12+
Прощание с Багусями

Бесплатный фрагмент - Прощание с Багусями

Памяти писателя

Введите сумму не менее null ₽, если хотите поддержать автора, или скачайте книгу бесплатно.Подробнее

Объем: 254 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Прощание с Багусями

Ехал царь Петр Первый

Из истории села Багуси

Багуси — село старое. Никто, конечно, не помнит, как и когда оно образовалось. Стоит себе, как будто стояло тут с самого сотворе­ния мира. Но так не бывает, чтобы жили лю­ди и ни разу не задумались, почему это они живут именно здесь и как это так получилось, что поселение называется Багуси? Обязатель­но найдутся любопытные да дотошные, кото­рые задумаются. Иначе и быть не может. Во-первых, самим интересно; во-вторых, всякий приезжий человек может спросить, например: почему Багуси? И стыдно будет пожимать плечами. А приезжих теперь в Багусях быва­ет много. То автоколонна из какого-нибудь дальнего города на уборку нагрянет, то сту­дентов пришлют. А однажды приезжал изыс­катель, землю бурил под строительство коров­ников, черный такой, курчавый; так тот да­же напевал Ба-агуси, Ба-агуси… И все до­пытывался: откуда могло произойти такое пе­вучее название?

Обычно происхождение и странное назва­ние села любопытствующим толкует старик Сосок. А не случись старика рядом, все равно объясняют его словами:

— Ехал, стало быть, царь Петр Первый из города Петровска… А город, между про­чим, в честь царя Петра так назвали… Так вот, едет царь Петр Первый — кругом глушь, безлюдье. Вдруг видит: гуси домашние писит~ ся… Петр толкнул в бок друга-приятеля Меншикова, который рядом в карете подремывал, да как закричит: « Ба, гуси!» Подъехали по­ближе, глядь — хозяева живут. Меншиков спрыгнул с кареты и спрашивает: «Что за по­селенье?» А хозяин ему: «Живем, говорит, хлеб жуем, вот и все поселье…» А Менши­ков между прочим, озорник был — и гово­рит мужику: «Теперь поселье звать должно Багуси! Так сам царь Петр Лексеич повелел. Вон он в карете сидит». Так и повелось — Багу си да Багуси…

Школьники из исторического кружка рас­сказывают о происхождении села по-другому. Откуда-то разузнали они, что первыми поя­вились на месте нынешних Багусей переселен­цы из дальних северных краев, монастырские крестьяне. Будто пришли сюда те крестьяне, чтобы сеять на свободных приволжских зем­лях пшеницу и отправлять ее обозами в свои монастыри, где поля были неурожайные. В доказательство школьники указывают на то, что в Багусях много живет людей светловоло­сых и голубоглазых, а в их речи встречаются слова, необычные для местных говоров. На­пример, слово НЕФЫРЬ, или, по-другому. НЕФИРИСЫЙ. Так в Багусях называют людей стеснительных, неловких в общении, диковатых. И действительно, это слово в соб­рании Даля помечено как вологодское.

Трудно рассудить, кто больше прав ста­рик Сосок или школьники из исторического кружка. Скорее всего они дополняют друг друга. Никто ведь с уверенностью не скажет, что тот самый мужик, который вышел навст­речу Меншикову, не был одним из монастыр­ских крестьян. Да и сами школьники вписали рассказ старика Соска в свой альбом, хотя и оговорились, что это, мол, из фольклора.

Деревенская улица

Вечером под Новый год у егеря Констан­тина Волкова были гости. Собрались прияте­ли хозяина, соседи и просто люди уважае­мые. Словом, без малого вся улица.

Колхозный бригадир Павел Кузьмич Кор­нев, мужчина в возрасте, степенный, которого худой варежкой махни — не зазовешь на вы­пивку, к егерю, однако, пришел, потому что любил посидеть в приличной компании, вы­пить стопки две-три и сыграть сообща песню. Пришел, несмотря на то что уже неделю до­мовничал (жена Павла Кузьмича гостила у дочери, в городе), а тут еще забота прибави­лась: корова дохаживала, ждал со дня на день. И все-таки пришел.

Пара Вязовых была, Петр и Татьяна. Сам Петр — комбайнер, а в зимнее время мо­торист на ферме — петь-плясать мастер, ни­какой компании никогда не чурался и везде приходился своим человеком. Жена его, баба горластая и вздорная, на гулянках от Петра не отставала ни в пляске, ни в песне и пила с ним на равных, но на следующий день утром поднималась чуть свет и распекала еле живого с похмелья мужа, уличала в алчности к водке. Мало того — выславила его на всю округу как пьяницу, каковым на самом деле он не был.

Пришел лесник Живайкин, мужик огром­ный, глаза навыкате, будто ему когда-то силь­но стукнули по затылку. Он нюхал табак и имел привычку, подвыпив, ни с того ни с сего предлагать собравшимся какую-нибудь несу­разную шутку. Вроде того: «Пойдемте бабуш­ку Булаеву напугаем!» или: «А что, если у Соска трубу соломой заткнуть?!» — и сам же очень этому радовался.

С ним пришла жена, женщина тихая, веч­но беременная, с ежечасно меняющимся цве­том лица.

Была в компании молодежь — Иван Тугушев и Катя Ненашева. Иван по осени вер­нулся из армии и опять, как до службы, сел за руль трактора «Беларусь». Жил он через два дома от Волковых и был приглашен как сосед. Катя же приехала в Багуси после биб­лиотечного техникума, по направлению. Сель­совет поселил ее в маленьком домике, прямо напротив егеря. Друзьями обзавестись она еще не успела, скучала; люди это понимали, старались приобщить ее — то на чай пригла­сят, то к телевизору. Поэтому и попала Катя в новогоднюю ночь к Волковым. Хотя не только поэтому. В улице с недавних пор ста­ли замечать, что Иван ухаживает за библио­текаршей, и кто молча, кто вслух одобрили это: Катя всем нравилась, а Иван, ухаживая за ней, вроде образумился — неслышно ста­ло о его проделках. Хозяйка дома хоть и не­долюбливала Ивана, потому что его проделки часто касались и ее, но на праздник пригла­сила.

Любила егерева жена, как многие бабы, посводничать! Гости изрядно выпили, по скатерти уже был разлит вишневый компот, расплёваны се­мечки соленого арбуза, тарелки с маринован­ными грибками уже опустели, когда сияющая Кстинья, жена егеря, подала поросенка, за­жаренного целиком и обложенного кругом мочеными яблоками. Гости приятно изуми­лись, долго не решались приступить к поро­сенку и все расспрашивали Кстинью, у кото­рой нос побелел от волнения, о рецепте и се­кретах блюда, и только после решительного поступка хозяина — он ловко подцепил вил­кой половину поросячьей головы — всем ско­пом навалились на угощенье.

Кушайте, дорогие гостечки, кушайте, — приговаривала Кстинья. — Чем богаты, тем и рады… Кушайте, не стесняйтесь…

Галдеж, когда все говорят, и никто не слу­шает, с появлением поросенка утих. Компа­ния распалась на группки, и разговор пошел со смыслом.

Ты что его заколол-то? — спросил хо­зяина лесник Живайкин, терзавший вторую половину поросячьей головы. — Больной он, что ль?

Бракованный. Я его у Павла Кузьми­ча на ферме выписал. Не растет, а только корчится. Тепла ему надо, а у меня хлев как решето.

Свинья, она тепло любит, — согласился лесник. — Хлев надо было ухетать.

Тес нужен, а из руки его не напилишь.

Ты что же, дорогу к нам забыл? — обиделся лесник. — Иль отказали бы!

Кстинья давно прислушивалась к разговору мужчин и, наконец, встряла. Да он, тютя такой, к своим людям не может приклониться! Такой уж нефырь.

Нет, уж ты будь добр, запомни: дро­вишками там, леском зануждаешься — ко мне. Всегда уважу, — заверил лесник.

А с дровишками у нас прямо беда, — тут же затужила Кстинья. — Повадился один друг по ночам в поленницу. Штабель на гла­зах тает… А этот, тютя, все ушами хлопает.

Это точно, озорует кто-то, — подтвер­дил Константин.

Эк, велика тайна — кто! — возмути­лась Кстинья. — Помяните мое слово — Со­сок! Лодырь старый, только сказочки сочи­няет да наливками вас, дураков, поит, а топ­ку, он — кто видал? — заготавливал хоть раз? То-то, не видали! А дым из трубы пус­кает. Это что же он — сказочки свои жгёт?..

А наливки у Соска хороши, — не разо­бравшись, в чем дело, ввязался в разговор Петр Вязов.

Да и не верится мне, чтоб старый че­ловек на воровство пошел, — усомнился Кон­стантин.

А отчего же тогда у него цыпки под глазами? — спросила Кстинья. И, не дождав­шись ответа, разъяснила сама: — А оттого, что всю ночь не спит, ворует — днем глаза от недосыпу слезятся и ветрят!

А чем докажешь? На лбу-то у него не написано, что он воровал, — не согласился Константин. Но про себя подумал: «Вот кам­фара! Как следователь».

А ты докажи, — настаивала Кстинья, — не поспи ночку да выследи. Возьми ружьиш­ко да посиди ночку. Вот и докажешь.

— Да ведь так замерзнешь к ядрене-матрене! — удивился Петр Вязовов который кое- что понял из разговора.

Ничего, вы, когда лисы мышкуют, сут­ками в ометах просиживали, а тут за свое добро ночку боитесь.

Стоп-стоп-стоп! — заорал вдруг лес­ник. — Сейчас все обладим! И ночь не надо мерзнуть… Неси, Кстинья, полено потолще и бурав.

— Зачем?

— Неси, говорю, сами все увидите…

Кстинья, ничего не понимая, принесла чурак и бурав. Лесник поставил полено на попа, попросил Кстинью придерживать его, а сам стал сверлить в торце отверстие. Загнав бурав сантиметров на двадцать, он вытрях­нул стружку, захлебываясь от удовольствия, объявил:

— Теперь насыпем в дыру пороху и затк­нем пробкой! Я в книжке недавно про такую штуку вычитал… А завтра утром у кого горш­ки из печи вылетят — тот и вор!

Лесник довольно засмеялся, женщины ни­чего не поняли, а Павел Кузьмич попытался возразить:

— Так ведь можно человека до смерти на­пугать…

— Ничего, — сказал лесник, — в Европе, говорят, ворам руки отрубают, потому без замков живут. А за испуг не бьют!

Кстинья отнесла чурак в поленницу и, вер­нувшись в дом, прямо от порога затянула:

Однажды морем я плыла

Ны па-рохо-оди то-ом,

Погода чудная была,

И вдруг начался шторм!

И сразу ожила, заголосила беременная лесничиха, дружно взялись Вязовы, послы­шался бас Павла Кузьмича.

A-а, а-а, в глазах туман,

Кружится голова.

Едва стою я на ногах,

Но я ведь не пьяна…

И Иван Тугушев озорно горланил, под­маргивая лесничихе, намекая на ее живот, и особенно налегал на слова припева:

А кто же в этом виноват?

Конечно, капитан!

Только Катя Ненашева вначале молчала. Слов она не знала, а ритм, в котором ком­пания исполняла песню, разухабистый, с длиннущими затяжками, пугал ее. Но и она, чтобы не привлечь к себе внимания, вскоре зашевелила губами, стала робко подтягивать запомнившиеся повторы.

Однако Кстинья заметила смущение мо­лоденькой гостьи и подсела к Кате.

— А ты, миленькая, не тушуйся, мы люди простые. Пой веселей! А песни наши не зна­ешь — так закуси. Ешь, не стесняйся. У нас все свое, не покупное, как в городе… Ешь, ешь, миленькая, да приглядывайся, как люди на стол готовят, учись. С такой красотой те­бе не долго в девках ходить, — Кстинья игриво подтолкнула Катю локтем и указала взглядом на Ивана, — вон как пострели­вает!..

Песню меж тем допели.

Лица у певцов были еще бурые с натуги, и белки глаз на них выделялись неестествен­но ярко, но на мужской половине стола уже затевался разговор. Подтрунивали над хозяи­ном: дескать, охотник-охотник, даже егерь, а дичинки на столе не видно.

