Магия геометрии: Слово редактора и циркуль

Для того чтобы сотворить нечто волшебное, иногда недостаточно слов. Магам требуются тайные знаки, пентаграммы и сложные фигуры, а следовательно, хорошее пространственное мышление и твердая рука. Для того чтобы здание получилось красивым, недостаточно обычной функциональности. Архитекторы чертят портреты застывшей музыки, а искусствоведы находят в строении средневековых храмов скрытые смыслы и символы. Для того чтобы полет космической ракеты прошел удачно, недостаточно инженерного решения для корпуса и двигателей. Без тщательно просчитанной траектории все усилия конструкторов пойдут прахом. И для того чтобы двое встретились и полюбили друг друга, их дороги должны пересечься. Даже если эти двое идут по параллельным прямым в рамках Евклидовой геометрии. Потому что нет ничего невозможного. Как показывали нам в фильме «Интерстеллар», порой достаточно просто согнуть листок бумаги…

В этом номере авторы рассказов продемонстрируют, что геометрия — это одно из самых крутых направлений магии и тот, кто владеет ею, способен совершать действительно удивительные, прекрасные и ужасные вещи.

Дмитрий Костюкевич и Дмитрий Орёл поведают о блужданиях героя в мире, который превращается в бесконечно страшную пространственно-временную головоломку. Дмитрий Сошников и Александра Шулепова расскажут о синхроне и рассинхроне в траекториях пилотов… и в жизнях тех, кто ждет пилотов на Земле. Игорь Вардунас и Павел Шейнин покажут геометрически неожиданные выходы из повседневной рутины. Кассандра Тарасова, Ольга Цветкова и Денис Приемышев прикоснутся к застывшей музыке архитектуры, которая просвещает, завораживает и ломает людей. Сергей Петров и Яна Вуйковская продемонстрируют, как в одном-единственном знаке могут преломляться, казалось бы, незыблемые законы природы. Амина Верещагина и Анна Бурденко покажут варианты будущего. В темном геометрия перемалывает человека, а в светлом траектория полета и рисунок танца дают новые смыслы и эмоции.

Авторы зарисовок (Екатерина Русалева, Алексей Донской, Мелалика Невинная, Батька Кобыляка, Лев Самойлов, Ольга Дорофеева и Федор Береснев) расскажут обо всех гранях применения чертежного искусства. С его помощью, как оказалось, можно выигрывать споры, зарабатывать деньги, добывать тайные знания, поднимать мертвых и перекраивать судьбы.

А Зеленый Медведь принесет на закуску читателю две свежепрочитанные книги.

Как видите, масса интересного. Правда, к сожалению, у нас не получилось отпечатать этот номер на листах в форме развертки для склеивания додекаэдра, поэтому пришлось творить магию просто добрым словом и циркулем. Как известно, в паре эти инструменты действуют гораздо эффективнее, чем по отдельности.

Рассказы

Потерявшиеся в Мохабине (Дмитрий Костюкевич)

«(Голос мальчика) Бабушка ковыляет к церкви, в белой куртке, с палочкой и корзиной. Она очень старая… (Голос девочки) Подходим к ФОКу, там есть бассейн, сауна, спортзал… пинг-понг есть, бильярд… Сейчас здание ремонтируют. (Мальчик) На входе сидит толстый дядька и три тети в одежде… (Девочка) В рабочей одежде! (Мальчик) Да. На дороге люк, едет грузовик. Я несу коробку от сока, будем ее взрывать, надо только положить ее на ровную землю и прыгнуть сверху…»

Я останавливаю запись и смотрю на ФОК. Серые, влажные от свежей штукатурки стены. Строительные леса.

Зачем все это? Во что я играю?

За ФОКом — сто метров по растрескавшемуся, вспученному асфальту, из которого, точно щупальца, лезут корни деревьев, — прячется школа. Белое грустное здание с притороченным стадионом: беговые дорожки, турники, баскетбольная площадка. Я цепляю пальцем ячейки забора, взгляд задерживается на мишенях: желтые щиты, красные круги и «яблочки» размером с голову; «по ним пуляют из гранатометов», — пошутил мальчик с записи. Сколько ему — пять? шесть? Девочка старше, наверное, ей больше десяти.

Мимо проезжает женщина на велосипеде. Голову женщины покрывает платок, светло-синий, в цвет проступившей за деревьями церкви. Я вспоминаю, что забыл купить сигарет, и возвращаюсь в магазин. Внутри душно и тесно. Возле касс — столик с пасхальными куличами.

— Две пачки, — говорю я продавщице с маленьким злым ртом.

«(Мальчик) … далеко стоит кран, деревья, они поближе. Дома с зелеными крышами, слева детский садик, я туда хожу. Березы, кустики. Мы идем по дорожке. Впереди бабулька в белой куртке… мне кажется, она нас преследует… (Девочка) Дай мне! Это мы ее преследуем! У церкви много машин, людей. Кто в церковь идет, кто из церкви. Кто на кладбище, кто с кладбища».

Пауза. Закуриваю. Слева, за панельными пятиэтажками, видны низкие крыши гаражей, рубероид щетинится жестью труб. Справа громыхает товарный состав, цистерны, хопперы и платформы, теряется за деревьями. Приближаюсь к кладбищу. За невысоким забором поднимаются каменные кресты. Воспроизведение.

«(Девочка) Проходим мимо кладбища, кучи песка, лужи… Вчера был дождь. (Мальчик) В заборе не хватает… э-э… части забора. Тут есть какая-то табличка… (Девочка) Дай прочитаю! Кладбище. Поселок Мохабин. По вопросам захоронения и благоустройства кладбища обращаться в КУМПП… телефон… адрес… Много могил, забор, страшновато, конечно. А мы идем за той же бабушкой, она странная…»

На запись я наткнулся в Сети, в одном из пабликов страшных историй. Голоса девочки и мальчика, которые гуляют по поселку и рассказывают обо всем, что видят. Я сразу понял, что речь о Мохабине, еще до того как девочка прочитала табличку на воротах мохабинского кладбища. Вот и она — подхожу, читаю (По вопросам захоронения…), иду дальше. Следую за голосами.

«(Мальчик) Церковь. Там много крестов всяких. За забором могилы… Есть магазинчик небольшой, там свечи продают. Сама церковь синяя. Там посвящают пироги и яйца. (Девочка) Святят, а не посвящают. На церкви висят колонки, когда в церкви поют, слышно на улице. Есть небольшая стоянка, но сегодня много машин, и все не вмещаются. Вплотную стоят частные дома».

Звонит телефон.

— Да?

— Не загулялся? — спрашивает супруга. — Пять лет с родителями не знакомил, а потом бросил с мамой на кухне.

Майя выделяет «на кухне», словно я оставил ее в жерле вулкана.

— Замучила вопросами?

— Все нормально. Ульяна спрашивала, когда папа придет.

— Что она делает?

— С дедом в шахматы играет.

— Как рука?

— Перевязку сделали. — Майя берет паузу: все еще злится, обвиняет? — Не забыл, что после обеда святить пойдем?

— Не забыл. Уже возвращаюсь.

— Ностальгия?

— Да так…

Я не был в Мохабине… сколько — пять? шесть лет? Казалось, больше. После школы (желто-красных мишеней тогда не было, или я их забыл) уехал поступать в институт, да и осел в городе. От Мохабина все кажется далеким, даже если отъехать на километр-другой. К родителям наведывался редко, они не имели привычки часто звонить, не упрекали, не настаивали — день цеплялся за день, год за год… Ведь так было? Все собирался после свадьбы, после рождения Ули, а приехал только сейчас. После того… как скачал в Сети запись?

Я отмахиваюсь от этой мысли. До церкви рукой подать, но я разворачиваюсь в сторону дома. Нажимаю «плей».

«(Девочка) У нас в классе есть мальчик по фамилии Глебик, и он рассказывал, что, когда строили колокольню, на стенах строители писали свои фамилии. И там есть фамилия Глебик. Получается, колокольню строил его прадедушка или прапрадедушка. Еще есть маленькая церковная школа, дети ходят в нее каждое утро в воскресенье. Когда заходишь в церковь, там есть две двери — направо и налево. Направо крестят детей, там крестили Стасика. (Мальчик) Меня!.. На дороге лежат огрызки яблок, чипсы, стекло. Какая-то ветка торчит. Куча великов, машин. Идет дядька с корзинкой. (Девочка) Переходим дорогу, идем по тропинке. Огромная очередь в иконную лавку. Мы сами придем в церковь после обеда, будем святить яйца…»

Небо чистое-чистое, видно каждую веточку. Выключаю запись, вынимаю из уха наушник. Мы должны пройти этот путь вместе — я и мальчик с девочкой. Они ведь брат и сестра?

Мохабин — небольшой поселок, выросший вокруг комбината хлебопродуктов, спутник города Стербин. Многоквартирные дома, частные домики, огороды. С одной стороны «железка», с другой — поля и озера, сзади завод, спереди Стербин. Мохабин пахнет свежей выпечкой и пылью. Мохабин не пахнет домом.

Я захожу в магазин на углу площади Лейтенанта Скока. Купить что-нибудь сладенькое Уле, порадовать.

— Дайте еще таких, как раньше «Аэрофлот» были, — объясняет продавщице пожилая женщина. — Грамм сто.

— Таких? Вам с вафелькой, да?

— Да. И как «Березка» были. Что-нибудь похожее. На ваше усмотрение.

Очередь нервничает. «Да купите вы все конфеты», — выдыхает кто-то. Пожилая женщина тыкает пальцем в полки, стоящие за ней закатывают глаза. Выскальзываю на улицу и закуриваю.

Срезаю через детскую площадку и заброшенный стадион. Как же много стекла. Не только вокруг лавок и на бетонном островке музыкальной площадки, где вечерами собирается молодежь, но и на дорожках, в траве, у качелей и горок. Кругом бутылочные осколки, белые, зеленые, желтые. Могли бы перед Пасхой и убрать. Вчера Уля ползала по «паутине», а я расчищал площадку от стекла.

Родители живут в небольшом частном домике: три комнаты на первом этаже, две на втором. Отец — спокойный, работящий, честный — всю жизнь трудился на комбинате главным инженером. Дом строил своими руками больше десяти лет. На пенсию ушел в прошлом году, теперь копается в огороде, что-то вечно чинит и ладит в подвале и гараже.

В прихожей Уля бросается ко мне на шею. Левая кисть — в бинтах, желтых от проступающей мази. Кисть бойца. Или кисть дочери невнимательного папаши. Вчера бабушка позвала Улю наряжать пасхальные яйца. Красили в луковой шелухе, одевали в термоусадочную пленку — «в юбочки», как говорит Уля. Ей доверили опускать яйца в кипящую воду. Она стояла на стуле, с дуршлагом в руке и вселенской серьезностью на лице. А потом стул пошатнулся, и Уля упала, задев кастрюльку. Я стоял рядом, но не успел. Она ошпарила кисть и долго подвывала, когда над ней хлопотали мама и бабушка.

— Как ты? — спрашиваю я, осторожно покачиваю ее руку в воздухе.

— Немного щиплет, но я держусь.

— Ах ты моя…

— А бабушка плакала.

— Почему?

— Дедушка натер хрена, а бабушка по банкам его раскладывала и плакала. — Уля смешно трет глаза и кривляется. — Пап, а ты злых собак не видел?

Я качаю головой. Вчера моих девочек испугали дворовые собаки. Майя позвонила с улицы, сказала, что за ними увязались две псины, рыжая и черная, но уже отстали, все нормально. «Дедушка нас встретил у калитки с воздушкой!» — через несколько минут прибежала Уля. «Какой молодец!» — подхватила Майя. А я типа безразличный, не среагировал…

— Пап, а прокати на велосипеде!

— Тебе, наверное, кушать надо, а потом в церковь пойдем.

В арке гостиной стоит Майя.

— Полчаса у вас есть. Суп доваривается.

— Хорошо, — киваю я. — Покатили.

Велосипед старый, советский. Мохабин несется навстречу, поворачивается так и этак, ветер волокнист и прохладен. Уля смеется на самодельном креслице между рулем и моим сиденьем. Старые дома с новыми табличками. Много людей на велосипедах, и мы одни из них. Проезжаем мимо заводских рамп, через парк. Зелень маскирует убогость дворов.

Я склоняюсь к затылку Ули.

— Штурман, если найдешь ровную дорогу — свисти!

— Хорошо!

— Осторожно — бровка.

Она приподнимается на креслице, улюлюкает. Умница. Спасибо, Мохабин, за то, что радуешь мою дочь. Извини, что так долго не приезжали.

— Ну что, домой?

— А потом яйца святить?

— Так точно, штурман!

«(Мальчик) Из церкви выходит много бабулек. Рядом стоит книжная лавка. Много велосипедов, я уже говорил. Едет цистерна с молоком. (Девочка) Еще у церкви стоят лавочки, и, когда идет служба и мне становится скучно или жарко, я выхожу на улицу и сижу. За церковью стоят большие столы, и на них яйца, пасхальные пироги, мясо, все святят. (Мальчик) Мы повернули домой… А как святят яйца? Отдают богу? (Девочка) Нет. Священник святой водой брызгает».

