18+
Казачья Молодость

Электронная книга - Бесплатно

Введите сумму не менее null ₽, если хотите поддержать автора, или скачайте книгу бесплатно.Подробнее

Объем: 1222 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

КАЗАЧЬЯ МОЛОДОСТЬ

«Нет, веруйте в земное воскресенье: в потомках ваше имя оживет…»

А. Одоевский

Глава 1. Детство

1

«…Если ты мог пережить, то должен иметь силу помнить…»

Я родился в старинной казачьей станице Монастырской в доме своего отца.

В казачестве нет чувства начала и конца жизни. Нет у нас той поры, когда ты бы ощутил себя ребенком. Есть только время, когда ты был, хотя еще маленьким, но уже во всех смыслах казаком. С молоком матери я впитал в себя тысячелетнюю судьбу нашего казачества. Словом, я вобрал с молоком матери столько казачьего, сколь, а она, эта казачья жизнь, заключена всего в двух словах: «Помни о смерти». Как, бывало, сиротели наши станицы в годы малых или больших воин. Да, жизнь казака во власти превратностей судьбы. А еще казак не упустит случая постоять за свою вольницу. За нее и смерть ему не брат. Он разучился ее бояться в годы лихолетья, когда не известно было — какой стороной упадет монета его судьбы: то ли жизнью, то ли смертью? Но живуче наше казачье племя. Оно, что тот татарник колючий у дороги, копытами коней топтаный, колесами телег давленный, но придет пора его весны и он поднимется, зазеленеет и даст потомство. Вот такую силу, живучесть казачества увидел Л. Толстой в повести «Казаки». Но всегда в годину опасности подаст казак руку на братство. Не это ли роднит казаков друг с другом. А потому нет ли, скажем вслед за Н. Гоголем, в мире уз сильнее нашего казачьего товарищества. На том оно, казачество, и стоит по сию пору. Ибо великие минуты в истории казачества всегда порождали и великие чувства…


О роде Дауровых, о его зарождении мне мало что известно доподлинно. Известно то, что казачество в Сибирь пришло во главе с атаманом Ермаком. Здесь могилы наших дедов и прадедов. Когда-то они уходили, наши казаки-землепроходцы, дальше на Восток, за Байкал вплоть до Тихого океана, обживая пустынные дикие земли, дав начало великой стране на карте мира — Российской Империи. Поле долгих изнурительных походов больным, немощным казакам тогдашняя старая православная вера ставила монастыри. Те из казаков, что возвращались из Даурии Забайкалья, давали, как тогда водилось, прозвище Дауровых. Вот так или, похоже, так и пошел наш род Дауровых… Наш род знатных, домовитых казаков. Они ходили с Атласовым открывать, отвоевывать земли Камчатки. Ходили с Хабаровым, осваивая земли под пашни. Они отстояли Албазин пограничный с Китаем город, закрепив границу Империи по реке Амур. Я всю жизнь испытывал гордость и причастность к подвигам своих предков. Я был счастлив, что я родом не из тех, кто не помнит своего родства. Помнится, в Духов день мать всегда напоминала мне, что надо молитвой «сотворить память всем от века умершим казакам». Исповедовали наши предки, древнейшие пращуры старой веры, наставляла меня мать, чистоту, непрерывность пути жизни, дабы не был прерван этот путь, чтобы с каждым родом росла близость и единство всего казачества. Да, в казачьем роду, как говорится, не без урода. Но предки наказывали нам блюсти чистоту казачьей крови, чтоб быть во всем достойным своих предков в благородстве. Помню с детства, над моей кроватью памятью висела шашка деда моего поселкового атамана, а на косяке двери висела его нагайка — символ казачьей чести.

Венец жизни человека есть его память о ней. От памяти этой только и может пойти и передаться нам зов предков наших, которые сумели сохранить в веках гордое и святое слово «казак». Истоки слова этого, как и всего казачества, как не верти, идет от старой православной веры, от которой мы, современные казаки, и пошли. К истокам, к старым корням казачества не зря обратили внимание гении литературы. Л. Толстой писал о гребенских староверческих казаках. У Н. Гоголя герои «Тараса Бульбы» — казаки — старообрядцы. Наблюдая жизнь гребенских казаков, Л. Толстой записал: «Будущность России казачество — свобода, равенство и обязательная воинская служба каждого»…

2

Мое детство — это и есть начало моей казачьей жизни.

«Начало всегда приятно, писал Гёте, — именно на пороге надо останавливаться».

Мои первые воспоминания из детства чаще складывались из рассказов родителей. Одно из них я почему- то хорошо помню. Не знаю почему, но событие это заставило всколыхнуть мое сознание столь ярко, что оно осело в моей памяти на всю жизнь и даже впоследствии сказалось на моем мировоззрении. В младенческие годы я был счастлив тем, что был во всем представлен самому себе. Я просто захлебывался от моей вольницы. А мир, между тем, был богат вокруг меня всем тем, что составляет суть казачьей жизни и он вращался вокруг меня, не замечая меня.

Станица наша стояла в глухой стороне. За околицей станицы проходил тракт, по которому в любую погоду шли и шли этапы каторжан. И самым пронзительным событием из детства — была первая встреча с этапом. Память о том увиденном рубцом ляжет на мое сердце и будет болью отзываться всякий раз при очередной встрече с новым этапом.

Я хорошо и сейчас, по прошествии многих лет, помню тот летний жаркий день, выбеленное зноем пустое небо. От парома через нашу реку Шумную тракт тащился еще долгие версты до станицы Сбега, где каторжан заводят в баржи, а пароход, подхватив их, отправит несчастных на рудники дома Романовых то ли на юг до монгольской границы, то ли на север за полярный круг. В тот день, похоже, по тракту тащился этап из колонны людей, вытянувшейся на целую версту. По началу людей просто не было видно. В раскаленном воздухе плыло облако пыли, которая поднималась сотнями с трудом волочившие ноги. Пыль слоем лежала на одеждах несчастных. Пыль, похоже, скрипела у них на зубах, затрудняла дыхание. В тот злополучный день я был со своим двоюродным братом Пашкой. Мы проверяли в омутах под корягами свои рыболовные снасти — мордуши. Это плетеное из ивовых прутьев подобие большого кувшина с узким горлом. Тракт шел вдоль реки, так что вскоре мы услышали кандальный звон и увидели столб пыли в знойной тишине. Выглянув из-под высокого берега, я, было, полез вверх от любопытства на кромку берега. Но Пашка потянул меня за рукав вниз.

— Пошли… пошли…! Невидаль какая — каторгу гонят. Ты смотри над ними туча слепней, оводов, а там и шершни могут быть, — замахал руками Пашка.

— А это что такое шершни? — не отрываясь от происходящего, почему- то тихо спросил я.

— Это — зверюга на крыльях. Если ударит в лоб — тебе амба! Смерть — значит…, — смеясь, крикнул Пашка.

Павел был на два года старше меня и уже учился в первом классе станичной начальной школы. Он был на голову выше меня. Поджарый, костистый и слегка сутулый. «Шалопай этот Пашка, каких свет не видывал, — говорил о нем дед Дауров. — Ни одна драка не обходится без него».

— Пошли! — уже с силой дернул меня за рукав Пашка. — Пошли, а не то это зверьё загрызут нас.

Я вырвался из рук брата, и с осторожностью высунулся из-под обрыва. Теперь все пространство дороги занимало нечто шевелящееся сквозь облако пыли. Проступали лишь мутные очертания фигур, напоминающие движущиеся тени под неумолчный похоронный перезвон кандалов. И это несметное полчище оводов и огромных мух над головами каторжан, казалось, никто из них не замечал. Я вспомнил, как в жаркий день пастухи загоняли скотину в прохладные сараи: иначе, говорили они, от укусов слепней стадо взбесится и тогда поди собирай его.

А люди брели молча, среди носящихся кровососов, как ни в чем не бывало. «А может они не чувствуют укусов?» — подумал я.

— Что это за люди? — спросил я Пашку. Он не был мне другом, но зато он знал абсолютно все в этой жизни.

— Да… так! Пустяки… Убийцы и разбойники. Известное дело! Это не «политика». Тех везут на телегах, — деловито пробасил Пашка.

От реки пахнуло ветерком. Он мелкими вихрями пробежал по пыльной дороге, сорвал с лиц каторжан маски из пыли. И враз проступили худые, изможденные лица с желтым налетом и перекошенными губами. И вдруг я заметил добрые глаза.

— У разбойников таких глаз не бывает, — не оборачиваясь к брату, твердо сказал я.

Я видел глаза молодого человека. Он с немым вызовом смотрел на меня и, как бы говоря: мол, смотри на эту несправедливость, которая гонит нас, и запомни, что кандальная Россия восстанет под тревожный набат мятежа. За кандальниками потянулись телеги. За крайней из них шел мальчик. Он озирался по сторонам, то и дело отставал. Идущая впереди его женщина, не глядя, протягивала назад руку, мальчик ловил ее руку. Он был такого же как и я роста. Арестантская серая одежда на нем была, явно, с чужого плеча. Рукава солдатской шинели закатаны, сам подпоясан женским платком. Сквозь треснутый козырек картуза, наползавшего на глаза, видны были пуговицы глаз загнанного зверька. Старался он шагать широко, чтоб не отстать от телеги. Рядом с ним бежала приблудная, должно, собачонка. Мальчик так ни разу не глянул на своего верного «друга», хотя собачка билась у ног мальчика, но тот долго, не отрываясь, смотрел на меня. Я не знаю, о чем он думал? Но, уже отойдя, он еще раз обернулся в мою сторону и, махнув рукой, он, похоже, сбросил слезу…

А я еще долго смотрел на заднее колесо телеги, которое неумолимо катилось туда, откуда никому из них не будет возврата.

Вспоминая годы Гулага, которые я прошел в пору расказачивания, жизнь моя представляется той же телегой, за которой я, как и тот мальчик, спешу, чтобы не отстать от жизни. Выходит, судьба мальчика была все время со мной. И это было печально…

Я уже тогда на краю детства знал многое. И все это говорило мне о чем- то ином, что окружало меня в станице. Оно вызывало во мне и мечту, и тоску о чем-то пока мне не ведомом, трогали непонятной любовью неизвестно к кому или к чему…

То было время, когда на тысячах верст Сибири, как по пустыни, брели этапы каторжан. И для этих несчастных была мукой холод предстоящей ночи. Так рассказывала мне, автору этих строк, моя мать Прасковья Елупахина. С Поволжья они, ссыльные, шли этапом в Забайкалье около года. С ее слов, родившиеся весной на этапе дети умирали ближайшей осенью, если даже пережили лето…

3

Детство мое непрерывно было связано со станицей. В памяти тех младенческих лет моих задержались лишь некоторые лица, картины казачьего быта и отдельные события…

Среди этих событий было первое в моей жизни путешествие, самое необыкновенное. Сколько я помню себя, я мечтал о том дне, когда мне будет позволено забраться в седло нашего коня по кличке Башкир. Годы шли, но я не переставал об этом напоминать матери. В постоянном отсутствии отца все в доме решала мать. Мне не терпелось почувствовать под собою казачье седло, чтобы проскакать на зависть сверстникам станицы. Мать поначалу отнекивалась, но мое упрямство — я ведь казак! — поимело действие. Да, она поговорила со мной, но при этом заметила, что я еще мал. Вот как, мол, подрасту тогда и решим. Отца, бывало, по полгода пропадал в реке. Он работал на известного в городе золотопромышленника. Баржами на буксире парохода доставлял из южных степных богатых станиц зерно или товары, что приходили караванами из Китая. Правда, в доме еще оставался дед Дмитрий, некогда известный поселковый казачий атаман. Глуховатый, он, бывало, сажал меня к себе на колени и тогда я начинал ему рассказывать о своей горькой жизни. Он понимал, что даже ему не удастся перешагнуть мать и посадить меня в седло. Больше того, как я узнал позднее, дед и вовсе побаивался моей матери, староверки. Она была известна в станице, как раскольница. Ведь по ее наущению дед был вынужден бросить даже курить в доме. Правда, отец купил ему трубку, но она чаще была или пустой, или потухшей, но дед этого не замечал и не выпускал трубку изо рта. Я рассказывал ему про свои беды, а он, придвинув свое ухо ко мне, слушал мой горький рассказ о том, что мать не разрешает сесть на Башкира хотя бы во дворе дома. Дед, слушая, уныло кивал головой, посасывая пустую трубку. «Ты скажи матери, — громко вдруг начнет старик, — что ты стал казаком уже в первый же год жизни, когда крестный твой, атаман станицы, подарил тебе настоящее казацкое седло. А я подарил тебе атаманскую шашку и нагайку. Тогда сама мать облачила тебя в казачью справу. И на коня тебя крестный твой тебя посадил. Дали тебе в руку нагайку и ты счастливый сам ездил на виду у нас по над крыльцом, пока не заметила нас твоя мать. Она, всплеснув гневно руками, стала ругать самого нашего атамана за то, что ты еще мал быть в седле да и вовсе ты еще не казак. Тебя тут же сняли с коня. Но не таков был наш атаман. А ты в то утро своего рождения вдруг оторвался от рук матери и первые шаги сделал к отцу, но тут же развернулся и с первым словом «мама» заспешил к матери. А атаман вот что сказал:

— Казак должен после первого же шага и слова быть в седле. Таков казачий обычай. Ведь не зря говорят, что казак родился в седле. Да, хоть он и казак, но мал. Но вот мое слово атамана, мать, как только он сможет сесть в седло сам с крыльца, то я повезу его, как крестный, в городской Собор на посвящение в казаки, — говорил атаманским голосом крестный, так что его слышали пол — станицы.

А вот теперь, Яшка, слухай меня, продолжал дед мне на ухо, вот тебе гривенник. Ты его отдай немому Петьке, чтобы он помалкивал, когда он будет учить тебя садиться в седло с крыльца. Таково было слово атамана. Ты про то не забывай.

Так я и сделал…

Нашему работнику немому Петьке было около четырнадцати лет, но по развитию он далеко не ушел от меня, зато гривенник мой спрятал подальше в карман. И все же Петька стал моим первым наставлеником в верховой езде. Я помогал ему запрягать и распрягать коня, а он разрешал мне водить коня на водопой на нашу за огородами речушку Песчанку. Зато там я мог с ограждения моста, цепляясь за гриву, забраться на коня и прогарцевать по мелководью ручья, разгоняя губастых пескарей. Что было бы — узнай про это мать!

Но такое счастье было так редко…

Мать заставляла помогать сестре Верке. Она была на два года старше меня. Сестра заставляла меня следить за курицей — наседкой с цыплятами среди грядок огорода, чтобы коршун, не дай Бог, утащил цыпленка. Дед, видя такое дело, выйдет на крыльцо: якобы трубку раскурить — крикнет мне.

— Ну, что, казак, опять к девчонке тебя поставили, — начнет подтрунивать дед, — Нет, не быть тебе казаком, коль от женской юбки не отстанешь. Дома — за мамкиной юбкой, тута — за Веркиной.

Слова деда задевали меня до слез. Я бежал к матери жаловаться на деда.

— А ты не слушай его, — говорила мать, целуя меня в макушку, — Он и сам уж, поди, не казак. А ты спроси его — сможет ли он сам сесть с крыльца на коня? Думаю, он не сможет. Вот тогда и ты посмеешься над ним…

Время шло. Уж я и не помню, сколько гривенников от деда попало в карман Петьки. Но я научился садиться с крыльца. Хотя мог сесть и со ступени крыльца. Я к матери — позволь сесть на коня, а та и слушать не желает. Мол, погоди еще. Я к деду: были слова крестного, нашего атамана, что если я сам сяду в седло с крыльца, то я казак. Да, были, говорит дед. А мать не хочет, чтобы я стал казаком, утирая слезы, говорю я.

— А ты вот что сделай, — выслушав меня, он, хитровато поблескивая орешками своих карих глаз, сказал. — Вон, видишь дом крестного… Вот! Ты иди к нему и спроси: «Атаман, когда я стану казаком?»… Иди смело. А мать твоя, она вовсе и не казачка, а раскольница.

Так говорить на мать я даже деду родному не мог позволить.

— Не говори так больше дед о матери. Иначе водится с тобою не буду, — с обидой сказал я.

— Ладно… не буду, — лукаво улыбнулся дед.

Но я так любил мать, что без ее позволения даже стать казаком не мог, а потому все слова деда я передал ей. Она молча выслушала, но на ее еще молодом лице пробежала серая тень. Она долго болела после моих родов — была большая потеря крови. Приезжал доктор из города, лечила ее травами тетка Лукерья, но мать медленно угасала, как догоравшая свеча.

— Яша, сынок, тебе на следующий год будет пять лет — вот тогда все и решим. Ты забыл, что у тебя на ноге была рана. А ведь она еще толком не зажила. Упадешь с коня — и шов лопнет… А то и вовсе домой без головы вернешься.

А дело было простое. Дом нам строили братья по матери. Дом рубили из круглого леса. Я от любопытства от них не отступал ни на шаг. Топор у них будто сам так и ходит в их руках. Улучив, когда топор оказался без присмотра, я решил его испробовать в деле. Но топор вдруг соскользнул с бревна и рассек мне ногу повыше лодыжки. В доме шум поднялся: Яшка ногу себе отрубил. Крови сошло как с доброго поросенка. Мать в ужасе бросилась ко мне, увидев кровь… Рана, правда, быстро зажила. «На тебе, брат, все зажило как на собаке», — скажет дед.

Но беда одна не ходит…

Вот и коршуна я в то лето прозевал. Мне бы надо было за небом глядеть, где кружат коршуны, высматривая курицу и цыплятами, а я, увлекшись в это время с пацанами, гонял по мелководью пескарей. Заметил я хищную птицу видно поздно. Коршун кругами спускался уже на наш огород с цыплятами — будь они неладные! Я стремглав бросился, махая руками, к огороду. В углу огорода издавна лежит огромный плоский валун. Через этот камень я пробегал множество раз — это мой ближний путь к речке Песчанке, что бежит за огородом. Но на этот раз мокрая нога моя впопыхах соскользнула — и я ударился лицом о камень… Верка, увидев меня, бросилась в дом: «Яшка убился….глаз выбил!». Я вошел в дом с лицом в крови. Мать только, помню, ахнула, а что было с ней дальше, не помню. Так случилось с матерью очередное через меня потрясение.

Детство отметилось на мне дважды: шрам на ноге и шрам над глазом. Выходит, я всего себя испытал еще в детстве, ибо ни годы мои страстного увлечения скачками, ни две войны — первая мировая и гражданская — не оставили на моем теле отметин.

4

И все же тот мой долгожданный день, когда я, наконец, мог сказать всем, что я казак, настал-таки.

Стоял сухой август. Приближался день моего рождения, но мать, похоже, совсем не собиралась везти меня в город. Правда, готовила мое любимое лакомство — хрустящий сладкий хворост. Но где — то посреди дня вдруг шумно заходит мой крестный.

— Здорово дневали, — громко приветствовал мать атаман.

— Спасибо, хорошо…, — осторожно проговорила мать, предлагая редкому гостю сесть.

— Отец ваш, поди, в реке?

— Да, батюшка. Решили сынов учить в городе. На это нужны капиталы. А одна надежа на отца. Так что он теперь у нас только в гостях бывает.

— Что ж, станицы нужны умные казаки. Но чтоб казак не свернул бы с нашего казачьего пути, его надо посвятить в казаки. Вот Грише, сыну старшему твоему, этого не сделали — и плохо! А вот Якова я, как крестный, решил освятить в казака в Соборе. Надо чтоб казачьим духом были пропитаны не только кровя наши, но чтоб и душа энтим духом наполнилась.

Мать, молча, слушала атамана, но в лице ее было пусто. Она стояла перед ним, будто в воду опушенная. Она знала, куда клонит атаман. То, от чего она, как могла, оберегала сына — теперь можно ждать только худшее.

— Ты не печалься, мать. Что делать? Такова наша казачья доля, — подправляя лихие атаманские усы, сказал казак. — Без коня — казак не казак!

— Конь и о четырех ногах спотыкается, — поперек вставила мать.

— Ну, да чему быть — тому не миновать. Ты вот что. Собери-ка к завтрешнему дню сына…

Атаман хотел запалить цигарку, но, глянув на мать, передумал. Он, поди, вспомнил, как приходил к нему жаловаться дед, что невестка запретила ему курить в избе.

— Ты собери ему всю положенную казаку справу, — говоря все это, он хитро улыбался в усы, будто он задумал подшутить надо мною. Нет, он просто знал, что будет в этот день в Соборе.

— Ну, Яков, ты готов стать казаком? — спросил меня на следующий день атаман, похлопывая меня по плечу и вновь как-то загадочно улыбаясь, заглядывая мне в лицо. — Ты запомни этот день, когда ты станешь казаком.

Он не сказал, что сегодня в Соборе будет молебен памяти святомучеников Флора и Лавра, имена которых носит наш Собор.

— Ведь ты, паря, — обратясь ко мне, заговорил крестный, — родился в день памяти этих святых. Но Флор и Лавр это покровители, во-первых, коней, а, во-вторых, они, значит, твои ангелы — хранители. Так что конь, мать, будет оберегать твоего сына, ведь он родился в день коня. Он, выходит, единокровный с ними…

Слова эти атаман, видно, не добавили радости матери. Ведь она как в воду смотрела: беда, действительно, войдет в наш дом от коня…

Я же был всему услышанному несказанно рад. Я уже дома почувствовал после этих слов атамана казаком. Выйдя на крыльцо, я к удивлению матери ловко сел в седло атаманского коня

Сборы начались. Тетка Лукерья, старшая сестра матери, вскоре после неудачных родов матери, будет жить в нашем доме, помогая матери в большом хозяйстве. В тот день тетка Лукерья обрядила меня в казачью справу, пошитую ею из отцовской казачьей формы. Я сел в тарантас с Петькой — атаман ехал верхом — и мы тронулись. Мать перекрестила меня и долго, выйдя из ворот, смотрела нам вслед. Проскочив мост через речку Песчанку, мы выехали на пыльный тракт, а там увал — и с него виден паром и взъерошенная бурунами быстрая река Шумная. Ни паром, ни то, как мы въехали в город — ничего этого в памяти моей не отложилось и не осталось. Зато хорошо помню сам город. Меня ослепил блеск от солнца в стеклах огромных, как мне показалось, витрин. Поразило обилие вывесок и повсюду множество флагов. И над всем этим миром звон и гул колоколов с колокольни Собора. Был соборный праздник святомученников Флора и Лавра. С Казачьей Горки, куда мы въехали от парома, Собор возвышался во всем своем величии роскоши золотых куполов. Да, я, было, забыл, что мы по дороге заехали на рынок и крестный купил мне новые по ноге сапожки. «Ну, теперь ты в полном аккурате», — сказал атаман.

В городе праздник был повсюду. С набережного бульвара был слышен гром оркестра. Вся площадь перед Собором была запружена народом. Вокруг Собора кольцом стояли казаки и юнкера кавалерийского училища. Атаман знал, по какому поводу здесь усиленная охрана. Оставив с Петькой тарантас, крестный взял меня себе в седло. Мы свободно проехали знакомый атаману казачий кордон. Посторонились перед есаулом даже юнкера, но офицерский заслон нам пройти не удалось. Нас остановили, и дали атаману понять, что идет молебен по случаю посещения города наследником престола. Произошла заминка. Что было дальше — мне расскажет крестный… Воспользовавшись заминкой, я соскользнул с седла и под брюхами коней прошел всю охрану и оказался в Соборе. Меня все здесь поражало: и обилие свечей и звуки песнопения вперемежку со словами молитв. И все это завораживающе гремело под сводами купола Собора. Вокруг множество людей, но больше всего военных. Меня повлекло туда, откуда шли голоса. Никто не останавливал мальчика в военной форме. Мне даже уступали дорогу. И только ближайшая от цесаревича охрана остановила меня. Но меня уже было не остановить — я требовал, чтобы меня пропустили. На шум обернулся наследник и попросил меня к себе. Он стал расспрашивать — кто я и откуда? От множества пышно и богато одетых людей я потерял дар речи. Вскоре все прояснилось, и появился мой крестный. Он все объяснил: что, мол, привел меня сюда для посвящения в казаки. И вот что еще скажет наш атаман: «Прошу извинить, Ваше Величество, за дерзость этого мальчика, желающего стать казаком в день памяти святых. Я же, видит Бог, не знал, что ваша особа здесь. Я атаман станицы Монастырской». На эти слова атамана наследник, как скажет потом крестный, заметил, что коль он атаман всего казачьего войска России просит отслужить молебен в честь нового казака в казачьем войске. И, когда отгремели слова молитв в честь всего казачества и нового казака, наследник снял с себя серебряный крестик и повесил на меня. Еще дорогой атаман почему- то учил меня словам, которые я должен сказать после посвящения. И вот теперь я опустился на одно колено и заверил будущего царя, что буду верно служить трону и нашему Отечеству. Цесаревич и люди вокруг него рукоплескали мне, а дамы от умиления подносили платочки к глазам. Теперь народ широко расступился, посматривая на крестик, что поблескивал у меня поверх гимнастерки. А следом за мной шла высочайшая чета…

Так рукой наследника престола я стал казаком. Мать, узнав обо всем, попросила меня спрятать этот крестик подальше. Как и все староверы, хоть она и была поповской староверкой, но считала царей виновниками в расколе православной веры. Изгнав людей старо веры с насиженных веками мест в России, власть подвергла их гонениям, запретив вести церковные обряды по- старому. Тетка Лукерья и вовсе, узнав об этом, стала ругать меня, а заодно и атамана, за подобные греховные дела и пыталась даже сорвать с меня крестик, который, мол, принесет мне только беду. Ведь ты взял крест от антихриста, говорила мне вслед староверка, когда я, вырвавшись, зажав крестик в кулак, убегал в мое прибежище — к немому Петьке в избушку, которую отец построил из бревен старого дома, а заодно и баню в конце огорода с выходом к речке Песчанке. Помню, до вечера я не показывался в доме, пока мать не вспомнила про меня и велела Петьке разыскать меня. Петька дал ей знать, что я у него. Я же после стольких волнений уже спал. На другой день я обо всем поведал деду в его комнатке за глухо закрытой дверью, чтоб, не дай Бог, об этом услышала мать. Тот, выслушав меня, почему только улыбнулся в седину своих пышных усов.

— Что ж, паря! Худо ли, бедно ли, но ты теперь государственный человек — казак! Теперь моя шашка и нагайка будут служить тебе. Нагайка это тебе не плеть. Учти это, сынок. Плетью людей секут, а нагайка — это честь казака. И за нее, эту честь, если надо, то и постоять придется. Нагайка, думаю, пришла к нам от кочевников — ногайцев. А уж честь свою казацкую ты, паря, береги смолоду. Если кто бросит тебе под ноги нагайку, тот бросит казачью честь на землю и этим она будет опоганена. Ты, перешагни нагайку — ведь тот, кто бросил нагайку, он бросил тебе вызов. Ты должен наказать того, кто бросил нашу честь казацкую. Если ты сможешь постоять за поруганную честь казачью — ты настоящий казак. И тогда будет поединок на нагайках, если тот, кто бросил, не трус. Таков наш древний обычай кочевников.

Я слушал деда, раскрыв рот… Теперь я с нежностью смотрел, засыпая на висящую на косяке двери нагайку от деда. Я еще не знал, но будет время, когда за честь казака я выйду на поединок. Но это будет не скоро. Тогда я буду юнкером кавалерийского училища.

О той поездке с крестным в Собор я еще долго буду вспоминать. Ведь я впервые для себя раскрыл столько радости земного бытия. Это было моим глубоким впечатлением. Но я увидел и другое, что поразило меня. На выезде из города там, где заканчивалась булыжная мостовая главной улицы города — Императорской. Раньше эта улица называлась Казачьей, но ее переименовали в Императорскую в связи с проездом через наш город наследника. Так вот на выезде из города мы свернули на проселочную дорогу, идущую к парому. Императорская идет через весь город с востока на запад. А мы свернули направо на юг вниз к реке. Отсюда с высокого холма хорошо открываются дали. На том берегу реки за ближними увалами открывается станица, а далее на юг — бескрайние поля и степи. Как все это дышит свободой!

Спускаясь под гору в тарантасе с Петькой, я заметил, как слева от нас в закатных лучах, высится огромный мрачный дом. Меня удивило обилие в нем окон и на каждом из них железная решетка. Дом окружен высокой каменой стеной, ворота наглухо закрыты. В одном из окон я увидел человека. Дорога так близко проходила мимо этого дома, что я заметил худое изможденное его лицо с тяжелым взглядом. Я даже вздрогнул: он так напоминал лицо в толпе каторжан этапа, виденного мною когда-то у реки. В этом лице столько необычной тоски и тупой покорности, скорби и безысходности. Позднее крестный мне объяснил, что это дом пересылочной тюрьмы, где содержатся арестанты в ожидании этапа. Мне вспомнился тут же мальчик из того этапа каторжан, что я видел с Пашкой у реки. Но в том же этапе я вспомнил лицо человека, где не было безысходности, а был порыв вырваться на волю и стать свободным…

5

Дальнейшие мои воспоминания о первых годах жизни более чем обыденны, хотя все так же скудны и разрознены. Ведь мы знаем только то, что помним. А память наша, бывает, с трудом может вспомнить все прожитое вчера.

Мир для меня все еще ограничивался станицей, домом и самыми близкими. Помню, я любил сидеть на коленях у отца, когда он, вернувшись с реки, подолгу рассказывал о караванах, что приходили из Китая, встречи с караванщиками, среди которых часто можно, мол, встретить казаков. Общение с китайцами, с монголами. Через них шли товары из Китая для Бутина, хозяина парохода и барж. Порою к вечеру хотелось спать, но мое любопытство брало верх. Зато как эти общения с отцом сближало нас. Я увидел в отце уверенного и сильного человека, бодро и весело смотревшего на жизнь. Я видел отца и вспыльчивым, но он быстро отходил. Одного он не терпел: бездельничанье и лень.

От матери я многое знал об отце. И то, что он начинал когда-то заниматься извозом по городу — опять же по настоянию матери — потом встретил случайно богатого золотопромышленника Бутина и стал водить обозы по зимнику вплоть до монгольской границы за сотни верст в богатые степные станицы, вывозя оттуда дешевые продукты.

Я с великой благодарностью вспоминаю отца. Уже с детства я чувствовал к нему расположение, сыновью радость и нежность. Он всегда представлялся мне отважным человеком, и мне с детства хотелось ему в этом подражать. И у меня по жизни будет много поводов, где я, подражая отцу, проявлю отвагу.

С детства я помнил, что ангелом- хранителем в нашем доме была тетка Лукерья. После трудных родов, я рос слабым болезненным ребенком. Порою, скажет потом тетка, даже мать, бывало, махнет на меня рукой — мол, не жилец Яшка. А тетка Лукерья была властной, известной в станице знахаркой. Была она повитухой, говорят. Знала, мол, и черную магию. Она лечила и заговаривала. Зная о моем нездоровье, Лукерья, молча, отпаивала меня горькими отварами. Так что я рос, казалось, и креп вопреки судьбе. От скольких ушибов и ран Лукерья меня сберегла — одному Богу известно. Она лечила всем и мою мать, но та медленно угасала. Она все чаще уединялась в свою моленную комнатку с запахом ладана, старых икон и горящей лампады.

Старший брат Гриша учился в станичной школе и так прилежно, что родители решили отдать его в реальное училище в нашем городе. Грише было не до меня, а потому я жил уединенно своей жизнью. Да и какое ему было дело до болезненного мальчишки. Сестру Веру, светлоглазую, почему-то не учили в школе.

В казачьих семьях редко когда девок учили: им надо у матерей учиться, как вести хозяйство в доме. Иное дело казак — ему на службу идти надо грамотным.

Мать была для меня в доме совсем особым существом. Я никогда ее не отделял от себя. Ведь с матерью у меня связана самая горькая страница моей жизни. Ведь она дала мне жизнь в обмен на свою раннюю смерть. Ценою ее жизни родился я… Да и по жизни я трудно давался матери. Не было дня, чтобы я приходил домой без ссадин, рваных штанов или рубахи. Я слышал, как мать говорила тетке, что Яша неосторожен, неогляден. «Ему только дозволь… Ты уж, как я уберусь, не давай ему воли. Мне бы только выучить его хотя бы в школе», — с печалью говорила мать.

Помнится, мать глубоко переживала, что на станице ее зовут раскольницей. Атаман, я слышал, пресекал эти разговоры, но за спиной мать слышала это горькое для нее слово «раскольница».

«Как это несправедливо, — с горечью, бывало, говорила мне мать, — нас, старой веры, изгнали из дома свои же дети. Даже здесь в глуши запретили нам верить по- старому. Разве, сын, это справедливо?». Любя, я верил каждому ее слову, ибо большего божества, чем мать, у меня нет и не было. Но кого мы любим — и есть наша мука. Ведь чего стоит вечный страх — потерять любимого человека. Сколько печали вынесла ее душа, сколько слез я видел на ее глазах, сколько горестных песен я слышал из ее уст, когда я буду на краю жизни…

Я чувствовал, что я в долгу перед ней в этой жизни, и, как мог, оплачивал эти долги. Я не оставил ее могилу на забвение, а то и поругание, я не ушел в эмиграцию в годы революции, хотя ушли и отец, и брат с сестрой, а с ними и моя жена. Ведь еще при жизни мать завещала свою любовь мне. Она и сейчас лежит в родной земле. «Да упокоится с миром, да будет благословенно ее святое для меня имя», — повторяю я. Так было, когда я сам стоял на краю смерти, уповая, что я уйду в ту же землю, где лежит она. Это было — этого я никогда не забуду — незадолго до моего ареста, как бывшего казачьего офицера. Накануне ареста я был у нее на могиле. Среди тощей рощицы полузаброшенного кладбища я с трудом отыскал ее надгробие. Помню, дядя Андрей, один из братьев матери, писал мне в гимназию, что у ее могилы посадили молоденькое деревцо черемухи — любимое ее дерево. Сохранился покосившийся деревянный крест. Я долго стоял, в раздумьях, и, вспоминая мать, напомнил слова из ее молитвы: «Пути Мои выше путей ваших, и мысли Мои выше мыслей ваших…».

6

Мой незрелый младенческий возраст миновал. В год я стал казаком, дед подарил мне шашку и нагайку, а вот крестному моему так не терпелось что-то подарить мне настоящее казацкое и он — не черт ли его попутал — вручил мне казацкое атаманское седло. Да, оно принесет мне многих побед в конных скачках, но и бед то же. Ведь по старой казачьей заповеди нельзя дарить седло раньше, чем коня. Дядя Андрей, брат моей матери, обещал подарить коня — стригунка, но что-то у него не вышло. А я догадываюсь, почему не вышло. Ведь он атаман староверской станицы, а уж Дарья, его сестра, рассказала ему про то, как крестный мой посвящал меня в казаки с благословления наследника престола. Оттого-то он и сам не приехал в день года моего рождения. Будет ли седло виновато в моих бедах — трудно сказать. А потому меня будут подстерегать беды, что я выйду из привычного казачьего мира в мир чуждых мне отношений.

А между тем в мою жизнь входили новые люди, становясь неотъемлемой частью моей жизни. По мере роста у меня появился интерес к взрослым. Думаю, в этом было мое желание стать быстрее самому взрослым. Так что среди сверстников по станицы у меня не было друзей. Разве что Пашка, мой двоюродный брат, но он быстро взрослел и ему было не интересно водиться со мною. Зато у меня осталась на всю жизнь память о старом казаке по имени Филип или просто Филя. Он Георгиевский кавалер, мог часами рассказывать о войне с турками. Я же слушал его, хотя он мог одно и то же рассказывать по несколько раз о подвигах казаков. Рассказы его расширяли круг моих познаний, и во мне росло желание познать еще и еще. Казаку надо торопиться жить — смерть за ним ходит по пятам… Наши общения порою затягивались так, что меня уже разыскивала тетка Лукерья по просьбе матери. И чаще всего она находила меня на скамейке среди стариков у казачьей избы. Мать иногда не зря называла меня «старичком», так как я начинал рассуждать по- взрослому. Может тогда во мне под влиянием услышанного родилось желание самому все увидеть, став путешественником. Нет, такого слова «путешественник» я пока не слышал еще, но в школе стоит ему появиться, как я буду готов сделать это слово смыслом жизни.

В станице деда Филю звали «Кутузов». Ходили слухи, что, мол, подсматривал за девками через оконце в бане, где он чаще ночевал. Увиденным, мол, дед так увлекся, что выдавил стеклину, так что голова его оказалась наружи, а обратно он ее вернуть не мог и, мол, орал быком, зовя хоть кого, на помощь. Помог выбраться внук его Пашка. Он то и разнес про это на округу и он же дал ему это прозвище «Кутузов». А все потому, что дед порезал бровь о разбитое стекло и ему наложили повязку так, что она закрыла ему один глаз. Дед во всем винил Пашку за то, что тот, шалопай, не сделал все, как надо, оттого, мол, и рана произошла. А было это все потому, что дед постоянно ругал Пашку, так как он не помогал отцу Селивану, брату моего отца. Ведь в доме помимо Пашки еще четыре девки и постоянно беременная мать, а Пашки по целым дням не бывает в доме. И то, что я, мол, за кем-то подглядывал, — это, мол, Пашки брехня. Так пытался дед отнекаться, когда он слышал эту историю от стариков. Где бы он ни появлялся, над ним смеялись все станишники. И первым зубоскалом был Пашка.

У деда была страсть лепить из глины коней и всадников. Обожженные и раскрашенные, как положено — коней по масти, казаков по справе — он собирал их в отряды и устраивал целые баталии сражений тех, в которых он участвовал. Все передвижения он сопровождал бурным рассказом. И всякий раз, когда он в бой бросал лаву казачьей сотни, то всегда турки бежали. Я сам загорался боем и с азартом по его команде бросал свою сотню в бой. Как я переживал, что именно в этом бою он получил ранение. Но я не оставил поле боя, продолжал дед Филя, видя, что в бой вступил сам Баклан-паша. Так турки прозвали нашего отчаянного командира Бакланова. Говоря так, дед выдвигал вперед крупную фигуру всадника Баклан-паша. Когда решается судьба боя Бакланов всегда впереди. Это был сущий сорвиголова! Турки его боялись и уважали. На его груди всегда сверкал крест святого Георгия. Сказывают, сам царь вручил ему. Баклан-паша, говорили турки, сущий дьявол. Первая атака, далее рассказывал про сражение дед, результатов не дала. Тогда Баклан-паша собрал в кулак всех нас, оставшихся в живых, и бросил туда, где турки нас не ждали. Рассказывая подробно, старик горячился, махал руками, подавая команды. Я понимал, что он и сейчас переживает, будто участвует в настоящем бою. И вот мы, продолжает старик, пошли на штурм горы Чакма — и взяли ее. Победа! Тут он широким жестом сбросил на землю все фигурки турок. Сущий Суворов — этот Баклан-паша. Мы смяли остатки турецких войск и ворвались в Карс. Так завершил свой рассказ дед Филип. Бакланов был ранен осколком, но бой довел до победы. Был в том бою ранен и дед в ногу от тяжелой турецкой пули, но с коня не слез. За тот бой Баклан-паша получил орден Святой Анны и титул походного атамана. Рассказывая, старик так разволновался, что по ходу рассказа не раз смахнул слезу. Вот таков он был, Баклан-паша, рубака-атаман. Закончил старый казак…

Я крепко дружил с нашим «Кутузовым». Я помогал ему в поисках в округе станицы нужной для лепки фигур глины. Возвращался я обычно из таких походов в грязной от глины одежде, а то и со ссадинами на коленях. Мать, при виде меня, всплеснув руками, начинала ругать. Я стоял, молча уставившись в пол, готовый ко всему. Мать обычно успевала только сказать: «Опять!» — как тетка Лукерья, подхватывала меня и относила в избушку к Петьке, где у нее уже заранее все было готово, чтобы отмыть меня и переодеть. Правда, однажды, должно не выдержав, сказала: «Придется за все ответить перед отцом». Но отец, помнится, усталый с дороги и радостный от встречи с нами, говорил матери «потом», когда она пробовала пожаловаться на меня. Потом все это забывалось. Отец любил нас, сыновей. Но Гришу особенно. Во-первых, с ним никогда ничто не случалось. Послушный. Мать на него никогда не жаловалась. А мне, бывало, уходя в реку, скажет в сторону: «Ты уж мать побереги. Она переживает за тебя…» А за столом он громко скажет, что казак, как птица, вольный человек. Природа сама, продолжит он, знает, каким рождается человек и что из него выйдет. У любого истинного казака в суме, притороченной к седлу, лежит дорога. И не одна она может быть у одного, а у другого — всего одна, ему и выбирать нечего. Вот и у меня река — это моя дорога. Она тянет и зовет меня и в зимний мороз или в пургу, и летом в сухой зной, когда ты рискуешь посадить пароход на мель. Любая дорога — это риск. И к этому надо приучать с детства. Слушая отца, я вспомнил, как в одну зиму налетел из степи снежный буран. Ветер свирепо бился в стены дома, тем приятней чувствовать себя в тепле под их защитой. Помню, на утро мы обнаружили, что дом наш занесен снегом выше крыльца. Потом Петька откапывал нас, а мы потом весь чистили от снега двор. А ведь в ту пургу отец был в «реке». И я помню, как мать, глядя в заснеженное окно, напоминала нам об отце.

И все же лучше из детства запомнились летние дни, так что детство представляется летним периодом в жизни. В жаркий полдень сонно плывут в светлом небе облака. А то вдруг налетит южный ветер, он принесет горячий воздух степи, запах зреющих хлебов и степных горьких трав…

7

За стеной скотного двора была работницкая небольшая избушка. В ней жил наш работник Петька немой. Здесь всегда пахло дегтем и конским потом от седел, сбруи и потников. За крапивой и лопухами эта избушка притягивала меня. Мы с братом относились к Петьке как к сверстнику, и он был рад такому общению с ним. Отец привез Петьку с городского базара. Видит, парнишка по всему бездомный, но не отходит от рядов, где продают коней. В первое время он выглядел запуганным зверьком. Мы пытались и так и эдак выведать из него хоть что-то, но он только метал по сторонам острый взгляд вороватых глаз. А то просто отрывисто зло мычал, озираясь: то ли ища защиты, то ли возможности сбежать. Но когда мать взяла его под свою защиту, он успокоился. А вскоре она стала относиться к нему, как к приемному сыну. Бывало, на дню не раз спросить тетку Лукерью — покормили ли Петю? И все ж в его взгляде исподлобья таилась какая-то тайна. Когда я с братом пытался узнать у него, где его родители, то он закрывал лицо руками и сквозь пальцы проступали слезы… Иногда он пытался что-то сказать, но не мог. Он, похоже, владел отчасти грамотой немых на пальцах, но мы этой грамоты не знали. Мать, видя, что мы обступили немого, звала нас и после этого отчитывала: «Ребята, убогого грех обижать. Оставьте его в покое.

К празднику мать всегда готовила всем подарки, и не было случая, чтобы она забывала про Петра. То новый картуз мы на нем увидим, то новые сапоги. Помню, тетка Лукерья его лечила то горло внутренним салом с горячим молоком, то на грудь ставила компрессы, а то губы его чем-то смазывала. Я тоже не упускал случая чем-то помочь ему на скотном дворе. Помню, с ленивой грубостью под напором моих силенок открывались ворота, и острый запах конюшни вырывался мне в лицо. Это не смущало меня, а, напротив, с годами в этом запахе навоза конюшни я находил даже что-то привлекательное. Здесь жили кони. Они, похоже, жили какой-то своей особой жизнью. Она проходила в их долгом стоянии, звучном жевании сена или хруста овса. Я представлял, как ночью они ложатся и спят — не могут же они только стоять. Видно это случается в самые темные, глухие часы ночи, чтобы потом днем стоять и пережевывать в молоко своими крупными зубами овес, теребить, забирать теплыми губами сено. Душистое сено с запахами степных трав и вольного ветра.