— Какая теперь дичь, — оправдывался Константин, — на каждого зайца по десять стрелков. Лоси было появились, прижились в гаю, но — не уследил — и до них какой-то ухарь добрался. Обоих взрослых завалили…

— Сразу обоих! — ахнул лесник, суетливо достал табакерку, втянул в нос щепоть таба­ку и так сморщился, что слезу из глаз выда­вил. — Сразу обоих, эт надо…

— А теленок остался, — продолжал Кон­стантин, — то ль не разглядели его, то ль второпях забыли. Я ему в зиму две копны сена оставил на прокорм. Сначала вплотную подпускал, теперь подрос — дичится. А от се­на не уходит.

Дослушав рассказ егеря, Павел Кузьмич засобирался. Константин своей историей на­помнил ему о корове, надо было за ней при­сматривать, да и время позднее. Павел Кузь­мич поблагодарил хозяев, поздравил всех еще раз с Новым годом и, несмотря на уго­воры, ушел. За ним вскоре поднялись и ос­тальные. Только Петр Вязов попытался было затеять новую песню. Но Татьяна нахлобучи­ла на него шапку и подтолкнула к двери.

Кстинья, провожая гостей, звонко чмокала женщин в щеки и приговаривала:

— Не забывайте, гостечки дорогие, нас. Всегда рады, всегда найдется, чем встре­тить… Константин разносил мужчинам «на посо­шок», ходил по комнате со стопками в обеих руках и нечаянно расплескивал на пол на­ливку.

Уже на улице, обнимая Константина, лес­ник Живайкин укоризненно спросил:

— Вот я лесник, а вроде бы леса своего не знаю: ума не приложу — где ты лосенка спрятал?

— Э-э, нет, брат! Секрет! — скрытничал егерь. Но недолго. Вскоре с гордостью при­знался: — А в долу, у Пудова родника. Ту­да зимой ни одна душа не заходит!

Когда гости разошлись, Константин по­шел с фонариком в сарай, где была сложена поленница, намереваясь найти и разрядить полено. Но никак не мог его отыскать: воро­шил-ворошил дрова, набил себе шишку на лбу, плюнул и вернулся в дом.

— Достань мне спальный мешок, пойду дрова караулить.

— Что это вдруг озаботился? — удиви­лась Кстинья.

— Нельзя так людей пугать.

— Ишь, какой сердобольный…

Егерь взял ружье, спальный мешок и вы­шел. В сарае он забрался на подловку, где было сено, и прилег…

* * *

Иван Тугушев проснулся рано, часов в семь. И сразу обуяла его радость, еле сдер­живаемое ликование: вспомнился вчерашний вечер, ночь… Рядом, уткнувши голову между подушками, посапывала Катя. Все было призрачно в маленьком Кати­ном доме: едва угадывалось зашторенное окно, смутно белела колонна голландки.

Уж очень просто все получилось, так про­сто, что теперь Ивану и не верилось…

Вчера Катя стала вдруг безразлично-по­датливой, смирной. Потом то тихо плакала, то ласкала Ивана. Ивана же раздирал вос­торг, Иван смеялся, и Катя глядела на него испуганно.

— Я люблю тебя, — говорил Иван.

— И я, — одними губами отвечала Катя.

— Теперь ты моя жена, правда? — шеп­тал он и пугался своего голоса, непривычных слов. — Завтра же попрошу у Павла Кузь­мича лошадей. В сельсовет на тройке по­едем, пусть будет, как в старину, — весело, с колокольчиком! Поедешь на лошадях? Ко­ренным пустим бригадирского Ворона, а при­стяжными двух белых, молодых. Ух!..

Неужто несколько часов назад все это бы­ло? Не верилось. Ивану не терпелось до­ждаться дня.

Он осторожно выскользнул из-под одеяла и мягко попрыгал по обжигающе-холодному полу, несколько раз присел, наклонился ту­да-сюда, помахал руками. Холодок выстыв­шей за ночь избы приятно студил кожу, а из­нутри ощущался приток тепла. Хорошо было Ивану.

Сдвинув шторку, Иван подышал на затя­нутое тонким узором льда стекло и заглянул в протаявший глазок. Прямо за палисадником начинался пологий спуск к речке, дальше бу­гром поднимался другой берег, а еще даль­ше виднелись избы соседней улицы, из которой вырастала высокая пожарная каланча, облепленная вчерашним инеем. Утро еще еле- еле угадывалось по тайным переменам в те­нях снежных сугробов, в самом воздухе, но была ясность, в которой не могло остаться незамеченным ни одно движение: белый снег, белые звезды и белая луна, черная блестя­щая щетина тальника вдоль речки.

— Иван, — тихо и испуганно позвала Ка­тя.

— Я тут, — он отошел от окна и присел на кровать.

— Иван, уже утро? Все встали, да? Как ты пойдешь? Тебя увидят, мне будет неудоб­но…

— А так вот и пойду. Выйду сейчас на крыльцо и закричу на всю улицу: эй-эй-эй, земляки! Кончай ночевать!.. И пойду себе. Да еще ручкой тебе помашу…

Катя молчала. И было в ее молчании что- то от беспомощного укора, была растерян­ность.

— Ну что ты? Вспомни… — Иван припод­нял ее голову, поцеловал Катю в глаза и по­чувствовал губами слезы в ямочках у перено­сицы. — Я люблю тебя.

Катя молчала, но Иван услышал, как упа­ли на его плечо холодными каплями ее паль­цы, как вся она зябко дрожала.

— Тебе холодно?

— Нет.

— Я сейчас растоплю печку. Потом пойду домой на работу, а к вечеру вернусь.

Вышел Иван от Кати в восемь часов. В кухонных окнах домов уже горели огни. То там, то тут хлопали двери. Но Иван не стал крадучись пробираться по задворкам к свое­му дому, а пошел напрямик через улицу. Сна­чала прошел по целику от Катиного дома к Сосковой избенке, нарочно загребая ногами снег, чтобы оставить широкий, издалека при­метный след, а от Соска к своему дому на­правился по тропинке, им самим протоптан­ной.

Дома уже встали. Брат Ивана, Анатолий, сидел за столом, завтракал, а его жена хло­потала у печки. Оба встретили Ивана удивленно-вопросительными взглядами.

— Женюсь! — сказал Иван с порога.

— Ну и, слава богу, — одобрила братни­на жена.

Анатолий понимающе улыбнулся.

Наскоро позавтракав, Иван завел трактор, стоявший у двора, и покатил вдоль улицы. Напротив дома егеря из-под самых колес Иванова трактора метнулось что-то, похожее на черта: то ли куцая собака, то ли козел…

* * *

Чуть только развиднелось, окна поголубе­ли, избяной сумрак стал сжиматься по углам.

Павел Кузьмич, в исподнем, босой, стоял у окна и глядел в лунку проталины. Утро лишь угадывалось по водянистой зелени вос­тока. Из труб восходили к небу крутые ды­мы. Улетали людские сны из теплых изб. Там вон топят дровами: дым невесомый, призрач­ный — сны мальчишечьи, без забот и печа­лей. А там жгут уголь: непроглядный, багро­во подкрашенный в вышине столб — сны взрослых. И все о том: а что готовит год но­вый, что сулит?.. Все о том.

Опомнившись, Павел Кузьмич быстро оделся и вышел в сенцы, долбанул кулаком по льду в умывальнике, покрутил пристыв­ший клапан и умылся. Потом замешал бол­танку из отрубей, проскрипел по двору и нырнул в утробное тепло хлева. Корова Ру­мянка ткнулась мордой в его плечо.

— О чем только думаешь? — ворчал Па­вел Кузьмич на корову. — На привязи, что ли, около тебя сидеть?..

Бранил он Румянку за то, что все сроки вышли, а она, казалось, и не думала телить­ся, будто не в тягость ей такое бремя, такой кошель. Павел Кузьмич пощупал жилы коро­вы и вздохнул: нет, не обмякли, не опусти­лись. Вздохнул и покаялся, что взялся дер­жать корову один. Была бы двухдворка, как прошлый год, — и тоска пополам. Свел бы ее сейчас на два дня к Дашке, и пусть Дашка пождет, покараулит. Дернуло дурака одному впрягаться!

— А все тебя пожалел! — Павел Кузьмич ткнул кулаком в тугой бок Румянки.

Конечно, пожалел. Держали-то на двоих, но он, Павел, кормил, ползал круг коровы, а Дашка только молоко тянула. От него на ве­ревке ведут — упирается, а от Дашки только выпусти — сама бежит. Хоть и кричала Даш­ка вслед с обидой: «Кинулась! Всю свеклу пожрала и кинулась!» А свеклы, помнится, летом всего две-три в огороде лопушились. А кричала: «Весь погреб свела!» Ну и бала­болка! Сама даже кур своих так кормит: пла­точком со стола потрясет — и будь здоров, вспомнил жену свою. Некстати в город унесло! К дочери, внучат караулить, пока са­ми Новый год справят.

Крутись тут один.

Павел Кузьмич еще раз пощупал жилы, вздохнул и вышел из хлева. Пора на наряд. Бригадир Павел Кузьмич, бригадир… Вот уже и голуби со школы в сторону фермы потяну­лись, на кормежку. Иней с проводов осыпа­ется. Пора, пора…

Бригада сходилась на наряды и на собра­ния в избу кузнеца Дашкова. Платило ему за это правление пятнадцать рублей в месяц, и называлась изба бригадной. Была она до чер­ноты прокурена, смешались в ней и сжились запахи многих изб.

В бригаде никого еще не было.

Павел Кузьмич сел в угол к столу и стал прикидывать на бумажке, куда сколько чело­век нужно: сколько за фуражом, сколько на силосный курган, сколько на переброску мо­лодняка в утепленное помещение…

Немного погодя стал собираться народ.

— Ну, вот что, — сказал Павел Кузьмич из своего угла, сказал громко, чтобы слыша­ли все, — вот что: попраздновали — и за де­ло.

— Дело — его не переделаешь! — тут же выпялился Тимка Амосов. — Хоть на празд­ник погулять с простору. Вкалываешь, вка­лываешь!..

И поехал, и понес.

«Ну что за гонор в мужичонке! И трезвый ведь, и пить не собирается, и работать бу­дет, — а других подначивает. Обязательно человеку покуражиться, понедовольничать. С таким лучше не встревать. Говори, говори… Врешь, подлец, угомонишься!»

— Ефремыч с Костей, запрягайте и на мельницу за дробленной. Возить прямо на ферму. Кладовщик примет… — начал Павел Кузьмич, не обращая внимания на куражли­вого Тимку.

Так бы и начался год новый — не совсем складно, но, в общем-то, по-деловому, мирно, если бы не заметил Павел Кузьмич в самый ход наряда парнишку у порога. Стоял пар­нишка и шмыгал носом.

«Вязов малый, — узнал бригадир. — Обо­рони и избавь…»

— Что это ты, Сань? — притворно ласко­во спросил Павел Кузьмич. — Не подмогнуть ли собрался?

— Мамка сказала, папка не выйдет, под­меняйте…

— Как не выйдет?! Ты что плетешь, Сань?..

— Хворает папка.

— Нет, вы слыхали! Хворает папка! Я ему покажу, как хворать! Ты, Федор, — обратил­ся он к помощнику, — расставь людей. Я к Вязову.

Павел Кузьмич спешил. За ним мелко по­скрипывал Санька.

«Ну не сукин ли сын! Видали такого? Ему праздник, а скотина с голоду дохни…»

Вообще-то, Павел Кузьмич уважал Петра Вязова. Мужчина он работящий и не сказать чтобы пьющий. Но размашистый.

— Ты гулять гуляй, но дело за собой по­мни! — на ходу сказал бригадир. Санька ис­пуганно приостановился.

Петр Вязов работал мотористом на фер­ме — качал воду. Обычно Павел Кузьмич в праздничные или свадебные дни держал кого-нибудь на подхвате, зная слабость Петра. А вчера не учел.

— С Новым годом, с новым счастьем! — пропустив в дверь парнишку, поздоровался бригадир. — Где тут болящий?