Я жму на «паузу». Смотрю поверх головы Ули на священника. Батюшка стоит на противоположной стороне прямоугольника из сдвинутых столов, читает заключительную молитву, на столе перед ним — эмалированное ведро с крышкой и ваза, из которой торчит ручка кисточки… кропильница и кропило, кажется. Над батюшкой голубое небо с единственным фальшивым облаком — это белый кильватерный след от самолета. Слово божье и железная птица — я нахожу в этом смутный символизм.

На пасхальных куличах горят свечи. Люди жмутся к столам, нависают над корзинами с едой; те, кому не хватило места, стоят в очереди. К Богу всегда много очередей — за свечами, к иконам, к столам… За свечами отстояла Майя с Улей, я занял очередь в храм; внутри чувствовал себя неуютно, все оглядывался, где там мои, пропускал вперед, потом прятался от иконы за спиной Ули, смотрел, как она крестится, целует раму…

Батюшка идет по внутреннему периметру столов. Окропляет еду и любопытных детишек. За священником следует высокий худой мальчик в строгой рубашке, несет две корзины для пожертвований. Майя передает Уле купюру, объясняет, что делать. Люди крестятся, взлетает и опадает кропило. Служка с корзинами смотрит на меня, пока Уля жертвует купюру, а священник — освященную воду; мальчика что-то смущает, и я не сразу понимаю что. Наушник в моем ухе… он считает его богохульным? Или скучает по музыке с внятными словами?

— Пап, на меня вода попала! Холодная!

Мы выходим за ворота. Машину Майя припарковала возле ФОКа.

— Вы езжайте, — говорю я. — Хочу пройтись окраиной. Мы часто так ходили с сестрой.

— Ты не говорил, что у тебя есть сестра.

— Двоюродная.

— И про двоюродную не говорил.

— Уложи Улю. Скоро буду.

Майя недовольно кивает. Я машу моим девочкам. Включаю запись.

«(Мальчик) …одноэтажные домики с садиками и двориками. Стоят деревья. Лежит котик. Вот забор. Котик убегает, потому что Вика пошла к нему кис-кискать и чесать подмышки и напугала. (Девочка) Идем по большой дороге. Слева кладбище. Справа домики: зеленые, бордовые, бежевые, белые. Тут один дом, он огорожен тремя заборами: желтым, коричневым и прозрачным. Это не наша улица. Табличек нет…»

Передо мной идет старушка в белой куртке, укрытая платком корзина бьется о ногу. Я равняюсь с ней у кладбищенской калитки. Зачем-то сворачиваю следом.

Старушка оборачивается.

— Тебе не сюда.

Ее глаза — зеленые, будто бутылочные донышки. Это забавно — ее слова и ее глаза.

— А куда?

— Сюда прямая дорожка, а тебе еще выйти надо.

— Как скажете.

Я прохожу мимо.

«(Мальчик) Я — Стас. Я иду по песку. Я берусь за дерево. Какие-то ягодки черные висят. Вижу очень-очень-очень-очень-очень украшенную могилу, много венков. (Девочка) Поворачиваем за кладбище. Петухи ходят, курочки. Вот старый-старый забор. (Мальчик) Тут столб, как на границе. Курицы как будто мертвые стоят. Мне показалось, что там был кот-призрак. За нами едет огромная черная машина».

За мной тоже катит машина. Но не черная и большая, а маленькая и красная. Я схожу на обочину, если тут существует такое понятие, как обочина.

«(Девочка) На кладбище много призраков. Говорят, что однажды один человек пришел убрать могилку своего друга. Он убирал-убирал, и вдруг что-то задел, и увидел угол ящика. Он думал, что нашел сокровище. Он раскопал и увидел гроб. Но он был глупый, думал, что это все-таки сундук с кладом. Он открыл гроб и увидел своего друга. И как из друга вышла какая-то тень и куда-то ушла. Он очень испугался, закрыл гроб и засыпал могилу. И с тех пор говорят, что по кладбищу иногда летает темная тень и иногда подбирает тряпки и мусор. (Мальчик) А я бы хотел оживить людей из гробов! (Девочка) Зачем? (Мальчик) Просто. Чтобы жили».

Я закуриваю. Кладбище заканчивается. Дорога прорезает пейзаж из гнилых досок, мусорных куч и высоких сорняков. «Бабаргонанд, — говорит в наушнике мальчик. — Чтобы оживить мертвецов, мне нужен бабаргонанд». Девочка не спрашивает, что такое бабаргонанд, и я остаюсь в неведении. Хотя догадаться нетрудно — у всех вымышленных магических вещей сложные названия.

«(Мальчик) Вчера бабушка позвала нас красить яйца. Она взяла белые яйца у санитарки, потому что у курочек бабушки яйца желтые, а белые лучше красятся. Мы с Викой взяли по несколько юбочек и надевали на яйца, клали на дырявую ложку, а потом в кипяток. Мы долго ждали, когда закипит вода, потому что бабушка налила холодную. А еще мы наклеивали наклейки разные: кресты, ангелочков. (Девочка) А у меня в классе был мальчик, он в интернете играл в какую-то игру. Заходишь на сайт, сидят там кураторы, они дают разные задания, иди туда, найди то. Говорят, что в конце будет приз. Если откажешься в середине игры, угрожают, что убьют родителей. Мальчику сказали идти к озеру и войти в воду там, где черные камыши. В черных камышах никто не ловит рыбу. На пляже были люди, они увидели, что мальчик вошел в воду и исчез».

Я останавливаю запись, чтобы позвонить Майе. Прошло всего минут пятнадцать, как мы расстались, но мне почему-то хочется услышать ее голос — спросить, как дела, пожелать Уле сладких дневных снов. Экран телефона показывает нулевую шкалу.

«(Девочка) Проходим мимо старого забора, вместо калитки стоит дверь, маленькая ручка… тряпки летают, ладно, шучу… Стас, давай сюда. Тут должен быть проход, так было написано… надо где… так быстрей к гаражам выйдем. Держи, говори, что видишь. (Мальчик) Вика, не надо, не надо! Я точно туда влезу? Влез! Мы как шпионы! Тут забор из веточек, высокий, два забора с разных сторон, тесно… ай, поцарапался… ерунда, не больно. Я вижу дорогу, кто-то пробежал… Вот, выбрались на другую улицу. На заборе резиновый сапог. Фу, гусеница!»

Я ищу глазами место, куда свернули мальчик с девочкой. Нахожу. Плетень из темных прутиков, коридор между двумя заброшенными участками. А я пролезу? Шпионом себя не чувствую — чувствую глупым взрослым, который вместо того, чтобы укладывать дочь, шляется по улочкам своего детства.

И не узнает многие из них.

«(Девочка) Вот баки, куда выкидывают мусор. Сараи, там был огромный пожар, а теперь разводят котов, гусей, баранов… Однажды за нами погнался козел с рогами, было очень страшно. За баками есть огромная яма, а в ней лужа. Она никогда не высыхает. (Мальчик) Летит самолет, прямо над моей головой. На горизонте вижу воду, озеро. (Девочка) Визжа. Озеро Визжа. (Мальчик) Мусора много. Сюда люди привозят старые вещи, бросают у баков. Там стоит дом, который до сих пор не достроен. Он уже давно строится, еще когда не было Пасхи. За мной какая-то женщина гонится… (Смех.) Это Вика! (Девочка) Подошли к луже, смотрим, тут купаются гуси. Главное — не упасть».

Я стою на краю лужи, которая никогда не высыхает. Я бросаю в нее сигарету, и она шипит. Вода слишком грязная, чтобы увидеть свое отражение.

«(Мальчик) Тут какой-то странный пенопласт плавает, на лицо похож. Я говорю правду, а может, и не правду. Вы никогда не узнаете. Тут какое-то объявление. Сейчас Вика прочитает… (Девочка) В связи с истечением отведенного срока для окончательного освобождения самовольно возведенных капитальных деревянных построек, алтарей и жертвенных плит, расположенных по улице Красной в поселке Мохабин, силами КУМПП… (Мальчик) Тут очень много куриц, и они клюют стекло. Спят два кота, они очень жирные, и они хотят нас съесть. Убегай, глупый кот! А-а!.. Я напугал кота. О, маленький барашек! Такой смешной. Он тоже ест стекло. Тут два гуся. Белый гусь, наверное, мужчина, а женщина — темная. Тут какое-то гнездо на дереве… Вика, посмотри. (Девочка) Это больное дерево, опухоль. (Мальчик) Небо темнеет. Я сам даже начал темнеть».

И правда темнеет… Это какой-то выверт Вселенной, затмение? Сумерки опускаются так стремительно, что хочется закричать, чтобы их спугнуть. Мое внимание привлекает какая-то странная фигура — у сарая с ввалившейся внутрь крышей. Вспыхивают фонари, далеко, они помаргивают, и в этом дрожащем свете кажется, что фигура поворачивается. Я уверен, что все дело в свете. Я иду к фигуре только потому, что она на моем пути — я должен выйти на дорогу, должен спешить домой. Я что-то слышал о затмении, но разве оно сегодня?

Под ногами хрустит стекло. Теперь я вижу, что фигура привалилась лбом к сараю. Какой-то местный алкаш. Ждет, когда отпустит. Или попросту спит.

— Эй, с вами все в порядке?

Не дожидаясь — да и не рассчитывая на ответ, — достаю телефон и включаю фонарик… и едва сдерживаю крик.

Фигура стоит ко мне лицом. Непропорционально большие рот и глаза, раздувшиеся и застывшие ноздри. Лицо гладкое, оно отражает свет. Как стекло.

Я чувствую, что могу и не справиться с накатившим страхом — он доконает меня, и тогда я побегу. Каково на ощупь это лицо? От этой мысли на моем затылке шевелятся волосы; волосы стеклянной скульптуры похожи на прозрачную проволоку.

Я увожу в сторону луч фонарика и проскакиваю мимо.

— Как ты сюда попал? — спрашивает кто-то в спину… не скульптура… скульптуры ведь не могут говорить? — Зачем ты принес свет? Что тебе нужно?

— Бабаргонанд, — отвечаю, стискивая зубы, — мне нужен бабаргонанд.

Улица хорошо освещена. Я закрываю глаза и долго стою, зажмурившись. Открываю — в голубом небе светит солнце. Сердце успокаивается. Затмение… да, но только в моей голове…

Справа проплывает калитка, сделанная из межкомнатной двери, маленькая облупившаяся ручка вздернута вверх. Я знаю, что уже проходил мимо этой двери, или все-таки это была другая дверь?

«(Девочка) Нас облаяли собаки. Мы идем домой, но мы заблудились. Ходим кругами. Людей нету. Наверное, все в церковь ушли. Ни единой души. Очень страхово. (Мальчик) Из-под земли торчит рука, она коричневая. Наверное, тут база военных…»

Как хорошо, что они шутят, думаю я. Благослови детей, которые умеют шутить, даже когда потерялись. Я пытаюсь улыбнуться, но рот словно онемел.

«(Девочка) Идет странный человек с сумкой. Он идет спиной вперед. И он повернут к нам только правой стороной. Правосторонний. Все это очень напоминает мультик… не помню, как называется. Может быть, мы идем по концу земли. (Мальчик) Тут летает гравитациальный человек, у него три руки и голова… прямо открытый мозг, и в мозгах глаза… Я тоже расскажу вам историю. В Мохабине ходили зомби и открывали зомби-гробики! Хотя стареньких людей нельзя так пугать, у стареньких сердце может остановиться. Даже взорваться может от страха».

Вполне, думаю я. Взорваться, как пустая коробка из-под сока. Хлоп — и все. Я чувствую себя старым. Я прикуриваю одну сигарету от другой. По обе стороны дороги стоят незнакомые дома, в незнакомых дворах лают собаки.

«(Девочка) Мы встретили собаку-демона… Ночью она писает на столбы кровью. А еще мы видели стеклянных людей. Они не двигаются, но если правильно смотреть, краем глаза, то тогда двигаются. (Мальчик) Вика, а когда мы домой придем? Хочу домой. (Девочка) Скоро. Смотри, еще один забор с дверью… Ай, больно! Не трогай камни — они горячие! С-с-с, обожглась…»

Голоса обрываются. В наушниках звучит какой-то шум — возможно, плеск воды, возможно, пустоты. Я буквально выдергиваю из кармана телефон, наушник выпадает из уха, и направляюсь к почтовым ящикам на углу, общим на несколько домов. Ящики ржавые, они шелушатся и едва слышно потрескивают. Я бросаю телефон в ячейку с табличкой «Интернет», и он исчезает внутри, провод наушников всасывается в узкую щель.

От камней поднимается пар.

Я догадываюсь, что заблудился. Похожие дома, улицы, перекрестки. Единственный ориентир — озеро; я уверен, что выйду к нему, если поверну направо и буду придерживаться этого направления, но дом родителей в другой стороне. Или уже нет?

В голове звучит голос мальчика, не конкретные слова, а скорее интонация. Когда я понял, что голос мальчика — мой собственный голос? Сразу? Как только услышал его — свое — имя… Стасик… Стас? Наверное, но это понимание сидело так глубоко внутри, что я не мог докопаться. Оно медленно выходило, как заноза с гноем… Вышло бы, не вернись я в Мохабин? Сколько мне тогда было — пять? шесть?