Наши кони: рыжий Башкир и Серый — ухожены, с лоснящимися гладкими крупами, до которых так и хочется дотянуться. Жесткие хвосты почти до пола, в гривы Петька им прилежно расчесывает, ведь они — украшение коня. Серый что Сивка-Бурка. Только его крупные лиловые глаза смотрят на меня чужака с опаской. Какими все же они выглядят гигантами по сравнению с моим тощим телом и хилым ростом… Кони! Сколько лет они будут рядом со мною. Я почти все узнаю о них и самое ценное в них: они самые верные из всех верных вам друзей. В этом меня убедят годы учебы в кавалерийском училище и в годы на фронтах первой мировой и гражданской воин.

Я довольно быстро подружился с Петькой. Стал чаще у него бывать в его избушке. Он был всегда рад моему приходу. Он угощал меня. Мы ели подсоленную корку ржаного хлеба с зеленым луком, с редиской, а то и с бугристым огурцом. Так за простой трапезой я приобщался, сам того не осознавая, к самой земле, ко всему тому, из чего создан мир.

Бывало, что мы с ним верхами выгоняли скот на пастбище на заливные луга реки Шумной. Однажды нас накрыла гроза. Воздух вокруг стал тяжелым, все теснее стали сходится мрачные тучи. Потускнело. А солнце, не закрытое тучами пекло еще сильнее. Где-то в высоте в самой глубокой ее выси стало погромыхивать, а потом и вовсе греметь, раскатываясь гулким эхом. А то вдруг с треском ударит гром и все вокруг осветилось мертвым светом молнии. Мы только-только успели загнать скот в загон, а сами под навес, как ливень обрушился стеной вперемежку с горошинами града. Вся природа на наших глазах металась и трепетала под гибнувшими порывами ветра. «Свят… свят!», — крестился я. Петька то же что-то шевелил губами. Капли дождя с ветром попадали на меня — Петр накрыл меня плащом. Я пожал ему руку. Вот тогда я окончательно понял, что мы настоящие друзья. А гроза быстро прокатилась, природа успокоилась, вздыхая всей грудью сырой, насыщенный живительным озоном воздух. И туча, развалившись, стала нехотя отползать на восток…

И все же я по-прежнему был связан пуповиной детства с природой и она, живая, прекрасная во всех красках пока охраняла меня от людей, от их сложной, а порою жестокой и опасной жизни. Зато в моей маленькой жизни детства появился друг, пусть он был немой, но я слышал, как во время грома он произнес первые, хоть и корявые, слова…

Так постепенно мир мой стал расширяться хотя бы тем, что природа привлекла мое внимание.

8

Я уже понял, что в конюшне была своя жизнь. Хотелось разгадать ее. Ведь я понял слова крестного, что каждая лошадь имеет в году свой заветный день, ее праздник. Праздник коня! Этот праздник приходится на день памяти покровителей коней святомученников Флора и Лавра. В этот день, сказывают старые легенды, конь так и норовит ударить человека в отместку за свое вековое лошадиное рабство. А чтобы этого не случилось, в этот день коня запрягать нельзя, дать ему волю, украсить коня лентами. Но все это уж не такая уж легенда. Помню, в этот день тетка Лукерья всегда заставляла Петьку подкрасить деревянную фигурку лошадки на коньке крыши. Вот от этого деревянного коня, говорит при этом тетка, верхушка крыши называется коньком. Конь всегда был, продолжает рассказ тетка, оберегом жилища человека. Даже, если коня нет, то на видное место вешают подкову. Она защищает нас от сглаза, порчи и всякой дурной нечисти. Обо всем этом говорили в старину, а ноне вы не любопытны, заключила тетка Лукерья.

Рядом с конюшней каретный сарай. Здесь стоит мамин тарантас, отцовские дрожки и старый дедовский возок поселкового казачьего атамана. Все это сделано, чтобы путешествовать, ибо они созданы для дороги. В задке возка был таинственный дорожный ящик. И возок и ящик привлекали меня своей старинной неуклюжестью и присутствия в них что-то от прошлого…

Юркие ласточки непрестанно сновали черными стрелами взад и вперед под крышу сарая, где они лепили свои гнезда все так же, как и сотни лет. Для них время словно не существовало или оно для них и вовсе остановилось. Ворота сарая были всегда открыты, так что я порою подолгу смотрел на ласточек и слушал их щебетанье. А то забирался в тарантас или возок и воображал, что еду куда-то далеко, подпрыгивая на ухабах… А даль меня тянула еще с детства. То неизвестное, возможно, даже с риском для жизни. В той дали, мне казалось, жизнь так широко размахнется, что можно ее и вовсе потерять за что-нибудь или кого-нибудь. Вот и в сказках, что читала мать или брат Гриша, так и сказано о том неведомом, что поджидает хождение за тридевять земель. Так во мне, наверное, просыпалась та казачья доля предков наших землепроходцев, которые уходили открывать то неведомое, что они и в сказках о нем не слышали даже.

А ведь спустя годы я вернусь на это место и даже загляну в этот сарай. И вот тогда в годы гонения на казачество, когда было время геноцида казачества, я найду здесь полное запустение. Ведь пронесся ураган, он вырвал с корнями целые казачьи роды, даже казачьи станицы. Некоторые из них и вовсе исчезли с лица земли, ибо исчезли названия станиц. Так исчезнет самоназвание станицы Монастырской, на ее месте будет поселок Калиновка.

Наш каретный сарай тогда будет зиять зловещей пустотой, а на конюшне, покинутой ласточками, шуршал одинокий ветер, как одно лишь напоминание некогда живого… Вот такие жуткие мысли о черной дыре, которая только и осталась на месте некогда процветающей казачьей станицы. Тогда как от дома остался только обгорелый остов. Теперь здесь одно из самых глухих мест на свете. Здесь теперь стала дарованная природой пустыня. И в этой пустыне, что владела на месте станицы, из бурьяна я услышал коротенькую песенку овсянки…

9

Моя жизнь становится разнообразнее.

С матерью ездил в станицу староверскую Сбега, откуда родом моя мать. Я не любил жену атамана этой станицы дяди Андрея. Тетка Матрёна была убежденной беспоповской староверкой. Она в свое время была настоятельницей староверского скита, но с тех пор, как в скиту поставили никоновскую церквушку, чтобы служить по новому обряду, Матрёна ушла из скита, а вскоре и сам скит стал хиреть, прейдя в запустение. Я до сих пор помню ту первую встречу с Матрёной. Тогда я еще многое не понимал в старой вере и то, как и почему произошел триста с лишним лет тому назад раскол православной веры, но меня тогда возмутило, как она отозвалась скверно о моем отце, что он, якобы, не защищает мою мать от нападок со стороны станичников. Тогда я ей ничего не мог сказать в защиту отца. Но и спустя годы, я всегда буду с большим желанием обходить встречи с ней. Она одного не могла простить отцу, что он всех детей крестил по новому православию, а не по старому, как ей хотелось.

Зато с дедом Филей я встречался часто. Мы с ним, почитай, каждую неделю, а то и дважды в неделю, отправлялись на поиски нужной глины. Мало того, что она была подходящей, а чтоб была нужного цвета. Я, бывало, ползая по скользким склонам оврагов после дождя, был весь в ссадинах на коленях, а руки горели, обожженные крапивой. Но принесенная мною глина оказывалась негодной. Иногда он долго мнет принесенную на пробу глину в своих руках, а я с надеждой жду его решения, а он, как ни в чем не бывало спокойно скажет: «Не та, паря!». И потом он еще не раз скажет: «Не та». И вот, взяв глину из моих рук, не глядя на меня, — а на мне от грязи и рваных на коленях штанов вида вообще никакого, наверное, не было, и я уже, вопрошающе глядел на него: долго разминает между пальцами, иногда поплевывая на глину, чтоб стала пластичной, усы его вдруг поползли вверх, взгляд посветлел: «Вот это, паря, то! Из нее мы с тобою таких налепим коньков, что не стыдно будет показать нашему атаману». А уж как я был рад, что угодил деду. Наполнив сумы при седлах наших коней глиной, мы тронулись в станицу Сбега — она была у нас по пути домой. Мне хотелось поговорить с дядей Андреем: мать всякий раз, как я бывал близко к Сбегам, просила спросить, как здоровье у них в семье и что у нас все здоровы. Но дяди не было, а тетка Матрёна завела только моего коня во двор и заставила слезть с коня и снять одежду. Старого казака она во двор не пустила. Он уехал.

— Я выстираю твою одежду. Быстро снимай. Матери и без того дел по горло, поди, — не слушая моих возражений, твердо говорила тетка.

Увидев на мне второй серебряный крестик, поди, сразу сообразила, откуда он у меня.

— Ты, Яков, сними этот поганый крест. Не погань нашу старую веру. Ведь с нею мать тебя родила. Он принесет тебе несчастье, — не глядя в мою сторону, сурово проговорила она.

— Этим крестиком я посвящен в казаки, а потому я верю в него, как ты в свою веру. А стать казаком — и есть моя вера, — упрямо сказал я.

— Глупый ты еще мальчик. Но когда-нибудь поймешь, что был не прав. Зато теперь ты можешь, как другие, крикнуть своей матери: раскольница! И тогда ты просто убьешь ее — она у вас и так слаба после родов. И ты готов на это?

— Тогда я должен отказаться от казачества…, — зло в слезах сказал я.

Зная мое упрямство — а оно, староверское от матери — она больше никогда не говорила об этом.

Зато с приездом отца, мы сразу отправлялись на заимку. А там, смотря по времени лета, кто-то пашет из нанятых работников, качаясь на ходу в мягкой борозде, а кто-то из девок выпалывает просо, а кто-то картошку. Размашисто, приседая, валят стену желтой ржи косцы с почерневшими от пота спинами. Бабы следом собирают граблями, да вяжут туго в снопы. И уж обязательно за обедом кто-то из косцов расскажет, что он, чуть было, не скосил целое гнездо перепелов, а другой скажет, что пополам перехватил змею.

Но таких дней было мало, оттого-то и помню плохо. Помню, как в один из дней покоса, Гриша, брат мой сидит на возу. Он в белом картузе, загорелый юный держит вожжи, а сам смотрит сияющими глазами на девку, что сидит рядом с ним с кувшином в руке. Гриша что-то говорит девке радостно, любовно, улыбаясь…

10

Запомнилась мне еще одна поездка на заимку, когда отец за год до того, как я должен пойти в школу, взял в работники бывшего некогда ямщиком на сибирском почтовом тракте. Лучше всего описал этот знаменитый тракт некогда великий А. Чехов в книге «Сахалин». Те крылатые в России слова о «семи загибах на версту», то это вовсе не метафора, а реальность, с которой столкнулся Чехов, описывая свой долгий путь по дорогам пустынной тогда и дикой Сибири.

Отец многих знал среди бывших ямщиков. Постройка железнодорожной сибирской магистрали просто лишила ямщиков работы. Отец поначалу промышлял извозом, так что судьба свела его с одним из бывших ямщиков по имени Степан. Помнится, мы как-то сразу с ним сошлись на одной любви к коню. Он мне сразу показался угрюмым и нелюдимым бородачом. И все же я быстро к нему привязался да так, что я стал надолго пропадать из поля зрения матери, а это вызывало у нее волнение. Тогда она посылала тетку Лукерью за мною, но вернулась ни с чем: мол, я там нужен в помощники сестре Вере. А я так сдружился со Степаном, что и уезжать не хотел. Неприветливый с виду, с серьезным взглядом маленьких глубоко посаженных глаз с нависшими всклокоченными бровями. Я поначалу испытывал к нему даже страх. Но однажды случилось — косцы в траве обнаружили перепелиное гнездо. Степан остановил косцов, поднял живого перепеленка и положил в гнездо, потом отнес его бережно на межу в траву. Это было к радости перепелицы, она вертелась вокруг его ног и тревожно свистела. Я заметил, как просветлело лицо мужика. Все это было к моему удивлению. А еще, я заметил, что если он чем-то занят, то обязательно что-то напевает… Так что я вскоре понял, что он человек добрый и наши отношения стали более доверчивыми. Я привязался к нему — видно, он это почувствовал. Мы стали настолько близки, что он стал рассказывать о своем житии-бытии, а потом и вовсе заговорил о былом и грустном, о всякой бывальщине и небывальщине из жизни ямщиков. От этих рассказов Степана, думаю, и даже мать бы не смогла меня за уши оттянуть, так, бывало, заслушаешься его порою жутких рассказов о то, что случалось с ямщиками в долгой дороге по Сибири. Чувствую и голос у него вдруг стал мягким и даже ласковым, появилась на лице добрая улыбка. Иногда он даже пел свои ямщицкие песни, да так проникновенно, что мне делалось его жаль, а сам он нет-нет да смахнет скупую слезу. Особенно он любил песню о погибшем ямщике. И всякий раз она была полна такой тоски, что от чувств бесконечной жалости перехватывало горло. Вспоминал он и праздник коней в день святых покровителей коней Флора и Лавра. Жаль, говорил он, что не все конники в России отмечают этот праздник. Должен быть всемирный праздник коня. Ведь кони вытянули ни одну цивилизацию человечества, а своего, мол, праздника не заслужили. Вот и на Руси! Что бы сделали ваши атаманы-казаки, не будь под ними коня. Выходит, конь пронес казака до Океана, сделал Россию Империей, а праздника ему все равно нет. Ведь сколь веков конь возил воду и воеводу! А праздника власти не дают. Могла бы и церковь подсказать царю, что, мол, в день покровителей коней святомученников и сделать бы им праздник. Неужто они этого не заслужили?

— А ведь этот праздник кони наши заслужили, — с грустью глядя куда-то вдаль, проговорил бывший ямщик. — Сказывают, что и ты родился в этот день, так что у тебя, Яков, душа та же, что у коня. То-то я вижу — они любят тебя. Даже ваш злой Башкир и тот враз, гляжу, присмиреет, когда ты обходишься с ним. А ведь, возьми меня, я его остерегаюсь: он так и норовит то укусить, то копытом ударить. Я знаю эту породу рыжей масти коней — злой конь, но нет ему износа… А ведь человек издревле обожествлял коня. У кочевника всегда был над жилищем, как оберег, череп головы коня. Даже подкова коня оберег от огня, а потник предостерегает всадника от ползучих гадов на земле.

Но Степан не только разбудил во мне заложенную природой страсть к коню, он первым стал готовить из меня наездника. Он пробудил во мне страсть к верховой езде, чтобы она стала впоследствии моей «болезнью». Поначалу Степан сажал меня на коня без седла и с криком «держись» хлыстал коня. Конь мой, бывает, так сорвется с места, что я с трудом мог удержаться за гриву руками, а то… и зубами, чтоб не упасть. Не обходилось и без падений, но Степан уже спешит, подсаживает меня на коня, хотя мне где-то больно до слёз. Без седла, бывало, так набьёшь кострец, что дома и сесть не захочешь. Бывший ямщик знал, что это такое. Он приспускал мои штаны и смазывал это место теплым березовым дегтем, а на следующий день бросит на коня потник мне под задницу. Как я этому был рад, хотя скажи он мне, что потника не будет — я от езды не откажусь. Мать уже поздно узнала от тетки Лукерьи, что Степан учит ездить меня без седла. Она знала, что так все и будет, а потому еще заранее заставила Петра увезти с заимки все седла. Но это, как видно, ни Степана, ни меня не остановило. Степан не боялся моей матери. Только отца он побаивался: платил справно и харчи бесплатные. Вот только пить запрещал и однажды за это чуть было не выгнал. Молился тогда благим матом, что, мол, это в последний раз. Он сам мне говорил, что отец мой платит ему не дурную копейку, и ему жаль потерять теплое местечко. А узнай отец про мои уроки у Степана, думаю, он бы ничего не сказал, разве что: «Смотри Степан за ним в оба!».

— За жизнь надо цепляться, хоть за соломину, но держись. Выживешь — атаманом будешь. Казак прежде должен в седло сесть, чем научиться по земле ходить. Это тоже, что бросить не умеющего плавать в реку. Выплывет — научится плавать. Но при этом нахлебается воды до соплей, хоть по дну, но выберется на берег. Ведь и с коня надо умеючи упасть, а то попадешь под задние копыта и тебе хана. Но вас, казаков, природа веками готовила к таким испытаниям. Надо только пробудить в тебе эти от кочевника инстинкты. Ведь и они не знали поначалу ничего о седле, но монголы на одних потниках прошли до Европы. Их навыки в тебя природа заложила, теперь надо только их в тебе пробудить. Выдержишь — будешь первым наездником не то, что в округе, ты будешь известен в России. Так что терпи, а нет — можешь ехать к мамке. Вот ты, божья голова, попробуй утопить кошку, — подумав о чем-то своем, продолжал Степан, — а ведь этого тебе не удастся. В нее столько природа сил к жизни заложила, сколько и в тебя. Пока ты такой же, как и тот же зверек. В тебе те же инстинкты, что в том же зверьке, но их надо в тебе разбудить. И ты будешь чувствовать так же, как и он, смерть и уходить от нее.

Так за год до школы я прошел некоторые уроки езды на коне у бывшего ямщика, а заодно и первые уроки жизни. Пройдут годы, я стану юнкером кавалерийского училища, где верховая езда станет моей профессией, я буду помнить эти первые уроки на коне у бывшего ямщика и его слова: «Чтобы ехать рысью, совсем не надо родиться казаком. Казак должен всегда скакать хоть на один аллюр, но выше остальных всадников. А для победы ты всегда держи «аллюр в три креста». Это значит, что ты должен идти на пределе возможностей коней твоих соперников, но не твоего коня. Бывало, получишь срочный почтовый пакет, выведешь тройку коней, а кони там — сущие звери, и ты уже сорвался с места, а тебе вслед кричат: «Гони их, Степаха, аллюром в три креста. А это все одно, что по вашему, по казачьи: или грудь в крестах, или голова в кустах… Ты летишь будто птица, и тебе ни черт не страшен, ни дьявол. Летишь, как та птица-тройка у Гоголя Н.». Это была школа выживания от бывшего ямщика. Не эти ли наставления помогли мне выйти живым из мировой бойни и бойни гражданской, где сошлись, сшиблись в казачьей сечи мы, вчерашние друзья по станице или сверстники по юнкерскому училищу.


Однако страсть мою к езде верхом, Степан только разбудил. И теперь мне хотелось с кем-то помериться силами на конях. Пробовал с Петькой, но он отказался, зная запрет матери на любые забавы с конем. Оставался только брат Гриша, но его еще надо было затащить на заимку. По делу, по просьбе отца или матери он, конечно, поедет, а так просто — он занят, ему за лето надо многое прочесть. Он уже учился на первом курсе реального училища. И к тому же он настолько усердно учился, что Бутин после разговора с ним предложил ему за лето прочесть кое-какие книги по адвокатскому делу. Словом, свободного времени у него не было, да и к коням он был равнодушен. В тот год меня спасло то, что начинались покосы, и мать отправила хотя бы на несколько дней на заимку. А тем временем моя «болезнь» к езде прогрессировала. Под разным предлогом мне все же удалось завлечь брата скачкой и прохладным вечером наши бега состоялись. Гриша, не разбираясь в конях, взял рабочую лошадку и проиграл подчистую, как говорится. Дело то в том, что в этот вечер приехал Петька, и он на иноходце Степана был вторым. Это не могло задеть за живое казачье самолюбие: ведь он уступил немому Петьке. Я, как на беду — а она так и случится — предложил Грише сесть на нашего Башкира, он, мол, из скакунов, и куплен из конюшни Бутина. Степан, как чуял беду, запретил брать злого Башкира: он может укусить или лягнуть, если что-то ему не понравится. Словом нельзя — и точка! Но не тот был Гриша, чтоб сразу отказаться — он что, не казак! К тому же в крови у нас было достаточно упрямой староверской крови. Уж не знаю, да и никто до сих пор не знает, как брату удалось уговорить ямщика. Но в тот день, как сейчас помню, Степан, забубенная его душа, был слегка пьян. Думаю, не это ли и сломило запрет Степана садиться на Башкира? Собственно на этом можно поставить точку…

Никто не знает, что было доподлинно в стойле, где был Башкир и откуда брат вышел калекой на всю жизнь. Удар копытом пришелся в локоть. Ни у нас, ни в Губернске врачи ничего сделать не смогли. Рука его со временем стала ссыхаться…

Мать узнав, окаменела. Она почернела в один день. Когда ей тетка Лукерья сказала об этом, то она первым делом спросила: «Яков жив?». Это была третья рана на сердце матери. Две из них принес я… пока! Но не, как говорится, добра без худа. Гриша закончил училище, оставил станицу, ушел в адвокатскую контору Бутина и вскоре женился на дочери ссыльного польского адвоката.

И все же несчастье с братом омрачило мое детство…

11

Люди не одинаково чувствительны к смерти. Мы, казаки, весь век с младенчества живем под ее знаком, а все потому, что у нас обостренное чувство жизни. Я видел у матери в ее моленной комнатке «Житие» протопопа Аввакума. Он, как идеолог старой веры, прошел все круги ада, что уготованы были староверам. Он принял, отстаивая старую веру, даже мученическую смерть — был заживо сожжен в яме. Вот как он описывал свое детство: «Аз же некогда видел у соседа скотину умершу и, той ноши восставши, пред образом плакався довольно о душе своей, поминая смерть, яко и мне умереть…» Выходило, что смерть событие несправедливое.

Помню, перед пасхой в доме все светилось чистотой и убранством. Мать, будучи все же поповской староверкой повела меня с сестрой к заутрене. В этот день, говорила мать, Христос победил смерть. Я этому поверил, поскольку отовсюду только и было слышно «Христос воскрес». Оттого я и на лицах людей не видел печали, хотя слово «смерть» витала в воздухе. Во всем было нечто таинственное, соединявшее в себе чувство воскрешения и печали. Но почему, если Христос воскрес, мать так горестно молилась в своей моленной, оставшись одна перед иконой на коленях. Похоже, здоровье покидало ее, и она просила у Бога еще дней жизни. Бывало, что она молилась и по ночам. И тогда сквозь слова молитв доносились всхлипывания сквозь слезы. Душа ее была полна любви к нам, детям. Помнится, я заставал ее в светлые летние дни сидящей у раскрытого в улицу окна, и она плакала, глядя на живой мир, который — она чувствовала — уйдет для нее безвозвратно. Пали ее надежды с Гришей. Я был слаб и болезнен. Как коротка жизнь и так неожиданна всегда смерть…

12

Я в очередной раз отправился с дедом Филей за глиной. После каждого «сражения» фигурки коней и всадников, падая на землю, ломались, и старик лепил новые фигурки.

День стоял теплый и светлый. В этот раз мы, как обычно верхом, поехали вдоль высокого берега реки Степной, что пробегала мимо станицы Сбега. Поход выдался удачным: сумы при седлах были полны нужной глиной. На обратном пути в станицу заезжать не стали, а берегом добрались до скал утёса. На этот раз дед предложил не ходить к тетке Матрёне, а что он сам застирает мою гимнастерку и шаровары. Я согласился. Я бы скорее как есть поехать в грязном домой, чем заходить тетке. Мне все не терпелось увидеть, как выглядит тот жеребенок, которого дядя Андрей, как он вырастет, подарит мне. Так им было обещано. Только бы не было этой тетки, а то ведь она опять к чему-нибудь придерется. Прошлый раз она ругала меня за крестик на серебряной цепочке, что на посвящении в казаки я получил его от цесаревича. Она, этот крестик, обозвала поганым… Словом, лучше бы с ней, если и встречаться, то при дяде. Все же он атаман станицы и она при нем больше помалкивает. А после того раза я обиделся на тетку Матрёну.

Пока дед, постирав мою одежонку, разложил сушиться на нагретые солнцем камни, я влез на скалу, на ее вершину — утёс. На вершине площадка, похоже, была местом для орлиного гнезда. Отсюда открывался самый дальний горизонт. Еще на подъезде к скалам я сразу заметил коляску. Сейчас с высоты орлиного гнезда я прекрасно видел девочку, собирающей цветы среди в беспорядке разбросанных валунов. Я видел, как она то и дело поглядывала на свой скромный букетик — он, видно, не удовлетворял ее, так что она продолжала искать новые цветы. Мне же со скалы были видны первые желтоцветы. Я спустился быстро со скал и, собрав букет цветов, преподнес ей.

— Я вас не знаю, — сказала девочка певучим тонким голосом, поправляя платьице в виде колокольчика и отбрасывая с лица пряди вьющихся светлых волос.- Я здесь с тетей. Она убирает могилку мужа, а я собираю цветы на могилу. Могилки собственно нет, — шепотом добавила она. — Там только под камнем коробочка с прахом ее мужа. А сердце его, как сказала тетя, она когда-нибудь по польскому обычаю похоронит на его родине в Польше. — Рассудительно закончила девочка, потом взяла мой букетик так, будто мы с ней давно знакомы.

Вот это и стало началом той, то ли дружбы, то ли детской влюбленности, которая так и не перерастет в серьезные взрослые чувства, но оно будет нас преследовать обе войны и только ее эмиграция разлучит нас. Она будет звать и меня, у нее в одном из банков Харбина на ее имя будет лежать солидный капитал от Бутина. Мы были разные и у нас были разные дороги…

— А меня звать Софи, хотя мама — она недавно умерла — звала меня Софьей, — вдруг проговорила девочка.

Я, еще не зная ее, знал о ней все.

— А тебя как зовут? — сказала она и протянула свою руку с приветливой улыбкой в уголках ее полных губ.

— Яковом, — ответил я, даже немного растерявшись от такого моментального знакомства. Однако ее свободное обращение окончательно обезоружило меня, что, собственно, было не похоже на казака.

— Хорошо… Яков! Уж больно ты строг с виду. Не из казаков ли ты будешь? Ведь твои шаровары с лампасами сохнут.

Тут только до меня дошло, что я стою, даже знакомлюсь с девочкой, а сам без штанов. Это окончательно сломило мой дух. Я что-то пролепетал про глину и почему одежа моя сохнет.

— А ты возвращайся, пока я отнесу цветы тете. Она у меня строгая. Она декабристка. Так ее зовет хозяин дома. Если ты знаешь, то дом его стоит на Казачьей Горке. Так что тетя такая: если что не по ней, то и наказать сможет. То есть, просто не будет со мной разговаривать. Но я ее не боюсь. Ты мне поможешь взобраться на этот утёс? Я давно хочу увидеть наши реки и наш дом с высоты. Дом наш самый большой и светлый в городе. А мой приемный отец самый богатый человек в городе и не только…

Так судьба нежданно — негаданно подарила мне встречу с человеком, ради любви к которому я буду совершать поступки, порою не совместимыми с жизнью, но в любви к которой я так и не признался даже себе.

Уже первые детские встречи вызвали недовольство дяди Андрея, атамана станицы Сбега, где невдалеке на скалах чаще встречались мы. Казаку не дело встречаться с кем бы то ни было из польских ссыльных, крепко внушил мне при первой же встречи дядя, которого я очень уважал. А вскоре о моей встрече с Софьей, узнал и мой крестный. Как атаман, для начала он только погрозил пальцем: мол, делать этого нельзя. Но это только начало… но то ли еще будет!

А пока меня готовили к школе. Я стал осваивать буквы и даже пробовал их складывать. Все тот же дядя из Сбегов — а через год он должен будет быть моим учителем по станичной школе. Он до этого окончил реальное училище и то же решил помочь мне в подготовке к школе. Он купил мне повесть Н. Гоголя «Тарас Бульба» в красочном издании с крупным шрифтом. Думаю, подарок этот он сделал с понятным умыслом: чем может кончиться встреча казака с полькой? Я учился читать по этой повести Гоголя, так что за все время я несколько раз ее прочел от корки до корки. Дядя Андрей, став учителем будет не раз рассказывать об истории борьбы казачества с поляками, убеждая нас, молодых казаков, что не надо забывать: поляки и сегодня нам враги. Говоря так, дядя поглядывал в мою сторону, давая понять, что все им сказанное относится именно ко мне.

Однако время шло… Продолжались и мои встречи с Софьей, как ни в чем не бывало. А местом встречи — все тот же утёс или Казачий утёс, как он был известен у местных казаков. Я ни перед кем не оправдывался, но и тайны из этого не делал. Мать знала и, похоже, не возражала, а уж отец и вовсе был даже где-то в душе этому рад: связи сына с дочерью, хоть и приемной, его хозяина — только на пользу его коммерческому делу. Да и мое упрямство, должно, остудило моих оппонентов: мол, вырастет — тогда и поймет сам, что к чему.

На наших встречах я всегда видел молодую даму в большой шляпе. Однажды мы стояли невдалеке от коляски, а в ней все та же дама в черном. И вдруг Софья громко, чтобы и та женщина в черном слышала, сказала:

— Я знаю ты потому казак, что всегда на коне. Я же очень хочу научиться ездить верхом. Правда, тетя запрещает — мол, мала еще. Она почему-то не любит казаков, — смущенно опустив голову, так что кудряшки закрыли ее лицо, тихо проговорила девочка.

Выходило, что мы встречались в противу как с моей стороны, так и с ее…

13

Дни слагались в недели, месяцы, в годы. Осень сменила лето, зима осень, весна зиму… Так постепенно от сезона к сезону я вступал в сознательную жизнь.

Помню, однажды в комнате матери я увидел себя в ее овальном зеркале в деревянной оправе. Я сразу даже не узнал себя. На меня глядел невысокий, худощавый, но стройный, мальчик. Живое загорелое лицо. Был конец лета, и мне было семь лет. Мальчик этот понравился мне. Правда, волосы так выгорели за лето, что напоминали цвет пшеничной соломы. Я увидел мальчика, которому назрела пора собираться в школу. Я сказал об этом матери, но она почему-то промолчала. Не стала она и записывать меня в школу. «Тебе надо бы еще, сын, подрасти. Уж больно ты еще мал ростом и тебя в школе будут обижать. Подождем еще годик. А пока готовься», — говорила мне мать тихим болезненным голосом. Буквы я давно освоил, а вот со сложением труднее. Зато слова из букваря я громогласно разносил по всему дому, приставая то к матери, но та всегда занята. Тогда я к сестре или к тетке Лукерье, но они только отмахивались от меня. Оставался глуховатый дед. Он скучал в своей комнатке за закрытой дверью, чтобы дым не попадал в горницу. Он слушал все, что я ему громко читал из букваря. Ему нравилось, что громко и что по слогам — так до него быстрее доходило. А я иначе и не мог. Так дед стал первой жертвой моей корявой речи. Но как бы я громко не читал, что-то приходилось повторять и раз, и два. А уж как я дошел до Н. Гоголя «Тарас Бульба», то тут с первого же раза он ничего не понял. Так мы прочитали эту повесть и не два, и не три раза. Отдельные страницы и вовсе зачитали, можно сказать, до дыр. Ему особенно понравилось описание боя казаков с поляками. Словом, отдельные страницы я просто знал наизусть. Я в это время уже встречался с паненкой Софьей. И крепко я тогда задумался над словами из повести: «Коли человек влюбится, то он все равно, что подошва, которую, коли размочишь в воде, возьми, согни — она и согнется». Я к деду — как это понять? Дед долго сосал, пыхтел со своей трубкой. Мол, такова власть женщины. Она многих казаков погубила. Вон твоя мать, как скрутила твоего отца: видано ли где, чтоб казак занимался извозом, работал бы на чужого дядю, как твой отец. Что отца — твоя мать, как невестка, меня, бывшего атамана сюда, как в келью староверского скита, меня посадила. Да что там посадила — просто заточила. А ты спрашиваешь еще, что будет, «коли человек влюбится», как там у Гоголя написано. Написано все верно, как есть в жизни. Тогда эти слова деда ничего не значили для меня. А вот спустя годы, эти слова заставят меня задуматься всерьез.

Помню, отец как-то попросил Гришу, отпустив ему на это деньги, выписать журнал «Путешественник». А в это время я решил букварь опробовать на Петьке. Отдельные буквы с трудом, но он вскоре осилил, а вот сложение букв в слово, не пошло. Уж я и так и эдак — нет, сколько не бился. И все ж однажды у него вылетело звучное «ма… ма!». Я как-то, увидев мать, назвал ее «мама», и он, к удивлению матери, повторил «мама». Этакое услышать от немого Петьки она никак не ожидала, так что даже прослезилась от умиления. Она погладила по головке, повторяя «Петя… Петя!». Это слово прилипло к нему, и он теперь, завидев меня, кричал, а то и хватал за рукав, повторяя «Я Петя… Я Петя!». При этом он бил себя в грудь. С трудом, но он смог все же коряво, но с каждым разом все лучше, стал выговаривать «ата… ман». Но вскоре эти половинки у него склеились, и он мог чисто сказать «атаман». Убедившись, что так оно и есть, я решил проверить на крестном. Как-то к нам во двор вошел атаман. Я тут же подозвал Петьку и сказал ему: «Это атаман». Петька почему-то долго думал и сказал: «Я атаман».

— Он атаман, не ты, — пытался я переубедить Петра, но он твердил одно: «Я атаман».

Потом вдруг в нем что-то прорвалось, и он застрочил: «Атаман… атаман!». Крестный, давно знавший немого, такого от него не ожидал. Но на этом было еще не все. Теперь по утрам Петька, выгоняя скотину в стадо, орал во все горло «Атаман». И атаман, действительно, явился, спрашивая мать — не случилось ли что? «Кто меня тогда кричал?», — спрашивал он. «Атаман», — уже тише произнес Петька, чувствуя, должно, что в этом слове есть что-то тревожное.

— Это твоя, Яков, наука?

— Да, моя, — сказал я виновато.

А однажды крестный привез из города мороженое сладкое молоко. Мы были оба рады, а Петька то и дело повторял: «Петька …атаман»…

Словом, к школе я был готов, но мечте этой не суждено будет сбыться…

14

Дядя мой, атаман староверской станицы, откуда родом мо мать, принимал самое активное участие в моей подготовке к школе, где он был временно учителем до прихода нового. Он один из немногих атаманов в округе окончил реальное училище, он же один из первых убеждал мать, что меня надо после школы отправить в гимназию в Губернск. Мать тогда и слушать этого не желала. Она и представить себе не могла, как можно меня одного отпустить в далекий чужой город. Нет, тогда она не могла на это решиться. Она одного сына уже потеряла, а если второй уедет — с кем останется она? Надо заметить, что в староверческой среде образование было главным и необходимым условием вхождения в жизнь. Мать моя прекрасно читала. В их семье все были грамотными. А вот в православной казачьей станице учили только мальчиков. Брата, мать настояла, и его отдали в реальное училище, а сестра Вера осталась дома — так решил отец: матери невмоготу одной вести хозяйство. «Ей грамота не нужна, чтоб рожать детишек», — только и скажет отец. Мать могла бы и настоять, чтоб Верку учили, — она даже как-то об этом сказала атаману, но тот ей дал понять, что в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Но сыновей мать решила крепко учить, чтоб не быть им чурками с глазами. Это выражение: «не быть чурками с глазами» — я не раз слышал от матери. Проследить за моим образованием мать просила своего брата Андрея Смолокурова. Обстоятельный, неспешный казак был поповским старовером. Было ему в те годы около пятидесяти лет. Известный в округе конник, он первый дал мне уроки конного мастерства, ибо сам был победителем престижных окружных казачьих скачек в Губернске. В последующем мы сблизимся от одной страсти к конным скачкам. И первые мои успехи в скачках были его успехи в том, как он подготовил меня. Это была уже вторая, так сказать, школа верховой езды, а первую, как известно, школу езды я прошел у бывшего ямщика на заимке. Дядя учил меня мастерству в посадке на коне, умением управлять конем, тогда как Степан, помнится, учил тому, что казак должен всегда скакать лихо, аллюром в три креста. Это такая бесшабашная скачка, где все дозволено. У дяди Андрея в скачке все должно быть строго по правилам. Я со временем вберу в себя что-то от Степана и почти все от Андрея, но имя моё, как лучшего наездника, будет на всех афишах городов…

А между тем к школе я уже был готов. Перечитав с дедом «Тараса Бульбу», я стал читать все, что приносил брат или дядя из Сбегов. Так что по вечерам для домашних я читал и Дон-Кихота, и Робинзона, но все заслушавшись мою, хотя еще и корявую речь, но, однако же, ждали продолжение на следующий день. Давались книги нелегко. Так Дон-Кихота поначалу Гриша прочитал сам со мною, а уж, освоившись, я осмелился читать сам. Как-то за чтением меня застал крестный, и он тут же матери сказал, чтобы завтра же записала меня в школу. Я любил смотреть яркие иллюстрации в журнале «Всемирный путешественник» и в книге «Земля и люди». Только позднее они станут предметом моих углубленных чтений.

В другой раз дядя, отложив книги, заведет рассказ. А рассказчик он был превосходный. Я, бывало, заслушаюсь о времени раскола веры. И сколько горького и едкого порою я услышал из его уст про то, как первые Романовы раскололи веру, чтобы поживиться богатыми монастырями старой веры, а заодно и бояр мошной тряхнуть, если от старой веры не отойдут. Поныне образ боярыни Морозовой с картины у нас проходит, как икона. Все нами, староверами, пережитое, рассказывал дядя, от людской низости и жестокости того века. Я слушал его и горел от негодования к простым людям, от несправедливости царей. Сам он вспыхивал огнем в лице, рассказывая о деяниях власти и о том, как он порою здесь жестоко отстаивал старую веру и ни на шаг не отступал.

Все, что пока дала мне жизнь, — и есть тот итог мною прожитого.

Мать не могла не нарадоваться моим успехам, так что уже стала готовить мне все новое к школе и даже купила мне новые сапоги, чтобы заправлять в них шаровары. Но в школу, как чувствовала, не записала. Со мною случится беда…

Хотя отец в то лето будет настаивать — мне в августе стукнет восемь лет. А он только что вернулся с реки, и как-то вечером попросил меня почитать журнал «Европа». Он его выписывал, его прилежно читал Гриша. Так вот, услышав, мое чтение отец заявил матери, что сына пора в школу. Мать против: мол, мал ростом и худенький — заклюют там его мальчишки. «Ничего, — не дослушав мать, проговорил отец. — Были бы кости, а мясо нарастет!». Может отец и прав, вытирая слезы, сказала мать. Как ты сам думаешь, сыночек? Если ты готов, тогда поедем за сапогами.

Рынок кишел людом. Шумно и оживленно повсюду шел торг. Слышан был голос горластых казачек и сердитые басы мужиков. Тут же делились новостями, примеряли поношенную одежду и старую обувь. И над всем этим стояло жаркое летнее солнце и непрерывный говор толпы. Все здесь жило полной жизнью…

Из всего меня более удивили горластые мальчишки, торгующие холодной водой. Из бидона он достает кружку с водой и просит за нее пять копеек.

— А что, маманя, — дергая мать за рукав, крикнул я, — воду можно продавать? Да у нас ее целая река.

Мать, не слушая меня, озабоченная, тянула меня за руку. А я все озирался назад — неужели кто-то у них купит? Кто отдаст за обычную воду пятак? Ан, нет! Вдруг откуда-то налетели юнкера, окружили ребят и уже вижу, как мальчишки отовсюду ловят пятаки. И с гоготом большая кружка уже пошла по кругу. «Ну и водица — зубы, братва, сводит… много враз не выпьешь», — раздаются голоса всадников. Я уж было загляделся на молодых юнкеров. И не мог я тогда подумать, что пройдут годы и я, как и эти юнкера, может когда и заеду сюда по старой памяти вылить той же ледяной водицы, что зубы сводит.

Мать еще раз поддернула меня за руку, я обернулся, а уж перед нами был прилавок, заваленный сапогами разных размеров. Мать приценилась, я померил — и вот на мне новые сапожки. Мы пошли обратно, а я все смотрел назад — где те всадники на красивых конях?

А пока все мои мечты были о школе. Вечером, лежа в кровати, я замирал от истинного счастья от стоящих возле кровати моих сапог. Долго я не мог заснуть, и вот уже моя заветная звезда взошла на небе и смотрит на меня с высоты через открытое окно, будто что-то хочет сказать. Свет от нее тусклым блеском ложится на мой ранец. И он ждет, когда я понесу его в школу. Я глянул на шашку, что на стене висит и на нагайку. Я казак, даже если и пойду в школу. Уже засыпая, я вспомнил ребят, торгующих водой и бравых юнкеров. Вот это осталось со мною на всю жизнь. Даже умирая, я вспомню все это и еще желтый дом, который я, спускаясь к парому, увижу. В нем я раньше видел человека, а сейчас пустые на окнах решетки.

15

Болезнь неожиданно свалила меня в постель. Развитие ее шло так быстро, что я слабел и худел на глазах. Все, что я съедал, выносилось тут же из меня с поносом. Тетка Лукерья сбилась с ног, готовя мне всякие снадобья, но все тщетно. Болезнь не собиралась отступать. А уж мать и вовсе потеряла голову окончательно. Не смог помочь и врач из города. Тогда дядя Андрей пригласил врача из Губернска, но его лекарство заметного облегчения не принесло. Состояние мое оставалось тревожным. Бутин вызвал по телеграфу моего отца. Отец явился в тот день, когда было назначено переливание крови. Кровь взяли у моего отца. Я был в это время в Губернске, и мать была в неведении, что со мной происходит и, вообще, жив ли я. Отчаявшись, она поехала в стойбище бурятов — кочевников к их шаману. А в это время меня привезли. Собственно меня — то и не было вовсе, были лишь кожа да кости. Живыми были лишь одни глаза. Хорошо, что в доме не было матери- с ней было бы плохо.

Дед Дауров в годы своего атаманства в глухой степи познакомился с кочующими бурятами и с их шаманом. Я смутно помню — скорее со слов матери — как однажды в светлый зимний день посреди нашего двора неведомо откуда появился человек в ватном бурятском халате. Космы волос ветер выбивал из-под шапки. Кривоногий, он твердо направился к крыльцу, придерживая под мышкой какой-то сверток. Наш злой пес на этот раз даже не подал голоса на чужого человека. Мать быстро впустила пришельца в дом и повела, было, его в свою комнату, но он пошел к деду.

— Ну, где там ваш Дмитрий… Донской! — открыв дверь к деду, проговорил бурят, не снимая малахая. — Знаю… знаю, как ваш Дмитрий Донской разбил нас, монголов. Мы все помним…

Пробыл он у нас недолго. У деда, о чем-то беседуя, раскурили по трубке. Потом негромко в присутствии тетки Лукерьи с матерью, передав ей свой сверток, с которым он пришел. И так же неожиданно, как появился, он и исчез, будто испарился. Это таинственное появление шамана и решило, в конце концов, мою судьбу. Я пошел на поправку, хотя жар и слабость еще держалась, но понос прекратился. Буря в животе погасла, закрепился желудок… Мое оживление — вернуло больше всего к жизни мою мать. И все же потрясение было столь велико, что она слегла. И только к весне и мать, и я с первым теплом вышли из дома. Радость распирала нас, что мы живы…

Помню, как всю зиму, прикованный к лежанке — мне место отвели у теплой печки на лавке — я слышал, как налетали снежные бури, как ветер бился в окно и гудел, пугая, в печной трубе. Я не оставлял мысль о школе, хотя я был еще очень слаб. Мать в слезах шептала мне молитвы, целуя в лоб. Или начнет мне читать старые книги. Если бы я сам читал бы эти книги, я бы не нашел в них того достоинства и наслаждения, сколько было при ее их прочтении. Она все же, видно, растревожила свою родовую рану, так что почувствовала такую слабость, что отошла от домашнего хозяйства и теперь всем ведала тетка Лукерья. Несчастья с нами, ее сыновьями, рушили ее последние надежды и силы, кажется, оставляли ее. На лето я уехал на заимку на козье молоко и кумыс. Но и там мать не оставляла меня одного, зная, что Степан посадит меня на коня, ибо это только и спасет меня. Позднее я пойму пользу тогда для меня верховой езды. Но тогда, когда нервы матери были вконец расшатаны: она, то плакала, то смеялась — я избегал коня. Но силы ее так ослабли, что она не могла мне запретить садиться в седло. Она, молча, кивнула головой, когда я ее стал убеждать, что от близости к коню мне становится легче. Так что существенная терапия мне все же пришла через общение с конем. Легкие прогулки постепенно вернули меня к жизни.

Долгие месяцы болезни ускорили, как ни странно, мое взросление. Я был на переломе, когда уходит детство, когда многое становится осмысленным и осознанным. Я пережил свою первую в жизни смерть. А ведь мать в пору отчаяния желала мне смерти — как скажет мне потом тетка Лукерья — ведь я таял у нее на глазах. Но видно ангелы-хранители отвели смерть, говорила та же тетка.