— Вагой твоего болящего не поднимешь! Ни стыда, ни совести! Все кулаки оббила! У людей и мужики-то как мужики, а тут, будто в наказанье всучили, — замолотила, видимо, не утихавшая еще Татьяна.

«Вот это похмелье Петру! — весело поду­мал Павел Кузьмич. — Ну и баба!»

Моторист лежал на диване под полушуб­ком.

— Вставай, вставай! — затормошил его Павел Кузьмич. — Хватит дурака валять!

— Не могу… — только и простонал Вя­зов.

— Подымайся, весь год, говорю, хворать будешь. — Павел Кузьмич сдернул с него» полушубок. — Видишь, ты и в сапогах уже…

— Уже! Ночевал в них! — тут же взя­лась Татьяна. — Натопался, что лапы рас­пухли! Вдвоем с Санькой не стащили…

— Да, чу, ты! И так голова трещит, — притворно поморщился Павел Кузьмич.

— Сильней, сильней вам надо! Чтоб сов­сем полопались!

— Старуха-то моя в городе, — бригадир подсел к столу, — и поправить некому…

— Давно бы от вас сгинуть куда глаза глядят!

— У тебя, может, есть там чего?.. — спро­сил Павел Кузьмич и покашлял в кулак.

— Есть, да не про вашу честь…

Татьяна юзом пустила стакан по столу и с маху плеснула в него из бутылки.

— Может, и над своим сжалишься? Не помирать же человеку…

Петр тяжело встал, подсел к столу и уро­нил голову на руки.

— Чего по столу-то размазался? — не унималась жена. Но стакан подала…

— Ну, вот что, — сказал Павел Кузьмич, — давай на ферму. По дороге отмяк­нешь.

Во дворе он проворчал мотористу:

— Меру надо знать!

Вязов виновато развел руками.

— Тьфу! — круто под ноги сплюнул брига­дир.

* * *

Разбудил Константина Волкова странный звук: неподалеку глухо, как толовая шашка в омуте, ухнуло. Стряхнув с лица волглый от дыхания пучок сена, егерь наполовину вы­брался из спального мешка и заглянул вниз. Там никого не было. Егерь, еще туго сообра­жая спросонок, пошарил около себя: рядом лежало ружье… Константин припомнил вчерашнюю гулянку, затею лесника и то, что он, Константин, сторожил всю ночь дрова…

«Уж не выстрелил ли я со сна-то? — по­думал Константин. — Эк ведь садануло!»

Егерь понюхал оба ствола, но не доверил обонянию и переломил двустволку, выдернул патроны. Они были заряжены.

«Не гром же среди зимы?..»

Но не успел Константин что-либо еще предположить, как избяная и сенная двери хлопнули одна за другой, дуплетом, проскри­пел снег, дверь сарая с визгом раствори­лась — и вбежала Кстинья,

— Ты что же, мать твою так, блаженных на свет производить вздумал?! — заикаясь, прошипела она. И вдруг заорала: — Убью! Убью, изуит! — и принялась швырять по­ленья на подловку. — Все перекидаю, а убью! Пришибу… Убью… Убью…

Константин натянул на себя мешок и ткнулся головой в сено. «Голову проломит, камфара», — подумал он испуганно. Поленья перелетали через егеря и глухо ударялись в стропила и решетник где-то в глубине под­ловки.

Обессилев, Кстинья разревелась и ушла в дом.

Константин, спотыкаясь о разбросанные поленья, спустился с подловки и пошел сле­дом за женой. Он никак не мог понять, в чем дело…

Опасливо заглядывая в избу, егерь уви­дел: жена сидела, уронив голову на столик швейной машинки, и ударяла в голос; на по­лу перед печью дымились угли, обгорелые по­ленья, валялся чугунок, была разлита не успевшая развариться гречка…

Заслышав мужа, Кстинья опять начала приговаривать:

— Убью… Убью… — и стала медленно подниматься.

Егерь прикрыл дверь и выскочил на улицу.

Выло еще сумеречно. Константин увидел желтый соломенный дым над избушкой Сос­ка и направился к старику.

Хибарка Соска притулилась под двумя широченными вязами. Стояла она особняком, посреди улицы, как раз там, где в старые времена люди зажиточные ставили выхода и амбары. Одна из таких построек и досталась когда-то Соску, стала его жильем. Ранний гость нашарил скобу и приоткрыл дверь.

— Егор Петров… встал, что ль?

— А, это ты, Константин, — угадал по го­лосу Сосок. — Заходи, заходи. Я уж, стало быть, гадаю: кто там пораньше в дверь скре­бется. Да…

— Выжила, камфара, из дома чуть свет! — пожаловался егерь.

— Кстинья, что ль? В чем же ты перед ней в такую рань опрохвостился?

— А-а! — махнул рукой егерь. — И нос ведь у камфары, как локоть, торчит, а поме­ченный чурак не разглядела. Сунула в печь чурак, который с подвохом… A-а!.. У тебя там стопочки не найдется, Егор Петров? Внутри все трясется…

— Найдется по такому случаю. — Старик достал из-под кровати склянку и налил в ста­кан. — На солодском корню настояна — ду­хом приятна. На-ка, злобу как рукой сымает.

Сосок открыл дверцу печки и стал под­брасывать в огонь щепу и солому. Дрожа­щий красный свет освещал старика. Был он очень мал, сухощав и лыс. К тому же шея, лицо и даже лысина его морщились множе­ством складок. Поэтому и дали ему в улице прозвище — Сосок. Но старик не обижался. Егерь для деликатности поставил стакан на стол и поинтересовался:

— Ты что же это впотьмах сидишь?

— Небось, мимо рта не пронесешь, — по­шутил Сосок. — Керосин в лампе кончился. Утром встал, покачал лампу, а она пустая, как звон.

— Давно бы свет пора провести.

— Они ведь, проводники-то, говорят, вяз мой надо обрубать, чтобы проводам не ме­шал. А мне его жалко: я под ним, стало быть, жизнь прожил… Ты пей, пей. Чего мнешься?

— Ну, с Новым годом, тебя, Егор Петров! Может, тоже за компанию выпьешь?..

— Какой из меня питух… Нет, Констан­тин, доживу уж с лампой. Оно, между про­чим, и жизни-то с гулькин нос осталось… Тут вот даже история со мной вышла…

Константин выпил. Крепкая настойка по­действовала быстро.

— У тебя как с дровишками-то? — забот­ливо спросил егерь.

— Есть пока, есть… Так вот, говорю, забава, какая со мной вышла…

— А то смотри, в случае чего — ко мне. У меня все лесники друзья. Чего-чего, а дров тебе всегда.

— Добро, Константин, добро. Так вот я тебе историю одну хочу рассказать…

— Ну ладно, давай. Я тебя давно не слу­шал.

— Это накануне Нового года было, перед большим снегом. Да… Сижу я один, хомутишко штопаю; к вечеру дело. Вдруг слышу: тук-тук-тук! — не то в оконную раму, не то в стену. Немного погодя опять — тук-тук-тук! Ну, думаю, мальцы шуткуют: картошку к на­личнику подвесили и дергают за нитку. Вы­хожу — сидит на углу, как красноармеец с красным лоскутом на голове, дятел! И опять — тук-тук-тук! А это, скажу я тебе, верная при­мета — гроб готовит; Раз дятел угол дол­бит — умирать кому-то в доме. А кому еще на моем углу гроб стучать? Мне!.. Но я в та­ких делах не промах, я ему сразу: «Кыш, заботник! Я сам плотник…» Он и пропал, как не было…

— Ну и горазд же ты выдумывать, Егор Петров! — удивился егерь. — Откуда только берешь?

— Вот какая история, — подытожил Со­сок. — Доживу уж с лампой, Константин. Может, не долго дятлов шугать приведется.

— Эт ты брось хреновину городить, — серьезно предупредил старика егерь. — По­мирать тебе никак нельзя: прореха в улице образуется. И зайти не к кому будет. И во­обще все эти твои дятлы, нечистая сила — выдумка. Выдумываешь, себя пугаешь и лю­дям мозги туманишь.

— Эт я-то вру?! Зелен ты еще, Констан­тин. Такое ли я на своем веку видал! Ах­нешь!.. Вот послушай, я тебе расскажу одну быль…

— Нет, пошел я. — Егерь встал из-за сто­ла. — Тебя не переслушаешь. А если этот дятел еще прилетит — шумни меня, я его из ружья в пух пущу. Нашел вещуна…

— Погодь, погодь, Константин. Куда в та­кую рань? — засуетился Сосок. — Выпей еще стаканчик. Хошь — полынковой угощу? Ох и крепка, собака! Егерь замешкался.

— И Кстинья опять же возьмется, — до­бавил Сосок.

— Камфара, — зло согласился Констан­тин и вернулся к столу. — Давай, рассказы­вай, какой там у тебя случай.

— Да-a… Так вот, стало быть, такой слу­чай. Потеха!.. Да-авно дело было. Может, году в пятнадцатом, а то и раньше. Гафон Маркыч сына женил, Ефремку, ровесника мо­его…

Но рассказать ему не дали. В сенцах спешно, не обивая снега с валенок, прошли, дверь распахнулась, и на пороге появилась Кстинья. Длинный нос ее то ли от быстрой ходьбы, то ли от злости побелел и казался на лице чужим.

— Вот ты где… Нашел, где водопой отло­гий… И думаешь, спрятался!

— Ты, Кстинья, поздоровалась бы, — вступился было Сосок.

— А ты, старый… тоже получишь! Ишь моду взял всех шатущих привечать, сказочка­ми ублажать! Ныне же в сельсовет пойду! Иль и там у тебя клиенты? А? Я выше дой­ду!

— Ну что ты меня заклевала? — взмо­лился Сосок. — Что я тебе сделал?

— Я те покажу! Ишь, какой непричемный выискался!..

Константин тем временем взял шапку и — бочком-бочком — вышмыгнул за дверь. Пока Кстинья отчитывала Соска, егерь забежал до­мой, взял ружье, патронташ и огородами ушел к лесу. Решил заодно и обход сделать, и го­лову проветрить.

* * *

После Иванова ухода Катя еще долго ле­жала в постели. Некуда было торопиться и незачем. Она снова и снова вспоминала про­шедшую ночь. От этих воспоминаний ей вдруг становилось жарко, так жарко, что, казалось, вот-вот на голове зашипят и свернутся воло­сы. И Иван представлялся ей жарким, обжи­гающим. Катя сбрасывала с себя одеяло… Но проходила минута-другая, и появлялась тре­вога, начинало казаться, что произошло непо­правимое и вся ее жизнь с нынешней ночи будет другой. Какой она будет, эта другая жизнь, — Катя не могла себе представить, неизвестность тревожила ее. Зато прежняя жизнь представлялась теперь такой милой, такой вдруг далекой, что делалось грустно. Она опять закутывалась в одеяло и пла­кала…

Уже рассветало, когда Катя поднялась. Накинув на плечи шубу, она подсела к окну и стала глядеть на улицу.

За низенькой горкой небо сделалось ро­зовым и мутным от печных дымов, которые поднимались столбами и расплывались в вы­шине. Туда, к горке, на ферму, летели со школы стайками голуби, а из-за Катиного до­ма, из леса тянулись хмурые вороны и длин­нохвостые сороки. Кое-где с деревьев и про­водов стал осыпаться иней. На ветках он ви­сел лохмотьями, а на проводах белой изоля­цией…

Катя видела все это, понимала, но жила еще прошлой ночью, пока еще никак не свя­зывала себя с зарождающимся днем.