Мальчик и девочка… я и моя двоюродная сестра… но как, как? Ведь на записи — современный Мохабин: реконструкция ФОКа, объявления… Что все это значит? Как они сделали эту запись — таскали с собой бобинный магнитофон с микрофоном?

И что случилось тогда со мной и Викой?

Не помню. Не понимаю. Шкатулка внутри шкатулки внутри шкатулки внутри…

Я сворачиваю направо и бреду по грунтовой колее между кирпичными домиками, несколькими годами вспять сворачиваю налево — деревянный забор, колодец, плешивый кот, колесо от телеги на перекрестке, в жарком воздухе висят лица Вики и Стаса, я прохожу насквозь, год, еще год, улыбки, слезы, семейные праздники, достаю сигарету и закуриваю, дым безвкусный, синеватый, детские сандалии поднимают бурые султанчики пыли, Вика, кричу я, Вика, ты где?..

Прохожу мимо родительского дома. В окне кухни — мама и папа. Мама плачет, уронив голову на стол. Отец смотрит в окно, в ночь, но не видит меня. Я потерялся, я и Вика, и никогда не возвращался назад. Я обхожу дом, но с другой стороны — по-прежнему окно кухни, подпрыгивающие от рыданий плечи мамы, пустота во взгляде отца. Я кричу и машу ему, пытаюсь приблизиться к ограде, но она отдаляется. Обхожу с другой стороны. Окно кухни. Мама. Папа.

Снова обхожу дом. В единственном окне — белое рыхлое лицо, блин из сырого теста. Лицо словно прилипло к стеклу. Оно улыбается. А еще оно меняется. Сначала от меня ускользает характер изменений, но тут я понимаю: что-то не так с глазами. Они растут. Расплываются по лицу: покрывают маленький плоский нос, тонкие губы. Они сливаются в один огромный глаз, который обволакивает голову. Он, этот глаз — блестящий и гладкий. Как жидкое стекло.

Я бегу прочь. По незнакомым улицам, незнакомому поселку. За оградами возвышаются стеклянные фигуры. Черные тени бьются в ветвях обугленных деревьев.

Навстречу идет человек. Он движется задом наперед, но, возможно, дело в его руках и ногах, которые вывернуты в другую сторону, — потому что по лицу человека невозможно понять, куда он смотрит. У него попросту нет лица. Идеально круглый шар розовой кожи.

Человек поднимает руку и показывает на узкий проход между домами.

— Мальчик, она туда побежала.

Как ему удается говорить безо рта?

Я вижу призрак сестры, Вики, исчезающей в этом коридоре. На секунду она оборачивается — у нее лицо Ули.

Сколько раз я видел этот мираж, обманку, прошлое?

Я бегу за ней, но проход исчезает. В воздухе над штакетником дрожит паутина из драгоценных нитей. Паук — капля муранского стекла. Сбиваю его, рву паутину. На пальцах выступает кровь.

Как часто я это делал?

Как часто забывал?

Иду дальше. Вперед. Назад. В лабиринте нет направлений.

Если свернуть не туда, пройти заклинанием скрытых дорог, можно прожить в Зазеркалье целую жизнь, скучную и водянистую, даже не поняв, что годами плелся в жуткой пустоте вымысла. Гармошка реальностей с тенями в складках.

Воспоминания — они возвращаются — похожи на пузырьки воздуха в мутном стекле. На сетевое задание, смысла которого не понимаешь. На странную карту с проложенным маршрутом, который ты с радостью соглашаешься пройти со своей двоюродной сестрой.

Они похожи на сны.

Сколько раз во сне мы сожалеем о том, что спим?

Я думаю об этом, когда улочка упирается в железный мостик, и продолжаю думать, когда мостик и пересохший канал остаются позади, а навстречу поднимается темно-синее озеро.

Я хочу снова увидеть Майю, увидеть Улю. Обнять их. Даже если для этого придется пройти сквозь черный испод. Сквозь мнимые отражения. Забыть и вспомнить.

Над черными камышами плывут длинные призрачные нити тумана.

Ледяная вода обжигает мои ступни.

Калигула в темноте (Дмитрий Орёл)

мама говорит: все будет хорошо.

мама, разумеется, врет, потому что любит меня.

бабушка говорит: все будет хорошо.

бабушка забыла как правильно, она слепая.

заходит луна.

ыхкилики говорит: ничего уже не будет.

и ничего уже не было.

Старая эскимосская сказка «Мальчик и никогда»

(кавак)

Прислоняю лоб к холодному окну. Выдыхаю. По стеклу расползается туманное облако. Как раз напротив моего лица.

Думаю: почти как маску.

За этой маской мелькают сосны, тянутся к звездному небу снежные долины. Белый победил, вот что скажу. Белый светит даже ночью.

Санкт-Петрогрард остался далеко позади, наш поезд пересек последние очаги цивилизации. Он несется на север, в чужой край иглу и полярных огней. Трубы кашляют паром, и лязгают железные колеса по рельсам. С каждой секундой мы все ближе к цели. С каждой секундой я все больше хочу задать себе вопрос: ну и как тебя угораздило в это вписаться?!

Хотя известно как. Из-за деревянной шляпы.

— Надеюсь, вы не подведете, маэстро, а?

Поворачиваюсь. Там сидит этот Француз, потягивает красный каштановый чай. Не знаю, чего он вообще Француз, Григорий Михайлович так его назвал. А я бы просто сказал: «сальный хлыщ». Ничего личного. Что вижу, то и говорю.

— Надеюсь, — отвечаю я, — меня не убьют.

— Надейтесь. Кто ж запрещает.

Я думаю: как бы лучше устроиться на койке. Постоянно у меня с этим беда — не знаю, куда деть руки. Не знаю, какую позу выбрать, чтобы не казаться здоровенной угрюмой сволочью. Хотя, может, пора бы уже научиться принимать в себе некоторые вещи? У Дианы же как-то получалось находить меня «просто немного неотесанным». Но там другое. Одни люди хранят в груди мадридское солнце, как моя Диана, а вторые пусты, как эта бесконечная зима. И точка.

— Скоро сойдем? — наконец спрашиваю я.

— О, часов через восемь, — кивает Француз, — а пока можете отдохнуть.

Он прав. Где, если не здесь? По вагонам развозят мятный чай на железных подносах, сонный дед рубится в сахарные шашки (белый и тростниковый) с внуком, какой-то толстяк читает «Капитал», спрятанный под обложкой «Маленького принца». Настоящий мир в железной коробке. Скоро мы сойдем в зиму, а остальные двинут дальше. На восток. Они не заслужили оставаться здесь. Я заслужил.

Кладу голову на подушку.

Снаружи хватает опасностей, вот что я понял. Как те снежные дьяволы — туурнгаит. Перепуганные люди о них всякое шепчут. Мол, придет такой к твоему сыну во сне, и украдет у него язык изо рта, и имя у него украдет. А наутро малец оставит дом и убредет прочь. И замерзнет там. Или станет ветром, как становится ветром всякий, у кого нет имени. Так говорят.

Но в поезд дьяволам не пробраться — горячий пар размоет их морок.

Можно отдохнуть, можно поспать, можно забыть.

— Что такое Теорема Калигулы? — бросаю я Французу.

Он массирует виски пухлыми пальцами.

— Боже, ну сколько можно спрашивать?! Расскажу, когда придет время.

Да. Или наврешь с три короба, сальный хлыщ.

Я немного умею, как это говорится, гадать по глазам. Никаких цыганских плясок, просто жизнь слишком часто бросала меня в полымя. Жизнь или глупость. С таким раскладом хочешь не хочешь — научишься наблюдать, присматриваться. И в этих быстрых поросячьих глазках я не вижу ничего хорошего. Он точно заведет меня в могилу.

В голове вспыхивает странная мысль: «А может, я уже в могиле?»

— Уже… — внезапно говорит Француз. — Уже пошел, только поглядите.

Он кивает в сторону окна.

Начинается снегопад.

— Спите, — говорит Француз и тут же добавляет: — Завтра нас ждет сложный день.

— Ночь, — бормочу я, переворачиваясь набок, — там, куда мы едем, — всегда ночь.

Француз не отвечает. Вечно уклоняется, таков он. «Сами увидите», «Еще рано об этом», «Григорий Михайлович умолчал». Трясется над своими секретами, как мамка над малышами.

Только про эту Теорему Калигулы проронил.

И она, надо сказать, крепко въелась мне в память. Есть такие образы. Сколько ни пытайся их отпустить — они останутся с тобой. Будут сводить с ума, свербеть в черепе и давить на глаза. И однажды ты забудешь — в какой момент вообще услышал про них. Ты будешь думать: черт, я же родился с этим, оно часть меня. Так люди и пропадают в себе.

Гоню прочь пустые мысли. Закрываю глаза и зарываюсь щекой в мягкий холод подушки.

Эскимосская зима подобна касатке. Двухцветная злоба. Густо-черные воды и слепяще-белые льды. Да, и еще одно.

У нее есть зубы.

(имагми)

На это дело меня подписали грязно.

Поймали, словно бродячую псину, когда я пьяный вдрызг блуждал по пустынным улочкам. Не то чтоб я любитель опрокинуть рюмку другую, но тогда был особый повод. И тогда была петрогрардская ночь, холодная, как поцелуй Иуды.

Помню все смутно. Вот открываю глаза и вижу чистейшую неразбавленную тьму. Вот пытаюсь встать, но понимаю, что ноги привязаны к табурету, руки стянуты за спиной.

Кто-то тащит тусклый свет сквозь комнату. Хороший расклад. Для него.

— Вы наверняка знаете, что такое деревянная шляпа? — спрашивает голос. Молодой, едва ли поломанный.

И тут из темноты проступает лицо. Худощавый юнец, сомневаюсь, что ему уже стукнуло двадцать, пару раз брил редкие усы, не больше. Зато на носу очки в роговой оправе, с квадратными стариковскими линзами. В них пляшут блики, глаз не видно.

— Меня можете звать — Григорий Михайлович, — говорит он, — если не смущает официальный тон.

Ну, это просто смешно. Я поехал крышей? Или лучше. Может, я умер? Поскользнулся на той улице и размозжил голову о брусчатку. И теперь ад играется со мной, раздает долги за все те грехи, которые я успел натворить под этим небом. Если кто захочет узнать мое мнение: ад — злопамятный ублюдок.

— Сколько тебе? — бросаю я в темноту. Голос хриплый, прожженный вчерашним портвейном и сегодняшним морозом.

— Не-а, — он отворачивается, — я первый спросил. Знаете, что такое деревянная шляпа?

— Ну… нет.

— Хорошо. Я покажу.

И сразу за его словами появляется долговязый увалень. Комар. Я думаю, увалень похож на комара.

— Сейчас помогу, — говорит ему юнец.

Я замечаю в руках Комара деревянную доску. Для резки салата тонковата. Нет, на таких разделывают мясо, рубят кости. Крепкая штучка.

Юнец держит мою голову, а Комар ставит доску на самую макушку, как какой-то индийский поднос.

Я не сопротивляюсь. Раньше бы дергался, костерил их до пены изо рта. Это щенячий блеф — вот что думаю сейчас. Если им, чтобы утихомирить, придется выбить мне парочку зубов или ковырнуть глаз — я не стану живее. И вот уж точно не стану свободнее.

Наблюдай, слушай, жди подходящего момента.

— Не пугайтесь, — говорит юнец, — шляпа не для пыток. Она для переговоров.

Теперь он слегка опускает очки, и я впервые вижу его глаза. Неподвижные, как арктические воды, и черные, словно впитали всю темноту комнаты. Нет, словно из них и пришла эта темнота.

Как он сказал? Григорий Михайлович?

— Все очень просто, — продолжает он, — у нас к вам предложение, от которого невозможно отказаться.

Я выдерживаю его взгляд. Это не самая простая задачка. Зрачки паренька — два холодных туннеля, и я думаю — есть ли из них выход? Есть ли в зрачке свет? Здесь все дело в человеке. У одних в глазах сверкает детский хрусталь, как у моей Дианы, а вторые смотрят как волки, как дьяволы. Как Григорий Михайлович.

— Сейчас обоссусь от такой чести! — бросаю я.

Да, похоже, немного щенячьего блефа еще осталось.

Григорий Михайлович мрачно усмехается в ответ, потом кивает:

— Сейчас вы обоссытесь.

Комар придерживает доску одной рукой, второй выуживает из-за пазухи молоток с гвоздем. Демонстративно машет у меня перед носом. Его руки в свете одинокой лампы кажутся красными и угловатыми.

— Вот как это делается, — говорит Григорий Михайлович, — берется доска… вот она у нас, — стучит у меня над головой, — молоток и гвоздь. Толщина доски — три сантиметра. Длинна гвоздя — четыре с половиной. Если повезет — вы поймете, как важны эти полтора сантиметра разницы. Так вот, сейчас мой… назовем его ассистентом, начнет вбивать в доску гвоздь. А я повторю вопрос: как насчет делового предложения?

— Ты же… — чертов язык заплетается. — Ты…

Тк — вонзается в доску гвоздь. А в моем черепе звучит канонадой:

«Тк Тк Тк Тк Тк Тк».