Болезни от рождения будут преследовать человека. Природа, будет по мере движения, все чаще прибегать к болезням, эпидемиям, чтобы таким образом человечество, преодолевая сопротивление природы, двигалось бы к вершине биологического своего совершенства…

16

Мой организм молодой довольно быстро стал справляться с последствиями болезни, так что отец взял на себя — записал меня в школу. «Делайте, что хотите», — тихо проговорила мать, недовольная таким решением отца, закрылась в своей моленной комнатке.

К концу лета отец вернулся, чтобы, не дай Бог, не передумали отправить меня в школу.

Из позднего детства мне запомнилось еще одно путешествие. Я побывал на ярмарке за неделю до школы. В староверской станице раз в два года проводились ярмарки. Помнится, в тот день все в доме были одеты по-праздничному, даже Петька. На него мать надела красную шелковую рубаху и плисовую безрукавку, как кучер, он дожидался матери, восседая на козлах тарантаса. Отец в новых шароварах, заправленных в новые сапоги, приспущенных в игривую гармошку, из-под фуражки виден еще мокрый чуб. Мать в красивой кофте с оборками и широкой богатой юбке. Меня тоже одели, как и отца, в новую казачью справу в ту, в которой я должен буду пойти, наконец, в школу. Мы с отцом верхами. Ждали Верку. Вот и она. В светлом легком платьице с бантом на груди. Мне не терпелось увидеть все и всех родных по матери Смолокуровых. А потом это просто путешествие за новыми впечатлениями.

Отец торопит с отъездом: солнце высоко, в станице душно становится.

Наконец мы тронулись. Нет только Гриши. Он избегал бывать в Сбегах — в этом «староверском гнезде». Он был ближе к отцу, он и схож на него. Так же немногословен, деловит. В нем нет той, что во мне бесшабашности. Он домосед, во всем серьезен и смышлен, нет в нем той ветрености, как говорил отец, что во мне. Я скорее из Дауровых пошел в деда. Тот же у меня трубный голос, что арихонская труба, скажет обо мне дядя Андрей. Мать с Верой ехали впереди, мы — сзади. Отца приветствуют знакомые казаки, называя его по отчеству, как у нас в станице принято. «Дмитричь, здорово дневали», — слышались приветствия. Отец отвечал, прикладывая руку к козырьку фуражки. То же делаю и я, приветствуя казаков. Отгремев по мосту, въехали на тракт. От студеной воды реки Шумной пахнуло прохладой. Петька обгоняет мужиков, баб из поселков, приписанных к казачьей станице. Норовит обогнать и верховых казаков, едущих на ярмарку. Чем ближе к Сбегам, тем сильнее запружена дорога телегами, колясками, а то и просто пешим людом. На ярмарку, известную далеко в округе, съезжаются и из далеких мест. Дядя Андрей сказывал, что старокнижники везут старые переписанные книги аж с Волги, а доводилось встречать даже с Соловков. Проехали развалины некогда монастыря, оттого-то, сказывают, нашу станицу назвали монастырской. По легенде от дяди Андрея когда-то в этом монастыре останавливался даже протопоп Аввакум по пути в Забайкалье. Мол, здесь он даже читал свои проповеди, так что камни разрушенного временем монастыря, помнят слова того протопопа.

Дальше дорога пойдет с увала на увал. В просторной тенистой пади, что между увалами, бежит неспешно от родниковых источников ручей. Здесь прохладно и свежо. Мы здесь отдыхаем. Поим коней и сами пьем из родника воду. Поднявшись из пади в гору, мы увидели, как все пространство широкого луга заполнено цветастым шевелящимся многолюдьем. Похоже, торг шел полным ходом. А телеги желающих что-то прикупить все прибывали. Справа от торга, прижатая к заплотам жилья, небольшая церквушка в одну маковку. Отец направился в церковь, я с сестрой — следом за ним. Мать задержалась среди торговцев в ожидании нас. В церквушке душно, тесно, от пылающих свечей тянет жаром. Отец крупно помолился, мы следом. И тут же вышли. Мать уже встретила дядю. При нем его дочь Наталья, ровесница Верки, высокая чернявая девица. Она засмущалась, увидев нас.

Дядя повел нас к себе в гости. Повсюду за высокими тесовыми заплотами дома станичников старой веры под железной крашеной кровлей, чаще зеленой. Дом атамана высокий большой из круглых бревен. Мы сидим на просторной террасе и пьем чай с горячими пирожками. Тут же в деревянной миске мёд. Пошли разговоры. Отец завел разговор про торговлю, конечно. Вот Бутин отдает зимний извоз. Мол, только ради Христа берите. Выгодно. Власти скупают продукты за хорошую цену, ведь Россия каждые десять лет воюет. Вот и ноне поговаривают о войне. А из южных богатых станиц, мы лишь малую долю вывозим того, что можно было бы вывезти. Надо бы еще один пароход бы купить в складчину, да вот желающих нет…

Мать моя уединилась с Матрёной. У сестры с Натальей свои дела. Пошел и я побродить по ярмарке. Сколько же здесь ранее неведомого я увидел. Всюду стоял шум, говор, ржание коней, мычание скотины. Тут же работает кузня. Можно подкову выковать или коня подковать. И над всем стоит сладкий запах свежего березового дегтя. Тут же развалы старых книг и икон. Я прошел весь торг и вышел к известным по встречам с Софьей скалам. На нем утёс с орлиным гнездом. Не зная почему, я по старой памяти взобрался на скалы. Отсюда был чудный вид на это скопище людей, голоса которых долетали до меня. Ниже на каменистой площадке, где расположено кладбище ссыльных, я увидел ту девочку, с которой я был уже знаком раньше. Она был вместе со все той же женщиной в черном, той самой декабристкой, названную так Софьей. Я тут же, не раздумывая, сбежал вниз и окликнул девочку. Она обернулась так неожиданно, как будто давно этого ждала. Мне показалось, что она выросла после тех первых встреч, и я уже не нашел ту девочку с открытым непосредственным лицом с завитушками волос на висках. Мне показалось, что она ждала иной встречи, а, может, она и вовсе меня не ждала. Уж не забыла ли она меня? Я протянул ей руку. Она, кажется, нехотя протянула свою холодную руку, как плоскую дощечку. С разрешения дамы в черном, мы пошли пройтись по ярмарке. Дама что-то сказала нам вслед по-польски, Софи кивнула ей в ответ — и мы пошли. Дорогой она больше молчала. Я рассказал, как долго я болел, пропустил школу и только в этом году пойду. Потом я стал ей рассказывать — откуда пошло название станицы Сбега. По одной легенде: мол, название пошло от места, где сбегаются две реки. По другой, сюда сбегались от преследований сторонники старой веры. Здесь до сих пор сохранился, может с тех древних лет, староверческий скит. Она слушала меня, но скорее не слышала меня. Похоже, она была чем-то или озабочена, или думает о чем-то своем. А потому она вдруг оборвала мой рассказ:

— А ты приходи к нам в гости. Тетя моя — звать ее Владислава — приглашает тебя к нам. Ты сможешь? А если — нет, то давай будем встречаться здесь. Я очень хочу, чтобы ты научил меня ездить верхом.

Я не знал, что ответить. Мучился.

— В город мне отец не разрешит одному ездить. Только можно с отцом, когда он поедет на встречу с Бутиным…

Я не успел договорить, как подошла мать. Она, похоже, давно искала меня. Я не успел даже познакомить ее с Софи, как мать за руку отвела девочку в сторону и что-то стала ей говорить, а та, стоя с опушенной головой, что-то робко отвечала матери. Я глянул на Софи со стороны и вдруг испытал к ней какое-то сладостное и томящее чувство. Может это был проблеск самого непонятного из всех человеческих чувств…

В тот день ночевать мы остались в Сбегах. Помню, я лежал на кровати дяди Андрея, а на меня со стены смотрел герой Отечественной войны казачий генерал Платов с серебряной саблей, подаренной ему королевой Англии, когда он там был в свите русского царя…

А в окно было видно, как горели костры отшумевшей ярмарки. Были лишь слышны приглушенные голоса да негромкие напевные песни. Ярмарка продолжала жить в разговорах у костра. И это было посреди дивной ночи. На западе еще был светел небосклон, а уж в лунной высоте стали вспыхивать первые звезды. Отец, как обычно, спит летом в телеге на сене. Не холодно ли тебе, спрашивал я его. Нет, отвечал он. Мне тепло от лунного света. Я завидовал ему: какое счастье спать на сене и всю ночь чувствовать сквозь сон красоту ночи, ее окрестных полей и слышать отдаленные голоса еще не заснувшего ярмарочного луга.

Но прежде, чем сон одолел меня, я успел вспомнить девочку по имени Софья…

Глава 2. Школа

1

К школе я был готов. Читал без труда, Гриша подтянул арифметику. Хуже было с русским, не сразу далось чистописание, но мое по матери староверское упрямство пошло мне на пользу.

Одним из учителей был мой дядя Андрей, атаман станицы Сбега. Он преподавал временно до прихода нового учителя. Помню, первый же урок по географии, рассказывая о той истории, что была положена Н. Гоголем в повесть «Тарас Бульба». Показывал где на карте находиться Украина, где и как возникла Запорожская Сечь, тогдашня столица казачества. Где Польша расположена на карте и почему католические поляки вели постоянную войну с православными казаками. Рассказывая так, он вдруг поднимет кого-нибудь из нас и спросит:

— Ну-ка напомни мне, что там Гоголь о казаках говорил?

Тут в классе поднимется шум и гам. Ведь каждому хочется сказать и быть первым, кого похвалил бы сам атаман. С виду он строгий. Всегда подтянут ремнями, как положено есаулу. Он поднял руку — и мы разом притихли. Ослушаться атамана нам, молодым казачатам, не допустимо. Это тебе не урок русского языка. Здесь, если говорит атаман, то тишина такая, что слышно, как муха пролетит. Был, конечно, у нас страх перед атаманом. А я вижу его, как он поднимает сотню казаков, чтоб повести их в бой. Я вижу, как он, одним махом влетел уже в седло — ведь он известный в округе наездник — и зычно скомандует: «По коням!… Рысью марш!». А уж рука его на эфесе шашки — он готов к бою. Вот таким мне виделся мой дядя, когда он читал нам про бой с поляками у Гоголя. Он сам читал нам «Тараса Бульбу» или даст кому-то продолжить чтение.

— В этой книге вы должны усвоить главное, что нет уз святее нашего казачьего товарищества, — скажет так и бросит поверх наших голов свой хищный взгляд горящих глаз. И стоит долгая тишина после этих его слов.

— И нет ничего крепче этого казачьего братства. Ведь у писателя были в роду казачьи корни. Да и кто лучше опишет душу казачью, как ни сам казак. Да были товарищества и в других сословиях — тех же дворян. Но не было, и нет крепче казачьего братства, ибо мы стоим на земле, и она отдает нам на братство свою силу. Исчезают сословия и они исчезнут с лица земли, но казачество, погибая, будет все же возрождаться…

Мы слушали, раскрыв рты, боясь пропустить хоть одно слово, ведь оно исходит от самого атамана. И какой гордостью наполняется наша, как губка, детская душа, что мы принадлежим казачеству. Такие слова мы, мальчишки, слышали впервые в жизни. Он вложил в каждого из нас чувство священной преданности казачеству, земле нашей, где только и могло родиться само казачество. Помните, говорил атаман, торжество добра и справедливости — наш священный долг. Это соль земли нашего товарищества, завещанного нам предками. Зло среди нас будет караться беспощадно и кара эта буде праведной.

Это и многое другое оседало в наших чистых сердцах потому, что оно шло от атамана. Такой заповеди казачьей я не услышу больше никогда и нигде, но это будет тот фундамент, на котором я буду строить свое здание жизни… Какое счастье проучиться в такой школе, которая оставила след в твоей жизни.

Урок географии может потому и стал моим любимым, что его вел мой дядя. Он проводил скорее историко-географические беседы. Я сидел на первой парте. На первой парте я буду сидеть и в гимназии. Может мне хотелось быть во всем первым? Наверное. Помню, в нашем классе всегда висела большая карта земного шара. На уроках закона божьего я всматривался в очертания морей и континентов. Урок вел Отец Георгий, седенький тщедушный старичок. Сказывали, он по молодости был дьячком. Мы звали его «божий одуванчик». На маленькой голове его, поди, ссохшейся от времени, оставались кое-где клочки редких седых волос, Даже легкое дуновение приводило их в движение, они топорщились и этим придавали ему вид ершистого и неугомонного человека. Он любил подолгу читать молитвы, а то вызовет кого-либо из нас и поведет с ним долгую тихую беседу, а мы тем временем были представлены сами себе. Можно было с соседом пообщаться, но я любил «поползать» глазами по географической карте, что висела у меня передо мною. Вглядываясь в пожелтевшую от времени карту, я вспоминал рассказы о скитаниях Миклухо-Маклая среди островов Полинезии у племен туземцев. Эти рассказы пленили меня на всю жизнь. Узкие пироги, нагие туземцы с луками и дротиками, кокосовые леса в непроходимых джунглях, первобытные хижины — обо все этом я прочитал в журнале «Всемирный путешественник». Все это становилось мне знакомым и близким, словно я только что вернулся, как и Миклухо-Маклай, живым с островов людоедов. А ведь где-то среди тех же островов погиб от туземцев путешественник Кук. А сколько мне рассказывал дядя про Магеллана. Потом он принесет, когда я буду уже в старших классах, книгу «Дети капитана Гранта» Жюль Верна.

Какие яркие видения я испытывал, слушая рассказы дяди и всматриваясь в картинки в красках о жизни Робинзона Крузо на диком острове. Вглядываясь в карту, я видел на бескрайних просторах океана эти таинственные острова в виде точек, порою едва различимых на карте. И как же на этих крошечных островах уместились и тропические леса, и мир людей, в самом детстве его развития? Я долго этого понять не мог…

Касался дядя на уроках и истории наших станиц Монастырской и Сбега. Атаманы казачьих отрядов, освоив всю Сибирь до Океана, возвращаясь, строили монастыри-приюты для немощных, убогих, старых и калек. Таков, мол, и некогда бывший монастырь, развалины которого только и оставило нам время.

— Может кто-то из вас когда-то возьмет на себя труд патриота и разузнает доподлинно — кто построил этот монастырь и был ли он казацкий? Я почему-то уверен, что он был казацкий. Ведь обитатели монастыря, похоже, были казаками, так как заложенную станицу, назвали Монастырской. Строил казацкие монастыри один из предводителей казаков Ерофей Хабаров по пути из странствий в Москву. А шел он, скорее всего по тропе, пробитой дружиной еще Ермака, уходившей на восток без своего атамана. А монастыри тогда строили люди старой веры, так что новая вера разрушала все, что напоминало бы о старой вере. В раскол веры, что учинили первые Романовы — им нужны были богатства старых монастырей — был, видно, разрушен и наш монастырь. А людишки из него, принявшие новую веру, заложили станицу Монастырскую, а кто не был согласен, тот ушел в дебри непроходимые. Так на диком берегу возникла староверская станица Сбега.

Слушая дядю о делах предков-землепроходцев — а были они все старой веры — зародилась во мне мечта пройти следом за ними. Так во мне стала утверждаться страсть к странствиям…

2

В другой раз атаман рассказывал про открытие казаками Камчатки. Он много говорил об Атласове и Крашенинникове. Они участвовали в открытии и описании Камчатки. Не знаю почему, но меня заинтересовал именно этот полуостров.

В советское время отец мой не раз бывал на Камчатке со всей семьёй. Кстати, автор этих строк родился-таки на Камчатке. А отец, от имени которого я веду рассказ, в последний раз уехал один и не вернулся. Камчатка навечно погребла его в своей земле за его преданность к этой стране на краю света.

Дядя Андрей, как учитель, был прекрасным рассказчиком. Он, чувствовалось, сам переживал за своих героев, изображая их в жестах, меняя интонацию голоса. Он нервно теребил свою ухоженную бородку или подкручивал свои лихого наездника усы, поплевывая на пальцы рук. Он настоял, чтобы в школе были уроки верховой езды. Он сам вел эти занятия верхом на коне во дворе школы. Но не у всех нас были кони под седлом. Те, что из «низовских» — жили богаче и имели коней, а «верховские» — это казачья беднота, коней не имели. Так брат моего отца Селиван был из бедноты и его сын Пашка, который второй год сидел в первом классе, то же был без коня. Дядя одним махом садился в седло — и этим окончательно покорил меня.

После уроков мы еще долго кружили по окрестностям, то спускаясь в глубокий овраг с глухим родником, то резко поднимались в гору, на крутую стенку оврага. Перед прогулкой дядя обычно проверял: закреплено ли седло спереди и сзади, чтобы оно не сползало при подъеме или спуске с горы. В степи он пускает коня крупной рысью. Я же изо всех силенок стараюсь не отстать от него. Из глубины степей ударит в лицо запах горьковатых трав. Степь, насколь хватает глаз, волнуется от ковыля. Так я начал проходить школу мастерства верховой езды.

Я горячо привязался к родному дяде, так что не было дня летом, чтоб я не был в Сбегах. Забыл про заимку. Да и делать там было нечего: все, чему мог научить Степан, он мне передал. Зато в Сбегах я мог встретить Софью. Она была прилежной ученицей по верховой езде. Ей нравилось гонять коня по мелководью, когда тысячи брызг разлетаются по сторонам. Она рада. Смех и крики. Я бегу рядом весь мокрый от брызг, а она закатывается от смеха. Искупавшись, греемся на скалах. Софья угощает меня сладостями, которые я с детства очень люблю. Но встречи наши все равно были случайными. То я приеду, а ее нет, то долгая зима разлучит нас. Нет, я не забывал ее. Будет еще время, когда мы наверстаем упущенное. Она признавалась, что она будет всегда ждать меня, но только бы я был героем. Мол, у нас полек, одна мечта: выйти за короля или на худой конец за принца. Уж я и не знаю — в чем она заметила во мне геройские замашки?

Она будет искать меня в первую мировую, колесить по Армении в санитарном вагоне, потом выкупать меня из плена у курдов. А позднее, в Гражданскую, она организует побег из плена белополяков, когда я буду воевать за Советы. Но это отдельная история…


В старших классах мы разбирали повесть «Казаки» Л. Толстого. Поочередно читали главы. Здесь у дяди будет повод поговорить о казаках старой веры, о гребенских казаках. Казаки уносили старую веру то в глушь России, то и вовсе, как некрасовцы, уходили за границу в Турцию. Они согласны были уйти хоть к черту на рога, говорил дядя, лишь бы сохранить веру отцов. Надо знать, задумавшись, продолжал дядя, что со старой верой мы били ливонцев, громили татар, избавив Русь от их ига. В Отечественную войну 812 года казаки-староверы из отряда генерала Платова гнали французов и, сказывают, что чуть было не взяли в плен самого Наполеона.

Я бывал часто у дяди, но были дни, что приходилось подолгу его ждать. А тетка Матрёна стакан чаю с пирогом не подаст. Она считала, что я опоганю ей посуду. Ведь она была строгой староверкой, их еще называли «беспоповскими». На этот раз она оставила меня в покое. Как потом я узнал от дяди: он сделал ей внушение по поводу моей веры.

Словом, я был представлен себе. Сразу скажу, что в комнате дяди он мне позволил брать все. Я обратился к его библиотеке. Я был удивлен, обнаружив в стопке книг, книгу старого издания. Это было небольшая книжонка размером с ладонь А. Бестужева-Марлинского «Муела-Нур». Уже прочитав первый лист, я понял, что это книга декабриста А. Бестужева, взявшего литературный псевдоним — Марлинский. Это заинтересовало меня — неужели в наших местах, хоть и издавна каторжанских, мог бывать декабрист? И на этой же полке я вижу книгу Кенона «Каторга и Сибирь». Почему эти книги оказались среди староверских книг, некоторые из них были рукописными. Об этой книге Кенона я умолчал. Только спустя годы, будучи в гимназии я прочитал эту книгу в переводе с английского.

А вот о декабристах я все же как-то спросил дядю.

— А декабристы были в наших местах?

Атаман озабоченно глянул на меня — куда это меня занесло?

— Я видел у тебя книгу А. Бестужева.

— А!… Ну, так бы сразу и сказал. Эту книгу я случайно обнаружил на ярмарке у нас среди развалов старых книг. Так она ко мне и попал. А вот о декабристах ходит легенда у нас. Дед мой рассказывал, что в Сбегах ссыльный даже открыл школу для детей. Видно было, говорили старики, что человек этот был образованный, а вот был ли он декабристом — никто не знает. Да и имя его затерялось. А вот одно после него осталось — так это сход бывших каторжан на нашем острове Змеинном, что под скалой. Он раз в год летом собирал своих друзей по несчастью. Потом это стало привычкой у ссыльных. Мы тогда остров прозвал Каторжным, а сами обитатели прозывали это остров, как «Сахалин». Сахалин — это известная в России каторга. Собираясь с ближней округи, бывшие каторжане, жгли костры, готовили пищу, пели свои каторжные песни. Думаю, гимном их сходки была песня «Бежал бродяга с Сахалина». Уж ее-то они пели дружно всем табором. А через день их уже не должно быть. Это они знали все.

— А где этот остров Сахалин? — спросил я.

— Этот остров отделен от материка Татарским проливом. А дальше Охотское море и твоя Камчатка. За ней уже нет земли — дальше безбрежный Тихий океан.

После всего услышанного захотелось побыстрее вырасти и увидеть эту загадочную Камчатку на краю земли.

Помню, в последнюю школьную весну дядя организовал скачки наперегонки. Собралась нас небольшая группа и среди всех мальчишек оказалась одна девочка, моя соседка по парте Настя. У Пашки, моего брата двоюродного, коня не было. Он был всех нас на голову выше и, потому он, мол, с нами, мелюзгой тягаться не собирается. Хотя Настя потом мне скажет, что он просил у нее коня. Но та, как настоящая казачка, хотела сама себя показать. Мы скакали до развалин монастыря — это с полверсты — и обратно. Мой конь Серый меня не подвел, но Настя — на радость всей школы — была третьей. Но почему-то сладкий пирог победителя дядя вручил Насте. «Не честно», — подумал я, но пирог был большой и его хватило на всех, даже тех, кто не участвовал в скачке. Но мне дядя вручил «Грамоту», где он своим каллиграфическим почерком написал: «Яше Даурову, как лучшему наезднику школы», А внизу подпись атамана и красная атаманская печать. Эту «Грамоту» я повесил над кроватью у себя. Отец при случае гордился мною перед крестным.

— А ты, мать, боялась, что с Яшкой что-то случится, — поздравляя с успехом, говорил отец.

,Я был от радости на седьмом небе

— У казака, — подхватил крестный, один путь: то ли грудь в крестах, то ли голова в кустах. Другого пути природа для казака не придумала.

Мать с грустью слушала слова казаков, лишь издали поглядывая на Грамоту, как на икону. Неумолимой оставалась тетка Лукерья: «Страсть к коню породит беду».

Последний год в школе оставит после себя добрые воспоминания. Правда, огорчал меня Пашка. Он сидел сзади нас с Настей и донимал ее, доводя до слез. То за косичку дернет, то бант развяжет. Шутки эти надоели мне. Я защищал Настю, как мог. Дело даже дошло до драки. Но тут же являлся наш школьный надзиратель старый казак дед Филип. Все в классе стали на мою сторону. С Пашкой было уже не в первый раз, так что дед сразу повел его на задний двор школы, где стояла скамья, а рядом стояла бочка с водой, где дед замачивал ивовые прутья. Мы все собрались у окон в ожидании порки. Пашка сам приспустил шаровары, лег на скамейку. Мы замерли от жалости к Пашке. Старый казак был неумолим, хотя видел наши жалкие лица.

— Это надо для порядка, — выбирая долго прут, пробуя его на своей руке, говорил спокойно дед. — Дубленая кожа, знать, дольше носится. Или как там в ваших баснях: «за одного битого — двух небитых дают».

Совершал он правосудие всегда не спеша: «Поспешишь — людей насмешишь».


— А уж ты, паря, потерпи, — приговаривал он под каждый удар прутом, — все это в твое же благо.

Настя неотрывно глядела на экзекуцию и, кажется, вздрагивала при каждом ударе, будто он приходился ей. Особой боли дед по слабости сил своих принести не мог, но сколько обиды, стыда, казалось бы, но Пашке все ни по чем. С него, как с гуся, вода, — все эти обиды и стыд. И мы вновь становились как бы друзьями, хотя ими никогда не были. И он вновь не давал проходу Насте. Она не по-детски быстро оформилась в пышную девочку. А Пашка, забыв про обиды, уже звал меня на речку Шумную проверять рыбные ловушки-мордуши. Но я отказывался и шел проводить домой Настю. Мы шли, взявшись за руки, а встречные мальчишки кричали нам вслед: «Жених и невеста!». И как они, несмышленые, могли знать, что пройдут годы, и мы с ней пойдем под венец. Но между нами все также будет стоять Пашка…

3

Учиться в школе я любил. Хотя перед школой, помню, сесть за букварь я сразу не мог. А потому брат мой Гриша гонялся за мной, чтобы изловить меня и усадить за букварь. Был я непоседливый, а потому под разным предлогом убегал то на речку к деду-паромщику. Тот знал все рыболовные места на реке. Правда, у меня не было рыболовных крючков. Но раз в неделю, а то и два, станицу проезжал старьевщик на своей колымаге: кому паять, кому лудить, скупал старые самовары и продавал всякую мелочь вплоть до рыболовных крючков. Но посколь денег у меня не было, то он крючок мог обменять на куриное яйцо. Был этакий бартер. Я знал, где на сеновале стояли корзины с яйцами, которые тетка Лукерья готовила к продаже на рынке. Вскоре обнаружилось, что у меня был соперник. Им была моя сестра. Она протыкала яйцо иголкой выпивала и пустое ставила на место. Но так было не долго. Тетка обнаружила пропажу яиц и корзину убрала в холодный чулан под замок. А мать, чтобы призвать меня к букварю, взяла отцовский ремень и пригрозила наказанием. Словом, меня, как табунного жеребенка, мать зауздала ремнем. Угроза ремня так меня осадила, что я стал даже засыпать с букварем. Перед сном Гриша обычно экзаменировал меня по букварю. Как я уже вспоминал, букварь я освоил быстро. Но зато, когда я принес из школы первый стишок, то его знали все, даже немой Петька. Со школы я всегда вбегал домой радостный от того, что узнал что-то новое. И первый же стишок с урока русского языка я повторял всю дорогу до дома, чтобы не забыть. Соседи уже по голосу моему знали, что я возвращаюсь со школы. Вбежав во двор, все уже в доме знали, что я сегодня выучил: «прибежали в избу дети и зовут, зовут отца: тятя, тятя! Наши сети притащили мертвеца. Скинув ранец, я первым делом преподнес эти слова матери. Мать рада, что я здоров и бодр, прижмет к себе и поцелует в макушку. Дед не сразу понял, кто утоп. Я ему, тугоухому, долго втолковывал, что этот стих мы учили сегодня всем классом. Когда домашние с трудом отбились от меня, я насел на Петьку. Но с ним номер не прошел…

Отец заметил, что Петька прижился. Тогда отец решил рассказать нам судьбу Петьки. Он сын каторжанки, рожденный на этапе, когда этап остановился в пересылочной тюрьме нашего города. Новорожденного поместили в приемный дом при тюрьме. Стал как-то вечером рассказывать отец.

— Одна просьба ко всем — не надо говорить, что он каторжанский сын. К каторжанам в станице относятся с подозрением, с унижением. Петька не виноват, что все так вышло. Пусть он живет у нас и растет свободным человеком.

Я слушал отца и думал, как Петька похож на того мальчика из этапа. Мать, видя, как я привязался к Петьке, стала разрешать — а я в это время уже закончил два класса школы — ходить с Петькой в ночное пасти коней. Обычно собиралась ватага станичных мальчишек. Разводили костер, пекли в золе картошку и, конечно, рассказывали страшные истории. Я предложил им почитать что-нибудь вслух. Все согласились. Я начал читать рассказ К. Станюковича «Побег». Петька, покуда я читал, следил за моими губами, да так увлеченно, что к удивлению всех, когда я окончил читать, и стало ясным, что побег арестантов будет удачным, Петька ни с того, ни с чего вдруг стал расспрашивать, что все это, действительно, написано в книжке… Все разом покатились от смеха, кто-то и вовсе катался по траве и так громко хохотал, что даже кони насторожили уши и с перепуга смотрели на нас. «А Петр подумал, что ты еще не умеешь читать, а все это тобою придумано», — гоготали мальчишки. Дома я рассказал матери про случай у костра с Петькой. Она ласково глянула на меня и нежно сказала:

— Ты, Яша, молодец, что читал им. А в Петьке и в тебе есть божья душа. Помолись за него…

4

Я заметно подрос и окреп после болезни. Однажды отец взял меня с собой в поселение для ссыльных. Оно было невдалеке от станицы Сбега. Это было некогда закрытое поселение, но со временем, по словам отца, отбыв положенный срок ссылки, обитатели поселка покидали это место. Так что вскоре из поселка некогда осталось два барака. Мы поехали верхами. Дорогой отец предупредил меня, чтобы я не задавал ссыльным никаких вопросов, да и вообще об этой поездке лучше помалкивать. Даже дяди, мол, не стоит об этом говорить. Хотя он и сам скорее узнает, так как ему, как атаману, поручено все же присматривать за тем, кто ссыльных посещает. Он будет знать, что и мы здесь были, но ты об этом ему не говори. Ясно? Спросил отец. Я кивнул головой — мол, ясно — я не маленький. Отец еще раз глянул на меня. Здесь два барака. Один для польских ссыльных, другой… Отец не закончил мысль. Мы ехали. Он остановил моего коня. Мы сошлись.

— А в другом, Яков, — отец посмотрел на меня, — в другом… в другом — бывшие каторжане из казаков. Но ты с ними ни слова, ни пол-слова. Мы едем по делу, а не на экскурсию.

Похоже, отцу давались эти слова нелегко. Будто он открывал для меня большую тайну.

— Отец, а кто такая девочка по имени Софья? — вдруг спросил я.

— У нее отчим — боцман на пароходе. Я не запрещаю тебе с ней встречаться.

— Она говорит, что живет у Бутина.

— Да, вначале она жила с матерью, потом вышла замуж за нашего боцмана. Бутин купил им домик в польской слободе.

— А что за дама в черном?

— Она Софье никто. Девочку после смерти матери взял на попечение Бутин. И она, действительно, живет в доме Бутина, а эта, как ты называешь ее дамой в черном, так она стала гувернанткой в доме. Мы едем с тобою узнать — готовы ли наши баркасы. Должны были их проконопатить, просмолить. Ведь мы с тобою поплывем к казакам в южные станицы и эти баркасы возьмем с собою. Ты готов поплыть со мною?

От слов этих у меня закружилась голова, перехватило так дыхание, что я не мог что-то толково сказать, а только что-то промычал… Это был верх моей мечты — любое странствие.

Мы свернули с тракта влево в сторону реки Шумной. Впереди вдали была видна станица Сбега. По заросшей некогда дороге мы спустились к реке. Справа и слева от нас стояли два изрядно поношенные временем барака. Мы свернули вправо. На берегу лежали на боку два наших баркаса. Горел костер, над огнем весело ведро под смолу, Повсюду стоял пряный запах смолы. К нам подошел высокий слегка сгорбленный человек в заношенных казачьих шароварах местами прожженных и в смоле. Отец за руку поздоровался с этим угрюмым человеком.

— Ну, казак, будем знакомы. Зови меня Хохол. Так привычнее, — сказал он и протянул мне руку, широкую, как лопата, и жесткую от мозолей.

Отец не придал нашему знакомству значение. Он пошел глянуть на баркасы. Там работали люди.

— А ты, что казак? — тихо спросил я, ни сколь не смущаясь.

— Я то… я, браток, бывший казак. Правда говорят, что бывших казаков не бывает, так что считай меня тоже казаком, — скрипучим голосом проговорил Хохол. — Ты, я вижу, бойкий казак. Приезжай как-нибудь один без батьки и уж тогда мы с тобою погутарим о казацкой вольнице. Она, браток, капризная дама — чуть что не так — она брыкнет и загремишь, как мы, на каторгу. А после каторги — ты летучий голландец. Или перекати-поле. Но казацкая станица тебя уже не примет…

Он не договорил. Отец пошел садиться на коня. Простился и я с новым, неожиданным приятелем. Я уже был в седле, когда ко мне подошел Хохол и, взяв за стремя, сказал:

— От сумы и от тюрьмы, паря, не отрекайся никогда…

Теперь я протянул ему руку. Он пожал и весело подмигнул мне на прощание. Дорогой я думал, что все неверно говорил мне когда-то Пашка, что на этапе идут бандиты, последние негодяи. Оказалось совсем не так. И уж совсем удивило меня то, что на каторге могли быть и казаки. Они, защитники веры и отечества, — и на каторге. Это не укладывалось в моей голове. Мне хотелось все это продумать одному. Я сослался, что мне надо предупредить дядю в Сбегах, что эти дни меня не будет на его уроках по верховой езде. Была у меня и таинственная мысль: а вдруг удастся встретить Софью. Я слышал разговор отца с матерью, что меня отправят этой осенью в гимназию и что, мол, Бутин предложил поселить меня в дом к его сестре в Губернске. И что вопрос этот, якобы, уже решенный. Мол, сплаваю с отцом на пароходе, а в конце августа Бутин сам отвезет меня в гимназию.

Дяди в доме не оказалось. Не было и тетки Матрёны, была лишь ее дочь, но она смутилась при моем появлении и скрылась в своей комнатке. Чтобы скоротать время в ожидании дяди, я решил обследовать чердак — а вдруг найду старую прадедовскую шашку или что-нибудь из старины? Из сеней я по лестнице поднялся и открыл дверь на чердак. Пригнув голову, я шагнул в полутьму. От металлической крыши несло жаром, пахло затхлостью. Впереди я увидел просвет от слухового окна. Поскольку мои поиски старины не увенчались успехом, я открыл окно, чтобы глотнуть свежего воздуха. Из окна я первым делом глянул на скалу — и к счастью увидел там Софью. Рядом коляска и, как обычно, в ней дама в черном. Я тут же кубарем скатился с чердака, поставив на лбу шишку, задев головой за балку. Я еще удивился, как не расшиб до крови лоб. Так я спешил ей сказать, что отец берет меня с дальнее плавание на юг.

— Вы очень переменились с последней нашей встречи. Да, тогда мы были дети, — проговорила Софи, протягивая мне руку. — Я так рада нашей неожиданной встречи.

— Нет, я не изменился. Как-то времени не было…

От моих слов девочка расхохоталась.

— У тебя не было времени измениться? — И снова заразительный смех.

— Да, а что тут смешного, — с обидой сказал я.- Я готовлюсь к гимназии. Этой осенью поеду в Губернск.

— И вы поедете — в самом деле? Вот отчего вы вдруг стали серьезными. Я оттого рассмеялась — я забыла, что ты ведь казак. А разве казаков в гимназию берут? — не опуская глаз, проговорила Софья.- Уж не потому ли вы избегаете нас?

— Нет, почему же, — уже твердо сказал я.

— Я не согласна. Человек должен когда-то меняться. Нельзя быть всегда одним и тем же, — упрямо проговорила Софи.

— Зачем меняться? Человек не хамелеон. Он может стать с годами умнее или глупее, но всегда оставаться таким, каким родился. То ли упрямым, то ли ленивым. Разве можно изменить свой характер? — упрямо проговорил я.

— Вот уж, действительно, казачество- это неведомая страна. Страна инкогнито, как говорит про вас вон та дама в черном. Это моя тетя…

— А вот это неправда. Разве она тебе родная тетя?

Софи несколько смутилась.

— Пусть будет так …хотя бы и не родная. Вообще вы правы. Человек меняется внешне, а душа все та же. У вас казачья, у меня — польская душа. Потому мы разные. Влада, это та дама, что в коляске, считает, что наши встречи когда-то прекратятся. У нас разные пути, — размышляя, проговорила Софи.

Эти слова очень удивили меня. Как это национальность может повлиять на дружбу.

— Это несправедливо делить людей на казаков и поляков. Мы — люди!

Я заметил, что женщина в коляске не спускает с нас глаз. Я же, не обращая на нее внимание больше, стал рассказывать, что был на поселении ссыльных поляков и казаков. Лично она там не была, но знает, что казаки били плетями поляков за их побег. Так, мол, говорила Влада. И что, мол, они же клеймили их, выжигая на лбу «СК», ссыльнокаторжный. И что после это экзекуции, ее муж вскоре умер. Здесь среди скал его могила и она ездит проведать ее.

В тот раз мы долго бродили по берегу реки. Прощаясь, я попросил ее, если можно, встретить меня со скалы, когда пароход — а на нем буду и я — даст гудок.

— Хорошо я буду вас встречать вот этим белым газовым шарфиком прямо с утёса. И это будет сигналом к нашей встрече, — уверенно сказала она.

— Уж я и не знаю, что сказать, как тебя отблагодарить, — смущаясь, сказал я.

Мы вернулись к коляске. Я стоял в стороне, когда пара серых скакунов плавно взяла с места. Когда кони вынесли коляску на тракт, в ее руке взвился белый шарфик.

И все же весь обратный путь мысль об этой красивой девочки с картинки цветного журнала как-то быстро улетучилась, а осталась мысль от встречи с ссыльными казаками. Думая о них, я не мог представить, как несправедливо устроен мир…

5

Счастливым — от предстоящего первого дальнего плавания с отцом — я влетел во двор дома. Даже не обратив — почему ворота стоят нараспашку? Такого раньше не было. Радостный — я влетел в дом. У раскрытого окна сидела мать в черном, худая и бледная.

Умер дед. Смерть деда была первой смертью, которую я увидел воочию. Может впервые я вдруг осознал, что и я смертен. Что и со мною может случиться это самое дикое и ужасное. Хотя уже тогда мне было ясно, что все живое — оно когда-то погибнет. Вспоминая ту первую в доме смерть и мои ощущения, то на память приходят слова, что все радости открывают в человеке меньше, чем дно скорби. Полный горечи я забился в избушке Петьки и не выходил до темна, хотя слышал, как Лукерья не раз звала меня по двору. Но я не откликался. Я думал о старике. Думал о нем и вспоминал его слова, когда Лукерья хлопотала над моей очередной раной: «Ты, тетка, казака не жалей, ему твоя жалость ни к чему. Он не девка. Это ей рожать да кричать». Теперь эти слова доносили до меня ангелы с небес. Помню, после этих слов, я никогда не плакал, хотя слезы от боли катились градом. А дед гладил по голове и приговаривал: «Не плачь казак — атаманом будешь вот таким большим и сильным как я. Бывало и мне было больно, когда, помню, тяжелая турецкая пуля ударила прямо в мой нательный крест и прошла скользом. Вот оттого-то я и стою перед тобою, а не то давно бы сгнил в земле. Казачья судьба, паря, такая, что ее доброму не пожелаешь, а дурному — жаль отдавать, запоганит. Это наша с тобою доля и ее никому не отдавай и не изменяй. Это наш крест!». Так, бывало, дед заговорит мою боль, а там, глядишь, и слезы просохли.

Потом в годы воин я много увижу смертей и близких мне людей, и не близких. Но смерть деда показалась мне такой жестокой и несправедливой — будто туча закрыла в тот день солнце. Было для меня сущее затмение и оно, казалось, лишило жизни всего сущего. Да, коротка жизнь и так неожиданна всегда смерть…


Помнится, однажды — а было это в последних днях школы — я прибежал в дом и крикнул с порога:

— Мама, дядя Андрей сказал, что я вступил в отроческие годы. А что это — отроческие годы?

— А это то, что дядя готовит тебя в гимназию. Ты стал взрослым, но ты еще мал ростом. Я против этого, сынок! Нам нельзя друг без друга — мы будем скучать, страдать, маяться, волноваться. А волнение — это, сын, болезнь. Это будет болезнь одиночества с моей и с твоей стороны. Отрочество — это взросление. Ты уедешь, а там и Веру надо будет отдавать в чужую семью. С кем останусь я?

— Да у тебя целый двор…

— Петька, он человек святой. Но с немым — все одно, что с конем — понимает, а сказать не может. А дядя Андрей хвалит тебя по школе и говорит, что твой путь один — гимназия. Что ж если все так, то мне ли возражать, ведь мой век недолог…


Был август. Я вернулся из далекого для меня путешествия на крайние южные станицы. Был я полон впечатлений и от южных станиц и от самой реки. Софи встречала меня, как мы договорились — на утёсе я заметил еще издали ее белый шарфик в выброшенной вверх руке. Издали шарфик бился на ветру, как крылья белой птицы, пытающейся взлететь… Один короткий и два продолжительных гудка разорвали тишину тихого течения жизни…

Спешил, побывав у дяди и взяв у него коня, только домой. Как много мне хотелось рассказать матери. Но в доме я нашел ее больной. Она лежала. В доме был доктор. Когда доктор ушел, тетка Лукерья шепнула мне на ухо: «Молись Богу и проси матери здоровье».

Вскоре вернулся и отец, и, не откладывая, стал тут же собирать в гимназию. Размеры, снятые с меня для пошива мне формы, были отправлены задолго дядей к сестре Бутина, комнатку в доме которой мне отвели уже.

— Жаль, что мать слаба, — говорил отец спокойно, — но жизнь такова, что ее не остановить. А уж чему быть — тому не миновать.

Рассуждая о сборах, на которые Бутин отвел нам два дня, мы кружком сидели вокруг постели матери. Я с жалостью смотрел на мать, ее худое, изможденное болезнью лицо и готов был умереть, чтоб только она жила. Может решение отца увезти меня из станицы — а мать была против этого — и подорвало ее и без того слабое здоровье.

— Хилый от рождения, а еще твоя болезнь… Тебя там заклюют, — тихо проговорила мать.

— Говорят, там большой дом у сестры Бутина. Две дочери. Сама сестра — учитель гимназии, так что ты, маманя, не переживай. Я не пропаду. Я же взрослый и смогу за себя постоять. А письма буду писать часто. Да, видит Бог, как сказал дядя, судьба жестоко обошлась с нами.

Все два дня я не отходил от постели матери. Читал ей старые книги по ее желанию. Подавал в назначенные доктором часы ее лекарства. Мать, видя мои старания, пыталась улыбнуться. Мы подолгу говорили обо всем, о чем раньше и слова не сказали. Мать переживала только об одном, — кто так будет за ней ухаживать, как делал я?

— Пропадешь ты там, Яша, — слезно твердила мать.

— Судьба все решила за нас. От нее мне не уйти. Ведь я хочу увидеть мир.

— Да, сын, отец — твоя надежда в твоих мечтах. Ты уж его не подведи в своем учении, чтоб отцу не было стыдно за тебя. Держись его… Он мне сказал, что выведет тебя в люди.

— Ты держись, мама. Я не подвиду ни тебя, ни отца. Я хочу учиться, и я все смогу. А еще я стану знаменитым наездником. Так сказал дядя.

Мать, смахивая слезу, потянулась ко мне и поцеловала. Сердце мое сжималось, глядя на мать.

— А может, Бог даст, я не выдержу экзамен? — сказал я, обнадеживая мать.

— Нет, нет, сынок, ты сдашь. Я читала твою Грамоту из школы. Она дана тебе «За усердие в учебе и прилежное поведение». Так что я уверена. А то, что я по слабости материнской сказала, чтоб ты остался, так ты этому не верь. У тебя своя жизнь…

Глава 3. Гимназия

1

Покидая станицу, я не знал, что оставлю ее на долгие годы.

С отцом я простился дома. Он уходил в реку, чтобы поздней осенью с осенним паводком вернуться с грузом. Человек он был ответственный перед своим хозяином Бутином, которого он считал благодетелем: помог определиться с жильем мне в Губернске. А потом — отец не любил проводы. Долгие проводы, говорил он, это долгие слезы. Но прощаясь, он сказал в доме:

— Учись и чтоб ничто не должно отвлекать. Карманные деньги у тебя будут небольшие. Живи скромно. На ежегодные каникулы с приездом в станицу не рассчитывай. Учеба для казака- это та же служба. Ничто не должно те6я отвлекать…, — скупо проговорил отец.

