Бал был очень многолюден. После шумного вальса Руневский отвёл свою даму на её место и стал прохаживаться по комнатам, посматривая на различные группы гостей. Ему бросился в глаза человек, по-видимому, ещё молодой, но бледный и почти совершенно седой. Он стоял, прислонясь к камину, и с таким вниманием смотрел в один угол залы, что не заметил, как пола его фрака дотронулась до огня и начала куриться. Руневский, возбуждённый странным видом незнакомца, воспользовался этим случаем, чтоб завести с ним разговор.
— Вы, верно, кого-нибудь ищете, — сказал он, — а между тем ваше платье скоро начнёт гореть.
Незнакомец оглянулся, отошёл от камина и, пристально посмотрев на Руневского, отвечал:
— Нет, я никого не ищу; мне только странно, что на сегодняшнем бале я вижу упырей!
— Упырей? — повторил Руневский, — как упырей?
— Упырей, — отвечал очень хладнокровно незнакомец. — Вы их, Бог знает почему, называете вампирами, но я могу вас уверить, что им настоящее русское название: упырь; а так как они происхождения чисто славянского, хотя встречаются во всей Европе и даже в Азии, то и неосновательно придерживаться имени, исковерканного венгерскими монахами, которые вздумали было всё переворачивать на латинский лад и из упыря сделали вампира. Вампир, вампир! — повторил он с презрением, — это всё равно что если бы мы, русские, говорили вместо привидения — фантом или ревенант!
— Но однако, — спросил Руневский, — каким бы образом попали сюда вампиры или упыри?
Вместо ответа незнакомец протянул руку и указал на пожилую даму, которая разговаривала с другою дамою и приветливо поглядывала на молодую девушку, сидевшую возле неё. Разговор, очевидно, касался до девушки, ибо она время от времени улыбалась и слегка краснела.
— Знаете ли вы эту старуху? — спросил он Руневского.
— Это бригадирша Сугробина, — отвечал тот. — Я её лично не знаю, но мне говорили, что она очень богата и что у неё недалеко от Москвы есть прекрасная дача совсем не в бригадирском вкусе.
— Да, она точно была Сугробина несколько лет тому назад, но теперь она не что иное, как самый гнусный упырь, который только ждёт случая, чтобы насытиться человеческою кровью. Смотрите, как она глядит на эту бедную девушку; это её родная внучка. Послушайте, что говорит старуха: она её расхваливает и уговаривает приехать недели на две к ней на дачу, на ту самую дачу, про которую вы говорите; но я вас уверяю, что не пройдёт трёх дней, как бедняжка умрёт. Доктора скажут, что это горячка или воспаление в лёгких; но вы им не верьте!
Руневский слушал и не верил ушам своим.
— Вы сомневаетесь? — продолжал тот. — Никто, однако, лучше меня не может доказать, что Сугробина упырь, ибо я был на её похоронах. Если бы меня тогда послушались, то ей бы вбили осиновый кол между плеч для предосторожности; ну, да что прикажете? Наследники были в отсутствии, а чужим какое дело?
В эту минуту подошёл к старухе какой-то оригинал в коричневом фраке, в парике, с большим Владимирским крестом на шее и с знаком отличия за сорок пять лет беспорочной службы. Он держал обеими руками золотую табакерку и ещё издали протягивал её бригадирше.
— И это упырь? — спросил Руневский.
— Без сомнения, — отвечал незнакомец. — Это статский советник Теляев; он большой приятель Сугробиной и умер двумя неделями прежде её.
Приблизившись к бригадирше, Теляев улыбнулся и шаркнул ногой. Старуха также улыбнулась и опустила пальцы в табакерку статского советника.
— С донником, мой батюшка? — спросила она.
— С донником, сударыня, — отвечал сладким голосом Теляев.
— Слышите? — сказал незнакомец Руневскому. — Это слово в слово их ежедневный разговор, когда они ещё были живы. Теляев всякий раз, встречаясь с Сугробиной, подносил ей табакерку, из которой она брала щепотку, спросив наперёд, с донником ли табак? Тогда Теляев отвечал, что с донником, и садился возле неё.
— Скажите мне, — спросил Руневский, — каким образом вы узнаете, кто упырь и кто нет?