Вот на куст рябины, что растет в палисад­нике прямо под окном, прилетела синица. Она деловито осмотрела трещины в коре, потом вспорхнула на оранжевую кисть и принялась долбить мерзлую ягоду… Из-под застрехи вы­порхнул воробей и уселся на самый высокий колышек изгороди. Оглядевшись, он нахох­лился и стал похож на серый пуховый комо­чек. Воробей долго чистил и укладывал перья, потом слетел к черневшей на снегу кучке му­сора…

Катя вглядывалась в эти неприметные дви­жения, думала о прошедшей ночи и долго не могла себе ясно представить, чем же все это связано с ней, с Катей? И вдруг поняла: с нынешнего дня этот мир должен стать ее ми­ром. Ее дымы, ее засыпанные снегом избы, ее синица, ее воробей… Она должна привык­нуть к ним и считать их своими. На всю жизнь. А то, о чем до нынешней ночи дума­ла, к чему мечтала вернуться: другие дома, другие люди, другой уклад, — все это долж­но остаться за нынешней ночью, как осталось за ней ее девичество…

Катю пугала эта мысль, пугало и то, что все должно решиться не сегодня-завтра и решить должна она сама.

Катя оделась, позавтракала и стала соби­раться в библиотеку. Ей не хотелось оста­ваться одной. В библиотеку, несмотря на праздничный день, обязательно придут ребя­тишки. Она постарается удержать их около себя, и ей будет легче. Потом придет Иван, и тогда…

Катя вышла на улицу. Постояла на крыль­це, привыкая к свету. Исчезла деловая синица. И вороны про­летели, и голуби. Только воробей по-прежне­му копался в мусоре, то и дело, поднимая го­лову с набитым вокруг клюва ободком грязи. Потом и он вспорхнул на тесовую крышу, уселся на то место, где снег сполз. Воробей нахохлился и притих на слабом солнцегреве.

* * *

До обеда Павел Кузьмич пробыл на фер­ме. Переводили молодняк в утепленное по­мещение. Часу во втором заехал домой. Ру­мянка вела себя неспокойно: дула ноздри, жа­лась в угол. Глаз да глаз нужен.

Управившись по хозяйству и пообедав, Па­вел Кузьмич опять поехал на ферму.

Но в конце улицы из-за сугробов выкати­лась Кстинья и, утвердивши стоптанные ва­ленки посреди дороги, раскинула руки, как пугало огородное:

— Стой! Стой, тебе говорю!

— Садись. Куда тебя?

Павел Кузьмич придержал лошадь. Но Кстинья и слушать не хотела.

— Это что же теперь — управы нет? Со­ветская власть кончилась? Я до самого дой­ду! — Кстинья ткнула пальцем вверх.

До кого до самого — не понятно: до пред­седателя? до прокурора? или до бога?..

— Ну, вот что… Ты мне толком вразуми. Что у тебя стряслось?

— Вот ты партийный, вот ты голова на бригаде — ты и рассуди!

Кстинья потянула вожжу, правя лошадь к своему дому.

— То прибаутками, то проделками разны­ми на все село ославил… Видит бог — тер­пела! Разорил, супостат… разори-ил!

«Тугушев, — догадался, наконец, Павел Кузьмич. — Что же это он успел вытво­рить?»

У дверей дровяного сарайчика Волковых лежал издохший пуховый козел.

— Кормилец, разнадеженька, — запричи­тала Кстинья, опустилась на колени и погла­дила козлу бок. — Оставил, изверг, без пла­точка пухового…

У кормильца были открыты глаза, жел­тые, с черными и узкими, как щели в глиня­ных копилках, зрачками. В снегу промята глубокая тропа: видно, прошли вокруг козла соседки, окрестные старухи, зеваки-мальцы…

— Как это его угораздило? — спросил Павел Кузьмич.

— Угораздило…

Тут только бригадир заметил рядом с козлом след трактора «Беларусь», уже затоптан­ный прохожими.

— Ну, вот что… Сейчас ветеринара при­везу, узаконим. Я с этого сволотного семь шкур спущу. Тьфу, подлец какой.

— Фершела! Фершела! — грозно требова­ла Кстинья, стараясь поспеть за отъезжаю­щим бригадиром.

— Беда, беда с этим Иваном Тугушевым, — думал Павел. Кузьмич. — До армии старухе Булаевой покоя не давал, то на танцы в клуб ее приглашал, то частушки под ее окном пел. Ведь надо ж выдумать:

Пошла плясать,

Юбку забулавила.

Полюбила гармониста

Бабушка Булаева!

Прежде чем разыскивать ветеринара, Па­вел Кузьмич заехал к силосному кургану, где Иван отгребал трактором снег, и подозвал его к себе.

— Ты что же, подлец, с Кстиньиным коз­лом сделал? У тебя голова на плечах есть? Есть или нет?

— Какой козел, Павел Кузьмич? — уди­вился Иван.

— Ты зачем у нее козла сегодня задавил?

— Не давил, Павел Кузьмич, слово даю…

— Там твой след, сам видел!

— Не давил, — Иван опять хотел покля­сться, но вспомнил, как утром напротив дома Волковых что-то метнулось из-под трактора, и осекся. — Если только задним колесом… Но ведь в правилах сказано… не виноват я.

— Я покажу тебе правила! Ты у меня по­ходишь с вилами! — пригрозил Павел Кузь­мич.

«Вот и разбери их, — думал он, отправ­ляясь за врачом. — Вроде и не врет Иван. Может, Кстинья сама недоглядела, обкорми­ла чем-нибудь, а теперь ищет виноватых…»

Ветеринара он нашел во второй бригаде и сразу же повез его на место происшествия.

Врач долго ощупывал козла, потом вскрыл, покопался у него внутри. Затем ото­шел, вытер руки снегом и сказал:

— Не виноват Иван. Разрыв сердца. За­стоялся у тебя козел, Кстинья. Прогуливать надо было. Может, трактора испугался, мо­жет, чего еще…

— Не виноват! Не виноват! — взвыла Кстинья и начала причитать над распотро­шенным козлом.

— Ну вот что… Ты не убивайся. Этим не поможешь, — посоветовал Павел Кузьмич.

Бригадир и ветеринар уехали.

К Кстинье на шум опять сбежались бабы. Окружили ее, горестно покачивали головами и тихо, как на похоронах, переговаривались между собой:

— Сажать за такое надо.

— Из поганого ружья стрелять, а не са­жать. До разору дошел. То частушки, то припевочки… На маскараде в клубе пел про Кстинью. Сама слыхала:

Дом в Кувшиновке горит,

всяк тушить его бежит:

кто со шлангом, кто с насосом,

а Кустинья с длинным носом!

— Я на Кстиньином месте глаза бы ему выцарапала! Сам на себя поглядел бы, кра­савец, — нос-то у самого задран, аж мозги в ноздри видно.

— А еще за библиотекаршей ухлысты­вает, жениться собрался.

— Кто это сказал? — насторожилась при этих словах Кстинья.

— Сама видела, — ответила только что говорившая баба. — Поутру нынче, как сгибень, от нее тащился. А дома, брат его, Ана­толий, сказывал, прямо с порога заявил — женюсь!

— Ну, я ему присватаю! — пригрозила Кстинья, подобрала подол и метнулась в дом.

* * *

Константин бродил по светлым березовым колкам, осматривал свои угодья. Дважды поднимал зайца, но оба раза промахнулся. К обеду повернул домой, намереваясь по дороге заглянуть в овраг, где у Пудова родника жил осиротевший осенью лосенок.

Овражек был неглубокий, располагался между двумя буграми. В верховье он расхо­дился на два коротких пасынка. Взлобок между пасынками курчавился густым низко­рослым дубняком. Издали все это очень на­поминало одно укромное место на бабьем те­ле, за что и получил лесок игривое и озорное название — Кунья дубровочка.

Константин часто навещал лосенка, осо­бенно присматривал по субботам и воскре­сеньям. В эти дни появляются чаще браконь­еры. Доверчивого и глупого лосенка они мог­ли застрелить без труда. Он подпускал к себе человека шагов на двадцать. Да и ходил он только по одной тропе, протоптанной в снегу метровой толщины, от копны до копны и к роднику. Даже напуганный, он не убежал бы далеко по такому глубокому снегу.

Константин представлял, как лосенок, за­видев его, поднимется с подтоптанного сена на свои длинные ноги-ходули, совсем по-те­лячьи прогнет спину, потянется и не спеша отойдет. Будет стоять шагах в двадцати и с любопытством наблюдать, как Константин расчистит заваленный снегом родник, подгре­бет разметанное сено…

До Куньей дубровочки было еще далеко, места, где жил лосенок, не разглядеть, но егерь забеспокоился. По снежной целине к оврагу тянулся глубокий санный след. Про­ехали туда и обратно. След был совсем не­давний, скорее всего ночной.

Константин почти бежал. След привел его прямо к роднику. Лосенка не было. И следов его куда-то в сторону от тропы тоже не нашел Константин. Однако и крови на месте преступления он не обнаружил. По человечь­им следам егерь понял, что работали двое. Залегли по обеим сторонам тропы метрах в пятнадцати. Потом эти двое сошлись к тропе, и на том месте, где они сошлись, были за­метны следы схватки с лосенком: вальнища в снегу от боков теленка, клочки его бурой шерсти. Судя по всему, пойманного лосенка навалили тут же на сани и увезли.

Одного не мог понять Константин — как осилили двое поймать и уложить лосенка. Как ни молод был зверь, вряд ли двое таких, как сам егерь, мужчин смогли бы его удержать. А Константин по силе был не из последних. Действовали же браконьеры умело, втихую. Стрелять было опасно: Кунья дубровочка не­далеко от села, егерь живет в крайней ули­це — мог бы услышать.

Константин пошел по санному следу, на­деясь узнать, куда он поведет. Но след при­вел к накатанной дороге, по которой к тому же успел только что пройти трактор с сан­ным прицепом.

Расстроенный егерь направился домой.

* * *

— Ой, как у тебя холодно-то! — ужасну­лась Кстинья, войдя в библиотеку, и с состраданием посмотрела на Катю; затем она вытя­нула губы трубочкой и дунула: — Фу-у! Глянь, глянь — аж дух видно!.. Миленькая, да как же ты день-деньской тут терпишь? В городе-то, небось, к теплу привыкла, садовенькая?.. Катерина Дмитриевна!

Катя поднялась ей навстречу:

— Здравствуйте, Кстинья Ивановна! Про­ходите, садитесь. Я сейчас, только в печку дров подброшу…

— Холодно-то, говорю, у тебя как…

— Ничего, сейчас натопим. Еще и жарко будет. Это за ночь так выстывает.

— Все равно холодно. Куда так… В горо­де, чай, как в бане, в библиотеке-то, сидишь в одном халатике, а тут хоть тулуп наде­вай.

— Ничего, Кстинья Ивановна, весной до­строят нам новую библиотеку, не хуже город­ской будет.

Кстинья при этих словах руками всплес­нула.

— Скажешь тоже — весной! Жди-ка мор­ковкина заговенья! Эт тебе не город, чтоб тяп-ляп, и готово. Тут про хороводятся еще года два. Вон Дворец культуры пять лет строили. И то, слава тебе, прошлой весной грачи по налетели — довели до конца, а то и теперь бы Дворец-то пустоглазый стоял…

Катя прикрыла печку и удивлённо посмот­рела на Кстинью:

— Какие грачи?

— Да эти, черные, строители…

Катя засмеялась. Продолжая улыбаться, она подошла к столу, у которого сидела Кстинья, порылась в картотеке, спросила:

— Итак, что же мы прочитали?

— Ах, батюшки, я и забыла, — Кстинья зашуршала газетами, в которых принесла две книги. — Вот, — подала она одну, а вторую, плюнув на матерчатый переплет, стала те­реть рукавом и смущенно при этом оправды­ваться: — Ты уж прости меня, недоглядела… Вот капнула чем-то… Сейчас вытру.

— Да что вы, — остановила ее Катя, — ничего страшного — маленькое пятнышко, пе­реплет не пострадал.

— Да разве у нас чего ухранишь! Это в городе — шкаф тебе книжный в доме, и скла­день зеркальный, и всякая роскошь. А у нас…

Кстинья горестно вздохнула.

— Ну как, понравились эти книги? — спросила Катя.

— Понравились, понравились, миленькая. Эта вот про старинную жизнь-то, — хорошая. Вот ведь как люди жили! Только Настасьюшку жалко — померла…

— Тогда я вам продолжение дам, — об­радовалась Катя, — «На горах» называется.

— Это что же — про тех же самых лю­дей?