Мать бледная, измученная болезнью собралась меня проводить до города. На выезде из ворот стояли тетка Лукерья и Петька. Тетка, похоже, даже всплакнула, а немой весело махал картузом. Пока с ними прощался, подошел крестный. Крепко обнял, пожелав во всех делах удачи. Прощаясь, протянул свою узкую ладонь с длинными крепкими пальцами.

Отъехали. Вожжи взял Гриша. Он знал об отъезде Бутина в Губернск, а потому пришел проводить меня. Я обернулся — и мысленно простился со станицей. Махнул еще раз рукой Петьке и Лукерье.

Отгремел по мосту через речку детства Песчанку материн тарантас. «До свидания, детство!» Только и успел подумать я. А уж конь наш Башкир вынес нас на каторжный тракт. Вспомнилось время детства, тракт, этап каторжан и мальчик, который спешит, боясь отстать от этапа. Но вскоре тракт отойдет в историю. Он отживал. Когда я вернусь сюда, тракт забросят — он отойдет, как говорится, в придание старины далекой… И все ж я обернулся еще раз в сторону тракта — там невдалеке на обочине дороги высоко стоит их школа. Помнится, как из окон ее мы видели этапы бредущих людей до глубокой осени под проливными холодными дождями…

— Ну, что, Яков, сняли тебя с якоря? Куда теперь плыть будешь? — крикнул паромщик.

И только тут я понял, что мы уже на пароме.

— В Губернск, — ответил я, озабоченный до этого трактом.

— Жаль, теперь моя палуба опустеет без тебя.

— Я тебе из города новую тельняшку привезу, как моему старому другу и моряку.

— Да, мой тельник пора в музей сдавать.

— Ты сам уже музейный экспонат.

— Мы ведь дружки с тобой. Увидимся ли еще?

— Обязательно, дядя Федор!…

С парома пыльная дорога пошла в гору. Поднялись на ровное место. Здесь Нижний рынок. Запахло свежей рыбой. Нас уже ждала коляска от Бутина. На козлах сидел угрюмый чернобородый мужик. Он горским гортанным акцентом крикнул, увидев нас:

— Хозяин уже ждет вас.

Стали прощаться. Мать, не вставая, обняла меня и трижды поцеловала, будто она видит меня в последний раз. Обнялся с Гришей. Мать что-то хотела сказать, но слезы ее перехватили горло и теперь она только вздрагивала от рыданий. Уже в коляске горца — я обернулся, глянув на реку и нашу станицу вдали. Простился со всем тем, что заполняло мое детство. И только теперь увидел на краю высокого берега знакомую фигурку девушки. Она махала рукой.

— Настя! — вырвалось у меня.

— Да, это она… твоя будущая невеста, — упавшим голосом проговорила мать. — Так решил отец…

Я сорвался и побежал к матери. Обнял ее, целуя в последний раз. Я не знал, что я прощаюсь с ней навсегда. Зычный голос горца оборвал наши проводы. Как тут было не вспомнить слова отца: короче проводы — меньше слез. Я побежал в коляску горца. Пара коней дружно понесла меня в гору. А я еще продолжал махать рукой и матери, и будущей невесте одновременно. Горечь разлуки с матерью перехватило горло, но грусть быстро прошла. Ведь я обретал свободу, осознание которой придет только в гимназии. А пока меня влекло ощущение всего нового, к которому стремилось сейчас все мое существо. Я боялся, что что-то остановит меня на пороге в другой мир, увидеть который я мечтал. Мне хотело увидеть и почувствовать Россию, ее настоящее и прошлое, ближе познать свое родство с ней…

«Начало всегда приятно, — писал Гёте, — именно на пороге надо останавливаться…». Я же сейчас был вначале новой жизни, жизни другого мира, чем жизнь в станице.

Бутин спешил в Губернск, а потому поезда ждать не стали, а потому выехали тотчас. Со всеми в доме я простился накоротке. Помню, от незнакомых мне лиц я разволновался, забыл, что хотел сказать, ибо знал только Софи.

— Я помнить тебя буду всю жизнь, — искренне от волнения выпалил я первые же попавшиеся слова.

Эти слова я отнес Софье, но так серьезно, что никто не мог усомниться в их искренности. Зато слова эти растрогали Бутина и Владиславы до слез. Влада даже почему-то похлопала при этих словах, а Софи смутилась не меньше, чем я.

— Вот ты какой, оказывается, казак! — сказал Бутин, улыбнувшись в свою профессорскую бородку, — ты уж и про нас не забывай.

— Но это не все, — сказал я серьезно. — Вот это будет память обо мне.

При этих словах я протянул Софи самую лучшую фигурку коня с всадником-казаком. Девушка так расчувствовалась, что ничего не могла сказать, как только поцеловать меня. Этого никто не ожидал. Не знаю почему, но на этот раз Влада почему-то не хлопала, а жаль. Я видел, как в семье прощается отец, уходя в реку: коротко и сухо. То же сделал сейчас и я. Все получилось у меня по — взрослому, без лишних сантиментов, хотя наши встречи были до того детскими, но они зародили в нас чувства вполне настоящие. Слез не было, но зато были честные улыбки. В стороне стояли две девочки. Мне их представили: одна из них светлоглазая — это Лена, дочь Бутина, а вторая — Паша, горничная. Прощаясь, я поклонился им, а Софье и Владе смело протянул руку.

За долгие годы гимназии, увлеченный событиями, новыми встречами, забудутся тогда сказанные мною слова, но Софи напомнит их в свое время. Она пронесет верность нашей дружбе на долгие годы и этим преподнесет мне урок верности чувствам дружбы, хотя и детской. И я ей буду за это благодарен.


Коляска рессорная и на резиновом ходу, запряженная тройкой сытых поджарых коней, уже была на середине аллеи парка, когда я пришел в себя после прощаний, я обернулся. Софья стояла у края веранды и махала, но не было в ее руке белого шарфика — символа наших встреч. А жаль. В наших детских встречах, помню, белый газовый шарфик был для нас надеждой на продолжение дружбы.

А между тем, мы влетели на ближний высокий перевал. Я первым дело рассмотрел свою станицу и заметил коршуна, парящего над ней. Он вновь напомнил мне детство, в моем воображении он связал меня с уже далеким прошлым и тем общим, что расширяет душу до вечного.

— А ты, Яков, знаешь, что этот сибирский тракт, был когда-то тропой, по которой отряды казачьи Ермака, после его гибели, уходили на Восток и дальше за Байкал, — заговорил Бутин, видя, что я пришел в себя после проводов. А тропу эту набили когда-то кочевники. Вот по ней-то и пойдут твои предки, казаки-землепроходцы отвоевывать новые земли, чтоб Россия стала Империей.

Может именно тогда через тот разговор с Бутиным коснулось моего сознания то, что я казак и живу в России, а не просто в какой-то станице, какого-то уезда.

А еще было видно, как левее станицы пойдут гряды холмов, где среди заросших кустарников и деревьев кладбище и там могила деда. А вот на краю тракта примостилась наша школа. Далее развалины монастыря. Прощай, мое детство! А вон-вон скалы с орлиным гнездом — место наших встреч с Софьей. А вот поселения ссыльных казаков не видно. Только из-под скалы струится живой дымок костра. А вот и станица Сбега. Прощай, тетка Матрёна! Как тут не вспомнить последний с ней разговор. «И хотца тебе ехать-то? — спросила она и но, видя меня безучастным, уже тверже добавила.- Нет, уж ты поезжай, соколик. Ведь, не за худым, чай, едешь, а за добром». Тетка долго и зорко всматривается в меня. «Что-то, я смотрю, ты не весел. Уж не рад ли? А коль так-то — скажи отцу. Что, мол, попусту ехать — за семь верст киселя хлебать. А то пойди в наше реальное училище, как мой атаман, когда-то кончил. Кончишь — будешь атаманом в своей станице. А уж коль решил учиться в Губернске, то ученье воспринимай с верой. Учись во славу создателя и родителям на утешение. Слышала, что отец твой задумал из тебя енерала сделать. Что ж, тогда, паря, полководцем станешь как ваш Платов. А потому и носи при себе портрет этого генерала. Так, смотришь, и ты генералом станешь. Будешь служить во славу казачества и Отечеству на пользу». Говоря так, она сняла со стены портрет казачьего генерала Платова. «Вот, бери. Так наказывал твой дядя тебе отдать, чтоб ты знал по что учиться. Ты только глянь — каков он герой! Вот таким и тебя ждать будем…». Он и сейчас этот портрет Платова свернут в трубочку и лежит в моем ранце. «И еще важное. Генерал Платов был старой веры. Вот и мать твоя — старой веры. Ведь она надоумила отца твоего тебя учить. Слушай родителей — ведь их послушание выше даже поста или молитвы». Я, помнится, что-то хотел сказать, но она опередила меня. «Вот науки пройдешь, тогда и слово сказать получишь. А пока мотай себе на ус, что тетка тебе скажет…» Она мне напомнила своим «мой атаман» жену капитана крепости из «Капитанской дочки» Пушкина. Но всю дорогу, меня не оставляла мысль о матери. Я оставил ее больной и вдруг постаревшей на многие годы.

Впереди меня была дорога. Она на тридцать верст унесет меня от того места, где упала моя звезда детства. Как всякая звезда, падая, быстро сгорает. Так же быстро сгорела моя звезда детства. А в памяти лишь след от нее. Мне казалось сейчас, что я был великим человеком, когда был маленьким мальчиком. Думаю, с годами тело растет, а душа съёживается. Так, кажется, где-то скажет поэт Гейне. Помнится, стоило мне научиться читать, как меня потянуло мое любопытство так, что я стал читать все подряд. От журнала «Вестник Европы», что выписывал отец по наущению Бутина, «Белый клык»“ Д. Лондона до „Песни Ерёмушки“. Эту „Песню“, как и все остальное я читал деду, как известно, по несколько раз. Даже сейчас помню строки из „Песни“: „Жизни, вольным впечатлениям душу вольную отдай, человеческим стремлениям в ней проснуться не мешай…». Этими строками я немало удивил своих друзей по кружку Добролюбова в гимназии. Эти строки станут как — бы моим кредо для закрытого кружка в гимназии, который, кстати, принесет мне немало бед.

И все же мысли о матери не оставляли меня. Вспомнилось, как мать отправляла меня с Петькой по праздникам, а то и по будням, в поселок к ссыльным с продуктами. Я тогда уже учился в школе. Мать набивала полные сумы при седлах коней. Повзрослев, я стал ездить один. При этом мать наказывала, чтобы я заехал к тетке Матрене: может — и она захочет что-то им передать. Тетка Матрёна всегда щедро одаривала «каторгу». Так она называла всех ссыльных. Правда, атаман Сбегов не одабривал эту ее благотворительность. Хотя все знали, что там есть и ссыльные казаки. На это у Матрены был один и тот же ответ: «Они все одной душой, не какие там басурмане. Те же, что и мы — христьяне… У всех же Бог один!» Если я заезжал осенью, то она положит что-то из теплой одежды на зиму. Она знала всех казаков. Больному Хохлу передай вот этот кожушок, говорила она. Это моего атамана. Он себе новый купит. Ведь разве не стыдно, скажет она, атаману ходить в потертом кожухе. Я вижу, как она сама приторачивает шубу к седлу. А тому, божьей душе, добавит она, он будет в пору. Хотя я слышу, что дядя еще ворчит по поводу кожуха, но решимости жены своей он не переступит. Я как-то, осмелев, спросил ее — почему она все их называет «каторгой»? Чем-то занятая, она ответила не враз. Мне показалось: что она думала совсем о другом, а не о том, о чем я ее спросил. «Разные детки бывают из одной клетки», — проговорила она, не обернувшись даже ко мне. Что она хотела этим сказать? Я любил ездить к ссыльным казакам, слушать их долгие рассказы о казачьей жизни на Кавказе, о стычках с горцами, о войне с турками. Отец не водил дружбу с ссыльными казаками, но заказы на ремонт барок, баркасов всегда отдавал им. Отец платил им справно, а еще сверху давал зерна. Я любил порыбачить с ними, а потом у костра уха и бесконечные рассказы. Бывало, что по осени помогал им вытаскивать бревна из воды, что за лето выловили из Шумной. Зимой они пойдут на дрова. Однажды, между делом, я спросил у тетки о Владиславе, полячке, что ездит с Софи. У нее золотые руки, скажет тетка, она обшила всех наших девок. А какие она юбки им шила, кофты — загляденье. У нее была швейная машинка. Сказывают, «Зингер». «Да уж больно она холодна к нам, казакам», — скажу я ей. «А как она должна относится к вам, казакам, — уже строже заговорила Матрена, — если ее мужа казаки забили на смерть. А всех клеймили, как скот. А ты казак той же крови, что и те казаки, что били так, что здесь в Сбегах были слышны стоны. Вот так цари усмиряют свой народ. Нет на них антихриста. Но он придет!» Не глядя на меня, гневно закончит тетка Матрёна.

Спустя годы, я буду в близкой дружбе в доме Бутина с той полькой Владиславой. Я даже проникнусь к ней глубоким уважением. Она же далеко не сразу ответит мне тем же.

2

В дороге до Губернска я был спутником известного в округе богатого золотопромышленника Бутина Александра Сергеевича. Он был известен и как один из образованнейших людей, и как известный благотворитель. Окончив Оксфорд, он слыл среди купцов и промышленников либералом. Построив для города Зашиверска и женскую гимназию, публичную библиотеку, ипподром для города, реальное училище, он практически стал отцом города. Он благотворил кавалерийское военное училище, имея конный завод, поставлял им коней. Со временем он, правда, продал конный завод, оставив конюшню скаковых коней. Это стало куда выгодней, когда был построен ипподром. Отец мой работал в компании Бутина, занимаясь извозом вначале зимним, а затем пароходом и баржами стал вывозить дешевое зерно из богатых степных казачьих станиц. Отец встречал обозы, идущие Бутину из Китая, и баржами вывозил товары. Зимой отец с помощниками обозами по замерзшей реке возил мясо, рыбу, масло. Но так или иначе я был благодарен судьбе, что в моей жизни — в ее начале — был Бутин. Он был моим благодетелем. Благодаря ему, я избежал немало бед и бед серьезных, когда мне грозила каторга.

— Ты вот глянь на эту дорогу. Что от нее осталось. А ведь был какой сибирский путь. Словом гибнет бывший сибирский великий тракт. А ведь он служил справно России долгие века. В мире все в движении, ибо мир живет по законам диалектики. По одному его закону отрицание отрицания гибли целые цивилизации. Под действием этого закона все и вся живут и в России. Не стал исключением и это великое творение — сибирский тракт. А ведь нет в мире ничего более грандиозного, чем этот путь, длинною в четверть земной суши. Ноне Россия, как Империя, стоит на краю гибели старого отжившего самодержавия, так что она вот-вот испустит свой имперский дух, дух гниения и разложения. Не зная этого закона, закона отрицание отрицания, — а действие его неотвратимо — бывшие дворяне из тех, кто победнее, как Достоевский, Бунин, пустят слезы крокодиловые, как стремительно все рушится вокруг них после отмены рабства в России. А уж как они зальются слезами, когда случится вторая революция в России. А уж она на пороге. Время Романовых прошло. Грядет власть капитала. Правда, здесь большевики попытаются всунуть якобы социализм, но это будет короткий антракт, разыгравшейся для народа драмы. Но социализм — тоже рабство. Права дадут народу — и это очередная драма. Ведь вернувшийся к власти капитал все эти права — они еще по инерции будут записаны, как закон, но все это будет только на бумаге. На деле все права будут запрещены. Нет, они есть, но за них теперь надо бороться. Но как? Народ не научили этому ни рабство царское, не научит и социализм Советов. Мы свою очередь капитализма все равно выстоим. Ведь только капитализм принесет России капитал. А он, капитал, может возникнуть, если ты сможешь законно обворовать народ. Как говорится, с миру по нитке — вот тебе и капитал. Вот и у меня — откуда капитал? Я из рубля, добытого на приисках золота, рабочему отдаю только тридцать копеек. И все это по закону. Надо, чтобы поднялись не только рабочие Ленского прииска, где был применен царский указ — расстрел! А надо, чтобы поднялись все прииски России, чтобы изменить этот грабительский царский закон. Но такой же закон утвердит и власть капитала. И вновь нужна борьба, чтобы я отдавал рабочему не 30, а хотя бы 50 или 70 копеек из принесенного рабочими рубля в виде золота. Вот о чем должны писать Достоевские, а не о «бесах», могущих прийти к власти. Они придут — триста лет рабства их заставят прийти. И их некому остановить. Ведь они — порождение рабства. Согласись бы тот царь с декабристами, ноне могли тихо жить, как живет королевская Англия. А то ведь придет человек в виде вашего атамана Пугачева и старая Россия окажется у позорного столба…

Логически завершенная речь моего спутника знаменитого, похоже, меня укачала. Я обратился к дороге. И только теперь я заметил, что вдоль тракта стоят одинокие, как в карауле, омертвевшие деревья, напоминая бородатых солдат, которых забыли сменить, Черные без сучьев стоят мертвые силуэты деревьев, навевая кладбищенскую грусть. Встречались огромные стволы, разбитые грозой или лопнувшие от мороза деревья. Пустыня глазницами дуплов с укором наблюдает за нами. Иной раз тишину оживит одинокий голос ворона, сидевшего на обугленной вершине некогда могучего ствола, оглашая окрестности звуками скрипучего дерева.

— А вот, если этот ворон прожил триста лет, как бывает с ними, то он видел, как по этой тогдашне тропе уходили на восток твои, Яков, предки-землепроходцы.

Может здесь в дороге я осознал все величие России, образ которой так врезался в мое сознание, что я уже никогда не смог порвать с ней связи, чувствуя, что здесь мои русские и казачьи корни. Вот поэтому-то я и не оставил свою Родину — не ушел в эмиграцию.

Моему восторгу от увиденного не было предела.

— Эта бескрайность и пустынность завораживает меня, — крикнул я, — ибо мы несемся по тропе предков.

— Да, мальчик, именно так! Триста лет тому назад твои предки прошли по этой тропе. И ворон это засвидетельствовал. Он здесь страж времени. По этому тракту некогда несся в тройке почтовой и наш А. Чехов. Он в повести «Сахалин» красочно описал этот тракт. Ведь здесь, бывало, сшибались и тройки меж собою. По этому тракту когда-то скакала вся свита цесаревича в столицу, после того, как наследник вбил во Владивостоке золотой костыль в начало стройки великой железнодорожной магистрали века. А ноне железная дорога идет параллельно почти тракту, хотя местами они сильно расходятся. Да, родственники твои, староверы, не сняли с тебя царский крестик, которым тебя посвятили в казаки.

— Все это я помню смутно. Но запомнился блеск золота и пение хоров в Соборе.

— По тюрски «ата», по-моему, означает «отец». Так что атаман — это выходит «человек-отец». Атаман ваш — для вас, казаков, отец.

— Еще какой! Он строже отца родного. Он для нас закон справедливости. Только от него мы узнаем всю правду жизни.

Мы помолчали.

— Вот она, дорога! Она бежит и бежит. И она всегда впереди тебя бежит. Ты, Яков, хочешь выбрать дорогу своей профессией, став путешественником. Помни, любая дорога всегда и везде ведет только вперед!

— А я знаю, что дорога привела меня к школе, а далее — к развалинам. Дядя мне много говорил о развалинах монастыря. Я дал ему слово, что за годы гимназии что-то узнаю из истории этих развалин, — горячо заговорил я.

— Вот это верный путь. Ты узнаешь начало той нити, которая приведет тебя к раскрытию тайны истории развалин и твоей станицы. А заодно и о своих предках. Что ж, пусть это будет твоим первым открытием, какими славились твои предки-казаки. А часовенку на месте развалин, мы поставим сообща. Идет!…По рукам!

Среди множества бед, которые обрушатся на меня, я буду помнить то, о чем дал слово.

Давший слово — крепись…

3

Гимназия меня, чужака, приняла неприветливо. В классе все городские, а потому меня, провинциала, встретили настороженно. Да и я сам, чувствуя напряженность в классе, похоже, выглядел со стороны неким птенцом хищной птицы, выпавшим из гнезда. Так что я был готов, как тот птенец, клеваться, кусаться и отбиваться всем, чем только можно, от недругов, попытавшихся физически ограничить мою свободу. Насупившись, я сел на первую же свободную парту.

— Денис, надо проверить чужачка. Ты уж поиграй с ним в казаки-разбойники, — крикнули с задней парты, где находилась, как я потом узнаю, Камчатка — место для избранных в классе.

Плотный с вида, вертлявый, невысокого роста Денис, как то несмело попытался вызвать меня на разговор. Стал строить передо мною рожи. Это не сработало. Тогда он на перемене попытался устроить со мною потасовку. Похоже, у него давно руки чесались на это. Но и здесь у него неудача. Я не обращал на него никакого внимания. А он, как я позже узнал, числился, если можно так сказать, внештатным козлом отпущения в классе. Однако со мною у него что-то не пошло, но класс требовал продолжение. А спектакль что-то не получался у Дениса. Неудачная забава, похоже, затянулась так, что вскоре классу надоело. Я тоже изрядно устал от этой нервотрепки в течение нескольких дней. Меня это сильно огорчало, порою просто до слез. Сказать об этом надсмотрщику — я не мог. Я не мог ни на кого жаловаться. Да и вообще, я сюда пришел не за этим — я пришел учиться. А, значит, терпеть. Да и судьба тех, кто жаловался, как окажется, была незавидной. Так мне дали сразу понять. Ведь класс всегда будет прав. А всего хуже было то, что я, будучи вспыльчивым от природы, — это наша казачья черта — начинал быстро сердиться, а в сердцах мог наговорить всякие грубости, а это только подливало масло в огонь. Это уже забавляло моих мучителей, видя, что я вести себя по-городскому не умею, а потому грубости мои, как мне показалось, получались пошло. А это только вызывало взрыв хохота в классе. Словом, они их просто забавляли, эти мои грубости. Однако, их смех, шутки почему-то придавали мне только твердости духа. Да, дерзости мои выходили за грань дозволенного, но я был вынужден огрызаться, как загнанный зверёк Я не стал для них козлом отпущения, как я понял, требовал класс. А играть в казака-разбойника я отверг с таким гневом, что подвернись мне сейчас Денис — ему бы несдобровать. Но и класс так просто не сдавался. Он настойчиво требовал от Дениса каких-то действий. Ведь словесная атака его на меня сорвалась. Как-то на перемене Денис открыто бросился на меня. Смотрю, дверь закрыли и все встали вокруг нас кружком. Рыжий Денис бросился на меня, схватил меня за пуговицу на мундире и рванул меня на себя. Пуговица с треском оторвалась. Я схватил его руку с моей пуговицей и сжал ее так, что пуговица выпала на пол звонко.

— Тебе все же придется стать, как положено новичку, козлом отпущения, — задыхаясь от злости, проворчал Денис.

Так мы долго стояли и смотрели друг на друга. Но в тот момент, когда я наклонился за пуговицей, он схватил с доски сухую, набитую пылью мела тряпку и с отчаянием бросил в меня. Я поймал ее и с зажатой в руке тряпкой двинулся на него. Он рванул к двери ив тот миг, как я запустил в него тряпку, дверь широко распахнулась и навстречу летящей тряпки возмездия вошла учитель русского языка. Денис же юркнул под ее рукой — и был таков. Теперь он был за ее спиной. Замешательство было недолгим. Грузная учительница довольно быстро пришла в себя. Видно осознание случившегося тут же посетило ее..Я бросился поднимать упавшие ее очки. Одно из толстых стекол выпало из оправы очков. Так завершилась развязка моих отношений с классом.

Учитель одел без одного стекла очки и как ни в чем ни бывало прошел к столу.

— Кто этот рыцарь, что развязал бойню. А может быть это был Дон-Кихот, отстоявший свою честь? — подслеповато глядя на меня одним большим навыкате глазом, что без стекла, проговорила мягким голосом учительница.

— Это не рыцарь, а казак, — ехидно крикнул Ефимка с «Камчатки». Тонкий и длинный, как глиста, конопатый парень.

— Казак! Вот он каков потомок Ермака. Знаю, знаю. У вас, что ни казак, то атаман. Я рада видеть казака в деле. Видать ему не легко пришлось от вас всех отбиваться. На лице моем видно, что было целое побоище. А где Денис? — Тут она вытащила за ухо его из-за своей спины. — Ты был козлом отпущения? Вижу — был. Не завидная, я скажу, должность шута. Не так ли? А кто же все это затеял?

В это время из-за спины учителя показалась остроносое лицо надзирателя Блинова.

— Это не я, — взвизгнул Денис.

Денис знал, что если показалась морда Блина — так его звали в гимназии — то жди в субботу порку. Как и заведено директором гимназии.

— Знаю, что ты. На воре шапка горит, — заметила учитель, которую звали просто «А.Б».

— А кто же? — прохрипела прожженная глотка Блина.

— Не знаю, — просипел Денис, и из-под опушенных его ресниц фальшиво блеснула слеза.

— А может ты знаешь, Дауров, кто бросил тряпку в лицо учителю? — срывающим голосом крикнул Блинов, и черные пуговицы его глаз впились в меня.

Он попытался протиснуться в класс, но АБ преградила ему путь своим грузным телом.

— Он начал… -было заговорил я.

— Я тебя спрашиваю — кто бросил, а не кто — начал, — оборвал меня Блин.

Я чувствовал на себе вину и страх от этой мысли заметил на моем лице Блин. Он вонзил буравчики своих глаз в меня. Я, кажется, онемел под гипнозом его взгляда. Но я все же поборол в себе страх и твердо сказал:

— Да, это я…

Сказав это, я, глянув на учителя, попытался сказать в свое оправдание, но окрик Блина остановил меня.

— Молчать! — с холодным призрением, как приговор, крикнул Блин. — Я выбью из тебя эту казачью вольницу. В карцер его! — кричал он из-за спины АБ голосом ломающейся сухой ветки.- Тебе предстоит субботняя порка. А потом все решит директор. У нас, сколько служу, не было случая, чтобы тряпки бросали в лицо учителю гимназии. Это не проступок, а преступление.

— Ну, так подойди ко мне поближе этот герой, а я одним глазом плохо вижу тебя, -спокойно сказал учитель.

— Это не герой — это просто казак, — вырвалось из класса.

— Уж я-то знаю — вашего брата, казачков. Но здесь тебе не позволят махать шашкой. Судьба твоя будет не утешительной, — не унимался надзиратель.

— Это гнусная ваша ложь, — полетело из класса ему в ответ. — Дауров не виноват… Он защищался… он не умышленно, — теперь уже открыто в лицо Блину сказал Денис.

— Молчать! — Твоя защита не украшает твоего батюшку, Денис.

Класс видно понял, что шутка не удалась, и все принимает серьезный оборот. Раздались шумные голоса в мою защиту.

— Вы несправедливы, — сухо, но твердо, сказал Денис прямо в лицо Блинова так, что тот даже оторопел, отпрянув назад.

— Позвольте отвести его к директору? — все еще не унимался надзиратель, уже обращаясь к учителю своим скрипучим, как несмазанная дверь, голосом.

— Не мешайте мне, наконец, начать вести урок, — сказала спокойно Анна Борисовна, наша АБ, и решительно закрыла дверь перед носом Блинова.

С «подбитым глазом» — она бумагой закрыла свободное от стекла очко — она выглядела по меньшей мере Кутузовым на поле боя, сложив руки под тяжелой грудью. В классе ее вид вызвал легкий смех. Однако дверь открылась — и вновь показалось лицо Блинова.

— А! Входите… входите, Иван Сафьянович, — спокойно, как ни в чем не бывало, проговорила АБ.- Вы одного до сих пор не усвоили, что здесь не ваша бывшая тюрьма, а гимназия. И прядок здесь должен держаться не на окрике и на порке по субботам, ибо этим вы попираете достоинства этих молодых людей. Я давно вам хотела про это сказать, да все случая не было. А сейчас, я думаю, вы как раз за этим и зашли. Не правда ли?

Она одним большим глазом грозно глянула на него.

— У нас уроки, да будет вам известно, знаний, а не наказаний, господин надзиратель. Учтите, что наказание — не добавляет знания. А директору скажите, что заминка в уроке произошла по моей вине, пока я вам читала мораль.

Пристыженный, Блинов тихо удалился. Помнится, еще долго будут судачить в гимназии, как учитель русского языка отчитала грозного надзирателя. Вот ему — и по делом! Как потом говорили, что первый блин в стычке Блинова с учителем вышел комом. Хотя, сказывали, за его любовь к доносительству боялся сам директор.

— Да, Денис, место твое, как козла отпущения только вон в том углу у двери, — начиная урок, сказала АБ.

Класс враз поскучнел: где это видано, чтобы сынка прокурора и в угол.

— Мадам! Вы поступаете опрометчиво, — выглянув из-за двери, пискнул Блин.

— Нехорошо вы, ребята, обошлись с потомком Ермака. А ведь они, казаки, вам отвоевали Сибирь. Не будь таких смельчаков, как этот Дауров, не сидеть бы вам здесь. А ведь здесь в Сибири не было рабства, как в России. Вы и ваши предки были не рабами, как на западе, а были свободными людьми. Вы, образованная часть России, должны это понимать. Вам здесь в Сибири свободу, выходит, отвоевали казаки. А вы семеро на одного. Так на Руси не принято было, — говоря все это, учительница поглядывала на меня.

А дело было в том, что я сжал в руке оторванную пуговицу так, решаясь сказать правду, что я затеял эту потасовку, что по пуговицей проступила кровь. И вот теперь я зажал просто ладонь. Учительница поняла в чем дело — она протянула мне свой чистый платочек.

— А вот я рада, что встретила живого потомка Ермака. Вот так, господа гимназисты, мы встретились в живую с историей нашего края. Мы должны, как благодарные потомки, признать заслуги казачества. — Она то и дело поправляла очки на мясистом носу. — И еще! Я скажу вам, но как говорится не для печати, что само вольномыслие — пошло в России скорее от вольницы казачьей. А вот мы, дети двадцатого века почему-то боимся про это сказать. Прячем голову в песок, будто не было этого всего. Нет, господа, оно было. Было рабство, был и Радищев, кто первый сказал о рабстве — за что был признан сумасшедшим и сослан на каторгу. Зато казаки сохранили свой казачий круг, а это осколок того разбитого Новгородского Веча — древней республики Руси. Они сохранили и бережно берегут его, это свое право, на казачий круг. Будущность России — казачество, писал Л. Толстой. А вот Наполеон был так напуган казаками — ведь они чуть было не взяли его в плен, — что как-то сказал, что если бы он разбил Россию, то обезопасил бы мир от казаков. Ведь не зря царь взял в Англию именно казачьего генерала Платова, а там тому дали англичане золотую саблю в память о славных делах всех казаков в борьбе с французами. А ведь были герои и из гусар — тот же Денис Давыдов — а кавалергарды, а кирасиры. Да мало ли было героев той войны, но выбрали казака. Уж больно они отличились своей удалью, безумной храбростью и каким-то буйным молодечеством. А вот он, потомок тех героев, среди нас. Я думаю, он дал вам достойный его предков вам отпор. С казаками я бы вам не советовала шутить в другой раз. Они ведь шуток ваших не понимают. Казаки верны одному: то ли грудь в крестах, то ли голова в кустах. Я бы не удивилась, если бы он в пылу вашей атаки выхватил бы шашку. Ведь вы унижали его казачью честь и достоинство. Хотя и без его шашки — вы бежали с поля боя, — проговорила она, указав почему-то рукой на стоящего в углу унылого Дениса.

4

В нелегкой борьбе за место в классе прошли первые недели в гимназии. Единственным укрытием для меня был мой дом. А точнее небольшая угловая комнатка на втором этаже дома. О случившемся я в доме не мог никому сказать. Все обитатели — посторонние мне люди. Да и что, собственно, я должен был сказать той же хозяйки, хотя она и учительница немецкого языка в гимназии. Я не мог, не хотел говорить о своих бедах кому-то чужому. Это не в моем характере. Чаше, сославшись на головную боль, я закрывался от всех в своем углу дома. Я не знал, что делать. Я не находил себе место. Была даже мысль — бросить гимназию. Хотя из этого дома мне вовсе не хотелось уходить — так тепло я был здесь принят.

Я вспоминал свой первый день в гимназии. Было солнечное утро. Меня ведет в гимназию сама хозяйка дома. Как с учителем, с ней все здороваются на входе, обращая внимание и на меня. На мне в тот день все было с иголочки. Мундир на мне сидит ловко, блестят на солнце серебряные пуговицы и на фуражке сияет серебряная кокарда. Да и я сам, кажется, весь свечусь от переполняющих меня чувств. Как я был рад в тот день… Ведь я был на верном мне, казалось, пути к мечте — стать путешественником. И сама гимназия в тот день казалась храмом. Чистый каменистый двор, по размеру не меньше нашего большого огорода в станице. Стекла окон, вдоль которых мы идем, что зеркала, и я стараюсь незаметно глянуть на себя, полюбоваться собою. Бронзовые ручки на входной двери горят золотом. В коридорах запах краски. В гулких светлых классах стоит гогот в высоких потолках от радости встреч старых городских друзей. Помню, первое построение. Развод по классам после приветствия директора. Мы по команде надзирателя строем расходимся по классам. Пока идем попарно. Так же попарно садимся за парты. Мне пары нет. Все разбирают друзей, знакомых. У меня никого нет. Я один сажусь за первую парту. Однако перепалка все же была — за место на задних партах, прозванных «Камчаткой». Там в итоге победила сила…

А теперь, выходит, рассуждал я в одиночестве в своей комнатке, все это надо забыть? И тот первый радостный день, выходит, осталось сделать последним. Стало так горько на душе, что невольно навернулись слёзы. А ведь тот платочек, что дала мне учительница, я ей так и не отдал. Я только сейчас об этом вспомнил — и мне вдруг вновь захотелось пойти в гимназию. Отдать хотя бы ей платок и поблагодарить ее и за платок, и за слова, что она сказала о казаках. Нет, я заставил себя пойти. Ведь я там, выходит, уже не один на моей стороне Анна Борисовна. Нет, решил я, надо бороться до конца. И я продолжи свои занятия в гимназии…

Позднее я узнал от хозяйки своей, а звать ее Екатерина Сергеевна, что в недрах дирекции зрела гроза, слышался отдаленный гром и, якобы, даже сверкнула молния. Это наш надзиратель пытался входить в роль Ильи-громовержца, пытаясь этим самым отработать свое жалование, а заодно поправить пошатнувшийся его авторитет учителем русского языка. Он настаивал на моем отчислении. Ведь казачьи повадки, убеждал он, ни к чему хорошему не приведут. Я знаю этих самовольных казаков. Этот Дауров, поверьте мне, внесет свою казацкую вольницу в наши строгие порядки, которые мы, надзиратели поддерживаем в гимназии.

На уроках же я сидел в ожидании, что вот-вот вызовут. Я даже, кажется, слышал голос Блинова, называвшего мою фамилию.

Но прошел день за ним и два. Меня почему- то не вызывают. А хуже всего ждать — да догонять. Так частенько мне говорил отец. Неизвестность — это самое скверное. Ведь затишье могло быть перед бурей. Заметил я — и другое. Все были удивлены, как учитель русского языка могла осадить Блинова, которого все побаивались. Он ходил всегда по гимназии в галифе и высоких сапогах со скрипом. Сутулый с длинным любопытным носом, он никогда не отвечал на приветствия нас и лишь Денису кивал в его сторону. И вдруг после случившегося в нем появилась слабость и жалость в лице.

В один из дней, когда я уже казалось успокоился, ко мне в комнате, извинившись, вошла хозяйка. Она, как известно, была сестрой Бутина и я помню тот день, когда она заверяла брата, что все трудности первых дней она поможет преодолеть. Муж ее — имя его я не припомню — был учителем кадетского корпуса в звании подполковника. Мне не приходилось с ним общаться. Да и человек он был немногословный, как все военные. Зато в доме держался строгий порядок: обедали только с его проходом. Так что я, придя из гимназии, с непривычки чувствовал себя голодным. Правда, потом я привык, так что не унывал. Было немало и тех мелочей, каких не было в станице, но это не удручало меня со временем. Словом, была вполне сносная жизнь. Хотя я долго не мог привыкнуть к строгому порядку, так как в станице мать кормила меня в любое время, когда я прибегал с улицы. А сейчас по стуку в дверь, хозяйка знала, что идет хозяин. Она тогда призывала девушек, ее дочерей, накрывать стол в столовой на первом этаже. И все же я привык к новым для меня порядкам, а вскоре и вовсе сжился. Словом, шла полоса в моей жизни вхождения в новые отношения и здесь в доме, и в классе. Оставалось только вспоминать слова отца, что все будет для тебя новым, как если бы ты пошел служить. А, мол, на службу жаловаться нельзя, ведь ты будешь не у мамки родной, а у дяди чужого. Так что службу, как и учебу, надо принимать так, как она есть. Помни, где бы ты ни был, — ты всюду казак. И никакого уныния не должно быть. Учение твое — это образ твоей жизни. А жизнь прожить — не поле перейти. Мы живем на востоке. А на востоке, чем труднее, — тем легче. Слова эти отца помогли мне в эти трудные дни.

Дочери хозяйки учатся в женской гимназии. Нина, старшая, учится в третьем классе, а младшая Наташа, как и я, в первом классе. Обе энергичные, подвижные, они с неприкрытым интересом рассматривали меня, чужого мальчика в их семье. Любопытно, как они будут жить с ним под одной крышей. Помню, первые день-два я был в казачьей форме. Они заглядывали на меня, а потом смеялись. Мне было обидно. Но потом они признались, что в форме я выглядел, как оловянный солдатик. Спустя время, Нина скажет, как я стеснялся в первое время, краснел. Больше молчал, глядя в стол. Они смеялись надо мною, чтобы развеселить меня, отвлечь от грустных дум. Как потом признается Нина, они все знали от матери про мои дела в классе. Со слов Нины они долго присматривались к казаку из глухой провинции. Им я казался странным — ведь они впервые видели так близко «живого» казака, ловили каждое мое непривычное для них слово. Они рассказывали, что видели в городе на конях бородатых казаков с лампасами на шароварах с плетками и с шашкой на боку. Все обычно сторонились их. А тут у нас свой казак. Мол, до него даже можно дотронуться — он без плетки и шашки. Им никто в гимназии не верил, что у них поселился настоящий казак. Так еще долго будут они рассказывать обо мне… И все ж Наташа еще долго будет смотреть и слушать меня, смешно раскрыв рот, все еще не веря, что перед ней настоящий казак.

Разговор с хозяйкой дома напомнил мне беседу с директором накануне.

— Яша, вас обвиняют в бестактности в отношениях с друзьями по классу. А тот злополучный ваш проступок… Надо было вести себя сдержаннее. А уж коли случилось — с кем такое не бывает — надо было признать свои ошибки, — повела назидательную речь женщина, — и, может даже, покаяться в своих грехах…

— Мне… покаяться! За что? За то, что они хотели сделать меня посмешищем в классе. На то у них есть штатный шут — Денис. Я во всем был прав. Если бы я стал, по-вашему, каяться, то этим признал бы за собою вину. Хотя половины вины я взял на себя. Уже были те, кто просил меня покаяться. И директор, и Отец Георгий. Но я стоял и буду стоять на своем: я прав. Они хотели, чтобы я их повеселил игрой в казаки-разбойники. Такой игры не должно быть. Это унижает меня как казака. Так зачем я должен каяться в том, чего я не совершал.

— Вы, Яша, не забывайте, что здесь не станица. Здесь в городе ребята не знают ни вас, казаков, ни того, как вы относитесь к их шуткам. А покаяние — это путь к утверждению мира в класс. Как вы этого не хотите понять?

После этих слов я и вовсе охладел к моей хозяйке. Даже возникла мысль: при первом же удобном случае надо оставить этот дом. Разве я не прав: они хотели сделать из меня козла отпущения, а я дал им отказ?

5

Буря, которую я так болезненно ждал, почему — то пронеслась мимо. Денис же все это время делал вид, что к той потасовке он не имеет никакого отношения. Это понял и я. Конечно, сынку прокурора все сойдет. В этом ни он, никто в классе не сомневался. А если ему кто-то и напоминал, что судьба казака зависла где-то в дирекции, то он отмахивался. С него, как с гуся… А между тем в классе наметилась группа в мою защиту. Ее возглавил сын церковного священника Игорь Светлицкий. Он как-то на перемене призвал надзирателя и в присутствии всех заявил, что Дауров не виноват. Блинов, конечно, знал отца этого светловолосого мальчика с ликом святого. Отец его священник в городском Соборе. Блинов поэтому понимал, видно, что уж, если эта святая душа просит, то что-то здесь, видимо, нечисто. Это ли так подействовало на него, но он зачастил в наш класс: в надежде увидеть здесь мир. Светлицкий тогда еще раз напомнил Блинову все те же свои слова о моей невиновности. Больше Блин у нас не появлялся.

Кажется, с тех дней жизнь в классе пошла, как по накатанной. Я успокоился. Даже ругал себя за минуты той слабости. Зря я тогда вспылил. Надо уметь держать удары судьбы! Вот такой я вынесу для себя опыт из того случая, но уже спустя годы. А ту минуту малодушия, когда я просто даже подумал уйти из гимназии, я теперь не мог себе простить. Ведь, что тогда могли сказать мать — она бы отделалась слезами, а отец. Нет, я даже не мог представить, что бы сделал после всего, как меня Бутин сам увез в гимназию, со мною мой отец? А о крестном я не подумал? А подумав, представил, как бы я тогда выглядел перед ними. Вот это бы уж точно убило мать…

И вдруг как-то меня с Денисом вызывают в учительскую. Мы побрели на подкошенных ногах туда, куда только что указал со змеиной улыбкой Блинов. В кабинете одна АБ. Денис вперед протолкнул меня. Сморю, Денис изменился в лице: ведь все знали, как круто обошлась АБ с Блином. «Видно нам готовится трепка без свидетелей, — еще по дороге буркнул мне Денис. — Ты заметил, как злобно ухмыльнулся Блин, сообщив нам эту весть. Я знаю его, не зря! Он знал, что нас ждет Голгофа».

Денис подтолкнул меня сзади — и я оказался лицом к лицу с АБ. Она предложила нам сесть, но мы задерживаться не собирались, а потому вежливо отказались. И тут она — еще более загадочно — предложила зайти к ней после уроков. Я, не раздумывая, решительно направился к АБ. Она жила во флигеле во дворе гимназии. За мной двинулся и Денис. «Ты не думай, что после этой Голгофы ты станешь святым, как Иисус» — придерживая меня за рукав, на ухо сказал Денис. Нехотя, но вынуждено, он побрел за мной.

Но каково было наше удивление, когда АБ попросила нас первым делом принести дров и затопить печь. Потом мы пили чай с оладьями и вареньем, а она стала нас расспрашивать между прочим, где поблизости есть еще не замерзшие ручьи, в которых бы водились пиявки. Я глянул на брезгливую рожу друга и понял, что этих гадов мне придется ловить одному. Он даже есть перестал, отодвинув чашку, дав мне понять, что мы влипли в «мокрое дело». Не обращая на нас внимания или делая вид — она стала объяснять, чем она болеет и почему нужны пиявки.

— Ребята, пока стоит теплая осень — вы уж помогите мне. Нет, только не думайте, что я, мол, вас откупила за немалую цену у вашего злодея Блинова. А ведь все шло по его сценарию — в субботу для вас он устроил бы публичную порку. Тогда как собранные вами вампиры облегчат мне страдания от головной боли.