— Эту… ну-у… допустим, игру еще называют Теорией Неопределенности. По сути — вы наш кот Шредингера. Одновременно и живы, и мертвы, потому что гвоздь может добраться до черепа абсолютно в любой момент. И не стоит пытаться рассчитать. Три, четыре удара… Пф. Мой ассистент же не станок, правильно? И не плотник. Я удивляюсь, насколько это просто и в то же время эффективно. Раньше я действовал совсем по-другому. Но, как говорится, время все расставит по местам.

Я хочу снести ему голову. Оторвать паренька от земли и разбить о бетонный пол со всей дури. Пырять ножом в печень, как я умею. Как давно умею. Ших-ших-ших.

Иными словами — мне страшно.

В словах ублюдка чувствуется океан. Но не тот теплый и тропический. Этот иной. Густой, как кровь. В нем плавают льдины, и клыкастые твари норовят схватить тебя за ноги и утащить на дно. Я прежде такого не испытывал. С этим очкариком что-то не так, он больше меня, больше заплесневелых стен, больше темноты вокруг. Я его крепко запомнил.

Тк.

По спине расползаются мурашки. Сиди смирно. Дыхание учащается. Сиди смирно. Наверное, надо просто принять это. Плохая смерть для плохого человека. Так или иначе — я уйду молча, уйду без торговли. Грязно, но с достоинством. Сиди смирно!

— Стоп… Стоп-стоп.

Конечно. Ты ее недостоин, трус.

— Да? — Григорий Михайлович приподнимает бровь. — Вам есть что сказать?

— Какое у тебя предложение?

— О, так сразу к делам? А я думал, мы начнем с нейтральной беседы. Хотел хотя бы узнать: что вы вообще делали ночью на той старенькой улочке?

Я глотаю спертый воздух. Хочешь немного поболтать? Как повезло, что именно сейчас, примотанный к табурету, я никуда не спешу.

— Отмечал годовщину.

— Да ну. Так вы у нас семейный человек?!

Она улыбается как актриса Фэй Рэй, моя Диана. Только у нее в передних зубах небольшая щелочка. Украла улыбку у Фэй, когда мы смотрели старого «Кинг-Конга». Она не из тех, кто любит плюшевые игрушки. «Просто пылесборники», — говорит она. А еще обрезает кожуру с яблок (но только с красных!) и не понимает, как эти дамочки курят тонкие сигареты в фильмах — на сигаретах же остается помада.

— Да, — отвечаю я, — типа того.

— Здорово, что вас кто-то будет ждать дома. Дорога предстоит долгая. Я хочу… пригласить вас в одну очень экзотическую экспедицию.

— Что? Хочешь, чтобы я собирал для тебя жопокрылых бабочек в джунглях?

— Ну не будьте дураком. — Григорий Михайлович совсем обезоруживающе улыбается. Клянусь, в его словах океан. — Хочу, чтобы вы кое-кого убили. Будто вы еще на что-то способны?!

(кыты)

Первый раз я убил человека, когда мне было чуть меньше двадцати. Или чуть больше шестнадцати. Не помню. Такие воспоминания всегда торопятся укорениться в мыслях, стать твоей частью. Паразиты. Но паразиты, которых нельзя извести. Иначе потеряешь кусочек себя, иначе умом тронешься. Я видел парней, которые пытались прятать обрывки собственной жизни. Чертовски жалкое зрелище. Шрамы всегда расходятся, могилы разрываются, прошлое настигает.

С этим все ясно. Идем дальше.

Когда я впервые убил человека — мне дали кличку Шкрипач. Уже не помню почему. Наверное, потому что в жизни мы не выбираем только три вещи: родителей, клички и сны с четверга на воскресенье.

Парня звали как-то на Б. Он сказал, сплевывая: «Я не шуткую. Еще раз сунешься сюда, и я встречу твою мамашу после работы». А я ответил со всей своей злостью (и страшным остроумием): «Вырежу тебе вторую жопу на роже». Мы дрались на кулаках. Без говна. Я, конечно, мог бы приложить его камнем, но у меня и так всегда были, как это называется, manos frías. Холодные руки.

А потом была Диана и магазин чайников ее деда. Был долгий путь в холодное княжество Санкт-Петрогрард и хрустящий, как лед во рту, язык. Диана любила снег, я любил Диану. Ничья.

Сейчас это не имеет значения. Я в белой западне, и меня ждет не самая приятная работенка. Бежать по ледяной пустыне просто-напросто глупо, так что приходится прятать покрасневший нос под шерстяной повязкой и внимательно слушать Француза.

Он говорит:

— Вы же поняли, что это не обычное дело? Нам придется заглянуть на другую сторону.

Он говорит:

— Там нас будет ждать местный. Тулун. Шаман.

Он говорит:

— Не перечьте ему. Делайте все, что он попросит. Это странное место, маэстро, со странными обычаями.

— Что такое Теорема Калигулы?

— Ничто. И лучше бы нам с ней не столкнуться, понимаете?

— Нет.

Но Француз оставляет меня без ответа.

Последнее, что я сумел выведать, относилось к названию. Вся эта метафорическая чушь. Калигула — символ пустоты, бессмысленности. Император, который объявлял себя богом, воевал с океаном. «Это вакуум», — говорил Француз. Но тревожно оглядывался и замолкал.

— Почему именно я? — Хочется хоть чем-то разбавить это молчание.

Мне кажется, что кто-то наблюдает за нами. Мы на огромной белой ладони у самого Севера. Он дышит ветром нам в спины и проникает под одежду, под кожу, под душу. Он знает обо мне все, знает меня лучше, чем я сам. Север в моей голове.

— Эй, — приходится повторить, — почему я?

— Потому что вы Шкрипач.

Я не понимаю.

— Я не понимаю. И что?

— И ничего. Просто хотел вас подбодрить. На самом деле — подошел бы любой засранец с крепким сердцем и жестокими руками. Ее очень просто убить, если знаешь как. Шаман знает.

Шаман, может, и знает, а я ни черта уже не понимаю. «И как только угораздило, Шкрипач?» — спрашиваю себя. Как?

Шаг назад. Вы во сне.

Шаг вперед. И вас нет.

(апалъук)

Говорят, когда мертвые дети на небе играют в мяч — рождается северное сияние. Невозможные дуги под брюхом у космоса. Мне трудно даже определить их цвета. С цветами вечно такая пакость — они только и ждут, чтобы одурачить тебя, выдать темное за светлое, красное за полусладкое. Цвета мухлюют лишь потому, что жуть как боятся за свою тайну. Если люди узнают, что цветов на самом деле нет, что существует лишь их тень, иллюзия, — тогда все мигом исчезнет, и мир станет прозрачным.

Поэтому я держу такие мысли при себе и просто любуюсь северным сиянием.

Потом захожу в ледяное иглу. Захожу резко. Рву нарастающий страх, как коросту с раны. Внутри постелены оленьи шкуры, по стенам идут какие-то деревянные плетения, в тусклом свете плавают жирные куски темноты.

Он стоит там. На нем черная кухлянка перьями внутрь, высокий воротник сцеплен клыком. На смуглом лице столько морщин, что кажется — это древесная кора. Только глаза продолжают жить. Быстрые, злые.

Он что-то хрипло говорит.

— Буду переводить, — шепчет Француз, — он ждал нас.

Даже не думаю задаваться вопросами навроде «но как?». Мы не в уютном ресторанчике. Я всякого повидал, и если у этого эскимоса действительно такой длинный глаз, то лучше бы за его руками следить, а не решать загадки.

— Что мне делать?

Этот шаман (Тулун) не дожидается, пока Француз переведет мои слова. Указывает дряхлым пальцем на палку с костяным черпалом. Что-то типа лопаты.

— Рой могилу, — говорит Француз, — вон там, где правильная земля, — нам нужен стол.

Удивительно. Острие легко врубается в почву, та не промерзла.

Я отбрасываю горсть за горстью.

— Кого мы собираемся убить? — спрашиваю я.

Француз, до этого ловко избегавший прямых ответов, говорит:

— Ырху. Мы нырнем за ней в… Ройте.

— Кто она такая?

— Ырха? Много кто, маэстро. Была дочкой, затем женой, после матерью. Но так много народу поубивала и съела, что стала медведицей и ушла между.

Я знаю, что в мире хватает странностей. Свои законы и все такое. Однажды я был в Праге, возвращался вечером. Там дорога на семь минут от площади до гостиной. Но тогда случилась годовщина черной даты, что-то про инквизицию и женщин в стенах. Местные сидели по домам, а я плевать хотел на суеверия. Когда в четыре часа ночи вернулся в номер, то первым делом посмотрел в зеркало. Думал, что поседел. Город не хотел меня пускать, улицы петляли, как мысли сумасшедшего, и за каждой стенной слышалась тихая песня. Я разобрал только два слова — «прикоснись» и «гаррота».

Или вот еще. Я тогда был совсем пацаненком, и к моему папаше в гости наведался какой-то одноглазый музыкант. Ну и как-то у них так вышло, что штора загорелась от окурка. Папаша мой побежал на кухню за водой, а этот одноглазый вот что сделал. Остановился перед пламенем, протянул руку и собрал весь огонь. А потом положил под язык. И как бы я ни внушал себе, что это детские фантазии, что дым в голову ударил или что в воспоминания пробрался сон, — так и не смог от этой картины избавиться. Я видел. И я не лжец.

Мир — странная штука, но сейчас в словах Француза было слишком много бреда. Все эти легенды в поезде, все сказки. Он что думает, я малышка Элли на Желтой дороге? Нет, сэр. Я обычный болван, которого силой затащили на край света, засунули в иглу и дали лопату.

Копай, Шкрипач. Не спорь, Шкрипач. Сойди с ума, Шкрипач.

— Ну и каким боком, — спрашиваю я и тут же налегаю на лопату, — Григорий Михайлович к этой Ырхе?

— О, он знал ее очень давно. Еще до того как стал… стал… — Француз проводит рукой перед лицом, словно рисует нелепый образ Григория Михайловича, — таким.

У готовой могилы рассаживаемся, как перед столом. Шаман во главе, мы по бокам. Ей-богу, семья собралась отужинать, только вместо скатерти — холодная яма.

В моей груди коктейль из тревоги и возбуждения. Я уже не смогу уйти, не смогу проснуться из этого безумия. Остается только ждать. Мы словно попали в какую-то жестокую легенду и собираемся прожить ее от начала до конца.

Тулун протягивает нам сухие корни или типа того. Я не лесник.

— Ешьте, — говорит Француз.

Я смотрю ему точно в глаза, собираюсь читать ложь.

— Это какой-то наркотик?

— Это сердце касатки.

Правда.

Горькое и жесткое. Но чего еще ждать от касатки? Они сделаны из океанической темноты и злобы.

Однако я чувствую какую-то легкость. Тревога исчезает, все становится более четким. Я могу разглядеть каждую морщинку на строгом лице Тулуна, каждый волосок на оленьей шкуре.

— Вот, — Француз протягивает мне короткий нож грубой работы, — это тупилак. Говорят, такие вырезают из мести. Ырху надо бить в сердце.

Нож костяной.

— Медведицу?

Француз, похоже, задает этот же вопрос шаману, а потом серьезно говорит:

— Она может прийти как зверь, и как человек, и как свет, и как вода. Вы сами все поймете.

— Как?

— Я не знаю. Он сказал — поймете.

Краем сознания я начинаю верить во всю эту чушь. Образ отделяется от мысли, становится самостоятельным. Так бывает с сильными и страшными мыслями. Если Гамлет говорит, что мертв, — готовь черный костюм.

— Сейчас мы войдем, — произносит Тулун голосом Француза, — нельзя пить воду, как бы ни хотелось. Нельзя слушать иджираков и нельзя заглядывать в их лица. Пойдем строго по дороге, все, что скажу, — делать.

— Мы будем ее искать? Это охота?

— Да, это охота. Но искать нас будет она.

Шаман приподнимается на руках и пронзительно смотрит в меня черным льдом своих глаз.

— Когда он хлопнет в ладоши, — шепчет Француз, — дороги назад не будет. Когда хлопнет — уже не оглядывайтесь.

Шаман начинает что-то петь. Слов не разобрать. В них шелест листьев, волчий вой и треск костра — что угодно, кроме человеческой речи.

— Зачем он нам помогает? — Я цепляюсь за внезапный вопрос.

— Ырха съела его дочь.

Тулун громко хлопает в ладоши. Меня обдает потоком ветра, огни в иглу сходят с ума. В них поселились духи, я уверен. Хотя нет. Здесь я уже ни в чем не уверен.

(махаха)

— Стой, Тулун! — внезапно вмешивается Нанук.

До этого момента он сидел молча, кутался тенями. Я знаю, каков он. Всегда слушает, выжидает и только тогда говорит. Но говорит сердцем, взвешенно. Он же старший.

Француз и Тулун поворачиваются к нему.

— Рано, — говорит Нанук, — подождем. Она еще далеко.

Ырха.

— Что ты несешь? — спрашивает Француз.

— Я знаю, как лучше. Дай-ка мне нож. Дай мне тупилак.

Он протягивает руку. Да. Этой руке я могу довериться. Вместе с Нануком мы слушали легенды о духах, что утаскивают детей под лед, вместе плыли на каяке среди белобрюхих нерп и били в легкое оленя. Однажды, будучи мальчишкой, я поскользнулся на мокром камне и упал в черную воду. Нанук меня вытащил и сам нес вдоль берега. К нашим матери и отцу.

