18+
Небосвод несвободы

Электронная книга - Бесплатно

Введите сумму не менее null ₽, если хотите поддержать автора, или скачайте книгу бесплатно.Подробнее

Объем: 118 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Из точки Б в точку А

Клочок

Воспоминанья — как к обеду пряники.

Спой, Кашепаров, нам про палисад…

Податься бы к себе в киномеханики,

две трети жизни прокрутив назад,

когда дела не превращались в навыки,

а жизнь пилась взахлёб и натощак —

бесспорна, как закон термодинамики

и липкий чад студенческих общаг.

Нестройная картина мироздания

стройней, когда в душе поёт Орфей…

И я шагал с не первого свидания,

как будто в жизни не было первей.

Лишь помнится, как старый клён сутулился,

а я всё шёл — взволнованный, хмельной…

И что-то сонно бормотала улица,

набухшая рассветной тишиной.

Не странно ль то, что нынче, в снежной замети,

где дремлет кучер, сев на облучок,

волной выносит на поверхность памяти

кусочек жизни, скомканный клочок.


1977

Морожко, фрукты — рядом, дёшево.

На пляже — тел беспечных крошево.

Все — вместе. Невозможно врозь.

Парник. «Спидола» беспечальная.

И море, как вода из чайника,

на блюдце бухты пролилось.

Семидесятые бровастые…

И чайки тучные, горластые

съестное припасают впрок.

Жара — как в пасти у Горыныча.

А в двух шагах от пляжа — рыночный

малороссийский говорок.

И серебристый пух качается,

и юность ниткой истончается,

над нами приговор верша,

и, сердце искушая, дразнится:

ведь дочь хозяйки, старшеклассница,

так обморочно хороша…

С момента миросотворения

на всё кинематограф времени

наносит шедевральный грим,

чтоб снова ожила архаика:

июль.

Посёлок Николаевка.

Ничейный полуостров Крым.


Каа

Стародавнее ломится в сны, прорывается изнутри,

и попробуй остаться чистеньким, в стороне…

На подъездных дверях было внятно написано: «Жид, умри!»

А когда я стирал эту надпись, то думал: «Не мне, не мне…»

Ну, а время вползало в души, хотело вглубь,

изменяло фактуру судеб, как театральный грим…

А отец собирал каждый лишний и даже нелишний рупь,

чтоб свозить и меня, и усталую маму на остров Крым.

Мы пытались продраться сквозь засыхавший клей,

оценить недоступных книг глубину и вес…

Жизнь казалась длиннее, чем очередь в Мавзолей,

но размытою, как повестка съезда КПСС.

Мы Антонова пели персидским своим княжнам,

исчезали по каплям в Томске, в Улан-Удэ.

Всё, что думалось нам, что однажды мечталось нам —

по стеклу железом, вилами по воде…

Притерпевшись давно к невеликой своей судьбе,

я смотрю и смотрю, терпеливый удав Каа,

как скрипучий состав, дотянувший до точки Б,

задним ходом, ревя, возвращается в точку А.


Кусочек детства

Ах, детство ягодно-батонное,

молочные цистерны ЗИЛа!..

И небо массой многотонною

на наши плечи не давило.

Тогда не ведали печалей мы:

веснушки на носу у Ленки,

ангинный кашель нескончаемый,

слои зелёнки на коленке.

Вот дядя Глеб в армейском кителе

зовёт супружницу «ехидна»…

И так улыбчивы родители,

и седины у них не видно,

картошка жареная к ужину,

меланхоличный контур школы,

да над двором летит натруженный,

хрипящий голос радиолы.

Вот друг мой Ким. Вот Танька с Алкою.

У Кима — интерес к обеим.

А вот мы с ним порою жаркою

про Пересвета с Челубеем

читаем вместе в тонкой книжице,

в листочек всматриваясь клейкий…

И время никуда на движется

на жаркой солнечной скамейке.


Так же

Был тем же запах книг и мяты,

и лето виделось во сне нам,

когда продрогших туч стигматы

водоточили мокрым снегом.

И дней похожих вереницы

летели в чёрно-белом гриме,

и осени с зимой границы

не охранялись часовыми.

И ночь такой же меркой точной

нам вымеряла грусть по росту,

и был наш мир чуть видной точкой

в чистовике мироустройства.