Деваться некуда — Денис через дружков в городе нашел такое место, где водятся, пока еще тепло, эти самые твари. Эти самые существа сплываются — только почуяв тепло руки. Денис брезговал этих прилипучих кровопийцев и отказался их собирать. Оставалось мне. Я снимал их со своей руки и складывал в банку с водой, которую держал Денис. Словом, мы, так считал я, отделались легко. Важно было другое — я сблизился с Денисом. Вот это было куда важней, как потом окажется, чем эти скверные мерзкие пиявки. Правда, дружбы откровенной у нас не получилось — просто мы разного сословия люди. Но это ко мне придет позднее. Но Денис мне был симпатичен своей открытостью. Он признался во время наших прогулок за «вампирами», что игра в казаки-разбойники, мол, наша городская забава. Вот и в классе мы дурачились с этой игрой, как и в то, кто будет очередным козлом отпущения. И что, мол, я зря обиделся на него. Я и после всего этого с пиявками еще долго просто общался с Денисом, но класс почему-то насторожился от того, что все кончилось так гладко — и даже субботнего развлечения от порки Блин не устроил. Хотя все заметили, что Блин ходил как в воду опушенный. Не глядел ни на кого. И почему-то после этого класс отвернулся от меня. Я был в недоумении. Мне устроили блокаду. И как меня, вольного казака, стало мучить одиночество. Как я мечтал тогда о друге!

А помог все же, как ни говори товарищ, хотя и по несчастью, — Денис. Он познакомил меня с его друзьями. Встреча состоялась во дворе гимназии. И первое, что поразило меня так это их откровенность. Юноша, назвавший себя Евгением. Он сразу произвел впечатление доброго малого. Широкий в плечах с кудрявой копной черных волос. Он был из старших классов. После крепкого пожатия, он по-свойски взял меня одной рукой за плечи и отвел в сторону.

— А ты молодец, казак! Я слышал о тебе. Ты отлично сыграл свою роль чужака в классе.

— Я не играл. Я был самим собою, казаком.

— Нет, все хорошо. Мы следили за тобой: сломаешься или нет. Не сломался — не пошел никуда жаловаться. Глядя на тебя, мы решили, что ты наш. Нам нужны такие стойкие бойцы. А ведь мы хотели через Дениса проверить тебя — не стукач ли ты? Мы все городские давно знаем друг друга. Уж ты извини нас, брат, — глядя на меня черными задумчивыми глазами, спокойно проговорил Женя. — А ведь я до сих пор думаю, как ты тихо вышел без скандала из лап Блинова? Не помню, чтобы кому-то удавалось выйти сухим из такой позиции. Вот ведь вы какие на деле-то, казаки! Не знал. А ведь партия была для тебя проигрышной. Одно то, что на тебя завели «Дело» — уже что-то бы да значило. И ведь оно в папках у директора. А он может это «Дело» в любое время поднять. Ты мог лишиться гимназии — а ты спокойно сидел и ждал. Выдержка казачья!

Я, слушая его, кивал головой, а он весело подмигивал мне.

— Выходит, ты не простой казачек. И все же ты остерегайся Блинова. Теперь он будет даже здороваться с тобою первым. Не доверяйся ему — это змея ядовитая. Он может ужалить тебя в самый неподходящий для тебя час. А укус его — смертелен.

В другой раз Евгений поджидал меня за воротами гимназии. Мы пошли.

— Я подумал, Яков, что ты достоин быть в нашем литературном кружке имени Добролюбова.

Я, было, хотел ему возразить, но он опередил меня.

— Тебя никто не неволит. Я это к тому, что друзей городских у тебя нет или пока нет, — заглядывая мне в глаза, сказал просто он.- Я вижу — ты смелый казак. Решай!

Мне честно не хотелось входить ни в какие организации или партии, как это было принять у нас в классе. Любопытство мое все же побороло мои сомнения — и даже страх. Я понимал, что без друзей мне все равно не прожить. И все же я долго думал, не давал согласия. Я все же ждал, что кто-то должен посетить меня, ведь дело шло к рождеству. Уж крестный точно должен быть. Я ждал его со дня на день — мне нужен был его совет, а без него я не решался дать ответ Евгению. Но время шло. И все ж я сдался. Покорило это братство, о котором говорил Евгений, на котором держится кружок. Вспомнилось наше казачье братство, о котором так много говорил мой дядя.

И так — я решился. Меня встретили по-товарищески тепло. Простое общение и самое главное все говорят друг другу на «ты». В классе мое «ты» вызывало презрение. Я всех должен был называть на «вы». И все же я ждал вестей из дома. Думал о здоровье матери. Было письмо от брата, но он о матери ни слова — будто ее нет. А ее и в самом деле уже не было…

6

Я каждый день ждал письма от матери. В раздумьях, я не находил себе место дома и уходил бесцельно бродить по городу. Повсюду неумолчный уличный говор. То голоса извозчиков, зазывал, а то и вовсе праздно шатающейся пьяной публики. Конский топот копыт от проносящихся колясок. В воздухе смешанный запах печного дыма и паровозных топок вокзала. Стояло теплая осень. Я люблю эту пору года, когда и тепло, и сухо. Мне показалось, что в ноябре здесь холоднее, чем у нас. Однако прогулки мне не принесли ни радости, ни бодрости. Как говорится, природа не принесла мне отдохновения и душевного подъема. Сама природа, похоже, философски грустила, сбросив летний наряд, оставалась сама как бы в себе. И она размышляет с собою о прошлом лете, отдыхая, так что ей нет дела до того, — производит ли она впечатление или нет. Но эта пора навевает на меня задумчивую мудрость. Хотя я это осознаю, спустя годы. Я уже в те мои годы, любя осень, стал замечать, как природа в это время как бы умирает, оголяя себя в лесах, но ведь это обман. Все в природе, как и в людях, если что-то или кто-то умирает то, чтобы продолжить жизнь. И все же я долго бродил в тот день по чужому городу, но не испытывал никакой отчужденности. В одном месте я заметил, как повозки и прочий движущийся люд, направляются в одном и том же направлении. Вспомнив, что все дороги ведут в Рим, я двинулся в том же направлении, как и все. Так что подходя ближе, я понял, что в городе ярмарка. Я заспешил и вскоре оказался среди базарной толчеи. Всюду говор, шум. Я направился в конный ряд с надеждой увидеть кого-то из родной станицы. А еще было интересно: какая масть коней ноне в ходу? Со всех сторон только и говорили о купле и продаже, о ценах. Так что никому не было дела до гимназиста, случайно попавшего сюда, заблудившись. Я мог потрогать любого коня, потрепать его по гриве и никто не остановил меня. А ведь у меня при виде коней сердце начинало биться сильнее, ибо это билось сердце казака страстного конника. Мне пригляделся вороной конь. Я долго кружил вокруг него. То поглажу по шее, то похлопаю по крупу и все это с видом знатока. Конь слегка вздрагивает от моего прикосновения к нему. Может, чувствует во мне близкую с ним породу. Озирается в мою сторону. Вон и хозяин коня уже начал с интересом смотреть на необычного гимназиста. А во мне, чувствую, нарастает страсть всадника: вскочить бы в седло и показать — каков я есть! Уж отойдя, я обернулся — конь смотрел в мою сторону, будто понял мои мысли. Главная улица с привокзала пошла на восток, где острог и монастырь Заметно как в такой ярмарочный день города застилает пыль. Мостовые покрыты слоем земли с колес телег, что везут с ближних сельских дорог. И в лучах заходящего солнца все тонет в пыльном мареве от потока верховых и едущих в колясках. На площадях телеги мужиков, приехавших на ярмарку. Торгуют всем, чем только было присуще в старину русскому городу…

7

В доме сестры Бутина я жил нахлебником. И был вынужден привыкнуть к чужой жизни и что особенно — не привычно подчиняться чужим людям. Но и это я сумел преодолеть. А вот к трапезе я долго не мог привыкнуть. Икон в доме учителей, конечно, не было. К столу разносолов не подавали. Пища была простая, но ее давали так мало, что я быстро съедал и теперь сидел с виноватым лицом. Помню, дома за столом мы ели быстро. Отец один раз сказал — и я запомнил на всю жизнь: кто быстро ест, сказал отец, тот и быстро работает. Хозяйка поначалу это заметила за мной и предложила добавку. Я же, видя, как девочки следят за мной, твердо сказал «нет». Да пришлось и к этому привыкать. Привык, так что вскоре показалось, что так всегда и было. А хозяйка, когда напряжение, как оно бывает поначалу в чужом доме, спало, как-то заметила: «Извини нас, Яша, за наши скромные обеды. Зато ты теперь будешь знать нашу городскую меру за столом». Нет, я не был в обиде на хозяйку. Зато после обеда дом погружался в полное безмолвие. Хотя бы где мышь заскреблась или сверчок, как у нас, бывало, за печкой. Тихо, как на дне океана. Это порою угнетало меня — после бурной станичной жизни, где сама жизнь не затихает ни на минуту, порою даже бывает шумной и бурной. И в этом мне казалось — и есть проявление жизни. Правда, девочки иногда успевали перекинуться за столом парой слов. Чаще они касались меня, как потом станет известно.

Жизнь моя в доме, и в гимназии станет обычной жизнью человека в чужом городе. Я быстро покорился судьбе той жизни в классе, какой даже ожидать не мог. Время шло, я рос телесно и духовно. Последнее я получал из кружка. А то, что я заметно подрос, я заметил, когда я гулял с Ниной по городу. Мы были с ней одногодки, хотя она и была на курс старше меня. Я не отстал от нее по росту — это я отмечал про себя. Да, был я худощав, строен, но на моем лице к сожалению, кроме румянца на щеках, не было и признаков усов. Так что рядом с полненькой и оформившейся девушкой я выглядел мальчиком. И это угнетало меня.

В тот день я встретил Нину у церкви после заутрени. В церковь нас водил строем надзиратель. Блинов перед тем, как вести нас, построил во дворе гимназии и осмотрел нас до самой последней пуговицы. Идя по улицам, мы с удовольствием отмечали, что на нас прохожие смотрят, как на что-то казенное, полувоенное. После службы наши частенько устраивали потасовку с певчими из церкви. Среди такой суматохи дерущихся, я увидел в стороне Нину. Пока Блин был занят разбором, я подошел к Нине. Она напомнила мне, чтобы я сегодня не опаздывал к ужину. Я было заколебался. Сегодня был у меня как раз тот день, когда я посещал АБ и что-то помогал ей по хозяйству. А потом, попив чаю, она проводила со мною дополнительные занятия по русскому языку. Он у меня заметно хромал. Вообще я учился легко. Любил все естественные предметы, но русский шел с трудом. И я каждый раз был рад встрече с АБ. Она мне многое рассказывала о литературе, о ее любимом поэте Лермонтове и о писателе Н. Гоголе.

Пока Нина говорила: что да почему, — я глянул на хозяйку. Та, отчего-то вдруг смутившись, глядела на меня и утвердительно кивала головой. Младшая сестра Наташа, кажется, ревновала меня к сестре.

Помню, как я потом долго извинялся перед АБ, краснел, но АБ быстро, как мне показалось, простила меня за тот вечер, зная, что я живу у учительницы из их же гимназии.

Но и тот вечер не пошел мне на пользу. Я весь вечер чувствовал себя виноватым, оттого выглядел чрезмерно застенчивым, зажатым, теряя дар речи — ведь в это время меня ждала моя спасительница в том деле с Денисом. У меня до сих пор ее платок и я все не решаюсь его отдать — он был в крови. А я так и не замыл его. Нина, глядя на мою растерянность, еще громче смеялась надо мною, а это только больше смущало меня. Я ругал себя за все и был себе противен. А ведь Нина тогда уже стала предметом моего обожания — и только ради этих первых чувств я остался. А она смеялась каким-то деланным смехом, поглядывая на меня. Но я так и не понял — зачем я должен был здесь быть? Думаю, это была ее прихоть, не больше. Как я ругал себя за «измену» Анне Борисовне. Я проклинал себя…

Но не все так было печально. По вечерам иногда в доме устраивались читки вслух. Все, кроме хозяина, устраивались вокруг большого стола в гостиной. Я как-то предложил свои услуги. С детства я учился сразу читать вслух, так что теперь мог отличиться — а у меня к этому все не было повода. Сестры любили тогда модного поэта Надсона. Я к поэзии был равнодушен, скажу мягко. Однажды, выбирая книгу для прочтения, я в их библиотеке обнаружил томик Гончарова «Фрегат Паллада». Никто спорить не стал — Гончаров так Гончаров — но каково было мое удивление, что именно он, Гончаров, вызовет споры. Наибольший разнобой вызвали слова Гончарова, что «дружба, как бы она не была сильна, едва ли удержит кого-нибудь от путешествия». Я был согласен с автором. Нина же резко возразила. Она почему-то — хотя я ей не давал повода — смотрела на меня как на несмышленыша или как учитель младших классов на ученика: «Что он может знать?».

— Неужели вас влекут так дикие странствия? — с недоумением глядя на меня, спросила Нина.

— Не странствия,… а путешествия. Вот о чем следует мечтать.

— Да… а! Но мир путешествий — это мир авантюристов, а то и просто флибустьеров. Им просто надоела жизнь на земле.

Мать, похоже, была не согласна с дочерью. Она оторвалась от тетрадок и теперь ждала, что отвечу я. Я, честно говоря, опешил после слов Нины и сразу не мог сообразить, что ответить ей. Говорить о казаках-землепроходцах я не хотел — она все равно не поймет всего.

— Путешественник — это не пират и уж совсем не авантюрист. Вот ты, — я ей по станичной привычке говорил на «ты», а она — по городской мне на «вы», — слышала что-нибудь о Хабарове, о Пржевальском или хотя бы — о Миклухо-Маклае? Вот то-то и оно, что не слышали, — осмелев, твердо заговорил я. — Не слышала. А ведь каждый из них — и был настоящим путешественником.

Я говорил быстро, боясь, что кто-то перебьет его и не даст договорить. После моих слов установилась тишина и на меня, может быть, смотрели, как на идиота. Я же успел перевести дух.

— Так какой смысл в этих скитаниях? — не унималась невнимательная Нина.

— …в путешествиях! — поправил я.

— Пусть в путешествиях, — глянув недовольно на меня, продолжала Нина, — но по жутким от зверья и дикарей землям? — она проговорила теперь уже не так уверенно, видно поток моих слов остудил ее пыл, как старшей по курсу гимназии.

— Но разве вам всем не интересно, где находится Камчатка и что это за земля?

— У нас «Камчатка» находится на задней парте. И у вас там же. Разве вы не знаете?

Почему-то все глянули на меня с удивлением.

— Нет, ее в Америке нет — там Аляска. Камчатка лежит на краю земли. Там даже, сказывают, есть селение под названием «Край Света». А дальше безбрежный океан. Надо знать географию вообще и географию России в частности

Я глянул на Нину с любопытством.

— Слушая вас, то окажется, что география наука. Но все там держится на названии морей и континентов. Иное дело литература! — сказав так, она глянула на свою мать.

— Ну, да! Как там в «Недоросле» — зачем она нужна география, коль есть кучер? Так выходит… — Девчонки несколько смутились под тяжестью моих несправедливых слов.

— А все ж вы, Яков, человек жестокий, — обиженно проговорила Нина, но она быстро собралась.

— Ладно, пусть будет так. Но тот же Печорин у Лермонтова бежит странствовать от пустоты жизни. Вы это тоже чувствуете, если мечтаете о путешествиях?

Таков поворот был для меня неожиданным и я, кажется, попал в тупик.

— Меня… Я пока этого еще не знаю — я только еще учусь… — Я лихорадочно пытался вспомнить все то, что говорила мне АБ о Лермонтове. Но тщетно… И тут мне на помощь пришла их мать, учитель его гимназии по немецкому.

— Ребята, — обратилась она к нам, как на уроке, — смысл всей жизни на нашей земле связан с природой. Мы должны понять, что мы окольцованы природой и нам не вырваться из ее объятий. Нам надо ее понять, понять ее устройство. Любое путешествие — это путь к познанию земли. Яков прав. Мы должны не просто странствовать по земле, а изучать ее, ее богатства и опасности, которые она нам уготовила. Люди отдавали жизни, исследуя океаны и воздушное пространство. А ведь природа — и есть предмет географии. Древние цивилизации знали только одну науку — географию. Она мать всех наук.

Я слушал с вниманием учителя, убеждаясь, что именно это я и хотел сказать, но не мог. Жаль. Нина, молча, выслушала мать, как ни в чем ни бывало

— Как земля вертится, так совместимы и дружба, и путешествия. Они не помеха друг другу.

— И, по-моему, то же — все так и происходит. Но казаку в этих походах, нужен верный друг — конь. Без коня и Сибирь бы казаки не открыли и нашей, кстати, встречи этой бы здесь не было.

— А вы не обиделись? — вдруг спросила Наташа.

— Я! Нет. Я лишний раз убедился, как прав был Гончаров.


Мне все нравилось в доме. А то, что не нравилось, я вскоре к этому привык. Сам дом стоял на чудесном высоком скалистом берегу. И какое было удовольствие глядеть из окна. Открывалась гладь реки, а в сильный ветер было слышно, как волны бились о скалистый берег. В окно бил упругий ветер со всеми запахами реки. Я, бывало, от грусти подолгу смотрел на все водное пространство. Слушал, как перекликаются пароходы, когда один из них с напругой тянет вверх по течению груженые баржи. Я любил, когда волновалась река под напором ветра. Я бродил вдоль высокого берега и слушал, как беснуются волны о скалы. Тропа шла вдоль берега и дали, отмытые осенними дождями, стояли широко распахнутыми. На противоположном низком берегу видны были поля убранного овса. Правее мост железнодорожный, а на той стороне вокзал. Однажды я увлекся — и ушел далеко по тропе вдоль берега. В одном месте я заметил полузаросшую тропу, сбегающую к реке. Среди колючих кустарников шиповника я спустился вниз. Тропа петляла среди каменных развалов — и вот здесь по журчанию воды я обнаружил родник. Я бывал у родника и летом, ибо оставался в городе на каникулы. Здесь в жаркий полдень можно было отдохнуть в прохладной тени. Здесь хорошо думается. Я часто стал здесь бывать, так что родник стал целью моего путешествия. Я рассказал о роднике Нине. Что, мол, путешествуя вдоль берега, я сделал для себя открытие.

— Это и есть ваши те самые путешествия, о которых вы говорили и которым вы хотите посвятить жизнь? — с заметной иронией сказала девушка.

— Все большое начинается с малого. Но ты для себя в этом малом — ты должен будешь сделать открытие

— Для себя открытие?! Кому оно нужно твое открытие? — небрежно бросила она.

— Кому открытие? А тебе…

— Невидаль какая — родник, — продолжала иронизировать девушка.

— Большего пока не могу, так как я еще учусь. А вот… Выучусь…

— …стану Пржевальским, — громко засмеялась Нина.

Я не любил, когда надо мною смеются, хотя я все говорил всерьез.

Я продолжал обследовать округу и однажды набрел на старое заброшенное кладбище. У меня как-то возникла мысль иметь перед собою череп человека. Не знаю — зачем? Я спустился в несколько склепов и в одном из них я обнаружил череп. Завернув в тряпицу, я отнес его к частному ветеринару, чтоб он продезинфицировал его. Тот сделал — и вот теперь я представлял себя настоящим натуралистом.

Летом было предостаточно времени, так что я отправлялся в читальный зал городской библиотеки. Я знал, что мне надо найти хоть что-то о старых монастырях и даже их развалинах. Ведь я дал дяди слово разыскать все о нашем монастыре, развалины которого сохранились до сих пор. Но нигде я не встретил упоминания о казачьих монастырях…

Пока было одно: передо мною стоял череп — это лицо смерти. Череп напомнил мне слова дяди: «Помни о смерти!» Помню, эти слова он сказал даже по латыни: «Momento more».

8

После того, как некоторые считали, криминального моего случая в классе с Денисом я так часто стал бывать у Анны Борисовны, нашей АБ, что вскоре в ее доме я стал своим человеком, а она со временем стала для меня настоящим духовным наставленником. В летнее время я один ловил ей пиявки. Летом я как-то встретил Дениса и предложил помочь мне в сборе этих кровососов, но он наотрез отказался, назвав это занятие «несовместимой отвратительностью».

Теперь я бывал у АБ в доме без приглашения. Я еще за зиму подтянул с АБ русский, так что год окончил с Похвальным листом. Так я выдержал данное крестному слово учиться прилежно. И все же главное было в другом. По вечерам за чаем мы подолгу проводили в разговорах или я читал ей вслух ею любимого Вольтера, его «Философские повести».

— Конечно, Вольтер сложен для тебя. Но даже в нем есть точка приложения и для тебя. Вольтер требовал от исследователя чужых стран знания духа, права и обычаев народов этих стран. Не сословий, а в целом всего народа. Народа! — особо подчеркивал Вольтер. Эти требования относятся и к путешественнику. Познание народа имеет большую цену, чем вся масса летописей дворов, царских особ. История России не раз писанная — это история царей, а истории народа России нет, как нет. И еще. Вольтер вовсе не увлекался Екатериной, как это считают некоторые. Он знал, что она только лишь претворяется ученицей Вольтера, а сама своим указом утвердила в России рабство крепостного права. Она и Пушкину советует употреблять «холоп» вместо слова «раб». А тут же пишет фавориту Орлову, что казаки под предводительством Пугачева подняли восстание «рабов».

И как-то я совсем не ожидал — ко мне вошла хозяйка дома. Я не скрывал от нее, что бываю по вечерам у АБ. И вот она многое мне поведала об Анне Борисовне. АБ, со слов хозяйки, из дворян, будучи по молодости народоволкой она попала в наши края. Она еще многое рассказала об АБ, но цель всего ею сказанного, я думаю, сводилась к одному: она старалась меня предостеречь от последствий моей связи с АБ. Судьба АБ меня нисколько не смутила, так что в дни ее болезней я спешил во флигель. Муж ее и вовсе дряхлый старик болел ногами. Я вид их идущих в гимназию под ручку. Он вел у нас математику. У них не было детей — и я стал им близким человеком.

Между занятиями по русскому она прививала интерес к поэзии. Она предпочитала гражданскую поэзию Рылеева и Плещеева. Много поведала о Белинском, Герцене и Чернышевском. Как-то я читал ей запрещенного в гимназии Тургенева, когда вошел врач. В другой раз она расспрашивала про мою жизнь в станице. А кто — отец, кто мать? Я ей все рассказал как на духу. Ничего не утаил. Даже сказал о своей мечте пойти во след своих предков-землепроходцев.

— Ну, открывать новые земли, я думаю, предки не оставили. Не такие они были предки, чтоб что-то оставлять! Они до Калифорнии дошли. Не останови их — они бы всю землю прошли и пришли бы — откуда вышли. Они все открыли за тебя. А вот ты будешь теперь исследовать ими открытые земли. Мысль твоя примечательна тем, что она оттого-то и возникла в тебе, что природой в тебе заложены все возможности ее реализовать. Иной бы хотел стать на этот путь, но не может — природа не вложила в него все нужные для осуществления силы. Как тут не послушать Вольтера: «Надо следовать своей судьбе». Природа все вложила в тебя: дала мечту, силы — осталось тебе приложить только твердость, чтобы достичь мечты.

Так Аб утвердила во мне то, что только зрело в моих раздумьях. Слова Аб легли бальзамом мне на душу. Она знала о кружке Добролюбова, где я был уже своим человеком. Больше того, она призналась, что в свое время она была организатором этого тогда только литературного кружка. Тогда только читали труды Добролюбова и Писарева. Она отошла от кружка, ведь народничество — это вчерашний день.

— Кружки — это порождение времени. Уйдет время — и кружок рассыплется. И все же кружки — это зародыши новой партии, которая определит будущее России. Но кружок — это и ваше казачье братство. Как писал Гоголь в «Тарасе Бульба»: «Нет уз святее товарищества». Это и потянуло тебя в кружок, он это не твой путь. Он далек от твоих намерений. Да, кружок раздвинет твои интересы, нельзя жить с укороченными мыслями твоей станицы. И все ж — э то не твоя дорога. Ты узнаешь, как устроен мир, откуда роскошь и нищета народа.

Узнав Анну Борисовну, я теперь мог отличить ее от серых незначительных учителей, читающих предмет тупо, казенно, так что становилось ясно, что многое из того, чему они учили, нам будет не нужно и оно не оставит в нас никакого следа. АБ старалась привить нам любопытство, как прямой путь к самоусовершенствованию. Но при этом надо знать, говорила она, что простой люд в России живёт глупо, грязно, злобно и преступно.

— А давайте я вам почитаю Тютчева, — друг скажет в другой раз АБ. — Он ноне не запрещен.

Она прекрасно читала стихи. Урок ее пробегал быстро, а вот и перемена закончилась, и уже вошел ее муж, чтобы начать урок математики. Но он ждет своего часа, присев на свободную парту.

А потом вдруг объявит, что инспектор разрешил Гоголя «Мертвые души». А на столе у нее всегда лежали книги для домашнего чтения, как говорила она. Среди книг был виден Пушкин, Грибоедов, Лермонтов.

9

В классе я по-прежнему держался независимо и сдержанно. Такое мое отношение не соответствовало смутному состоянию в стране накануне событий первой русской революции. Расслоение в обществе сказалось на расслоении в классе. Там тоже появились партии разного толка. Появилась многочисленная группа партии кадетов. Были и эсеры и уж, конечно, монархисты. Я рассудил — и не вступил ни в одну из партий. Хотя кружок, который я посещал, относил себя к социал-демократам. Но даже там я держался нейтралитета. Этого я придерживался и в классе, так что мог общаться со всеми и этим — в конце концов — я пользовался авторитетом. Помню, еще с дороги Бутин сказал мне, что у казаков нет своей партии. Ваша партия — это ваш казачий круг, скажет он. Для вас, казаков, лучше всего власть конституционной монархии. Так что кадеты ваши близкие друзья.

Кружок продолжал увлекать меня. Евгений лидер кружка, за некоторое сходство, его прозвали Марксом. Само дружеское общение на «ты» в кружке, затянуло меня так, что я, не давая себе отсчета, не мог предположить все опасность этой игры. Были те, кто возражал против меня, казака. Но наш Маркс заверил всех, что я буду присутствовать на положении вольного слушателя без права голоса. Надо, чтобы и казачество знало, что есть другой мир, мир не внешнего лоска, а мир невежества, нищеты и голода. Мир, где народу не дано право голоса, а есть одно право — молчать. Я согласился быть немым свидетелем их собраний, человеком без «голоса». Я знал, что откажись — я вновь окажусь наедине с одиночеством. А в классе всем правит Денис и он еще может выкинуть всякое, чтобы утвердить, — кто в «доме хозяин»? Кружок был в преддверии революции и молодежь видела смысл бытия в вольномыслии. С неистовостью кружковцы пытались понять мысли Добролюбова в его работе «Когда же придет настоящий день». Они полагали, что его идеи отражают истину, они глоток кристальной воды в душный день тогдашней России.

Да, многое из того, что они утверждали, я не принимал, но здесь был совсем другой воздух, чем в классе. Здесь все были братья. Я мог на «ты» обратится к любому старшекласснику, чего было недопустимо в гимназии. Как-то Евгений спросил меня, что не передумал ли я остаться?

— Ты поступил верно. В классе тебе житья не дадут. Ты еще, наверное, не понял, что в классе собралась городская шпана, стая стервятников. Они не учиться пришли, а развлечься. Эта стая, почуяла твою беззащитность и могла тебя сломать. А стал бы просить прощения — добили бы тебя. Таков, брат, закон стаи — убить слабого.

Долго были споры по поводу работы Добролюбова. Высказали свое мнение в рукописной газете «Настоящий день». Когда ее запретили стали выпускать газету «Добролюбовец». В другой раз спор разгорелся вокруг «Философских писем» Чаадаева. Одни считали, что о рабстве в России первым сказал Радищев, а Чаадаев лишь подхватил мысль автора «Путешествия из Петрбурга в Москву». Я впервые услышал о «Путешествии…» и попросил Евгения дать мне эту книгу на дом. Но учти, что это не те путешествия твоих казаков-землепроходцев. За эту книгу автор был признан сумасшедшим и отправлен к нам на каторгу. Главная мысль этой книги, продолжал Женя, ее, можно сказать, соль в том, что автор сказал власти открыть: «Что мы оставляем людям? — спрашивал Радищев и сам же отвечал. — Воздух!» После этого тряхнули трон казаки. Ведь твои это предки. А вели их Разин, Пугачев. Вот ведь какая штука эта книжонка, а сколь в ней силы.

— Друзья, вот этот казак потомок вольного сословия, не знавшего рабства, как вся Россия.- При этих словах все обернулись в мою сторону. Вот он, вольный человек, дал пример нам, потомкам бывших рабов, он один выстоял против целого класса. Вот на что способен свободный человек — один отстоять свою честь. Я впервые вижу живого казака без шашки и нагайки. Проговорив так, Евгений подошел и пожал мне руку. За ним последовали и другие.

— Главное, ребята, это вот что. Не увидав и не поняв суть тьмы, мы не оценим потребность в свете. Невежество наш бич. Мы за просвещение народа. Но мы в духе времени не отказываемся от борьбы с самодержавием. Пришло время решительных бойцов!

Свои требования они изложили в газете «Демократ». Листок появился и в классе. Все знали, что я в кружке. И вот что там я прочитал: «Из России через ссыльных приходят вести, что Россия на пороге серьезных волнений. Студенческий совет России готовит по всей стране акции протеста». На другой день был шумный сбор. Кто-то был против всякого протеста: этим мы привлечем на себя подозрения, а там, глядишь, и репрессии. Из другого угла высказались иначе: а что, декабристы, зная исход — почему не отказались? А те же Петрашевцы. Они бросили вызов. Да, они здесь, в ссылке. Утверждали все те же.

В другой раз читали переписанные от руки стихи поэта Плещеева. Слова его: «Смелей! Дадим друг другу руки и вместе двинемся вперед…» — внесли в заголовок очередной газеты.

Так росла молодая Россия. Страна покрылась сетью огромного числа кружков, и у каждого из них был свой устав и свой оракул. Нашим оракулом был Добролюбов. Так рождалось целое поколение молодых бескорыстных и самоотверженных бойцов. Они не дадут пасть России, ее чести, когда отречется царь от престола и Россия могла бы исчезнуть с карты мира. Я оказался участником зарождения новой России, находясь в кружке. Выходит так!

10

Итак, я приобрел много товарищей, посещая кружок, но настоящего друга — о чем я мечтал — не было. И он однажды появился…

Помню, в тот день, как всегда раскрывая широко двери, вошла АБ, а следом за ней уверенно выдвинулся крепкий с вида юноша. Мы встали для встречи учителя. Лица наши вытянулись в сторону незнакомца — какую шутку разыграет с ним Денис? Тем временем юноша спокойно оглядел класс — похоже, ему здесь все было знакомо — и даже присмотрел свободное место. А оно было одно — за моей партой. Судя по выправке и потому, как ладно сидит на нем мундир, я предположил, что он из семьи военных. Анна Борисовна тем временем оценила состояние в классе сквозь толстые окуляры очков.

— В вашем классе один казак и, я думаю, атмосфера в классе стала чище. Этот казак не только успокоил класс, но и ловит за известные «подвиги» лучших пиявок, — проговорила она хрипловатым от курения голосом.- А вот Денис самоизолировался, не помогает Якову, хотя он был заводилой той заварушки. Но за это Денис на свою голову сейчас получит второго казака. Вот он, Петр Плесовских. Прошу жаловать. — Она по-матерински взяла ее за плечи.

По классу пробежал короткий смешок. Все обратились в сторону Дениса. От него по классу расползлась тут же информация, что это сын казачьего полковника при жандармерии. Денис только подсвистнул.

— Так что, Денис, будет тебе и дудка, будет и свисток. С одним казаком ты не справился, а теперь их двое. Ну, вот собственно и все. Мир вашему классу.

Появление крепкого сложения и на голову всех выше остудило анархистов, которые мне не давали прохода, предлагая войти в их партию. Кстати, к анархистам примыкал и Денис.

— Может, им и шашки выдадут, а потом еще и коней? — не удержался Денис.

— Нет, судьба не сразу решит — кому что дать. А вот позднее мы увидим: кому из вас судьба вручит шашки, а кому придется чистить авгиевы конюшни…

Теперь на моей парте нас стало двое. Правда, одно время со мной сидел Денис, когда мы с ним сдружились в пору походов за пиявками. А потом он ушел на свою «Камчатку» задней парты. А сейчас я стал под защитой казака с крепкой осанкой. Вот он больше походил на казака, чем худенький я. А меня всерьез казаком не признавали. Не было неожиданностей, когда надзиратель объявил, что старостой класса будет Плесовских. Раньше негласным старостой был Денис. Так с приходом Петра был Денис низвергнут с пьедестала старосты. Для умеренных партий появление Петра было ожидаемым, а вот левые, высказали неудовольствие жандармскому казаку. Я же, наконец, обрел хотя бы близкого по духу товарища. Просто надежного по парте соседа — и то хорошо! Мы много лет потом будем знакомы — еще по военному училищу — но близким другом Петр так и не стал. И на то будут еще причины. Хоть мы и зовемся казаками, но общего у нас мало. У нас исторически разные корни. Мы станичные казаки пошли от Запорожских казаков. Мы казаки от земли. А городовые казаки пошли от служивых людей, от опричников и стрельцов. Мы казаки от земли, а они казаки — от власти. Нас кормит земля, а их — власть. У нас и обычаи, и нравы разные. Из городовых пошли казачьи чиновники. В лучшем случае — наказные атаманы.

Петр держался со мною покровительственно, прямо по-отечески. Но его монументальная фигура и холодная осанка, — то, что более всего я не мог в нем признать, — не добавляли теплоты в наши отношения. Но, как говорится, не было ни гроша — и вдруг алтын. Не было никого, а сейчас со мной грозная защита. Это я сразу оценил, как положительный факт. В целом мы жили дружно, хотя разногласия наши порою выпирали из нас.

— Ты, Яков, гордишься своим станичным происхождением. А ведь мы держим имперскую твердь изнутри России, а вы — снаружи. Ведь наше с тобою одно дело — справно нести службу царскую.

— А вдруг царя не будет?

Петр глянул на меня, как будто я с неба свалился.

— Такого не было — и быть не должно. Без царя не будет России. Ты, что хочешь, чтобы погибла Россия? — глянув с высоты своего роста, сказал Петр.

— А если недолжно и неможно без царя? — спросил я, вспомнив недавний спор в кружке.

— Не должно и не можно без царя. Рухнет царь — рухнет и орел двуглавый, испустив имперский дух. Исчезнет Российская Империя.

— А как исчезла римская империя?

— Знаешь, что пути господни — неисповедимы. Реальное — действительное, говорят философы. А весь этот сброд: социал-демократы, эсеры — это мусор городской… Его мы постепенно сметем с мостовых города.

Однажды в руки Петра попала наша газета «Демократ». В ней была заметка из работы Писарева «Реалисты».

— Это что — листовка? Спросил он у меня.

— Нет, это литература всего лишь…

— … запрещенная, — твердо вставил Петр.

Я никогда ничего ему не говорил о кружке, но он, думаю, все знал и без меня. Потом я узнал, что у него были дружки в классе, знакомые по городу, и они доносили ему все обо мне. А по поводу того листка нашей газеты «Демократ» он таки заметил:

— Я бы не советовал тебе читать подобное. Ведь они повторяют чужие мысли. Я думаю, наши казачьи — нам ближе. А что бы сказал твой отец, узнав, что его сын читает другую, а точнее запрещенную литературу? А что бы сказала твоя мать? Ты подумал? Ты же говорил мне, что она больна. А вот этим — ты ее убьешь окончательно. Ведь за чтение подобных листков тебя просто — в лучшем случае — исключат из гимназии. А я знаю, что говорю.

На этом наши общения обычно и заканчивались. Хотя учился Петр легко, так что вскоре он стал предметом обожания учителей. Его всем ставили в пример. Но уважение класса он, я думаю, так и не завоевал, хотя он сам в этом вовсе не нуждался. Это был человек «сам в себе». Как-то у АБ, читая ей вслух Чехова, я сказал учительнице, что Петр наш похож на человека в футляре. Мундир у него всегда застегнут на все пуговицы. И сам он, зная, что я бываю в кружке, предупреждал меня: смотри, как- бы, что не случилось. В классе только за мною закрепилось прозвище «казак». Тогда как в адрес Петра с Камчатки глухо порою доносилось: «Петруха, покажи плетку». Его побаивались, но Денис мог крикнуть ему эти слова вслед. Петр на них не реагировал — будто это вовсе и не касается его.

Я не оставил кружок. Более того считал его местом святым в гимназии. Станичный мальчик, я не знал, какую угрозу хранит для меня этот кружок. Я хорошо помню, что вхождение мое в кружок оговаривалось клятвенными заверениями: не разглашать членов кружка и всего того, о чем здесь говорилось. Этот ореол таинственности еще больше притягивал меня к кружку, как бабочку к пламени свечи. Я не искал здесь друзей, хотя поначалу такая мысль была. Меня привлекала возможность смело говорить о попранной в стране справедливости, рассуждать о свободе и свободомыслии. Здесь каждый высказывал свое мнение, и никто рот тебе не закрывал. Правда, я был без «голоса» и не мог высказать свое мнение. Да его собственно у меня никто и не спрашивал. Я, как говорится, все услышанное мотал на ус…

Я многое рассказывал Петру о жизни в станице. Как-то завел с ним разговор о развалинах монастыря, тайну которого я бы хотел понять. Это не вызвало в нем никакого отклика. Он смотрел на меня с иронией: мол, откуда тебе в голову взбрела эта бредовая мысль? Это только отдалила нас еще больше. Даже тогда, когда он вдруг спросил — куда я думаю пойти после гимназии? — я сразу не ответил ему. Но он, оказывается, был настоль упрям, что я был вынужден сказать ему. Мне, мол, надоело мотаться по чужим квартирам — и я был бы рад вернуться в родной город. И если ничто не помешает, буду поступать в наше кавалерийское училище.

— А почему бы не в казачье? В Оренбург хотя бы…

Я ему на это ничего не ответил. Однако он не отставал, так что я вскоре понял, что Петр это данность судьбы и ее надо принимать таким, каков он есть. А мысль об училище была для меня столь трепетной, что далеко не сразу сказал о ней Петру. И все равно сказал не всю правду — мы не были еще так близки для этого.

Вскоре я уже знал — для чего он все выпытывает у меня? Я открыл ему свои тайны и этим я еще не раз поплачусь.

— Ты учти — твои общения с кружком тебе там даром не пройдут. Все твои мечты рухнут под тяжестью твоих связей с вольнодумцами. Ведь ваш кружок политический. Пусть он не такой, как кружок Петращевцев, но попасть в списки политически неблагонадежных — ваш кружок вполне тянет. Те читали социалистов — утопистов, а Радищев и вовсе написал утопию. Но и те, и другие загремели сюда в кандалах.

— А ты, что решил меня шантажировать? А потом какое тебе дело, что скажут, что подумают обо мне, — впервые я резко отрезал Петру. — Моей жизни касаться не надо. Она моя, а не твоя. Меня здесь уже пытались перекрасить в другой цвет — не вышло. Если ты хочешь дружить со мною, то запомни, что я не пятак, чтобы нравится всем Я человек. А вообще ты смотри сам, как бы тебе не пришлось пожалеть за связи со мною. После этого разговора мы перестали на какое-то время встречаться вне гимназии.

11

Пора предзимья принесла повсюду скудость и скуку. Люди готовились к холодам. В доме хозяева вставляли вторые рамы в окна. С теплом в доме пришел большой уют. Однажды я увидел запоздалую стаю гусей. Они шли строгим клином, снижаясь над рекою, они долго тянулись по над водою, одиноко тоскливо курлыча, выбирая, должно, место для ночлега. Я позвал сестер из дома.

— Смотрите… смотрите! — кричала Нина, махая вслед стае рукой. — Наташа, смотри, гуси летят. Здорово, я впервые увидела этих птиц… перелетных. И все это вы нам показали. До вас я как-то даже не смотрела в небо. А вы как — будто знали, что они полетят. Может и вам хочется с ними полететь? Они улетают — и от этого становится грустно. И вы так хотите всю жизнь, как эти птицы, улетать?

— А ты права — они полетят вдоль реки на юг мимо станицы Сбега. А река для них ориентир и место кормежки и отдыха.

— Вот была бы я фея. Я бы сделала вас мальчиком-спальчиком, и главный гусак отвернул бы от стаи и взял бы тебя. Ты был бы счастлив?

— Я бы — да… Но мне учиться надо…

— А то бы странствовали бы с этой стаей. Они ведь вечные странники. А не вы ли говорили, что дорога, если она возьмет тебя, то уж никогда не отпустит. Ведь, по-вашему, и Пржевальский умер в дороге.

— И все ж я не полетел бы с ними, а передал бы только привет станичникам. У меня мама осталась больной, когда я ее оставил. Как она теперь там?

— Да, я вижу, вы серьезно больны странствиями.

С девушками я вскоре так сдружился, что любая из них могла войти в мою комнатку, чего раньше было строго запрещено, Мальчиков у них в семье не было и девочкам было любопытно пообщаться со мною. Нина, как старшая, бывала у меня чаще. Ей нравилось у меня бывать.

— Какой чудный вид у тебя из окна? А откуда бежит наша река?

— Река ваша бежит с предгорий Монголии. Она бежит мимо наших станиц казачьих. Там в степях бродят табуны коней. Когда-нибудь я с отцом поеду туда и выберу себе вороного коня. Я может даже видел его у вас на ярмарке. Настоящий скакун!

— А вы после гимназии будете служить?

— Казак он и после гимназии казак. А казаку никак нельзя без коня. Помню, как на той же ярмарке едва удержался, чтоб не оседлать вороного. Но все равно я с ним поговорил, и он понял меня…

— Какой ты смелый казак.

— Нет, я еще не вырос, чтобы быть смелым.

— Я смотрю в вас много рассудка, — проговорила Нина, взяв со стола книгу Вальтер Скотта «Айвенго». — Может наездником тебе и стать, но до Айвенго тебе далеко. Зато есть надежда, что из тебя выйдет всадник без головы.

— А почему без головы?

— А голова просто тебе не потребуется. Зачем всаднику голова, если она есть у коня?

— Тут ты не угадала. Я разгадываю тайну развалин монастыря. Вон, смотри, на том берегу стоит монастырь. С виду старый. Надо бы его посетить — не казачий ли он был.

— На все это уйдет полжизни, а когда жить? — удивилась Нина.

— А разве все это не есть жизнь? — философски спросил девушку.

— Гудки паровозов и пароходов, наверное, зовут вас странствовать?

— Еще как зовут, будят меня, чтоб я собирался. А ты вот как-то спросила, почему я знаю, что гуси полетят. Все просто. На той стороне поля овсов. Вот они приземлятся, перекусят, отдохнут и дальше полетят.

— И откуда вам все это известно?

— В этом вся наша казачья жизнь. Я у себя видел, как птицы садятся на поля. Я еще мальчиком это видел…


Так в тишине теплой и уютной комнатки, мирно общаясь с сестрами, незаметно текли дни моей жизни под звуки будильника на комоде в гостиной или гудков паровозов за окном. Но я ждал вестей из станицы — что с матерью? Письма были, но в них ни слова о ее состоянии.

Однако поначалу добрые отношения с Ниной со временем стали приобретать притензиозность. Она стала приходить ко мне в ароматах духов. Так что впервые эти ароматы, оставленные Ниной после ее ухода, стали волновать меня. А вскоре эти ощущения новые для меня стали формироваться в чувства, которые потом перерастут в состояние влюбленности. А это уже болезнь, а средств лечения от нее нет. Как нет от нее — и сегодня.

И все же вестей из станицы не было…

Но однажды необычно гулко хлопнула входная дверь — и послышался трубный голос крестного.

— Были здоровы! — раздался, как кличь, его голос. Я бы узнал этот голос среди тысячи голосов.

Я кинулся со всех ног ему навстречу и обнимаю его за шею. Он целует меня. Я в восторге от его холодных колких усов самого близкого здесь человека. И таких как он нет во всем городе, ведь атаман казачий — это совсем другой человек. Он казак, а потому другой.

Он остановился в гостинице «Сибирь». Она в центре города, среди торговых лавок и трактиров. На все дни его приезда я перебрался к нему в номер, другой совсем мир — мир станицы, детства, матери, отца. Атаман просит меня надеть мою казачью форму — а то, говорит, я не узнаю тебя — я этому был только рад. Все же казачья форма мне к лицу и она почему-то теплее. Помню, как в городе, когда мы шли с атаманом, я встретил своих товарищей по гимназии. Я шел мимо их гордо, махнув для приветствия рукой. Уже отойдя, я обернулся, а они все еще смотрят мне вслед — я это, их казак или нет? Узнают… Слышу бодрое: «Казак!»

