже, наверно, в Иране знают. Пусть особист или местные проводники дальше ведут, может, в Ташкент или в Самарканд попадем, или хуже — в Афганистан и до Индии дойдем…

Нашей полуроте определено идти влево по мелкому ущелью, должны обойти и оцепить небольшой кишлак, в тишине, разумеется, прочесать его. Стрела на карте как раз нас и выводит в «окрестности» — в самый центр, вот и весь большой секрет. И тут нас, оказывается, ждут. Местное начальство — само благодушие и радость. На груди у самого важного что-то блестит прямоугольное, величиной с ладонь, может, местный орден? Давно замечено, чем дальше от автономии, тем больше у них свои, местные ордена, а коль общесоветский, так под ним будет красоваться красная подкладка или бант величиной с подушечку, примерно с такую, на которой выносят награды усопших. И — о, джинны! — да на груди сияет табличка металлическая, что обычно прикрепляют к подаркам — папкам, портфелям, — ему выходит за урожай хлопка такой вот знак, что орден местного значения…

Но раис, по-местному — начальник, — хозяин толковый, все знает и больше нас. Вытаскивает из кармана фотку и показывает ротному:

— Я сам была командир, — на снимке точно, вроде он, с красными треугольничками на петлицах, выходит, старшина. — Какой басмач, какой дезертир? Неты их, а какой есть — сами ловим. А обход с вами, с партией, советским активом делать будем, вот они…

Без нашего ведома подтянулись уже несколько стариков, кто с берданками, кто с палками, халаты на них древние, как и они сами, явно не джигиты, но с нами готовы. И еще есть новость — нам дадут лошадей, тут на нас повеяло конницей Буденного и Котовского, тачанками, и мы встрепенулись.

Водрузились на спины коняг, у кого седла местные деревянные, у кого попоны с войлоком — скотинка-то рабочая, тягловая, из-под плуга — ровесницы, похоже, наших старичков-бабаев, и идут, еле поспешая. Обходим двор за двором, дом за домом, а это мазанки, «кибитки», сложенные из необожженного кирпича или просто из глины, выкопанной тут же и замешанной с саманом, рубленой соломой. Внутри одна комната с глинобитным полом, в одном углу — очаг, чугунок, вмазанный в камни, в другом — скатанные кошмы и одеяла из лоскутков — постели на всю семью: домашняя жизнь на циновке, кошме, на полу. Много детей, одетых непонятно во что, с выпирающими ребрами и животами, босых. Мужчин нет, все там — на войне или в трудармии, была и такая в годы войны, — на совсем убогом пайке с принудительной повинностью и спросом по военным законам. В колхозах — одни женщины с многочисленными детьми, иссохшие, тощие, согбенные телом, как буквы «г», в тридцать-сорок лет старухи, обеспечивающие страну хлопком, а он, помимо прочего, — основа взрывчатки.

Кишлак небольшой, обходим его за пару часов, собираемся у дома раиса, офицеры совещаются. Подходит районный особист:

— До темноты надо бы еще один крупный кишлак посмотреть, километра два до него, быстрей сделаем — быстрей время для себя высвободим, — говорит он.

Мы слушаем этот разговор, но торопиться желания нет, нам вольно и свободно, правда голод терзает уже нас, паек суточный был съеден сразу, а среди здешней бедноты о лепешках и думать грешно.

— Тот кишлак побогаче будет, — продолжает особист, — полуроты, конечно, мало, да и батальона тоже, но двигаем, капитан, нас, наверно, уже по именам везде знают…

Капитан, наш комроты, повоевал, после ранения и госпиталя отправлен на поправку к нам, что ему не нравится: он фронтовик, и ему наша шагистика, занятия что игра в куклы, это молодым офицерам после училища да кадровикам, что к фронту вроде непригодны, и еще сверхсрочникам-старшинам полковая тыловая жизнь всласть…

Кишлак действительно большой, есть даже улицы, арычная сеть, конечно, та же глинобитность, но проходим мимо чайханы, откуда пахнет лепешечным дымком, а на веранде попивают из пиал зеленый чай старики. Встречаемся с зашедшей с другой стороны полуротой, ведомой особистом.

Они уже проверили одну улицу, нам — до ночи обойти другую, остальные — на завтра. А нас, несколько солдат, комроты берет с собой вроде конвоя, роту же отводят к чайхане, где обговорено ее кормление.

