18+
Осторожно, скрытый смысл
Введите сумму не менее null ₽, если хотите поддержать автора, или скачайте книгу бесплатно.Подробнее

Объем: 90 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

1.

Механик осматривал отросшую за ночь щетину в зеркале, отряхиваясь от немощи прерывистого сна. Он будто сомневался в материале, из которого сделан. Надавливая на кожу в разных местах, он то отодвигал лицо, то придвигал его к своему отражению. Рука у него дрожала, напряжение стало привычным в последние дни, недели… месяцы? Нежелание пробуждения стягивало его суть, как бечёвка. Мир за полусферами глаз полностью не осознавался. Мало что осознавалось в принципе, а что и замечалось — не вызывало успокоения. Немое хлопанье ртов рыб в аквариуме на подоконнике будило тишину. Механик смотрел туда, где у зеркала располагались глаза, — его собственные.

— «Наполненный жизнью череп или обросший мхом — всё одно: жидкая пелена, трава только готовится прорасти из него, если прежде не сделала этого. Возможность зреет под тёплой до поры кожей. Ощущается же только невозможность снаружи».

Он смотрел исподлобья и с явным недоверием.

Многовековое утро, медленно наполняющееся светом, рождает тысячи изображений, и те в молчаливом оцепенении наполняют собою комнаты.

— «Это и есть явь?»

Механик направился к окну, закуривая сигарету. Открыв форточку и выдохнув привычный, но от того не менее мерзкий дым, он упёрся лбом в закрытую оконную створку.

— «Приблизиться к стеклу, ближе и ещё ближе, уткнуться в него, продавив до треска, как до единственного подтверждения тому, что это до сих пор мне не снится…»

Он смотрел вдаль. Вниз — бесконечные ряды пуговиц-гаражей, вверх — тысячу раз застиранный отворот рубашки неба.

Оттепель подмешивала серые ноты в пейзаж, отчего тот звучал как потрескивающий за стеной радиоприёмник. Также скверно и едва различимо.

— «Естественное желание мира, загнанного в угол зверя, — загнанного в угол тела, моего».

Подул тёплый ветер.

— «Так часто хочется спать, но мне нельзя сейчас спать, сейчас начинается всё самое интересное».

Механик ходил взад-вперёд от окна, пытаясь собраться с мыслями.

— «Если бы я мог сказать наверняка, что это не сон».

Он ещё раз посмотрел на свои руки.

— «Сегодня я, завтра судья… линии, которые привели меня сюда», — он провёл пальцем по левой ладони.

Белый подоконник, кажется, сам испускал свет всеми слоями краски. Снег лежал непосильным для лучей грузом, весенний ветер обнаруживал себя в ноздрях едкой влагой.

— «Не зацепляющиеся шестерни, затухающие колебания маятника, никогда не способного вернуться в исходную точку».

Тихо тикали часы, висящие на стене, в комнате с рыхлым квадратом света на полу, лишь в одном месте вырванного линиями человеческого силуэта. В комнате ничего, кроме них, и не было. Ничего, кроме линий.

— «Отряхнуться и поползти… в новый день, в новое заблуждение. Новорождённый, не подозревающий о том, что его ждёт. Кто все эти люди, и люди ли, мельтешащие вокруг да около, как оборванные на полуслове? Сколько можно ходить вокруг да около, недоговаривая, утаивая что-то от самих себя. День, вечер, ночь, темнота. Тело бессильно, как щепка у причала, канувшая в пучину преждевременного мрака, сырости, и лишь там готовая обрести свой страшный уют. Люди становятся незаметными нигде. Они перестают замечать что-либо, оставляя свои тела, словно щепки, трепыхаться на мелководье, — сталкиваясь друг с другом, разглядывая, разговаривая по телефону или сидя напротив за столиками в кафе…»

Прозвонил будильник. Искусство происходить не изменяло своим ставящим порой в тупик принципам.

— «Мне так часто хочется спать, — сказал Механик, накрывая своё лицо простынёй. — Но мне нельзя сейчас спать». — Он перевернулся с одного бока на другой, прижал подушку к уху и, мгновение полежав неподвижно, растворился в мерцающей пелене.

2.

Содержать в себе множественность выбора — это значит не выбирать ничего.

Лазурная высь, белые облака чуть ниже коленок, выше — густеющая синева. Мы прошли в орошённый зелёным светом зал с колоннами, обвитыми виноградом. Я держал её руку, и лишь волны прибоя внизу напоминали о времени. Насыщенные цвета, чёрная рябь воды, голубая лазурь небесного покрывала, растрёпанные вкрапления кремовых облаков — из-под крыла огибающей скалы чайки, как из-под огромной брови, вдаль, там, где закат, — рыжая пустота. Задыхаюсь и оставляю на обратной стороне листа. Скорее восстановить дыхание. Сомнения, как вода, сбегают по губам и по спине.