Крестный все, казалось, рассказал о станице, о доме, об отце, о Петрухе даже.

— Отец тебе передал нагайку, чтобы, Яков, не забывал, что он казак.

А о матери так, вскользь. Я знал, что он хоть и защищал мою мать от преследований в станице, как раскольницы, но доброго слова о ней, бывало, не скажет. Ведь он знал, какую борьбу она вела за самоутверждение в доме — было время, что она уходила в родную станицу Сбега, забрав всех детей. А сколько сил она потратила, воюя со свекром. Словом, мать-раскольница трудно вживалась в чужой станице. Она так и осталась чужой в нашей станице. Оттого-то и атаману нечего сказать о чужом человеке.

Зато атаман сразу повез меня на ипподром. Это было одно из любимых мест в городе. А зная мою страсть к коням, он повел меня на бега. Была глухая осень, так что были лишь тренировочные пробежки. Нет, немного погодя стал собираться народ — готовились к забегам и всадники. Похоже, было закрытие сезона, и выступали лучшие наездники. Вот собственно для этого крестный и привел меня сюда — показать лучших наездников города и, чтобы я почувствовал накал борьбы в каждом заезде. Крестный этим только разжигал во мне эту страсть наездника. Он, как говорится, сыпал намеренно на рану соль. Как будто он знал, что пройдут годы — и эти трибуны будут рукоплескать моему триумфу.

Но и этого крестному было мало, чтобы разбудить меня. Он давно был в приятельских отношениях с командиром казачьего полка города, а с сыном, его Петром, я учился в гимназии. Вот такие получились, как говорится, пироги с котятами… Нет, это обстоятельство не изменит по существу наши с Петром отношения, но я буду вынужден терпеть все выходки Петра. Но потом будет еще хуже — судьба сведет нас под одной крышей. У полковника была своя конюшня скаковых коней. В его же подчинении была и конюшня служебных коней. И вот кони то и решат нашу судьбу с Петром. Полковник прислал за нами коляску. Дорогой крестный стал рассказывать, как они, возвращаясь после «боксерской» войны в Китае с моим дядей из Сбегов, в этом городе попали на скачки. И мы решились участвовать в скачках. Как говорится, с корабля на бал… Еще не стряхнув с себя всей полевой пыли, кинулись в борьбу. Нет, мы не уронили казачьей чести. Дядя твой стал победителем этих в городе престижных скачек. Правда, я еле-еле дотяну до столба. Ведь я в душе больше наездник, чем в деле. Так что, сынок, помни, что казаки здесь на скачках поставили высокую планку и ее тебе надо держать. «Не урони ее, Яков» — сказал атаман по станичному так громко, что люди даже обернулись в нашу сторону. «Неужели и я так громко говорю? — подумал я. — Не зря Нина как-то назвала меня иерихонской трубой».

В тот раз мы ехали прямо к конюшне полковника. Всюду в денниках конюшни чистота, кони, видно, ухоженные, так и лоснятся на крутых боках. Кони, я заметил, в основном рыжей масти. Это порода башкирских коней в свое время завезенных к нам, объяснил полковник. Я вспомнил нашего домашнего злого коня по кличке Башкир. Это он разбил моему брату руку — и так станица лишилась казака в мирное время… Это истинно степной табунный дикий конь. Помнится, он с трудом прижился в нашем доме. Отец его нагайкой перевоспитал. Но конь этот — настоящий боец: он просто так не даст взять всадника — будет кусаться, лягаться, но наездника вынесет.

Полковник Плесовских, плотный, кряжистый просто встретил нас, крепко поздоровавшись с нами. Крестный попросил его показать мне скаковых коней. Я, конечно, изъявил желание сесть хотя в седло любого коня. Мне подвели рыжей масти коня. Пока я подходил и садился полковник не спускал с меня глаз — знал ретивый характер этой масти коней. Позднее я спрошу крестного, почему хозяин коня так внимателен был ко мне, ведь я же казак.

— Я ему как-то без тебя в застолье представил тебя, как мальчика, поцелованного цесаревичем в казаки. Ты сейчас будешь возражать, но сказать об этом — в твоих же интересах. Ты это осознаешь только потом.

Если бы я знал, но именно с этого дня и начнется моя судьба скакового всадника. Потом и я догадался — почему полковник так следил за мной: он хотел увидеть мальчика, поцелованного судьбой. Я, как сейчас помню тот день. Какая-то сила подхватила меня, оторвала от земли, и я лихо влетел в седло. Конь, наверное, такой наглости не ожидал. Он заиграл ногами на месте, давая мне понять, что готов выполнить мою любую команду, чувствуя на себе настоящего всадника. Легкая дрожь пробежала по всему его телу. Он настороженно запрял острыми ушами, готовый сорваться с места. Я был на вершине счастья — и потому дрожь одолевала и меня. Ведь я сидел на коне, бывавшем на серьезных скачках. Не это ли счастье и мечта моя! Я повел коня легкой рысью по просторному двору конюшни. А потом взял — сорвал его с круга и галопом наискосок пустил коня на хозяина, а в нескольких шагах поднял коня на дыбы. Полковник был в восторге.

— Да, ты, я вижу, многим наездникам уже сейчас дашь фору. А как ты, Яков, оценил бы коня? Годится для скачек.

— Все зависит от наездника. А конь очень умный и чуткий. Он, мне кажется, читал мои мысли. Вся тайна успеха лежит в шенкелях. Этот конь мог бы научить меня многому. Ведь я только подумал, а уж он сам пошел нужным аллюром.

— А все это, мальчик, оттого, что ты и что конь — думаете одинаково.

— Глядя на этого красавца, я бы сказал, что о наезднике надо судить по коню.

— Верно говоришь. Каков конь — таков и казак.

Я уже оставил седло и стоял рядом с ним. Полковник обнял меня, как родного.

— Что ж, теперь у тебя право — в любое время приходить и в твоем распоряжении будет любой конь. И этот — то же, — добавил он, видя, что я не отрываю глаз от коня.

Я вернулся окрыленный происшедшим. В ушах стоял зычный голос полковника. «По твоей посадке я вижу, что ты готовый наездник. Я буду рад ввести тебя в круг известных в городе наездников. У меня глаз наметан — я вижу, что из тебя может выйти толковое. Ты и фигурой создан под коня. Но грани твоего таланта все же надо подшлифовать, чтоб заиграл бриллиантом. Приходи — я буду только рад». Вот и все, подумал я, жизнь моя делает крутой поворот. И эта новая жизнь меня так захватит, что на каком-то этапе я пойму, что скачка становится смыслом моей жизни. А как же мечта быть путешественником? Об этом позднее я еще буду серьезно думать…

А пока… Но даже сейчас в день отъезда крестного я забыл еще раз спросить про мать — как она там?

Я чувствовал, как страсти начинают меня обуревать. Конные скачки захватили меня полностью. Я много читал в эти дни и много думал, как соединить учение с занятием с конем. Где — то вычитал, что страсти порождают пороки и грехи.

Чтобы отвлечь меня от расспросов о матери, а у меня, видно, слово о ней уже висело на конце языка, он повел меня в цирк. Я все еще был под впечатлением того на ярмарке скакуна, когда на манеж цирка выпустили старого белого жеребца, на нем в дешевых блесках коротконогая тетка в трико телесного цвета. Музыка гремит с удалью так, что мертвеца можно поднять. Человек в цилиндре подстреливает длинным бичом жеребца, возвращая его с каждым ударом к жизни. Отчего конь лениво и безразлично вскидывает голову в такт ударов и пускается в тяжелый галоп из последних, похоже, сил. Такой прыти, видно, не ожидала от коня и женщина. Она падает под вздохи публики на песок… Ей долго аплодируют… Между тем вдали слышен жалобный рык хищника. Будто его невыносимо тошнило или рвало. Было скучно. Было жаль и коня, доживающего под ударами бича жизнь и того рычащего не от хорошей жизни хищника. Я не мог это более смотреть. Кстати, это был мой первый и последний в жизни выход в цирк.

Крестный уезжал в коляске, запряженной парой рыжей масти коней. Мы обнялись. Глядя на него, я только и думал: как он не похож, наш атаман, ни на кого во всем городе. Он совеем, совсем другой человек…

12

Наступили великопостные дни. По субботам нас водили в небольшую церквушку невдалеке от гимназии в глухом переулке. Обычно нас приводили задолго до службы, так что кроме нас было несколько сгорбленных темных старушек, вероятно, из странниц. Был вечер. К тому же холод в церкви навивал грусть. Вот уже и сумерки синели в узких окнах. Вечер печально догорал… С детства я не приучен ходить в церковь. Мать, моя староверка, хоть и была поповской старообрядкой, сама церковь посещала редко в простые дни и нам внушала, что ходить в церковь пустое дело, Что поп тот же, как и ты, человек. Он служит за деньги, как любой чиновник. И тот, и другой служат царю, власти, а, мол, люди идут в церковь от безделья. Ведь поп посредник между небом и человеком. А не лучше ли напрямую тебе обратиться к небесам? И ты точно так же будешь оцерковлен, как и те, кто ходит в церковь. Бывая с отцом в городском соборе, вспоминая сейчас, я понимаю, что служба в соборе так проходила слаженно и так театрально, как сейчас проходит спектакль по заранее написанному сценарию. Похоже, оно так и было, пока не было театров. Оно и сейчас там, где нет театров, люди идут на представление в церковь. Я сам тогда любил послушать хоры, бас дьячка. Похоже, верно говорили в старину: «Одни с Богом, другие — с Отечеством». Словом, вера в бога не стала частью моей души. А позднее я и вовсе узнал, что у многих верующих вера в бога не заходит дальше суеверия..Как на Руси говорили: гром грянет — мужик перекрестится. Вот и сейчас в ожидании службы, когда холод пробирает легкую гимназическую шинельку, подумаешь, не эти ли строевые походы в церковь превращают веру в бога в суеверие. Вот и сейчас в классе я не слышал, чтобы говорили о боге — только о партиях. Сам воздух, видимо, тогда уже был насыщен духом революции. В кружке, если и упоминали о боге, то ссылались на «Карманное богословие» Гольбаха. Рукописные листки из работы Гольбаха попадали в мои руки. Помнится, вера, говорилось в тех листках, состоит в благочестивом доверии к священникам и ко всему, что они говорят, и никакого бога при этом не упоминается. Религия — это идеология, которую принимает власть, если она сама не имеет своей идеологии. Вот так в кружке говорил нам наш лидер Евгений по прозвищу Маркс…

Мы так и стояли долго в холодной церкви в ожидании службы. За это время я мог вспомнить уже в который раз приезд крестного. И все ж остается загадкой — почему он так мало сказал о матери? Я не думал, что если бы случилось серьезное, он бы умолчал — это было бы подло, нечестно. И все же в его — всегда, как я его знал раньше, — ясных и чистых глазах появилась то ли грусть, то ли какая — то пелена. Неужели он что-то мне не досказал? Обычно немногословный — он в этот раз и вовсе больше молчал. Конечно, хотелось, чтобы оно оставалось моим домыслом возбужденного ума. Однако оно все так и выйдет. Крестный просто щадил меня. Пройдет время — и с приездом дяди все станет так, как я и предполагал. И что она умерла вскоре после моего отъезда. Этого она не вынесла — и это новое потрясение свело ее в могилу. Он расскажет, что ее благочинно отпели по старому обряду. Оттого-то и умолчал крестный, что его не пустили к совершению таинств староверов. На что он, похоже, и обиделся. И все равно зла я на крестного не держу, ибо уже понимаю, что каждый имеет право на тайну веры. И все ж грустно было слышать о смерти матушки еще молодой. Помнится, дядя оставил мне немного денег. Я сейчас вспомнил про них и купил большую свечку. А батюшке в конце службы, я отдал оставшиеся деньги, чтобы он отслужил за упокой Екатерины…

А тем временем воцарилась глубокая в церкви тишина и началась служба…


*

Потом началась пора холодных и жестоких дней суровой зимы. В эти дни особенно тягостна жизнь в городе, когда лица прохожих становились скучными, недоброжелательными и все на свете, как и собственное существование, начинало томить своей ненужностью. Но зима свое брала — и тогда неделями город заносило метелями, а в иные дни крупная поземка заносила улицы и переулки. И тогда прохожие быстро скрывались в подворотне. Я любил такие дни, когда тебе в лицо бьет сухая метель — и ты, счастливый, идешь навстречу ветра. А метель беснуется. Бросает тебе в лицо пригоршнями колючий снег. Он пытается забраться под полы шинели, забиться за шиворот. А мне все ни по чем — пусть зима заигрывает со мною. Я принимаю ее игру, а запахнувшись поглубже, чувствую, как стало теплее. С крещенскими морозами так не пошутишь. Они, бывало, так вцепятся за нос, что только в теплом месте и отпустят, а до этого — сколько бы ты варежкой ни тер нос — не отогреть. Сказывали, в такие морозы трескается земля, бухает от треска лёд на реке или гулко трескается от мороза дерево в лесу. Мороз разрывает стволы вековых деревьев. Город, казалось, замерзал от звонкой неподвижности обжигающего воздуха. Дым из труб столбом медленно и дико упирается ввысь. Город недовольный скрипит, визжит под ногами прохожих и полозьями саней крестьянских розвальней. В такие морозы всегда теплее там, где собирается люди.

Вспоминаю свой первый бал в женской гимназии. День тот был морозным.

С Ниной быстро установились дружеские отношения. Я вообще не люблю долгих прелюдий при знакомстве. Мое кредо одно: доброта, искренность и прием моего казачьего «ты». Принимают — я готов дружить. Здесь главное — надо в дружбе держать открытым забрало. Вот и всею. Нина сразу приняла мое кредо. Она и «ты» приняла без оговорок, хотя своего «вы» она еще долго придерживалась — такова сила воспитания. А вот в классе не все приняли мое кредо. Тот же Петр. Оттого-то у нас дружба толком не склеилась — он не был до конца честен.

Дружба с Ниной стала развиваться стремительно. Я постоянно поджидал ее у входа в ее гимназию. Я нарочно шел по той улице, где ее гимназия, хотя это был круг по пути к дому. Так что встреча наша для ее подруг получалась случайной. Для нас же это была просто игра.

Но в тот день я ждал ее у парадного входа в гимназию. Наблюдал, как чистят снег по дорожкам, как укладывают его на обочины грядой и ставят в снег свежие елки. Из дверей гимназии вскоре вывалились девушки и среди них Нина. Она в шубке и в красивой шапочке. Мы встретились, пошли молча. Сзади слышны осуждающие нас голоса ее подруг. Мы свернули в ближайший переулок — и она взяла меня под руку. Я глянул на нее: ее ресницы уже посеребрил иней, глаза лучистые, на щеках алый румянец. Она вдруг обернулась ко мне. В ее горячем и коротком взгляде я заметил то, что будет владеть мною, преследовать меня.

Наконец бал. В женской гимназии, мне показалось, на каждом углу зеркала. Первый танец. Я легкий, ловкий в новом строгом мундире гимназиста и белых перчатках оказался лучшим кавалером для Нины. Кружась, мы вскоре смешались с густой девичьей толпой. Конечно, к этому балу меня готовила сама Нина. У нее я прошел первые уроки танца. Я помню тот день, когда она сказала: «Вы пойдете со мной на бал?» От счастья я был на седьмом небе. В танце у меня почти все получалось — правда, иногда, ее нога попадала под мою, но мы этого не замечали. Потом она знакомила меня с их гимназией. Ходили по длинным коридорам, по лестницам, заглядывали в высокие зеркала и, довольные, бежали в буфет. А потом вновь кружились в вальсе. А над нами простор огромного белого зала, залитого светом люстр и мы, оглушенные громом меди военного оркестра, были счастливы.

Позднее воспоминания о том бале как-то вдруг напомнили: а ведь я видел Софи. Да, в кругу учеников кадетского корпуса я точно видел Софью. Мы были на дальних концах зала, но ни она, ни я не подали чем-то даже вида, что мы знакомы. Так, видно, были увлечены новыми друзьями. А, может, она просто не узнала меня? Может она не могла поверить, что я из глухой станице — и так вальсирую. Спустя годы, я спрошу ее об том рождественском бале. Она почему-то сказала, что рядом был кадет Сашка. И этим она обезоружила меня. В то время, когда шел наш с ней разговор, Сашка-кадет будет моим первым и преданным другом. Мы пройдем с ним первую мировую войну, но все эти год он будет стоять между мною и Софьей. Такой редкой получилась наша с ним дружба. Ведь гимназисты и кадеты были врагами в городе. Я помню, когда нас строем вели на службу в церковь, то, проходя мимо ограды кадетского корпуса, мы слышали, как нам вслед кричали кадеты унизительное для нас — «шпаки!» И это понятно: Россией правят военные и чиновники, которые и тянут одеяло власти на себя поочередно. Чиновники обвиняют во всех бедах воин военных. А те не оставаясь у них в долгу, обвиняли гражданских в глупой и недальновидной политике. И все ж чиновники оказались умнее: они убедили военных подписать акт отречения царя — и те предложили царю свое решение. А царь был так уверен в военных, что подписал не задумываясь. Ведь весь род Романовых был убежден, что их сила в армии. А как ошиблись! А сила Романовых была в вере, расколов которую они и лишились силы. Раскол через триста лет определил их судьбу, ибо уже тогда Россия была расколота на народ и власть, белых и красных…

А между тем бал был в разгаре. Все вокруг было заполнено душистым зноем гимназисток, который дурманит новичков. Вот и я очарован Ниной, ее легкой туфелькой и черной бархатной лентой на шее, ее девичьей грудью. А мы все кружились в головокружительном вальсе…

Глава 4. Революция 905 год

1

Петр почему-то настоятельно упрашивал оставить кружок. Да, меня немногое связывало с кружком. Но каково это немногое? Во-первых, это мои первые и, я думаю, настоящие друзья. А во-вторых, я дал клятвенное слово молчать обо всех и всем, что я услышал в кружке. Словом, покинуть тех, кто прикрыл меня после той «заварушки» с Денисом, я не мог. А потом — почему я должен уходить? Как я это объясню Евгению? Струсил, смалодушничал, испугался… Но ведь все это неправда.

Однако, события развивались… Как-то в класс внезапно вошел надзиратель. А у него было в привычке подсматривать в класс через дверное стекло запасного выхода. Был урок математики, вел его муж АБ. А надо сказать, что после того случая с Денисом, я был под наблюдением Блинова. Он еще тогда именно меня признал виновником в случившемся, а мне он пригрозил, что субботней порки мне не избежать. Но когда все сорвалось, то он решил достать меня не мытьем, так катанием, чтоб отвести себе душу, выпоров меня публично. А уж после того случая с Денисом прошел год.

Блинов подскочил ко мне и вырвал из рук рукописную газету кружка «Настоящий день» и при этом разразился бешеным криком:

— Вон к директору!

Математик, что-то рассказывая, писал мелом на доске. Я встал и, чувствуя, что я бледнею, сказал:

— Не кричите на меня. Я вам не мальчик.

— А кто ты? — презренно глянув на меня, спросил он.

— Я казак!

Я рос и мужал быстро. А уроки кружка мне придали уверенность и твердость. Кружок научил меня смотреть на все нас окружающее с чувством достоинства.

— Оставьте Даурова в покое, — вдруг твердо, не вставая даже из-за парты, сказал Петр. — Нам подбросили.

— А кто? — нервно тряся листком, промямлил Блин.

— Это уже твои заботы. На то ты и здесь.

— Я так это не оставлю… — и выскочил вон.

Да, шум был, Был и разговор с директором, но я чувствовал незримо за спиной поддержку кружка. А Петр! Я этого не ожидал от него. Но от своего величия он был так не досягаем, что я даже не решился поблагодарить его. Я просто не знал, как подступится к нему. А еще хуже того, он стал отдаляться от меня, видимо, боялся последствий от дружбы со мною. Мы перестали общаться. Я ломал голову — почему он так поступает? Ведь он всего лишь сказал правду: когда мы с ним вошли в класс, листок лежал у нас на парте. Ведь его мог подбросить через кого-то сам Блин.

Но как никогда — именно теперь-то мне и нужна была дружба с Петром. И казак он оказался честный. Ведь я только-только почувствовал под собою настоящего скакового коня во дворе отца Петра. Потеряв Петра, я потеряю надежду еще раз испытать счастье настоящей верховой езды. Но оставаясь в кружке, я не найду дорогу к Петру. Что делать? Нет, даже в угоду дружбы с Петром, я не могу порвать с друзьями, которые протянули руку помощи в трудную минуту. Я даже допустить не мог, чтобы кто-то из кружка мог крикнуть мне в спину: «Что, казак, испугался правды жизни в нашем кружке?» Я не имел даже право подумать, что я могу изменить братству кружка. Но ведь во мне, в казаке, больше было любви к коню и к скачкам, чем к политике.

Как-то в кружке я узнал, что наш Евгений встречался с кем-то из ссыльных Петращевцев, сосланных в наши каторжные края. Мне все чаще приходила на память из детства встреча с этапом каторжан, которых гнали, как скот, и мальчика, бегущего за этапом. Стало ли это моим прозрением, но на кружок, на политические игры в партии в классе, я, видимо, стал смотреть более трезвыми глазами. И все же было трудно сказать — на чьей я стороне? Может спустя долгие годы, в Гражданскую ко мне придет то полное прозрение, когда я не метался от диктатора Колчака к диктатору Врангелю, я остался защищать Россию — и неважно какой власти, видя, как мои друзья, теряли среди неразберихи и честь свою, и Родину. И кружок, думаю, сыграл тогда не последнюю роль в моем решении остаться в России.

И все же во мне зрело сознание как-то отойти от кружка. Но как? В этом мне, я думаю, помогла даже Анна Борисовна, мой духовный наставник. Она, как учитель, видимо, поняла, что надо мною сгущаются тучи — из разговоров вокруг моей фамилии. Она стала чаще уже сама приглашать меня в гости. И, мол, надо еще твой русский подтянуть, хромота которого так и не прошла. По вечерам я много ей читал из ее любимого Вольтера, Тургенева и стихи популярного тогда поэта Гейне. Словом, в кружке я стал бывать много реже. Раньше всех это понял наш лидер Евгений. Он был старшеклассником. На переменах ходил своим легким, пружинистым шагом, небрежно подавшись вперед, поглядывая вокруг с насмешливым любопытством. При встрече с надзирателем кивал ему, как старому знакомому.

— Я уважаю, вашу родову — казачество, — как-то при встрече проговорил он мне.- У вас, что ни казак — то Пугачев. Ты, видать, то же из атаманской семьи. Оно видать птицу по полету. Таких орлов в гимназии еще не бывало. Не зря ты дважды Блину нос утёр. Что ж, Пугачев ноне России так же нужен, как при Катьке-царице. Наступает время борьбы — вот оно то и родит нового Пугачева. Мы готовимся к этой борьбе. А тебе, я думаю, надо отойти от нас. У тебя, я слышал, есть мечта своя, так что дороги у нас с тобой разные. Иное дело я. Я поступлю в университет, чтобы стать профессиональным революционером. Ты же с нами получишь в лучшем случае «неблагонадежность»… А это все равно, что у каторжанина клеймо. Запомни это, брат!

2

И все же с Петром мне помириться надо — решил я. Пришлось вспомнить все наши разногласия. Пришлось, со многими мыслями Петра согласится. Но нужен был разговор, чтоб доказать свою лояльность к его высказываниям по поводу хотя бы того же кружка. Однако подступиться к его гранитной монументальности было непросто. Хотя с какого-то времени я перестал замечать величие Петра.

— Мы, народ служивый. Это ты верно заметил, Яков, — как-то заметил Петр, — а уж как власть нас назовет — это ее дело. Да, были жестокие страницы из истории служивых. Тот же стрелецкий бунт. Но служивый человек он власти нужен. Вот и назвали очередных служивых казаками. Так мы стали городовыми казаками.

Я понимал, что слова эти Петра, от которых бы я в другой раз отказался. Ибо был уверен, что они, городовые казаки, не имеют права называть себя казаком. Вот это и был наш камень преткновения. Петр утверждал, что он казак, а я был с этим не согласен. Но после этих последних слов Петра я сейчас промолчал. Я не сразу, но понял, что Петр не любил проигрывать, видно, слишком большое самолюбие и немалые амбиции в нем были. И еще раньше. Чувствуя, что он проигрывает — он оставлял поле боя. Теперь я просто не возражал. Правда, он при этом имел привычку глядеть прямо в глаза мне: чем же я могу ему возразить?

Я все реже и реже посещал кружок. Сейчас он как бы становился на пути моей судьбы к конному спорту. И там, в конюшне отца Петра я понял, что стать конником — это мой путь. Но я все же поддерживал связь какую-то с кружком, я не пропускал листков рукописной газеты кружка, так что, когда это листки попадали в класс, я их прочитывал. Я оставлял кружок без сожаления, но духу товарищества в кружке я никогда не изменю. Ведь он был сродни духу казачьего братства. Но кружок — и это мне будет урок на всю жизнь — научил меня думать, а если что-то и принимать, то не на веру, а через убеждение. О своем решении оставить кружок я не сказал Петру — мы не были близкими товарищами, но он при всей своей природной прозорливости, я думаю, сам догадался. Не зря он с каким-то удивлением смотрел на меня, закусив свою пухлую губу. Похоже, он в чем-то сомневался, глядя на меня…

3

Но события первой русской революции изменило нашу жизнь. Через старшекурсников я узнал, что из центра Союза студентов России приходят листовки. Они призывали готовить бойцов к предстоящим сражениям. И этот момент истины настал. В гимназии появилась листовка с Манифестом, принятым царем в октябре. Манифест дает право свободы союзов и собраний. Словом, самодержавие дарует гражданские свободы и неприкосновенности личности. Это была всего лишь декларация прав и свобод, но лидер кружка Евгений воспользовался им и объявил митинг во дворе гимназии. Кроме кружковцев, вышло немало и гимназистов, особенно старших классов. Были и те, кто поддерживал идеи партии эсеров и кадетов. Я не мог оставить своих прежних друзей. На крыльце гимназии столпились любопытные: чем все это кончится? Среди них я заметил и Петра. Вышел директор и учителя. Надзиратель хотел было разогнать нас, но директор остановил его.

— В этих новых условиях первой русской революции, — в частности сказал Женя, — мы не остановим наше просветительское дело, начатое нашим кружком в листках нашей газеты. Да, Манифест — это обязательство, которое принял на себя царь. Но как декларация — она не более чем фиговый листок, прикрывающий нищую наготу народа, его невежество. И все же Манифест выявил слабость власти и что неограниченной монархии пришел конец. Россия встала на дыбы — и Манифест вынужденный шаг власти. Теперь депутаты государственной Думы, эти избранники народа, скажут свое слово — и с ним царю придется считаться.

После митинга была подана петиция в дирекцию гимназии с требованием отменить телесные наказания. На этом сходка завершилась, Оратор объявил, что в городе объявлена всеобщая стачка в пароходных и железнодорожных мастерских. А парке состоится городской митинг. Пройдут день-два пока войска, вернувшись с бесславной войны с японцами, славно будут воевать со своим народом — и вскоре все в городе затихнет. Но еще долго в городе не утихнут разговоры о митинге в гимназии. По городу поползут слухи, что проходят аресты социалистов зачинщиков смуты.

А в тот день мы, воодушевленные речью нашего «вождя», двинулись в городской парк на митинг. Вот там и последует то событие, что станет драмой всей моей жизни. После этого случая в городе будут только и говорить, что гимназия — очаг социалистов и что именно они застрелили, якобы, жандарма. Хотя на самом деле — все было далеко не так… Правда, было одно но… Ведь Евгений в конце своей речи сказал, что по решению центра Союза студентов этот день объявляется днем неповиновения. Если неповиновение властям — то это открытый протест.

Мы, участники митинга, нестройными рядами двинулись в парк. Впереди шла группа кружковцев во главе с Женей. Он был почти на голову выше многих из нас и был признанным авторитетом. Повсюду были слышны тревожные гудки паровозов. Вскоре наша группа слилась с городской массой рабочей молодежи. У самого входа в парк старшекурсники остановились, сгрудились и вскоре послышались слова «Марсельезы». Песню подхватили рабочие, и она стала звучать призывом к решительным действиям. И вот уже над бесконечными толпами все прибывающих рабочих зычно гремели слова: «Вставай, поднимайся рабочий народ, иди на борьбу люд голодный…» Песня крепла, ее подхватили и понесли дальше, придавая митингу большей решимости и твердости.

Напротив нас через широкую аллею парка стояла большая группа учащихся кадетского корпуса. Они свистели, кричали, стараясь заглушить песню, начатую нами. Но разве можно заглушить «Марсельезу», если ее поет народ. Кадеты посылали в наш адрес проклятия, свои унизительные для нас: «Шпаки!» Другие из них корчили нам рожи. Но мы на их провокации не поддавались. Нас даже предупредили, что кадетов вызвали сюда устроить свалку и в этом обвинить гимназистов, а полиции будет повод применить против нас силу. А нас потом пресса обвинит, заклеймит, как зачинщиков беспорядков в городе. Евгений подбадривал нас, называя кадетов монархистами, потому что видят в нас своих противников власти — либералов. Так кадетам и не удалось спровоцировать беспорядки. А песня так окрепла, что заглушала крики кадетов. Песня баррикад ушла в массы и расширялась. А мы, мальчишки, впервые попавшие на митинг, впервые видели, как от нас песня пошла в народ. А между тем толпа густела, люди уже не мельтешили, а упорно, тупо надвигаясь, уплотнялись под давлением людского потока.

Тогда налетела конная жандармерия, стала теснить и нас, и песню, пытаясь нас рассеять. А следом пронеслось над головами: «Казаки!» Толпа загудела, сжимая ряды идущих на митинг, чтобы не пропустить казаков. А тем временем жандармы оттеснили нас с аллеи за деревья парка. Стала глохнуть и песня. Кто повзрослее, из наших — успели укрыться за деревьями, а мы, младшекурстники, оказались вдруг впереди наших. Я только хорошо помню, как впереди блеснул поясок сабли летящего на меня жандарма. Это был жандармский офицер. Я до этого уже видел как этот «в голубом» офицер бил шашкой плашмя по головам, по спинам людей ворвавшись в толпу. Я, не раздумывая, шагнул навстречу несущемуся коню. Одно я успел — инстинктивно сделал шаг в сторону и пропустил коня, а потом остановил его за узду. Конь жандарма попытался встать на дыбы, но в этот же миг на замахе сабли — грянул выстрел из-за моей спины. Все тут же смешалось — как там у поэта: «кони, люди». Я только помню как кто- то сильными руками отнес меня вглубь парка. Позднее вспоминая все случившееся, я не помню, что в тот миг испытывал чувство страха. Была одна мысль: остановить коня. А это мог — даже должен был сделать — только я. Я — знавший коней. Меня этому научила сама казачья жизнь. Хоть я был в форме гимназиста, но под ней казачье сердце. Оно не обманет и не подведет. Вот так все и было. Это потом мне припишут соучастие в покушении на власть, так как был ранен жандармский офицер. Но для меня было важно то, что тот офицер скакал на белой лошади из конюшни отца Петра. Ведь именно на этом коне я впервые в жизни почувствовал бег настоящего скакуна. Интересно, узнал ли конь меня, когда я схватил его за узду? А то, что был именно этот конь, — я узнаю только спустя годы. Я не знаю, что бы было со мною, не останови я коня. Знаю одно, что налетевшие казаки били нагайками так, что шинели лопались на спинах попавших гимназистов. Эта жестокая расправа, думал я тогда, — и всего-то за песню. Как несправедливо! Мне же остался от того дня всего лишь один миг. Миг, когда встретились наши глаза — жандарма и мои. Глаза его были на перекошенном от злобы лице. Я не увижу, как в следующий миг голова его дернется в сторону, и кровавая полоса перечеркнет его породистое лицо. Оно придаст его лицу или лицо урода, или героя. Этот выстрел и мне перечеркнет всю мою жизнь. Только это я осознаю не сразу. С того дня пойдет отсчет того, что мне придется пережить. Этот жандармский капитан будет меня преследовать вплоть до поры репрессий в годы расказачивания. Он загонит меня в вагон для смертников. Но вскоре и сам угодит туда бесследно…

4

Манифест от Октября не принес обещанных свобод. Все свободы в России только декларируются. Так было и так будет. Да и было бы самоубийством, если бы государство — читай — власть стало бы исполнять буквы закона. Вот и Манифест свободы обещал, а на деле их нет. Ибо государством не закреплено в указах право на свободы собраний, союзов, а не закреплено, значит, этих свобод просто нет. Обещанные свободы вскоре были забыты и под окрики надзирателей начались обыски запрещенной литературы у членов кружков.

А следом вскоре пошли и репрессии. Угроза попасть в список неблагонадежных нависла и надо мною.

Царизм держался за самодержавие, и даже Думская монархия вызывала у власти дрожь, так как этот путь для России опасен: он может поколебать правосознание народа и дать повод к смуте. Ведь люд в России таков, что, по словам современника Петра первого: «…он на гору еще и сам десять тянет, а под гору миллионы тянут: то како дело его споро будет?» Вот и сейчас власть царя тянула Россию к революции. Хотя образ царя вызывал в умах и сердцах простых людей мистическое благоговение. А ноне так же мистически звучит слово «социалист», но в нем от всякого злодейства больше позора и ужаса.

После известных потрясений в гимназии, в доме, кажется, ничто не предвещало бури. Хотя что-то сестры, конечно, слышали, хотя бы о том же митинге в гимназии. Но сестры были воспитаны и имели достаточно здравого такта, чтобы одолевать меня вопросами, добавляя лишь горечи в мою душу. Но от этого мне не стало легче. Росло внутреннее напряжение. Я замкнулся, ушел от общения с сестрами.

В один из дней в доме был гость. По голосу я в нем узнал Бутина. Выйти не решился, но и меня никто не позвал. Видно я ему был не нужен. О чем он говорил со своей сестрой и моей хозяйкой — мне не известно. Но сам приезд — известного в городе золотопромышленника — в эти тревожные для меня дни, похоже, был не случайным. Видать по всему — мои дела были скверны. И уж он-то, конечно, приезжал по мою душу. Но почему-то не зашел ко мне. Выходит, плохи мои дела.

С его отъездом девушки взялись меня наперебой учить игре на пианино. Но мое состояние души не было готово к высоким чувствам. Но я был невнимательным учеником. У меня все валилось из рук, ничего не получалось, а они смеялись громче обычного. Нина была старшей из сестер, а потому более сдержанной. А вот Наталья, младшая, пыталась, наверное, что-то мне сказать или что-то спросить. Она хитро улыбалась своими темными глазками, будто они что-то знают про все. В ее вопросительных взглядах явно что-то было. Но ее во время одергивала Нина и та обиженно опускала голову. По вечерам Нина просила продолжать чтение романа Гончарова. За чтением я заметил, что они с особым интересом наблюдают за мною, как за мальчиком, которого за провинности наказали, но теперь его надо пожалеть. У русских такое принято. Только позднее они откроют тайну этого ко мне интереса. Глядя на меня, они хотели понять, как казак смог стать социалистом. Такие слухи бродили по городу. Зато у них вырос интерес ко мне. И вот я по вечерам рассказывал им о казаках-землепроходцах. Как они отстояли границу России по реке Амур. Как гибли казаки, отстаивая город Албазин на Амуре. Как освоили Даурию казаки, отбиваясь от местных кочевников. Даже напомнил им слова неизвестного поэта: «…Просторы открывались, как во сне, от стужи камни дикие трещали, в Даурской и Мунгальской стороне гремели раскаленные пищали…»

Однако учеба пошла своим чередом. Учился я с упорством, одолевая разные и трудные языки. Даже хозяйка заметила, с каким я усердием делаю уроки. Как-то девушки пригласили меня делать уроки вместе за большим столом. Я не возражал. Так оно и пошло. Нина, заметив мои трудности в русском, тут же подсела ко мне так близко, что тепло девичьего тела лишило меня всякой сосредоточенности. Наташа сгорала от зависти.

— Учиться надо легко, без напряжения. А то вон, Яша, от натуги как порозовел. Видно в пот ударило, — хихикнув, заметила Наталья, поглядывая на нас, — Еще гениальный поэт оставил нам завещание: учиться понемногу, чему-нибудь и как-нибудь! Скольких наук из гимназии мы потом выбросим за ненужностью. Чтобы записать открытую Яковым землю, не надо совсем быть филологом русского. Ведь и наскальные надписи читают. Все надо знать середку на половинку. Так, кажется, сказано где-то…

Нина глянула на сестру, как на пустое место. Я оторвался от учебника и глянул на хозяйку: что скажет она — учительница гимназии? Та подняла голову, занятая чтением, видно, почувствовав мой взгляд.

— Если, Ната, следовать твоим словам, — заговорила она негромко, почему-то поглядывая на меня, — то ты станешь полуобразованной в наше время. А полуобразованный человек в переводе с французского означает не больше и не меньше, как «вдвойне дурак». Ты даже не будешь осознавать, что ты глупа, нахватав вершки знаний. Хотя при этом ты будешь воображать, что знаешь все. Но ты только слышала, как говорится, звон, не зная где он.

Сказав это, она глянула на нас. Мы виновато почему-то смотре6ли в стол.

— Если ты читаешь с пятого на десятое, то мозг не уложит твои знания в систему. А система знаний и есть тот инструмент, с помощью которого мы сможем прочесть любой текст и еще больше расширить свои знания. Так в вашем сознании возникнет единая цепь знаний, а это уже откроет путь к цели или к мечте.

Потом она без перехода и, теперь уже ни на кого не глядя, заговорила о литературном кружке в гимназии. При одном упоминании кружка сердце мое точно остановилось. Я перестал дышать, сжался, готовый к любой морали — о том, что такое «хорошо» и что такое «плохо». Я опустил повинную голову, ожидая «казни».

— Путь к знаниям лежит через перекресток, где сходятся разные дороги. Кружок — это одна из этих дорог. Точнее начало одной из них — это путь в революцию. Я не знаю среди известных путешественников революционеров. Если не считать Петра Кропоткина. Он, бывший паж, не был истинным путешественником. Да, он был в местах глухих обитания староверов. Это просто социальные описания народа, чтоб указать царю, что он несправедлив был в его жестоком обращении с людьми той же православной веры, хотя и веры истоков Руси. Но он не путешественник, как твой кумир Яша, Пржевальский. А потом Кропоткин просто стал анархистом.

— А Пугачев не был революционером? — неуверенно спросила Нина. — Ведь он был казачий атаман…

Мать вопросительно глянула на дочь.

— А мне Яков сказал…

— Думать и следовать своей дорогой, значит, следовать за своей мечтой, — думая о чем-то своем и пропуская слова дочери, проговорила мать. — Мечта это все одно, что дерево. Оно цветет ярко весною, как человек расцветает в пору юности. Но если на этом дереве осенью нет плодов — был, выходит, пустоцвет. Так и к осени в вашей жизни — должен появиться плод трудов всей вашей жизни. Иначе вы прожили впустую, не оставив на земле свой след. Иначе жизнь ваша окажется бесплодной…


*

В тревожные дни после разгона кружка, я испытывал потрясение от все еще проходящих разборов, допросов кружковцев. И каждый из них ждал своей судьбы.

Но именно в эти дни я сблизился с Ниной. Она знала от матери, что моя судьба повисла на волоске. Я, кажется, никогда не видел Нину такой милой от ее доброй улыбки и ясных голубых глаз.

— Чем я заслужил такое внимание с твоей стороны? — спроси я как-то ее.- Я не Христос, которого только что сняли с креста.

— Ты выглядишь так болезненно бледным, будто только что, как тот Достоевский, вернулся с каторги. Ты многое нам не говоришь, но известно от мамы, что тебя выводили из класса жандармы. И что тогда все решили в классе, что видят тебя в последний раз. И что, мол, ты все равно держишься молодцом, — сказала Нина. — Вчера, когда ты вернулся, на тебе было чужое лицо.

— Я не помню себя в тот день.

— А между тем ты стал уже знаменитостью в городе. У меня спрашивают, как познакомиться с гимназистом из социалистов, что живет у нас.

— А тебе не страшно со мной?

— Я не знаю, как с социалистом, но с казаком не страшно, — улыбнувшись, сказала девушка.

Вспоминая годы, прожитые в доме сестры Бутина, я представляю мои отношения с Ниной в первых для меня чувствах влюбленности. Зимой я ждал ее у входа в гимназию, она протягивала для встречи мне свою руку — и я всякий раз испытывал тепло девичьей руки, вынутой из теплой меховой варежки. Она по-доброму смотрела на меня, приводя меня в смущение. У нее были друзья из кадетского корпуса. Они приглашали меня к себе на вечер, но я всякий раз отказывался, при этом жалея, что я не кадет.

Нине не нравилось, когда я нередко говорил ей, что казак — это пахарь.

— Выходит так, что ты козыряешь своим простым казачьим происхождением. Разве в убогой вашей сельской жизни все ваше счастье? — горячилась она, когда я противопоставлял себя городским.

— Пойми, Нина, иной жизни у казака нет. Он живет своим трудом. Он и швец, и жнец, и на дудке — дудец. Вот, что хотел я этим сказать. Станичный казак не служит власти, как наш Петр из городовых. Мы, станичные, служим только земле. В этом вся разница между нами.

— А вы разве не служите власти?

— Мы служим Отечеству. Завтра революция — и власти нынешней нет. А Россия остается. Казачество — защитник России. Отечество и власть — это не одно и то же.. Власть меняется, а Отечество незыблемо, как и само казачество.

— В тебе эти мысли из общения в кружке?

— Скорее нет. Кружок придал мне уверенности в этих моих мыслях.

— Я согласна с тобою, что Родина — это не царь и не тем более его двор. Смотри, Яша, распропагандируешь меня — стану я социалисткой. Ведь, если отец узнает, то влетит и тебе пропагандисту и мне заодно. Учти, я легко поддаюсь новым идеям…

Я как-то застал Нину за штопкой моих носков. Мне стало стыдно, что я не могу старые носки поменять на новые — не было денег. Но просить их у отца я так и не стал — то же было стыдно. Зато теперь я сам следил за собою. Я не был обделен вниманием девушек, но чувство одиночества не покидало меня. Девушкам не интересны были мои рассказы о странствиях. Мне не хватало друга, интересы которого были бы близки моим. От одиночества не спасали и книги, которые я брал в библиотеке гимназии.

В такие дни я любил вспомнить мое последнее лето перед гимназией. Помню, уже пахали сжатые от хлебов поля. В тот год отец часть земли оставил «отдыхать», а взамен распахивался клин целины. В пожухлой траве свистели перепела. Работник наш Степан из бывших ямщиков приноровился кнутом сбивать перепелов. Глядя на него, и мне захотелось. К осени перепел набирает вес, становится мясистым, жирным. Вскоре и я приловчился к такой охоте. Вошел в азарт. Сбитых птиц оказалось вскоре достаточно. Сестра Вера их ощипала, а тетка Лукерья сварила их так, что пальчики оближешь. «Ты, Яков, ловок и удал, — не могла нахвалиться тетка Лукерья. — Другой бы в последний бы день пузо бы грел на солнце… Что из тебя выйдет, если все науки пройдешь? То ли генералом, а то и министром не меньше…»

Стояли чудные дни отгоревшего лета. Пока работники заняты едой, я один пробую пахать. Ничего из этого не выходит. Степан, видя мои муки, решается подсобить. Мать почему-то не любит Степана и зовет не иначе как ямщик. Это ей одно, кажется, для него унизительным. Было не доказано, но мать так только и считает, что Степан виноват, что сын ее Гриша повредил руку от коня по его вине. Она сразу запретила ставить коня Башкира под седло, а Степан ослушался ее. Теперь мать лишилась на станице двух сыновей: Гриша — инвалид, а я — в гимназию.