— Это совсем немудрено. Что касается до этих двух, то я не могу в них ошибаться, потому что знал их ещё прежде смерти, и (мимоходом буди сказано) немало удивился, встретив их между людьми, которым они довольно известны. Надобно признаться, что на это нужна удивительная дерзость. Но вы спрашиваете, каким образом узнавать упырей? Заметьте только, как они, встречаясь друг с другом, щёлкают языком. Это по-настоящему не щёлканье, а звук, похожий на тот, который производят губами, когда сосут апельсин. Это их условный знак, и так они друг друга узнают и приветствуют.
Тут к Руневскому подошёл один щёголь и напомнил ему, что он его vis-a-vis. Все пары уже стояли на месте, и так как у Руневского ещё не было дамы, то он поспешил пригласить ту молодую девушку, которой незнакомец пророчил скорую смерть, ежели она согласится ехать к бабушке на дачу.
Во время танца он имел случай рассмотреть её с примечанием. Она была лет семнадцати; черты лица её, уже сами по себе прекрасные, имели какое-то необыкновенно трогательное выражение. Можно было подумать, что тихая грусть составляет её постоянный характер; но когда Руневский, разговаривая с нею, касался смешной стороны какого-нибудь предмета, выражение это исчезало, а на место его появлялась самая весёлая улыбка. Все ответы её были остроумны, все замечания разительны и оригинальны. Она смеялась и шутила без всякого злословия и так чистосердечно, что даже те, которые служили целью её шуткам, не могли бы рассердиться, если б они их слышали. Видно было, что она не гоняется за мыслями и не изыскивает выражений, но что первые рождаются внезапно, а вторые приходят сами собою. Иногда она забывалась, и тогда опять облако грусти помрачало её чело. Переход от весёлого выраженья к печальному и от печального к весёлому составлял странную противоположность. Когда стройный и лёгкий стан её мелькал между танцующими, Руневскому казалось, что он видит не существо земное, но одно из тех воздушных созданий, которые, как уверяют поэты, в месячные ночи порхают по цветам, не сгибая их под своей тяжестью. Никогда никакая девушка не производила на Руневского такого сильного впечатления; он тотчас после танца попросил, чтоб его представили её матери.
Вышло, что дама, разговаривавшая с Сугробиной, была не мать её, а какая-то тётка, которую звали Зориной и у которой она воспитывалась. Руневский узнал после, что девушка уже давно сирота. Сколько он мог заметить, тётка её не любила; бабушка её ласкала и называла своим сокровищем, но трудно было угадать, от чистого ли сердца происходили её ласки? Сверх этих двух родственниц у неё никого не было на свете. Одинокое положение бедной девушки ещё более возбудило участие Руневского, но, к сожалению его, он не мог продолжать с ней разговора. Толстая тётка, после нескольких пошлых вопросов, представила его своей дочери, жеманной барышне, которая тотчас им завладела.
— Вы много смеялись с моей кузиной, — сказала она ему. — Кузина любит смеяться, когда бывает в духе. Я чаю, всем от неё досталось?
— Мы мало говорили о присутствующих, — отвечал Руневский. — Разговор наш более касался французского театра.
— Право? Но признайтесь, что наш театр не заслуживает даже, чтоб его бранили. Я всегда страх как скучаю, когда туда езжу, но я это делаю для кузины; маменька по-французски не понимает, и для неё равно, есть ли театр или нет, а бабушка и слышать про него не хочет. Вы ещё не знаете бабушки; это в полном смысле слова — бригадирша. Поверите ли, она сожалеет, что мы более не пудримся?
Софья Карповна (так называли барышню), посмеявшись насчёт бабушки и желая ослепить Руневского своею колкостью, перешла и к прочим гостям. Более всех от неё доставалось одному маленькому офицеру с чёрными усами, который очень высоко прыгал, танцуя французскую кадриль.
— Посмотрите, пожалуйста, на эту фигуру, — говорила она Руневскому. — Можно ли видеть что-нибудь смешнее её и можно ли для неё придумать фамилию приличнее той, которой она гордится: её зовут Фрышкин! Это самый несносный человек в Москве, и, что всего досаднее, он себя считает красавцем и думает, что все в него влюблены. Смотрите, смотрите, как его эполеты хлопают о плечи! Мне кажется, он скоро проломает паркет!
Софья Карповна продолжала злословить всех и каждого, а Фрышкин между тем, приняв сердитый вид и закручивая усы, прыгал самым отчаянным образом. Руневский, глядя на него, не мог удержаться от смеха. Софья Карповна, ободрённая его весёлостью, удвоила своё злословие насчёт бедного Фрышкина. Наконец Руневскому удалось избавиться от докучливой собеседницы. Он подошёл к её толстой матери, попросил позволения её навещать и завёл разговор с бригадиршей.