Механик пошатнулся и ухватился за металлическую трубу с вспученными подтёками зелёной краски.

— «Кто сейчас говорит?» — Механик пытался притянуть обратно свой взгляд, но картинка, на которую он смотрел, оставалась пустой. И только капли воды падали вниз и на отдалении становились весенним дождём.

Руки её холодны. Синие узоры виднеются под тонкой до поры кожей. Подношу её кисть к глазам, чтобы рассмотреть и хоть немного согреть. Чувствую жжение. Это солнце просверливает облака сквозь сомкнутые веки, оставаясь где-то снаружи ярким пятном. Сомкнутые ветки, капилляры в глазах лопаются, змейками разбегаются капилляры ясного неба. Ветер бежит волнами по траве, оставляя намёк на долгожданный вечером покой.

Неровные, скомканные окошки одноэтажных строений, еле виднеющиеся вдали, загораются светлячками над местом, где заканчивается рожь. Укатанная колея дороги уползает за горизонт, как желтобрюхий уж.

Я понимаю, что смотрю через кровь.

Сутулится фонарь, лица облепляют его, как мошки, проявляясь из тьмы лишь на краткий миг. Взвешенная в морозном воздухе пыль — сутолока у смертоносного идеала: либо, либо. Если бы кто-то из них мог дать ответ на главный вопрос до того, как будет спалён светом, которого ему так не хватало.

— «Я всегда шёл по правильному пути».

Буквы складываются в подобия слов, но лишь некоторые из них всплывают на поверхность сна, который мы называем бодрствованием.

— «Что?» — отдалось эхом в его голове.

И, не найдя ответа, он скомкал исписанную мелкими буквами салфетку.

Ресторанная лампа белела, изливая круги света на безликое постоянство.

— «И нам бы было всё равно на такое невежество…»

Единственный посетитель кафе имел худощавое, вытянутое лицо с выступающими скулами, покрытыми чёрной щетиной. Он сидел за самым дальним столом и не снимал пальто.

— Через десять минут мы закрываем кассу! Будьте добры расплатиться сейчас, — крикнула сонная официантка.

Вечера, наступающие так быстро на лоно земли, запорошенное снегом, тут же душат его, и мы остаёмся предоставленными самим себе.

— Сейчас… — нехотя ответил Бронштейн.

— «Просто поверить в то, что этот безобидный чертёнок, играющий в безделушки, тебе не принадлежит».

Он забрал сдачу и, застегнув пальто, направился к выходу.

Законсервированная полумгла. Идти было некуда. Свет, зажжённый в окнах, обнажал фигуры людей, как статуэтки, замершие раз и навсегда в привычных позах.

— «Величайшая коллекция пороков», — сказал Бронштейн, пытаясь сигаретным дымом заволочь дыхание своих глаз.

Этажерки с пыльными полками, разноцветные коробочки, свет, выхватывающий предметы из ниоткуда, — всё появляется буквально на секунду и, как гудки телефона, не могущие допроситься адресата, гаснет в немой безучастности. Стрелки часов вычищают пигмент из волос на висках, из кожи, ногтей, вымывают молекулы, и они падают на пол, как отсохшая грязь, и, скапливаясь в комья пыли, уползают вдоль плинтусов.

Жить в изменчивом мире страшно, постоянно боишься, сам не понимая чего, и тебя будто притягивает в эту сторону.

— «Мы ужасны в своей искренней чистоте. Если бы я был хоть чуточку счастлив, внутреннее противоречие не покидало бы меня, как если бы я был ложью, сомневающейся в том, кто её произнёс».

Проходят дни, недели, месяцы. Смотришь в своё отражение, то мерцающее, то гаснущее, возникающее снова. Однако наступает час, когда понимаешь, что нужно отражаться по-новому, менять саму природу лучей или менять тот контур, обрамляющий пустоту. Но пустота — это не самое страшное.

— «Чья это тень?»

Проигрываешь это в голове, одну и ту же сцену, сквозящую через жизнь. Но только когда спрашиваешь себя, почему ты проиграл, тогда и проигрываешь по-настоящему. Нечто неподтверждённое обнажается во всей полноте, во всей неумолимой плотности, готовой сорваться лавиной на попытки тщетного осознания. Всё осыпается, как хлипкий наст. И разорванный зев отчаяния обнажает кровоточащие дёсны, готовясь поцеловать. Вне человека нет ничего, что могло бы порождать зло.