Тот мир включал и лёд, и пламень

под хоровод дождей и снега,

где прошлое — размером с камень,

а будущее — весом с небо.

И так же зябко брёл прохожий,

плохой прогноз вводя в обычай…

Всё было так похоже, боже! —

хоть верь, что не было отличий.


Квас

Солнце по́ небу плыло большой каракатицей

и, рассеянно щурясь, глядело на нас…

Ты стояла в коротком оранжевом платьице

близ пузатой цистерны с названием «Квас».

Разношёрстные ёмкости, банки да баночки

были хрупким мерилом безликой толпе,

что ползла к продавщице, Кондратьевой Анночке,

кою взял бы в натурщицы Рубенс П. П.

Солнце с неба швыряло слепящие дротики,

ртутный столбик зашкаливал в адовый плюс,

и казалось: подвержен квасной патриотике

весь великий, могучий Советский Союз.

Сыновья там стояли, и деды, и дочери

с терпеливыми ликами юных мадонн…

И пускал шаловливые зайчики в очередь

в чутких пальцах твоих серебристый бидон.

Всё прошло, всё ушло… А вот это — запомнилось,

тихий омут болотный на всплески дробя…

Мне полгода тому как двенадцать исполнилось,

я на год с половиной был старше тебя.

И теперь, в настоящем — сложившемся, чековом —

голос сердца покуда не полностью стих…

«Где ты, где ты, Мисюсь?» — повторить бы за Чеховым,

но надежд на ответ всё равно никаких.

Только тени витают, и тают, и пятятся,

и завис в эпицентре несказанных фраз

призрак счастья в коротком оранжевом платьице

близ пузатой цистерны с названием «Квас».


Каховская, 43

Ты видел то, что возводил тщеславный Тит,

владенья Габсбургов, Рейкьявик и Лахор;

внушал себе, что в небеса вот-вот взлетит

как будто лебедь, белопенный Сакре-Кёр.

Ты видел, как верблюдов поит бедуин

и как на Кубе культивируют табак,

бродил в тиши меж древнегреческих руин,

где статуй Зевса — как нерезаных собак.

А небо зрело, становилось голубей,

был день парадно и возвышенно нелеп,

и на Сан-Марко продотряды голубей

у интуристов изымали лишний хлеб.

Ты в Сан-Хуане католический форпост

шагами мерял, сувениры теребя;

и выгибался томной кошкой Карлов Мост

над шумной Влтавой, выходящей из себя.

Ты видел Брюгге и скульптуры Тюильри,

поместье в Лиме, где когда-то жил Гоген…

Но —

Минск,

Каховская,

дом номер сорок три —

фантомной болью бередит протоки вен.

Так получается: сменив с пяток планет,

приблизив истины к слабеющим глазам,

ты ищешь родину, которой больше нет,

и для которой ты давно потерян сам.


Antique

О, как античны времена, где устье Леты

почти сроднилось с пустотою Торричелли!..

Нам говорили про крылатые ракеты

и пели песни про крылатые качели,

когда внушали нам, что каждому — по вере,

и называли льдом мятущееся пламя,

когда трехмерные границы двух империй

соприкасались автоматными стволами,

когда мы верили незыблемым культурам,

и в крымской полночи, гудя, висели мошки,

а злая очередь за финским гарнитуром

рвала подмётки за отметку на ладошке,

когда Нью-Йорк казался дальше Ганимеда,

и были страшно молодыми мама с папой,

когда на кухне полуслышная беседа

нам души гладила, как кот мохнатой лапой,

дым сигаретный выплывал ладьёй в оконце

из коммунального одышливого плена…

И как пижонисто сияло в небе солнце

в своём блистающем костюме из кримплена!


Крокус

Ладно, червяк на леске, лопай свой чёрствый бублик…

Помнишь Союз Советских собранных в сплав республик?

Как далека Европа! Брежнев нахмурил бровки…

Мы — огоньки сиропа в дьявольской газировке.

Утром — батон да каша. Ярок на клумбе крокус…

Что ты так, юность наша, страшно смещаешь фокус,

что ты нас рвёшь на части, соль растворяешь в ранках,

сделав возможным счастье в полутюремных рамках?

Библией был и Торой в тесной тоске балконов

голос любви, в которой нет никаких законов.