— Смотри ж, мой батюшка, — сказала ему ласково старуха, — к Зориной-то ходи, к Федосье Акимовне, да и меня, грешную, не забывай. Ведь не всё ж с молодёжью-то балагурить! В наше время не то было, что теперь: тогда молодые люди меньше франтили да больше слушали стариков; куцых-то фраков не носили, а не хуже вашего одевались. Ну, не в укор тебе сказать, а на что ты похож, мой батюшка, с своими хвостиками-то? Птица не птица, человек не человек! Да и обхождение-то было другое; учтивее люди были, нечего сказать! А офицеры-то не ломались на балах, вот как этот Фрышкин, а дрались-то не хуже ваших. Вот как покойный мой Игнатий Савельич, бывало, начнёт рассказывать, как они под турку-то ходили, так индо слушать страшно. Мы, говорит, стоим себе на Дунае, говорит, с графом Петром Александровичем, а на той стороне турка стоит; наших-то немного, да и все почти новички, а ихних-то тьма-тьмущая. Вот от матушки-государыни повеленье пришло к графу: перейди, дискать, через Дунай да разбей басурмана! Нечего делать, не хотелось графу, а послушался, перешёл через Дунай, с ним и мой Игнатий Савельич. В наше время не рассуждали, мой батюшка: куда велят идти, туда и шли. Вот стали осаждать крепость-то басурманскую, что зовут Силистрией, да силы не хватило; начал отступать граф Пётр Александрович, а они-то, некрести, и заслонили ему дорогу. Прищемили его между трёх армий; тут бы ему и живот кончить, да и моему Игнатию Савельичу с ним, если б немец-то, Вейсман, не выручил. Напал он на тех, что переправу-то стерегли, да и разбил в пух супостата, даром что немец. Тут же и Игнатий Савельич был, и ногу ему прострелили басурманы, а Вейсмана-то убили совсем. Что ж, мой батюшка? Граф-то переправился на свою сторону, да тотчас и начал готовиться опять к бою с некрестями! Не уступлю, дискать; знай наших! Вот каковы, мой батюшка, в старину люди-то были, не вашим чета, даром что куцых-то фраков не носили, не в укор тебе буди сказано!
Старуха ещё много говорила про старину, про Игнатья Савельича и про Румянцева.
— Вот приехал бы ты ко мне на дачу, — сказала она ему под конец, — я бы тебе показала портрет и графа Петра Александровича, и князя Григория Александровича, и моего Игнатья Савельича. Живу я не так, как живали прежде, не то теперь время; а гостям всегда рада. Кто меня вспомнит, тот и завернёт ко мне в Берёзовую Рощу, а мне-то оно и любо. Семён Семёнович, — прибавила она, указывая на Теляева, — меня также не забывает и через несколько дней обещался ко мне приехать. Вот и моя Дашенька у меня погостит; она доброе дитя и не оставит своей старой бабушки; не правда ли, Даша?
Даша молча улыбнулась, а Семён Семёнович поклонился Руневскому и, вынув из кармана золотую табакерку, обтёр её рукавом и поднёс ему обеими руками, сделав притом шаг назад, вместо того чтоб сделать его вперёд.
— Рад служить, рад служить, матушка Марфа Сергеевна, — сказал он сладким голосом бригадирше, — и даже… если бы… в случае… то есть… — Туг Семён Семёнович щёлкнул точно так, как описывал незнакомец, и Руневский невольно вздрогнул. Он вспомнил о странном человеке, с которым разговаривал в начале вечера, и, увидев его на том же месте, возле камина, обратился к Сугробиной и спросил её: не знает ли она, кто он? Старуха вынула из мешка очки, протёрла их платком, надела на нос и, поглядев на незнакомца, отвечала Руневскому:
— Знаю, мой батюшка, знаю; это господин Рыбаренко. Он родом малороссиянин и из хорошей фамилии, только он, бедняжка, уж три года, как помешался в уме. А всё это от модного воспитания. Ведь кажется, ещё молоко на губах не обсохло, а надо было поехать в чужие краи! Пошатался там года с два, да и приехал с умом наизнанку. — Сказав это, она своротила разговор на кампании Игнатья Савельича.
Вся тайна обращения г. Рыбаренки объяснилась теперь в глазах Руневского. Он был сумасшедший, бригадирша Сугробина добрая старушка, а Семён Семёнович Теляев не что иное, как оригинал, который щёлкал только потому, что заикался или что у него недоставало зубов.