Пол тёплой комнаты, плавно выезжающий из-под ног, только что усыпанный сухими листьями, оставался таким, каким я привык его видеть всю жизнь, только жизнь эта куда-то исчезала. Холодные следы от слёз, как капли дождя, оставались на другой стороне стекла. Пепел сигареты оставался на рукаве моего пальто, и лишь изредка, подхваченный ветром, взлетал вверх, вальсируя в утреннем свету.

Зевнул, говорю: «зевать». Говорю: «зевать», — зеваю. Нет, сейчас не то настроение. Настроение — это не то, чем кажется… притворившийся миг, бегающая по коже сороконожка под рукавами. Шум за окном, стробоскоп дня и ночи, засохшие мухи в раме, переползающие с места на место автомобили. Предметность кружится, подхватывая мой взгляд, и уносит его за собой, словно в какой-то провал. Некогда разбирать завалы памяти, и она плетётся в ком. Нет времени откапывать связующие прутки, чтобы те не заржавели к весне, когда снег растает совсем, оголив почву, и даст воду для новых воспоминаний, других растений, невиданной красоты.

Бронштейн шёл медленно, словно маятник внутри него раскачивался из стороны в сторону, давая ногам выбирать устойчивые положения с небольшой частотой.

— «Проглатываешь тошноту, и становится сразу так легко и хорошо».

3.

Белокаменные дома, словно наполовину выпавшие зубы старческого рта, усыпали собой зелёно-серый холм. Лист одинокого дуба трепетал на ветру, издавая едва различимый шелест, который можно было бы обособить, если долго прислушиваться.

— Тем более мой звук ничего не значит во вселенной. Оно было здесь всегда, то загораясь, то погасая, и будет после. Лица, как дома, — это убежища судьбы, но она выжмет их, как тряпки.

Мера познаётся в вещах.

Светловолосый юноша стоял на краю пашни и смотрел вдаль на долгожданный вечером покой.

— «Кто тебя заберёт, сон или чужой?»

Он представлял себе этот сон, как тучу, пришедшую со стороны моря, и представлял себя, с медленной печалью во взгляде, — тем самым чужим, который должен был этот сон забрать.

Он смотрел поверх покачивающихся колосьев, пока они не начали расплываться и превращаться в течение одной большой жёлтой реки, уносящей с собой всё, что имело неосторожность в неё попасть. Отряхнувшись от сомнений прожитого ещё одного дня, Коля побрёл к своему жилищу.

Нарастающий в небе гул остановил его. Он поднял голову и увидел, как со стороны заката приближается самолёт, несущий за собой копны чёрного дыма. Словно ткач-паук собственного шума, он выкусывал амплитуду из млеющего марева, рассекая безмолвность на две стороны. Едва Коля успел встряхнуться и побежать, раздался покорный вздох земли, замирание его сердца и последовавший за ним треск. Самолёт проскользил по пашне, задев крылом ближайший к месту падения деревянный дом, прорезая его на щепки.

Люди, очнувшиеся от ожидания вечности, поспешили на шум. Они бегали взад-вперёд, как мыши, поднимая пыль. Кто-то пытался слить утекающий керосин. Всадник запрыгнул на коня и понёсся прочь.

Никому не приходит в голову начать происходить в другую сторону, как и ложке быть вогнутой не в сторону гравитации.

4.

— Сознание не может быть разным, оно, как кисель. Мы всего лишь узлы решётки, атомы, суть одно и то же, — говорил Механик, стараясь не отвлекаться от работы. — Непрерывная многомерная сетка, понимаешь? Сознание и время заполняют пустоту между нами, нарастают на края этой сетки.

— И что происходит, когда один атом покидает её? — спросил Бронштейн, прохаживающийся взад-вперёд позади Механика. — Вот ты, например, исчез, кто вместо тебя останется в узле? Кто будет держать то, что ты пытаешься удержать?

— Гаечные ключи? — усмехнулся Механик.

— Да всё ты понял… — начал было Бронштейн, но откуда-то раздался смех ещё больший, чем тот, что повис на губах Механика.

Они помолчали.

— Узел лопается. А я никуда не исчезаю, — продолжил Механик. — Атом никогда не покидает решётку. Меняется только кожура, если позволишь так выразиться. Меняется только начало отсчёта времени в узле.