— Да, про Потапа Максимыча, его семью и других.

— Давай, давай. Как они там, узнать.

Катя подала два черных тома.

— А вторая книга понравилась?

— Что ты! Еще больше! Про любовь вся. Он летчик, а она — учительница. В городе живут. В конце квартиру им дают, дочка у них родится… Прямо душа рада читать. Я, грешным делом, тебя все вспоминала — боль­но уж учительница-то на тебя похожа: ласковая да пригожая такая… И у нашей Катерины, думаю, в городе кто-то есть. Летчик какой али инженер. Вспорхнет, думаю, наша Катерина через годок, да и улетит к своему соколу…

Катя, слушая Кстинью, закраснелась, хо­тела что-то сказать, но Кстинья продолжала рассуждать:

— Да ты не красней, садовая. Вопрос-то жизненный. Чай, не тут жизнь сидеть. Тут тебе пары под стать днем с огнем не сы­щешь. Чуть с головой — так он в институт да техникум едет. А и без головы — в город, на завод. По одному парню на улицу оста­лось, да и в тех толков столько. Вот хоть нашенского возьми — Тугушева. Знай одно — зубоскалит, знай одно… Винишком стал за­шибаться, к Соску наведываться. А это к доб­ру не приведет. Нынче вон козла у меня за­давил. Ладно, свои люди, переживем. А как завтра человека задавит? Тюрьма! Вот и свя­жись с таким… Не уж, это нам, проклятым, со своими мучителями тут доживать. А у вас иная стать. Вы как в этой книжке должны жить, а не тут в коровьем дерьме подолы хлюстать…

Катя слушала и, не отрываясь, глядела на вспыхивающую рамку печной дверцы.

Кстинья тоже скорбно замолчала.

— Может, еще какую-нибудь книгу возь­мете? — спросила Катя чуть погодя.

— Ой, нет. Эти кабы осилить. Совсем вре­мени нет. То по хозяйству, то с самим во­зишься… Это ведь не в городе — отработал смену и читай. Тут с утра до ночи юлой. Ой-ой… Кстинья посмотрела на часы и засуети­лась:

— Вот и опять: дело к обеду, а там не кормлено, не поено все. Бежать, бежать на­до… Ну, миленькая, жалай к нам. Телевизор поглядим, потолкуем.

— До свиданья, — сказала Катя. — Зай­ду как-нибудь.

Кстинья, вильнув юбками, скрылась за дверью.

Катя подошла к печке, прислонилась и задумалась. Вспомнился библиотечный тех­никум, преподаватель Евгений Яковлевич, ко­торый был влюблен в нее и который пишет ей письма…

* * *

Разобравшись с Кстиньиным козлом, Па­вел Кузьмич заехал к Соску. Он решил по­просить старика приглядеть за Румянкой, по­ка сам будет на ферме.

— Что это тебя Кстинья обротала? — по­любопытствовал Сосок, когда Павел Кузьмич вошел к нему в избу. — Я гляжу в окно: Кстинья к тебе подбежала… Ну, думаю, Кузь­мичу теперь только уши затыкать…

— Козел у нее подох, — сказал брига­дир, — а она виноватых ищет.

— И подохнет! Дивлюсь, как это у ней Константин до сих пор выживает! Такая в гроб не только козла вгонит.

— Ведьма, а не баба, — согласился Па­вел Кузьмич.

— А кто же, как не ведьма, — таким мужиком правит! Поутру Константина взашею по улице гнала. Да уж, она все равно, что гипнозом на Константина действует.

— Еще бы таким носом не действовать!

Павел Кузьмич засмеялся:

— Да не носом! Скажешь тоже… Гип­ноз — это сила такая. Захочет он и усыпит тебя, захочет — вверх ногами поставит или вообще непотребщину делать заставит…

— Э-э, — разочарованно протянул Со­сок, — тогда Кстинья слаба в этом… как его?

— Гипнозе, — подсказал Павел Кузьмич.

— Да, гипнозе. Была бы она сильна, она бы с таким носом не ходила. Вот я расска­жу тебе случай, на моем веку было, вот это гипноз!..

Давно, правда, было. Году в пятнадцатом. Гафон Маркыч Волынкин женил сына Ефремку, ровесника моего. Богатый был мужик — Гафон Маркыч! На свадьбу всех прохожих и проезжих с улицы зазывали. Столы по всему двору кочергой стояли. А уж на столах — чего душа примет! Я у Ефремки тогда друж­кой был… Ну да свадьба-то свадьбой, ничего дивного, и побогаче играли. Только зазвали с улицы двоих пришлых. Один молодой, стат­ный, а другой пожилой, морщавый, вроде меня теперь. Зазвали их, а они сразу друг дружку и невзлюбили. Молодой, видишь, на невесту заглядывал, а старый на него за это шикал.

Так словом по слову, лаптем по столу — повздорили! Тут молодой — прыг на лавку и ну кричать: «Люди добрые, глянь, какой кра­са сидит!» А сам в морщавого пальцем ты­чет. Глядь, а у того нос с локоть вытянулся и посинел! Да… Кто в смех, кто крестится, а морщавый подозвал к себе Марфу-хозяйку и говорит: «Дай-ка мне, хлебосольная душа, солидольцу». Марфа побежала, принесла на лопухе. Он взял на палец чуточку, сперва нос помазал — он, нос-то, и унормился; потом ладони насолидолил… Да как хлопнет в ла­доши! Молодой так и прилип задницей к сте­не… к избяной стене! Висит и земли ногами не достает, будто его за портки на гвоздь по­весили. Потеха! Да… Тут молодой и взмолил­ся: «Прости, говорит, нашла коса на камень». И плачет. Нет-нет — упросил. Морщавый его в шею со двора. А Гафону Маркычу шепчет: «Гляди, говорит, сглазит он молодуху». И ушел, откуда пришел…

— Вот такие дела. А то — Кстинья…

— Мало ли каких чудес на свете, — по­нимающе поддакнул Павел Кузьмич. — Я вот недавно в кино видел, как гипнотизер девку, ее Кабирией звать, заставлял цветы на сцене рвать, а цветов нет; с женихом мило­ваться, а жених тот не существует…

— Кино — баловство, — перебил его Со­сок. — Да и не знай, где это было. Зачем далеко-то ходить, у нас в Багусях жил такой чудесник — Захар Пудов. Ты-то его не пом­нишь, а вот покойный Михал Иваныч коров пас, а я в подпасках бегал, мальцом еще был. Да… Пригнали мы как-то раз стадо на полдник: скотина отдыхает, мы тоже присели на бугорке у Сосенок, девок с подойниками ждем. Девки уж по займищам идут, ведрами на солнышке сверкают. Тут он и вышел с вя­занкой из Сосенок, Захар-то Пудов. Ох, и дюжий был! Сутулый, руки до колен… Побеседовали они с Михал Иванычем о том о сём, покурили, а потом Захар и говорит ему с озорством: «Хошь, Мишатка, девки сейчас подолы задирать станут?» А он: «Это с ка­кой же стати, говорит, на них така строка нападет?» Не верит. А Захар: «Гляди», — говорит. Глядим, а девки взаправду стали подолы задирать! Задирают, как в воду за­ходят, и вроде бы визжат от студеной воды. Уж срам весь наружу, а они все выше зади­рают! И смех и грех. Да… Потом мало-пома­лу опустили юбки и подолы оправляют, буд­то на берег вышли. И идут к нам как ни в чем не бывало… А Захар взвалил вязанку на спину да и пошел себе домой. Вот как!

— Тебе, Егор Петрович, по молодости на­до было в писатели подаваться. Ну и горазд же ты сочинения плести! — удивился брига­дир. — Тебя, ей-богу, не переслушаешь.

— Зачем в писатели? Я и так на жизнь не в обиде, — отмахнулся Сосок. — А вот я тебе еще историю расскажу. Вот это история! Целый театр!..

— Нет, на сегодня хватит, — властно ска­зал Павел Кузьмич и встал. — Я ведь к те­бе по делу, да и заболтался. Ты бы пошел у меня до вечера посидел, Егор Петрович. За коровой приглядел, я-то на ферму сейчас по­еду.

— Ну что ж, — согласился старик, — ну что ж, пригляжу. А сам, стало быть, за кол­хозными глядеть будешь?..

Павел Кузьмич дал Соску ключ от дома и вышел во двор. Сосок, провожая брига­дира, стоял в проеме сенной двери и удив­лялся:

— Вот видишь, какой уклад настал. Свою корову человек бросает, a за колхозными идет глядеть!

— Их там больше, Егор Петрович, поэ­тому за ними и досмотра больше, — шутил Павел Кузьмич, усаживаясь в санки.

— А я вот про свою старуху вспомнил. Когда колхоз начали сколачивать, мы корову свою на общий баз отвели. Всего-то у нас и было богатства. Да-a… И стал я замечать, что старуха моя после ужина завернет в по­дол кусок хлеба и куда-то украдкой уходит. Я, стало быть, подумал: уж не прикармли­вает ли она хахаля? Тогда много всяких пря­талось по подловкам; из раскулаченных, из высланных, которые в бегах были. Да-а… Выследил ее. А она свою корову ходила на баз прикармливала. Сунет ей хлеба и гладит по морде, слова ласковые говорит… В колхо­зе кормецу не хватало, скотина опала, гля­деть жалко. Вот она и прикармливала ее.

— Есть такие люди, — подтвердил брига­дир, — у нас иные доярки с телятишками, как с людьми, разговаривают.

— Это правильно. Только моя притча не о том, — возразил Сосок. — Старуха моя не из-за любви только корову подкармливала. Не верили мы тогда в колхоз, думали, вот- вот развалится и скотину опять по дворам разгонят. Вот и сохраняла старуха для себя нашу корову. А теперь, видишь, какой уклад настал: человек свою корову с рук на руки передает, а сам за колхозными идет гля­деть…

— И то верно, — согласился Павел Кузь­мич и тронул вожжи.

* * *

Иван Тугушев не нашел Катю дома, но тут же узнал от ребятишек, что она в биб­лиотеке, и как был в рабочей одежде — на­правился туда.

По дороге он опять, уже в который раз за день, вспомнил прошедшую ночь. И опять почудился ему полынковый запах Катиных сухих волос, опять будто захмелел он — хоть колесом катись от восторга!

Катя была первой его женщиной. Нет, подружки были и раньше, и с ними он не только звездочки считал да соловьев слушал, но до Ивана они успели побывать с кем-то; Катя же теперь только его, его, и ничья боль­ше.

Вот она какая, новогодняя ночка! А он-то думал, врали прежние подружки, оправды­ваясь — как одна, говорили: в Новый год не устояла, голова закружилась… И всякое та­кое. Может, которая и врала, но правда в этом есть. Иначе как же понять Катю: до вчерашнего вечера она поцеловать-то себя разрешала лишь по большим праздникам, и вдруг?..

Это «вдруг» опять возвращало мысли Ива­на в маленький Катин домик, к ее неожидан­но пересохшим и зашелушившимся губам… От воспоминаний брал радостный озноб. Ах ты, ночка-ноченька!..

Одно тревожило Ивана: что-то Катя таи­ла в себе, какую-то думу. Эта затаенная ду­ма беспокоила ее, а Ивану мешала поверить до конца в свое счастье. Может, она не ве­рит в его серьезность? Бабы, небось, чего только не наговорили. Может, думает, что для него это забава?..

Иван вошел в библиотеку, впустив клубы холода, будто катнул от порога рулон серой войлочной «дорожки».

— А я к тебе заходил. Потом прямо сюда, даже не переодевался. Разве ты нынче рабо­таешь?

Катя сидела на диване. Когда ноги обда­ло холодом, она подобрала их под себя.

— Дома скучно одной.

Иван подошел к дивану и опустился ря­дом на колени, взял из рук Кати книгу, тихо спросил:

— Без меня скучала?

Катя не ответила.

— И я весь день к тебе торопился. — Иван взял Катину руку и хотел поцеловать, но Катя неожиданно для себя отняла ее, буд­то хотела втянуть в рукав. — Что с тобой? — спросил Иван.