— Стой! — звучит густой голос Тулуна.

Я замираю. В вытянутой руке нож.

— Не слушай их. Не верь им.

Поворачиваюсь к Французу. На его пухлом лице написан ужас.

— Что ты делаешь? — шепчет он одними губами.

— Я верю своему брату. Если ему нужен нож, значит, на то есть причина.

Нанук улыбается в ответ. Лицом он очень похож на меня — не отличишь.

Я уже собираюсь отдать нож, как вдруг слышу полный страха скулеж Француза:

— Но у тебя нет брата, Шкрипач. Мы здесь втроем. Там… там никого нет.

Что?

Нанука нет. Он не стоит передо мной. И никогда не стоял. Я все это выдумал, я словно оказался в одном из тех снов, где ты проживаешь целую жизнь и свято веришь, что ты в этой жизни: наследный принц или беглый раб с окраины Огненного континента. Что ты должен построить стену из ваты или найти свои потерянные пальцы. Бред проникает в мысли, как яд, и ты уже не сможешь от него отделаться. Ты отравлен.

Думаю так: Шкрипач, возьми себя в руки. Возьми в руки.

Француз продолжает сотрясаться от страха, зато Тулун поднимается с рывка и строго говорит:

— Сумерки — трещина между Белым Иглу и Черным Иглу. Нам нужно спешить. Вон наружу!

И что это правда? Я могу понимать его язык. Его древний язык, который не выучишь и за сто лет. Дело дрянь.

Нет, тогда еще не дрянь. Сейчас дрянь — ведь я понимаю страшное. Ырха. Выходит, она тоже есть, она придет.

Сжимаю нож так крепко, что костяшки белеют. Выхожу из иглу.

— Господи…

Над нами розовое рассветное небо. В горле полярной ночи встало утро. Я вижу звезды и вижу солнце — все на одном холсте. Картина из сна, из наркотического путешествия.

— Сюда! — кричит Тулун и уходит по ледяной долине все дальше и дальше от нас.

Француз бежит за ним — как черная слеза течет по бледному лицу самого Севера.

Я бросаюсь следом. В глаза, в рот, за шиворот снег. Но снег не падает, он поднимается прямо с земли и падает в небо.

Я машинально вспоминаю Диану, и на душе становится теплее, исчезает всякий страх. А мир вокруг, словно это чувствует, расцветает, светлеет.

И вот я уже догоняю шамана. И вот уже каждый мой шаг — десять шагов. Сто. В ногах такая сила, что, кажется, могу взлететь, если прыгну.

Но я не прыгаю. Я кое-что для себя запомнил. «Пойдем строго по дороге». И мы идем, бежим, несемся.

Я чувствую себя странно. Никогда так не чувствовал. Это совсем новое, страшное и великолепное — когда вместо крови у тебя огонь, а вместо сердца — солнце.

Мы преодолеваем ледяную пустыню в один миг и оказываемся в лесу. Древние деревья растут прямо из неба, а макушками впиваются в черную землю. Солнце гуляет между ветвей.

— Туда не ходить, — внезапно раздается голос Тулуна.

Между двух могучих камней, поросших красным мхом, начинается озеро. На воде плавают и дробятся чьи-то тени.

— Что там? — спрашивает Француз.

— Иджираки. Если не увидишь их — плохо дело.

— А если увидишь?

Шаман хмурится в сторону озера, медленно качает головой.

— Еще хуже.

И тут костяной нож в моих руках начинает цвести ольхой. Зелень покрывает рукоять, но не сходит к клинку.

— Спрячь тупилак! — кричит Тулун. — Они видят!

Но уже слишком поздно, тени на воде уносит ветром. Их нет. Я не вижу. Я промахнулся, крепко подставил нас.

Поворачиваюсь и замечаю среди монохромных сосен одинокую яблоню. Здесь, в центре севера, где ей просто не суждено было родиться. Она расправляет ветви с яркими яблоками. На глянцевой кожуре играет солнце. Но только на красной.

— Что ты видишь? — спрашивает Тулун у Француза.

— С-собаку.

— Какую?

— У нее нет шерсти. У нее… у нее человеческие руки.

Шаман поворачивается ко мне.

— А ты?

— Яблоню, — шепчу я, — это же яблоня.

— А мне она пришла морским ветром, — говорит Тулун.

Долго вглядываюсь в переплетение ветвей. Яблоня. Черт, это просто яблоня.

— Я поймаю ветер, — продолжает Тулун, — ты сорвешь яблоко и съешь, а ты задушишь собаку.

— З-заз… Я задушу?

— Только так Ырха покажет сердце.

— Но я…

— Она въестся тебе в череп страхом. Но это надо победить. Затем она и пришла к нам, будит лукавить. У нее жестокий ум.

Я срываю яблоко. И одновременно с этим слышу вой ветра (такой яростный, словно может срезать камни). И собачий лай (такой злобный, словно доносится из-под земли, где только лава и чернота).

На таком жутком фоне моя война с яблоком кажется пустяком. Что ж, удача — это навык.

Кусаю. И мгновенно боль расползается от десен до костей. Я чудом могу стоять на ногах, изо рта идет кровь. Зубы поломались, на языке, под нёбом, в горле — осколки стекла. Это хрустальное яблоко. Хрустальное.

С ужасом я понимаю, что нужно съесть все. Понимаю не умом, но чем-то родным и забытым.

На глазах выступают слезы, когда я проталкиваю в глотку стекло. Давлюсь лезвиями.

Мир вокруг хохочет и скулит. Он одновременно глух и музыкален, как старина Бах. Он играет мне что-то чертово.

Третий укус.

В груди словно поселился рой пчел. Ледяных пчел. Или раскаленных. Мне не понять. Мне просто больно. Боже, мне так больно.

Четвертый укус.

В теле огонь. Кости опалило, расплавило. Сейчас я сломаюсь пополам и уже никогда не встану.

Пятый укус.

Приходи ко мне. Пожалуйста! Приходи, забери это из меня, как ты всегда забирала все плохое. Как ты спасла меня. Я так прошу!

Я закрываю глаза, думаю, что уже никогда не открою, а потом прикладываю последнее усилие. Руки пусты, яблока нет. И крови нет.

Провожу языком по зубам. Все в порядке.

— Скорее! — слева стоит Тулун.

Его длинные волосы растрепались, глаза стали дикими. В них больше не осталось льда, он растаял от ненависти и страха.

Поворачиваюсь к Французу и вижу, как его сбивает с ног что-то рычащее. Лысая собака. Она вгрызается в его плечо. Вырывает кусок ткани. Вместе с мясом, вместе с кровью. Француз визжит, падает на спину и начинает кататься. Собака бросается прочь.

— За ней! — вопит Тулун. — Быстро за ней!

— А он?

— Быстрее! Быстрее!

Только краем глаза я замечаю, как тени стягиваются к Французу.

Мы несемся сквозь чащу леса. Солнечные лучи больше не сияют золотом, теперь они стали непроницаемо-красными и режут темноту меж стволов. В воздухе клубится тревога. Я жду удара из-за каждого дерева. Бледные руки, костяные лица-маски, волчьи глаза — они мерещатся у каждой развилки.

Наконец мы оказываемся на какой-то сумрачной поляне. Прямо над нами серебряная рыба-луна сжирает солнце. Опускается такая плотная темнота, что трудно шевелиться.

Я могу видеть красное очертание Тулуна, пока солнце еще продолжает трепыхаться.

— Рой, — шепчет он, — рой руками.

— Что?

И вот они уже выходят. Я почему-то знаю их древние злые имена. Ыхкилики с синими человеческими руками и лохматым собачьим туловищем. Калупалик с вытянутыми конечностями-иглами и рыбьим лицом. Седна — черный океан, мертвый и холодный.

И иджираки. На двух ногах, с уродливыми горбами и оленьими мордами.

— Рой могилу! — приказывает Тулун. — Рой!

Рву землю голыми руками, сдирая ногти. Яма появляется очень скоро. Я стою у ее черной пасти и боюсь оглянуться.

— Лезь! — Тулун толкает меня в спину, начинает закидывать землей.

Иджираки за ним снимают свои оленьи головы. Под ними, как под масками, человеческие лица. Вот только глаза и рот повернуты вертикально.

Они тянут к Тулуну костлявые руки, но внезапно разбегаются в стороны. Сквозь ледяную темноту идет гигантская белая медведица. На ее шкуре сложный узор из бледных шрамов, глаза разного цвета. В золотом горит луна, в черном ничто не горит.

Ырха.

Она сметает Тулуна лапой. А потом разевает чудовищную пасть. Пасть затмевает небо. Или нет? Или это небо и есть пасть? Всегда было пастью Ырхи.

У эскимосской зимы есть зубы.

И они опускаются прямо в могилу. Ко мне.

Последнее, что я успеваю сделать, — это выставить перед собой костяной нож.

(унук)

У меня нет дома. Был, но я забыл — где и когда. Имя тоже забыл. Шкрипач и Шкрипач, пойдет. Его мне за дело дали.

Даже не вспомню, из какого города тогда ушел, из какой страны. Схоронил мать — последний семейный поступок, сделал все как подобает. Это для меня редкость. Я был чертовски паршивым сыном. Оставил папашу наедине с его болтливыми приятелями, бутылкой чего-то янтарного и осенней жарой. У нас с ним всегда были натянутые отношения. Нет, он не какое-то чудовище, вовсе не злобный ублюдок. Ничего подобного. Просто я никогда не мог понять его. А он меня. Ничья.

Я долго бродил по расколотой Европе. От города к городу, от мира к миру. Чирная Речь, где поляки никак не могут поделить кровавую границу, Париж с его деревянными воротами и расплавленным скелетом какой-то старой башни. Видел даже развалины Рима — самого адского города из городов. Говорят, там живет Бог. Говорят.

Бывало, зарабатывал грубой силой. В смысле носил ящики или разгружал мешки. Бывало, тоже зарабатывал грубой силой. В смысле ломал носы и наведывался ночью к должникам.

В Мадриде был промах, настоящая подстава. Убили парня по кличке Бессмертный. А мне в рукопашной чуть не выдрали ухо. Что-что, а уши мне не жалко, но оглохнуть тоже перспектива скверная.

Я бродил побитый, грязный. Вроде как в рубахе с одним рукавом. Хотелось сохранить достоинство, еще хотелось есть. Второе победило. Я бы крысу зажарил, будь чуть ловчее. Или камень, будь чуть тупее.

Отца Дианы все называли просто старый Борсо. Он так и спросил: «Что, парень, хочешь меня ограбить?» Ну а из меня лжец, как из моржа дирижабль. «Да, хочу». Если прямо сейчас не свалюсь без сил.

«Не-а, парень. Ты хочешь заработать. Отнести вон те чайники к шкафу, шкаф тоже передвинуть бы. И кто-то же должен снять тот чертов колокольчик с потолка».

Даже потом я так и не понял — сбрендил ли старикан по-настоящему или это все чудо человеческой доброты.

«Да, и можешь там же переночевать. Я не думаю, что ты украдешь у меня парочку дешевых чайников или престарелого кота».

Кота звали сэр Чеснок.

Можно еще много рассказать про Борсо. Удивительный дед. Разбирай на цитаты. Подвыпили мы с ним как-то. Летний вечер, настоящий ром, весь город празднует рождение Читверга, шумят фонтаны. И вот он шепчет:

— А луна просто старая шлюха, парень. Чуешь?

Говорю:

— Что, сэр?

А он показывает пальцем на небо, на серебряную блямбу с отколотой верхушкой. Не сразу попал, ясное дело. Рука плавала в пьяном мареве.

— Вот она… Я про нее.

— Почему?

— Почему? Ха. Почему. Потому что всем она светит, парень. Всем она светит.

Это были хорошие дни.

Вот и сейчас сижу и думаю о той истории. Наверное, потому что к нам в окно заглядывает та же самая луна.

Мы с Дианой решили оставить Санкт-Петрогрард. Я радовался, как ребенок. Черта с два опять вернусь в этот ледяной ад. Кому снег в семь слоев, а кому шум волн и запах пряностей.

Мог бы я так же долго рассказывать про мою Диану, как рассказывал про старика Борсо. Да, наверное. Но какой смысл? Про это куда лучше сказали до меня. Всякие тонкоперые писаки, с их: «от нашей любви даже солнце в небе казалось долькой апельсина» или «ночь была нежна, как саксофон». Такая вот чушь.

Хотя чего греха таить, стих ей я все же попытался написать. Какой твердолобый болван не представлял себя романтичным хулиганом в мечтах?! Дж. Стерлинг, Есенин — надеюсь, вы, ребята, не очень устали переворачиваться в гробах. В таких делах, как поэзия, главное — не вспоминать про возраст. Вспомнишь, и станет стыдно, вот что скажу.

Она ходит тихо, но я, конечно, слышу шаги. Ко мне слишком часто пытались подкрасться со спины.

— Что у тебя там? — спрашивает Диана.

Самый бездарный набор букв со времен любительской пьесы, которую мой папаша пытался поставить в кафе своего закадычного друга.

Я думаю так. Спрятать в ящик или оставить как есть? Что будет нелепее смотреться?