— Действительность — алгоритм, пытающийся понять язык, на котором он написан. И, не в силах понять этот язык, он придумывает свои: слово, принцип, человечество. Он копирует их до бесконечности, пытаясь задавить пустоту. Человечество — организм, созданный, возможно, чтобы научиться в ней жить.

— Если только мы сами её не создаём.

— Чужой язык неуловим для слов, а тем более для понимания. Что неуловимо для понимания — то отчасти другой язык. Но, как ни странно, последнее время я больше стал любить тишину.

— Каждый звук, каждый стон — новая крапинка на белом экране безмолвия.

— Важно понимать, нужна ли тебе по-настоящему правда. А правда в том, что безмолвие само может придумать себе зрителя, чтобы ответ и вопрос не теряли причинно-следственной связи в его глазах.

Весенний вечер источал спокойствие, будто заливающее весь двор зелёными лучами. Механик и Бронштейн стояли на балконе. Внизу бегали дети, вверху, возможно, дети их детей, и так далее, пока не растворится свет. Пока те, кто призывает их однажды из пустоты, ходят вокруг да около, ходят друг к другу в гости, заваривают чай, выходят на балкон и смотрят вниз, будто оборванные на полуслове.

— Ты — часть декорации, новый штрих, новый узор, выхватил нужный из них, и вот… Вот он, маленький, бежит с рюкзаком, — Механик показал вниз. — А за ним бежит другой, в платьице, такой белокурый, видишь? Залезли на качели, ковыряют что-то в песке носками ботинок, — есть здесь хаос?

— Хаос не здесь, а в том, что это функция. В целом, функция трёхмерности — это самокопирование.

— Трёхмерность, говоришь… Троица… Это, конечно, хорошо, но не забывай про время.

Накопивший тепло воздух охранял землю от подкрадывающегося вместе с тенями холода. Лежавший местами снег, словно попавший в ботинок, или как мысли, не идущие прочь из головы, как неотвязчивое влечение, напоминали о себе лёгким ознобом. Лучи уходящего солнца стаями красных воробьёв бились в стёкла, рассыпаясь на искрящийся бисер.

— Совсем не похоже на то, что с утра.

— Да.

— Принять, понять вот это всё… безостановочность, бег. Всё, что ползёт вверх по стеклу, иногда раскрывая свой красный панцирь с чёрными неоспоримыми точками. — Как будто находя силу в этих точках на спине божьей коровки, говорил Механик.

— Когда мы проходим мимо чьих-то глаз, мы обретаем целостность внутри их восприятия. Последовательно проходя мимо многих, мы подтверждаем своё существование, это замкнутая цепь. Тысячи частностей создают общую относительность. Одно пройдёт мимо, и ты тоже пройдёшь мимо, но вместе, на отдалении, они останутся тем, отчего можно будет сделать свой первый шаг.

— Осознание?

— Скорее наоборот. Никто не входит в этот цикл добровольно. Как наше рождение не прошло мимо нас, мы не сможем пройти мимо кого-то, кто этого ждёт.

— Теоретически, всё это уже могло происходить.

— Время — это бездна, притворяющаяся минутами.

— Не стоит заранее заглядывать туда, если ты в глубине души не очень хочешь, чтобы всё оказалось гораздо хуже, чем простые слова.

Бронштейн сделал акцент на последней фразе.

— «Я хочу лишь, чтобы чувство уместности не покидало меня. Я знаю, что окажусь там, но что-то подсказывает мне, и не только я, что полезно было бы начать думать об этом заранее».

Я хочу лишь спокойного вечера, где моих окон не пронзает крик,

Разбивающий стёкла веера, отражающего муравейник.

Это всё не более лишь созерцание пустоты.

Глядя в дуло ружья, мыслишь — не долго ли маялся ты.

За мечтою в лихой погоне, жизнь — хрустальная кобра.

А кто-то сидит в погоне и держит тебя за рёбра.

Но вот случилось однажды, в темноте загорелись огни.

То, что случается, не бывает дважды, попробуй их сохрани.