Прошло несколько дней после бала, и Руневский короче познакомился с тётушкой Даши. Сколько Даша ему нравилась, столько же он чувствовал отвращения к Федосье Акимовне Зориной. Она была женщина лет сорока пяти, замечательно толстая, очень неприятной наружности и с большими притязаниями на щёгольство и на светское обращение. Недоброжелательство её к племяннице, которое, несмотря на свои старания, она часто не могла скрыть, Руневский приписал тому, что собственная её дочь, Софья Карповна, не имела ни Дашиной красоты, ни молодости. Софья Карповна, казалось, сама это чувствовала и старалась всячески отомстить своей сопернице. Она была так хитра, что никогда открыто её не злословила, но пользовалась всеми случаями, когда могла неприметно послать об ней невыгодное мнение; между тем Софья Карповна притворялась её искреннею приятельницею и с жаром извиняла её мнимые недостатки.
Руневский заметил с самого начала, что ей очень хочется его пленить, и сколько это ни было ему неприятно, но он почёл за нужное не показывать, до какой степени она ему противна, и старался обходиться с нею как можно учтивее.
Общество, посещавшее дом Зориной, состояло из людей, которых не встречали в высших кругах и из коих большая часть, по примеру хозяйки дома, проводила время в сплетнях и злословии. Среди всех этих лиц Даша являлась как светлая птичка, залетевшая из цветущей стороны в тёмный и неопрятный курятник. Но, хотя она не могла не чувствовать пред ними своего превосходства, ей и в мысль не приходило чуждаться или пренебрегать людьми, коих привычки и воспитание так мало согласовались с тем родом жизни, для которого она была рождена. Руневский удивлялся её терпению, когда из снисхождения к старикам она слушала их длинные рассказы, не занимающие её нисколько; он удивлялся её постоянной приветливости к этим барыням и барышням, из коих большая часть не могла её терпеть. Не раз также он был свидетелем, как она, со всею приличною скромности, иногда одним только взглядом, удерживала молодых франтов в границах должной почтительности, когда в разговорах с нею им хотелось забыться.
Мало-помалу Даша привыкла к Руневскому. Она уже не старалась скрыть своей радости при его посещениях; казалось, внутреннее чувство говорило ей, что она может положиться на него, как на верного друга. Доверенность её с каждым днём возрастала; она уже поверяла ему иногда свои маленькие печали и наконец однажды призналась, как она несчастлива в доме своей тётки.
— Я знаю, — говорила она, — что они меня не любят и что я им в тягость; вы не поверите, как это меня мучит. Хотя я с другими смеюсь и бываю весела, но зато как часто, наедине, я горько плачу!
— А ваша бабушка? — спросил Руневский.
— О, бабушка совсем другое дело! Она меня любит, всегда меня ласкает и не иначе со мной обходится, когда мы одни, как и при чужих. Кроме бабушки и ещё старой маменькиной гувернантки, я думаю, нет никого, кто бы меня любил! Эту гувернантку зовут Клеопатрой Платоновной; она меня знала ещё ребёнком, и только с ней я и могу разговаривать про маменьку. Я так рада, что увижу её у бабушки на даче; не правда ли, вы также туда приедете?
— Непременно приеду, если это вам не будет неприятно.
— О, напротив! Не знаю почему, хотя я с вами знакома только несколько дней, но мне кажется, будто бы я вас знаю уж так давно, так давно, что я и не припомню, когда мы в первый раз виделись. Может быть, это оттого, что вы мне напоминаете двоюродного брата, которого я люблю как родного и который теперь на Кавказе.
Однажды Руневский застал Дашу с заплаканными глазами. Боясь её ещё более расстроить, он притворился, будто ничего не примечает, и начал разговаривать об обыкновенных предметах. Даша хотела отвечать, но слёзы брызнули из её глаз, она не могла выговорить ни слова, закрыла лицо платком и выбежала из комнаты.
Чрез несколько времени вошла Софья Карповна и стала извинять Дашу в странности её поступка.
— Мне самой стыдно за сестрицу, — сказала она, — но это такой ребёнок, что малейшая безделица может привесть её в слёзы. Сегодня ей очень хотелось ехать в театр, но, к несчастию, никак не могли достать ложи, и это её так расстроило, что она ещё долго не утешится. Впрочем, ежели бы вы знали все её хорошие качества, вы бы ей охотно простили эти маленькие слабости. Я думаю, нет на свете существа добрее её. Кого она любит, тот хоть сделай преступление, она найдёт средство его извинить и уверить всех, что он прав. Зато уж об ком она дурного мнения, того она не оставит в покое и всем расскажет, что она об нём думает.
