18+
Окаменелые сердца, или Медуза Горгона

Бесплатный фрагмент - Окаменелые сердца, или Медуза Горгона

Введите сумму не менее null ₽, если хотите поддержать автора, или скачайте книгу бесплатно.Подробнее

Объем: 268 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Александр Осташевский

Окаменелые сердца, или


Медуза Горгона


(Психологический триллер)


…ибо огрубело сердце

людей сих и ушами с трудом

слышат, и глаза свои

сомкнули, да не увидят

глазами и не услышат ушами,

и не уразумеют сердцем….


Евангелие от Матфея, гл. 13, ст. 15

Пролог

В центре большого столичного российского города высился огромный Банк. Он был похож на мрачного монстра с человеческим обликом: мощная прямоугольная фигура из темно-серого гранита поднималась вверх, увенчанная, как головой, огромной, сияющей шапкой-рекламой, и опиралась на выдающиеся в основании широкие и толстые колонны-ноги. Монстр стоял крепко, властвовал, подавлял собой не только окружающие его здания, но и весь город, покрывая его незримой тенью, воплощая в себе незыблемый для обывателей главный закон их жизни, проникающий в душу горящими кроваво-красными глазами букв на своей голове: «ДЕНЬГИ РЕШАЮТ ВСЕ!»

Поэтому к нему тянулись, как вены к сердцу, бесчисленные улицы и улочки, по которым текли вереницы людей, как кровь, чтобы напитать монстра финансовыми результатами своего труда, своими вкладами и сбережениями. Простые люди, не богатые, не бизнесмены, делали это, чтобы получить от него мизерные средства для осуществления некоторых своих надежд и мечтаний, так как проценты были высокие и сроки выплат сжатые. Желания их во многом формировались рекламой, которая соблазняла их только чувственными наслаждениями и сомнительными средствами от всех болезней и торчала везде: на улицах, в телевизорах и интернете. Ей ничего не стоило прервать высокохудожественный фильм и показать женские прокладки, поместить на христианском сайте фотографии местных и заграничных проституток. Особенно прославлялись эротика и неприкрытый секс, даже с детьми и кровными родственниками: тысячи порносайтов в интернете, требующих денег за просмотр-мастурбацию, иногда с помощью баннеров-вымогателей подстерегающих зашедших на их страницы блокировкой компьютера. И везде — почти обнаженные натуры женских топ-моделей: ни серьезные, солидные сайты, ни одна витрина на улице не могли обойтись без них. «Отдайте нам ваши денежки!» — орала взбесившаяся реклама, а все истинно духовное, как правило, малооплачиваемое, естественно, было ей чуждо.

Монстр имел и своих младших братьев, банки, выстроенные на месте книжных, музыкальных магазинов, в которые люди уже переставали ходить, заменяя чтение и слушание музыки поисками знакомств и играми в интернете или чисто развлекательными фильмами, литературой и музыкой. Количество монстриков росло с космической скоростью, и почти на каждой улице торчало мрачноватое, темное, солидное здание с блестящими перилами и мраморными ступенями, с короткой надписью: «Trust» («Доверие») или «Российский стандарт».


На одной из улиц, ведущих к центру, где высился Монстр-Банк, стояла старая, выстроенная из красного кирпича Церковь, которая при советской власти была складом продуктов близлежащих магазинов. Теперь она действовала, жила, и ее высокий, золотой купол с большим колоколом под ним гордо сверкал в лучах солнца под лазурным небом. Церковь говорила о будущей вечной жизни, о том, что время Банка-Монстра пройдет и наступит светлое Божье Царство, она звала к себе мимо проходящих людей всем своим светом, блистающим Крестом Спасителя, отдавшего за них Свою жизнь. Но люди не слышали, редко кто обращал на нее, ее Крест внимание: они сутулились, придавленные к земле своими житейскими заботами, они спешили в учреждения, магазины, столовые, рестораны, к Монстру-Банку и его монстрикам, к деньгам, наслаждениям. Они не думали о смерти, забывая, что земная жизнь их скоротечна и конец близок, — не слышали и не видели, потому что сердца их окаменели под властью этого незыблемого Монстра.

……………………………………………………….

Из большого, красного автобуса, остановившегося на центральной площади, вышел мужчина с походной сумкой через плечо и, пристально посмотрев на Монстра, двинулся по улице, по левую сторону которой стояла церковь из красного кирпича. Мужчина был высок, худощав, но невероятно сутул, почти горбат, как будто все его шестьдесят лет жизнь постоянно давила и била его. Шел он твердо, но усталость, какая-то изнеможенность тела и души чувствовались в каждом его шаге, каждом движении. Он шел медленно, пристально всматривался в знакомую улицу когда-то родного города и с грустью чувствовал, что она теперь незнакомая, неродная. Там, где стояла «Блинная», в которой он когда-то любил, будучи студентом университета, очень вкусно, сытно и дешево закусить, стоял теперь «Макдоналдс», а вместо прежнего магазина, где прежде продавали грампластинки с музыкой Моцарта и Чайковского, раскинулся роскошный банк из темно-синего гранита с мраморными ступенями и завитыми на концах периллами. Лицо мужчины, продолговатое, обрамленное седыми бородой и усами и несколько отвисшими полными щеками, казалось симпатично, благородно, но резкие морщины у глаз выдавали его крайнюю усталость. Глаза, умные, душевные, но теперь очень утомленные, пристально искали какого-нибудь места на когда-то родной улице, где можно было бы утолить сверлящее чувство голода в животе, хотя бы съесть пирожок. Он шел по этой улице среди фейерверков реклам и, как другие, не замечал церковь, стоявшую за домами с блестящими вывесками и витринами. В первом ларьке продавали только мороженое, во втором — разные сласти. Пройдя еще квартал, мужчина остановился: ни еды, ни питья, даже стакана воды негде было испить. Он закурил, повернул обратно, и ему опять повстречался маленький «Макдоналдс» на месте бывшей «Блинной». Мужчина зашел в него: покупателей не было, он посмотрел на витрину: крошечный пирожок стоил примерно как автобусный билет до провинциального городка Окаменеловка, откуда он приехал. Как-то стыдно стало мужчине, то ли за себя, то ли за этот магазин и его продавцов, молодых и симпатичных девушек и парней, которые столпились за витриной перед ним с угодливой улыбкой в надежде, что он что-то купит.

Дальше от центра города с Монстром-Банком, к Драматическому театру, к Волге, раскинулся старый небольшой сквер, в центре которого возвышалась статуя А. С. Пушкина. Она как всегда была окружена клумбами, зеленью и стоявшими поодаль зелеными скамейками, которые мужчина не сразу узнал, так как теперь у них были обрезаны спинки ради экономии материала и денег. Голодный мужчина сел на одну из них, вновь закурил под палящим солнцем и стал ждать, изредка взглядывая на стоящий неподалеку Банк-Монстр.

Наконец пришла она, в белой юбке и блузке, красиво облегающих ее стройную фигуру. Пожилые люди поздоровались, улыбнулись друг другу, сели, и он взял ее широкие и нежные ладони в свои. Она, как всегда, стала рассказывать о проблемах своей работы методиста-воспитателя Детского сада, а он целовал ее узловатые, трудовые пальцы, тонкую кожу кистей, пока она не сказала, что ей это неудобно на виду у прохожих. Потом он передал ей несколько экземпляров своего романа об учителе и Христе, а она ему — два пакета с продуктами. Так как в душах покупателей этого столичного города хозяйничал Монстр и его братья, роман в жалких остатках книжных магазинов не покупался, поэтому она решила его распространить среди своих сотрудников и знакомых. Мужчина жил в Доме престарелых и инвалидов, и она часто помогала ему продуктами и деньгами, звонила почти каждый день, иногда приезжала.

— Надя, не губи себя, уходи от мужа, пока не поздно, пока еще есть здоровье и силы!

— Паша, я не могу бросить больного человека… хотя он вчера опять украл у меня деньги, напился, изматерил меня всю, а с утра стонал и задыхался. Потом… мне некуда идти.

— Но тебе же сын обещался помочь с квартирой: получает он прилично.

— Ему тоже надо отдыхать, и он скоро уезжает с семьей в Грецию.

— Извини, что я затеял этот разговор, но я люблю тебя.

— И я люблю тебя…. Но… мне пора, извини: я исполняю обязанности заведующей.

Она встала, навесив на плечо тяжелую сумку с книгами, и они пошли к подземному переходу, к Метро. А вдали бычился на них и других прохожих Банк-Монстр, наступал, разменивая все жизненные обстоятельства и чувства на деньги, лишая счастья и обесценивая любовь, которой не суждено соединить их никогда.

………………………………………………………………….

Но влюбленные не знали, что на главной улице, среди вечно текущей толпы рабов денег и банков, шел человек, в очках, ничем не примечательный, и высвистывал неаполитанскую песню «О мое солнце» («O Sole Mio»), которую когда-то с такой проникновенностью пел юный Робертино Лоретти. И так громко и пронизывающе звучала прекрасная, напоенная солнечным светом и жаром мелодия, что перекрывала рев машин и шум толпы. Люди иногда оборачивались на свист и его исполнителя, но, охваченные заботами сегодняшнего дня, их окаменелые сердца мгновенно забывали о нем. А песня разливалась все шире и выше, достигая неба, солнца, которое блистало на золотых куполах церкви, затмевая сияющими лучами сверкающую рекламой голову мрачного и страшного Банка.

2

Наш пожилой мужчина, Павел Александрович Березинский, после встречи с Надей добрался до автовокзала, купил билет в Окаменеловку и зашел в кафе перекусить. Взял пару перемячей, которые оказались горькими и черствыми, но время до отправления автобуса истекало, а голод не тетка, и он, хотя и с трудом, проглотил их. В автобусе сел на свое привычное место, к окну, и задумался.

За стеклом проносились дома, проспекты, улицы, вечные пешеходы, которые постепенно редели, уходили назад — вместо них раскидывались бескрайние поля, однообразно переходившие друг в друга, как мысли Павла Александровича, остановить которые было невозможно, пока автобус двигался и Павел жил, мыслил и чувствовал. Уже шестьдесят семь лет — пора подводить итог своего пребывания на земле, сделать последние, самые необходимые дела. Уже третий год он живет в Доме престарелых и инвалидов «Березовая роща», все у него есть: отдельная комната со всеми условиями, где все необходимое стоит на своем месте, его кормят, лечат, обстирывают, даже регулярно моют полы и чистят душевую. Он может на всю жизнь взять напрокат одежду, обувь, но… за все это он должен ежемесячно отдавать почти все свою маленькую пенсию. И простор для творчества есть: он ведет православный кружок, о котором давно мечтал, недавно интернат помог издать его роман, он пишет второй. Но… нет семьи, только единственный друг, Надя, с которой он, не раздумывая, начал бы новую жизнь, но… она замужем… за пьяницей, которого бросить ей не позволяет ее христианская душа.

А ведь у Павла три года назад была жена, которая неожиданно умерла в страшных мучениях от рака, и вот тогда-то он понял, как любил ее. Без нее жизнь разрушилась: так бывает, когда умирает мать, но жена для него была больше матери: в ней была вся его жизнь, все лучшее в ней, и это он почувствовал только тогда, когда ее не стало. Теперь без нее их комната, где они прожили двадцать пять лет, стала пустой, а за стеной живут ее разведенная дочь с сыном, школьником, с которыми Павел так и не нашел общего языка. И вот об этом обо всем он и должен написать, чтобы отчитаться перед Богом и людьми о своей жизни, жизни российского учителя в тяжелейшее для России время, когда наступало царство Банка-Монстра, а человек, только освободившийся от кандалов советской империи, пал перед ужасной силой денег, устремившейся искалечить его душу окончательно.

Часть первая

Окаменелые сердца

.Глава первая

— Ну-ка, вставай!.. Давай, вставай, вон сколько грязи развел… поднимайся!! — высокий, симпатичный, молодой брюнет осуждающе и презрительно орал на сидящего в обшарпанном кресле старика с небольшими седой бородой и усами, с великого похмелья помятого, красноглазого и растерянного.

Никогда Павел Александрович, который был и чувствовал себя этим стариком, не ощущал себя таким униженным и раздавленным в глазах этого брюнета, бывшего мужа дочери своей умершей жены. Но Эдд был прав: он почти превратился в животное за эти несколько дней беспробудной пьянки. Пил и спал, пил и спал, потому что просто не мог жить дальше без любимой жены, которая, как он понял только теперь, была для него всем на свете, воздухом, которым он дышал, и только сейчас он почувствовал, что задыхается без него. А Эдд стоял перед ним как воплощение справедливости и высшего суда над ним, несчастным, старым вдовцом. Павел Александрович покорно склонил перед ним седую голову.

— Давай, давай, чо расселся: бери тряпку, наливай воду и убирай все это ср… е, теперь за тебя убирать некому!! Давай, вставай!!

Да, некому: он теперь один, один на всем белом свете. Павел Александрович встал, пошел за тряпкой и ведром с водой, опустился на колени около ног стоящего над ним Эдда, будто хотел у него прощения просить. Эдд самодовольно смотрел, как больной старик начал тереть перед ним грязный пол — почувствовал своей гордой, но «праведной» душой некоторое удовлетворение и ушел. Старика тошнило, голова отяжелела от прилития крови и болела. «Какой он хороший, правильный, а я перед ним, да и вообще, ничтожество, слабак, слушаю этого «пацана» и ничего возразить не могу, потому что он прав, — думал Павел Александрович, — но… как он со мной обращается по- хамски… но ладно: я этого заслужил.

Было уже около полудня, а рассвет, казалось, и не наступал: за окном висело жидкое серое марево, когда Павел Александрович вымыл пол и вновь уселся в свое кресло. Ужасно мутило, голова будто трещала, разламываясь на мелкие кусочки, — страшно хотелось, необходимо было выпить. Серое марево обволакивало комнату, где они жили с женой, стены, предметы, потолок размывались этой серой, удушающей тоской: теперь без Нее, теперь без Нее, навсегда, навечно…. Где же ты, Милая, Единственная, Любимая, Любимая?! Нет Ее, только серое марево, удушающий плач, переходящий в рыдание, и слезы, окончательно застилающие этот ветхий мир перед глазами, где была Она, Та, которую он не ценил, которую любил и не знал об этом, вплоть до ее смерти.

— Здравствуйте…. Как вы себя чувствуете?

Из слез и тумана выросла Аня, дочь жены, весьма полная и маленькая, как пирожок с мясом, женщина лет тридцати, с растрепанными волосами и грустной улыбкой на полных губах.

— Оклемались? Я рада. А то мы уж боялись за вас: не умерли ли и вы тоже: дыхания у вас почти не было слышно.

— Ничего, Аня, жив, но мне очень плохо.

— Я понимаю: вы несколько дней ничего не ели, а все пили и пили…. Я вот о чем хотела поговорить: не согласились бы вы переехать в Дом престарелых: там будет за вами уход, может, новую семью себе найдете?..

— Да, Аня, конечно… это лучший вариант.

— Ну вот и хорошо. Отдыхайте, высыпайтесь и больше, пожалуйста, не пейте.