Степан ведет по борозде пару коней — они тянут плуг. Я иду за плугом, с трудом стараюсь удержать плуг, чтоб он шел ровно. А плуг то подбрасывает на камне, то я, увлекшись перепелами, которые так и снуют между ног коней, а то и вовсе бросаются мне под ноги, тогда я на миг забываю про плуг, а уж он-то влево уйдет, то — вправо. Порою, ямщик не видит, что я устал, а все ведет и ведет коней. Мне бы крикнуть ему, но я не могу. Зато вырываются из меня слова песни моего деда из детства: «Ах вы сени, мои сени, сени новые мои…» Так и кричу я беснующимся вокруг меня птицам. Но кони вдруг встали — я не заметил, как плуг уперся — то ли в дорогу, то ли лемех забило дерниной. Степан чистит лемех или уносит камень далеко на межу. И все же мне понравилось пахать. Так что я и в другой раз, заметив, как мужики ушли на обед, взялся пахать, но на этот раз я взял кнут гонять перепелов. Помню, я так увлекся не столь пахотой, как птицами, стараясь сбить их влёт, как только она выпорхнет из-под ног. Да так было увлекся, что и не заметил, как я давно пашу дорогу. И только вижу — наперерез мне скачет наш Петька, немой, на хромой Фекле и машет руками… Крепкий южный ветер из глубин степей бьет мне в лицо горьковатый аромат. Я стою, упоенный запахом степей, среди созревшего ковыля, волнами набегающего на меня. Мне весело посреди этой священной благодати и того, что ко мне скачет Петька, а не злой Степан — тогда бы мне влетело…


*

Днем не выходит мысль о кружке. Петр все знает и только издали поглядывает на меня.

— Все это пустяк и вздор, — сказал он мне однажды, видя, как я скис и зачах. — Экая, подумаешь, важность, что не стало кружка. Да и дружков твоих еще успеют и арестовать, и из гимназии исключить. Не переживай — все пройдет. И хорошее, и плохое.

Да, подумал я, может это и вздор, но это моя жизнь. Что — я должен отказаться от этих прожитых дней? Или были они бессмысленными? Для меня сейчас как будто весь мир опустел. Я вновь стал одиноким, а весь мир — бессмысленным. А как бы мне сейчас хотелось быть вместе с друзьями…

Я гляжу в окно, вижу уходящую в сторону станиц реку — и вновь думаю о доме.

Я однажды спросил Петра:

— Ты любишь путешествовать?

— Я… — Петр, было, опешил, быстро собрался и, глянув на меня с высоты, сказал. — Ну, с отцом… да в коляске. Еще куда бы ни шло. Чтобы домашнюю провизию кучер-казак не забыл. Тогда я не против выехать за город. Кататься я люблю…

— А верхом на коне? Ведь у вас целая конюшня прекрасных коней, — намекнул я.

— Ну, это не то! — протянул Петр.

— И у тебя нет своего коня?

Ответом было удивление в его глазах: а зачем?

— Но ведь мы с тобою казаки, — решил льстить ему. — Плохо ли скакать навстречу упругому ветру в лицо. Казак не может жить без коня. Он для нас, как воздух для всех.

Петр изменился в лице, зарделся, как девица.

— Только… — кадык его дернулся, проглотив горечь моих слов. — Только я намерен поступать в университет. Так что конь мне как бы и ни к чему. А скачки! Я люблю их смотреть. Хотя отец готовит мне военную карьеру.

— А, может, как-то прогуляемся верхом на конях по окрестностям города?

— Я…я — не против, — вдруг размякшим голосом проговорил он


*

Но нашим намерениям не суждено было сбыться.

Революция, стачки в мастерских взбудоражили город. Вновь вверх дном перевернули нашу гимназию. Искали запрещенную литературу. Но теперь это делалось с таким ожесточением, будто гимназия было зачинщицей беспорядков в городе. При этом жандармы утверждали, что стрелял кто-то из гимназистов. Началась вторая волна репрессий. Многих старшекурсников отчислили, нашего лидера Евгения арестовали. Готовился над ним суд. Другие оказались в списках политически неблагонадежных. Иных отправили под надзор полиции. Кружок наш, как признанное осиновое гнездо социалистов в городе, уничтожали с особой яростью. Были слухи, что, мол, найден список кружковцев, но меня, мол, там нет. И все же кто-то донес о моем участии в кружке. Меня обыскали, но ничего не нашли. Тогда к себе вызвал тот самый жандармский офицер с повязкой на лице, получивший рану от того злополучного выстрела. Я запомнил тогда это лицо.

— Я знаю тебя, казак, — с заметным польским акцентом проговорил офицер. — Ведь это ты остановил моего коня. Смелый ты человек. Этот конь мог тебя убить. Но тебя обвиняют в том, что ты был соучастником того, кто стрелял? Тогда скажи, кто стрелял?

Я все отрицал.

— А что этот конь мог меня убить — это ложь. Я на этом коне от конюшни полковника казачьего полка я сидел верхом, и мы прекрасно общались. А у коня, выходит, память лучше, чем у жандармского офицера.

— Но мы с тобой еще поговорим… казак!

— Ему место в списках неблагонадежных, а не в гимназии, — вставил подвернувшийся Блинов.

Что ж, теперь угроза надо мною стала реальной. Хотя члены кружка и сам Евгений заявили, что я не был членом из кружка.

— Господа, уже то, что Дауров знал о существовании кружка и не донес, достаточно, чтобы применить к нему закон, — твердо заявил всему классу офицер с повязкой.

Были найдены листы рукописной нашей газеты «Демократ», так что не было сомнений в разглашении нами запрещенной литературы. И все ж на этом «наше дело» кажется, прикрыли. Однако у меня состоялась еще одна встреча с жандармом польского происхождения. Как-то встретив меня в коридоре гимназии, он отвел меня в сторону и внушил убедительно, что если меня нет в общем списке неблагонадежных, то ты, мол, есть в моем личном списке политически неблагонадежных и ты там будешь, пока не проявишь себя. А такой казак, как ты, обязательно проявишь. Попомни мое слово.

Только позднее я узнал, что приезд Бутина в город был не случайным и что он разрешил все недоразумения в отношении меня в списках неблагонадежных. Еще я видел жандарма не раз в гимназии, но ни он, ни дирекция меня не вызывали. И надо же, именно в это время Петр вдруг становится моим адвокатом-защитником. Я не был из трусливого десятка, но услуга Петра, больше похожая на медвежью услугу, мне запомнится надолго. При одном из появлений жандарма, этого «голубого офицера», как мы прозвали офицера в повязке, Петр с высоты своего монумента заявил ему, будучи сыном известного в городе казачьего полковника, что Дауров случайно был затянут по своей сельской простате в этот, якобы, литературный кружок. Даже не предполагая всех подводных камней этого собрания. От этих слов меня бросило в жар. Ведь сколько раз твердили, что я не был в кружке. Нет, сказал Петр, ты там был, я знаю. И мне поверят, а не вам.

— Я не нуждаюсь в адвокатах, — твердо заявил я.

Офицер одним глазом — другой почти закрывала повязка на щеке — как циклоп, вонзился в меня.

— Что ж, казак, твой друг, по-казачьей чистоте сказал правду — ты был в кружке. Так и запишем. А слова твои: «Я не нуждаюсь в адвокатах» — это известный прием преступника на суде.

В эту минуту я ненавидел Петра, проклиная судьбу, что дала мне в товарищи этого человека. Во мне все кипело, когда вышел жандарм, я высказал Петру все, что я о нем думаю сейчас.

— В вас городовых те же замашки, что и у жандармов. Не вы ли нагайками разгоняли митинг в парке. Тогда под нагайками трещали шинели на спинах твоих товарищей по гимназии. А этот поляк- жандарм получил по заслугам. Ибо его люди били по головам и спинам рабочих шашками плашмя. Я не хочу, чтобы следом мне неслось, как тебе, «каратель». Меня станичного казака не надо путать с тобою, городовым казаком. Вы отрабатываете хлеб от власти, разгоняя народ, лишая его свободы слова. Но учти — рухнет эта власть и тебе никто не подаст кусок хлеба.

Я все выпалил на одном дыхании, не думая, конечно, о последствиях. Но я это должен был сказать. Сказанное я осознаю позже, ибо тогда я плюнул в колодец, из которого я буду вынужден пить воду. Такова жизнь…

А тут как-то Денис, мой старый дружок, сообщил мне — он знал все новости в городе через своего отца — что, мол, казачий полковник, отец Петра, признался полковнику жандармов, что участие Даурова в кружке было случайным и что, мол, подобное больше не повторится. И т.д и т. п.

Итак, факт моего участия в кружке стал явным.

И вновь зачастил «голубой офицер» в гимназию. Он выследил меня на перемене и отозвал в сторону.

— Ну, вот и все так просто разрешилось. Осталось занести тебя в список ненадежных. А друг твой оказался честнее тебя, Дауров, Я уж и не знаю, кто сможет помочь тебе. Скорее на этот раз тебе не выкрутиться…

Эти слова и привет от жандарма я передал Петру.

— Я хотел как лучше…, — виновато буркнул он.

— Спасибо, Петр, за твою медвежью услугу, век не забуду. Ведь ты хотел отвести беду не от меня, а от себя. Но роль карателя ты, городовой казак, исполнил справно и жандарм тебе за это передал благодарность.

А «медвежья услуга» Петра сработала. Помнится, жандармы неожиданно появились в классе. Хотя многим казалось, что «дело» наше улеглось. Два жандарма встали у двери в ожидании команды своего офицера. Как только они вошли, я глянул на Петра, ища ответа на то, чего он добивался, якобы, защищая меня. Но ни одна черта не дрогнула на его правильном лице. Появился надзиратель, Он заставил меня встать из-за парты. Более унизительного в присутствии класса я никогда не испытывал. Но держался я твердо, хотя при виде жандармов вдруг почувствовал арестантскую обособленность и бесправность в классе. Я понимал всю униженность своего положения и почему-то неловко улыбался. Класс смешался: не каждый день можно видеть арест живого «социалиста». Кто-то хотел поддержать меня словом. Кто-то старался пожать мне руку. Жандармы оттесняли любопытных. Ведь меня должны вот-вот отвезти, лишить свободы разлучить со всей обычной жизнью. Все слышали разговоры в городе о социалистах. И вот это слово «социалист» материализовалось в их классе. Одно дело безобидные игры в партии, в партию эсеров, кадетов, но не было никого из партии социалистов, живых, настоящих. Но зато как злорадствовал надзиратель. Худой, как пересохшее дерево, высокий, он и говорил скрипучим деревянным голосом, меряя класс из угла в угол на длинных, как ходули, ногах, гулко стуча подковами каблуков сапог. А то вдруг останавливался и из-за спин жандармов заглядывал на меня, как на пойманного зверька. Еще бы! В его классе поймали социалиста. Он о чем-то спрашивал охрану, но те молчали как истуканы. Они смотрели на меня, как на провинившегося шалуна, которого они должны будут волей-неволей увести. Меня лишат воли распоряжаться собою и я окажусь на положении того мальчика из детства, бредущего по этапу за каторжанами.

Прошел час… другой… Класс заволновался.

— Господа, успокойтесь. Сейчас явится капитан и все, Бог даст, обойдется, — с ласковой усмешкой проговорил один из жандармов.


*

Я не мог представить, что было бы с матерью, когда она увидела бы мой арест. От слез, она закрывала бы платком лицо, но рыдания бы ее прорывались. Отец только бы махнул рукой: он не переносил слез матери, как не любил долгие проводы — это лишние слезы.

Но арест и на сей раз провалился у жандармов. Они покинули класс так же неожиданно, как и появились. Может это была сцена общего устрашения? Не знаю. Хотя и может быть. Офицер даже не зашел, не извинился за срыв урока. А ведь был урок закона божьего. Наш священник только перекрестил уходящих жандармов.

На выходе из гимназии я меньше всего ждал встречи с крестным. Я боялся услышать от него поучительной морали по поводу только что случившихся событий: и разгон кружка, где мое участие теперь всем известно, и этот разыгранный фарс ареста моего. Нет, он не стал ни ругать, ни журить меня. Он только напомнил мне о встрече с полковником казачьего полка и с директором гимназии.

— Яков, ты пойми, — начал он, когда мы пошли, — вольнодумие — это все одно, что твоя шашка. С ней надо обращаться осторожно. Во-первых, в руке должно быть достаточно сил, а в голове — ума, прежде чем эту шашку ты возьмешь в руки. А во- вторых, это оружие в любом случае. То же и вольнодумие. Вольницей не надо махать, как булавой. Наши предки вольницу отстаивали, встав крепкими бойцами. А ты ни силой, ни рассудком пока не силен, чтобы встать на защиту вольницы. Знаю, всякое бывает. Казак вспыльчив. Но коль вырвал шашку, да замахнулся, то не трусь — руби.

— Я и вначале рубил, когда посягали на мою казачью честь. Я не посрамил и сейчас нашу вольницу. Да она, вольница, потянула меня в кружок. И разве в этом моя вина?


— Ты, сынок, все верно ты поступил. Но учти, чтобы птенцу взлететь надо время. Дай срок и ты расправишь крылья — вот уж тогда и взлетай, — гладя жесткой сухой ладонью по моей голове.- Вот тогда-то можно и пострадать за нашу вольницу казачью. А ведь я пришел тебе сказать совсем про другое. В этом во всем, я уверен, ты поступил верно, и так же верно будешь поступать. Тебе бы почаще бывать в конюшне отца Петра. Зайди — ведь он тебя пригашал — оглядись, вникни со временем, как варится кухня скачек задолго до стартового колокола. Как готовят скакунов, сам попроси — попробуй свои силы. Может им приглянёшься, как всадник. Вот это наш казачий путь в жизни. А кружки, партии — это не наше дело. Ведь казак более всего предан не власти какой-то, не партия, а коню! Он тебя никогда не придаст. А все твои огрехи «куриной слепоты» снял с твоих глаз, как пелену, твой благодетель Бутин. Так что молись за него и ничего не бойся. Он так и сказал мне в разговоре, что молодые люди в этом возрасте должны ошибаться, набивать шишек. Да и время ныне смутное — Россия на переломе. Нужны, мол, молодые горячие сердца…

Крестный уехал на другой день утром. Было солнечно и ветряно. Дул холодный северный ветер. Резкий, он очистил город от копоти печного дыма. Было чисто и ясно. А легкие как пух облака пробегали тенью по земле. На окраине города у монастыря я — благодарный ему до слёз — простился с крестным. Мы обнялись, прощаясь.

Солнце поднялось выше, но теплее не стало. Я долго, не отрываясь, смотрел вслед паре коней и коляски. С обочины налетел порыв ветра и из глаз вбил слезу. На сердце стало одиноко и грустно. Вспомнил на обратном пути слова крестного: «Ничто нас, казаков, не может выбить из седла. Наши предки- кочевники пришли с востока, принесли восточную мудрость: чем хуже, тем лучше. Казак сварен так, как готовилась булатная сталь. Поколение к поколению, так от века к веку прикипало в огне боев наша казачья стать. Получалось то, что называют булатной сталью. Гнется, а не ломается. Таков и казак.

Подгоняемый ледяным ветром я затрусил в город, как бочком, бывало, трусит дворняжка, чем-то озабоченная…

Я спешил мимо монастырской стены, из-за которой неясно, тускло, будто от грязи времени, проступают соборные маковки, чернеют, будто мертвые, сучья кладбищенских деревьев. Старые монастыри, говорила мне тетка Матрёна, это вехи, по которым когда-то шла вглубь России старая православная вера. Мол, монастыри были опорой государства и веры до Романовых. Долго на севере держался Соловецкий монастырь старой веры. Царь приступом, мол, с трудом его взял. Там вере отцов наших стояли насмерть…

Через дорогу против солнца глядит на монастырь своими решетками на окнах желтый острожный дом.

На громадных запертых воротах монастыря, на их створах, во весь рост вырезаны из камня два святителя с зеленоватыми от времени ликами со священным писанием в руках. Сколько веков эти древнерусские старцы старой веры стоят на воротах, глядя на острог. Уж не ровесники ли они?

А может вон за тем решетчатым окном смотрит на меня наш Евгений, дожидаясь решения суда? Я стал креститься, прося святителей на воротах облегчить участь бывшего моего друга.

Я шел, часто останавливаясь, оборачиваясь то на монастырь, то на острог. Я спрашивал себя, что заставило сблизить острог и веру? Видно так было угодно новой вере.

Солнце было в зените, но ветер все крепче обжигал меня морозом. Я обошел кругом почти весь монастырь, надеясь где-то найти вход. В одном месте показался монах в грубой черной одежде. Я остановился, присмотрелся ему вслед. Он мне показался монахом того дониконовского времени. Время, известно, быстротечно, но в монастырях оно, кажется, останавливает свой бег. Как будто и не было раскола веры в православии. А может так оно и есть: самой жизни в монастыре вовсе и не коснулся тот царский раскол веры. Ведь тогда царю нужны были только богатства старых монастырей. Ведь в старой Руси монастырь иной мог снарядить целое войско для князя.

Может вот так же триста лет назад выходил из этого же монастыря в грубой черной одежде, как вот этот монах, только что вышедший из монастыря. Раскол не изменил одежды служителей. Да и много ли нового стало в душе того и этого монаха? Ибо суть раскола: не в числе перстов для моления, и в не в азах, а она в том, что заключено под ними…

Уходя от монастыря, я еще раз глянул на него со стороны. Видно, как и триста лет, на монастыре были все те же черные тесовые, как принято у староверов в их станице Сбега, крыши. Не есть ли этот монастырь ровесник нашему, от которого остались лишь развалины. Так подумал я, возвращаясь домой.

Глава 5. Учитель

1

А между тем я вошел в пору юности, ту пору, когда совершается самое удивительное. Да и жизнь моя резко изменилась, просто расцвела, раздвинув мое мировоззрение.

В гимназии появился новый учитель географии. Постоянного учителя у нас не было целый год — все были приходящие. Словом, вели географию — кому не лень. Только что не было надзирателя… Был одно время учитель французского, Он толком русский не знал, зато мы что-то узнали из истории и географии Франции. Кстати, не был учителем географии и наш по закону божьему священник.

А новый учитель ворвался, как врывается свежий весенний ветер через вдруг распахнутое окно, сдувая со столов пыль и старые бумаги. Весна после скудной зимы всегда врывается стремительно и деятельно. Таков был приход нового учителя.

Я хорошо помню тот день, когда в класс широкой походкой не вошел, а ворвался сухощавый человек лет около тридцати, Среднего роста, он размашисто прошел, молча, к столу. Да был по расписанию урок географии, но вошел человек, внешне не похожий на наших учителей. Мы сидим. Следом за вошедшим показалось лицо Блинова. Он жестами дал нам понять, чтобы мы встали. Он еще что-то хотел сказать, стараясь протиснуться из-за спины вошедшего, но тот рукой задвинул его за дверь. Вот тут мы поняли, что это новый учитель. Мы встали. Окинув нас взглядом, он по-доброму улыбнулся, блеснув круглыми стекляшками очков аля-Добролюбов. Уже этим он сразу завоевал у меня доверие. Тут дверь вновь открылась и показалась лысая голова инспектора гимназии, но учитель перед его носом закрыл перед ним дверь. Мы притихли, недоумевая, что же будет дальше. Теперь все взоры были обращены на Дениса, но он только с недоумением пожимал плечами. Все ясно — инкогнито!

А тем временем он представился. Вот только имя его и фамилию от времени я забыл. Одно хорошо помню, что за ним так и утвердилось слово «Учитель». И именно с большой буквы. Я об этом так и записал в дневнике, который чуть позже я завел, послушав учителя.

— Я вот что, друзья, подумал, глядя на вас, — вдруг заговорил он, по-простому, проходя по рядам и заглядывая каждому в лицо, будто проверяя, кто чего стоит, — я вдруг, не поверите, увидел себя среди вас. Правда, тогда географию вел немец. Они, немцы, якобы, лучше знали Россию, чем мы, русские. Было такое время. Так вот он ставил высшую отметку только за то, что ты упомянул заслуги Гумбольта перед Россией. Вот только за одно это я был среди неуспевающих. Даже сейчас я, побывавший не в одной экспедиции, заслуг Гумбольта перед Россией так и не заметил. Но это к делу нашего урока по географии, не имеет никакого отношения. Ведь на любой предмет, забегая вперед, скажу, у каждого должна быть своя «кочка» зрения. Так вот со своей «кочки» зрения заслуг Гумбольта для России я не заметил. Но я не навязываю своего мнения. Кстати, таково мое кредо в подходе к любым знаниям, которые вы услышите от меня. Вообще, господа, легко рассуждать о человечестве, но трудно, порою несправедливо мы судим Иванова по Петрову. Человек, человечество — это философские категории, а Иванов и Петров — это живые люди. А между людьми больше социального неравенства и меньше единения, которого бы хотелось власти…

А в это время в классе вокруг меня вновь образовалась пустота. Нет друзей кружковцев. Отошел от меня, обиженный, Петр. Он не мог мне простить, что все его хлопоты «обелить» меня, представить меня невинной овечкой, провалились. Я это назвал его «медвежьей услугой». Хотя он потом мне скажет, что благодаря его заступничеству — я не попал в список неблагонадежных. И как мне хотелось теперь с новым учителем обрести вновь какую-то опору. Он по образованию палеонтолог. Работал в экспедициях. Вот и сейчас ждет разрешения отправиться в очередную экспедицию на Байкал. Эти данные об учителе буквально на следующий день принес в класс Денис. И что, мол, задержка происходит по политическим соображениям. После кружка, выходит, мы близки по духу и в придачу мой любимый предмет — географию — будет вести он. Все, кажется, складывалось для меня удачно.


Начиная всякий раз свой урок, Учитель напоминал нам, что география — это наука, а не для кучера в дорогу. Из этой науки вышли все современные науки. И физика, и химия, и астрономия и геология. И еще масса других наук. Без знания этой науки мореплаватель приплывет вместо Америки в Азию, не совершилось бы ни одно путешествие Пржевальского, не открыли бы земли на востоке казаки-землепроходцы Атласов, Дежнев, Хабаров и многие другие. Так проходили первые уроки по введению в науку географию. Здесь же он расскажет, как за многие миллионы лет, менялся облик земли, его животный и растительный мир.

— Мы живем в эпоху, когда география земли была образована ровно один миллион лет, когда начался новый период образования гор, а значит и формировались современные речные системы. Ибо в этот один миллион лет появился и утвердился на земле современный человек. И если считать, что появление человека — это добро, то в эту же эпоху природа заложила в противовес добра — зло. Возраст россыпей золота тот же — около миллиона лет. Науки скажут, что добро и зло появились не случайно, а геологически обусловлено. Всем этим занимается новая наука палеогеография. Это и есть география того периода в один миллион лет, который в науке известен, как четвертичный период.

Мы все это слышали впервые. Стояла такая для нас невероятная тишина, что было слышно, как пролетела муха. Никто не дернулся, хотя была уже перемена…

С приходом нового учителя мы многие уроки в теплые дни осени или весны проводили на местности. Как сам он говорил, будем изучать «в живую» для наглядности. Ближайшие окрестности города, его ландшафт, река станут для нас наглядными пособиями к теории. Так, рассказывая о реке, он выводил нас на обрывистый берег реки. Здесь мы узнаем, откуда берет начало река. Как река стала родиной человека, а потом и человечества, породив речную цивилизацию. В другой раз он продолжит рассказ о реке, как инструменте создания современного рельефа земли. А то спустит нас на берег реки, где пляж усеян осколками камней, разбитых о скалы в дни шторма.

— Здесь на пляже и зародился человек. Он среди обломков находил кремневые осколки с острыми краями и их мог использовать, как первые орудия труда. Поэтому-то вначале был труд, а слово появится в процессе труда. Ибо слово несет смысловую нагрузку в процессе изготовления и применения орудий труда. Потому не повторяйте, как попки, что вначале было слово. Но чтобы из камня сделать тот же скребок, будущий человек прошел долгий путь проб и ошибок. Но человек освоит это трудное для него ремесло — изготавливать орудия труда. Такой будет эпоха каменного века человечества.

Мы тут же кинулись искать кремнистые осколки пород. Но все было не так просто. Сам учитель выбрал кусок кремнистого камня и ударил об него таким же кремнем — и на отколе появился острый край.

— Вот вам, друзья, скребок времени каменного века человека. Им можно было чистить шкуры зверей, убитых на охоте.

Мы стали крутить, вертеть в руках скребок. Кто-то даже черкнул им по руке — появилась кровь.

— Река — это природная мастерская. Так из булыжника строят мостовые. Римские знаменитые дороги. Все, что построено из камня — это на века. Те же египетские пирамиды. Дворцы, обелиски, старые монастыри и тюрьма. Камни несут нам письмена древних людей. На камнях Петропавловских казематов декабристы оставили свои автографы. На камне в Забайкалье на старом кладбище я нашел замшелую надпись: «За Вашу и нашу свободу». — Учитель задумался.- В Питере в горбушках булыжников на мостовых мне почему-то кажутся, что это затылки черепов несчастных рабов, на костях которых и возвели столицу, ее дворцы и парки, а народ жил в избушках с земляным полом.

— Выходит, мостовая то же памятник? — заметил Денис.

— Да, это подлинный апофеоз рабству в России. У Верещагина есть картина «Апофеоз войне». Изображена пирамида из человеческих черепов. Или его же полотна из Туркестана. На них вся бессмыслица войн и смерти, затеянных властью. Увидев подобное, наследник бросил в лицо художнику: «Не разрешаю».

Мы слушали рассказ учителя под глухие удары волн о подступивший к воде скалистый берег…


Как-то учитель заговорил о Сибири и то, как казаки отвоевали ее у кочевников.

— А у нас свой есть казак! Такие точно могли отвоевать Сибирь. Он взял да и запустил тряпку с доски в глаз учителю, — крикнул с Камчатки Денис. — А потом он подружился с этой учительницей.

— Что ж, это похоже на казаков, что покорили Сибирь

— …а наш покорил АБ! Ну, учителя русского языка, — стушевался Денис.

На перемене мы разговорились. Он стал расспрашивать из какой я станицы и что фамилия моя идет из Даурии. Туда я поеду, подумав, добавил Учитель, вот как только получу разрешение. Осмелев, я спросил его: строили ли казаки свои монастыри? При этом я коротко сказал о развалинах.

— Вопрос серьезный. Будем думать сообща. Разгадаем, я думаю, твою тайну развалин.

Вскоре мы познакомились поближе, и, может быть, даже — мне так хотелось — подружились. Однажды он пригласил к себе в гости. Он жил в том же флигеле, что и АБ. Мы много говорили о разном. Я не мог удержаться, чтобы не сказать о своей мечте.

— Путешественник — это, прежде всего, отличный географ. А вот насчет твоих развалин? Там не обойтись без раскопок. Они и дадут ответ на твой вопрос.

Беседа у нас затянулась. Кстати, именно тогда он и посоветовал мне вести дневник. Пока он будет твоим личным дневником, но, привыкнув, обретешь привычку вести наблюдения во время твоих путешествий. На прощание он подарил мне Пржевальского «Как путешествовать по средней Азии. Я не знал, как отблагодарить учителя, ведь Пржевальский мой кумир, как путешественник. Меня просто бросило в жар от такого подарка. Я с дрожью в руках держал эту книжицу. И уже уходя, он вдруг остановил меня. В руках его был небольшой листик бумаги и слова. Я прочитал их: «Хвала вам, покорители мечты, творцы отваги и суровой сказки. В честь вас скрепят могучие кресты на берегах оскаленных Аляски»…

— Вот эти слова ты сделай эпиграфом к своему дневнику.

Мы ударили по рукам, как друзья.


*


Позднее я по протекции учителя смог попасть в архив отделения Географического общества. Там я смог ознакомится с материалами периода великих географических открытий. Я с трепетом мог ознакомиться с тем, что писали казаки-землепроходцы 17 века. Они — и это было для меня новым — писали царю «скаски». Именно так — «скаски». А в них все то, что открыты новые земли, и какой народец живет, удобны ли земли под хлебопашество. Сказка — это ложь, хотя и с намеком. А «скаска» того века несла только правду. Это своего рода сообщение царю о новых землях. Мне это слово очень приглянулось. Главное — стариной отдает. Я ниже слова «Дневник» приписал: «Казачьи скаски». А в углу первого листа Дневника вписал свой эпиграф слова путешественника Скотта «Искать, бороться, найти и не сдаваться». Слова эти показались мне ближе моему казачьему духу. Многое из моей жизни будет отмечено в Дневнике. Помнится, первой записью было то, что связывало меня с кружком. Это были слова Дидро: «Чем строить богадельни, лучше предотвратить вначале нищету». Эти слова Дидро оттого-то попали ко мне в Дневник, что были эпиграфом одно время к нашей газете «Демократ». В другое время таким эпиграфом были слова Гейне: «Бей в барабаны и не бойся». Следом за этим вспомнились и наши сборы. Небольшая комнатка, дым коромыслом от накуренного. В дыму плавают слова «конституция», «демократия», «социализм». Записал я в Дневнике и об Учителе. Человеку во все времена, писал я, нужен учитель. Среди непроходимых обстоятельств в жизни человек не сразу находит из них выход. Проходят годы бесследных порою исканий, проходит сама жизнь в поисках истины. А встав на плечи учителя, ты увидишь дальше, ты увидишь правду, роль которую вблизи играет ложь.


Вскоре и класс по-доброму принял нового учителя географии. К простому, открытому мы привыкли к нему быстро, как и к его урокам. На уроке он сам рассказывал о предмете урока так, как он, исследователь природы, понимает. А, мол, все нужное для экзамена вы прочтете в учебнике. Мы уже знали, что все им сказанное нигде не прочитать, а потому в классе стояла мертвая тишина. Светлые глаза его показались нам холодными, но все решила блуждающая в его губах сдержанная улыбка. В ней, по-моему, и заключена была тайна его обаяния

Как-то по классу прошел слушок, что наш Учитель знаком с нашей Немкой. Помню, тогда все глянули на меня — ведь все знали, что я снимаю комнатку у Немки. Денис решил проверить.

— Я слышал, что вы знаете хорошо немецкий? — сразу вначале урока крикнул с Камчатки Денис.

— Я учился в Германии в университете. А знал я немецкий с гимназии. Вот здесь, где сейчас учитесь вы.

— Видно тогда был хороший учитель? — успел спросить Денис.

— Даже прекрасный. А именно тот, кто преподает вам сегодня немецкий. Я из сиротского приюта был взят на воспитание народовольцами, сосланными сюда. Грамоте они научили меня так, что я с отличием окончил вашу гимназию. В это же время познакомился с Анной Борисовной.

— Аб!?

— Да, как там по — вашему — АБ. Окончил университет. Я геолог-палеонтолог. Практиковался в Германии. Знание языка мне очень помогло.


Я часто разговаривал с Учителем. Мы многое узнали друг о друге.

Однажды на уроке как-то зашел разговор о Камчатке. Я сразу признался, что мечтаю когда-нибудь попасть на этот полуостров.

— А почему? — спросил учитель.

— А потому, что дальше просто земли нет, — смутившись, ответил я.

— Тогда тебе место рядом со мной на нашей классной, «Камчатке», — развеселил класс Денис.

— Нет, чтобы знать больше, надо сидеть на первой парте, — твердо заметил учитель.

Вот так дальше — больше крепла моя связь с учителем. Так что весной он заявил, что Дауров зачислен в его экспедицию по глазомерной съемке пригорода.

Я помню то лето, когда я помогал ему отлавливать бабочек, птиц и прочих насекомых. Из птиц он делал чучела, из бабочек — коллекции. Собирали и гербарии целебных трав. У него были связи с охотниками, так что он делал чучела и крупных зверей. Он был прекрасным таксидермистом — и чучела его брали в городские музеи природы края. Но сам он задался целью создать при гимназии музей местной природы. И музей таки был создан. Он стал потом отделом городского краеведческого музея.

Следующую зиму я помогал ему в оформлении музея при гимназии. Я многому у него научился. Так что мог уже сделать чучело или собрать гербарий. Все это и еще многое-многое должен знать путешественник, говорил мне Учитель. Пример такого путешествия — это путешествие Дарвина на «Бигле». Это пример классического исследования.

Я с увлечением брался за любую работу, помогая учителю.

2

Однако город продолжали будоражить слухи о социалистах, считая гимназию рассадником вольнодумства. И все же после разгрома кружка и репрессий в отношении его членов дух «Либерти» — таково было название последней нашей газеты — в гимназии был жив. Не все члены кружка были подвергнуты преследованиям. И хотя все знали, кто они, но по гимназической солидарности их не выдали, не смотря на «партийную» принадлежность. Только, как говорится, ленивый не ругал социалистов. Даже Отец Евсей, ведущий закон божий, незлобно, по-отцовски, пожурил и кружок, и его членов с вождем. Он говорил, что это греховное дело разрушает догму существования бога. Это, мол, лишит вас, грозя пальцем куда-то в потолок, говорил он, класс ваш нравственной узды. Вольнодумство, оно похоже на озорное безбожие ваше, оно есть следствие вашей ереси. Так или примерно так говорил Отец Евсей, ставя очередной ноль по закону божьему Дениске. Это тебе за кощунственное отношение к вере, добавит при этом Отец, ибо ты не раз предавался пороку. Вы сбрасываете идеалы с небес на землю, заменяя бога человеком. Ваше зло спущено богом в ваши же прегрешения. Молитесь, дети. Бог милостив. «Аминь» — ответила Камчатка на слова Отца. Все знали, что Дениске, сынку прокурора, Отец все равно поставит за закон божий нужную оценку. Другие учителя в массе своей были равнодушны к происходящему. Все они выглядели серыми, будто все пошитые из одной серой материи. А вот наш новый Учитель был, похоже, скроен и пошит из другой совсем материи.

Через два года общения с ним я знал, что отличает взрослого образованного человека. Знал, как устроена вселенная, что на земле были периоды оледенения, что, сползая, эти ледники образовали современный рельеф северного полушария. Узнал, как зарождались и гибли империи, варварство которых порождает рабство и его заповедь: «Хлеба и зрелищ». Как после раскола веры Россия вновь вернулась в средневековье, в крепостное рабство. И что Лермонтов, высланный на Кавказ, писал: «Прощай, немытая Россия, страна рабов…» А вот Гоголь знал, что делать с рабством, царством «мертвых душ». Тот самый капитан Копейкин, участник отечественной войны, на последних листках, оставшихся от огня второго тома, становится атаманом бандитской шайки. Как тот Дубровский у Пушкина. Не зря Г. Флоровский писал, что Гоголя — таков был и Пушкин — отличает его «восторженность, его предчувствие социальной грозы». Словом, я мог отметить у себя достаточных знаний о жизни. Я входил в жизнь с некоторым упованием, с надеждой на осуществление всего на пути к мечте…

3

Это была — как окажется — последняя экспедиция с Учителем. Еще зимой мы все продумали до мелочей. Он предложил этим летом посетить Медвежью Гору. Там среди песчаных отложений по сведениям охотников находили кости крупных животных, когда-то обитавших в этих местах. Его, как палеонтолога, это очень заинтересовало.

К весне стало ясно, что для перевозки снаряжения потребуется хотя одна лошадь. Помочь через отца мог только Петр. Тот на любую просьбу — я это уже заметил- встал в позу. Но я его знал, как честного парня. А было вот что. Нина, узнав от матери, что надо мною нависла угроза исключения, написала письмо и вручила его Петру, чтобы класс подписал это письмо в дирекцию. Во-первых, я был сильно удивлен, что Петр так хорошо знает Нину. Вот уж этого я никак не ожидал. А во-вторых, класс, боясь осложнений, письмо сразу подписывать не стали, но не таков Петр. Он не любит, когда ему отказывают. Уж как он уговаривал, но в итоге подписали все. Петр как староста отнес письмо в дирекцию. Правда и реакции не было никакой. Но факт этот сблизил нас. И мы возобновили дружеские отношения. Как все же Петр сумел преодолеть себя? Это осталось тайной.

Уличив подходящий момент, я предложил Петру участвовать в летнем походе с учителем.

— Медвежья Гора — это далеко! Не ближний свет, — раздумывая, проговорил Петр. — Туда отец мой ездит на охоту.

Я уговорил его — и он согласился поговорить с отцом. Отец поддержал нашу идею — обследовать это место. Выделил трех коней и казака с оружием: мол, там бродит хищные звери.

— Мало того, что зверь там водится всякий, да и место глухое, беглых ссыльных немало числится в розыске.

Состав экспедиции учитель утвердил, но тут Петр предложил взять с собою Нину. В душе был я против. Против был и Учитель. Я открыто высказать против дочери хозяйки, конечно, не мог. Но и ссорится вновь из-за пустяка с Петром — не хотелось. Но отец не разрешил Нине пойти в поход с нами. И все мирно разрешилось.


*


Медвежья Гора преподнесла прекрасные гербарии целебных трав и новых видов растений. Среди песчаных отложений была обнаружена часть бивня мамонта. Вечером у костра бурно обсуждали находку учителя. Наметили планы на ближайшие дни.

— Ребята, дело в том, что в газете местной появилось сообщение, что осенью в луже случайно были замечены какие-то существа, похожие чем-то — то ли на головастиков, то ли на черепашек. И видели их здесь — в районе этой Горы. Давайте проверим ближайшие лужи.

Весна была сухой — и луж оказалось не так уж и много. На следующий день мы рассеялись в поисках луж и этих неведомых зверушек. У костра остался один казак. Мы потом не раз вспомним добрым словом про отца Петра, давшего нам казака. После трудного дня все для нас было приготовлено, и мы, плотно поев, могли блаженно поваляться в тени палатки.

Накануне вечером учитель, рассказывая про эти таинственные существа, предположил, что это могли быть трилобиты, жившие на земле около десятка миллиона лет. Мол, подобные существа мы находили на практике в лужах под Угличем Ярославской губернии. Мы с Петькой решили отличиться наконец — и первыми найти этих существ. Однако вскоре стало ясно, что потуги наши напрасны. Мы только сбили ноги, промочили сапоги и уж было отчаялись, когда я, попав сапогом в одну из луж, скорее от усталости было лень перешагнуть. Лужа оказалась довольно глубокая с плотным глинистым осадком. Я невольно обернулся, боясь зачерпнуть сапогом воды, и каково же было мое удивление, что осадок всплыл в виде жирной запятой, а потом она волшебным образом разрушилась и превратилась в кольца.

— Эврика! — заорал я благим матом, сам не зная почему.

Учитель был невдалеке. Он тут же подбежал ко мне. Он увидел, как распавшаяся запитая, стала разворачиваться в кольца вокруг темного пятна. Учитель смотрел из-за моей спины.

— Смотрите… смотрите! Какое это чудное превращение. Ведь это кольца. Что это такое может быть? — я потерял дар речи от такого чуда превращения и только указывал рукой на лужу.

— Вижу, — спокойно сказал учитель. — Ты сотворил копию некогда зарождающейся солнечной системы. Это лишь подтверждение того, что все на земле происходит по космическому образу и подобию. Так же в виде запятой образуются циклонические вихри над землей с темным глазом бури в центре.

Подбежал, тяжело дыша, Петр.

— Что, нашли? Где? Ну, слава Богу! Наконец-то… Теперь вся гимназия вздрогнет от нашего открытия… — Он не договорил, так и не закрыв рта, глядя на наши просветленные лица, направленные в лужу, в которой Петр ничего не видел.

— Оно исчезло, — таинственно успокоил его учитель. — Опытно на земле можно смоделировать процессы, идущие в солнечной системе.


— Так, где они? — не понимая о чем идет речь, крикнул Петр, шумно выдохнув.


— Оно исчезло… Оно — это явление во вселенной может длиться миллионы лет, а в земном исчислении — это всего лишь миг.

— А я-то думал, — протянул Петр недовольно.

Надо только не пропустить этот миг, — продолжил учитель свою мысль, — а уж, увидев, можно и подумать. — Это, действительно, для вас, господа, эврика!

— Слышишь, Петька, это эврика! — кричал я, обхватив, стараясь приподнять грузного Петра.

— Да объясните, что произошло в этой луже, — отбиваясь от меня, вопил Петр.

— Надо только захотеть, Петька, сделать открытие — и оно произойдет, — сказа я.

— Я знаю тебя. Ты мне все уши прожужжал про открытия. Ты просто заболел ими. А природа, видя твои муки, и послала тебе некое чудо. Тебе чудеса всюду мерещатся, — уже серьезно сказал Петр. Он почувствовал, что его просто разыграли, а шуток над собою он не терпел

— Так в чем тайна этой лужи? — обратился он к учителю.- Лужа как лужа…

— Я объясню, что было. — Он присел и стал что-то чертить на влажном около лужи песке. — При Гельбербергском университете я слушал лекции по астрономии. Сейчас я вам начертил орбиты планет солнечной системы. В луже, когда Яков резко вырвал свой сапог из лужи, подобие жирной запятой. Вот это и увидел Яков. А потом образовались кольца вместо запятой. Я думаю, что это личное открытие Даурова, и мы его назовем «эффектом Даурова». Запятая состоит из пыли и льда, из них, уплотняясь от космических скоростей, образовались планеты. Так же возникла и земля. Так что Дауров может положить себе в копилку будущих открытий и это.

Петр, было, бросился повторить то, что вышло у меня. Он не хотел ни в чем уступать мне. Но открытия, как известно, не зависят от желания…

В тот вечер костер наш долго не погаснет. Разговоры наши затянулись. Костер, вспыхивая, уносил искры весело в черное небо, усеянное звездами. Некоторые искры улетали маленькими звездочками высоко в холодную темноту ночи…

Я лежал у костра, смотрел в угасающий костер и долго не мог заснуть в тот остаток ночи. Я все никак не мог понять роль человека в системе мироздания, где неизбежно действуют законы. Законы диалектики, о которых только что говорил учитель. А роль человека — поддерживать общественный строй сообразно законам диалектики, убеждал он нас. Цари, мол, силой удержали рабство средневековья в России, тем сильнее гнев народа и очередная революция будет бедствием, чудовищным коллапсом для всей России. Как если бы взорвались одновременно несколько вулканов Кракатау. А это все оттого, что цари, власть не знает законов диалектики Гегеля. И социал-демократы плохо их знают, толкая Россию из феодализма в социализм, минуя капитализм. Так вот законы вернут Россию в капитализм, чтобы научить народ отстаивать свои права в борьбе с капиталом. В Германии изучают труды К. Маркса. Там его «Капитал» — настольная книга. И все же, если все в мире уже определено наперед законами — тогда зачем революции? Продолжал размышлять я…

Вот то немногое, что сохранила моя память из общения с Учителем. Это будет последний его урок. Что-то из его мыслей окажутся в моем Дневнике. Вот одно из них: «Путешественник тем и отличается от обывателя, что там, где пройдут тысячи, сотни людей, то ты не должен пройти, не заметив в обычном — необычное». Пройди через ту лужу тот же Петр, — заметил бы он? Подумал я.

Так под влиянием Учителя сложилась и судьба моей юности, а может и всей моей жизни. Я как-то сразу окреп и возмужал за последние годы гимназии. Я заметил, что во мне преобладали отцовские всепрощающие черты характера, но с годами во мне быстро стали преобладать черты материнские, староверские. Ее бодрая жизнелюбие, настойчивость в достижении желаемого. Я успешно перешел в пятый класс и за зиму вырос заметно. Да и черты лица приняли четкий рисунок. При всем при том, это был один из счастливейших периодов в моей жизни.

4

Однако связь с Анной Борисовной я не оставил. Русский с ее помощью так закрепил, что вскоре удостоился от нее похвалы. Больше того, после общения с Учителем у меня появились вопросы. Зачем человечество породило Пушкина, Рылеева, Вольтера, когда законы сами регулируют процесс развития общества. Зачем надо было Галилею утверждать, что земля вращается вокруг солнца, когда сегодня это очевидно. Зачем им, тому же Джордано Бруно, надо было идти впереди времен? Идти, как говорится, впереди паровоза. Зачем был 905 год, если до этого были декабристы?