Чувство уместности складывается из раскрывшихся ощущений, как цветы. Пыльца из них уместна в меру цельности и некой пользы для тех, кто её соберёт. Углы — это всегда тупики, и ровные стены всегда упираются в них, а в закромах тайничок. Нас так много, словно волосы в раковине, мы переплетаемся и постепенно утекаем в неизвестность, цепляясь друг за друга, свиваясь в большой разноцветный ком, увеличивая площадь трения своими телами, упираясь в свои догадки… только всё более и более бесповоротно увязая в окружающей нас лжи, мы стираемся о края времени, на отдалении представляющего собой какую-то старую кухонную тёрку. Мы смотрим друг на друга тысячами глаз, убеждаясь в том, что может быть по-другому, может быть как угодно. Но мы молчим. Мы смотрим на часы и убеждаемся в том, что время может быть, что время должно быть, и должно быть правильным. Однако что вообще может быть правильным при подобном угле рассмотрения? Каждый пытается убедить другого в правильности своего, но не понимает того, что секунда ограничена лишь кругом его циферблата. Вся уместность атомов гасится насилием, сталкивающим их друг с другом. Каждая новая секунда истинней предыдущей. В настоящность ночи не попасть, кроме как через невыразимость чужих глаз, смотрящих в твои. Два местоимения складываются в «я», отдавая лишние буквы, и земная твердь, будучи и столом, и гробом, неуютно хлюпает под шагами идущих навстречу дождю и снегу. Идущих навстречу тех, что вынесут из сердец, бьющихся, как всегда, медленно и не в такт, слёзы, пролитые по ним же, которых уже не будет никогда, и обещания, ставшие снегом, растают весной, оголяя почву для новых, других растений, искренней чистоты.

Всё должно происходить медленно и неправильно.

5.

Осознание раздувается изнутри, картинка выезжает вперёд, будто течение толкает её, и, проносясь по трубе взгляда, ударяется о её края. Каждым пикселем этой картинки я цепляюсь за нить, обрастающую бахромой моих мыслей о ней, что, словно взвешенная в морозном воздухе пыль, оседает на её сердцевине, и она не войдёт уже ни в одно игольное ушко.

Бронштейн вспомнил, как уронил ключи, закрывая дверь. Теперь он сидел в кафе и ручкой на салфетке записывал, чтобы не уснуть. Ноги ослабевали, но были уже не нужны, нужно было только то, чтобы ручка не переставала писать. Звёзды, вколоченные в ночь, удерживали пар надежд, рвущийся из тупиков комнат.

«Я просыпаюсь в чужом отчаянии,

Просыпаясь в своём молчании.

Я просыпаюсь совсем разлаженным,

Забитым наглухо, словно оставленный дом.

В прокуренном утре хрустальном,

В трамвае холодном, но согревающем,

Безукоризненным солнца прищуренным глазом

Ищу радость свою, что растопит мой сон».

Редкие шаги прохожих перемешивали талый снег, гипнотизируя и забирая некую слёзность у естества.

Сумасшедшие боги в непрекращающемся танце в его голове уравновешивали то, что никогда не произойдёт. Гигантские стрекозы, бьющиеся под потолком, или угли света вместо люстры, что горит будто внутрь себя, умножая тьму.

— Мы и так видим детские сны, Коля, — раздалось у него за спиной. — Ведь мы и есть дети пустоты.

Бронштейн очнулся и вздрогнул в холодном испуге.

— «Кто такой Коля?»

Он вскочил с кровати, чтобы записать сон, но долго не мог найти ни ручки, ни карандаша, а вместо листов на его столе валялись опавшие листья клёна. Он подбежал к выключателю, чтобы убедиться, что это не сон, но вместо люстры под потолком загорелось пять небольших угольков.

— «Как же легко они рвутся…»

Когда он очнулся во второй раз, он уже не смог найти слов, а когда достал листки бумаги из ящика стола, он понял, что никакого желания писать у него нет, и снова провалился в сон.

6.

Покатая улица, в гору слабый уклон, против тока ручья талых вод иду, звон слышу колоколов. Будто уши мои — это прозрачные купола, и в них бьются металлические ангелы. Голуби, словно воспоминания из вспоротой мозоли памяти, рвутся неудержимым ручьём и кружатся под небесным сводом, хлопаньем крыльев разнося эхо. Вижу это, пока не ослеп тот, которому я однажды отдам свою жизнь. Таяние раскалывает мне переносицу запахом сырости, открывая рану в каком-то безвоздушном пространстве. И ни боль глухая в кости, ни чувственная слепота столь многих, ни жар огня, застилающий видимое, как бабочка перед глазами, которую не поймать. Ни ветки, ни песок слов чужих, грязных, бездумных, выброшенных наотмашь, не остановят ток воды, не остановят таяние, не остановят они и моё хождение по оным кругам.