Да… а выпить-то сейчас надо, просто необходимо. Павел Александрович подошел к стенке и выдвинул ящик, где лежали их с женой деньги. Ничего. Все перешарил и перебрал — ни копейки. Что-то осталось в кошельке: на дешевое вино как будто хватит. Но, кроме кошелька в пиджаке, ничего не было: ни мобильника, ни записной книжки с адресами друзей. Остались ключи и часы на руке. Он пошел к Ане.

— Аня, у меня деньги пропали и телефон. Когда Иру хоронили, много народу было — кто-то взял, наверное.

Аня мыла посуду:

— А где у вас деньги лежали?

— В стенке, в ящике: там мы с Ирой хранили.

Так надо было спрятать их, а вы сразу напились и отключились.

Павел Александрович поскреб в затылке:

— Да-а… значит, украли.

Аня обернулась к нему:

— А телефон, наверное, Гоша взял, когда остался сидеть с вами… он на руку нечист.

— Муж твоей подруги…

— Да, с ним такое бывало, когда его никто не видел. Но мы с ним поговорим, не волнуйтесь, обязательно поговорим.

— Он не скажет.

Аня продолжала мыть посуду. Хотя бы чашку чая предложила. Нет, она прекрасно держала себя в руках: деловито, равнодушно, и в этом Павел Александрович тоже видел свое осуждение.

— Это же надо так напиться: вас, как бревно, перенесли в нашу комнату, вы ничего не чувствуете, не видите.

— Нет, я встал, подошел к гробу и увидел Иру такой далекой от меня: лицо ее было скрыто за прозрачной целлофановой маской. У нее был царственный вид с белой лентой на лбу, и я в восхищении сказал: «Царица!»

— А на следующий день Марфа Игнатьевна уговаривала вас не пить, ругала. Вы согласились, но опять напились.

— Да… — вздохнул Павел Александрович и вышел на улицу.

Здесь по-прежнему светило солнце, гулял весенний ветерок — ничего не изменилось. Нет, изменилось: Павел Александрович смотрел на давно знакомые предметы и их будто не видел: в его душе сейчас было это серое, беспросветное марево, и оно наглухо закрывало мир перед ним. Он шел по родной улице, где всегда гулял со своей женой, но все это было закрыто туманом боли, отчаяния, какого-то безумия от сознания случившегося. Как во сне без снов, он дошел до маленького магазинчика на полдороге до перекрестка, взял литр пятнадцатиградусного вина в пакете и повернул обратно.

Глава вторая

Дверь ему открыл Эдд. Увидел в руках его пакет с вином и укоризненно за —

метил:

— Сколько же можно пить! Опять, значит?

— Последнюю, Эдд, последнюю, я думаю, ты не против…

— Только точно последнюю, я с вас слово беру.

— Сказал — значит, сказал. Ты не будешь?

Эдд брезгливо поморщился и сказал подошедшей Ане:

— И как это можно так пить: мне вот эта дрянь совсем не нужна! Не понимаю таких людей, — он обернулся к Ане, ожидая ее поддержки.

Та промолчала. А Павел Александрович прошел в кухню, сел за стол и налил себе полчашки вина. Залпом выпил и налил еще, опять выпил. Сразу полегчало, все вокруг казалось светлее, ласковее, добрее к нему, даже Эдд.

— А вы с Аней, значит, опять сходитесь? — спросил он его.

— Да, если получится, — ответил Эдд, медленно вынимая из холодильника какие-то завернутые в целлофан кульки с продуктами.

— Это хорошо, ребенку нужен отец. Ты ведь любишь Диму, я знаю.

— Очень люблю, — признался Эдд, — я для него на все готов.

— Видел, как ты его ласкал, обнимал, — это настоящая любовь.

Сознание Павла Александровича прояснялось: он увидел, как просветлело лицо Эдда, как разошлись его сурово сдвинутые, «принципиальные» брови, что-то чистое, детское обозначилось во всем выражении лица этого полукровки, рожденного от татарина и русской женщины. И Павлу Александровичу захотелось почитать ему свои стихи — Эдд не возражал. Прочитал пару, тех, которые написал давным-давно, еще работая воспитателем в общежитии ПТУ — Эдду очень понравилось, сказал, что складно, искренне написано. Старик расчувствовался и подарил ему свою первую книжку, выпущенную в Казани: сборник рассказов о школе и жизни. Эдд поблагодарил, а Павел Александрович, в уже хорошем настроении, вышел покурить на лестничную площадку.

Здесь было, как всегда, сумрачно, одиноко. После нескольких чашек простого и доброго вина историческое время, связанное с его трагедией, будто отошло в сторону, и простое ощущение своей действительности было радостно, добрый разговор с Эддом и сознание, что у Павла еще много стоит вина в пакете, ободряли его. Это, «неисторическое», время летело с космической скоростью, но Павел Александрович не ощущал того: он с удовольствием покурил и вернулся на кухню.

Странно, но в пакете осталось чуть-чуть, едва хватало на две кружки. Но Павел Александрович не рассердился, не разозлился, а принял это спокойно, как должное: Эдд и Аня заботились о том, чтобы он не напился опять. Но радость после разговора с Эддом быстро улетучилась, и, вместо нее, появилось ощущение какой-то совершенной подлости, как будто кто-то плюнул ему в душу, предварительно обласкав ее.

Допив вино и основательно покурив, Павел Александрович лег на старенький, скрипучий диван-кровать, на котором когда-то они спали с женой, и задумался. Он физически ощущал ее присутствие: вот он лежит здесь, а она рядом или на кухне, готовит ему кушать и скоро позовет его. Он обратил внимание на окно: «Господи, неужели уже вечер?!.. А ведь только недавно было утро, а теперь за окном уже темным-темно. Господи, Господи, за что же ты ее?!!.. И она с обидой на тебя ушла… Зачем так, Господи?! А я ведь каждый день читал молитвы к Тебе, просил, молил, умолял, чтобы ты оставил ее в живых или мне передал все ее болезни… Но я не выполнил одного: хотел всю ночь молиться Тебе об Ире и теперь плачу за это».

Обида на Господа, на Эдда и на Свету, которая не налила даже чашку чая после этой страшной «похмелюги», заполонила Павла Александровича. И вновь возвращалось это серое марево в эту мрачную комнату, марево ужаса и безысходной тоски, понимания, что теперь он среди чужих, что он без денег. Ну что ж: у него есть вот эта комната, конечно, предложат перебраться в комнату поменьше или в Дом престарелых, но крыша над головой у него пока есть.… И, слава Богу, завтра придет крохотная пенсия, которая все-таки даст ему возможность прожить еще месяц. Нет, Аня и Эдд не смогут его выкинуть из дома, он прописан, хотя, может быть, Ирочка отдала свое владение квартирой Ане, которая в таком случае может сделать и это как единственная собственница. Год назад, перед приватизацией жилья, она спрашивала его, на кого записать квартиру по наследству, — Павел Александрович без обиняков сказал: «На Аню, ведь она твоя дочь».

Серое марево делало освещение в комнате недействительным, как будто его и не было, Павел Александрович был вновь трезв и чувствовал, что марево теперь схватило его за горло, за сердце, хотя после вина головная боль и тошнота прошли. Тишина была оглушающая от своей тоски и безысходности — надо было идти куда-нибудь, а дома, похоже, никого не было, да и стыдно было идти теперь к Эдду или Ане, которые так обошлись с ним.

Проходя кухню, он увидел, что Эдд, Аня и Дима, симпатичный, чернявый мальчик, ужинают. Взглянул на стол, и слюни чуть не потекли из его рта: аппетитные сосиски, по две штуки на тарелку, красовались посреди жареной, блестящей в масле картошки. Соленые огурчики, помидоры лежали отдельно, в центре, а ближе к стене красовалась полная бутылка «Казанской» водки. Павел Александрович так и замер при виде такого великолепия.

— Вы надолго уходите? — строго спросила Аня, макая кусок сосиски в кетчуп. — Пьяный не приходите, дверь будет заперта на защелку.

Эдд сидел спиной к нему и молчал.

— Навсегда ухожу, — хотел сказать Павел Александрович, но ответил: — Нет, я скоро приду.

Почему не разрушился мир, когда умерла Ира, почему он не развалился, когда в душе остались одни руины прежней, совсем недавней жизни? Нет, выйдя на лестничную площадку, Павел Александрович увидел те же обшарпанные, непонятного цвета стены, грязный пол и привычно сидящего напротив соседа, который по-прежнему курил свои сигареты с отвратительным запахом махры. Машинально Павел Александрович попросил у него до завтра сотню и стал спускаться на лифте, уже твердо зная, что купит сейчас именно водку, чтобы добить себя окончательно, чтобы заглушить эту боль, которая теперь стала болью не только сокрушенной души, но и голодного желудка. А где он будет пить? Дома? Некрасиво, стыдно, да у него и нет теперь дома. На улице? Что ж, сейчас не так уж холодно, а с водкой согреешься быстро, да ему и приходилось не раз ночевать на улице.…

Он вышел на улицу — все как обычно: тот же двор: огромный бак с вывалившимся мусором прямо перед самым подъездом, каждый день с утра «приветствующий» человека, спешащего на работу; направо — всегда темная арка, в которой зимой как-то, поскользнувшись, Павел Александрович сломал себе руку. Дальше, впереди, — загораживающий путь перпендикулярно стоящий панельный дом с темными окнами. И вот это ощущение тупика, которого он раньше не ощущал, заставило Павла Александровича остановиться и ужаснуться: как он раньше этого не видел, не понимал. А ведь все это он видел постоянно, изо дня в день, и ему в голову не приходило, что вся жизнь его здесь — сплошной тупик.

И то сказать: здесь он жил и работал в школе, из которой ушел сразу, как вышел на пенсию: нельзя было оставаться и трудиться там дальше, калеча во имя обогащения чиновников души детей: ставить им дутые тройки и четверки для дутой отчетности роно, гороно и министерства. Первая, одобренная Союзом писателей его книга почти не продавалась в магазинах Каменнограда, никто ею не интересовался. И, наконец, Ира, заменившая ему мать и всех родных, умерла. Господь не сберег ее, хотя вина в этом, конечно, была Павла Александровича, три года назад пришедшего к Нему, но так и не сумевшего поставить Господа на первое место в своей жизни. Вот и получается, что вся его жизнь здесь — сплошной тупик. Павел Александрович вздрогнул: как в омут опрокинулся: вдруг очутился в магазине «Эдельвейс», в котором он с Ирой бывал почти каждый день. Тьма, беспросветная тьма охватила его внутри: опять через марево он смотрел на мир, потому что опять ощутил нереальность окружающего его когда-то знакомого мира, отодвинутого от него в сторону этой тьмой внутри, поэтому ставшего чужим, незнакомым. Сердце раздиралось этим противоречием: он поднимался по знакомым ступенькам, открывал привычные двери, видел те же стеллажи и полки с тем же порядком товаров, разложенных на них, тех же продавцов и покупателей, многие из которых знали его с женой как завсегдатаев. Но все это стало теперь навек чужим, отстраненным этой жуткой тьмой, которая не виделась, но чувствовалась: шла из души, из тела, они теперь слились в одну боль, в один дух, в одну плоть.

Долго искал Павел Александрович самую дешевую водку, которая стоила около ста рублей: несколько раз ходил вдоль стеллажей с дорогими и не очень коньяками, винами и водками. Наконец, нашел «Пшеничную» за 99 руб.. Положив ее во внутренний карман старого плаща, он вышел на улицу, прошел в свой двор, где почти не было света. Куда теперь?

Глава третья

Над квартирой, где жили Павел Александрович с Ирой, на седьмом этаже, проживала семья художников: Виталий и Полина с дочерью Машей. Виталий писал природу, те места, в которых бывал и которые любил. Нельзя было увидеть человека на его полотнах: он говорил, что не может писать портреты, людей — они не вписывались в его представление о прекрасном, которое он видел только в природе, навек слитой с его сердцем.

Но среди близких ему людей он был очень радушным, простым и гостеприимным хозяином. Несколько похожий на Никиту Михалкова, лет пятидесяти, с небольшими усиками, короткой стрижкой, он порой казался мальчиком, но пристальный взгляд больших, черных глаз выражал и вопрос, и какое-то осуждение, задевая что-то сокровенное в собеседнике — как-то неловко было смотреть ему в глаза. Но почти всегда улыбающееся усатое лицо, искренний голос, неуверенность, от которой он, особенно под хмельком, старался избавиться ударом кулака или ладони по какому-нибудь предмету, как импонировали, так и отвращали. Любил выпить, и довольно крепко, как всякий художник, закуску, как правило, готовил сам, да так вкусно, что жена часто поручала ему приготовление пищи, тем более, что с утра уходила на работу, а он писал картины на продажу.

Виталий и Полина гордились своими друзьями, которые почти каждый день приходили к ним: художники, поэты, музыканты. «Мы элита!» — гордо заявляли они, и, действительно, здесь пели умные песни, читали заумные стихи, бренчали на расстроенном пианино, но кончалось все обычно мерзко и гадко. Гости уходили, а Виталик хотел еще выпить — Полина не давала, и начинался скандал. Виталик швырял в нее обувь, одежду, наконец, в бессильной ярости и страшном опьянении падал на пол. Павел Александрович и Ирина часто слышали крики, глухие удары со своего потолка и осуждали своих гулящих соседей.

Утром Виталик приходил к Ирине или Павлу Александровичу занимать деньги на водку, которые почти всегда отдавал вовремя.

Однажды утром, Виталик пришел к ним и пригласил на встречу с приехавшим в Казань Владиславом, «королем джаза», старым другом его и Полины. Ира была на работе, и Павел Александрович согласился, он не любил одиночества, хотя без него жить не мог. Да еще за окном виднелось серое небо, и на душе его было тоже серо.

Поднялся на этаж, позвонил. Заскрежетали бронированные двери, как в Петропавловской крепости, громко щелкнул большой замок, как в тюремной камере. Но вместо угрюмого жандарма с висячими бакенбардами появился Виталик со сладкой улыбкой и открыл перед гостем вторую бронированную дверь. Из полутьмы прихожей Павел прошел в кухню, где можно было курить. Зажег сигарету, а Виталик засуетился над плитой, что-то варя и поджаривая. Павел сел на симпатичный «уголок», сделанный в виде полукруглых сидений, и спросил Виталика о картинах. Виталик быстро налил ему рюмку водки, Павел выпил, потом вторую вместе с хозяином, и тот повел его в комнату, где стояли картины. Представил ту, которую собрался выставлять на продажу.

Лес, тропинка, ведущая вглубь, деревья в осеннем наряде, тропинка терялась в них, а за деревьями — солнечный свет, неяркий, но дающий какую-то надежду на что-то лучшее. Картина была хороша своей простотой, искренностью, естественностью. Субъективность художника лишь на малую толику преображала ее, главное же здесь было — самодостаточность самой природы, ее таинственной, близкой русскому сердцу красоты. Чувствовалось, что автор захвачен ею, преклонен перед ней и только робко ищет, опять же в ней, чего-то своего, светлого, человеческого.

Павел похвалил, Виталик улыбнулся и показал ему начало новой картины: река, лодка без весел, шалаш на берегу, костер. Но людей там не было, хотя их присутствие чувствовалось, но главное все-таки было не в них, а в этих, созданных человеком предметах и явлениях. Павел похвалил и это.