— Не знаю. Я чего-то боюсь…

— Ты думаешь, я все нарочно тебе гово­рил? Кать?.. Я уже и домашних предупредил о свадьбе. Они только рады. Я бы и с Пав­лом Кузьмичом сегодня же поговорил, да он больно злой был. Завтра обязательно погово­рю:

— Не надо пока, Иван; дай я немножко с мыслями соберусь. Я, честное слово, ничего теперь не соображаю.

— А что тут соображать? Я тебя люблю, ты… А ты меня любишь?

Катя промолчала.

— Если хочешь — я нынче же перейду к тебе. Хочешь?

— Иван, не мучай меня, пожалуйста. У меня голова кругом идет. — Катя встала с дивана, подошла к печке и, присев на кор­точки, стала шурудить в топке маленькой ко­чережкой.

Иван остался стоять на коленях у дивана. Раскрыл Катину книгу, полистал, пробегая глазами по страницам. Это был роман Хемин­гуэя «Острова в океане».

— Может, ты боишься связаться с таким неучем? Так я в нынешнем году в техникум поступлю, чтоб тебе не стыдно было на люди со мной показываться…

— Иван, перестань говорить глупости, — обиделась Катя.

— Тогда в чем же дело?

— Иван, давай куда-нибудь уедем, — не­ожиданно предложила Катя.

— Да что вы, правда, все, — удивился Иван, — чуть что — сразу поехали куда-ни­будь! Мы что, провинились тут перед кем, чтоб бежать? Может, тебе у нас дико? Так это без привычки. У нас тут хорошо, ты при­выкнешь, полюбишь… Вот он, — Иван указал пальцем в книгу, — он море полюбил, а ты читала и тоже, небось, любила. Правда? Я на море служил, видал всю эту красотищу. Ни­чего не скажешь. Только мне каждую ночь рожь снилась: высокая, по грудь, и тоже вся волной расходилась… Если бы у нас был писатель, который написал бы про рожь, как этот про море, ты бы тоже читала и любила. Я тебе еще все покажу, ты полюбишь, обяза­тельно полюбишь…

— Я понимаю, я понимаю, — согласно шептала Катя.

Синие языки пламени взвивались над до­горающими углями и отражались тенями на ее лице.

Иван, было, поднялся с колен и направил­ся к Кате, но в это время в библиотеку го­рохом вкатилась гурьба ребятишек. Он толь­ко успел спросить, можно ли прийти вечером.

— Лучше завтра, — виновато попросила Катя.

На дворе угадывались светлые зимние су­мерки. Вроде бы по-дневному был прозрачен воздух, но уже стал расползаться, округлять­ся меж дальних бугров сизый треугольник Куньей дубровочки, пропал сверкавший в пол­день окоем, не разглядеть уже, на какой вы­соте кончается земля и начинается небо.

Что происходит с Катей? Что за путы ме­шают ей шагнуть? Иван не знал, что и поду­мать. Может, у нее в городе парень? Может, и вправду всему причиной новогодняя ночь — она закружила Кате голову, а не любовь к Ивану? А теперь Катя корит себя за эту ночь и готовит тому, городскому парню, сло­ва, какие Иван слышал от своих прежних подруг: в Новый год не устояла, голова за­кружилась, и все такое… Эх ты, ночка-ночень­ка…

Пока Иван дошел до своей улицы, в не­которых окнах уже зажглись огни. Домой Ивану идти не хотелось, там пришлось бы го­ворить со своими о свадьбе, а о ней пока на воде вилами писано.

Напротив бригадирова двора его встрево­женно и радостно окликнул старик Сосок:

— Ванюша, иди, пособи скорее!

И Тугушев пошел на зов.

* * *

Когда Константин Волков вернулся из об­хода домой, он сразу догадался, что и тут в его отсутствие что-то произошло. На кровать были брошены домашние Кстиньины одежды, у порога поврозь стояли ее повседневные ва­ленки со въевшейся в подъем мучной пылью… По всему видно — были срочные сборы.

Но долго гадать Константину не приве­лось. Тут же появилась и Кстинья: принаря­жена для выхода, под мышкой — две тол­стые книги.

— Явился, колобродный! — начала она, но не в полную силу: видно, на ком-то отве­ла душу. — Ушел, и травонька не расти! А тут чуть не все хозяйство перевели, пошлёшь теперь дочке пуховый платочек — дудки! По­купной сам ей повезешь, покупные, они с ко­зиной да с бумажной ниткой — я не повезу такой перед дочкой стыдиться…

Зная нрав жены, Константин переждал ее выпад, не переча, потом узнал, наконец, о ги­бели козла и — опять же зная ее характер, — чтобы отвести огонь от себя, пожаловался:

— И до лосенка кто-то дозебрился… При­хожу, а там только санный след оставили…

— Да они что же, по миру нас пустить намерились?! — взвилась Кстинья. — А ну, веди на место преступленья! Я этих идолов из-под снега выкопаю, от меня далеко не спрячешься…

Константину очень не хотелось сканда­лить с женой на ночь глядя, да и в ее про­зорливость и сообразительность он верил. И егерь повел свою по-выходному одетую жену к оврагу, в котором зимовал лосенок. Прав­да, со стороны поглядеть на них, так не Кон­стантин вел Кстинью, а она его. Женщина то и дело забегала вперед, ловко втыкая в глубокий снег свои новые чесанки в блестя­щих галошах.

Константин же шел неровно, как будто верил и не верил в успех этого похода. И когда он не верил, кожаные задники его подшитых валенок, как два черных ногтя, царапали и грудили снег, будто старались удержать егеря…

В овраге Кстинья долго ходила вокруг следов, оставленных браконьерами, и слышны были ее «супостаты», «изуиты» да почти нежные причитания: миленький, садовенький, резвенький — это про лосенка.

Константин стоял чуть в сторонке, не ме­шал и все думал-гадал, кто бы это мог так обойтись с беззащитным теленком, и не мог ничего придумать.

— Ах ты толстолапый! Ах ты, оборо­тень, — начала вдруг кого-то поминать Кстинья. — И ведь глядит на тебя, ущерб­ный, и глаза у него не мерзнут!.. Ну, подо­жди, я подведу тебя под монастырь, ты у ме­ня не сразу проморгаешься…

— Про кого это ты? — удивился Констан­тин.

— А кто из твоих дружков табак в нозд­ри сует?

— Ну, Живайкин… лесник…

— Вот тебе и лесник! — передразнила Кстинья. — Он и завалил лосенка. Вон, кру­гом табачищем сморкался — как гусь нага­дил!

«Вот камфара!» — уважительно подумал егерь, но про себя все же усомнился в Кстиньином доводе, потому что никогда рань­ше не замечал он за лесником такой алчно­сти.

— Счас же, без суда и следствия, пойду, глаза выткну! — пригрозила Кстинья и устре­милась из оврага.

— А как не он? — поспешил за ней Кон­стантин. — Обидишь человека ни за что ни про что.

— Это чей же тогда след такой? На сто верст кругом такого толстолапого не встре­тишь!

Егерь поспешал за женой и на ходу при­думывал, как бы отговорить от самосуда. Не верилось ему. К тому же свой человек Живайкин. Нельзя же вот так, с наскока… Уже перед самыми огородами предложил Кстинье:

— Может, это, сперва к нему Соска подо­слать? Он старик дотошный, разнюхает. А по­том возьмем свидетелей и нагрянем…

Кстинья согласилась. Ей такой хитрый ход пришелся по душе.

* * *

Сосок с Иваном приняли телка, дали Ру­мянке облизать его, а потом на старом одея­ле, служившем в доме бригадира половиком, перенесли прибыль в прихожую. Иван сбегал за охапкой соломы и растряс ее в углу. Ти­хо переговариваясь, акушеры вымыли руки и празднично уселись полюбоваться бланжевым, сплошь в блестящих зализах, лобастым бычком. В прихожей пахло соломой с мороза и новорожденным.

— Ну, а ты когда? — Сосок подтолкнул Ивана локтем и кивнул на телка. — Ты ког­да на крестины пригласишь?..

Иван вяло отмахнулся и вздохнул.

— Когда рак на горе свистнет, дед Егор.

— Что так? — насторожился Сосок. — А я ныне утром решил: ну, гульнем скоро у Ванюшки на свадьбе! Видал я, как ты от Ка­терины шел. Еще и пошутковал про себя, глядя, как ты ноги по снегу еле тащишь: ну, себе думаю, укатали сивку крутые горки! Так, что ль, я говорю?..

— Нет, дед Егор, это я, чтоб народ на девку зря не наговаривал, тропу к ее дому делал. Пусть все видят, что там не воровано.

— А народ — он и не дурак, Ванюшка. Все так и говорят: свадьба скоро у Тугушевых.

— Я тоже думал — скоро, да не получа­ется…

Иван рассказал старику, как вчера еще, да что вчера — сегодня утром, Катя была на все согласна, он уже переговорил со своими о свадьбе, все шло как на подшипниках — и вдруг!.. Ничего не понятно. Что-то с ней тво­рится такое…

Сосок слушал вначале с мудроватой улыб­кой и поглядывал на Ивана, как на дитя ма­лое. Чего, мол, тут дивного? Эх, Ванюша. Ва­нюша, зелен ты еще…

Но дальше — больше старик посерьезнел, задумался. А когда Иван, смущаясь и рас­страиваясь, высказался до конца, печально заключил: Они ведь народ такой, с чудинкой, как клубок запутанный. Сами не знают, где на­чало, где конец… А мы тоже без понятия к ним подходим — схватил и ну тянуть, торо­пить — думаем, сразу распутаем. А глядь — с нутрем вытягивам. Да… Подожди немнож­ко, не горячись. Пусть она в себе порядок на­ведет.

— Так, пожалуй, пока она в себе порядок наводит, во мне все перепутается. У меня что, думаешь: как обмотка на катушке — виток к витку, что ли?..

— Не горячись, не горячись. Ты мужик. Вот я тебе одну историю расскажу…

Но рассказать Соску не дали.

В сенях затопали, щелкнули выключате­лем, заскребли по валенкам веником.

В дверях появился Константин Волков, красный с мороза, из-под заломленной на за­тылок шапки торчали потные волосы. За ним в дверном проеме проглянула Кстинья. Но она еще не успела обмести свои чесанки и вытряхнуть снег из галош. Егерь вошел один.

— Егор Петров, а мы тебя ищем, к тебе заходили… О, да тут прибыль! Силен зверь! Весь в Румянку. Лоб-то какой… Татьяну Вязову можно будет между рогов посадить… А ты что же, Иван, правда, что ли, у нас козла задавил?

Иван обиделся:

— Да что вы пристали! Не давил я ника­кого козла. Сам он у вас подох. Врач же за­свидетельствовал…

— Ты, Константин, болонишь, как при­пугнутый, — вмешался Сосок. — То теленок, то козел!..

— Ну и слаба богу, что не давил, — с облегчением вздохнул Константин и угостил Ивана и Соска сигаретами. — А то ведь не уняли бы камфару…

Вошла Кстинья. Нос белый, чужой, лицо красное; вся в праздничном. Не взглянув да­же на Ивана — сразу Соску.

— Дело к тебе есть по секрету… — и по­манила старика в сторонку. Что-то зашеп­тала.

Но старик сразу же вернулся на свое ме­сто.

— Нет, Кстинья, тут дело общее. А как не он? Наговоришь сгоряча на человека, а как потом ему в глаза глядеть?

— Это как — не он? — возмутилась Кстинья. — У меня что, глаз нет? Я что, без головы?

— Да не верится что-то, — еще раз усо­мнился егерь. — Живайкин человек не алч­ный. И свой опять же…

— А ты молчи, тютя, — приказала Кстинья. — У тебя из-под носа тащат, а ты…

— Вы лучше толком растолкуйте, — пред­ложил Сосок. — А Кузьмич явится, с ним еще посоветуемся.

Волковы подробно рассказали о пропаже лосенка, о следах на месте преступления и о своих догадках. Кстинья расписала все до мелочи, а егерь все удивлялся, не мог никак взять в толк, как двое могли сладить с силь­ным зверем. Причем явно без крови…

Сосок слушал внимательно и в конце рас­сказа вроде бы даже согласился с доводами Кстиньи.