Домик, где нас ждут, уже не мазанка. Во дворе сарайчики, откуда слышится блеяние, на привязи — холеный жеребец и еще лошадь, большая тандыр-печь, вроде горшка в два обхвата и почти с человеческий рост, с открытой горловиной. Через нее на внутреннюю часть пришлепываются к стенкам сырые лепешки, так и запекаются на внутреннем огне.

А в доме соседствуют Азия и Европа.

Открыта напоказ одна из комнат с кроватями, покрывалами, письменным столиком и трюмо, явно нежилая, она как витрина для показа высоким республиканским начальникам, а главная — она же гостиная, спальня, столовая — это та, где мы. В углу очаг с вмазанным в него ведерным котлом-чугунком, а в нем, а что в нем — можно судить по одуряющему, плотско-сладостному запаху кипящего в масле молодого мяса. Плов! Конечно, он — владыка азиатской кухни, — который готовят только мужчины. Вот такой сидит на корточках и подкладывает веточки и палочки саксаула в очаг, не сразу, нет, то одну с карандашик толщиной сбоку, вторую, потолще, — с другого: настоящий плов — это искусство не переборщить с огнем, теплом, выдержкой на жаре, затем на пару, мяса, риса, моркови и прочего.

Но сначала чайная церемония, обязательная для всех. Нам подносят кувшин и тазик, споласкиваем руки. А затем один за другим следуют бесконечные чайники с кок-чаем (зеленым чаем), непрерывным ополаскиванием кипятком пиал и небольшими глотковыми порциями все время обновляемой заварки.

Сидим, поджав под себя ноги, идет неспешный, как шаг верблюда, разговор ни о чем, но с прижиманием рук к сердцу хозяина, с пожеланиями всем поколениям уважаемых гостей изобилия, процветания, чинов, а запахи становятся все нестерпимей, накапливается внутреннее озверение и на еду, и на всю эту восточную, идущую уже третий час застольную величальную трепотню. Но обычай здесь свят: прервать чаепитие — что обматерить хозяина.

И наконец — опять омовение рук, и внутрь нашего кружка ставят полный, с дымящейся горкой, как вулкан, таз с пловом. Что там запах роз, райских кущ, сияние луноликих гурий, амброзии, сандала, кальянов, всех благовоний мира по сравнению с этим, вызывающим безумство плоти, ароматом, а для вечно голодного солдатского курсака-живота — это чревоугодный зов всех первобытных предков.

Но опять этот замедленный восточный ритуал, хозяин неторопливо выкладывает из глубин рисовой горы к подножию ее куски истекающего жиром мяса, затем с вершинки своим четырехперстием берет янтарно-золотистый рис, слегка обжимает его, чтобы стек сок, и уж затем, приложив другую руку к сердцу, со всякими словами, с поклоном вталкивает в рот оказавшемуся здесь нашему подполковнику этот комок.

Так же неторопливо приступают и остальные к еде. Подражая им, протягиваю свои пальцы и я, хищно выглядывая в рисе небольшие кусочки мяса и, как мне кажется, незаметно стараюсь втиснуть их как можно больше в свой рисово-морковный комок.

Предела насыщению нет, но что-то изнутри уже снижает мой чревоугодный зов, и я начинаю оглядывать наш кружок. Ротный и еще несколько офицеров, соседи, — о, соседи! — вот она плата за сытость и все грехи молодости, страшней в шизоидных кошмарах сочетания быть не может: справа безнос, слева — с белыми пятнами на лице, надбровными дугами и вместо бровей бугристыми образованиями, с проглядывающей костью черепа. Для европейцев первое известно — люэс, проще сифилис, он здесь бытовой; мерзко, опасливо отодвигаюсь от него. А от второго, вглядевшись, надо бежать — страшней и загадочней, неизлечимей болезни в мире нет — лепра, она же проказа. Вот с таких белых пятен предстоящего распада, которые для диагноза пробуют на иголочку медики, разлагается заживо человеческая плоть. Больных ловят, изолируют в специальные зоны, где у них и колхозы могут быть свои, но они нередко разбегаются, местные, кстати, прекрасные диагносты и определяют болезнь задолго до врачей, но и болезнь коварная — может спать и десять лет, и тридцать, а затем проснуться, о ней все равно мало что известно, но что теперь делать мне? Страх сковывает, мечутся мысли — вон из-за стола, схватиться за живот и что-то изобразить, а там два пальца в рот, да какой прок? если что случилось — то случилось…