А потом пришли Владислав и Полина.

Полина художественно оформляла игрушки и сувениры. Высокая, под стать Виталику, она полушутя называла себя его музой. И действительно: при первом взгляде на ее длинные, черные волосы, узкое лицо с правильными чертами, большими, карими глазами, на всю ее стройную, девичью фигуру возникало именно такое чувство. Но, приглядевшись внимательнее, можно было заметить несколько выдающиеся скулы, которые как бы делали черты лица ее менее утонченные, похожие на простонародные, что добавляло ей пикантности, но снижало ту высокую одухотворенность, которую привычно видеть в музе.

Полина весело поздоровалась с Павлом, и Владислав вежливо помог ей снять пальто.

— А вот наш король джаза, Владислав Абрамович, собственной персоной, просим любить и жаловать.

Владислав разделся, пожал руку Виталику и Павлу и прошел на кухню.

Полина обернулась к мужу:

— Ну, как, Виталик, твои супергрибочки, удались?

Виталик стеснительно улыбнулся и ответил:

— Пока не очень: видно луку мало положил или соли…

Раздался звонок, и Виталик впустил двух женщин средних лет, тоже худощавых. Они по-свойски поздоровались с Виталиком, поцеловались с Полиной и прошли тоже на кухню. Полина вся сияла и блистала:

— А мне сегодня сам Минтимер Шарипович руку жал, сказал, что я славная дочь Республики Татарстана.

— Значит, фонарики понравились? — еще больше оживился Виталик.

— Еще как: все рукоплескали, когда я надела гирлянду на него.

— Вот обнаглела-то, — сказал Виталик, — на самого президента гирлянду навешала и ничего.

— Знай наших, — продолжала Полина, — это тебе не картины дома писать.

Виталик проглотил и поставил на стол глубокую тарелку с дымящимися жареными грибами. Потом расставил тарелки и положил тоже дымящуюся жареную картошку.

— Маслята и опята, — ответил он кому-то, — но есть и белые.

Сначала налили всем водочки, и выпили за успех Полины а потом за Владислава, его будущую концертную программу «Я джаз». Павел Александрович сначала слушал их внимательно, спрашивал, общался, а потом они стали называть незнакомые ему имена, ситуации с неизвестными ему людьми, и Павел вновь загрустил. Здесь он никому не был нужен, никто им не интересовался, и, хотя водку наливали часто, грусть не проходила. Павел смотрел на близкое за окном серое небо и чувствовал, что был достаточно хмелен, но грустил еще больше. И только он собрался было уходить, как все встали и пошли смотреть картины Виталика и сувениры Полины. Искусно и ярко расписанными матрешками, куклами, фонариками восхищались, постояли недолго перед картинами Виталика, спросили его, он что-то объяснил, и перешли в комнату поменьше, где стояло расстроенное пианино, и Владислав сел за него. Сыграл небольшую джазовую пьеску — все бурно зааплодировали, и Павел поймал восхищенный взгляд Полины, устремленный на Владика. Павел не понимал и не любил джазовые композиции, их отвлеченность, рассеянность: в них не было крепкой мелодии, организующей всю композицию, а был ритм, и только ритм с разбегающимися, ленивыми какими-то звуками, не несущими душе ничего. Действительно, это было какое-то жонглирование музыкой, как сказал Стив Магро: «Джаз — это когда пять парней играют одновременно разные песни». Владик стал перебирать разные песни, даже сыграл что-то из Моцарта. Потом опять пригласили всех на кухню, и вновь сели за стол.

Павел выпил со всеми, и тут вспомнили, что он тоже играет. Попросили сесть за пианино, и он попробовал импровизировать, как раньше, это у него тогда хорошо получалось. Сначала был просто музыкальный фон, но вдруг появилась шикарная мелодия, которую Павел повторял, варьировал, — всем понравилось.

Водка кончилась, а с нею кончился и запал, бодрящий дух хозяев и гостей. Продолжались разговоры, но больше по инерции, оставшиеся две рюмки перехватили две худощавые: Вика и Лара — им было веселее. Стали говорить и обсуждать способы пополнения «горючего», но ничего достойного внимания не нашли. Все почему-то оказались без денег. Обратились к Павлу Александровичу. Он пошел вместе с Виталиком в магазин.

— Ну как тебе Владик? — спросил он Павла.

— Нормальный парень, играет хорошо.

— Ты тоже хорошо играл, приходи к нам всегда, когда поиграть захочешь.

— Спасибо. Только я уж давно забросил это. Раньше не мог пройти мимо пианино, а теперь не могу за него садиться, и все.

— Почему?

— Не знаю… стыдно как-то: я ведь серьезно музыкой не занимаюсь.

— Ну и что. А душа-то требует.

— Да нет, уже не требует. Это сегодня редкое явление, что мелодия хорошая появилась… А так — все такое больше в голове звучит.

— А ты играй, записывай, к нам приходи: пианино всегда в твоем распоряжении.

— Оно очень расстроено, играть на нем невозможно. Настрой его, Виталик.

— Давно собираюсь: все руки не доходят, играть-то некому, а ты к нам редко заходишь.

Серое небо, мелкая изморось вошли в дом вместе с ними. Все сидели в комнате с картинами Виталика, как окаменелые: редкие движения, редкие фразы, одна из худощавых, кажется, заснула на плече своей подруги. Приход Павла и Виталика их тоже особенно не оживил:

— Принесли? — зевая, спросил кто-то.

— Принесли, — бодро и радостно ответил Виталик.

— Ну, тогда пойдемте пить… куда: на кухню или здесь?..

Павел стоял около прикрытой двери на кухню и видел, что там сидели Владик с Полиной, которая что-то объясняла ему довольно горячо. Владик слушал, лениво улыбаясь, а она двумя руками держала его руку и заглядывала ему в глаза. Потом придвинулась ближе, крепко обняла его, и они слились в долгом поцелуе. Павлу стало неуютно, противно и обидно за Виталика. Когда они с ним вошли на кухню и поставили на осиротевший стол бутылку водки, Полина отскочила к плите, а Владик сидел, все такой же опрятный, красивый и спокойный. Полина вроде обрадовалась, защебетала, а ее муж стал ставить на стол закуску.

А из окна тянулась и тянулась серая муть: Павел ясно видел, как она просачивается сквозь стекла, как медленно и неотвратимо заполняет все вокруг. Чуть подрагивали в сером мареве предметы: чашки, блюдца, бутылка — все становилось серым и постепенно расплывалось, теряя четкие контуры. После выпитых двух рюмок на каждого опять потянулись бесконечные разговоры о презентациях, ценах, выставках сувениров и картин. Все слова касались искусства, но не выражали его:

— Когда я получил первый гонорар за первую картину, а это было сто тысяч, мне дали милиционера, он так и довел меня до дома, — восторженно рассказывал Виталик.

— У-у-у, сто тысяч, никогда столько не получали, — застонали худощавые.

Виталик с гордостью посмотрел на окружающих.

Спросили Владика: есть ли у него подходящие спонсоры на открытие джазовой программы и сколько ему надо денег.

— Джек обещал вложить сколько надо и презентацию организовать. Он мастер на это дело, — ответил Владик.

— Да, Джек — мастер, и бабок у него всегда хватало, — добавила Полина, умильно поглядывая на Владика, как кошка на сметану.

— Ну а картина твоя вряд ли будет котироваться, — заметил Владик Виталику, — на природу сейчас спрос небольшой, сейчас больше абстракция, супер-пупер покупают.

Никто, ни одна душа не всмотрелась в его новую картину, не выказала своего чувства, отношения к ее сокровенным образам: всех интересовало одно: сколько за нее дадут деревянных рублей, ну а о долларах уж никто не заикался.

Павел видел, как серая муть не только размывает контуры, но заглушает и звуки. Странно, теперь разговор за столом напоминал ему гудение пчелиного роя в улье, слова нельзя было разобрать. Неужели так действует водка, да вроде немного он и выпил… Нет, дело было в другом: серая муть была и в самих людях, он видел, как при разговоре из их ртов вырываются эти серые клубы вихрящегося тумана и сливаются с серым маревом, вливающимся с улицы, от серого неба за окном.

После следующих нескольких рюмок одни пошли взглянуть еще раз на картины Виталика. Павел пошел за ним, внутренне очень жалея его: все, без исключения, даже жена, серьезно не относились к нему, не понимали его и картин, написанных им. В этой комнате тоже висла и тянулась серая муть, но картина с тропинкой в лесу и заходящим солнцем смотрелась ясно, как-то особенно отчетливо: муть клубилась вокруг нее, стараясь как бы овладеть ею, и не могла, картина ее отталкивала, вызывая ее недовольные, злобные завихрения. Павел взглянул на гостей и ахнул… у них не было глаз… да… не было ни зрачков, ни ресниц, а только впадины, где они должны были находиться. Но они почему-то внимательно «вглядывались» и в зелень деревьев, нависшую над тропинкой, и в темную желтизну самой тропинки, отходили, присматривались с разных ракурсов и что-то говорили, говорили, жужжали, как пчелы около улья. Павел тер и тер свои глаза, лоб, понимая, что он бредит, заболел, но ничего не менялось. Он видел, как робко объяснял Виталик, показывая пальцем то на всю картину, то на солнце, и видел, что они его не слышали. Потому что у них… просто… не было ушей, как и глаз. Но они серьезно отвечали ему, будто бы слышали и понимали то, что он говорил. Не в силах больше видеть и выносить такое, Павел ушел в другую комнату, где стояло расстроенное пианино.

Оно стояло с поднятыми вверх, застывшими над ним немыми струнами, как будто сдавалось на милость победителя: а победителем была та же серая муть. Она будто окружила и сжала инструмент до такой степени, что все его стенки зияли длинными трещинами, а крышка валялась на полу, выкинутая под нажимом сдавшихся струн. Павел долго стоял и смотрел на это, пока его вновь не позвали на кухню пить водку.

На кухне, казалось, все было по-прежнему: мути не было, но серое марево чувствовалось везде. Гости и хозяева выглядели нормально, с глазами и ушами, опять звучал и пошлый разговор о деньгах и спонсорах, оплачиваемой музыке и богатых продюсерах. Одну за другой Павел выпил две рюмки и тупо уставился на окружающих его людей, не понимая, что же произошло с ним или с людьми. Владик опять пошел к пианино, за ним ушла Полина, а Павел, Виталик и худощавые разом закурили и обменялись ничего не значащими фразами. Зазвучали расстроенные струны — казалось бы, все было по- прежнему, нормально, но нет же, все было именно не нормально, все — Павел понял это сейчас так, как никогда. Вся жизнь в этом доме, все, что происходило в нем, было РАССТРОЕНО, так же, как пианино: оно символично говорило об этом, громко фальшивя всеми струнами, всеми звуками. Муж и жена были равнодушны друг к другу, что оборачивалось изменой, их гости, друзья, были совершенно равнодушны к их творчеству, они просто не чувствовали его, видя в нем только источник выгоды и престижа. Поэтому Виталик пил: он был лучше их всех, поэтому страдал, он был просто ДРУГОЙ.

Павел пошел туда, где только что звучали фальшивые, теперь казавшиеся душераздирающими звуки. Полина и Владик застыли, крепко обняв друг друга в безмолвном, страстном поцелуе. Павлу стало как-то очень стыдно, и он быстро возвратился к Виталику и худощавым. Хотелось ему рассказать, открыть глаза. А если он не захочет открывать глаза, а если у него вообще этих глаз нет, как это было у всех недавно перед картиной? Нет, он ничего не скажет ему, может быть, когда-нибудь…

Водка была допита, время было позднее, и гости стали расходиться по домам. В прихожей Виталик улыбался, принимал благодарности, а Полина страстно, преданно смотрела в глаза Владика, держа его за руки. Неужели Виталик не видел этого? Или не хотел видеть? Или не мог видеть этого… потому что глаз-то у него не было. Или ему просто было все равно? Или… сердце у него окаменело среди этой непроходимой мути общения с женой, друзьями, гостями?

Глава четвертая

И вот, к этому Виталику теперь и пошел Павел Александрович пить водку, заглушить свою боль хоть на время, потому что знал, что завтра будет то же самое.

В этом, стемневшем так быстро родном когда-то дворе, боль в душе возобновилась с новой силой. Неприветливо смотрели на него глаза-окна двух домов, стоявших под прямым углом друг к другу, темное небо, обложенное болезненно нависшими серыми тучами, и никого вокруг, как в пустыне, ни души. А когда-то, совсем недавно, была рядом Ира, всегда была, а почему нет сейчас?.. Нет, и не будет никогда!!..

Павел Александрович нырнул в темную пасть бронированной двери подъ-езда, которая захлопнулась за ним как выстрел в спину. Света на первом этаже не было, и Павлу пришлось с помощью зажигалки нащупывать кнопку лифта и долго ждать его прибытия в совершенно полной тьме. Открылись двери, и хороший, добротный свет в кабине несколько успокоил его душу, но и напомнил, как они с женой каждый раз целовались здесь и говорили, что так будет вечно. Боль, уже не только в душе, но и в груди, усилилась, и Павел Александрович, измученный и исстрадавшийся, позвонил в квартиру Виталика.

Он открыл ему дверь, измятый, полупьяный, и впустил его в дом. Сказал, что Полины нет, а он смотрит порнуху. Павел разделся, прошел на кухню, поставил на стол бутылку и закурил. Виталик несколько обрадовался, но с перепоя двигался медленно и смог поставить на стол только бокал томатного сока и хлеб с солью. Извинился, но Павлу было все равно: он быстро налил обоим по большому бокалу, и они помянули Иру, чокнулись, потом вспомнили, что в этом случае не чокаются. Сразу отлегло от сердца, приятная теплота пошла от желудка по всему телу, и приятели закурили.

— Завтра поминки, — сказал Павел, — но тебя не пригласили.

— Почему?! — возмутился Виталик. — Я Иру всегда любил и очень пережи-ваю, что ее теперь нет.

— Это ты Аню спроси, я, в общем-то, тоже был против.

«Опять все пошло не так, зачем я это ему сказал?» — подумал Павел. Но в квартире Виталика, и в природе за окном, и в самой жизни Павла тоже все было не так. И бутылка водки на грязном столе; грязная, с окурками пепельница, неумытая рожа Виталика с всклокоченными волосами — все требовало, чтобы и разговор шел тоже не так.

— А ты почему против? — взъярился Виталик, так осуждающе, в самую душу глядя на Павла, что он невольно опустил глаза.

— Пойми, — Павел наклонился к нему, — вдруг ты напьешься, скажешь что-нибудь не к месту — это ведь поминки, дело сокровенное, святое.

— Не ожидал… — внутри у Виталика все бушевало, — а еще друг, так обо мне думать… гад ты… самый настоящий… да и все твои…

Павел быстро налил водки себе и Виталику, выпил, а он не притронулся. Он сидел и сверлил, увечил своими большими темными глазами Павла — тот не знал, куда деться от них.