— А ведь могло статься, Живайкин это набезобразничал. Больше некому… Тут исто­рия такая. В войну еще дело было. Да… По­явились у нас в поле две лошади. Киргизки. С фронта, стало быть, убежали. И приби­лись у нас к двум ометам сена. Острожали на воле — ни подойти к ним, ни подъехать. Да и прибрать к рукам их некому было: одни бабенки остались. Да… А директором МТС в ту пору Грузин был. Мужик рачи­тельный, хозяйственный. Как узнал он про лошадей приблудных, сразу собрал мужич­ков, какие были из завалящих, и в поле. Зи­мой дело было, снегу, как сейчас помню, в пояс. Приехали мы, а лошади к себе не под­пускают и далеко не уходят. Пробили от омета к омету тропу и мечутся по ней туда- сюда. Но Грузин был хитрый, — велел из ве­ревок петли делать, и концы держать. Сам пугнул лошадей, лошади в петли ногами, а Грузин кричит — вали! Мы так их и подсек­ли. Потом уж обротали. Вот какие дела бы­ли. Да… И вот какая тут заковырка, скажу я вам, — Живайкин с нами был! Он один и остался, кто помнит. Все другие перемерли. Он тогда с фронта по ранению пришел. Ста­ло быть, некому больше так с лосенком сху­лиганить…

Константин уже ничего не мог возразить, в нерешительности глядел то на Кстинью, то на Соска, ждал решения. А Кстинья, обод­ренная рассказом старика, взвивалась на ды­бы. Требовала тут же пойти к Живайкину и навести суд. Сосок уже не рад был, что рас­сказал давнюю историю, и еле-еле с помощью Константина уговорил Кстинью повременить с расправой. Он пообещал ей сегодня же сходить к Живайкину и поразведать все, а завт­ра утречком, чуть свет, доложить Кстинье.

Чтобы не гневить больше распаленную Кстинью, Сосок спешно засобирался домой. Ушли и Волковы, пеняя и коря друг друга.

Ивану Тугушеву было попутно с Соском. Он направлялся к Кате.

* * *

Короток зимний день.

Пока Павел Кузьмич разбирался с Кстиньей, пока заезжал домой, к Соску — стало смеркаться. Успел помимо фермы побывать лишь в ремонтной мастерской да в правле­нии. А когда передавал ребятишкам лоша­денку, чтобы отогнали, уже затемнело. Да тут прибежал взбалмошный лесник Живайкин, от которого поначалу ничего толком нельзя было добиться. Они с дружком вчера утащи­ли из леса какого-то лосенка, чтобы подшу­тить над егерем. Поместили его в калду, а он выпрыгнул и бегает теперь по огородам. Еще кто-нибудь загубит. В конце концов, лесник попросил лошадь, чтобы отогнать верхом ло­сенка на место. Просил никому не говорить… Ох и балда мужик! Седой ведь…

Дома у себя Павел Кузьмич никого не застал. У порога, разметав на полу солому, стоял бланжевый лобастый теленок. Его мяг­кие, как размокшие обмылки, копытца сколь­зили по крашеному полу, а он судорожно пы­тался устоять.

— О, да у нас прибыль! — обрадовался Павел Кузьмич и потрепал телка по ушам. Потом снял полушубок, валенки и устало присел к печке. А на улице стояла ясная январская ночь. Белый тонкорогий месяц, белые игольчатые звезды, слабые, но четкие тени на снегу. Кое- где эти тени нарушились желтыми пятнами света, падавшего из небольших заледенелых окон.

И ни единого движения.

Только кружила над Кувшиновкой какая- то ночная птица. Кружила бесшумно, как при­видение. И видна была птице сразу вся ули­ца — Сбившиеся в тесную и дружную кучку домишки. И, наверное, зябко было птице од­ной в вышине…

В село приехали цыгане

Сначала появился один цыган.

Он пришел в село Багуси теплым полднем девятого мая. Народ по случаю праздника, а также в честь окончания посевной был в ле­су на маевке, поэтому никто не знал толком, откуда взялся этот цыган. То ли притопал пешком со стороны соседней Комаровки, то ли подвезла его со станции какая попутка…

Перед слабоватыми уже глазами старика Соска человек этот предстал неожиданно, как из земли вырос. А может, и не слабое зрение тому причиной было. Может, замечтался ста­рик, сидя возле своей хибары на лавке, — и проглядел. Все могло быть. Старик он мечта­тельный, к тому же занимала его в тот мо­мент куриная возня: поблизости несколько куриц купались в насыпи золы, вытравливали из своего пуха надоевших за зиму насеко­мых, а медно-рыжий кочет наскакивал то на одну, то на другую, орал и багровел гребеш­ком пуще прежнего…

— Здравствуй, дед, до ста лет! — услы­шал вдруг Сосок веселый голос и поначалу опешил.

Перед ним стоял невысокий парень цыга­нистой наружности: черный, курчавый, с под­стриженными усиками и то ли диковатыми, то

ли испуганными глазами. На парне была ко­жаная фуражка, серый пиджак с покороб­ленными лацканами, под ним красная нейло­новая рубашка, не застёгнутый ворот которой удерживал галстук-удавка с медной бляшкой. Черные штаны были приспущены, ноги обуты в пропыленные хромовые сапоги гармошкой. На левом плече парня висел на лямках вещ­мешок, справа стоял у ног странно изогнутый чемодан.

— До ста не до ста, — медленно приходя в себя, ответил Сосок, — но и хворать не приведи бог, добрый человек. А ты кто же будешь такой?.. Садись, посиди.

— Цыган, дидуся. Цыган, тайлаз бимать! — присаживаясь, ответил странник, и старик уловил в его признании досаду, пока­залось, будто человек недоволен тем, что он цыган.

— Так-так… А я сперва подумал, ты ар­мян. Строитель. Они к нам каждой весной приезжают кошары строить. Чуть завесняет — тут и были. Наш Ванюшка Тугушев их грачами зовет. Грачи, говорит, прилетели! А они, и правда, сидят у Кузьмича на брев­нах, носы здоровые повесили — сущие гра­чи! Да… А то еще возьмет подснежниками назовет…

Сосок глянул на цыгана, чтобы узнать, как пришлись ему чудачества Ивана Тугушева, и заметил, что пришлый не столько слушает его рассказ, сколько соображает о чем-то своем. Старик забеспокоился. Кто его знает, что на уме у этого цыгана. Может, он посыльный, а табор где-нибудь неподалеку расположился. Этот поразнюхает, поразве­дает — и пошло воровство, Цыган, он ни ру­ку нечистый…

— Цыган, говоришь? — переспросил Со­сок.

— Цыган, дидуся. Обыкновенный цыган…

— А по имени, по фамилии как тебя звать?

— Иван Полуян, дидуся. Так и в паспор­те написано — Иван Полуян, тайлаз бимать!

Говоря последние непонятные слова, пы­тан энергично вскинул руку с растопыренны­ми пальцами прямо к дедову лицу. Тот даже отпрянул.

— Вот видишь ты! И звать совсем по-на­шенски, — удивился дед. — А что это ты все тайлаз бимать да тайлаз бимать говоришь? Непонятно…

Цыган довольно усмехнулся. Озабоченно­сти, которая насторожила Соска, на лице Полуяна поубавилось.

— Это по-нашему, по-цыгански, поговорка такая. Никак не отвыкну…

Иван Полуян привалился спиной к стене, достал из кармана сигареты и угостил деда. Сам стал внимательно, будто примериваясь к ней, разглядывать улицу. Сосок исподтишка поспевал за его взглядом.

Улица тонула в майской зелени, почти из каждого палисадника выпирала через заборы белая черемуха, тесно ей было там, но забо­ры стояли крепко, и только запах черемухи пробивался сквозь них и майскую жару и разгуливал по улице.

— А что у тебя за чемодан такой чуд­ной? — немного погодя полюбопытствовал Сосок. — Инструмент, что ли, какой? Цыган проворно, будто и ждал того, под­нял чемодан на колени и раскрыл. На солнце засверкал перламутровой отделкой и блестя­щими металлическими уголками мехов аккор­деон.

— Музыка, дидуся! Цыган без музыки — как без крыльев птица, тайлаз бимать!

Соска роскошный вид аккордеона очаро­вал, но он пересилил себя и сдался не сразу:

— А по мне: цыган — так должен бытье гитарой.

— Это кто как может, дидуся! — азартно улыбнулся Полуян, а сам уже накинул рем­ни на плечи и тронул пальцами клавиши.

Ехал цыган на коне верхом,

Видит: девушка идет с ведром, —

запел цыган высоким голосом, а сам тем вре­менем подталкивал аккордеон коленями и смешно крутил головой.

Поглядел: в ведре-то нет воды,

Значит, мне не миновать беды.

Ай, ну-ны, ну-ны, нуны-нуны…

Допев песню до конца, он, не прерываясь, перевел на другую и затянул уже томно, со слезами в голосе:

Так взгляни ж на меня

Хоть один только раз!

Ярче майского дня

Чудный блеск твоих глаз…

Куры, вспугнутые музыкой, разбежались, петух отступал последний, грозно растопырив крылья, орал. Сосок поднял с земли палку и запустил в него, чтобы не мешал, а сам бла­гоговейно затих, заслушался…

— Ну как, дидуся? — кончив петь, спро­сил цыган.

Но старик все еще сидел, не шевелясь. Потом согласился:

— Да, цыган без музыки не цыган… И плясать можешь?

— Могу! Хоть «цыганочку», хоть «рус­скую» — любую. Вот мог бы ты, дидуся, мне подыграть — я бы сбацал!

— Ух! — подхватил Сосок и, не подни­маясь с лавки, засучил ногами. — Огневой ты парень, должно!

— Как есть, тайлаз бимать!

— А что же ты, как блудная овца, один ходишь, хочу я знать? По мне: цыган — так должен быть в таборе…

Полуян осекся, потух, потом решительно заявил:

— Ушел я из табора! Насовсем ушел. Не могу больше!

— Что так? — опять насторожился дед. — Разругался, что ли?

— Жить хочу по-другому. По-людски! Со­всем ушел…

— Ты, парень, не зарекайся. Горяч боль­но. Я вот слыхал, вашего брата цыгана в го­роде норовили усадить. Домов задаром пона­строили — живи не тужи! Так вы, бесша­башные головы, что наделали: полы повыло­мали, на кострах спалили, а потом и дома забросили — пошли опять странствовать! А местность ту городскую и поныне, слышь, Воруй-городом зовут. Смех… Нет, парень, не для вас наш уклад. У нас работать надо, спину гнуть. А вы к этому не приучены… Вот и ты: помычешься, помычешься и опять — айда к своим! Гляди хоть полы-то не пали, совсем срамное дело. Да…

— Вот, тайлаз бимать! — обиделся цы­ган. — Не понял ты меня, дидуся… Я ника­кой работы не боюсь! Гляди на руки, — Полуян показал Соску жесткие ладони.

— Так-так… — Сосок задумался. — И ку­да же ты теперь путь держишь?

— К вам пришел. Колхоз у вас большой, работа найдется. И девка найдется. Есть у вас девки, дидуся?

— Ох, и горяч ты, должно! Ох, и горяч…

Цыган стал укладывать аккордеон, всем видом выказывая намерение продолжать путь. Застегнув замки ящика, он встал, под­тянул штаны, отряхнулся, поправил воротник рубашки — и вроде бы сразу постройнел.

— А теперь скажи, дидуся, где ваш брига­дир живет и к кому бы мне на квартиру устроиться? К старушке какой-нибудь.

— Бригадир наш вон живет. Видишь брев­на? Его Кузьмичом зовут. Только ты напрас­но горячишься, он теперь на маевке, и весь народ на маевке. А на постой у меня можно стать, места хватит. Опять же брать с тебя ничего не буду, как ты цыган…

— Нет, дидуся, ты уж меня к старухе какой-нибудь направь. Она где поштопать, где постряпать, и я ей в помощь. А два му­жика… Что два мужика, тайлаз бимать!