Изо дня в день, изо дня в крик, челюсти, будто смотанные изолентой, силятся её разорвать. Ничто не может остаться неизменным. Улавливаются результаты, но не процессы, оттого и невозможно нащупать твёрдую почву под ногами. Неизменное принимается за низменное и наоборот. Не мы, время располагает нами. Оно не позволит нам уловить свой ускользающий концентрат, укрывающийся под логическими цепями, будто под покрывалом из мха. Новая веха в развитии выкидыша сознания — это точка невозврата. Если бы оно могло… вдох снаружи, словно бы из-под толщи сна. Сочетание лиц, форм, слов и смысла, обличающего их, — что может быть правильным при таком угле рассмотрения? Всё вываливается из неисчислимого множества, ударяясь о звуко- или видеоряд, обвешанный словами, словно глиняными горшками.

— Понимаешь, эмоция одна, но не упоение своими догадками, которые оправдались, а молчаливое узнавание. Как фильм, который не хочется вспоминать, но который сам разбирает тебя по косточкам. «Здравствуйте, я есть жизнь, — говорит он, — и вы есть жизнь, а жизнь есть фильм. Вы не можете его переключить, вы можете сделать выбор: бороться или сбежать. Тело предоставляет возможность сбежать, верно? Но вы знаете, что вы и ваше тело — это тоже я. Я — это не я на самом деле, я просто шифруюсь здесь».

И мы смотрим друг другу в то, что было бы у пустоты вместо глаз.

Каждое время содержалось в живших до нас временах. Оно было заключено в них, в определённый набор хромосом и вероятностей, как огурцы в банке. Оно проносилось через поколения людей, обретая всё новое и новое местоимение личное, оно было тем же самым, хотя его рубашки менялись. Оно крошилось на всё более мелкие куски и проходило, гонимое ветром времени. Движение — мировая линия; встреча, рождение, смерть — мировая точка. Непрерывная борьба периодически поднимает систему на новую ступень. Побочный эффект выбора. Обнажается новый ус, появляется как бы стрелка, указывающая направление, а старая растворяется. И вот здесь главное — не упустить этот миг и пойти туда, а вернее, опять же, — когда. Каждая жизнь меньше на миг закрывания глаз, и в первый день от неё отвалился самый большой кусок, а затем всё меньшее и меньшее от половины предыдущего. Каждую секунду выхватывают из убеждения в непоколебимости, ты как бы и не живёшь наполовину, а момент, в который будто бы можно было всё это исправить, всё дальше и дальше. Чем больше взмахов сделали ресницы, тем быстрее время, и тем больше его мешок, в котором вертится сознание, как лягушка, которую вот-вот разобьют о камень.

Бронштейн замолчал. Механик смотрел вперёд и моргал.

— «Ты нас вернул», — говорили мои искренние демоны. — Наконец можно не испытывать чувство стыда.

7.

Так часто хочется спать, а мне нельзя сейчас спать… Жизнь как игральная кость, брошенная в жерло вулкана. Это всё равно что пройти сквозь туман. В первую очередь в комнате умирает время, потом там обнаруживают мёртвого человека. Как бы явственно я ни ощущал его тикание на стене, задающее ритм, оно никогда не надеется на старое, оно — это только новое, и всегда неизбежное.

Спрятаться в самую глубокую яму, на дно. Чтобы не видеть ничего, и чтобы не видел никто, и не подавал надежд, оправдывающих боль. Забиться как можно дальше, как можно глубже, сидеть там, не высовываясь наружу. Забиться в тину, в надежде, что озеро это высохнет. Попытка предугадать худший сценарий развития, попытка приблизить конец и ещё до его наступления жить в нём. Жить в мёртвом море собственной неисповедимости, не радуясь тому, что живо, так как мёртвое ближе к вечности. Это уклонение от жизни ради сохранения неумолимого желания жить.

— «Что их объединяет?»

Игра светотени, конфигурация окружающих предметов, конструкции речи, гранит ступеней, окроплённый дождём, гранит скул и неотступный страх буквально в каждой частице существования. Их тела трясутся, кто снаружи, а кто-то внутри, и они входят в резонанс.

Веки смыкаются, свет на долю секунды погасает, и меня снова нет. Так шатко и хрупко всё. Однажды разомкнувшись, веки обнаружат мир канувшим в какой-то бездонный провал, что так умело маскировался за песнью цветов и света, за песнью слов и звуков, отображающих их.

Рука крадётся сквозь дым. Рука забирается под воротник, и пальцы, сжимающие наугад в темноте кадык, как секунды, отстукивают ритм. Ногти пахнут землёй. Бессилие, как чернила в банке: макаю перо, углы расходятся, становясь родными в точках сближения. Расставание на перроне, потрескавшиеся губы, но ведь нельзя иначе? Пальцы сжимают хвосты убегающего света, их концы, как сабли, очень остры. Нужно обобщать следы, демонизм природы: мужское, женское — суть, оба беззащитны.