— Ну ты выпей, чего ты… ну прости… ну пойми… не могу я тебя к Ире, на ее поминки пустить… выкинешь пакость какую-нибудь…

— Сволочь ты… — сказал Виталик и залпом опрокинул в себя бокал. — Сво-лочь.

— Ладно, тогда я пойду, прости… мне здесь делать нечего.

— Иди, иди… идите вы все к черту!! — крикнул Виталик и грохнул кулаком по столу.

В это время в бронированной двери заскрежетал замок, и появилась Полина. Разделась, быстро прошла на кухню и воскликнула:

— Уже тепленькие!.. Виталик, ты ведь только вчера… до потери пульса — я тебя всю ночь отхаживала…

— Вон, — Виталик показал на Павла, — пришел… у него жена умерла.

— Паша, извините, я вас понимаю, сочувствую вам, я Иру очень любила, но Виталик… он невменяемый…

— Ладно, — Виталик как-то быстро успокоился, — садись и выпей.

Налил ей полный бокал. Жена скривила лицо, посмотрела на водку, улыб-нулась и села.

— Пей, — Виталик подвинул бокал Полине, — помяни Иру.

— Ну разве помянуть… — она выпила половину.

— До конца надо, — потребовал Виталик.

Она допила.

А дальше все пошло как всегда. Пили, говорили друг другу ласковые слова, вспоминали Иру, а потом потребовалось еще горячительного. И Павел вновь пошел его добывать, потому что и сам хотел. Сосед напротив его квартиры по-прежнему курил, и Павел занял у него еще сотню. И опять пошли в магазин они вдвоем с Виталиком, закурили по дороге.

— Как у тебя с Полиной, Виталик? Я давно у вас не был.

Он помолчал.

— Хреново.

— А что?

— Да она вообще оборзела…

— Как это.

— Привязывается к разным мужикам, они ее пивом угощают.

— Пьяная что ли была?

— Да нет, чуть-чуть, может быть. Вчера пошли в ЦУМ, там мужики сидят с бутылками. Она подошла к ним, закурила. Ну, они предложили ей прямо из горла. Выпила, потом с одним ушла куда-то.

— А тебя бросила?

— Ну да… я ее весь вечер искал… Пришла поздно, пьяная, и сразу спать.

— Не фига себе. Не ожидал… так разводись на фиг.

— Я уже давно думаю, хата у меня есть… Жалко ее… она какая-то сама не в себе.

— Да, понимаю.

Взяв бутылку, они медленно вошли в свой двор, среди которого вдруг загорелся яркий фонарь. Павел видел, что ветви деревьев с темными, мертвыми, осенними листьями корежились, трещали, стонали их стволы в немой боли отчаяния, будто их живьем ломали. И опять эта муть обволакивала его, деревья, казалось, это она ломает их. Одна ветка наклонилась так низко, что он задел ее головой и вскрикнул от боли. И она тоже заскрипела, застонала и повисла, будто сломанная. Подъезд сузился, да так, что Павел и Виталик с трудом открыли бронированную дверь и еле протиснулись в нее. Но первый ничего этого не замечал, а шел, углубленный в свои мысли, в свое горе.

Опять заскрежетала бронированная дверь квартиры Виталика, и они вошли в теплый дом. И Павел понял, что в данный момент у него есть только одна отрада: вот этот теплый дом, квартира его соседей, что надо здесь посидеть, отдохнуть, насладиться теплом, общением, выпивкой, а больше у него уже нет и никогда не будет тепла, общения. Ему не хотелось идти к Свете и Эдду, в свой бывший дом, слушать их нравоучительные разговоры, терпеть их неподобающее для себя обращение.

Полина улыбалась им навстречу, на столе появилось уже что-то вразуми-тельное: хлеб, масло, колбаса, сыр и соленые огурчики с помидорами. Сели, опять помянули Иру, выпили.

— Ну, как ты, Паш, немного приходишь в себя? — спросила Полина.

— Да так, не очень, — ответил Павел. — Все напоминает о ней, плачу.

— Я понимаю, — сказала Полина, — но ты держись: со временем это пройдет, время все лечит.

Виталик налил ему водки:

— Давай, пей, — водка все лечит.

— Нет, не все, — сказал Павел, — я только сейчас понял, что Ее люблю. Как я вам завидую, что вы оба живы, что вы вместе, что у вас семья.

— Да, «семья», — сказал Виталик. — Какая это семья, когда жена может бро-сить мужа в любую минуту и уйти с мужиками пиво пить…

— Да ты что, Виталик, я же шутила, неужели ты всерьез?

— А с кем ты весь вечер шлялась, я тебя искал, ждал… как проклятый.

— Да ни с кем: парень мне свои стихи читал… а потом я домой пошла, да трамвая долго не было… А ты куда убежал?

— Стихи читал… до полуночи что ли?

— Ну, трамвая не было, ты знаешь, что их иногда по часу не бывает…

— Врешь ты все…

Павел вмешался: предложил всем выпить. Выпили, закусили.

И опять корежились, корчились вокруг предметы, постанывая, подвывая в каком-то паническом бессилии. Искривилась с воплем подставка для цветов, прикрепленная к стене, и горшок с розой упал прямо на Павла, больно ударив по плечу. Он вскочил, поставил горшок на место и стал отряхиваться. Потом сел и уставился на сидящую напротив Полину.

— Полина… зачем ты обманываешь Виталика, ведь он хороший человек и любит тебя?

— Ничего я не обманываю… мне просто тошно очень, вот я и как-то стара-юсь общаться.

— С пьяными мужиками?

— Слушай, Паша, а какое тебе дело, с кем я общаюсь? Это мое дело. А он не просыхает каждый день… это что, хорошо?

Все кривилось вокруг до неузнаваемости, стонало, скрежетало, стены перекашивались в злобном остервенении и страдании, прыгала люстра, готовая упасть, даже окно напротив Павла ломалось и трещало. Он видел, как выскакивали из деревянных рам щепки, как кричало детскими воплями и лопалось стекло, и летели осколки, летели мелким бисером, играя кричащими, радужно яркими огоньками, как осколки жизни сидящих вокруг людей и его собственной. Ужас, тошнота и злоба подкатывали к горлу. Как бы придавленный, раздавленный всем этим рядом сидел Виталик, опустив голову, пьяный уже окончательно, беспомощный, отчаявшийся, смирившийся и безмолвный. Павел встал, покачиваясь и дрожа от накатившей жалости и злобы:

— Знаешь что, Полина, ты на глазах у живого мужа обнималась с Владисла-вом, ты целовалась с ним, я видел, а Виталик все тебе прощает.

Полина вся тоже искривилась, волосы ее растрепались, как при сильном порыве ветра, лоб сузился, нос вытянулся и искривился, губы растянулись в стороны, и она, теперь похожая на бабу-ягу, прошипела, глядя на Павла блудливыми, хищными, полными ярости глазами:

— Ты хочешь сказать, что я шлюха?.. Ты это хочешь сказать!?

Павел собрался с силами:

— Да.

Потом он не помнил, что произошло, но только видел и чувствовал, как две сильные мохнатые лапы схватили его за плечи, подняли и стали больно и сильно выталкивать его к прихожей, раскрылась со скрежетом бронированная дверь, и он вылетел на лестничную площадку, упал, уже совершенно пьяный, на каменный пол. Опять грохнула бронированная дверь, и Павел увидел над собой двух человекообразных монстров, похожих на обезьян или скелетов со светящимися изнутри костями, которые махали руками, или лапами, и в бешенстве орали на него, брызгая пеной и слюнями, один из них ударил его ногой в лицо. Потом они поставили его на ноги, он что-то еще пытался сказать, но Виталик (теперь он его почему-то ясно видел) толкнул его в грудь, в самое сердце… вниз, по каменной лестнице. Он попятился, шагая по ступенькам, оступился и грохнулся почти плашмя, вниз лицом, на руки, которые спасли его голову от сильного удара о камень. Твари что-то верещали, гавкали ему вслед, но Павел уже ничего не чувствовал: то ли потерял сознание, то ли заснул, но не слышал и заключительный «аккорд» этого побоища: грохотание закрываемой бронированной двери и скрежет ключа в ее железном чреве.

Так он и лежал несколько часов в это, уже позднее время: иногда скрежетал остановившийся на этом этаже лифт, выходил запоздавший сосед, но то ли не видел его, то ли не хотел видеть, но Павел так и оставался лежать неподвижно, один, на каменных ступенях. Его обволакивала, заволакивала серо-черная муть, которая шла с улицы, просачивалась отовсюду: особенно из окон на этажах, снизу. Она завихрилась, ползла, змеиными, извивающимися телами обволакивая всего Павла, забираясь в уши и ноздри, полуоткрытый рот внутрь его.

Глава пятая

На следующее утро Павел проснулся в своей постели и с удивлением обнаружил, что он одетый, грязный, а сапоги стоят прямо около его дивана. Трудно было назвать это пробуждением: он видел за окном голубое небо, солнце, но как-то нереально, как во сне, хотя не спал. Затем громом ударило его в голову воспоминание о вчерашнем, он не мог представить себе, что Полина и Виталик спустили его с лестницы, что им совершенно все равно было: расшибется он или нет. В комнату постучала Аня и сказала, что сегодня поминки и чтобы он привел себя в порядок. С огромным трудом Павел заставил себя подняться, умыться, побриться. Аня принесла в комнату фотографию Иры, закрытую в правом нижнем углу черным крепом, и сказала, что Павел должен читать каждый день определенные псалмы в поминовение ее. Павел прочитал первый псалом про себя, стараясь понять его, потом стал читать его вслух, обратившись к иконе Спасителя. Странно, но Господь, выражение Его лица, не изменилось: прежние, знакомые Павлу с давних времен чистота и внимание, сочувствие и нежность были в его глазах. Но Павел уже не мог откликнуться сердцем на это, он просто просил теперь Господа за Иру, хотя и искренно, но больше по необходимости, по правилу, чем от души. Эдд поставил фото Иры на телевизор, зажег свечу около нее и перекрестился, а Павел с удивлением заметил это и тоже перекрестился. Потом спросил Эдда, который, как он слышал, тоже веровал:

— Как ты думаешь, Эдд, виноват Бог в смерти Иры.

— Нет, — коротко ответил Эдд.

— Да, конечно, она умерла по естественным причинам, по болезни, а Бог даровал каждой твари свободу, без которой жизнь ее невозможна, — пояснил Павел, все еще с сомнением глядя на Эдда.

Долго смотрел Павел на ее родное и милое лицо на карточке, а потом покурил в коридоре, вернулся, включил большой телевизор, стоящий рядом с тем, на котором была фотография Иры, переключил звук в наушники и стал смотреть сериал «Крутой Уокер», который отвлекал его и спасал от всего окружающего ужаса.

А ужас продолжался: стали приходить первые приглашенные. Они садились за большой, раздвинутый стол, поминали усопшую, кто чаем, кто водкой, и начинали вести разговоры о чем угодно, но только не о ней, хотя Павел не мог молчать об Ире и тщетно искал в них хоть малейшего сочувствия своему горю.

— Сколько вы лет прожили с ней?

— Двадцать два.

— Да, это много, — говорили они.

Павел начинал рассказывать им о себе и Ире, о том, как ему тяжело, стараясь найти хоть искру сочувствия в этих людях, чтобы они сняли с его души хоть частицу того невыносимого горя, отчаяния, которые не давали ему жить. Они отвечали односложно, замолкали и переходили на другие, более близкие им темы.

Борщ и второе подносили Аня и ее сын, Дима. Сзади них возвышался Эдд, который за стол не садился, а только давал приказания сыну, симпатичному мальчику лет одиннадцати, брюнету с черными волосами, с правильными и еще нежными чертами лица. Он послушно, как хорошо налаженный механический робот, выполнял их быстро и точно: уносил пустые тарелки, приносил полные, разносил кутью и хлеб. Все лицо его и сам он были предельно собраны, ничего человеческого в нем не чувствовалось.

Но вот Павел увидел молодую девушку, пришедшую помянуть Иру: сердечное лицо, добрые глаза вызывали на откровенность, и он рассказал ей, что в церкви просил Бога передать ему все болезни Иры и спасти ее. Она строго посмотрела на него и сказала, что это грех. Уязвленный в самое сердце Павел ответил, что Бог призывал людей любить друг друга, говоря, что нет выше той любви, которая кладет душу свою за друзей своих. Девушка что-то пробормотала, но возразить не смогла. И Павел понял всей душою, что никто, никто, ни одна душа, не пришла на эти поминки выразить хоть частицу любви к Ире, хотя они уважали ее, ценили, но… не любили — вот, что было главное.

Поэтому они и не видели ее, ту, ради которой пришли… а она ведь сидела среди них, на месте, отведенном ей за столом, перед стаканом с водой и кусочком хлеба, которые оставили живые мертвой. И она не была мертва, она просто перешла в иную жизнь, в ту, которая была неведома никому из сидящих здесь, потому что они не могли и не хотели даже сейчас, в день поминовения усопшей, отвлечься от своих текущих дел, проблем, с которыми были повседневно связаны. Павел смотрел на них и уже не удивлялся тому, что глаза их были просто впадины, а уши исчезли совсем. Он сейчас думал о том, что, значит, он всю свою жизнь общался со слепыми и глухими, поэтому его учительская работа, его книги не имели успеха, не оставили результата, хотя знатоки, профессионалы оценивали их достаточно высоко. Он увидел свою жену, которая сидела на отведенном ей месте, сидела, полузакрыв глаза, скромно, незаметно, будто слушая не относящиеся к ней разговоры с покорностью и верой в то, что так и должно быть на ее поминках. Боль и ужас пронзили Павла так, что он вскрикнул. Ира исчезла, но осталось слабое свечение на том месте, где она сидела. Павел смотрел на него и не мог оторвать глаз: Ира была в его глазах, во всем его существе, но тут пришли «почтить память» родители Эдда. Его мать деловито и быстро произнесла несколько затверженных слов, муж поддакнул, они посидели, рассказали коротко о своих делах и собрались уходить. Свечение на месте Иры угасло, Павел не выдержал и попросил у Ани водки. При всех она не смогла ему отказать, принесла полстакана, укоризненно глядя на него, и он выпил до дна. Потом попросил еще. Она сказала: «Достаточно!», но Павел повторил свою просьбу. При всех она и сейчас не смогла ему отказать, и он выпил еще полстакана.

А на улице во всю ширь светило майское солнце, разливались лужи, и все улыбалось начинающейся новой жизни. Павел вышел во двор со слезами на глазах, всхлипывая, с сотней рублей в кармане, которые ему дали сердобольные старички соседи «только не на водку». Солнце заиграло лучами в его слезах, а лужи засмеялись, слепя его отражениями веселого, но нестерпимого света. Хоть каплю, хоть каплю любви к Ире он хотел, жаждал найти в ком-нибудь: в любом прохожем, соседе, даже пробегавших кошках и собаках. Но все равнодушно проходили мимо, лишь собаки поворачивали иногда морду в его сторону и останавливались. А ведь нужно, необходимо было поговорить, рассказать, чего он недавно лишился, лишился того, той, без которой ему жить никак невозможно, без которой ничего просто нет вокруг, нет и его самого. Конечно, он взял водки, с заплаканным лицом, в слезах, расплачивался, а кассирша посмотрела на него то ли сочувственно, то ли с презрением, но какое ему было до этого дело. Он шел с бутылкой во внутреннем кармане, около мучительно бьющегося сердца, и искал, всматривался в лица людей, стремясь распознать, почувствовать под наложенными масками черты человеческой души, неважно чьей, но только человеческой. Конечно, он видел, чувствовал эти души, но не те, которым можно рассказать об этом своем горе: не поймут, начнут утешать или просто льстить, когда он заикнется о водке.