Смотрю, где мои соседи берут рис: ага — с серединки, а я — с вершинки, значит, жир с моих пальцев стекает к ним. Раз другие сидят спокойно рядом сбезносым, значит, что-то знают, что их не беспокоит, наверно, наследственный сифилис, тут эта болезнь постыдной не считается. Чего там, когда рядом непрерывно соседствуют букеты холер, тифов, малярий, чумы, язв-пендинок, всяких там гюрз, кара-куртов, тарантулов, всяких других паразитов, до метровых червяков в хаусах-бассейнах, вползающих в тело. И с другим соседом, может, пронесет, а если что, то лет через тридцать я и так уже стариком буду, но ужас во мне остается навсегда, накатывающий всякий раз, когда обнаруживаю у себя на теле где-нибудь мраморно-белые пятнышки.

Заканчивается пиршество. Омовение рук. Неторопливое прощание, руки благодарно к сердцам с поклоном. Отбой.

Утром идем с малознакомым напарником и нашим старшим сержантом, которому наш комроты сказал:

— Подстрахуй на всякий случай, да посмотри, как ребята с оружием держатся, — начинаем обход дальней улочки. И замечаем на площади метрах в двухстах от нас какую-то торопливую суету — там седлают лошадь трое мужичков, ранее не замеченных нами, четвертому, крепкому и молодому. Увидев нас, заторопились еще больше, мы кричим: «Стой!», бежим туда, но тот уже в седле и стегает камчой коня, мы палим вверх, затем — вдогонку. Но уже никого нет, остается лишь один, он лишь мычит, немой, сбегаются на выстрелы наши, все возбуждены, еще бы — первые настоящие выстрелы, появляется и местное начальство. С нас наскоро берут объяснения и отправляют дальше с наказом удвоить бдительность, оружие первыми не применять.

Идем от калитки к калитке, стучим в двери убогих глинобитных домишек, они, впрочем, без замков, подвешены на ременных петлях и открываются сами по себе, кричим «апа», «ата», что значит «мать», «отец», слышим в ответ «мен бельмейс», откуда и пошло наше русское «ни бельмеса не понимаю». Внутри все то же: дети, старики и старухи, глинобитные полы, в углу — свернутые общесемейные одеяла и кошмы, мебели никакой нет. Наше занятие становится скучно-ленивым. Так и подходим к очередной мазанке, стучим, зовем — тишина. Сержант берется за косо висящую древнюю дверь, а в ответ треск, гром и огонь, сержанта отшвыривает от двери, а из нее вылетает с двустволкой человек в штанах местного образца, где мотня свешивается до колен, но в гимнастерке под халатом, халат сбрасывается, и человек сигает через дувал.

У сержанта разорвано горло в клочья, набухает кровью шинель, глаза еще некоторое время смотрят на нас. На лошади приносится ротный, за ним несколько местных.

— Будь пуля — могли бы и спасти, а тут картечь, — говорит капитан, — эх, солдат, солдат, столько пройти мимо пуль всех наших войн и дома под братство народов угодить… — И к хозяину-хлебосолу, — так, говоришь, нет у вас дезертиров, сплошная любовь к советской власти, знаешь наверняка, кто и куда ушел…

— Вай, вай, какой нехороший человек, шайтан, чужой, совсем чужой, там тугай дальше, другой область, другой республика, вай-вай…

Появляется и особист.

— Тут такое дело, — говорит он, — уклонистов, дезертиров раисы прячут в тугаях и горах, они там пашут и сеют, по заготовкам планы колхозам помогают выполнять, рабочих-то рук больше нет, считай, на оборону тоже работают, давай документы оформлять…

Но мы уже злы, с пулями в патроннике смотрим всё, а к вечеру приказ: «Учения закончены, возвращаться в часть, на смену придет подразделение частей НКВД».

Казармы уже кажутся родным домом, а в памяти на всю жизнь — самый вкусный плов, самый страшный страх от соседей и рассеченное картечным дуплетом тело нашего старшего сержанта, первого нашего опекуна, и первая жертва, первая кровь той войны для нас.