Таким образом, Софья Карповна, расхваливал бедную Дашу, успела намекнуть Руневскому, что она малодушна, пристрастна и несправедлива. Но слова её не сделали на него никакого впечатления. Он в них видел одну только зависть и вскоре удостоверился, что не ошибся в своём предположении.
— Вам, вероятно, показалось странным, — сказала ему на другой день Даша, — что и от вас ушла, когда вы со мной говорили; но, право, я не могла сделать иначе. Я нечаянно нашла письмо от моей бедной маменьки. Теперь уж девять лет, как она скончалась; я была ещё ребёнком, когда его получила, и оно мне так живо напомнило время моего детства, что я не могла удержаться от слёз, когда при вас об нем подумала. Ах, как я тогда была счастлива! Как я радовалась, когда получила это письмо! Мы тогда были в деревне, маменька писала из Москвы и обещалась скоро приехать. Она в самом деле приехала на другой день и застала меня в саду. Я помню, как я вырвалась из рук нянюшки и бросилась к маменьке на шею.
Даша остановилась и несколько времени молчала, как бы забывшись.
— Вскоре потом, — продолжала она, — маменька вдруг, без всякой причины, сделалась больна, стала худеть и чахнуть и через неделю скончалась. Добрая бабушка до самой последней минуты от неё не отходила. Она по целым ночам сидела у её кровати и за ней ухаживала. Я помню, как в последний день её платье было покрыто маменькиной кровью. Это на меня сделало ужасное впечатление, но мне сказали, что маменька умерла от чахотки и кровохарканья. Вскоре я переехала к тётушке, и тогда всё переменилось!
Руневский слушал Дашу с большим участием. Он старался превозмочь своё смущение; но слёзы показались на его глазах, и, не будучи в состоянии удержать долее порыва своего сердца, он схватил её руку и сжал её крепко.
— Позвольте мне быть вашим другом, — вскричал он, — положитесь на меня! Я не могу вам заменить той, которую вы потеряли, но, клянусь честью, буду вам верным защитником, доколе останусь жив!
Он прижал её руку к горячим устам, она приклонила голову к его плечу и тихонько заплакала. Чьи-то шаги послышались в ближней комнате.
Даша легонько оттолкнула Руневского и сказала ему тихим, но твёрдым голосом:
— Оставьте меня; я, может быть, дурно сделала, что предалась своему чувству, но я не могу себе представить, что вы чужой; внутренний голос мне говорит, что вы достойны моей доверенности.
— Даша, любезная Даша! — Вскричал Руневский, — ещё одно слово! Скажите мне, что вы меня любите, и я буду самый счастливый смертный!
— Можете ли вы в этом сомневаться? — отвечала она спокойно и вышла из комнаты, оставя его поражённым этим ответом и в недоумении, поняла ли она точный смысл его слов?
В тридцати вёрстах от Москвы находится село Берёзовая Роща. Ещё издали виден большой каменный дом, выстроенный по-старинному и осенённый высокими липами, главным украшением пространного сада, который расположен на покатом пригорке, в регулярном французском вкусе.
Никто, видя этот дом и не зная его истории, не мог бы подумать, что он принадлежит той самой бригадирше, которая рассказывает про походы Игнатия Савельича и нюхает русский табак с донником. Здание было вместе легко и величественно; можно было с первого взгляда угадать, что его строил архитектор италиянский, ибо оно во многом напоминало прекрасные виллы в Ломбардии или в окрестностях Рима. В России, к сожалению, мало таких домов; но они вообще отличаются своею красотою как настоящие образцы хорошего вкуса прошедшего века, а дом Сугробиной можно бесспорно назвать первым в этом роде.
В один тёплый июльский вечер окна казались освещёнными ярче обыкновенного, и даже, что редко случалось, в третьем этаже видны были блуждающие огни, переходящие из одной комнаты в другую.
В это время на дороге показалась коляска, которая, поравнявшись с дачею, въехала через длинную аллею на господский двор и остановилась перед подъездом дома. К ней подбежал казачок в изорванном платье и помог выйти Руневскому.