Павел вновь вошел в свой, теперь сияющий солнечным морем, двор и сразу обратил внимание на собравшуюся кучку мужиков около соседнего дома. Его потянуло к ним, как Робинзона Крузо к людям: конечно, они были выпившие, конечно, они искали деньги еще на бутылку — и вот, она идет к ним на двух ногах. Может быть, они, в качестве платы за нее, выслушают его, посочувствуют, а ведь ему это так надо? И Павел направился к ним, не разбирая, где сухо, где грязь и лужи, а они обернулись и недоверчиво уставились на него.

— Привет, ребята, извините, что помешал, — обратился Павел к ним, — у меня вот водка есть, а выпить не с кем — не поможете?

Мужики молчали. Самый маленький из них спросил:

— Ты сам-то кто и откуда будешь?

— Да я из соседнего дома, вон с того, первого подъезда: у меня жена умерла.

— А-а-а, — мужики сочувственно протянули, а самый маленький сказал: — Слышал я, там женщина умерла от рака, молодая еще, 61 год всего.

— И я слышал, — добавил высокий, весь какой-то черный, небритый мужчина.

Павел оторвал от сердца бутылку:

— Вот, ребята, давайте, помянем.

— А как ее звали?

— Ириной.

— Ага, а тебя как?

— Павлом.

— Хорошие имена, простые, звучные, — включился в разговор среднего роста мужичок со светлым лицом и рыжими усами. — Сам-то кто будешь по специальности?

— Учитель.

— А какой предмет?

— Русский язык и литература.

— Хороший предмет… А вот слово «интеллигент» как переводится, что обозначает?

— Да подожди ты со своим «интелекентом»: у человека горе, ему выпить надо, а ты пристал как банный лист, — перебил черный и взял протянутую Павлом бутылку. Открутил крышку, понюхал, вынул из-за пазухи мутный стакан, налил больше половины и протянул Павлу: — Пей, дорогой, на здоровье, помяни свою супружницу.

Павел всхлипнул и выпил медленно, с остановками, все, до дна. Ему дали кусочек замызганной колбаски и крепкую, без фильтра, сигарету. Помолчали.

— Ну что, полегче стало? — спросил черный.

— Да, полегче, — улыбнулся Павел и взглянул на засмотревшееся на него веселое солнышко.

— Ну вот и добре. Ну а теперь и мы помянем, ты разрешаешь?

— Да, конечно, спасибо.

Мужики дружно разделили бутылку на четыре части, выпили, помолчали, покурили. Потом послали маленького за новой.

— Ну, а хорошая жена-то была, Паша? — спросил мужичок среднего роста, не мучился с ней? У меня вот жена живая, а загрызла до смерти, сука, житья нет никакого.

— Ладно тебе лаяться-то, — опять вступился черный, — у человека вон горе, а ты ему то интелекента суешь, то о суке своей балакаешь, а ему, может, поплакать хочется, просто так, от души, да нам рассказать о своей любушке.

— Да, братцы, — Павел повернулся к ним, и все закачалось перед ним, — я сейчас только с поминок, так там ни одна стерва не помянула ее с любовью, а без любви — что за поминки? А я ее люблю, братцы… как же я ее люблю!.. и только сейчас понял…

— Когда ее не стало… — добавил черный, — вот ты и понял, что любишь ее.

— Да, да, братцы… именно тогда… Павел зашатался в такт шатающимся мужикам, подъездным бронированным дверям и всему теперь сердечному, сочувствующему, но солнечному, радостному миру, окружающему их. — Знали б-бы вы, какая она б-была… душевная, добрая, от-тзывчивая — все алкаши ходили к ней деньги занимать — никому не от-тказывала…

— Верю, Павел, верю, — черный обнял его за плечи, — сочувствую тебе всей душой, мы теперь друзья.

— Да, д-да, — Павел заплакал, — мы теперь друзья, — и обнял черного. Потом — среднего, рыжего, у которого плохая жена: — А т-ты ее… прости, жену свою… прости… она ведь жена т-твоя… живая… р-рядом с тобой… оцени это и прости!..

— Да, да, Павел… — он подумал, — прощу… вижу, как ты свою любишь… прощу… а то… вдруг подох… умрет — что я без нее делать-то буду, как переживу!?.. — рыжий тоже обнял Павла. — А все-таки скажи мне, кто такой «интеллигент», что это слово означает?

Черный послал его так далеко, что рыжий замер и отошел в сторону. Теперь Павел стоял только вдвоем с черным, так же крепко обнявшись, и первый плакал от пьяного счастья, а черный улыбался, поддерживая его, как ребенка.

И еще сильнее сияло и грело веселое, хмельное, весеннее солнце, растапливая сверкавший кое-где ледок на лужах и сердцах людей, и еще глубже был нежно-голубой небосвод с белыми барашками облаков, так что нельзя было не верить этому майскому дню, этой весне, когда первые нежные листочки появлялись на оживших деревьях.

И Павел заснул на руках своих приятелей со счастливой улыбкой, ноги его подкосились, и мужики усадили его на холодную металлическую лавочку около подъезда с бронированной дверью.

Появился маленький, тоже со счастливой улыбкой, и показал мужикам головку «белой». Они заулыбались, а черный задумался:

— А чо нам с этим делать, пацаны, а?

— А чо? Оставим его, проснется — дорогу домой найдет, тут же рядом.

— Да я не о том. Может, у него деньги есть — нам бы не помешали.

— Это ты верно балакаешь, — сказал маленький, — надо его просканировать — вдруг что и попадется.

— Да, ладно, братцы, нельзя же так: он нас водкой поил, душу наизнанку вывернул, горе у него такое, а мы его, значит, грабить будем… — сказал рыжий.

— Не грабить, — глаза у черного зажглись бесовским огнем, — а спасать. Суди сам: если у него есть бабки, то он их обязательно пропьет, при его горе иначе нельзя, разве не так? — он посмотрел на маленького.

— Правильно, иначе нельзя.

— Иначе нельзя. Значит, он напьется до беспредела и может окочуриться, под машину попадет или что… Разве не так? — черный посмотрел на рыжего.

Тот опустил голову.

— Разве я не прав, Саня? Скажи!

Саня опустил голову еще ниже.

Черный расстегнул у Павла плащ, пиджак и достал кошелек, открыл его, посмотрел на содержимое и отвернулся с отвращением:

— Нет у него ни х..: на последнее пил.

Положил кошелек обратно, застегнул Павлу пиджак, плащ и стал пристально осматривать его с головы до ног. Взгляд его остановился на новых сапожках Павла, кожаных, узконосых, с высоким каблуком, как у техасских рейнджеров.

— Вот это класс, пацаны, а? Это ему наверняка любимая жена подарила, а, пацаны?

— Да ты чего, Петре, сапоги с него что ли снять хочешь? — бросился к нему Саня.

— А чо, если у него ничего другого ценного нет, и не будет, заметь. Человек он конченый, без жены своей не проживет, раз на улицу с первыми встречными пить водку ходит. Ходит потому, что или один теперь живет, или дома ему родственнички пить не дают.

— Ворюга ты, — крикнул ему Саня, — не человек ты: ворюга и зверь, нет души в тебе, сердца нет!!

— Зато ты хорош, интелекент вшивый, сопли развозишь, только это и умеешь, а дело сделать — слабо тебе, всегда ты такой был, знаю я тебя.

— Па-ацаны, — заговорил маленький, — а что если нам загнать эти сапоги у Вшивого, на толчке: четыреста — даст, б.. буду: он давно о таких мечтал?

— Если по размеру подойдут, — проворчал Черный.

— А мы ему — водочкой глаза зальем — вот он мерить и не будет.

— И ты что ли ворюга, Женька? Вот не знал, вот когда ты воистину раскрылся!.. — крикнул ему Саня.

— Да иди ты на х.., интелекент вшивый! — послал его Женя — Не хочешь — нам больше достанется.

Черный и Женька, внимательно осмотревшись кругом, быстро стянули с Павла сапоги, положили в большой целлофановый пакет, где была водка, а бутылку Черный положил во внутренний карман своей старой куртки мышиного цвета.

— Ну чо, пойдешь с нами водку пить или нет, интелекент вшивый? — зло крикнул Черный Сане.

Саня постоял, покачался, подумал, закурил и пошел вместе с ними пропивать сапоги человека, который на мгновение ему стал близок и дорог и которого он вовсе не хотел обижать, но перспектива упустить бесплатную выпивку, остаться белой вороной, человеком, а не «пацаном» среди своих друзей заставила его предать свою проснувшуюся душу. Спустя 2 часа, когда Саня и остальные «пацаны» были вдрызг пьяные, он опять приставал к ним с вечным своим вопросом: «Кто же такой интеллигент, что это слово означает?».

Так Павел и на этот раз остался один. Когда «пацаны» ушли, он проснулся, огляделся и пошел домой. Он шел босой, с радостью на душе, что с ним недавно произошло что-то хорошее, человеческое. По-прежнему светило весеннее солнце, теперь клонящееся к закату, но уже не грело, а лужи не смеялись, только воробьи, вечные воришки, оживленно преследовали друг друга, отнимая корку хлеба один у другого.

Глава шестая

На следующее утро Павел опять проснулся в своей комнате, одетый, грязный, но теперь уже босой, запачкавший грязными ногами половину дивана, на котором он спал, и полкомнаты. Хорошее настроение после пережитого доброго, светлого «сна» быстро улетучилось, когда он осмотрелся. Где же сапоги, которые подарила ему покойная жена, прежде такие красивые, любимые? И он вспомнил, что вчера ему было все равно, на их отсутствие он даже не обратил внимание. Значит, те мужики, которым он доверился вчера и говорил о своей умершей жене, ожидая их сострадания, не только посочувствовали ему, но и обокрали его… Досада и глубокая горечь охватили Павла, но, как он ни ругал себя, а надо было вставать и жить дальше. Из окна и бледного неба опять шла эта проклятая серая муть тоски и отчаяния, но теперь уже такого полного, что Павел понял: без спиртного ему не обойтись опять.. Ласково уговаривая себя, Павел пошел в ванную, налил в таз теплой воды и вымыл ноги, потом руки и лицо водою из-под крана.

Пора было читать псалмы для спасения Иры, и он, взяв Псалтырь, подошел к иконе Спасителя. Господь смотрел на него так же сочувственно и с тем же пониманием, нежностью, как и раньше. Пересилив свою муть и отчаянную тоску, Павел срывающимся голосом начал читать следующий псалом. Сосредоточиться было чрезвычайно трудно, тем более вникнуть и вчувствоваться в слова, написанные и спетые великим и святым страдальцем. После прочтения двух псалмов, Павел положил Псалтырь на место. Достал зимние сапоги, оделся и проверил ключи во внутреннем кармане пиджака — их не было. Он вернулся в комнату и со страхом в груди искал их везде, даже в платяном шкафу, но их не было. Павел хотел открыть входную дверь, чтобы поискать их в коридоре или на улице, там, где он был вчера, но… дверь была заперта на два замка, на шесть цилиндрических засовов. Кинулся к соседям — их комната тоже заперта. Павел постоял и стал медленно раздеваться. Понятно, что его постоянные пьянки вынудили Аню и Эдда запереть его, чтобы он не напился по-новому. Это конец… Беда одна не приходит: пришла беда — открывай ворота. Растерянный и опустошенный, он сел на грязный диван: к горлу подступала тошнота, желудок и душа, оба, выворачивались наизнанку: только спиртное, хоть капля его, могли теперь спасти Павла.

И опять эта серая муть захватывала комнату Павла и его самого. Он ненавидел своих «душителей»: людей на поминках, Эдда, мужиков и Аню особенно, хотя и сейчас понимал, что она поступила правильно. Разве? Разве не могла она написать что-нибудь ему, как-то посочувствовать в их, в общем-то, обоюдном горе? Нет, она была чужой, хотя они прожили вместе под одной крышей 21 год, Павел не сделал ее своей, и в этом вина все-таки его, и ничья другая. Он заслужил такое отношение к себе. Но, какой бы ни был, он, тем не менее, человек, муж матери Ани, и с этим необходимо считаться. Такими мучительными мыслями, тоской и отчаянием серая муть начинала действительно душить Павла, заставляя бешено забиваться сердце от ужаса, казалось, неизбежного и скорого конца. Нет, ничто иное не могло спасти сейчас Павла — только спирт, хоть капля… Стоп… ОДЕКОЛОН. Но это уж последнее дело — одеколон пить, но… когда денег нет, а выпить просто необходимо… когда «некуда больше идти»… И он у него, кажется, есть… дешевый «Русский лес»… с чудесным цветным рисунком стройных березок и широкого, раскидистого дуба… и замечательным запахом хвои и зелени. Его они покупали вместе с Ирой, несколько флаконов, чтобы он мог чаще обеззараживать руки перед едой, прижигать мелкие ранки.

Павел медленно встал, открыл дверцу стенки, взглянул на полку, где всегда стояли их с Ирой лекарства, там должен быть и одеколон…. Его не было, он исчез, пропал, испарился. Это они, злые соседи, «спасали» его от злоупотребления спиртным, лишая не только последней радости, но и возможности жить. НЕТ одеколона. Павел опустился в кресло в полном отчаянии… он не знал, что делать….

Серая муть продолжала поглощать его, медленно проникая в тело, душу и приказывая смириться, заснуть или умереть, все равно, но смириться, подчиниться судьбе или… Богу…. Богу? А ведь Павел обиделся на Него, почти забыл Его после того, как Он отобрал его любимую, последнюю жену, единственного человека, связывающего его с миром людей и жизнью. Может, поэтому так тяжела для Павла потеря жены: он отошел от Бога? Поэтому он не может найти даже флакон дешевого одеколона?..

КОРВАЛОЛ, ПУСТЫРНИК… они содержат спирт, на нем и разводятся… и ОНИ, кажется, у него остались…. Он опять открыл дверцу стенки: да, флакончик корвалола был почти полон, а пустырника осталось меньше половины. Дрожащими руками Павел отлил в полстакана воды половину флакончика корвалола и выпил. Обожгло внутренности, Павел лег на грязный диван и через некоторое время почувствовал, как медленно начинает приходить в себя, проходит тошнота, и, наконец, захотелось курить. Серая мгла отступала, но не сдавалась, снова мутила, мучила приступами тошноты, но все-таки стало значительно легче. Курить в доме нельзя, но в коридор выйти невозможно, поэтому он имеет полное право курить в своей комнате. Сигареты он отыскал в кармане плаща: в пачке оставалось всего две штуки.