В казарме на первом построении наш комроты четко и жестко говорит:

— Во время выполнения боевого задания геройски погиб старый русский солдат, прошедший империалистическую, гражданскую и другие войны, и нашу Отечественную, Матвей Иванович Матюшов. Погиб он от подлой пули. Помните о нем. То, чему он вас учил, спасет не одну вашу жизнь. Слава старшему сержанту Матюшову, да будет он увековечен в ратных делах нашей части…

Проходят дни, и о сержанте Матюшове с нами говорят по-иному другие офицеры:

— Погиб он, конечно, погиб, но тут такое дело — дружба народов в единой братской семье народов Советского Союза, как учит товарищ Сталин, все мы братья, а как брат может поднять руку на брата? Враг у нас один — фашист, и у нас главное — к победе над ним стремиться и для этого повышать свое политическое сознание и владение оружием…

А дальше становится совсем уж неясно. Новые неизвестные нам офицеры допытываются у нас о состоянии здоровья нашего сержанта, не нюхал ли он анашу, не дрался ли с местными, не навестил ли в домишке попутно какую-нибудь жительницу… А не убился ли он сам от выстрела или самопроизвольно, а может, пуля прилетела с другой стороны и все было не тут, а «там», да были ли дезертиры да и сам наш поход на них, а не простое учение с проходом кишлака…

Мы продолжаем зубрить Уставы и выдержки из трудов товарища Сталина, бегать, прыгать, окапываться, стрелять без патронов и маршировать на плацу, последнее занятие начинает вытеснять все остальные.

Маршируем с ружьями наперевес, наизготовку, на плече, маршевым, строевым, парадным, когда ногу задираешь почти до уровня подбородка, шагами, хитроумными перестроениями, а главное — пение, которое должно укреплять наш дух, единство душ и патриотического порыва к победе.

Наш комбриг, говорят, был до революции полковником, в том же звании пребывает и ныне. Врут — не врут, но замашки у него явно царские или белогвардейские. Он высок, суховат и сед, и явно зациклен на своем внутреннем старорежимном календаре, по которому и устраиваются наши шествия.

Взводы разбиты по партиям и голосам: одна шеренга тенорит, другая басит, третьи гудят, — хор, одним словом. В качестве концертмейстера периодически появляется на ландо (были такие лошадиные коляски в дореволюционное время) шикарная, виденная до этого лишь в кино да на картине Крамского «Незнакомка», дива с распущенными по плечам волосами, ну прямо из той, дворянской жизни. Она младше нашего полковника раза в два, говорят, в оперетте пела. Руководит в нашем клубе художественной самодеятельностью, ее опасаются больше, чем командиров, считая ее соправительницей нашего отца-командира. Она прохаживается вдоль наших рядов и выманивает пальчиком из них самых рослых и видных ребят. Сопровождающий офицер записывает их фамилии и приказывает явиться на прослушивание в гарнизонный ДК. Из наших попадает Эрик, самый рослый и ухоженный из нас, мы по сравнению с ним дворовые пацаны, губы у него слегка выворочены, как у негра, и вообще он очень похож на Маяковского, он из семьи «закрытых» спецов. Эрик розовеет, затем бледнеет и говорит:

— Все, ребята, приговор, когда еще встретимся…

Ходят слухи в полку, что после занятий «вокалом», как только опереточная дива охладевает к ученику, за сценой взлетает невидимая дирижерская палочка в руках супруга, и на следующий день недавний солист с маршевой, хорошо, если не со штрафной, ротой отправляется в эшелон.

Товарищ же полковник на трибуне прямо подрагивает в такт шагу и песням проходящих мимо него взводов и рот. Он бдительно следит за голосами и распевом, новых песен не признает, все должны быть исконными времен Суворова, Кутузова, Шипки и Порт-Артура, парадных гвардейских маршей дореволюционных времен, главная же, как гимн, «Взвейтесь, соколы, орлами».

Идут взводы, роты и батальоны, и над плацем, открывая шествие, раскатывается, рокочет от ряда к ряду эта песня, в которую никак не вплетаюсь я. А наша боеготовность находится в прямой зависимости от нашей песенной мощи, что должна быть явлена со всей патриотической силой и проникновением, подтверждая, что в здоровом теле — здоровый дух, легкие и горло. Но я замечен с трибуны, рота остановлена, и по команде «боец, ко мне!» марширую к группе командиров вокруг комбрига. Столько офицеров сразу вижу впервые.

— Почему не поешь, боец? — спрашивает комбриг.

— Слуха нет, — рапортую я.

— Проверим. Давай-ка, как в басне, «спой, светик, не стыдись…», — говорит он проникновенно.

В моей душе мгновенно срабатывает вложенная многодневными тренировками установка на героическое «Бородино», и с возвышенной страстью взвываю:

— Скажи-ка, дядя, ведь недаром…

— Молчать! — взрывается командир, принявший это как фамильярность на свой счет, но вскоре успокаивается. — Ты потише, нотки повспоминай, фа, до, ре, ну и остальное… У тебя в семье песни пели, какие?