В царстве тревог и гари песни какие пелись! —

«Lasciatemi cantare», «Living next door to Alice»…

Нынче ж серьёзней лица; свёлся баланс по смете.

Мы перешли границу, даже и не заметив.

Жизнь обернулась снами, ранящей вспышкой света…

Было ли это с нами? Было ли вовсе это?

Время итогов веских, время осенней дрожи…

Где ты, Союз Советский, въевшийся нам под кожу?..

Но в ностальгии — проку-с? Даже на входе в Лету

сердце, как в марте крокус,

рвётся и рвётся к свету.


1986, Минск, конец апреля

Мне приснился я сам,

окончивший БПИ

Аполлон Бельведерский:

очёчки, острые рёбра…

И в двадцать четыре я говорил себе: «Потерпи.

Недолго еще, недолго.

Ўсё будзе добра».

А воздух тогда дурманил, как будто хмель,

и важным я был элементом

в этногенезе…

В зрачках оседал

скупой на тепло апрель,

а в теле —

непостижимый доселе цезий.

Катился по рельсам

набитый людьми трамвай,

весеннему подчинясь озорному тренду.

А жизни так было много,

что хоть сдавай

избыток её нуждающимся

в аренду.

И помнятся слухи,

соседский угрюмый взгляд,

тревожные би-би-си на волнах эфира,

и как был спокоен будущий лауреат

Чернобелевской

Премии Мира.

В границах заколдованного круга

Дыши

Если тлеет свеча, всё равно говори: «Горит!»,

ты себе не палач, чтоб фатально рубить сплеча,

даже ежели твой реал — не «Реал» (Мадрид),

и команде твоей нет ни зрителей, ни мяча.

То ли хмарь в небесах, то ли пешки нейдут в ферзи,

то ли кони устали — что взять-то со старых кляч?

Коль чего-то тебе не досталось — вообрази

и внуши самому, что свободен от недостач.

Уничтожь, заземли свой рассудочный окрик: «Стой!»,

заведи свой мотор безнадёжным простым «Люблю…»

Этот тёмный зазор меж реальностью и мечтой

залатай невесомою нитью, сведи к нулю.

Спрячь в горячей ладони последний свой медный грош,

не останься навек в заповедной своей глуши.

Даже если незримою пропастью пахнет рожь —

чище воздуха нет. Напоследок — дыши.

Дыши.


***

Будет солнечный луч освещать на две трети гамак,

будет время ползти колымагою из колымаг,

будет плющ на стене прихотлив, как движение кобры.

И не станет границ меж понятьями «то» и «не то»,

на мигающий жёлтый по трассе промчится авто,

кот почешет о дерево старые жалкие рёбра.

Невозможно поверить, что это и есть пустота,

ведь нейроны твои регистрируют звук и цвета,

и вдыхаемый воздух наполнен весной и прохладой.

Но тебя подменили. Ты тусклая копия. Клон.

Жизнь в тебе существует, но вяло ползёт под уклон,

и оброком становится то, что казалось наградой.

Вариантов не счесть: можно в синее небо смотреть,

можно в микроволновке нехитрый обед разогреть,

полежать, наконец, на продавленном старом диване,

безнаказанно вжиться в любую привычную роль…

Но в тебе изнутри гангренозно пульсирует боль,

как в подопытной жабе под током Луиджи Гальвани.

И отчаянно хочется думать о чём-то другом.

Сделай музыку громче. Пускай наполняет весь дом

голос мистера Икса, а может быть, мистера Отса…

Только свет не проходит сквозь шторы опущенных век.

Ничего не случилось. Всего лишь ушёл человек,

не оставив и малой надежды на то, что вернётся.


Привет из старого июля

Твои губы доверчиво пахли смородиной;

плыл июль. Не обычный. У счастья украденный.

Насекомо вползала пугливая родинка

в золотую твою подколенную впадину.

Мне хотелось тебя в каждый миг, в каждый сон нести,

разучившись прощаться. Вот верьте, не верьте ли,

но, взлетев в небеса, состоянье влюблённости

обретает на миг состоянье бессмертия.

Только свет. Только солнце. Ни ночи, ни темени

в вечном полдне, забывшем про век электроники,

где живёшь и живёшь в остановленном времени,

в ярко пойманном кадре своей кинохроники.


Неразделённое

Ты, если даже входил в аллею, то чтобы учуять её следы.