Я думал об этом ещё до того… грибочки, проросшие вдоль плинтусов. Мне нужны свидетели. Двери на пружине не захлопываются до конца, но зелёная табличка «Выход» показывает, что он есть. Никто не упрекает друг друга, сталкиваясь в проходе, — это взвешенное движение частиц в стакане, Броуновское движение, ещё одно проявление хаоса. Узоры на спинке кресла, как застывшие в небе галки, чуть правее — живые, в голубоглазом и чистом.

— «Как же я оказался здесь?»

Дворники автобуса пишут автобиографию на заиндевевших просторах. Пар над рекой, скинувшей лёд, солнце сквозь ветки, как стробоскоп, у меня идёт кровь из носа. Взгляд стачивается о клиновидные макушки тополей по бокам сужающейся вперёд дороги. Однажды взявшись за сложное, уже не отпустишь его. Смотришь на бескрайнее поле и видишь долгожданную встречу, прошедшую, может быть, мимо себя самой, и расставание, обязательно случившееся с теми, кто был так преждевременно счастлив ей. Время, вставшее костью поперёк циферблата жизни. Жизнь, готовящаяся образовать новый центр, словно листик одинокого дуба, упавший на плечо и заставивший остановиться слова, передумала, и слова замерли, в миг, когда готовы уже были выскочить из её рта, но вспорхнули стаей испуганных воробьёв, унося с собою эту нерождённую ветвь.

8.

Бронштейн бежал и курил, пока не избавился от последней мысли, додуманной до фильтра.

— «Нельзя повернуть на ту же самую дорогу, с неё можно только съехать».

Поезд медленно разрезал видимое на две стороны. Бронштейн занял своё место сбоку прохода и облокотился на столик, вглядываясь в темноту. Столбы, стены ангаров, исписанные граффити, платформы пригородных станций, голые промзоны и спящие в ночной стуже деревья, как школьницы, опоздавшие на последний автобус. Всё складывалось друг к другу, как фигуры тетриса в безвоздушном пространстве, отражаясь в маленьких жёлтых окошках экранов стёкол.

Трава в поле объята кольцом огня, поле — кольцом неба, небо — кольцом звёзд, они — кольцом пустоты, пустота — моими радужных оболочек. Люди за окнами поезда непрестанно куда-то идут своими маленькими шажками, семеня ножками, как собака на приборной панели с качающейся головой. Я чувствую прирост кинетической энергии, я чувствую, что движусь быстрее, чем они. Хотя бы какая-то отсрочка перед неизбежным.

Автобусы, как призраки жёлтых рыб, растворяются за рядами фонарей, пустые электрички подкрадываются по соседним путям и шепчут что-то друг другу под взорами выбитых окон. Внутри вагона душно, и со временем становится почти нечем дышать, хотя есть сквозняки. Пьяный, но опрятный работник таможенной службы долго смотрит мой в паспорт и уходит. Закат, словно отрезанный палец солнца.

Я долго смотрел на попутчицу, потом на свой стакан и ждал, пока известь там не уляжется на дно.

— Да! — улыбаясь с надрывом в смех, ответила она. — Да, знаете, хочу!

Слова смешиваются, и пружины, располагающиеся позади, оттягивают назад какой-то невидимый механизм. Механизм, призванный замедлить утекающие мимо дни и найти своё исполнение в них.

Пока не слышно чужих голосов, я один, но всегда, если прислушаться, меня окружает будто бы белый шум. Все когда-либо слышимые голоса, смешанные воедино. Шипели громкоговорители на станции, а за окном стучал дождь, в предрассветной тишине вдалеке гудел самолёт. Храп естества, вечно возвращающий меня в явь. Когда мысли ушли, ум исчезает, прекращаюсь и я, и больше не нужно поддерживать то, что сложнее всего удержать.

Я никогда не был найден, скорее потерян. Вещи, предоставленные сами себе, имеют склонность теряться. Однажды засвидетельствовавшись, они обретают вокруг себя некую прослойку, вакуум, отделяющую их от первородного, и они больше не участвуют в творении. Поезд времени всё подминает под себя, краска на его сидениях покрывается буграми, сначала жёлтая, потом оранжевая, и всё темнее.

Вагон будто проходит сквозь меня, подпрыгивая на стыке рельсов, хотя я и нахожусь внутри, я на секунду открываю глаза, потом снова закрываю. Я не успеваю следовать за ним и жду, пока осадок в моей голове не осядет.