Что же теперь делать? Он узник, он не может купить себе даже пачку сигарет, а соседи ушли на работу, в школу — они заняты делом, а он для них просто пьяница, до которого им просто нет дела. Заперли потому, чтобы опять не напился, чтобы не пришлось опять искать его и тащить на себе домой, но ведь «пьянице» нужно есть, курить или просто выйти на улицу и подышать воздухом. Все-таки, как они ни правы, а здесь они думали только о себе, а его вообще за человека не посчитали. Что же теперь делать: без спиртного еще можно прожить, а без сигарет — нет. Павел докурил полсигареты и потушил: надо экономить. Потом выпил еще четверть флакона корвалола. Теперь уже внутренности не жгло, хотя разведенное водой лекарство было противно и опалило горло. Павел пригляделся к пепельнице и вынул из нее несколько окурков, которых могло хватить на две-три затяжки. Потом стал рыться в карманах и обнаружил несколько тощих и коротких чинариков, которые тоже можно было как-то покурить. После спиртового корвалола ему опять захотелось курить, но он запретил себе на долгое время, так как надо было дождаться прихода соседей, а это могло произойти нескоро. Лег опять на грязный диван и стал смотреть в окно, на это неизменное для него серое небо. Большая доза корвалола, седативного лекарства, затуманивала сознание, в теле появилась приятная истома, и здорово захотелось спать. Это бы было и неплохо: так скорее можно скоротать время до прихода соседей и обретения свободы. И Павел послушно поддался действию усталости и корвалола, он плавно уходил в мягкие, пуховые облака, которые уносили его то ввысь, то опускали вниз, в бездну, но везде там было так хорошо его исстрадавшимся телу и душе: все горькое и злое покинуло их и исчезло из памяти. Он покачивался на этом лилейном, полувоздушном ложе, падая и поднимаясь, но ни мучительных мыслей, ни чувств не испытывал, кроме полного блаженства, эйфории.

Вдруг хлопнула дверь и заскрежетал замок. Павел очнулся и опять увидел мутные контуры своей одинокой комнаты. Потом понял, что пришел кто-то из соседей — значит, пришла его свобода. Выкурил еще полсигареты, подумал, что это должен быть Дима после школы, и постучался в его комнату.

— Привет, Дима, — сказал он, когда тот открыл дверь.

— Здравствуйте, — мальчик ответил сухо, с видимым напряжением, убирая в шкаф свой школьный темно-синий костюм.

— Дима, мне нужны ключи: я не могу выйти из квартиры.

— Папа не велел вам давать, — так же сухо ответил он и сел за компьютер.

Дима был модно пострижен: черные волосы его, короткие спереди, были распущены сзади и лежали на плечах. Большие, черные глаза, аккуратный носик, маленький рот с полноватыми губами. «Красивый мальчик, — мелькнуло в голове у Павла, — аккуратный такой, выдержанный, у него папа есть, которого он любит и уважает».

— Дима, пойми, мне надо за продуктами сходить, сигареты купить, так же нельзя со мной обращаться.

— А где ваши ключи?

— Потерял, — потупился Павел.

— Папа не велел давать, — еще тверже и суше сказал Дима.

Павел ушел в свою комнату, выпил остатки корвалола и докурил последние окурки. Серая муть становилась черной, физически хватала за горло, душила, потом отпускала и опять душила. Стены и потолок приближались все ближе и ближе, лишая воздуха. Павел, задыхаясь, смотрел на них и понимал, что сходит с ума. Все трещало и ломалось вокруг: переломился стол, упала на середину комнаты люстра, взорвались оконные рамы, и стекла с визгом посыпались на пол. Павел рванулся, вскочил и вышиб плечом запертую в замках дверь соседей.

— Давай ключи, маленький негодяй, давай немедленно ключи!! Ты меня погубить хочешь: разве не видишь, не понимаешь, что мне надо выйти на волю из этой тюрьмы?! Я жить хочу!!

— Папа не велел… — дрожащим, тонким голоском пропищал Дима.

— Давай ключи, сволочь, а то я тебя!..

Дима испугался, схватил мобильник:

— Я сейчас папе позвоню!.. — и стал набирать номер.

Папа ответил, и Дима стал докладывать ему оперативную обстановку. Павел закрыл дверь и пошел к себе. Сел на грязный диван и грустно посмотрел на свою прежнюю грязную комнату. Что делать, как быть… что дальше? Долго он так сидел, уставившись в одну точку на стене, а мысли, как мухи, летали по комнате, вокруг него, но ни одна не села, не вошла в голову и душу.

Полная пустота и отчаяние воцарялись в нем, казалось, навсегда, без мыслей, без чувств, без желаний. Поэтому он не слышал, как опять заскрежетала дверь, а только увидел, как ворвался в его комнату взбешенный Эдд. Он ударил его в лицо, и Павел повалился навзничь.

— Ты чего себе позволяешь, скотина: на ребенка полез?!

Павел почему-то спокойно встал напротив Эдда:

— Если я сделал худо, покажи, что худо; а если хорошо, что ты бьешь меня?

Эдд сразу осекся, но вдруг опять накинулся на него с прежней злобой:

— Чего же он плачет, зовет меня на помощь?!

Павел продолжал так же спокойно:

— Я не знаю: я ничего худого ему не сделал, а только просил… потом требовал отдать мне ключи, мои ключи… я же не узник.

Он видел, чувствовал, как гасит своей правдой злобу Эдда, но гордость того не позволяла ему отступить.

— А чего ты в дверь ломишься, ребенка пугаешь?!

— Мне нужно выйти на улицу, купить себе хотя бы поесть, купить сигарет. Что ему стоило просто отдать мне ключи? Больше мне ничего от него не надо было.

— Это я ему запретил.

— Где же мои ключи?

— Я не знаю. Потерял что ли?

— Я их не нашел.

— Значит, потерял.

— Тогда скажи Диме, что я пойду в магазин, а он пусть побудет дома.

— Ладно.

Эдд ушел в комнату Димы.

В кошельке лежали только остатки мелочи. Павел вышел на площадку: никого не было. Позвонил курящему соседу — тот вышел и соврал, что денег у него нет. Старичков не было дома, Павел пошел по остальным соседям и все-таки занял «красненькую».

Когда вышел на улицу, то свежий весенний воздух взбодрил его. Доведенный до отчаяния, теперь он жадно дышал, наслаждаясь его прохладой и бодростью, чувствовал, как просыпается в нем неиссякаемая жажда жизни, что он хочет жить, жить наперекор всему, всем этим людям и обстоятельствам, которые так упорно хотят сгубить его. И тоска, отчаяние отходили, Павел всем своим нутром ощущал эту жажду жизни в окружающей его природе: в ветре, пружинящей под ногами, оживающей земле, в распускающихся листьях деревьев, даже в вечно сереющем над ним небе. Они тоже были узниками этого твердокаменного, бездушного города, но, тем не менее, они оживали, хотели жить. И душа Павла, все его существо соединялись с ними, обретали в них силу, эту неиссякаемую силу бытия. Да, он опять шел за водкой, но знал, что идет за ней в последний раз, что переломит себя, выйдет из этого отчаянного, бесконечного кризиса, разберется во всем своей новой, трезвой головой и наметит себе путь спасения. И понемногу, медленно начнет двигаться по нему.

А потом он вернулся домой, спрятав свою бутылку во внутреннем кармане пальто, пожарил Ирино мясо, ждущее его в холодильнике, отнес его в свою комнату и заставил дверь стулом. Включил диск и стал смотреть «Крутого Уокера», методично выпивая рюмку водки и закусывая ее аппетитными кусочками через определенные промежутки времени. Соседи ушли, дверь не заперли, и он спокойно выходил курить на лестничную площадку, не боясь, что они из-за своей «сердобольности» отнимут у него водку, в данный момент, необходимое для него лекарство. Так он дожил до ночи, а потом, опорожнив последнюю рюмку, крепко заснул, как в пропасть провалился.

Настало утро, яркое, солнечное, и принесли пенсию. Почтальон уже сидела на кухне, выложив на стол маленькую стопку новеньких купюр. А за ней стоял неотвратимый Эдд и чуть улыбался. Павел расписался дрожащей рукой, почтальон ушла, а Эдд сказал, что Павел должен Ане две тысячи за квартиру. Павел отдал и ушел в свою комнату.

А потом вновь взял в руки Псалтирь и начал читать следующие псалмы 17-й кафизмы царя Давида в поминовение Иры:

«…Душа моя повержена в прах; оживи меня по слову Твоему».

«…Душа моя истаевает от скорби: укрепи меня по слову Твоему».

Павел смотрел на образ Иисуса: Он по-прежнему ласково, с сочувствием отвечал ему, и Павел почувствовал, как душа его вновь устремляется к Господу, но величина горя заслоняла Его от Павла, и обида не становилась меньше, хотя Павел внутренне чувствовал, что Господь не виноват в смерти его жены. Думать и рассуждать сейчас он не мог и продолжал читать, просто исполняя свой долг перед своей женой и Богом.

Трудно найти сериал, который настолько целиком захватывал зрителя, как американский «Walker — Texas Ranger», с Чаком Норрисом в главной роли. Walker ловит и обезвреживает преступников, он силен и справедлив, но, в то же время, необыкновенно чуток и добр. Таков и сам Чак Норрис, жертвующий немалые деньги в Детские дома и Приюты. С трудом, с частыми перекурами Павел все-таки смог увлечь себя сериалом, и постепенно стремление опохмелиться стало ослабевать.

Через несколько часов пришел Дима, и Павел пошел в магазин, купил концентратов и колбасы, приготовил себе обед и, хотя и с большим трудом, заставил себя его скушать. А потом опять он попал под власть волшебного сериала и так выжил до вечера. Выходя курить, он встретил Эдда, который был с ним почему-то необыкновенно вежлив: спросил о самочувствии, здоровье и добавил, ласково, даже заискивающе улыбаясь:

— Паша, нам ведь дальше вместе жить, так что давай не будем ссориться, а жить мирно, а?

— Я всегда за, — ответил Павел.

— Вот и хорошо. Аня тебя кормила?

— Нет, я сам кое-что купил и поел.

— Молодец, не пил?

— Нет.

— Молодец. Она сегодня кашу наварила, я ей скажу, чтобы она тебя угостила.

— Спасибо.

Павел ушел ошеломленный: это был первый человеческий разговор с Эддом после смерти Иры. Значит, он как-то зависит от него, Павла, хочет жить здесь, с бывшей женой, и понимает, что этого надоевшего старика так просто из квартиры не выкинешь. Ну что ж, тем лучше, значит крыша над головой у него пока есть.

Аня тоже встретила Павла иначе: улыбнулась доброй улыбкой, поздоровалась, спросила о самочувствии и сказала:

— Теперь мы только двое с Вами остались владельцами квартиры: Вы да я.

— Только Эдда не прописывай.

— Ни за что.

— Правильно, он тебе может любую пакость устроить… А жить с ним дальше не собираешься?

— Не знаю, время покажет.

— А как со мной думаешь поступить? В Дом престарелых отправишь?

— Не знаю еще.

— Мне это важно знать, сама понимаешь.

— Не знаю, не до этого сейчас… Может, вместе будем жить, может, мы вам комнату найдем….

— Или Дом престарелых…

— Да… сами видите, сколько проблем скопилось… не до этого сейчас.

«Да, ей нет никакого дела до моей жизни, до меня, — подумал Павел, — а мне было дело до нее, когда я жил с Ирой?».

Следующий раз Павел пошел курить тогда, когда Анина семья сидела за столом и ела аппетитно сваренную гречневую кашу с дымящимися, чрезвычайно аппетитными сардельками. В темном коридоре темной тенью в темном пальто проходил мимо них Павел, но ни одна душа не повернулась в его сторону, никто из них не захотел разделить свою трапезу с бедным и одиноким стариком, хотя, худо-бедно, он прожил с ними не один год под одной крышей.

Ну и что ж: мутит теперь намного меньше, меньше туману, светлее стало и на лестничной площадке, а присутствие курящего напротив соседа вводило Павла в привычную атмосферу жизни в этом доме. Поэтому он на обратном пути подошел к Эдду и по-дружески попросил его сделать ключи от квартиры, ведь без них ему никак нельзя. Эдд подумал и сказал, что съездит, постарается, но стоить это будет недешево, потому что ключи компьютерные. Спросил, как ни странно, угостила ли его Аня кашей, хотя Павел только что проходил мимо их обеденного стола и никто его не пригласил, в том числе, и сам Эдд.

Медленно наступала ночь. Это чувствовалось во всем: в беге времени, когда стрелка еле ползла к двенадцати, в темнеющих углах комнаты Павла, в которой горела настольная лампа, в беспросветной темноте за окном, в которое смотрело беззвездное, темное небо. Павел лежал на диване и глядел в это небо, стараясь осмыслить последние события своей жизни, и понимал, что он просто платит за те грехи, которые совершил раньше. И с Эддом, и с Аней у него могли бы сложиться совсем другие отношения, если бы он пренебрег своей гордостью и постарался как-то войти в жизнь этих ребят, хотя Эдд вел себя замкнуто и отвечал всегда односложно, будто считая себя выше всех. Но Павел мог бы присоединиться к Ире, которая часто беседовала с дочкой, и та была с ней достаточно откровенной. Да и самой Ире сколько он доставил неприятных минут –не перечесть. Все темнее, холоднее и душнее становилось в комнате, как и на душе у Павла.

Он вышел на лестничную площадку, достал сигарету и, закурив, привычно уселся на свой маленький сундучок. Первую бронированную дверь от своей квартиры он за собой закрыл, а вторая, решетчатая, выходившая на лестничную площадку, общая с соседями, была перед ним, запертая на замок. Так он и сидел в этом маленьком промежутке между двумя бронированными дверями, одна из которых была решетчатая, сидел, как птица в клетке. Тишина вокруг была гробовая, обшарпанные, с облупившейся грязной, темно-синей краской стены и темный, будто сажей испачканный, потолок дополняли мрачный колорит площадки перед Павлом. Медленно, очень медленно угасала единственная здесь лампочка по непонятным причинам, так же медленно уходил воздух, который почему-то не поступал ни с верху, ни с низу лестницы. И еще душу давило чувство вины перед Аней, Ирой и даже перед Эддом и Димой. Это чувство воплощалось в тенях, которые медленно поднимались на площадку снизу и опускались сверху. Одни так и застывали на месте, другие подступали к Павлу, просачивались сквозь решетку и, затемняя жалкий свет лампочки, входили в него, в самую душу, в самую сердцевину души и тела, заставляя ее содрогаться.

Вдруг он услышал шум от движения лифта, и его кабина мгновенно остановилась на площадке. Дверь почему-то долго не открывалась, наконец раздался знакомый скрежет, двери разъехались в стороны и… никто не вышел. Павел почувствовал, как горло начинал сдавливать страх, по телу пошли мурашки. Вдруг кто-то заскребся в решетчатую дверь, тихонько постучал по железным, крученым прутьям. Павел вскочил и увидел девочку, в белой, пуховой, с вензелями куртке, она четко, реально стояла прямо перед ним, отделенная этой решеткой. Павел оцепенел.

— Здравствуйте… А маму можно?.. — спросила она тонким и почему-то знакомым голосом.

Павел взял себя в руки и спросил как можно тверже и спокойней:

— А вы кто будете?