Она же была равнодушней и злее, чем воин монголо-татарской орды.

Ты имя её прогонял по венам, ты сам себе говорил: «Терпи!»,

она же ровняла своим туменом покорный абрис чужой степи.

Бесстрастно сидя в глубинах тента, она врастала в военный быт,

легко находя замену тем, кто в бою был ранен или убит.

И взгляд её был прицельно сужен, и лести плыл аромат кругом…

А ты совершенно ей не был нужен:

ни злейшим другом, ни лучшим врагом.

Ты слеплен был из иного теста. Как о богине, мечтал о ней…

Но был для неё ты — пустое место. Пыль на попонах её коней.

Ты зря сражался с тоской и мраком у сумасшествия на краю

и под её зодиачным знаком провёл недолгую жизнь свою.

А та причудлива и искриста — будь царь ты или простолюдин…

Сюда бы бойкого беллетриста, он два б сюжета связал в один:

на то сочинителей лживая братия, чьи словеса нас пьянят, как вино…

Но Ты и Она — это два понятия, не совместившиеся в одно.

Ходи в отчаянье, словно в рубище, живые дыры в душе латай.

Поскольку любящий и нелюбящий произрастают из разных стай;

ну, а надежда — какого лешего? Покрепче горлышко ей сдави —

и не придется её подмешивать

в бокал нелепой

своей любви.


Пока влюблён

Опершись безупречной ножкой о парапет,

она говорила: «Ну, зачем тебе знать о том,

кто со мной до тебя? Ну, Володя, ну, пара Петь,

был и Саша, твой тёзка, и залётный старлей Артём.

Я ведь, в общем, собой недурна вполне

и присяги не приносила монастырю.

Ты спросил — и я лишь поэтому говорю.

Но ведь это на дне. Это прошлое — всё на дне».

Всем известно: в излишнем знании есть печаль,

ибо ежели меньше знаешь, то лучше спишь…

Но тогда я ушёл. Дома пил, обжигаясь, чай

и глядел, ничего не видя, в ночную тишь,

где с трудом шевелил листвою античный клён,

где дождинки окошко метили, как слюда…

Если ты идиот — то это не навсегда,

а всего лишь на дни или годы, пока влюблён.


Только ты

Только ты, только ты. Ибо если не ты, то кто?

Поэтесса с горящим взором из врат ЛИТО?

Дрессировщица из приблудного шапито,

вылезающая порой из тигриной пасти?

Мне б сказали одни, попивая шампань: «God bless!»,

и сказали б другие: «Куда же ты, паря, влез?!»

Наше счастье, по правде сказать, это тёмный лес,

и гадать на него успешно — не в нашей власти.

Только ты, только ты. Если я не с тобой, то где?

Менестрелем, шестым лесничим в Улан-Удэ

с хлебной крошкой в спутанной бороде,

налегающим на алкоголь грошовый?

Или вдруг, авантюрный сорвавший куш,

я б петлял, как напуганный кем-то уж,

уходя от вечного гнёта фискальных служб

в оффшоры?

Всё могло быть иначе. Грядущее — не мастиф,

уносящий в зубах ошмётки альтернатив.

И куда-то б, наверное, нёсся локомотив,

и какие-то б, видимо, длились речи…

Только ты, только ты. Ибо если не ты, то кот,

никогда не пустующий невод земных невзгод,

ну, и ангел. Гладкий ликом, как Карел Готт,

и всегда отворачивающийся

при встрече.


Save

Мы с двух сторон над той же пропастью во лжи,

и нас друг к другу не приблизишь, хоть умри.

Я сохраню тебя в формате джей пи джи,

я сохраню тебя в формате эм пи три.

Мир полон счастья. Птиц взволнованный галдёж —

как дробь горошин в гладь оконного стекла…

Здесь в виде рифмы так и просится «Не ждёшь»,

что будет правдой. Рифма здесь не солгала.

Судьба бестрепетно вращает жернова.

Когда ж становится совсем невмоготу,

то пустота преобразуется в слова,

а те, взлетая, вновь уходят в пустоту.

В ладони — вишни, а в стакане — «Каберне»,

заходит солнце за разнеженный лесок…

А мысль о том, что ты не помнишь обо мне,

голодной крысою вгрызается в висок.