Да, еще ни один вооруженный ублюдок так не заставал меня врасплох, как Диана сейчас.

— Решил написать папаше письмо, — отвечаю я, — вот.

Я заправский лжец. Моя ложь — это как на глазах у старой королевы шлепнуть ее племянницу по заднице, а потом сказать: «Сами же видели, как она наскочила, ваше величество». А потом спрятаться за торшером.

— Кому ты рассказываешь? Ты даже адреса его не знаешь.

Вот и вся паутина коварства. На что я вообще надеялся?

Диана кладет голову мне на макушку, волосы падают в глаза. Они светлые, как у ее матери, немки. Диана уже не помнит мать. Так бывает.

— Что там у нас?

Сперва сжимает мои плечи, потом скользит рукой под рубаху, проводит по груди. Пальцы холодные.

— Что? Стих?

Все! Больше я так не могу. Дергаюсь вперед, срываю бумагу со стола. Сперва хочу порвать, затем решаю, что лучше все же в ящик. Самый смелый поступок за день.

— Ты чего? Ты… — Она хихикает. — Ты что, правда написал стих?

Могу понять ее удивление. Но мне на самом деле стыдно, как мальчишке, которого взяли на краже свеклы. Серьезно, нет ничего хуже, чем попасться на краже свеклы.

— Да писал. Просто… просто в шутку.

— Ага, как раз в твоем стиле, а?

Пойман, окружен и расстрелян.

— Да я просто попробовал. Многие же пробуют. Ну и я тоже. Чем я хуже Хемингуэя?

— Действительно.

Мне уже хочется смеяться. Слава богу, я не из тех ребят, которые краснеют как идиоты в такие моменты. Я просто веду себя как идиот.

— И кому ты посвятил этот стих?

Я ерзаю на кресле, начинаю хрустеть шеей, словно готовлюсь к драке.

— Тебе.

— Да ну, — она изображает театральное удивление, — а я уже подумала — твоему папаше.

— Обойдется.

И вдруг она просто протягивает свою тоненькую ручку.

— Можно?

Сперва я думаю над отговорками. Перебираю все эти: «Я совсем не поэт, это баловство». Потом вспоминаю. Там все поначеркано, ошибка на ошибке, почерк словно зубами писал. И, наконец, просто рву лист, комкаю лоскуты и быстро заталкиваю в карман.

— Зачем ты…

— Слушай.

Всего восемь строк. Восемь раз я извинялся перед Дианой за свое упрямство и вспыльчивость. Два четверостишья. Два раза я говорил Диане, что люблю ее. Есть люди, которым сказать такое, как в стену плюнуть, но для меня это та еще задачка. Тяжелые слова. Тяжелые — я уж знаю, я взвешивал.

Начинаю:

Катится с горки, едет луна,

Плавится, словно монета.

Ты мне одна под луною нужна,

Просто подумай об этом.

Ты мне запала в душу стрелой,

И я чертовски растерян.

Если попросишь пойти за тобой,

То я пойду, я уверен.

Молчание длится с полминуты. Потом Диана говорит:

— Ну-у… там есть рифма. И… и это очень мило.

А могла бы просто сказать: и почему ты после такого еще не откусил себе язык? А я, может быть, откусил бы.

— Знаю, что паршиво.

— Ты же только пробуешь, сам сказал.

— Диана, я срифмовал растерян-уверен.

Она улыбается.

— Да, и еще монета-этом.

А потом берет яблоко из корзины на столе. Выбирает красное, конечно, и протягивает мне, как приз.

Я принимаю.

Диана спрашивает:

— Ты с вечера его пишешь?

— Я пишу его три дня. Было еще хуже.

Теперь она все же сдается. Надувает губки и сводит домиком брови.

— Ты три дня пишешь его мне?

Киваю.

Ее глаза увлажняются.

— Это… — И вдруг голос Дианы надламывается, звучит совсем пусто: — Это уже не имеет значения.

— Ну, я все же… Что?

В форточку врывается холодный ветер. Исчезает запах морской соли и специй. Вместо этого я чувствую, как веет промерзшей землей и мхом.

— Это уже не имеет значения, — повторяет Диана, — потому что ты все еще здесь. Ты здесь.

И небо беззвездное. Ничего не разглядишь, словно его подоткнули черным дерматином. Исчезла шлюха-луна старика Борсо.

У меня во рту земля. В глазах, в носу, в горле.

Уши закладывает от оглушительного треска. Комната сужается, схлопывается мышеловкой. Рушатся стены, ломают мебель.

Я роняю яблоко, и оно разбивается на полу сотней хрустальных осколков.

— Ты все еще в могиле, мой хороший, — шепчет на ухо Диана, — ты в могиле.

Ее пальцы — железные острые пальцы — впиваются мне в подбородок. Она медленно поворачивает мою голову. Теперь мы лицом к лицу.

Один глаз у нее золотой, второй черный.

Похоже, это конец, Шкрипач, — говорю себе. Плохая смерть для плохого человека.

И не успев еще как следует испугаться, бросаюсь на нее. Борюсь с этими стальными, неподъемными руками. Если я вообще хоть что-то умею в жизни — так это бороться.

Но здесь совсем другое. Силы быстро покидают меня, тело пронзает боль.

И больше нет ничего. И мы завернуты в землю, как в черный каравай. Ее рука — моя рука, ее душа — моя душа.

Слепой и оглушенный, я чувствую в ладони костяной нож. Колю им во все стороны. Рычу сквозь стиснутые зубы и задыхаюсь землей.

Руки обжигает кровью. Ырха рычит мне в лицо. Сперва оглушительно, но затем все тише и тише.

Потом приходит спокойствие. Я уже не копошусь в могиле, я опускаюсь на морское дно. Вода мягко обволакивает, из носа вырываются крошечные пузырьки воздуха, щекочут лицо и уплывают вверх. А внизу одна темнота. Я захлебываюсь темнотой.

Последняя мысль, мгновенное осознание, как с братом Нунаком в иглу. Есть такие сны. Ты в них гуляешь по светлому парку с дедушкой, слушаешь его истории, смеешься. Вы собираете каштаны в его нелепую матерчатую сумку. Смотрите на соек и ворон. А потом ты просыпаешься и понимаешь: твой дедушка давно умер.

Диана давно умерла.

Ничего эдакого. Ни шальная пуля моих врагов, ни городской пожар, ни родовое проклятие.

Просто в Санкт-Петрограрде очень легко получить воспаление легких. Диана любила снег. Диану убил снег.

Ничья.

(юхак)

Открываю глаза. Темно. Потом понимаю, что открыть не смог. Лицо сковала снежная маска.

Хочу смахнуть ее рукой. Не могу пошевелиться.

Сознание пронзает страшная мысль. А что если это и есть смерть? Лежать неподвижно в кромешной темноте. Лежать целую вечность и мерзнуть.

Кто сказал, что в аду жарко?

И вот, когда я уже начинаю путаться в собственных воспоминаниях от страха, раздается голос:

— Ну-ну, не спать.

С лица срывают маску. Я вздрагиваю всем телом, втягиваю ртом воздух и рывком сажусь. Пальцем снимаю лед с век.

Тесная каморка. Стены в бурой краске, темнота тоже какая-то бурая, заплесневелая.

Я лежу в ванной. Прямо так, в грязной одежде. Рукава изорвались, и вся куртка в инее.

— Хорошо. Хорошо-хорошо, — причитает голос, — думал, не проснетесь.

Да это же Француз. Точно он.

Или нет?

Лицо осунулось, щеки впали, глаза заплывшие. От румяного толстячка в поезде остался ссохшийся призрак.

— Что случилось? — Голос у меня сорванный. Это даже не хрип, это эхо хрипа.

— Что случилось? — Глаза Француза бегают из стороны в сторону. Он словно хочет обернуться, но заставляет себя сидеть смирно.

— Где шаман? Его отбросило… Я видел, как она его…

— Шаман молчит.

— Что?

— Шаман молчит, маэстро. Когда мы вернулись, он не сказал ни слова. Дал воды, проводил до деревни, одолжил сани для вас. Но ничего не сказал.

— Когда вернулись? — Я протираю глаза. Слабость во всем теле, и шея затекла, хоть вешайся.

— Мы уже здесь. У него.

«У него» Француз произносит почти шепотом. Словно этот «Он» стоит за дверью с пистолетом и ждет, когда пригласят.

— В деревне?

— В Санкт-Петрограрде.

Город обрушивается на меня всей своей неподъемной тяжестью. Чертовски холодное слово. Я ощущаю безысходность, но не как заключенный в тюрьме. Скорее, как моряк в штиль. В бесконечный штиль. Ведь наш корабль не остался без ветра. Нет, его сковали льды. Мы посреди океана.

— Этот юнец? Григорий Михайлович?

— Этот юнец? — Лицо Француза искажает страх. — Он не юнец, маэстро. О нет. Нет, совсем не юнец.

— Ты сказал мне там… Ты сказал — он знал ее. Очень давно он знал Ырху.

Француз тянет с минуту. Напряженно всматривается в темноту. Темнота так или иначе подслушивает, я давно понял это. Француз тоже. Даже если осветить всю комнату, понаставить здесь целое полчище люстр и фонарей — ничего не поможет. В наших телах, под коконом кожи и мяса, за решеткой ребер — всегда будет клубиться темнота.

Поэтому он сдается. Кивает моим словам и осторожно произносит:

— Конечно, знает. А как сын может не знать собственную мать?!

Об этом мы больше не говорим. Мне страшно вспоминать тот океанический холод в глазах Григория Михайловича. Французу просто страшно.

Эта тварь точно пришла из-под воды.

— Если он так ужасен, — наконец бросаю я, — то зачем ты вернулся?

— Да? А я мог не вернуться? Он хочет видеть меня. И он очень хочет видеть вас. Если бы я ослушался…

— Я убил ее?

— О да.

— Я видел там… Я там такое видел.

— Он захочет спросить. Теперь вы в опасности. Вы были там и видели. Возможно, он… Он может…

Француз зажимает рот левой рукой. Правой протягивает мне костяной нож.

— На нем кровь Ырхи, — шепчет он, — теперь его же месть обернется против своего хозяина.

Я хватаю нож и прячу за пазуху. Не знаю, что и как сложится, но заточенный кусок кости в запасе лишним не будет. С ножами вечно такое, они умеют успокаивать.

Я спрашиваю:

— Зачем ты говоришь мне все это?

— Потому что я тоже видел. После вас он пошлет за мной. Он уже не отпустит меня.

Все ясно. Хочет спрятаться за моей спиной. Сальный хлыщ, что с него взять. С другой стороны, мне грех жаловаться — его трусость подарила мне крохотный шанс на жизнь. Неужели я тогда ошибся с быстрыми поросячьими глазками? Что ж, мне не привыкать.

Хватаюсь за края ванны и поднимаю себя. Мимоходом замечаю коросту на костяшках. Левая рука жутко саднит.

На непослушных ногах встаю перед Французом.

— Спасибо.

Я мог бы умереть. Это, конечно, страшно, но иногда у тебя просто не остается сил двигаться дальше. Ты хочешь упасть, но так, чтобы крепко, чтобы насовсем.

Я мог бы умереть, но Григорий Михайлович не обещал мне смерть. Что если я вновь окажусь в том мире? Увижу все эти странные, ужасные вещи. Если опять встречу Диану. Чтобы опять убить.

Нет, вот этого я ему позволить не могу. У меня всегда было в избытке и глупости, и гордости, это точно. Сухие губы трескаются в слабой улыбке. И я говорю себе так: какое же счастье, Шкрипач, что и то и то тебе сегодня пригодилось.

Что такое Теорема Калигулы? — хочу спросить напоследок, но в этот момент со скрипом открывается дверь.

Грязно-бурую темноту наискось срубает свет из коридора.

— Он ждет, — говорит вошедший Комар. С ним еще какие-то парни. У них каменные лица и, я уверен, вместо сердец тоже камни.

Иду навстречу. Похоже, про эту проклятую теорему мне придется узнать уже от него.

Такое счастье, хоть плачь.

И мы бредем по темным коридорам. Здесь сыро, как будто каждая развилка — это бледная кишка. Кажется, сверху что-то давит. Кажется, там бесконечные океанические просторы, и сквозь них черным айсбергом проплывает левиафан.

Жуткое зрелище, но мне больше не страшно. Я представляю в своей голове, как левиафану на таком же черном рояле подыгрывают ноктюрном. И все скатывается в дешевую пьеску.

Мы пришли. Никто не толкает в спину, не сковывает руки. Просто вежливо приглашают.

Я не противлюсь.

Оказываюсь в обыкновенном кабинете. Отполированный стол, парочка красных диванов, медовый коньяк в резном шкафу.

И оконный ряд. За ним седой Санкт-Петрогрард. Все всегда возвращается.

— Присаживайтесь.

Сам Григорий Михайлович, кажется, повзрослел с тех пор, как мы в последний раз виделись. А может, это просто мой взволнованный ум нарисовал ему новый более зловещий образ. Старый Борсо всегда говорил: «Никогда не доверяй трусливому уму, парень, и итальянкам».

Я сажусь. Мои тюремщики замирают у двери, а потом выходят по команде.

— Как себя чувствуете? — спрашивает Григорий Михайлович.

Я пожимаю плечами.

— Хреново.