— А вы меня не узнаете, посмотрите внимательнее.

Да, ее небольшое лицо очень знакомое, особенно полные губы, сложенные в обворожительную полуулыбку… … Аня?!

Она будто прочитала его мысли:

— Она самая, двенадцати лет, когда вы только приехали к нам и начали с нами жить. Вспомнили?

Павел чувствовал, что тело его немеет: он не ощущает ни рук, ни ног, ни туловища, чувствовал, что не может говорить, видеть, мыслить: все покрывалось той беспросветной серой мглой, которая его преследует уже много дней, только это прошлое, столь реально воплощенное в этой «девочке», и заставляло чувствовать, говорить и мыслить.

— Да… — с трудом ответил он, — вы… Аня… много лет назад….

— Так позовите маму, маму позовите… вам же нетрудно позвать ее… скажите: дочь пришла, хочет ее видеть….

Павел сделал невероятное для себя усилие и выдавил:

— Ее… н-нет… Она умерла….

— Что, что вы говорите?!… как умерла?!… почему умерла??

— От… рака.

— Не может быть!! — закричало существо и как-то сразу смолкло.

«Девочка» помолчала некоторое время и тихо, зловещим шепотом сказала:

— Я знаю, кто ее убил.

— Она от рака умерла, — с огромным напряжением выдавил Павел.

Призрак долго молчал и сказал:

— Вы убивец.

— Как я?..

— Вы, и только вы!.. Своими гулянками, изменами… вы убили ее…

— Я же сказал, от рака она умерла.

«Девочка» просочилась сквозь решетку и встала рядом с ним.

— Вы же сами прекрасно знаете, что именно вы убили ее, но боитесь себе признаться в этом. Разве не так?

«Двенадцатилетняя Аня» села на сундук, глядя Павлу все время в глаза, и сказала с укором:

— Рак и рождается от нервных срывов, когда в организме вегетативная нервная система неправильно образует клетки. Вот вы этого и добились.

Как не велик был испуг Павла, но «доказанное» призраком обвинение его в смерти Иры отрезвило и заставило мыслить. Ему не раз доводилось встречаться с миром потусторонних тварей, которые не раз пытались его довести до полнейшего отчаяния, приводя «неоспоримые» доказательства его полнейшей никчемности или безрассудности поступка. Все это сейчас пришло ему на ум, и он с презрением посмотрел на сидящую рядом с ним ведьму.

— Врешь, сволочь! Никакая ты не Аня, а натуральный бес, знавал я таких, «совестливых» обличителей! Кровушки тебе моей, стерва, захотелось — не получишь, и проваливай отсюда, пока цела.

Павел провел через нее руками — и ничего, кроме воздуха и смрада, не почувствовал:

— У тебя даже плоти нет, чудище, пахнешь только отвратительно, а все туда же, жизнь людям портишь, особенно тем, которые тебя не знают и боятся.

И «Аня» изменилась: «лицо» ее стало сползать вниз, открывая откровенно свиное рыло со слюнявым пятачком и висячей козлиной бородкой, а над всем этим «великолепием» торчали маленькие рожки с собачьими ушами. Павел перекрестился — и тварь исчезла.

Глава седьмая

А настоящая Аня в это время лежала в постели с Эддом и говорила: ее лицо, одутловатое, круглое, своей бледностью почти сливалось с белоснежной выпуклостью подушки, на которой она лежала.

— Я эту сволочь терпеть не могу… уж какие сутки не просыхает, грязь развел в квартире, а я ему что, поломойка, г — но за ним убирать…

— Вроде прекратил сегодня, сам мне сказал… целый день трезвый, телевизор смотрит, — ответил Эдд.

— Надолго ли, дня через два опять напьется… надо его убирать.

— А куда… выкинуть ты на улицу его не можешь, он твой совладелец. Может, с ним по-хорошему как-нибудь, уговорить в Дом престарелых?

— Мне тогда Ромка и Витька говорили: отнести его пьяного в лес и там оставить.

— Это опасно: могут разное подумать, искать начнут.

— Да кому он нужен, мразь поганая, сдохнет сам по себе, а мы ничего не знаем, не ведаем.

— А если не сдохнет, очухается и придет, все расскажет.

— А мы при чем? Мы ему не сторожа, и здесь не больница для алкоголиков.

— Лес далеко, сам бы он не дошел, это все знают.

— Ладно, с криминалом связываться не будем, главное — уговорить его уйти в Дом престарелых, а для этого ему придется отдать мне мамину квартиру, иначе его не примут с казанской пропиской.

— Вот это ты правильно решила.

— Да он сам туда хочет.

— Жаль его: он не знает, что это такое… не дай Бог…

— Ну а ты как? Будешь на мне жениться?

— Аня, мы с тобой договорились: сделаешь мне ребенка — женюсь.

— Это ты мне делай, у одной у меня не получится.

— Никаких признаков? Даже малейших?

— Нет ничего. Ты больше с бабами другими якшайся — какой от тебя ребенок может быть, когда ты треплешься повсюду.

— Зря ты так говоришь: я уже давно ни с кем не треплюсь, живу только с тобой.

— А что тебе так второй нужен?

— Не знаю… я… детей вообще люблю… вон, Димка — так я для него на все готов, он все для меня.

У Ани были веские причины желать расширения жилплощади для своей семьи. Жила она с Эддом и Димой в маленькой комнате; когда раздвигали диван-кровать, она занимала почти все пространство, поэтому еще раньше Эдд вместе со своим отчимом сделал для Димы антресоли, и он спал, так сказать, на втором ярусе. Тем не менее, здесь собирались и гости, ставили большой стол, и он вместе с гостями почему-то умещался.

Еще Аня очень любила деньги: уже в детстве она почувствовала к ним необыкновенную нежность и страсть, поэтому каждая копейка приберегалась ею, а находила она их повсюду: на полу, в кошельках взрослых, хорошо понимая, что взрослые не будут ей делать замечания, если недосчитаются мелочи в своем кошельке.

Когда Павел утром объявил с ужасом, что Ира умерла, не дышит, когда он побежал в магазин за вином, Аня поняла, что надо спасать мамины деньги. Она вызвала «Скорую», обшарила все ящики Иры и Эдда и нашла несколько тысяч, которые быстро спрятала. Заодно спрятала и их мобильники, особенно Павла: она боялась его друзей и связей, которые могли помешать ей овладеть квартирой и выгнать Павла. Потом она обыскала все карманы матери и ее мужа, спрятала их записные книжки с телефонами друзей и знакомых с той же целью. Приехала «Скорая», и врачи долго препирались с Аней перед гробом покойной, отказывая в оформлении «Свидетельства о смерти», так как покойная не значилась в тех районах, которые они обслуживали. Они обоюдно кричали, ругались, лишь Ира была совершенно спокойна, как царица иного мира с белой повязкой на белом лбу, напоминавшей корону. Затем Аня побежала в церковь, а Эдда послала срочно покупать гроб и позвать знакомых, родных и друзей на похороны. Пришел священник и проводил «царицу» в последний путь, это был молодой человек с небольшими черными бородкой и усами, который понравился Ане современными манерами и разговором. На следующий день в грузовом катафалке на приличной скорости, чтобы не препятствовать общегородскому движению, мотая покойницу из стороны в сторону, отвезли Иру далеко за город и похоронили там, где стояли вечные сосны и голубел синий небосвод. А Павел «лежал пьяненький».

Конечно, Аня много страдала о матери, даже больше других, потому что заранее знала то, что не знали Ира и Павел: проживет мать ее не больше двух месяцев. И она молчала, лишь у начальницы своей выпросила разрешение плакать иногда в своем кабинете.

Когда Аня была девочкой, она жила с бабушкой, которая души в ней не чаяла, во всем угождала ей, но, чем больше росла внучка, тем меньше внимания она обращала на бабушку, тем больше раздражения вызывала в ней ее самоотверженность. Старушка была невоспитана, груба, но общение с внучкой, забота о ней смягчали грубые черты ее лица, она расцветала от одного доброго слова, от одного душевного взгляда, брошенного Аней на нее. Но бабушка мешала все больше и больше, хотя старалась избегать Аниных друзей, когда они приходили к ней, чувствуя их косые взгляды и слушая Анино ворчание на нее. И старушка ушла навсегда, умерла от запущенного диабета, а Аня долго сидела на кухне и думала, думала. Возможно, тогда она вспоминала всю ту грубую нежность и любовь, которую постоянно дарила ей бабушка, может быть, тогда поняла, что потеряла с ней очень многое в жизни. Вряд ли кто мог бы ее так полюбить, как эта, ее вторая мама, но Аня была еще молода, горда, своенравна и оценить свою потерю по-настоящему не смогла.

Эдд был весел, красив и имел свой автомобиль, что в то время, да и в наше, дает немалый престиж, он увлекся Аней серьезно: водил ее на пикники, на концерты, к друзьям. Аня тогда была яркой девушкой, с обворожительной улыбкой, и Эдд не отпускал ее от себя. Так они поженились, после рождения Димы жили сначала у его родителей, а потом переехали к Ире и Павлу. Симпатичный Эдд с машиной пользовался немалым успехом у молодых женщин, начал изменять Ане, и она это узнала, особенно когда Дима нечаянно увидел отца, обнимающего чужую женщину. Бледный, дрожащий мальчик сообщил об этом матери, и она подала на развод. Эдд не отказал ей и вновь вкусил приволье холостой жизни. Но с этой поры ему все как-то не везло: ни с одной другой женщиной ужиться так и не смог, работу потерял и кормился случайными заработками на своей машине, которая стала теперь почему-то часто ломаться. Гордость и высокое самомнение не давали ему возможности ни завести новую семью, ни устроиться на постоянную работу. И вот такой, много переживший и перестрадавший, он пришел к своей жене обрести свое счастье в Диме и втором ребенке, второй ребенок был ему очень нужен, а почему — он и сам не знал. Аня тоже немало повидала в разлуке с Эддом. Встречалась с несколькими мужчинами, но ни один не был достаточно серьезен и хорош собой для нее, чтобы быть мужем.

Павел помнил, как однажды она привела на квартиру симпатичного молодого человека, который сразу понравился ему своей простотой и привлекательностью. Звали его тоже просто, Леша, он быстро устроился на работу грузчиком, а с Димой тоже легко нашел общий язык. Павел видел, как они играли друг с другом, но Леша был слишком жесткий и так валял Диму, что тот захлебывался не только от смеха, но и от слез. Леша потом с презрением говорил о нем, что он слюнтяй и таких часто бьют, что надо быть крепким и всегда уметь дать сдачу, да так, чтобы в другой раз неповадно было.

Аня в это время ходила на работу в Дом престарелых и писала дипломную работу, ездила в Чебоксары на консультацию и каждый день готовила пищу для Димы, Леша готовил себе сам. Павел содрогался, когда видел на столе огромную тарелку с картошкой и четырьмя здоровыми сосисками, которые Леша обильно поливал кетчупом и посыпал солью. Он был грузчик, ему нужны были силы, и Павел завидовал его физически здоровой жизни. Правда, однажды Леша застрял на порносайте, молил Павла спасти его и ничего не говорить Ане. Павел переустановил браузер, сайт отвязался, и Леша с чувством поблагодарил его, а потом нечаянно сел на его очки и сломал их. Потом Павел узнал, что Леша уже не в первый раз «обслуживает» солидных женщин, у последней сломал машину, но он так ей нравился, что она не подала на него в суд. Симпатичный брюнет, с лицом простым и всегда приветливым, он не вызывал злости и обиды у людей: пакости им Леша делал будто бы случайно, без всякого желания навредить.

Но с Аней ему явно не повезло: ее постоянное отсутствие на службе и работа над дипломной лишали Лешу прежней комфортной атмосферы присутствия рядом с ним женщины. Наконец, Аня получила красный диплом, и домашние хвалили ее перед Лешей. А он почему-то начал приходить навеселе, оправдываясь необходимостью разделить компанию с товарищами-грузчиками. Аня сначала прощала ему, по-прежнему обнимала его, приходя с работы, но, когда он в пьяном виде побил Диму, выгнала его из дому. Тем не менее, и она, и Ира, и Павел, и Дима продолжали называть его Лешей, вовсе не злясь на него и все ему прощая. Позже он писал ей, просил прощения, молил начать все заново, но Аня была непреклонна.

Однажды Аня и ее подруга принесли в дом маленького серенького котенка, с широко раскрытыми глазками, удивленно смотревшими на открывшийся перед ним мир жизни. Он и сам весь был какой-то удивленный, как бы взъерошенный от своего неожиданного для него появления на свет. Он осторожно и пугливо ходил по комнате, трогал лапкой предметы и, казалось, удивлялся всему, что видел: полу, по которому шел, коричневым обоям стены, людям, которые смотрели на него с улыбкой. «Нашли на улице, около подъезда… один он стоял… и такой маленький… у него ведь никого нет. Пусть у нас живет», — и Аня ласково потрепала его по шее. С тех пор жизнь Ани изменилась. Приходя домой, она, в первую очередь, брала на руки котенка, гладила, ласкала его, а Павед стоял, смотрел и завидовал малышу. Аня приучила Котю ходить в туалет, есть из кормушки кошачью пищу и наслаждалась частым общением с ним. Как-то она сказала Павлу, что в котенке чувствует маму, которая пришла к ним жить. Нет, Павел ничего такого в нем не чувствовал, а только завидовал его кошачьей судьбе.

Да и как не завидовать… но почему люди любят животных больше, чем людей, себе подобных? Конечно, у Павла есть теперь то, о чем с Анной можно поговорить, — общее горе — и они действительно сейчас чаще разговаривали друг с другом, делились своими чувствами. Павел порой чувствовал, что мог бы быть неплохим дедушкой для Ани и Димы, но таким они его не воспринимали и не принимали. Сейчас он для них только бывший муж Иры, сосед, и только. Вот и Эдд зашел к Павлу, сказал равнодушно, как чужому, улыбаясь, что ключи завтра будут готовы, а с него требуется 1000 рублей. Павел согласился и подумал, а как прожить почти целый месяц на последнюю тысячу рублей, которая у него оставалась.? На дешевых концентратах? Да, иного выхода нет.

Сумерки змеями вползали в окно, прятались в темных углах, под столом, и опять эта серая муть тоски и полнейшего отчаяния лезла в душу, выгрызала ее, как крыса нору. Павел лежал на своем диване и смотрел на темнеющее серое небо, которое, обложенное все тучами, хорошо отображало его настоящую жизнь. Сумерки размывали все предметы, оставляя не только в душе, но и вокруг эту беспросветную серую муть.

Павел вздрогнул: скрипнула дверь, кто-то вошел в комнату. Павел привстал, пригляделся, но никого и ничего не увидел. Однако, в комнате все-таки кто-то был, более того, стоял и смотрел на него, и Павел это чувствовал, хотя глазами не видел. Дверь была приоткрыта совсем немного — человек бы не прошел в такую щель… но… вдруг Павел увидел горящие зеленым цветом глаза, жуткие, нечеловеческие, а потом кто-то нежно пискнул, и он понял, что это котенок. Маленький, удивленный открывшимся перед ним миром Котя… и такие жуткие глаза….