Кому пенять, что не совпали два пути,

что рухнул дом, как будто сделанный из карт…

Я сохраню тебя в формате эйч ар ти,

что, как известно, сокращённое от «heart».


Приходи на меня посмотреть

Неизвестно, какого числа,

кем бы ты в этот век ни была,

и в какой ни вошла бы анклав ты —

приходи на меня посмотреть,

я стал старше и тише на треть,

и меня не берут в космонавты.

Приходи, беззаботно смеясь,

чтоб исчезла причинная связь

между странным вчера и сегодня.

Не спеша на покой и на спад,

улыбнётся тебе невпопад

наше прошлое, старая сводня.

Пусть былое не сбудется впредь —

приходи на меня посмотреть,

да и я на тебя — насмотрюсь ли?

Вдруг исчезнут года и молва,

и смешаются грусть и слова,

как речные течения в русле.

Мы, пропав, снова выйдем на свет.

Мы не функции времени, нет,

мы надежды хрустальная нота.

Неизвестно, какого числа

нас с тобой отразят зеркала

и в себе нас оставят.

Как фото.


Не расставайтесь

Любви земной скрепляя нити (увы, любая нить тонка!),

своих любимых окружите дверями о семи замках.

Пусть ваш союз в любую стужу растопит льды, развеет тьму,

но нос высовывать наружу любимой вашей ни к чему.

Не подносите ей на блюде тревоги собственной души:

ведь там, снаружи, ходят люди. Они порою хороши.

Чужих не подпускайте к дому! Глядите в оба круглый год!

А то любимая к другому с улыбкой радостной уйдёт.

Чужак — он дьявол. Мефистофель. Он гадость сотворить не прочь.

Пусть только ваш чеканный профиль любимой светит день и ночь…

Мир окружающий — как Голем. Он только усложняет суть.

Ведь всё должно быть под контролем. Но вашим, а не чьим-нибудь!

Смелее! Действуйте нахрапом. Что вам людской досужий суд?!

Пускай вас назовут сатрапом. Пусть полицаем назовут.

Либерализмом зря не майтесь, не ставьте счастия на кон…

С любимыми не расставайтесь. Ведь с глаз долой — из сердца вон.


Нужно

А нужно-то всего? Пускай в телеокне

парадный генерал в глаза не смотрит мне

и мне не говорит, что делать должен я,

чтоб в лапы не попасть вранья и воронья.

А нужно-то всего? Спокойный взгляд вперёд,

где нерождённый внук глаза сонливо трёт,

в края, где мы себя навек себе вернём,

в края, где тихий пруд и лебеди на нём.

А нужно-то всего? Шумливый хор друзей,

прохладный Пантеон, могучий Колизей,

и чтоб не злили глаз различием кровей

ни Рамбла, ни Арбат, ни Гиндза, ни Бродвей.

Не веря «калашу», а лишь карандашу,

чужого не хочу, о многом не прошу.

Ведь нужно-то всего? — прохлада и прибой

на странном берегу, где вместе мы с тобой.


Лицом к лицу

Пред тем, как разлететься на куски,

на боль в висках, на неблагие вести,

мы стали так отчаянно близки,

как два металла, спаянные вместе.

Окрестный мир ютился по углам,

став пустотой, неразговорной темой

нам — близнецам, прославившим Сиам

единой кровеносною системой.

Мы отрицали приближенье тьмы

и восславляли гордое светило…

Но как-то поутру проснулись мы —

и в лёгких кислорода не хватило.

Ни я к высокогорью не привык,

ни ты. Нас ослепили солнца блики.

О, да, «Ура!» — взобравшимся на пик.

«Гип-гип-ура!» — оставшимся на пике.

Мы — не смогли экзамен этот сдать,

сползли с небес в земную полудрёму…

«Лицом к лицу лица не увидать» —

как говорил один слепец другому.


Шансы

Когда-то, когда засыпали все, в отместку любым предсказаньям Глоб в мой дом приходила Мишель Мерсье, ладошку мне клала на жаркий лоб… И всё было нежно и комильфо, и тихая ночь превращалась в миг. Я был для неё Франсуа Трюффо, была для меня она Книгой Книг. За окнами — ночи чернел плакат, скрывая на время окрестный смог… О, как же несметно я был богат — сам Баффет мне б чистить ботинки мог. И гнал я печали свои взашей — в края, где въездных не попросят виз. И что-то шептала в ночи Мишель, и сердце летело куда-то вниз. И был я бессмертен. И был я пьян. И был я превыше всех горных круч. Пока Анжелику, Маркизу Ан… не крал беспощадный рассветный луч.