— Да, могу понять. Я благодарен вам на самом деле.

— Да ну?

— Ырха была… — И я впервые вижу секундное замешательство на его лице. — Она была настоящим чудовищем.

«А что насчет тебя?» — проскальзывает мысль.

— Впрочем, как и я, — говорит Григорий Михайлович, но сразу добавляет: — Как все мы.

Так что я не могу понять — влез ли он в мою голову или это было простое совпадение.

Я не собираюсь с ним церемониться. Начинаю сразу:

— Чего ты хочешь? Сомневаюсь, что мы тут, чтобы обсудить мое вознаграждение.

Голос Григория Михайловича становится острее, властнее. Он говорит:

— А тебе правда нужно вознаграждение, Шкрипач?

Затем смотрит мне в глаза и отвечает до того как я успеваю подумать:

— Нет, это не про тебя. Не про таких, как ты.

Отвечает правильно.

— Роскошный особняк? Золотой перстень? Я знаю тебя, Шкрипач, ты не представляешь насколько хорошо. Когда ты врешь мне — ты врешь самому себе.

Чертов спрут. Его слова звенят в черепе, но я все же бросаю в ответ:

— И что теперь?

— Не знаю. Ты все-таки смог меня удивить. Ты выбрался из Ки.

— Мы все выбрались.

Он качает головой.

— Нет, только ты. Эти двое не заходили… дальше.

— Мы…

— Вторая могила, Шкрипач. Вторые ворота. Так просто не объяснишь. Француз ведь не рассказывал тебе о Теореме Калигулы?

Я даже выдаю постную улыбку по такому поводу.

— Он воздержался.

— Я могу объяснить. Представь точку.

— Что?

— Первая могила — это точка. Вы не покидали ее, вы остались в точке. Путешествие не протекало за ее пределами.

— И мы все были там.

— Да. Это еще не теорема. Многие входили в так называемую плоскость. У шаманов другое слово для этого, но я не шаман.

«А кто ты у нас?» — проскальзывает мысль. И я жду, что он вновь ответит, словно прочитав вопрос в воздухе.

Но Григорий Михайлович всего лишь спрашивает:

— Что было дальше?

— Нас застали врасплох, полезла всякая чертовщина, и Тулун приказал мне рыть могилу.

— Вот. Вторую. Могила в могиле, точка в точке. Это и есть Теорема Калигулы.

— И что я должен понять из этого?

— Северяне называют такое явление «Ки», потому что в их языке нет понятия «парадокс». Но точка в точке — это как раз он. Черная дыра, из которой невозможно выбраться. Карман.

— Чертовски много болтаешь, но лучше не становится. Я просто нырнул в яму и встретил там новое безумие. Я ударил Ырху ножом и проснулся в той камере.

— Ки закрыт. Теорема нерешаема. В этом весь подвох, я хочу знать… Ты скажешь мне, как проснулся.

Я уже сказал.

Хотя и не планировал чесать языком. Вот и подтверждаются мои худшие предположения. Этот ублюдок не собирается убивать меня, ему нужны ответы, ему нужно, чтобы я остался здесь. Размышлял с ним об аде. Или был лабораторной крысой в этих размышлениях.

Так что я знаю ответ.

— Я покажу.

Встаю с дивана. Впервые ложь дается так легко. Григорий Михайлович, или кто он там на самом деле, слишком занят своей загадкой. Его глаза не засекают, когда моя рука ложится на куртку. Пальцы чувствуют рукоять сквозь ткань.

Я ударю, и будь что будет. Я ударю как умею. Как давно умею. Нужно в сердце. Нужно.

— Ты покажешь мне мой нож?

Все тело сковывает холодом. Я замираю. Чувствую себя так, как чувствовал лежа в той ванне. Ледяной ад, даже пальцем не шевельнуть.

— Серьезно? — Голос Григория Михайловича вновь становится серым, официальным до омерзения. — Вы надеялись заколоть меня?

Я лишь выдыхаю облако белого пара в ответ.

Он встает из-за стола.

— Стоило вам только покинуть камеру, как туда вошел человек и перерезал Французу горло. Он мне не нужен, а его попытки спастись просто жалки.

Григорий Михайлович склоняется над столом. Его лицо совсем близко, на нем написан мрачный азарт.

— Я не жесток, но мой человек спросил: убить ли его сразу? И я сказал: на твое усмотрение. Всегда даю людям право выбора.

Я вижу, как в окнах за его спиной отражаются черные воды. Они топят узкие улочки Петрограрда, в них гаснет солнце и размокает небо. Мир становится сплошной беспросветной массой. Ледяным океаном.

— Я дал вам такое право.

И мне уже не выбраться отсюда. Я погребен навсегда. Потолок давит водной толщей, как я и представлял, но сам левиафан здесь, со мной. Смотрит сквозь тусклые линзы очков, а черная оправа — две траурные рамки. Я хочу отвести взгляд, но не могу.

Он заглядывает в меня. Перебирает каждую косточку, каждую мысль. Он и есть та темнота под саваном кожи. Он слышит все, знает все, помнит все.

— Как? — шипит Григорий Михайлович.

И что-то большее повторяет этот вопрос уже в моей голове.

КАК?

Боль подрубает ноги, и я валюсь на колени. И вдруг понимаю, что давно бы упал, но лишь сейчас он позволил мне.

Из стекол уходит чернота. Вспыхивает солнце, и небо наливается синевой. Как прежде.

— Как? — звучит спокойный голос Григория Михайловича. — Скажи мне?

Он вновь устраивается в кресле. А я продолжаю полировать пол коленями.

Я бы встал. Черт, я бы встал — это про меня. Вставал после любого удара, утирал с носа кровь и шел дальше.

Но сейчас мир почему-то расплывается сотней черных точек, рябит и теряет цвет. За спиной хлопает дверь, и грубые руки хватают меня за плечи. Я успеваю выдохнуть:

— Нет.

Затем руки утаскивают меня в коридор. В несчастливый конец.

(ки)

Я так скажу. Жизнь умеет шутить по-черному.

У меня всегда была только свобода. Плевать на все прочее — я мог пройти в лунную ночь вдоль морского берега, и никто бы не крикнул: «Стой! Не смей этого делать». Я объездил расколотую Европу и отправился на север с моей девочкой. Я ходил — где хочу и когда хочу. А остальное просто шуршащие чеки и плохая похлебка.

Сперва этот город забрал Диану.

Затем добрался и до моей свободы.

Смешно. Я оценил.

Стены новой камеры были уже не бурыми. Эти выкрасили в тускло-тускло-голубой. Как небо поздним вечером, когда оно вот-вот потухнет и нальется чернотой. Как небо, которое я больше никогда не увижу.

Я всегда говорил старому Борсо, что мне тесно в Мадриде. Кто ж знал, что я однажды окажусь запертым в комнатенке поменьше сарая?!

Удивительно, но здесь мне не снятся сны о бескрайних просторах. Здесь я не размышляю о потерянной жизни. Просто сижу на нарах час за часом, день за днем. Вглядываюсь в стены. Из облупившейся штукатурки можно составить целый мир, если знать как. Чудные звери, монстры или лица, машины, лампы и очертания континентов. Просто всмотрись в этот оплывший узор, и сам все увидишь.

Я жду, когда двери наконец откроются и меня уведут. Будут вызнавать доказательство этой чертовой теоремы. Наверное, это даже хуже, чем торчать здесь. А торчать здесь не самое веселое занятие.

В камеру кто-то заходит, и я поворачиваюсь. Медленно. Стараюсь держать лицо расслабленным, но все же улыбаюсь, когда понимаю, кто это.

— Неужели решил поболтать?

Григорий Михайлович пожимает плечами.

— Мы уже поболтали.

— Тогда что? Человек с ножом, как в той истории с Французом?

И я почти мечтаю о таком исходе.

Но он только скучающе осматривает камеру, а потом говорит:

— Нет.

— Что тогда?

— Ничего. Вы можете идти.

— Я могу идти?

Он кивает.

— Вы свободны. Вы не знаете ответа, а значит, и все вопросы не имеют смысла.

Я думаю ответить колко, но все остроумие исчезает куда-то. Поэтому приходится просто переспросить:

— Я свободен?

— Да, — отвечает Григорий Михайлович, — но лишь от меня.

***

Я узнал ответ много позже. Когда покинул Санкт-Петрогрард на поезде. Поезд шел на юг.

Вся эта дьявольщина с теоремой и точками в точках объяснялась крайне просто.

Я не выбрался.

Я несу в сердце кусочек севера с тех пор, как умерла моя Диана. И где бы я ни оказался — все останется по-прежнему. Я был в могиле до того, как увидел Ырху, до того, как попал к шаману, до того, как сел в поезд, и до того, как вышел на ночную улицу.

Мой север страшнее. Север никого не отпускает.

И за полярным кругом или в солнечном Мадриде уже не согреться.

Я все еще в могиле.

Сезон навигации (Дмитрий Сошников)

Звякнул колокольчик, и я наконец позволил себе вывалиться из кенгуриной сумки на теплый пол.

Вообще в любом полете ожидание между приземлением и выгрузкой — самый тяжелый момент. Его не любят пассажиры: это всегда лишние минуты, порой — десятки минут ожидания, когда они уже вроде бы на земле, но в то же время не закончили полет. И люди подгоняют время, как только могут: выстраиваются в очереди, скидывают ручной багаж (иногда кому-нибудь на голову), в нарушение инструкций вызванивают друзей, родственников, таксистов и встречающих сотрудников. В такие минуты они похожи на детей, которые торопят весну, снимая шапки и нося одежду не по погоде.

В конце концов человеческое стадо просачивается сквозь узкие двери на волю: идет к зданиям через телетрапы или увозится автобусами. Из грузовых люков машины-распределители достают багаж, в пассажирские салоны лезут чистильщики, а экипаж, сдав судно, направляется отдыхать и писать рапорты. И лишь когда за людьми закрывается последняя дверь, раздается мелодичная трель колокольчика: рейс закончен, началось техобслуживание. Навигатор может покинуть борт.

В этот момент ты полулежишь в мокрой, теплой утробе, уже почти отключенный от машин, и медленно считаешь секунды: ну когда же, когда же? Потому что больше заняться уже нечем. Конечно, есть и те — я знаю нескольких таких ребят, — кто, наплевав на регламент, отключается сразу после посадки и выходит вместе с экипажем. Один как-то даже не стал одеваться, так и вышел в чем мать родила: нате, дескать, смотрите. И ведь особо не поспоришь. Так, сделали потом выволочку в центре, проверили у психолога да и выпустили обратно на линию: навигатор — штука редкая, дефицитная, такими не разбрасываются.

У меня был другой фетиш: одиночество. Прийти в себя после длинного перелета, успокоить голову, в которой еще летают обрывки света и картин, выписанных цветами без названия. Понять и принять, где ты, кто ты, вновь почувствовать свое тело. И тогда уже, отлежавшись и отдышавшись, строго по чек-листу заглушить нервные шины, венозные порт-системы, запустить санацию сумки кенгуру, одеться во все чистое и выйти на свет вновь рожденным.

Почувствовать новый мир так, чтобы никто не мешал. Потрогать теплый композитный бок огромного белого чудища, частью которого ты только что был. Сказать спасибо, что носил в себе. Вдохнуть воздух — пряный, с нотками горелого пластика и запахов чужих, неведомых растений, посмотреть, как на горизонте вокруг таких же, как твой, белых китов копошатся черные точки — люди и техника, прибывающие и убывающие, обслуживаемые и обслуживающие.

Нелепая желтая машина отвлекла меня: загудела, фыркнула выхлопом, замигала огнем на крыше. Я удивленно посмотрел на агрегат, узнав в нем дизельный ровер на растительном масле. Древняя технология: дешево, сердито, собирается чуть ли не на коленке и ремонтируется любым колонистом, достаточно трезвым для того, чтобы прочитать инструкцию.

Я вздохнул и направился по страховой линии к зданиям порта, оставив сервисную машину делать свои дела. Форменные кеды, новые, мягкого серо-голубого оттенка в цвет остальной формы, пружинили от недавно уложенного асфальта, а я медленно вспоминал, как правильно ходить своими ногами, и при очередном шаге то и дело ловил яркие вспышки и цветные трассы перед взором: мозг все еще отчаянно пытался куда-то улететь.

Порт был построен по типовому дизайнерскому проекту: большой, новый и пустой, как на всех периферийных планетах. Их делали на вырост, как «прыжковые». Если найдутся пригодные к жизни миры дальше по трассе, здесь возникнет перевалочный пункт и коридоры заполнятся людьми, спешащими кто куда. Может быть, планета сама по себе хорошая и привлекательная: тогда сюда потихоньку поползут переселенцы из тех, кто ищет лучшей доли и мира почище и поспокойнее. В любые времена находятся те, кому зудит найти личный Святой Грааль.

Барменом был молодой смуглый парень из тех, кого на Большой Земле называли пакистанцами. Он смотрел на подвесном экране какую-то передачу и то и дело позевывал: судя по часам и низкому, медленно поднимающемуся солнцу, было раннее утро. Я подсел за стойку, вполглаза проглядел куцее меню.

— Здравствуйте! Я могу сделать заказ?