— Будь таким, как я, и тебе будет хорошо, — кто-то сказал ему в голове, Павел вздрогнул и встал, включив свет.

— Не надо света: мы, кошки, не любим его. Давай так, в темноте с тобой поговорим.

Котя сидел посреди комнаты и облизывал свою шерстку.

— Так это что: я с тобой сейчас говорю? — спросил его Павел, хорошо понимая, что он ведет себя как сумасшедший, разговаривая с котенком, который недавно родился.

— Ну да, со мной, — облизнулся Котя, — с кем же еще? Свет только закрой, я же тебя не съем, я совсем маленький.

«Так, значит, я совсем сбрендил, — сказал себе Павел, — чего и следовало ожидать после всех ужасов, которые я видел».

— Да ничего ты не сбрендил, — ответил котенок, — просто тебе дано видеть и слышать больше, чем другим. Свет закрой, пожалуйста.

Павел выключил свет и улегся на свой диван. Котенок прыгнул к нему на кровать и лег рядом, свернувшись клубком. Он поворачивал к нему голову и будто жег своими фосфоресцирующими глазами.

— Тебе надо убираться отсюда подобру-поздорову, — сказал он, — я скоро займу эту комнату и буду жить здесь вместе с хозяевами, а тебе надо срочно искать другое жилье.

— Как это?

— А так: ты человек и представляешь неудобство и опасность для хозяев этого дома, а я только животное, к тому же слабое и беззащитное, поэтому они тебя выгонят, а меня будут холить и нежить.

— Значит, человеку хуже жить на свете, чем животному?

— Конечно: животное всегда выживет, худо-бедно прокормит себя, схоронится, а человек? Все друзья и родные его становятся врагами, когда беда придет. И обкрадывают его, и насилуют, и убивают, иногда просто так, ради удовольствия. А животное меньше опасностей испытывает, да и чувства его развиты намного больше, чем у человека — вот ему и легче. Надо просто быть осторожным и найти себе хорошую нору. Смотри, запрут тебя в Дом престарелых — узнаешь тогда, почем фунт лиха.

— Откуда ты все знаешь: ты же недавно родился? И почему ты со мной разговариваешь по-человечески, ты же просто котенок, которого я могу сейчас взять и выкинуть на улицу?

— Тебе Аня задаст, если меня не найдет, и тебя выкинет, как ты меня.

— Не выкинет, я человек и прописан здесь как человек.

— Так она создаст тебе такую невыносимую жизнь, что сам убежишь без оглядки.

— Ты не котенок, а тварь какая-то адская и пришел искусить меня. Так вот знай, что я тебя не боюсь, и пошел вон из моей комнаты.

— Конечно, теперь ты вправе меня выгнать, но только теперь, а мое время придет, и сам вылетишь отсюда с треском.

Котенок спрыгнул на пол и гордо, медленно вышел из комнаты с поднятым вверх куцым хвостиком. Тут он опять попал в теплые объятия Анны и тоненько пищал рядом с комнатой Павла, пищал победно, громко, подтверждая правоту своих слов.

Глава восьмая

Да, тот котенок, та дьявольская тварь в его образе, напомнила Павлу его историю со вселением в него беса мучителя, и Павел опять лежал на своей одинокой кровати с жутким и одновременно грустным настроением, вспоминая прошедшее. «Так уж мне на роду написано, — думал он, — «духи злобы поднебесной» теперь всегда окружают меня, и только Господь не дает им меня погубить. А я Его забыл, сколько прошло дней, а я не молюсь, только перед сном читаю «Отче наш» и крещусь… Нет, нельзя так, а то не только бес, но уже и новорожденные «котята» начинают нападать на меня. Нет, так нельзя, иначе недолго и окончательно свихнуться.

Надо действовать, что-то делать, но что? Уходить отсюда, но куда. Конечно, не в Дом престарелых, а в другую семью: искать женщину, желательно, одинокую, и с жильем, квартирой. А это долгий процесс, ой, какой долгий…». И Павел открыл компьютер. Зарегистрировался в нескольких сайтах знакомств и стал просматривать анкеты женщин, живущих в его городе. И вот: первое свидание с бывшей учитеьницей, живущей одиноко и не так далеко от его дома.

Наступило лето, и солнце светило весело и привычно. Павел опять шел той же дорогой, по которой столько раз гулял со своей женой, и сердце опять сжалось от невыносимой тоски: каждый дом, каждое дерево, перекресток напоминали о ней, а в своей руке он опять ощущал ее нежную, маленькую кисть, пальчики. Солнечный свет, в обилии разливавшийся вокруг, подернулся туманом: тоска по любимому человеку заслоняла праздничный, играющий, когда-то так знакомый мир — все вновь казалось нереальным, обманчивым, ненужным. Везде были горечь и боль, и нигде не было от них спасения. Павел взглянул на часы: он опздывал на пять минут. Прибавил шагу и очутился на площадке перед парком Победы, в центре которой высилась стелла в честь воинов-освободителей.

К нему подошла стройная женщина со строгим лицом, спросила, улыбнувшись, его имя и, удостоверившись, что он действительно Павел, улыбнулась еще больше и сказала, что она Надя. Павел не чувствовал себя в форме, готовым к новому знакомству, поэтому несколько растерянно предложил ей пройтись и повел к близлежащему кафе. Они вошли в салон, Надя расположилась за столиком, а Павел взял две бутылки пива и предложил выйти на улицу, где также стояли столики. Сели в тени, Павел налил два бокала бурлящего пеною напитка и поднял свой, предлагая выпить за начало большой и крепкой дружбы. Но Надя отказалась, Павлу это не понравилось, и он залпом опорожнил свой фужер, наполняя себя ледяной кипящей влагой. Тоска и боль отступали, голова прояснялась, как и окружающий мир, туман уходил. Он начал с интересом приглядываться к Наде, слушая ее короткий рассказ о своей жизни. Мелкие, еще не потерявшие признаки молодости черты лица не выражали почти никаких чувств. Видно было, что жилось ей неплохо: своя двухкомнатная квартира, все условия, непыльная работа в офисе. Замуж? Да, она хочет выйти замуж, но так, чтобы это никак не отразилось на ее привычном, «веками» устоявшемся образе жизни. То есть никаких жертв, а в любовь она уже давно не верит.

— Я, конечно, могла бы пригласить вас к себе, — сказала Надя, — но зачем? Я уже встретилась с одним, и он мне сразу сказал: «Поехали к тебе и там все обсудим». Потом я еле от него отвязалась….

Павел согласно кивал головой и, одобряя поведение Нади, сказал:

— Я бы так никогда не начинал знакомство с женщиной: это явное неуважение к ней.

— Да, — подтвердила она.

И стало скучно, да так, что Павлу захотелось уйти от Нади, и поскорее. Он еще предложил Наде выпить пива, она опять отказалась, и Павел опять залпом выпил следующий бокал. Потом следующий, а затем… Опустела вторая бутылка, опустела вместе с нею и душа, но зато наполнился мочевой пузырь. Наконец, Павел решительно встал и сказал Наде, что ему пора в туалет и проводить он ее не сможет. Она приняла это как должное и «без слез и сожаления» пошла на остановку автобуса, а Павел — в свой бывший дом, в котором есть туалет. Так закончилось это первое свидание.

После него немало было и других. Встречались разные женщины, говорили Павлу и приятные, и неприятные новости, последних, естественно, было больше. Дом престарелых — это кошмар: это тюрьма, психушка, там живут одни зеки, а потом добавляли: но все-таки у вас будет крыша над головой, какой-то дом. Павел встречался, слушал и везде видел и понимал одно: никто, никто из них никогда не разделит его злосчастную судьбу, потому что, как Аркадий Райкин говорил: «Личный покой все-таки прежде всего, покой… и, можете себе представить, — порядочек».

Павел готовился к переезду в Дом престарелых. Несколько дней почему-то исключительно пешком обходил далеко отстоящих друг от друга врачей для справки медосмотра, оформил передачу квартиры Ане, выписался из нее, переписал на Аню различные документы. «Вы не бойтесь: я вас не обману, — торжественно говорила она, — вы только подарите мне квартиру, а остальное я сама все сделаю. Умоляю вас, отдайте мне квартиру: тем более она ведь не ваша, а мы в ней всегда жили». Иногда Павел смотрел на нее и видел проскальзывающие в ней черты любимой жены: мимику, жесты. Он говорил об этом Ане, а она отвечала: «А как же: я ведь ее родная, единокровная дочь, иначе и быть не может».

Так незаметно пролетело лето и настала осень. Холодало день ото дня. Дожди и слякоть на улице, а места в Доме престарелых так и не удавалось найти. Павел перестал пить, занялся своим романом, посвятив несколько строк своей жене. Молился, стал ходить в церковь, отчего возбуждал неистовство сидящей в нем твари, но его жизнь все-таки вошла в некую уже привычную колею. Кот подрос и все более победно разгуливал по дому, задрав свой необычайно пушистый, похожий на беличий хвост. К Павлу больше не приставал, даже терся о его ноги, прося покормить, и Павел звал Диму, который насыпал ему кошачьего корма. Павел продолжал переписываться в интернете, но в удачу не верил и со страхом ждал переезда в Дом престарелых. Организации, которые оформляли его в дом престарелых, в лице отдельных их представителей удивлялись его решению и осуждали за то, что он так просто отдал свою квартиру, которую можно было разменять и избавить себя от такого страшного будущего. Никто не понимал его отношения к Ане, что он не может разрушать ее жизнь, принести ей хоть малейшее зло хотя бы потому, что она дочь его столь любимой жены.


Стояла какая-то неопределенная погода: среди серых туч мягко светило солнце, было нехолодно и нетепло, грязь на земле подсохла, и вся городская природа будто отдыхала от недавних ливней и мучительно моросящих дождей. Павел шел на очередное свидание без чувств, надежд, в какой-то почти тихой прострации, когда сердце спокойно и покорно ждет своего далеко не сладкого будущего. Временами вспыхивала прежняя боль, когда он уж какой раз проходил знакомыми, родными для него местами улицы, но она уже не терзала, как раньше: Павел мысленно уже прощался с ними навсегда.

Когда он появился на площади перед парком, к нему подошла стройная женщина в оригинальной белой шапочке, завернутой по восточному типу, темно-синей куртке и темной, с вензелями, юбке. Высокий лоб, тонкие, красиво очерченные, прямые губы в умеренно красной памаде, соразмерно большие подведенные черной тушью глаза в очках, в которых видны были строгость, ум и участливость. Лицо сужалось к подбородку, без пухлых щек выглядело интеллигентно и утонченно. Из-под шапки выбивались черные прямые волосы, которые вместе с оригинальной шапочкой добавляли некоторую игривость к ее облику.

— Вы Тамара? — спросил Павел. — Я не ошибся?

— Да, я Тамара, — ответила она и мило, интеллигентно улыбнулась.

— Пройдемся немного, — предложил Павел, — я немного расскажу о себе. А это — вам, — и он преподнес ей первый свой сборник рассказов.

— Спасибо, — сказала Тамара и сунула книжку в сумку.

Дальше все было как обычно: Тамара осудила и Павла, и Аню, и, в конце концов, сказала откровенно:

— Мне нужен настоящий мужчина: мне надоело выполнять мужскую работу дома, я просто слабая женщина, а вынуждена становиться сильной и крепкой. Мне нужен мужчина, с которым я бы чувствовала себя как за каменной стеной, а вы не такой.

— Да, каменной стеной я, к сожалению, быть не могу, я просто человек из плоти и крови, извините. Так что нечего продолжать нам наши отношения: я герой не вашего романа.

Павлу опять стало скучно и тоскливо, и он решил немедленно расстаться с ней, предлагая проводить ее до автобуса. Тамара сказала, что мужа давно похоронила, что работает в университете на должности доцента, что она кандидат педагогических наук.

— Я читала ваши рассказы в интернете, — сказала она, — они мне понравились. Очень искренние, жизненные.

— Спасибо, — ответил Павел. — Я сейчас пишу роман.

— О чем?

— О судьбе учителя последних лет советской власти.

— Интересно было бы почитать.

Павел с любопытством взглянул на нее:

— Вы интересуетесь литературой? — спросил он.

— Да, когда-то читала запоем, а сейчас работа, студенты…

— А работа нравится?

— Раньше нравилась, а сейчас все превратилось в текучку, составление различных документов, нормативов, — устала я.

— Так уходите: живите на пенсию, для себя.

— На пенсию сейчас не проживешь — вот и тяну лямку, деваться некуда.

Так они дошли до остановки, Павел хотел посадить Тамару на подошедший автобус, но она предложила проводить ее до дому. «Зачем, — подумал Павел, — все равно мы скоро расстанемся навсегда», но все-таки пошел рядом с ней, желая скорее расстаться.

Они перешли дорогу и вступили в район серых девятиэтажных домов, среди которых уже не светило солнце, затерявшееся в них, как среди темно-синих обложивших небо туч.

— Тамара, — сказал Павел, — зачем нам дальше идти: все равно мы скоро расстанемся навсегда, так чего время тянуть: давайте попрощаемся?

— А почему Вы так решили? — спросила она.

— Вы же сами сказали, что вам нужен другой мужчина.

— Да, я так сказала.

— Так чего время тянуть?

— Женщины переменчивы: вдруг мне захочется пригласить вас в гости.

— По-моему, вы не из таких: женщина сильная, властная, решительная, я вам не пара.

— Да, вы правы, но мне так хочется быть слабой, чтобы у меня всегда был защитник.

— Вот и ищите себе такого, а причем тут я?

— Как знать, как знать: может быть, мне захочется быть с вами… Да, мне нужен сильный мужчина, я хочу быть просто слабой женщиной.

Павел шел, исполняя просьбу Тамары, и просто ждал, когда она наконец повернет к своему дому. Он не видел, как сгущались тени между темными теперь уже зданиями, в проулках, внутри дворов.

— Ну вот, мы и пришли, — улыбнулась Тамара и остановилась.

— Прощайте, — облегченно сказал Павел, — желаю вам найти сильного мужчину и быть счастливой.

— Спасибо, — ответила Тамара, — вам тоже всего доброго. Может быть, еще встретимся.

— Не думаю, — сказал Павел, поклонился и зашагал к себе, в свой неродной дом.

«А до дома своего не довела: боится», — подумал он и увидел, как солнце приветливо протянуло ему свои лучи.

Шло время, Павел знакомился, ходил на свидания и однажды получил в интернете на свою почту письмо от Тамары. Она писала, что запоем читает его книгу, что сейчас по-новому поняла его рассказы и они захватили ее всю, целиком. Павлу было, конечно, приятно, но Тамара почему-то нигде не касалась содержания этих рассказов, не оценивала их героев. В ответных письмах Павел благодарил Тамару, а она рассказывала о своей тоскливой, одинокой жизни, жаловалась, что ее никто не понимает. Через несколько недель она написала, что соскучилась по беседе с умным и интересным человеком и хотела бы с Павлом встретиться. Он ответил, что сейчас занят, а встреча вряд ли что изменит в их отношениях: они слишком разные люди.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.

Введите сумму не менее null ₽, если хотите поддержать автора, или скачайте книгу бесплатно.Подробнее