Когда Руневский вошёл в комнату, он увидел множество гостей, из которых иные играли в вист, а другие разговаривали между собою. К числу первых принадлежала сама хозяйка, и против неё сидел Семён Семёнович Теляев. В одном углу комнаты накрыт был стол с огромным самоваром, и за ним заседала пожилая дама, та самая Клеопатра Платоновна, о которой Руневскому говорила Даша. Она казалась одних лет с бригадиршей, но бледное лицо её выражало глубокую горесть, как будто бы её тяготила страшная тайна.
При входе Руневского бригадирша ласково его приветствовала.
— Спасибо тебе, мой батюшка, — сказала она, — что ты не забыл меня, старуху. А я уж начинала думать, что ты совсем не приедешь; садись-ка возле нас, да выпей-ка чайку, да расскажи нам, что у нас нового в городе?
Семён Семёнович сделал Руневскому очень оригинальный поклон, коего характер невозможно выразить словами, и, вынув из кармана свою табакерку, сказал ему сладким голосом:
— Не прикажете ли? Настоящий русский, с донником. Я французского не употребляю; этот гораздо здоровее, да и к тому ж… в рассуждении насморка…
Громкий удар языком окончил эту фразу, и щёлканье старого чиновника обратилось в неопределённое сосанье.
— Покорно благодарю, — отвечал Руневский, — я табаку не нюхаю.
Но бригадирша бросила недовольный взгляд на Теляева и, обратившись к соседке, сказала ей вполголоса:
— Что за неприятная привычка у Семена Семёновича вечно щёлкать. Уж я бы на его месте вставила себе фальшивый зуб да говорила бы, как другие.
Руневский очень рассеянно слушал и бригадиршу, и Семена Семёновича. Взоры его искали Даши, и он увидел её в кругу других девушек возле чайного стола. Она приняла его с обыкновенной своей приветливостью и со спокойствием, которое могло бы показаться равнодушием. Что касается до Руневского, ему было трудно скрыть своё смущение, и неловкость, с которой он отвечал на её слова, можно было принять за замешательство. Вскоре, однако, он оправился; его представили некоторым дамам, и он стал с ними разговаривать как будто ни в чём не бывало.
Всё в доме бригадирши ему казалось необычайным. Богатое убранство высоких комнат, освещённых сальными свечами; картины италиянской школы, покрытые пылью и паутиной; столы из флорентийского мозаика, на которых валялись недовязанные чулки, ореховая скорлупа и грязные карты, — всё это, вместе с простонародными приёмами гостей, со старосветскими разговорами хозяйки и со щёлканьем Семена Семёновича, составляло самую странную смесь.
Когда приняли самовар, девушки захотели во что-нибудь гадать и предложили Руневскому сесть за их стол.
— Давайте гадать, — Сказала Даша. — Вот какая-то книга; каждая из нас должна по очереди её раскрыть наудачу, а другая назвать любую строчку с правой или с левой стороны. Содержание будет для нас пророчеством. Например, я начинаю; господин Руневский, назовите строчку.
— Седьмая на левой стороне, считая снизу.
Даша прочитала:
— Пусть бабушка внучкину высосет кровь.
— Ах, боже мой! — вскричали девушки, смеясь, — что это значит? Прочитайте это сначала, чтобы можно было понять!
Даша передала книгу Руневскому. Это был какой-то манускрипт, и он начал читать следующее:
Как филин поймал летучую мышь,
Когтями сжал её кости,
Как рыцарь Амвросий с толпой удальцов
К соседу сбирается в гости.
Хоть много цепей и замков у ворот,
Ворота хозяйка гостям отопрёт.
«Что ж, Марфа, веди нас, где спит твой старик?
Зачем ты так побледнела?
Под замком кипит и клубится Дунай,
Ночь скроет кровавое дело.
Не бойся, из гроба мертвец не встаёт,
Что будет, то будет, — веди нас вперёд!»
Под замком бежит и клубится Дунай,
Бегут облака полосою;
Уж кончено дело, зарезан старик,
Амвросий пирует с толпою.
В кровавые воды глядится луна,
С Амвросьем пирует злодейка-жена.
Под замком бежит и клубится Дунай,
Над замком пламя пожара.
Амвросий своим удальцам говорит:
«Всех резать от мала до стара!
Не сетуй, хозяйка, и будь веселей!
Сама ж ты впустила весёлых гостей!»
Сверкая, клубясь, отражает Дунай
Весь замок, пожаром объятый;
Амвросий своим удальцам говорит:
«Пора уж домой нам, ребята!
Не сетуй, хозяйка, и будь веселей,
Сама ж ты впустила весёлых гостей!»
Над Марфой проклятие мужа гремит,
Он проклял её, умирая:
«Чтоб сгинула ты и чтоб сгинул твой род,
Сто раз я тебя проклинаю!