Я выхожу в тамбур, свет не гасят там всю ночь, и вытягиваю вперёд руку. Поезд дёргается, и я хватаюсь за металлический поручень с вспученными слоями зелёной краски, едва не роняя стакан на пол. Меня обдаёт холодный ветер.

9.

Возможно, для мыслей это самоцель — вести себя так, чтобы не оставить после себя ничего. Иней, хрустящая стружка, высыпался из-под ножей зимы. Жизнь у них гораздо проще: на секунду появиться и расплавить себя о чьё-нибудь существование, исчезая навсегда.

Я ходил туда-сюда от двери, ожидая какой-то знак.

— «Вселенная продолжает разлагаться, и силы, направленные на разрушение частей, продолжают действовать через многих, как через узлы решётки, и это можно видеть по их глазам, будто какая-то впалость в них. Словно рыба, эти глаза выглядывают из-подо льда, исподлобья, и с потолка, но это человеческие глаза, глаза такой же метафизической дыры, в которую утекают дни».

Я отошёл от двери и снова направился к окну. Ветер задувал снежинки в раму, где между стёкол лежали вверх лапами высохшие отголоски лета — мухи. Я высунулся наружу и попробовал закурить, но выронил зажигалку, задев раму локтем.

— «Да, тут всё выедено молью до сквозняка».

Я смотрел вдаль и думал о том, чего мне ещё предстоит лишиться, прежде чем приобрести, о том, что каким бы миг этот ни был восторженным или исполненным чувств, и следующий, пусть он и будет лишь как отголосок первого, которого я был свидетелем в первый день, отберут. Слова — верёвка, связывающая все каменные своды мира. Но и они разрушатся, когда голубь выронит семя непонимания, дающего росток между двух уставших друг от друга черепиц.

10.

Я остаюсь порой как сторонний наблюдатель в этой немой игре. Сквозняк, тянущийся между оконной рамой и входной дверью, выгоняет моё тело на улицу, ведь в комнате холоднее, чем там. Сквозняк снов, тянущийся из одного ожидания в другое, выгонит из тела мой дух. Враг мой в беде, но настоящий враг не может быть в беде, а тот, кто в беде по-настоящему, — друг.

Оборвать связи, удерживающие нас. Человечность, измены, непостоянство… снова придётся отстаивать своё или оставить всё. Из-под камней вытекает вода, поле зарастает, схлопывается гармошка дверей, защемляя чей-то остановившийся взгляд. Вагон трогается и уносится прочь.

Мелкая взвесь воды в воздухе перемешивается с выдыхаемым паром. Небо перетекает в улицу, дыхание неба смешивается с моим. Горизонт всегда на уровне глаз. Он наполняет мои глаза водой. Многовековое сомнение, рождаемое необъятностью созерцаемого впопыхах. Опасаясь многого, опасаясь собственной уязвимости, берёшь её и идёшь ей наперерез. Деревья смотрят пренебрежительно, с высоты своего фактического бессмертия. Многие так и останутся подпирать повисшие на них столбы электрических линий. Туман скрывает данность между голых стволов, между пустых домов, забитых окон, между забытых икон, как невысказанных фраз, что ютятся в сырых углах, обрастая паутиной.

Испарина спящей в холодном мороке земли. Земли сытой, переваривающей останки тел, которым когда-то не хватило сил оторвать грудь от врастающего в неё мха, заставить остановиться траву, пробивающуюся из щёк.

Смириться с ожиданием вечности, вечным ожиданием, усыплённым мелодией гнущихся стволов, меж веток которых грачи свили свои сезонные гнёзда. Последний абсурд должен быть самым трогательным. Оранжевый свет, отражённый от изогнутых берёз, заранее задыхающийся от приближающейся тьмы. Я не чувствую правды сухожилий, когда стрелки складываются в пол пятого на часах, и сверху падает ситцевая шаль, скрывающая неизбежность повторения. Кто-то заталкивает её под мои веки острым концом карандаша. Продолжая охранять свой окоп, вызволить любовь из падших и преждевременных событий, спрашивая у неё изредка, что ближе, страсть или старость.

Запущенность порождает запущенность ещё большую. Между старых прорастают слабые, между слабых прорастают злые, между злых не прорастает ничто. Глаза животного под выщипанными бровями. Я через призму своего ощущения ориентируюсь в этом множестве. Их всё больше, но меньше чего-то по-настоящему важного.

Мир обретает музыкальность. Ветки кривы, но наши судьбы сплетены ещё хуже. Жирная пустота… её не вместить даже в попытках бескрайних полей.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.

Введите сумму не менее null ₽, если хотите поддержать автора, или скачайте книгу бесплатно.Подробнее