— А, что? Ну да, чего хотите? — Парень не выглядел удивленным. Наверное, к нему все же периодически забегают на перекус или выпивку. Ну и хорошо: мир осваивается, цивилизуется, меньше боишься отравы.

— Стакан воды, — попросил я. — Обычной, без газа, без льда.

— Э-э… — разочарованно протянул бармен. — Мы не торгуем водой. Колу, сок возьмите? Коктейль могу смешать.

— Нет. Воду.

— Кофе?

— Воду. — Я начал раздражаться. Какой-то дурак решил испортить мой ритуал. — Я не прошу бесплатно. Если надо, я заплачу.

— У нас нет воды в прейскуранте. Я продать не могу.

— Ну тогда так налей. Кофе же ты варишь на чем-то?

— Могу продать только кофе. А так налить нельзя, слушай — инструкция не разрешает!

— Тогда, — я уже не сдерживал раздражения, — налей мне воды сколько надо и проведи по кассе как кофе!

— Да ты что?! — Парень испуганно замахал руками. — Нельзя! Мошенничество! Преступление!

— Ой дурак… — Я досадливо махнул на парня рукой. Тот явно обиделся.

— Слушай, — сказал мне он, — зачем обзываешься? Раз я дурак, то не буду тебе ничего продавать. Иди отсюда.

— Слушай, ты серьезно? Даже форму не узнаешь? — Но тот опять уткнулся в экран.

Я вышел и направился на смотровую площадку. Подумал по пути, не стоит ли в этот раз купить бутылочку в автомате или и вовсе набрать воды в ближайшей уборной, но тут же отверг эти мысли. В том и была суть ритуала, что состоявшийся рейс полагалось закрыть, не спеша выпив в порту простой воды из стеклянного стакана, желательно — с видом на корабль или на что-то местное, но тоже приятное и красивое. Ничего, кроме воды, не подойдет — любой лишний привкус пройдет огнем по уставшим нервам, и это я еще молчу про алкоголь. Его вообще категорически нельзя.

И вообще, поболтаетесь месяц на физрастворе — поймете, насколько обычная вода вкусная штука.

У открытого балкона стоял питьевой автомат, и я, смирившийся уже с пластиковыми стаканчиками, попытался добыть из него воды, но тот не принимал сигнал компьютерной сети, а наличных денег у меня не было — да и откуда бы? Но вдруг рявкнул женским голосом диспетчер, возвещая прибытие еще одного корабля — большого пассажирского транспорта из центра. Такие идут долго, навигаторы там опытные — смотреть приятно. Поэтому я составил компанию у парапета пожилому смуглолицему мужчине, с прищуром смотревшему в небо на ярко блестевшую белую точку.

Я прикрыл глаза, представил себе корабль в нужной точке пространства. Хоть я и не был синхронизирован с ним, сознание привычно расчертило трассы для посадки — яркие цветные линии вероятностей, переплетенные в пространстве и времени, светящиеся в дымке гравитации. Я выбрал несколько самых подходящих, прочертил маршрут до космодрома — это намного легче, чем подстраивать под корабль Большой Космос. А потом стал смотреть на работу навигатора.

Тот вел корабль уверенно, точно по прочерченной линии, но… Как-то странно. Вдруг я понял, что он уходит с прямой, подчиняясь каким-то своим законам, разворачивается в одну сторону, в другую… Ловит точку повышенной гравитации, кружится вокруг, затем уходит, получив момент инерции, разворачивается, сэкономив, может, крохи топлива, а затем вдруг подчиняется солнцу, планете и ветру, купаясь в векторах сил, как стриж на ветру, — здоровенная белая глыба-окатыш, небесный кит, космический слон, которого заставили порхать грациозно и дерзко, как птичка. Я попытался это понять и неожиданно обнаружил, что выстукиваю ритм.

— Да он же танцует! — вырвалось у меня. И тут же я понял, кто так ведет корабль.

Старик уже аплодировал мягкой посадке:

— Ай, молодец! Как красиво летел, красавец!

— Красавица, — машинально поправил я. — На слух летают женщины. Поэтому корабль и танцует.

— А вы откуда знаете?

— Я сам навигатор. «Космос-7», вон тот, с зеленым значком…

— Да вы что?! — Старик всплеснул руками. — Это же как я вас не узнал? Пойдемте, у меня есть замечательная кофейня — я вас так там сейчас накормлю… Надо же, какие гости…

— Я не хочу есть, — улыбнулся я. — Но с удовольствием выпил бы стакан воды, только мне его не продали.

— Кто не продал?

— Парень в кофейне на втором этаже. Сказал…

— Рахмед? — Старик выглядел опешившим. — Ах он шайтан, ну я ему сейчас вломлю.

И он потащил меня назад в кофейню, где образцово отругал давешнего паренька, так что тот забился в угол, как виноватый щенок, и только что не сделал лужу. А я сидел на почетном месте у окна и смотрел, как новоприбывший корабль покидают пассажиры и посадочная площадка пустеет.

На столике появился стакан с водой.

— Вы простите Рахмеда, — извинялся старик. — Он молодой совсем, неопытный…

— Да все хорошо, — ответил я. — Вы только подготовьте еще один стакан.

— Для вас?

— Для дамы, — ответил я, глядя на площадку. От одинокого корабля отделилась маленькая фигурка в серо-синем.

У нее были пепельные волосы и стального цвета глаза, и вся она была какая-то тонкая и воздушная, особенно после перелета — там и кожа становится, как у младенца, нежной и чувствительной. И ориентировалась она, похоже, на слух.

А при ходьбе пританцовывала.

— Ау? — сказала она у входа. Услышала отзвук, развернулась в дверном проеме и скользнула прямо к барной стойке.

Готов поспорить, она услышала, как у юного бармена стучит сердце.

— Ау! Здравствуйте! А где у вас можно напиться? — пропела она.

— Э-э-э… Водки?

— Воды, дурак! — не сдержался я. — Это же навигатор. — И следом сказал вошедшей, мысленно рисуя вокруг нее цветные трассы: — Садись, коллега! Уже все налито!

— Спаси-ибо! — Она оказалась за столом быстрее, чем я моргнул. Или считала проложенные дорожки, или, что вероятнее, нацелилась еще у входа. Поди, и развитие выдернула из будущего. Хороший навигатор, очень хороший. — Эли-ина. — Она протянула руку первой. Ее голос вибрировал песней, так что я начинал видеть цветные трассы и хороводы атомов вокруг нас, словно в каждой точке пространства загоралась маленькая звездочка. В большом тускло-сером мире сияла яркими цветами наша маленькая комната, и ярче всего было ее лицо.

Да. Вот так они и летают.

Элина пила неспешно, деловито, смакуя каждый маленький глоточек, и ни разу не сбилась с ритма. Лишь когда стакан опустел, она спросила:

— А тебя как зовут, незнакомец?

— Егор, — смутился я. — Извини. Засмотрелся. Ты, кстати, нормально видишь, или…

— Нет, с глазами все в порядке. Просто еще не отошла от перелета. Смотреть могу, но не хочу-у.

От голоса опять закружились трассовые вихри. Я наконец пригубил свой стакан и смотрел, как искрят мелкие капельки воды, преломляя свет, пространство и время.

Я знаю, через день-другой это пройдет. Зрение и слух упадут до обычных, мозг перестанет рассчитывать пути в вероятностных коридорах, появятся простые, человеческие желания. Мы из сложных деталей космических машин станем просто людьми. Но пока можно было наслаждаться редкой вещью — общением навигаторов через трассы. Это когда я рисую, а она слушает результат, а потом играет или поет что-то свое — а я вижу это, как картину. Так мы трепались, нарушая космическое равновесие и пару должностных инструкций, и даже дошли до общих знакомых и смешных случаев из жизни, но вдруг замолчали и развернулись ко входу…

На самом деле сначала была подозрительная, нехорошая линия, которая тянулась со стороны и упрямо путалась в наших цветах. Мы упорно обходили ее, но она вдруг стала широкой, прямой и забрала все наши цвета и песни. Тут бы сдать назад, но человеческое тело не имеет функции перемещения по полю вероятностей: для этого люди научились строить корабли, которые, по совпадению, сами летать не умеют, ибо не знают куда и как. Так или иначе, линия шла именно к нам, и мы безропотно смотрели, как по ней ползет узел, как открывается дверь…

Их было двое: низенький, полный мужчина в деловом костюме и галстуке, не достававшем до пряжки ремня, и другой — высокий, морщинистый, с военной выправкой, но тоже в деловом костюме, только без галстука и с расстегнутым воротником. Он сразу пошел к нашему столику, в то время как низенький, разглядев стаканы на нашем столике, сначала завернул к бармену и заказал «то же самое».

— Вы уже познакомились с Виталием Никитичем? — спросил он. — Виталий Никитич Нестренко, замминистра транспорта. А я — Адольф Вейссман, представляю здесь известную вам компанию…

— Да сюда только три компании и летает, — заметил я. — Первые две мы знаем, а вы, стало быть, из третьей. Проблемы с транспортом для колонистов?

Толстый поперхнулся, промычал что-то, затем схватился за поставленный молоденьким барменом стакан:

— Ну а вас мы уже знаем. Поэтому — за встречу!

И залпом выпил половину. Оторвался, озадаченно посмотрел стакан на просвет, затем перевел взгляд на нас.

— Все нормально, Адольф! — улыбнулся высокий. — Я же говорил, что навигаторы не пьют спиртное! Первые пару дней вообще — только чистую воду.

— Ну не знаю, — смутился тот, — когда я был пилотом, то мы после рейса завсегда рюмочку накатывали. В полете-то сухой закон… Неужто пресная вода не надоедает?

— Нет, — улыбнулась Элина. — Весь рейс мы подключены к шине с физраствором внутривенно.

— У нас вообще пресной воды нет, — поддакнул я.

— Как вы так живете вообще?

— Замечательно! — хором ответили мы с Элиной. И переглянулись.

— Они не так видят мир, как мы с тобой, — сказал Виталий Никитич и повернулся к нам. — Вы не против, если я обрисую вам ситуацию?

— Гм… Только «за»!

— Хорошо. Тогда — кратко: у нас есть «двойка»…

— Слушайте, — заволновался Адольф, — а ничего, что нас… Э-э… Может, пройдемся? В кабинет зайдем?

— Ничего секретного здесь нет. И потом, навигаторы теряют форму очень быстро, а набирают ее долго. Месячный перерыв ведь сделан не из гуманных соображений! Так что, если коллеги согласятся, сейчас же их и отправим.

— Ладно, — пропела Элина, опередив меня на полсекунды, — а на что же интере-есное мы должны сказать «согласны»?

Адольф с сомнением посмотрел на ее стакан.

— Мы направили один большой корабль с колонистами на периферию, — начал он. — Он вроде как долетел. Но… Как-то не совсем.

Чем-то он в этот момент напомнил творчество Эдварда Мунка. Я даже не понял, в прошлое я смотрю или в будущее.

— Тогда мы оперативно подготовили корабль на помощь. Проблема в том, что это — «двойка». Экипаж для нее пока не прибыл, а отправлять по-хорошему нужно уже сейчас…

— И так совпало, — закончил за него Виталий Никитич, — что два навигатора в боевом состоянии на этой планете появились только сегодня. До этого — только по одному.

— А почему не отправить туда любой из регулярных рейсов? — спросил я.

— Видите ли, — Адольф явно нервничал, — там такое дело… Проблема была с навигатором. Он почему-то… Отказал.

И смутился. Наверное, нелегко говорить о ком-то как о вещи, а другого слова не подобрал. Но технически определение верное, не поспоришь.

— Автоматика?

— Резерв сработал. Но это не второй навигатор, а всего лишь нейронная сеть, вы же сами понимаете. Девять раз из десяти доставляет точно, в целости и сохранности…

Мы замолчали. Про десятый раз и так было понятно. Вся надежда — что это не тот случай из ста, когда ошибка навигации вызывает сбой аварийных систем и корабль со всем содержимым размазывается тонким слоем по галактике.

— В общем, — подытожил Виталий Никитич, — нужно провести обследование, помочь выжившим — а мы исходим из того, что выжившие есть, — доставить питание, инструменты. Кто захочет назад — вернуть. Время — сейчас. С вашими компаниями я все решу сам, не волнуйтесь.

— «Двойка» должна быть сработанной, — возразил я, — а мы только познакомились. К тому же мы — разного пола…

— Нужно лететь, выбора нет, — неожиданно проговорила-пропела Элина. Так, что я не смог не встретиться с ее взглядом..

На миг разноцветные линии сплелись в ритме ее слов и меня словно ошпарило образом — предрассветная тьма, застывшие в ужасе синие глаза девушки, в которую летят раскаленные куски стали, ее кровь, рисующая буквы на грязных полупрозрачных дверях в темный тоннель без выхода. Я тряхнул головой, прогоняя нежданную картинку.

У Элины другие глаза, серые. Не она.

— Ладно. Везите.

— Ключ поверни, и по-ле-те-ли-и, — пела Элина себе под нос. В черной вероятности, принесенной незваными гостями, навстречу смерти неслись люди — каждый в своем личном спасательном вагончике-капсуле. Не успеешь подобрать, закончится воздух или энергия — капсула станет гробом.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.

Введите сумму не менее null ₽, если хотите поддержать автора, или скачайте книгу бесплатно.Подробнее