Пусть вечно иссякнет меж вами любовь,
Пусть бабушка внучкину высосет кровь!
И род твой проклятье моё да гнетёт,
И места ему да не станет
Дотоль, пока замуж портрет не пойдёт,
Невеста из гроба не встанет,
И, череп разбивши, не ляжет в крови
Последняя жертва преступной любви!»
Как филин поймал летучую мышь,
Когтями сжал её кости,
Как рыцарь Амвросий с толпой удальцов
К соседу нахлынули в гости.
Не сетуй, хозяйка, и будь веселей,
Сама ж ты впустила весёлых гостей!
Руневский замолчал, и ему опять пришли в голову слова того человека, которого он видел несколько времени тому на бале и который в свете слыл сумасшедшим. Пока он читал, Сугробина, сидя за карточным столом, со вниманием слушала и сказала ему, когда он кончил:
— Что ты, мой батюшка, там за страсти читаешь? Уж не вздумал ли ты пугать нас, отец мой?
— Бабушка, — отвечала Даша, — я сама не знаю, что это за книга. Сегодня в моей комнате передвигали большой шкап, и она упала с самого верху.
Семён Семёнович Теляев мигнул бригадирше и, повернувшись на стуле, сказал:
— Это должна быть какая-нибудь аллегория, что-нибудь такое метафорическое, гм! фантазия!..
— То-то, фантазия! — проворчала старуха. — В наше время фантазий-то не писали, да никто бы их и читать не захотел! Вот что вздумали! — продолжала она с недовольным видом. — Придёт же в голову писать стихи про летучих мышей! Я их смерть боюсь, да и филинов тоже. Нечего сказать, не трус был и мой Игнатий Савельич, как под турку-то ходил, а мышей и крыс терпеть не мог; такая у него уж натура была; а всё это с тех пор, как им в Молдавии крысы житья не давали. И провизию-то, мой батюшка, и амуницию — всё поели. Бывало, заснёшь, говорит, в палатке-то, ан крысы придут да за самую косу теребят. Тогда-то косы ещё носили, мой батюшка, не то что теперь, взъероша волосы, ходят.
Даша шутила над предсказанием, а Руневский старался прогнать странные мысли, теснившиеся в его голове, и ему удалось себя уверить, что соответственность читанных им стихов с словами г. Рыбаренки не что иное, как случай. Они продолжали гадать, а старики между тем кончили вист и встали из-за столов.
К крайней досаде Руневского, ему ни разу не удалось поговорить с Дашей так, чтобы их не слыхали другие. Его мучила неизвестность; он знал, что Даша на него смотрит как на друга, но не был уверен в её любви и не хотел просить руки её, не получив на то позволения от её самой.
В продолжение вечера Теляев несколько раз принимался щёлкать, с значительным видом посматривая на Руневского.
Около одиннадцати часов гости начали расходиться. Руневский простился с хозяйкою, и Клеопатра Платоновна, позвав одного лакея, коего пунцовый нос ясно обнаруживал пристрастие к крепким напиткам, приказала отвести гостя в приготовленную для него квартиру.
— В зелёных комнатах? — спросил питомец Бахуса.
— Разумеется, в зелёных! — отвечала Клеопатра Платоновна. — Разве ты забыл, что в других нет места?
— Да, да, — проворчал лакей, — в других нет места. Однако с тех пор как скончалась Прасковья Андреевна, в этих никто ещё не жил!
Разговор этот напомнил Руневскому несколько сказок о старинных замках, обитаемых привидениями. В этих сказках обыкновенно путешественник, застигнутый ночью на дороге, останавливается у одинокой корчмы и требует ночлега; но хозяин ему объявляет, что корчма уже полна проезжими, но что в замке, коего башни торчат из-за густого леса, он найдёт покойную квартиру, если только он человек нетрусливого десятка. Путешественник соглашается, и целую ночь привидения не дают ему заснуть.
Вообще, когда Руневский вступил в дом Сугробиной, странное чувство им овладело, как будто что-то необыкновенное должно с ним случиться в этом доме. Он приписал это влиянию слов Рыбаренки и особенному расположению духа.
— Впрочем, мне всё равно, — продолжал лакей, — в зелёных так в зелёных!
— Ну, ну, возьми свечку и не умничай!
Лакей взял свечку и повёл Руневского во второй этаж.