— Много пели, товарищ полковник, — про Галю, козака Голоту, матроса Железняка, про кузнецов, кующих счастия ключи, тачанку, конницу Буденного, про валенки, три танкиста, любимый город…

— Давай что-нибудь из этого…

Я выбираю песню про Галю, но меня обрывают.

— Феноменально! А ты на голову не падал?

— Так точно! Падал! Дошкольником с карниза второго этажа, сознание терял и зрение…

— Ротного ко мне! — командует полковник.

Шелест прошел по свите и понесся приказ, а за ним, прихрамывавший на раненую ногу, с рукой у козырька застыл ротный.

— В строй его. И чтоб здесь нигде не пел…

Напряжение снимается, свита смеется. Я снова в строю.

— Вперед, соколы, запевай! — командует полковник.

С этой песней «Взвейтесь, соколы, орлами, полно горе горевать, то ли дело под шатрами в поле лагерем стоять» мы пройдем последним маршем после окончания полковой школы в вагоны-теплушки, которые повезут нас через Среднюю Азию к порту Красноводск, что на Каспийском море, а далее — на пароходе до Дагестана и далее на Запад…

Но перед этим мы побываем с полной боевой оружейной выкладкой в горах, пустынях, и садах, и краях, там уже было, что было, то было…

Продукт Р-9

Собранное в военный кулак почти все мужское население СССР, к концу войны часть которого находилась в тылу, стало утомляться своей армейской ненужностью, особенно рядовые-резервисты предельных возрастов, исполнявшие всякие хозяйственные обязанности. А кадровые сверхурочники, старшины, начальствующие на всяких складах и мелких производствах, участках, для которых действующая армия ужу не была угрозой их ладненькой мирной службы, стали чувствовать себя вольготней в отношениях с Уставом и избавляться от некоторых служебных забот, приносящих беспокойство.

Наверное, поэтому я и стал вдруг начальником в единственном числе небольшого хозяйства в землянке, находившейся тут же, почти на самолетной стоянке.

Вхождение в должность произошло просто: меня подвели к землянке, показали вход, но туда спускаться не стали. Объяснили: вот тебе листок, тут все написано про Р-9, этот продукт добавляется в авиационное топливо для повышения октанового числа, чтоб оно раньше времени не детонировало и не взрывалось в движках. Расчет — одно ведро на бензовоз, остальное сам найдешь в землянке, прочтешь, кой-что и шоферы расскажут, так что давай, начальствуй…

Забрался я в землянку и стал изучать инструкцию, по которой выходило, что здесь долго мне находиться было нельзя. Очень ядовитая эта то ли закись, то ли окись свинца. Поэтому полагалось, работая с ней, надевать на себя прорезиненные штаны, бахилы, металлизированный фартук, такие же рукавицы и противогаз. Р-9 находился в особых бочках и еще в одной емкости, вроде ванны, прикрытой досками. Раза три пытался я напяливать на себя эту тяжеленную амуницию, да плюнул, это ж по кубанской летней жаре, когда и в трусах жарко, дурью такой маяться, да еще когда бензовозы по своему усмотрению являются с вечно спешащими шоферами. Забросил я эту снасть и стал работать в одних солдатских галифе, с обнаженным торсом да в своих сапогах, правда, они вскоре поползли. Бегаю я с обнаженным торсом, ныряю в землянку, зачерпываю прямо ведром из ванны продукт — а он пуда на два тянет, удельный вес свинца — ого! — и бегом наверх.

Шоферы от меня в разбег и кричат:

— Не подходи к нам со своим ипритом!

А я резво и с гордостью за свою двухпудовую ношу взбираюсь на верхушки бензовозов и сливаю ведра в их открытые горловины цистерн. Мышцы на руках и на спине при моем почти пятидесятикилограммовом весе наращиваются, растет и уважение народное.

Сколь бы я еще побегал… Но стали ограничивать учебные полеты, бензин пошел другой, и надобность в землянке отпала. Правда, бензин по-прежнему заливался в машины и куда-то шел, а куда — это уж когда на бензобазу нас в охрану поставили, понял… Начальник же ее, сержант, так и не вернулся. Говорили, в командировке, оказалось, в односторонней — в мир иной. Позже узнал, что при вскрытии его черепа нашли там вроде самородка свинцового, из паров, значит, продукта Р-9 образовался…

Горим, горим!

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.

Введите сумму не менее null ₽, если хотите поддержать автора, или скачайте книгу бесплатно.Подробнее