— Ну, гляди, дело твое, насильно мил не будешь… — обиделся старик. — Пойдем, при­советую тебя Булаихе. У ней дочь в городе, чулан свободный.

Цыган подхватил вещи и пошел за стариком в дальний конец улицы Кувшиновки. Старуха Булаиха сначала и слушать не хотела. Цыгана? На беду? Чтобы потом всем миром корили? Нет!

— Цыган, он как полк — где живет, там не берет, — заверял старуху Сосок. — А по­том — разуй глаза! — человека сразу видно, самостоятельный. Работать пришел, жить по-людски. Ты руки ей, руки покажи, — под­талкивал он Полуяна.

— А может, он их на воровстве и натру­дил? — не отступала Булаиха. — Цыган — цыган и есть.

— Я тебе паспорт сдам, бабуся, в домо­вую книгу меня пропишешь. Куда я денусь? — Полуян достал из кармана паспорт, протянул Булаихе.

Старуху это немного успокоило.

— А потом: совсем непьющий, — добавил старик и украдкой от Булаихи подморгнул Ивану. — Клад по нынешним временам.

— Все вы непьющие. Тебе, старому, подне­си, и то руки не отведешь. Непьющие…

— Цыган редко пьет, бабуся, — поклялся Полуян. — Совсем не пьет! Только на свадь­бе. Где ты видала, чтоб цыган пьяный?..

Старуха заколебалась.

— Разве что цыган, потому не пьет…

На том и сдалась.

Сосок убрался восвояси, а она повела цы­гана в чулан, вход в который был отдельный, прямо из сеней. В чулане, длинной узкой комнатенке, стояла железная койка, накрытая стареньким застиранным тряпьем, и колчено­гий столик. Окошко было одно, рубили его, видимо, много позже постройки дома, но Бу­лаиха успела так толсто заделать окно за­мазкой, что от четырех когда-то квадратных стекол остались круглые глазки, вроде иллю­минаторов. Побелка в чулане была свежей и еще сушила воздух.

— К пасхе белила, — похвалилась Булаиха. — Тебе, чумазому, небось, и не снилась такая чистота. Привыкли в своих шалашах валяться, на чем попало. Ныне же в баню! Иначе к постели не допущу. А пока гнездись тут со своим тряпьем.

Старуха ушла.

Цыган поставил ящик с музыкой под сто­лик, потом выпотрошил на койку вещмешок. Там был аккуратно свернутый черный кос­тюм, еще довольно свежий, две чистые ру­башки, коричневые полуботинки, галстук, нос­ки и прочая мелочь. Перебрав все, Полуян сложил вещи опять в мешок, оставил только полуботинки, костюм и рубашку. Потом вы­шел во двор, соорудил из палки и куска про­волоки вешалку. Вернувшись, приладил на нее одежду и повесил на торчавший в стене гвоздь. Довольный сел на койку и чему-то улыбнулся… Сидел так минут пять.

Потом пружинисто вскочил и направился к хозяйке. Войдя в горницу, быстро и внима­тельно огляделся. Комната была чуть больше чулана, в два окна, в углу под бронзовым распятьем стол, стул, рядом сундук под лох­матым от нашитых лоскутков покрывалом: за печкой деревянная кровать да точеный посуд­ный шкаф у самого порога.

— Ай, бабуся! — сверкнул глазами цы­ган. — Как барыня живешь, тайлаз бимать! Починить, отремонтировать что-нибудь требу­ется? Это мы с ходу, бабуся!

— Столоваться заодно решим, — скорее утверждая, чем спрашивая, начала Булаиха. — Себе я стряпала в горшке, да теперь он мал будет, коль работать думаешь. Каст­рюлю придется чинить, свищ в ней.

Старуха полезла под кровать и достала оттуда кастрюлю с пооббитой зеленой эма­лью. В кастрюле хранилось десятка два яиц, Булаиха переложила их на шесток и глянула через кастрюлю на свет.

— Вот, гляди, коль ты мастер лудить-паять.

Цыган взял кастрюлю в руки, заглянул в нее и, показалось Булаихе, вроде бы даже растерялся.

— Ца-ца-ца, — сказал цыган и почесал в затылке и еще раз повторил: — Ца-ца-ца…

И тут же что-то вспомнил.

— Давай молоток, бабуся. Есть молоток?

— Есть. У меня старик сапожничал.

— Тогда и лапку давай, — обрадовался цыган.

Старуха пошла швыряться за печкой, а Полуян тем временем выскочил во двор и вернулся с куском алюминиевой прово­локи.

На глазах у несколько озадаченной Булаихи постоялец отрубил от принесенной прово­локи совсем малую дольку и ловко заклепал ею дырку в дне кастрюли. Причем использо­вал сапожную лапку точно так, как это де­лают сапожники, когда вгоняют гвоздь в каб­лук обувки.

— Держи, бабуся! Цыган нигде не пропа­дет, тайлаз бимать!

Полуян был рад, сиял.

— Экий ты скорый, — сказала старуха с восхищением и в то же время с недоверием, поэтому тут же налила в кастрюлю воды и стала подсовывать под дно ладонь — мокнет или нет?

Кастрюля не подтекала. Но старуха все еще сомневалась.

— Больно уж хозяйственный, гляжу. Ты, случаем, не от семьи скрылся? Может, и у цыган мода пошла семью бросать?..

— Вот, тайлаз бимать! Я же тебе, бабуся, паспорт отдал. Там ясно видно — холостой! У вас женюсь. Ищи невесту — свадьбу сба­цаем.

Булаиха отмахнулась рукой, но уже об­мякла, даже улыбнулась. Отмахнулась так: да ну, мол, тебя.

Потом старуха наскоро сготовила яичницу и усадила постояльца за стол. Сама, пока он ел, стояла возле, рассказывала о своем житье-бытье, а больше все о дочкиной несча­стливой судьбе. Пьет зятек. И никакого сла­ду с ним нет. Дочь уж и так и сяк, и броса­ла его, приезжала сюда, месяц жила. Чулан- то ее. И совсем бы надо бросить, да другого найдешь — почище будет. И что за насыла — пьют и пьют все… Сердце выболело: как она там теперь? И письма нет.

Цыган поел, старуха убрала посуду, стрях­нула крошки со стола и, немного стесняясь, поинтересовалась:

— Ты, небось, и на картах гадать уме­ешь?..

Постоялец смутился.

— У нас, у цыган, вообще-то бабы по этой части… Вообще-то, могу. Карт нет. Бросил я всю цыганщину, бабуся! По-людски хочу жить.

— Да-да, — согласилась Булаиха. — А карты нашлись бы, — и полезла в сундук.

Увидев в ее руках колоду карт, цыган еще на секунду задумался, а потом отчаянно вски­нул руку:

— A-а, давай погадаю! Была не была, тайлаз бимать! На какой предмет гадать бу­дем, бабуся?

— На дочку бы, — совсем сникла стару­ха. — Как она там…

Цыган перетасовал карты, накрыл колоду ладонью и пробормотал:

— Тридцать шесть картей всех мастей, всю правду расскажите, истину доложите…

Потом раскидал карты по столу, разло­жил по кучкам, потом опять собрал и снова раскидал.

Задумался, пошевелил в забытьи губами. Наконец собрал карты в стопку и накрыл ладонью.

— Яваш-яваш пандыр-лаваш цыган все даш-баш, — пробормотал он таинственной скороговоркой и стал выщипывать по одному листу. — Да, бабуся, попивает супруг вашей дочери, попивает… Вот и карты говорят…

— А куда ж ему теперь деваться, — го­рестно подтвердила Булаиха. — Знамо, попи­вает…

— Вот и казенный дом вышел. Бубново­му королю, ему, значит.

— Чайная, небось. Дочка говорила, они так и роятся возле нее, выпивохи-то. Им не на работу или к семье скорей, они не где пыль, а где был… Цыган выщипнул из колоды еще несколь­ко карт.

— Вот и валет крестовый вышел, дружок ему.

— И от дружков спасу нет, — вздохнула старуха. — Кабы не дружки да товарищи, может, не так алкал.

Цыган выкладывал все новые и новые карты, но уже ничего не говорил, только ше­велил губами да изредка взглядывал на от­крывающиеся листы. Потом вдруг посветлел, заулыбался. Старуха даже встревожилась.

— А вот, бабуся, карты говорят, не так стал пить супруг вашей дочери, как раньше. Меньше стал пить. Вот видишь, бабуся, сна­чала десятка пришла, потом семерка, потом совсем шестерка… Все меньше и меньше. Зря вы из колоды пятерки, четверки, тройки по­выкидывали. Глядишь, и на нет сошло бы…

— Да ведь знать бы, — пожалела стару­ха. — У нас все их выбрасывают, и я выбро­сила.

— Вот и дочка ваша появилась, дама пи­ковая. Вот и покорился ей бубновый король, супруг ее, значит. Тут тебе и любовь пико­вая! — Цыган прямо сиял. — Веселей, бабу­ся, тайлаз бимать!

Но хоть у старушки и отлегло, она еще сомневалась:

— Он уж не первый раз корится. Все, го­ворит, ни капли больше в рот не возьму, И прощения просит, и уважительный делается… А потом, глядь, — опять сшибся.

Однако цыган уже не слушал ее.

— Вон и внучка ваша тут появилась, все семейство. Есть у тебя внучка, бабуся? Есть внучка, — в удивлении согласи­лась Булаиха. — Вон карточка на стене, все они там, с внучкой.

— Вот, тайлаз бимать! — в свою очередь удивился цыган. — Карты правду говорят!

Он сгрудил карты в кучу, показывая тем, что гадание окончено, и встал.

— Не зря говорят, бабуся: карты ложь, да в них намек, добрым молодцам урок!

Булаиха согласно закивала и, вконец рас­строившись, промокнула глаза занавеской.

Выйдя от хозяйки, цыган направился к реч­ке: помня строгий наказ Булаихи, решил искупаться; а сама Булаиха почти следом за ним побежала по соседним старушкам — разносить добрую весть об умельце-цыгане, обходительном ее постояльце.

* * *

К вечеру из леса по ровным, как стол, займищам потянулись в село поодиночке и группами маевщики. Празднично белели по зеленому лугу рубашки и кофточки, рябила прочая пестрядь. До села доносилась тонкая и непрерывная, как комариный зуд, разного­лосица песен. Пеших обгоняли велосипеди­сты, мотоциклы с двумя и тремя седоками, грузовики с пустыми пивными бочками в ку­зовах, с людьми, с пустой стеклянной посу­дой… Постепенно праздничный поток достиг околицы, и село ожило: заходили от дома к дому подвыпившие мужики, завскрикивали песнями и руганью звонкие женские голоса, появилась пригнанная в честь праздника пораньше скотина и сам подгулявший пастух. Он шел в легкой майской пыли, поднятой стадом, и время от времени оглушал и при­ятно вспугивал улицу резкими щелчками кну­та…

Но вскоре сморенное дневным весельем село стало затихать. Уютно затеплились в си­них сумерках желтые окна домов, тут и там прозвякнули в последний раз подойники, скрипнули двери, перекликнулись уже не­громко, по-вечернему, людские голоса, и ста­ло тихо. Так тихо, что первое соловьиное чо­канье в низине у реки казалось не в меру хлестким и звонким.

В тот самый час цыган, с влажными, кру­то завившимися после купания волосами, стоял в своем чулане, упершись руками в низ­кий подоконник, и поглядывал на улицу. Сначала присматривался к празднично на­рядным прохожим, а когда их не стало, сле­дил за вспыхивающими там и сям огоньками окон. Цыгану было весело, он тихонько на­свистывал «Калинку».

На столике за его спиной стоял включен­ный электрический утюг, раздобытый хозяй­кой у соседей, а на койке лежала приготов­ленная к глажению одежда: пиджак, брюки, рубашка. Цыган иногда поворачивался к сто­лику, слюнил палец и пробовал утюг.

А за стенкой в горнице происходило сле­дующее.

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.

Введите сумму не менее null ₽, если хотите поддержать автора, или скачайте книгу бесплатно.Подробнее