Прошедши несколько ступенек, он оглянулся и, увидев, что Клеопатра Платоновна ушла, стал громко сам с собой разговаривать:
— Не умничай! Да разве я умничаю? Какое мне дело до их комнат? Разве с меня мало передней? Гм, не умничай! Вот кабы я был генеральша, так я бы, разумеется, их не запирал, велел бы освятить, да и принимал бы в них гостей или сам жил. А то на что они? Какой от них прок?
— А что это за комнаты? — спросил Руневский.
— Что за комнаты? Позвольте, я вам сейчас растолкую. Блаженной памяти Прасковья Андреевна, — сказал он набожным голосом, остановясь среди лестницы и подымая глаза кверху, — дай Господь ей царство небесное…
— После, после расскажешь! — сказал Руневский, — прежде проводи меня.
Он вошёл в просторную комнату с высоким камином, в котором уже успели разложить огонь. Предосторожность эта, казалось, была взята не столько против холода, как для того, чтобы очистить спёртый воздух и дать старинному покою более жилой вид. Руневского поразил женский портрет, висевший над диваном, близ небольшой затворённой двери. То была девушка лет семнадцати, в платье на фижмах с короткими рукавами, обшитыми кружевом, напудренная и с розовым букетом на груди. Если бы не старинное одеяние, он бы непременно принял этот портрет за Дашин. Тут были все её черты, её взгляд, её выражение.
— Чей это портрет? — спросил он лакея.
— Это она-то и есть, покойница Прасковья Андреевна. Господа говорят, что они похожи на Дарью Васильевну-с; но, признательно сказать, я тут сходства большого не вижу: у этой волосы напудренные-с, а у Дарьи Васильевны они тёмно-русого цвета. К тому же Дарья Васильевна так не одеваются, это старинный манер!
Руневский не счёл за нужное опровергать логические рассуждения своего чичероне, но ему очень хотелось знать, кто была Прасковья Андреевна, и он спросил об ней у лакея.
— Прасковья Андреевна, — отвечал тот, — была сестрица бабушки теперешней генеральши-с. Они, извольте видеть, были ещё невесты какого-то… как бишь его!.. ну, провал его возьми!.. Приехал он из чужих краёв, скряга был такой престрашный!.. Я-то его не помню, а так понаслышке знаю, Бог с ним! Он-то, изволите видеть, и дом этот выстроил, а наши господа уже после всю дачу купили. Вот для него да для Прасковьи Андреевны приготовили эти покои, что мы называем зелёными, отделали их получше, обили полы коврами, а стены обвешали картинами и зеркалами. Вот уже всё было готово, как за день перед свадьбою жених вдруг пропал. Прасковья Андреевна тужили, тужили, да с горя и скончались. А матушка, вишь, их, это выходит бабушка нашей генеральши, купили дом у наследников, да и оставили комнаты, приготовленные для их дочери, точь-в-точь как они были при их жизни. Прочие покои несколько раз переделывали да обновляли, а до этих никто не смел и дотронуться. Вот и наша генеральша их до сих пор запирали, да, вишь, много наехало гостей, так негде было бы вашей милости ночевать.
— Но ты, кажется, говорил, что на месте генеральши велел бы освятить эти комнаты?
— Да, оно бы, сударь, и не мешало; куда лет шестьдесят никто крещёный не входил, там мудрено ли другим хозяевам поселиться?
Руневский попросил красноносого лакея, чтобы он теперь его оставил; но тот, казалось, был не очень расположен исполнить эту просьбу. Ему всё хотелось рассказывать и рассуждать.
— Вот тут, — говорил он, указывая на затворённую дверь возле дивана, — есть ещё целый ряд покоев, в которых никто никогда не жил. Если б их отделать по-нынешнему да вынесть из них старую мебель, так они были бы ещё лучше тех, где живёт барыня. Ну, да что прикажете, сами господа не догадаются, а у нашего брата совета не спросят!
Чтобы от него скорее избавиться, Руновский всунул ему в руку целковый и сказал, что ему теперь хочется спать и что он желает остаться один.
— Чувствительнейше благодарим, — отвечал лакей, — желаю вашей милости спокойной ночи. Ежели вам что-нибудь, сударь, понадобится, извольте только позвонить, и я сейчас явлюсь к вашей милости. Ваш камердинер не то, что здешний человек, им дом неизвестен, а мы, слава Богу, впотьмах не споткнёмся.
Он удалился, и Руневский ещё слышал, как он, уходя с его человеком, толковал ему, сколь бы выгодно было, если бы бригадирша не запирала зелёных комнат.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.