А ты в это время другую роль играла. И страсти крепчал накал. К тебе, говорят, приходил Жан-Поль — заслуженно неотразимый галл. Курился дремотный сигарный дым, и к праздничным звёздам вела стезя… И помню я слухи, что пред таким, по сути, совсем устоять нельзя. Тартинки. Сашими. Бокал бордо. Горячечный воздух. Уютный кров… Да даже фамилия — Бельмондо! Не то что Васильев или Петров. И разум бедовый сходил во тьму и тлел у бокала на самом дне… А впрочем, подробности — ни к чему, и коль откровенно — то не по мне.

Копаешь землицу, ища свой клад, надежды свои возводя в кубы… Не знаешь ты, смертный, каков расклад у карт на картёжном столе судьбы. На дереве жизни всё гуще мох, песок высыпается из горсти… А счастье растёт, как чертополох — да там, где, казалось, нельзя расти. Расклады и шансы горят в огне — их все побивает лихой авось. Мы вместе. Хоть явно могли б и не. Мы рядом. И это честней, чем врозь. Виденья стряхнув, как лапшу с ушей, продолжим вдвоём этот странный путь…

И курят в сторонке Жан-Поль с Мишель.

Они постарели. А мы — ничуть.


Не сезон

Слёзы от ветра шалого вытри

в сумрачной мороси дней…

Как ни смешай ты краски в палитре —

серое снова сильней.

Серые зданья, сжатые губы,

мокрого снега напев…

День безнадёжно катит на убыль,

еле родиться успев.

Туч невысоких мёрзлые гривы —

словно бактерии тьмы.

Осень на грани нервного срыва.

Осень на грани зимы.

И чёрно-белым кажется фото,

лужи вдыхают озон…

Эх, полюбил бы кто-то кого-то…

Но — не сезон.

Не сезон.


Зимний разлад

Мы словно бузотёры в старших классах:

кривились рты в презрительных гримасах,

хоть что делить — никто не ведал сам.

Два мнения, два вопиющих гласа

чадили, словно жжёная пластмасса,

взлетая к равнодушным небесам.

Была зима. Казался воздух ломким,

а каждый шёпот — безобразно громким,

как грубый скрип несмазанной арбы.

Не видимый банальной фотосъёмке,

нам в спины бил змеиный хвост позёмки,

вздымаясь, словно кобра, на дыбы.

Блуждая между трёх дремучих сосен,

мы спорили. И каждый был несносен,

стреляя всякий раз до счёта «три»…

Был хор фальшив, хоть не многоголосен,

и было в целом свете минус восемь,

не больше. И снаружи, и внутри.

Всё было так нескладно и нелепо…

Любовь крошилась, как кусочки хлеба,

а ветер острой крошкой лица сёк…

И, раненые влёт шрапнелью снега,

мы мяли в омертвевших пальцах небо,

как школьник — пластилиновый брусок.

В границах заколдованного круга,

где не было ни севера, ни юга,

звенело: «Я так больше не могу…»

И наши тени, вскормленные вьюгой,

всё дальше расходились друг от друга

на жёстком хирургическом снегу.


Он, она и Паоло

Он любил её (не пытаясь составить пару

и стесняясь своей неловкости, комплексов и очков)

в тот утренний час, когда цокали по тротуару

мушкетёрские острые шпажки её каблучков.

Он думал о ней (по ночам, по утрам, в сиесту;

сам себе говорил: «Пропадаю. Ведь так нельзя ж!»).

Хоть и жил совершенно рядышком, по соседству,

но, встречая её, исчезал и врастал в пейзаж.

Ей впору б спешить на пробы к Феллини и Копполе —

омут гибельных глаз и татарская резкость скул,

лёгкость быстрого шага, балетная стройность тополя…

Только он — умирал и не мог подойти. Олд скул.

А она, а она тускло в офисной стыла рутине,

каждый день был расписан. На всё был размеренный план;

а в квартирке на стеночке — фото Паоло Мальдини,

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.

Введите сумму не менее null ₽, если хотите поддержать автора, или скачайте книгу бесплатно.Подробнее