— Всегда, в любые времена, — говорила хриплым голосом АБ, — гений, говоря о чем-то своем, дает ответ на все вопросы человечеству, часть из которых задаешь ты мне. Таков был Вольтер. Гений не выбирает профессию, а время выбирает профессию — и она находит гения. Его «Философские повести», особо «Кандид», призывают к сопротивлению злу, которым полон мир. Он так выстраивает общественное сознание, что оно в состоянии увидеть это зло, которое не видит власть. Надо трудиться над своим просвещением, ни о чем не думая, призывает философ. Надо поступать так, как ты думаешь, ибо это привилегия человека, запишет Вольтер. А не слушать, как у нас принято, что скажет Марья Алексевна. На пути совершенствования не надо ограничиваться словами, а надо борьбой, примером возделывать свой сад, свое миропонимание. Такова мысль великого просветителя, роль которого у нас подхватили Добролюбов, Белинский. Это они были идейными отцами первой русской революции. Вот и ты, встретив друзей в вашем кружке, ты сумел все же выбрать свой путь. Ты, я думаю, рожден с острой потребностью жить иначе чем то, что хотел тебе навязать твой класс. Ты пошел и дальше, и впереди их. И ты не впереди паровоза, ты идешь со временем в ногу. Другим твоей поры — такой перелом дается нелегко, ценой глубоких душевных переживаний. Хотя ты не отрекся от вашего кредо: «Бей в барабан и не бойся». И ты выступил против зла, — остановив коня жандарма. В этом ты уже последовал за Вольтером, поступком, делом, остановив зло. Надо всегда помнить, что действительное — не истинное. И ты доказал это в деле. И еще. Ни в поисках истины, ни в поступках не будь плакучей ивой. Этой неизлечимой болезнью страдает вся ноне дворянская интеллигенция. То Бунин всплакнул, то Достоевский от страха перед социалистами пугает народ «бесами». Он предал «бедных людей», увидев на каторге в них «бесов» и стал монархистом. А это проявление той же болезни «плакучей ивы». Это болезнь хуже чахотки.


В последнюю зиму я стал настоящим помощником Учителю в оформлении музея природа гимназии. Работали так усердно, что однажды учитель сказал мне, что коль музей готов, то у нас есть время поговорить о развалинах монастыря. После непродолжительной беседы учителю было все ясно: надо хорошенько поработать в архивах городской библиотеки и отдела Географического общества. Долгие усилия не принесли нужных плодов. Но размышляя над планами старых монастырей, мы изложили на бумаге свой план раскопок развалин. Я с трудом мог усидеть на месте. Ведь впервые за пять лет я еду на каникулы в станицу. Мне не терпелось. Быстро простился с Учителем и АБ. Не терпелось начать раскопки — и тут же вернуться и все выложить Учителю. Если бы я знал, что Учителя уже не будет…

Глава 6. Каникулы

1

Собираясь дома в дорогу, я в последний раз решил заглянуть в Дневник. Среди первых страниц лежит неотправленное письмо отцу. Не знаю почему, но что-то, похоже, помешало его отправить. На листке из школьной тетради я прочитал: «Сейчас только одиночество мое лекарство для души от тоски после вести о смерти матери. Как ни грустно, но я живу в чудном месте. Моя комнатка — мой любимый уголок в доме. Я рад от такого уединения. А какой прекрасный вид из окна! В теплые дни окно распахнуто в мир до самого горизонта. С восходом солнца мое жилище отшельника наполняется светом и теплом. Я любуюсь, как с первыми лучами просыпается город. Летом я много путешествую со своим Учителем в окрестностях города. Говорим о многом. Здесь я прохожу первые азы начинающего путешественника. В этом деле мой Учитель по географии лучший друг. Каждый раз с первыми весенними лучами моя душа рвется к вам, мои дорогие. А все мысли мои с первыми лучами там далеко на Востоке — на Камчатке…»

Дневник меня еще раз вернул к мысли об учителе. Все его уроки — это скорее лекции молодого ученого о науки Географии на уровне, я думаю, его университета. Мы все полюбили его лекции, так что единогласно считаем его Учителем с большой буквой.

Как-то в пору обострения внутрипартийных разногласий в классе, — а они иногда продолжались даже на уроке — учитель заявил:

— Господа, революция — это все одно, что скальпель в руках хирурга известного Пирогова. Революционеры хотят отрезать прогнившую часть общества — дворянство, чтоб спасти Россию от гангрены. Но будет задета и здоровая часть — и тогда прольется кровь. Встаньте, пожалуйста, эсеры… вставайте смелее… я не донесу на вас.

Он пересчитал. Потом так же поступил с кадетами и монархистами.

— И что же выходит? Революционеров с ножом даже в вашем классе больше. Вот что ждет Россию впереди, — он развел руками, — нас ждет кровь… Такова воля народа. «Что делать?» — революция. «Кто виноват?» — цари. Триста лет держали народ на цепи раба. А поступи они, как предлагали декабристы, имели бы мы худо-бедно конституционную монархию. А сейчас их ждет гильотина, как во Франции.

Класс, помню, затих. Потом зашумели все. Эсеры с кадетами нападали на монархистов.

— А куда пойдет — наше славное казачество? — протянув руку в мою сторону, спросил Учитель.

Встал Петр.

— Казачество — нейтралы. Мы нужны для стабильности любого строя, власти любой партии.

— Казаки — это реакционеры. Не вы ли разогнали митинг рабочих?

Звонок оборвал последний урок нашего Учителя. Класс встал. Все знали, что это последний урок. Стали прощаться. Он жал всем руки, но меня обнял за плечи.

— Я не пророк, но в этом человеке есть усердие, терпение того, чего нет во многих из вас. А еще у него есть понимание всего того, что я вам говорил. Это Яков Дауров.

Я оставлял на время этот город. Оставлял его с легкой душой. Все скверно в гимназии сложилось после известных событий, но с приходом Учителя все стало складываться превосходно. Дома, простившись со своей хозяйкой, как мог, по-доброму, а боясь опоздания на поезд, сестер не стал дожидаться — и без сожаления покинул дом.

И как же я был удивлен, когда после второго удара привокзального колокола, я, чтобы проститься с городом, выглянул в окно и увидел Нину. Она стояла среди провожающих, отрешенная, неуверенная, что сделала все верно, придя на вокзал. Я окликнул ее. Она обернулась в мою сторону. Я замахал ей, но она осталась стоять отрешенной. Поезд тронулся — и все пришло в движение. Стали удаляться голоса, заглушенные отчаянным криком паровоза. Уплыла вместе с перроном и Нина. Как будто ее и не было. Вспомнились только ее слова: «Вы мне, Яша, очень нравитесь. Какие у вас чистые чувства». Вспомнил, как встречал ее у гимназии, пожимал ее холодную руку, чувствуя, как сердце во мне тотчас же вздрагивало. Такое было впервые в моей жизни. Я и сейчас вижу ее печальное, красивое лицо с отпечатком девичьей любви. Она не могла не вызвать у меня ответных чувств. Но почему сейчас, провожая меня, она стояла равнодушная? Она просто смотрела, даже не махнув рукой. Зачем тогда она приходила? И вообще — не от Петра ли она узнала, когда я уезжаю? Так я простился со своими первыми чувствами, с чувствами выдуманной мною первой любви. И все это было посреди планов, надежд, порожденных учителем. А все чувства были во мне — от молодого, полного здоровых сил и душевных порывов человека. И ко всему — моя уверенность в стремлении двигаться вперед. Во мне было достаточно юношеской чистоты, правдивости, благородных побуждений и презрения ко всякой низости и злу. Я ощущал в себе душевный подъем. Да, я не отрицаю, что в кружке был заражен свободомыслием, свободным выражением своего мнения, но от этого я не перестал быть казаком, из казачьего рода Дауровых. Мне не хватает только друга, сверстника, близкого к моим интересам, стремлениям.

Теперь впереди меня ждала станица. Я там не был пять лет. Это были годы счастья и бесчестья. Словом, все то, что и подобало мне и что, может быть, только с виду было так бесплодно и бессмысленно… Зато впереди меня ждало столько свободы к деятельности, ибо передо мною лежал план раскопок, составленный ученым. Я спешил начать раскопки — и оправдать надежды Учителя. И это ощущение деятельности росло во мне с приближением к станице…


*

Помнится, тогда я был под впечатлением первой в жизни поездки в вагоне поезда. Я заметил, как из головастой трубы паровоза тащился хвост черного с гарью дыма. Поезд меж тем куда-то подходит, останавливается на несколько минут. Какой-то глухой полустанок, тишина… Во всем этом движении была какая-то прелесть. Откуда-то доносились крики паровозов, их шипение и это сладкое для меня волнующееся чувство дали, простора и запаха каменного угля, что неслось из окна. Было волнительным для меня событием — эта моя жажда дороги. Она часто порождала во мне скуку по дороге. За окном замелькали кусты, вдали остались позади деревья. Кругом было чисто, ясно и просторно. Дали были еще пусты от буйной зелени, но зато — какая яркая синева неба. С приближением родных мест, все острее всплывала та последняя минута прощания с матерью. Потемневшие от переживаемого, глаза ее сухо горели от слез. Будто душа ее отрешилась от жизни, и она смотрела на меня из какой-то уже не земной дали. Он и теперь стоит ее образ несчастной, убитой горем от разлуки навсегда с сыновьями. Она умерла со слов дяди во сне, что, видно, и был ей за все в награду такая легкая смерть. И положили ее рядом с нашим дедом, с которым она воевала из-за веры. Могила упокоила их. Я смотрю в окно и образ тот последний образ матери вижу, как он мелькает среди ветвей. А то вдруг проявится в тенистых зарослях ручья или среди нежной травы на поляне с первоцветом. И отовсюду она смотрела на меня с какой-то грустью и благодарной мудростью. Похоже, душа ее сопровождала меня на встречу с моим детством. Будто она смотрела «оттуда» на меня, любуясь тем, каким я вырос, когда пять лет спустя возвращался я с чужбины к родному дому…

2

Я вышел на станции Покровка. Спустился к реке. Среди больших и малых баркасов, уткнувшихся носами в крутой берег, я сразу заметил казаков из станицы Сбега. Они же не враз признали в юноше в форме гимназиста меня, сына известного на реке Романа Даурова. Гребцы взяли дружно — и ловкий баркас ходко пошел вдоль берега против течения. Мутные воды реки Степной грудью напирают, пытаясь оттеснить, хрустально-чистые воды горной реки Шумной. И раздел этот был от меня близок, но ниже пристани Покровка, воды Степной смешаются с водами Шумной, разделительная полоса исчезнет и река устремится единым потоком мимо Губернска на север к Океану. А то место, где сбегаются реки и, не мудрствуя лукаво, назвали Сбега. Увлекшись всем этим, я не заметил, как баркас миновал скалистый утёс, известный, сказывают, издревле, как Казачья скала. А мне этот утес знаком с детства. Здесь у этих скал, а в то лето вода спала, я встретил девочку со светлыми кудряшками и в легком платьице колокольчиком. Она первой протянула руку и назвала себя Софьей. Прошло пять лет. Мы не общались с ней. Лишь один раз я видел ее на вечере в женской гимназии. Где она сейчас? Я не знаю. Но, помню, сколько детских забав было здесь около этих скал. Я учил ее ездить верхом на коне то же здесь.

Пристав к берегу, я не мог удержаться, чтобы не забраться на утёс. На вершине его было когда-то орлиное гнездо. Помню, впервые на эту вершину — а я боюсь высоты — меня на этот пятачок, продуваемый со всех сторон, привела та бесстрашная девочка с бантом в косе по имени Софи. Она просто втянула меня туда. Я помню, как со страхом я карабкался следом за девочкой — сейчас про это стыдно вспомнить — по каменистой тропе среди колючего шиповника. Я даже просил ее оставить на другой раз это восхождение, но ни такой была та девочка. Я тогда еще не знал, что в ней польская кровь, кровь бесстрашной авантюристки. Она и слушать меня не желала, сзади подталкивала, так что, преодолевая страх, я, как мог, шел вверх. Деваться было некуда. Упругий ветер встретил нас на вершине. Она, отчаянная, стояла под порывами ветра с реки, а я быстро сел, от страха боясь глянуть вниз с утёса.

Но сейчас я стоял твердо на ногах. Отсюда видно и слышно, как бьется в скалистых берегах неукротимая река Шумная, как она, вырвавшись из тесных объятий ущелья, гордая, выносит свои чистые воды сюда на стрелку и, боясь мутных вод Степной, жмется к левому берегу. Но силы неравные и отсюда видно, как воды двух рек смыкаются и, обнявшись, несут воды дальше. А на юг водная гладь Степной скрывается среди глубоких излучин реки. Оттуда с юга я буду ждать отца, чтобы отправится вместе с ним к монгольской границе в степные казачьи станицы, где отец по его письму присмотрел хорошего жеребенка-стригунка, а через два года он станет конем.

Рядом со скалой, там где сшибаются воды двух рек образовалась коса, ставшая потом островом в низких берегах, заросших кустарником да ивняком. Со временем остров облюбовали змеи. Остров так и прозвали — Змеиным. Но бывшим каторжанам приглянулся этот остров. Стали вначале тайно, а потом и явно, устраивать здесь свои встречи, так остров стал Каторжным, но сами каторжане называли его, как остров «Сахалин». В память о печально известной в России каторги на острове Сахалин.

Чуть выше по течению от острова дебаркадер, напротив его староверская казачья станица Сбега. Именно сюда к этому дебаркадеру тянется пыльный тракт для этапов каторжан от парома через Шумную. Здесь невольников пересаживают в трюмы барж, и пароход отправит несчастных на золотые или серебряные рудники.

Я отправился к своему родному дяди атаману станицы Сбега, но его дома не оказалось.

— По неотложному делу уехал мой атаман, — не очень-то дружелюбно встретила меня тетка Матрёна

Но усадила за стол, Стала угощать — все ж не виделись столько лет. Я пил крепко-заваренный чай с кренделями. Тетка пошла в моленную свою. Оттуда я слышал слова молитвы. «Прими ты ее в число своей братии, отче свято, не отрынь слезного моления, причти ее к малому стаду избранных, облеки ей ангельский образ…» В приоткрытую дверь видны старые иконы в богатых окладах. Под ними негасимая лампада. Я попробовал было заглянуть внутрь, но тетка остановила меня.

— Старую икону в руки брать нельзя, чтобы не опоганить, — строго предупредила Матрена.

А у меня была мысль: глянуть на обратную сторону иконы, на ее рубашку, как называла ее тетка.

— Ты бы лучше, сынок, рассказал бы о своем житии-бытии среди чужих.

Я рассказал ей из того хорошего, что было в гимназии. Показал ей похвальный лист за последний год, что ее успокоило, разгладило строгие черты ее лица. Выслушав меня с вниманием, она вдруг заговорила о матери. Но по ее вдруг жалостному лицу, я понял, что не все было с ней благополучно.

— Мать твоя до последнего часа оставалась коренной, а по-нашему, запасной староверкой. Душа ее осталась в чистоте. Вот и сейчас в который раз я помолилась за нее. Сколь сил она положила — ты это запомни — чтобы отец твой, если не в вере, так в деле послушал ее. Ведь Лукерья сказывала, сколько печали и радости испытала она за тебя. Трудно ты дался ей. Похоронили ее по нашему обряду. У постели ее каноница Дарья прочитала житие великомученицы Варвары, потом прочла негасимую… Батя твой лицом осунулся, пока ее Бог не прибрал. За все ею пережитое уготовлено ей место светлое на небесах в селении праведников. Общине же нашей староверческой было так горько и прискорбно, что и поведать не могу. Уж как вы теперь, детки, будете без мамани своей мыкаться в этой жизни? Царствие ей небесное! Аминь!

Она ушла тут же в моленную, молясь с глубокими поклонами. Я знал, что она была игуменьей скита, но как только он стал хиреть, тетка Матрена «уходом» вышла замуж за моего дядю.

— Река уносит воды, а жизнь — годы.

Глядя через окно на реку, проговорила Матрена, а потом стала рассказывать, как ее выкрал мой дядя однажды из скита беспопвскую староверку и, мол, оженились они на стороне, а уж потом и тятя мой согласился — и принял мужа, поповского старовера. Вот и весь «уход» в этом был.


Разговор с дядей был коротким. Он не любил пустых разговоров. Это все одно, что воду толочь в ступе, говорил он. Он сразу предложил хорошую прогулку на конях. И уже когда садились в седла атаман заметил:

— А все ж твоя тужурка гимназиста, поверь мне, кстати, твоему казачьему чубчику.

Мы сразу пошли на хороших рысях. Вошли в систему оврагов, так что вскоре пошла узкая тропа по дну оврага, где пробивался ручей. Приходилось уворачиваться от нависших стволов деревьев. Казалось, не будет конца этому лабиринту сети оврагов, как вдруг дядя, не снижая аллюра, направил коня наискосок в крутой подъем. Мы вышли в степь. Мой аргамак всю дорогу легко держался за рыжей породистой кобылой атамана.

— Ты должен запомнить, что скачки тебя будут ждать не на гладкой дорожке ипподрома, а среди опасностей на открытой местности, тебе не известной да еще с препятствиями, — потрепав меня по плечу, проговорил дядя.

Спустя годы, выступая на сложных лесных трассах окружных скачек, я еще не раз вспомню эти слова атамана, известного в округе наездника. А пока я был никто. Даже наездником, собственно, я еще не был. Вольная степь захватила нас скачкой. Я из последних сил старался не отстать от него, хотя понял, что он, конечно, щадил мое самолюбие. Мы пошли шагом. Степь была в весеннем убранстве множества цветов. Аромат их дурманил голову. Вольный ветер располагал к открытому разговору. Я спросил его: не встречал ли он около кладбища ссыльных даму в черном и девочку. Знаю эту даму, ответил дядя, она была женой каторжного поляка, умершего от чахотки.

— Учти, эта дама ненавидит нас, казаков. Она католичка, иезуитка. Ей чем-то не угодил казачий урядник на этапе, пока они почти год сюда шли. Она пошла за мужем на каторгу, он бывший улан. Так что она под стать нашим женам декабристов. Сильная, должно, женщина, — думая о чем-то своем, говорил дядя.

Говорил он как-то вяло, нехотя, будто я его за язык тянул.

— Уж она-то точно не одобрит твою связь с этой девушкой, а ты, конечно, будешь лезть на рожон. Как говорят: быть бы ненастью да дождик помешал…

Мы долго ехали молча. Каждый думал о своем.

— А что тебе далась эта полячка? Ты казак — и уж не собираешься ли ты мешать нашу кровь с польской? Тебе ли говорить про Гоголя с его «Тарасом Бульбой»? Тогда жестокая борьба породила жестокую судьбу казака через его любовь к полячке. Это измена казачьему роду, сынам его, погибшим в борьбе с поляками…

Дядя не договорил, когда на его крепкий голос, перед нами отварились тяжелые тесовые ворота — и нас встретила тетка Матрёна.

— Что ж ты, атаман, затаскал с дороги хлопца, — не дав дяде сойти с коня, проговорила дородная казачка. — Вот и казак наш побывал у Бутина по моей указке и донес, что пароход будет со дня на день, если не будет затычек в пути.

Ждать отца я не стал. Дядя дал мне своего аргамака и я, не мешкая, покинул его дом. Мне не терпелось побывать на заимке, увидеть сестру, а главное — увидеть моего первого наставника по верховой езде — бывшего ямщика Степана. Как он там? Здоров ли? Я помню, как он учил меня скакать только «аллюром в три креста», если хочешь победить. Казак не баба, от которой кобыле легче. Казак должен скакать аллюром в три креста, говорил мне Степан, а что это такое — я и сам не знаю. Зверь должен быть под казаком, таким горячим, чтоб от пота бока коня блестели бархатом, внушал мне бывший ямщик. Перед соперниками не трусь, подлети к ним на полном ходу и перед ними дай «свечу» — вот таким должен быть казак. Учти, каков всадник — таков и конь под ним. А у ямщика три таких коня и все они звери. Бывало, среди снежной пыли ты не видишь кто или что впереди. Бывало, что и зацепишь незадачливого путника, а то и встречную карету свалишь в глубокий снег, если не даст вовремя дороги. Валдайские колокольчики гремят, предупреждают, что несется русская тройка. И люди расступаются, а то и разлетаются как куры по сторонам. Только бывалый кучер свернет с дороги и крикнет: «Эй, ребята, уступите курьерскому!». Вот и есть в этом весь «аллюр в три креста», только и скажет ямщик, хотя и бывший. «Ты уж, Яков, вспоминай меня, что был, мол, бородатый мужик-ямщик и что звали его смолоду, когда горяч был, Аллюр три креста» Эти три слова и мне тогда пришлись по душе, а что они значат — видать, один Бог ведает!


Я весь следующий день прождал пароход и отца, но все безрезультатно. Дядя пригласил меня на рыбалку. Чтобы скоротать время, я согласился. Я в детстве любил рыбалку, и мой друг — паромщик часто брал меня ловить на блесну. У дяди были иные снасти лова рыбы. Паводковая вода уже скатилась, так что можно было пройти по краю воды к скалам и именно в то место, где вырывается Шумная из объятий ущелья и выносит свои воды, чтобы смешать их с водами Степной реки. На конце длинного шеста закреплена веревка, а к ней привязано что- то в виде огромного сачка с грузилом. Размахнувшись слегка, на стремнину бросается этот сачок и, дождавшись, пока снасть погрузилась в воду, дядя подымает шест, упершись его концом о скалу. И я вижу, как в сетке бьется рыба. И так каждый раз. Мне показалось такое занятие скучным.

Я решил пройти на утёс и посмотреть вдаль — не видать ли парохода, а заодно сверху глянуть — нет ли внизу коляски с дамой в черном и Софьи?

День был с утра пасмурный и ветряный. На скале и вовсе — ветер свистел в ушах. Настроение было скверное: нет ни парохода и коляски нет. Я смотрел туда на юг, где под низким мрачным горизонтом собирались тучи — и река свинцовым отблеском уползала, извиваясь, за горизонт. Этот горизонт с мрачным речным разливом мне напомнил вдруг картину Левитана «Над вечным покоем». Там скит на первом плане, здесь я вижу скит в стороне за станицей Сбега. Эту картину я заметил почему-то в моленной у Матрёны. Я помню, спросил ее: «Откуда эта картина?». «Это для нас, староверов, не картина, а икона. Атаман принес ее с ярмарки». Помнится, среди негасимой лампады картина выглядела еще более мрачной, здесь завеса туч становится зловещей, она готова, похоже, раздавить все живое на земле. «Это картина стала для нас иконой судьбы старой веры. В ней вся безысходность нашего бытия. Просто она списана с нашей судьбы. Впереди скит это наше прибежище последнее, а дальше — нам просто было бежать некуда. Вот в такие места гнали наших отцов старой веры. Гнал царь и его сподручный — Никон. Так в самую глушь божьего мира мы уносили свою веру. На картине ты видишь край света. Видна последняя сторожка, а дальше живого мира нет. Но над всем божьим покоем — будет вечно жить старая вера. Аминь!»

С вершины утеса я еще раз обернулся туда, где над вечным покоем собирались тучи. Стальная зловещая полоса реки осветилась среди мрака. Рванул ветер и из-под нависших над головою туч забусил частый дождь…


Вот уж хуже всего ждать да догонять. Пароход не пришел снова. Уже прошел и день, и два. Я был на заимке, но сестры там не оказалось. Но дядя просил дождаться отца. Тот только и мечтал увидеть тебя в форме гимназиста. Ведь никто из станичных не учился в гимназии. Крестный, мол, рассказывал отцу каков ты в новой форме молодец. Вот и отцу твоему хотелось глянуть на тебя — каков ты есть, как гимназист?

Я занялся Дневником. Учитель не раз говорил, что вести дневник надо регулярно, записывая дорожные впечатления. Чтобы вошло это в привычку, как у любого путешественника. В тот день я записал из того, что рассказала Матрена о расколе. «Писал протопоп Аввакум в своем „Житие“, что отправили его в усмирение старой веры в Забайкальский край с казаками, атаманом которых был некий Павшков, изверг. Должно из служивых казаков. Земли там непривыкшие родить хлеб. Многие умирали, записал Аввакум. Однако все превозмогли благодаря старой вере, пишет Аввакум. А еще они отбивались от маньчжуров, себя защитили и землю…»

Ниже этих слов тетки Матрёны я дописал в дневнике слова Пушкина: «Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно. Не уважать оной есть постыдное малодушие…»

За вечерним чаем, дядя мне много хорошего рассказал о Бутине. Отец его был крупным скотопромышленником. Он гремел своими капиталами. В городе никто не мог миновать его, не поклонившись ему. Он, не скрывая, хвалил староверов, своим громогласным голосом Мол, царица-немка из русского мужика — хозяина сделала мужика — раба, а по-русски — холопа. Вот и пошла гулять по Руси голь перекатная, а старая дородная Русь стала лапотной. С мужиком, учил старик Бутин, ты водись, дружись, не бранись, что надо ему — дай, но при одном уговоре: бери и помни! Молодой Бутин отошел от веры и от Бога заодно: не то ноне время. Кесарю — кесарево, а Богу — богово. Ноне надо крепко голову держать на шее, поучал молодой Бутин. Ведь вместо бога на небесах теперь будет править всем капитал.

Дядя замолчал, задумался. Матрена все время слушала своего атамана, но чему-то лукаво улыбаясь, порываясь все же что-то сказать — не решалась.

— Яков, а ведь растет в станице вашей твоя невеста, — вдруг выпалила тетка, виновато глянув на мужа.- Уж отец твой позаботился о тебе.

— Да, наверное, — буркнул я.

— А кто же это? — не унималась Матрена. Видно ей давно не терпелось меня спросить об этом, но она не могла перебить атамана.

— У меня еще со школы одна невеста- Настя, — виновато потупив голову, сказал я.

— То-то и Лукерья сказывала, что отец твой — первый подарок везет Насте, а не дочери Вере. Говоришь, Анастасия! Что ж, она — девка бойкая. Сумеешь ли ты с ней совладать? Уж больно ты смиренный — весь в мать. А она дочь Савелия. Он хозяин крепкий. Лавка у него в станице. У тебя губа не дурра — язык не лопатка — видишь, где сладко. А девка — она мёд. На нее, гляди того, мухи начнут слетаться. Дарья живет в работницах у Насти и сказывает, что Настя погуливает. За ней водится грешок — блудит…

Рассказ о Насте в чужой станице задел меня. К Насте я не испытывал никаких чувств, но чтобы плохо о ней отзывались — не терпел.

— Ну, ты не дуйся на тетку, как хомяк. Ведь жизнь прожить — не поле перейти. А вот отец твой прямо-таки женихом стал. Как-то заезжал. В коляске на резиновом ходу. Поди, у Бутина купил. Бороду распушил, — ну! — чистый купец. Сапоги с хрустом, с жилетки через пузо цепочку пустил. Вот грамоты в нем не хватает, а потому и вас учить стал. Но ты, Яша, верь своей мечте, как мы верим старой вере. За нее мы, если надо, и умереть можем, ибо это истинная вера. А уж ты повторяй чаще: «Сподоби мя, господи, умереть за мою веру. Аминь!» Твори чаще эту молитву и шагай спокойно, даже если вера твоя казачья кому-то будет не по душе…

3

По совету дяди Андрея я все же решил дождаться парохода. Южные степные ветры принесли жаркую на начало лета погоду. Чтобы скоротать время, я верхом на аргамаке пустился колесить по окрестным местам. Я даже забирался на утёс, огляделся. Софьи не было видно. Спешить мне было некуда. Легкий бриз приносил от реки сюда прохладу. Я устроился, по удобнее, на месте некогда орлиного гнезда и — с мыслями об отце — задремал, подставив лицо теплому ветру…

От голосов снизу — я поднял голову. Возле каменных развалов стояла коляска. Две женщины беседуют на польском языке. Одна из них дама в черном — уже известная мне от дяди — польская «декабристка». А рядом девушка со светлыми кудряшками. Это Софи.

— Со… фья! — крикнул я, махая ей рукой.

Девушка глянула вверх в мою сторону и подняла верх руку, давая мне понять, что она сама придет ко мне. И вскоре послышались шорохи легких шагов на тропе, ведущей вверх по горной тропе. Я с волнением ждал встречи с детством. Я глянул вниз. Тропа петляла среди каменных выступов. Как легко она преодолевала, прыгая с выступа на выступ с легкостью дикой козы. Это уже не та девочка, что когда-то неуверенно — нога ее то и дело скользила назад, — но все же меня вела вверх. Перед вершиной я подал ей руку — она протянула свою. Не сказав мне за это спасибо, что было на нее не похоже. И было так, будто мы расстались только вчера. Я был удивлен, но ее это, похоже, нисколько не смутило.

— Здравствуй, — наконец сказал я и еще раз протянул ей руку.

— Здравствуйте, — промолвила и она, крепко пожав мне руку, отбросив с лица прядь непокорных кудрей.

Но в голосе ее я не заметил, ни удивления, ни радости, как бывает при встрече старых друзей. Она вопросительно долго смотрела на меня, будто старалась узнать во мне прошлого мальчика-казачка, который учил ее ездить верхом на коне.

— И вы давно здесь? — все же спросила она, оборвав немую сцену. Она все время пыталась укротить платье от игривого ветра.

— Я то… Да вот уж как пять лет, — попробовал я шуткой смягчить нашу встречу. — Вот даже задремал в ожидании тебя.

Но, похоже, шутка моя не удалась.

— Я вас видела на рождественском балу в женской гимназии, — глядя в сторону, сухо, проговорила девушка. Упорно повторяя мне в лицо недружественное «вы»:

— Вы стояли в кругу сестер хозяйки дома и, если бы вы хотели, то могли подойти. У вас что-то с памятью может было?

— Да я видел тебя в обществе увивающихся вокруг тебя кадетов… У нас, гимназистов, плохая история взаимоотношений с кадетами. Они презирают нас, мы — их. Вот такая глупая история. Это начало борьбы чиновников с военными. Они нас обзывают «шпаками». А мы что, по-твоему, должны с ними любезничать? Я не хочу быть в друзьях с кадетами. И точка. А тот с зализанный прической… волосы цвета соломы. Мне издали показалось, что он просто в тебя влюблен, как уж он преданно смотрел на тебя. Но парень крепкий…

— …его зовут Александром.

— Александр! Уж не Македонский… Но все равно Александры — покорители.

— А у вас, я слышала, была свадьба с Ниной.

— Что ты! Какая свадьба. Может, ты меня с кем-то путаешь? Я поехал учиться, не… Словом, это проделки Натальи. Шутка была… игра.

— Весело вам там жилось.

— Да, смеху было много, так что порою в петлю хотелось лезть, — с грустью выговорил я, чувствуя, что я вконец расклеился от такой встречи. Уж лучше бы ее не было…

— Но вы могли написать… ведь обещали.

— Я писать… Да уж какой из меня писатель. Я вот дневник завел — по настоянию учителя — и то веду с пятого на десятое, а положено регулярно. На бумаге сухое, мертвое слово. Как говорится, бумага все стерпит. Иное дело живое слово. Вот я слушаю тебя и уже по интонации голоса чувствую, что ты пришла ко мне с обидой, — обретая уверенность, сказал я.

— Видать, немногому тебя научила гимназия и сестры хозяйки, что ты даже не можешь объясниться с девушкой.

— А ты считаешь, что нам надо знакомиться или объясниться? — задетый за живое, выпалил я.- Тот с соломенной головой, — поди, красиво объясняется? Ну, тот кадет… Как его… Сашка.

— Похоже, вы прошли хорошую школу злословия… А вот, как объясниться с девушкой, вас не научили.

— Я не вижу сейчас в этом необходимости. Ты просто к этому, похоже, не готова, — почти раздражаясь, ответил я.

Мы стояли близко друг к другу, но смотрели по сторонам. Никто из нас тогда не сделал и шагу навстречу. Может, она хотела таким образом отомстить мне за прошлое? Она во многом права. И обещал я писать ей, и на каникулы обещал приехать. Выходит, я не хозяин слову. Но она — и я в этом больше, чем уверен, — знала от Бутина мое положение в гимназии. Я висел на волоске. И какое мне было дело до письма? А если она знала о моей судьбе, — тогда зачем весь этот спектакль?

— Я вижу одно: каким ты был — таким и остался, — тихо сказала она, глядя вдаль реки.

— Зато ты очень похорошела, — вдруг нашелся я, улыбнувшись.

Она собралась было уходить, но ее что-то задержало.

— Ты не забыла наши здесь детские встречи? — спросил вдруг я.

— Детские… а детские! Так они давно прошли, гимназист — казачий, — улыбнувшись наконец, бросила Софья.

— А жаль, — заметил я

— Что? — думая о своем, спросила она.

— Я говорю, что мы ведь останемся друзьями. Не правда ли?

Ее снизу позвали по-польски. Но Софи не спешила, видно, решаясь, что-то сказать.

— Тебя ждут внизу, — сказал я тихо.

— Только учтите, что в другой раз, — вам придется ждать меня… думаю, дольше, чем эти пять лет.- Последние слова она крикнула уже на ходу, сбегая вниз по крутой скалистой тропе

Я долго смотрел ей вслед: и тогда, когда она садилась в коляску, и тогда, когда пара резвых серых в яблоках коней дружно вынесли коляску на тракт. Нет, она не махнула на прощание рукой. Я понимал — было задето польское самолюбие ее. Но почему на ней не было того медальона, в которое она когда-то, играючи, по-детски, уложила локон моих детских волос? Видно она права: детство осталось в прошлом. Помню, мама не разрешала стричь мои первые от рождения волосы до самой школы. Так что, выгорая за лето на солнце, волосы мои делались светлыми и даже на концах слегка завивались. Светлокудрая Софи и я были чем-то даже похожи друг на друга и сходили за брата и сестру.

Уже я сошел со скалы, когда меня остановила мысль: а почему она сегодня здесь? Ведь ей некого больше ждать. Отчим ее погиб, как писал отец. А он плавал на этом же пароходе, что и мой отец. Я оказался здесь не случайно — я жду отца. Нет, не такого я ждал от этой давней встречи.


Только на следующий день прибыл пароход с баржами, гружеными зерном. Но разговор с отцом не получился — он спешил разгрузить зерно на пристани Покровка. Одно он напомнил: «Ты с теткой Матрёной балясы долго не точи. Рассусоливать с ней не надо. А вот с дядей пообщайся: он обещал тебе по окончанию гимназии подарить коня. Я видел его — славный жеребенок, а через два года будет двухлеток». А еще отец передал мне пакет для Бутина. Итак, впереди новая встреча с Софи…

4

Я уговорил дядю осмотреть развалины и определиться в порядке работ по раскопке развалин. Он все ж окончил реальное училище и был тем человеком, кто помог бы мне провести раскопки согласно плану, составленному Учителем. Работы я не хотел откладывать в долгий ящик, а в случае удачных находок, — я хотел бы раньше уехать даже в гимназию, чтобы результаты раскопок обсудить с Учителем.

Было тихое утро. Из станицы мы ехали краем воды реки. Легкий ветер тянул с реки свежестью. Мы ехали, молча. Дядя еще с вечера выказывал недовольство: мол, отец не хочет знаться со староверами, а потому и не зашел, хотя пароход пришвартовали к дебаркадеру. А тетка Матрёна, та и вовсе открыто сказала, что отец мой после смерти матери не признает их за родню из-за нашей старой веры.

Проехали мимо острова Змеиного, прозванного Каторжным. На коряжине у края острова прибита дощечка и черным выведено — «остров Сахалин». Дядя повторил легенду от стариков, что жил здесь декабрист и вот он то и устроил здесь на острове собрание ссыльных.

— А веру нашу, старую, сказывают, он принял и молился двумя перстами. И мы по-доброму, мол, относились к нему — ведь староверы те же что и они, ссыльные. Изгои России, что и те же декабристы. Мы, как и они, на положении государственных преступников. Их истребляли, как и нас.

Мы въехали на тракт. Мне не давали покоя слова тетки, что без матери, мол, отец бы не стал, кем он стал.

— Дядя, а что отец мой — сам не смог бы без матери стать тем, кем он есть? Купец ни купец, да и промышленник из него никудышный, — вдруг спросил я.

Этим я, видно, озадачил атамана. Он ответил не сразу.

— Ты вот сам рассуди. Ты ноне довольно учен. Негоже, не по-казачьи идти в кучера казаку к дядьке. У вас в станице такого нет. Так ругал отца твоего дед Дауров, что у нас в Сбегах слышно было. Только мать твоя стала поперек деда — сыновей будем учить, что бы это ни стоило. Вот она и положила свою жизнь в могилу раньше времени. Ведь и отец поначалу было отошел от извоза, но мать его умнее. Не зря старики говорят, что ночная кукушка — дённую перекукует. Или вот еще наша старая мудрость: всякий кулик на своем болоте велик! Мать оказалась мудрее отца. Кто бы ты был? А то через два года — ты юнкер училища.

Дорога пошла на перевал. Вправо я сразу приметил тропу к поселению ссыльных. Я не хотел сейчас при дяде заезжать к ним. Я заеду — только один и в другой раз. Хотя он знал, что я знаком с ссыльными казаками. Он был не раз свидетелем, как тетка загружала мои сумы разной провизией для поселенцев.

— В этой благотворительности нет ничего предосудительного, но тебе в начале пути иметь темное пятно от общения с ними — того не стоит.

— Однако говорил нам учитель, что и на солнце есть пятна. Но оно светит…

— Все это так… Но споткнуться в начале пути — плохая примета.

— Конь о четырех ногах да спотыкается… — не уступал я.

— Я слышал о твоих подвигах в гимназии. Воля казацкая кровью полита. Но воля, Яков, воли рознь. Это тебе, должно быть, уже понятно. Ведь есть воля хуже неволи. Это тебе еще не по зубам. Пока помни одно: есть воля да плохая доля…

Это было для меня загадкой, что он хотел этим сказать. Может он напомнил мне их судьбу, староверов? Но, так или иначе, что-то не пришлось ему по душе от моих, видно, слов, он развернул коня — и скрылся в сторону Сбегов. Что же я сказал ему что-то не так или не то? Но план мой на этот день осмотра развалин был мною благополучно сорван. Опять, выходит, я виноват. Таков был тот несчастливый день.

5

Решаю навестить ссыльных. Пять лет не видел — как они там, живы ли? Едва приметной тропой спустился к реке. Тихая бухточка от реки Шумной, обрамленная высокими скальными берегами. В этом месте горная река вырвалась из объятий ущелья и теперь отдыхала в этой тихой заводи. От поселения осталось два барака, справа, прижавшись к скалам. Строения от старости просели так, что окна со стороны склона заколочены наглухо, там земля, смываясь дождями со склона, наполовину засыпала окна. А со стороны реки бараки окнами уперлись в землю. Слева барак еще был пять лет тому назад, но сейчас он наполовину обуглен — должно быть горел, — а частью был разобран на дрова. Так что из того десятка бараков, что я видел в детстве, осталось жилых или, как угодно, живых — только два. Как потом выяснится: жилым остался всего один барак. Тот, что под скалой. Она защищает его от холодных ветров. Жилище, крытое чем попало, напоминало дряхлого сгорбленного старца.

Я в детстве здесь бывал с нашим работником Петрухой. Он был постарше меня и мать, собирая съестное, что-то наказывала Петьке-немому, тот в ответ ей мотал головой и что-то мычал. Тогда я еще не знал — и все от меня скрывали — что среди ссыльных есть и казаки. Я и представить себе не мог — как казаки могли оказаться на этапе? Крестный и вовсе запретил бывать у ссыльных. Но разве матери можно что-то запретить? Это может только тот, кто не знает староверов. А крестный знал — и потому смотрел на это сквозь пальцы. В школе дядя мой атаман Сбегов и тот ничего не говорил о ссыльных казаках. Мать строго наказывала не задерживаться в поселении и уж ни в коем случае ни с кем не разговаривать. Помню, я уже учился в школе, стояло жаркое лето. Ссыльные смолили казачьи баркасы горячим прямо с костра варом. Загорелые плечистые люди сидели у костра. Я уговорил Петьку, и мы подсели к костру и я стал слушать их неместный говор. Они угощали нас ухой из котла. Потом вместе с ними лежали в тени баркасов и слушали их хохлацкие песни. Но мне с тех еще дней запомнились слова каторжной песни: «…а молодого коногона несут с разбитой головой…» И все то мне хотелось узнать о них, но Петька знал, как строга моя мать, — тянул меня за рукав… Но как протяжно они тянули эти слова — до боли в сердце — что «молодого коногона несут с разбитой головой». А потом начнут рассказывать про то, как они сами были коногонами и сколько казаков осталось там в холодных и сырых штольнях приисков… Как тут уйдешь? Я с трудом отбиваюсь от Петьки, чтобы дослушать…

Годы гимназии, конечно, не прошли даром, бесследно. А наш кружок! Нет, я сейчас уже мог объяснить: почему казаки — этот оплот царя и веры оказался на этапе. Выходит, было преступление, а не какое-то там пресловутое недоразумение. И все же ради чего-то казаки пошли на это заведомо провальное дело, где-то зная, что за это их ждут унижение, экзекуция и этап на каторгу. Что же их толкнуло на это? Выходит, так стоит в России казачья воля, чтобы крикнуть казаку свободно «Любо!», выбирая себе атамана вплоть до Наказного. Немного, похоже, изменилось у нас после восстания атамана Разина, когда он впервые заявил, что пришел на Русь, чтобы поделиться казачьей волей с народом русским. Цари Романовы волю казачью в дар не приняли, а накинули на народ хомут рабства на триста лет.


Оставшийся из жилых один барак и тот был жилым только наполовину. Пустые глазницы из окон нежилой половины с укором взирали на меня. Ветер гулял в расхлябанных дверях, и они пронзительно скрипели. Я сошел с коня. В нише под скалой я заметил убогую фигуру старца. На берегу в больших котлах кипела смола. Пахло дымом костра и смолой. На берегу лежал на боку баркас с просмоленным крутым боком. В человеке, что сидел под скалой с рыболовной сетью, я узнал своего старого еще с детства друга. Звался он Хохлом, хотя было у него имя Тарас. Угрюмый, столь занятый делом, он даже голову не поднял на мое приветствие. Тогда я подошел и тронул его за плечо.

— Здорово дневали! — громко сказал я.

Он, должно, узнал меня по голосу, поднял голову и глянул на меня мутными глазами.

— Здорово, — скрипучим голосом ответил он нехотя, обреченно уронив голову.

Сухое в глубоких морщинах скуластое обветренное лицо его, отвислые соломенного цвета с желтизной усы вдруг вздрогнули — похоже, дед узнал меня. Он протянул мне широкую, как лопата, сухую шершавую в мозолях и смоле руку. Я назвал его так, как он сам называл себя — Хохлом.

— Нет, Яков, прежнего Хохла. Осталось от него лишь что-то полуглухое, полуслепое… Вот, как видишь, всего-то и осталось от прежнего Тараса. Я тебя бы и слепым узнал. Храни тебя, господь. Ни плети, ни каторга бесследно не проходят. Вот теперь сижу, как та старуха у разбитого корыта. Поди, стушевался, глядя на меня? Казаку падать духом нельзя ни перед кем, будь хоть господь Бог. А уж тем более ломать казаку шапку — совсем негоже ни перед кем. На том стоит наша казачья воля. За нее атаманы наши Булавин, Разин, Пугачев, за нашу казачью волю, они голову положили. И мы будем вам, молодым казакам, напоминать про это. Ведь власти наша воля казацкая — что кость в горле. Цари пробовали накинуть на нас рабский ошейник, как это сделали они с русскими, но после Пугачева отступили.

Издали донеся гул соборного колокола. Старик замолк, спешно перекрестился. Рукав его рубахи задрался и на запястье иссиня-мертвым проступили две буквы «СК». Он перехватил мой взгляд и вдруг чему-то улыбнулся щербатым ртом.

— От сумы и от тюрьмы, паря, не отрекайся, хотя вольницу нашу казачью блюсти непросто. И все одно за волю нашу спуску не давай. А «СК» — это ссыльно-каторжное клеймо ставят нам цари за нашу преданность России. Вот под такой же перезвон колоколов Собора шла здесь в тот день экзекуция. Пороли нещадно поляков за побег. Стон стоял на округу. Кто-то из несчастных представился даже, иные рассудка лишились, их тащили в воде, отхаживали и добивали положенное. А потом метили, как скот. Им на лоб «СК», нам — на руку за сожительство, якобы. Ставили, как тавро ставят на круп коня.

Хохол замолчал. Я помог ему свернуть самокрутку. Дал прикурить.

— Вот и сейчас от звука колокола сердце замирает, сжимается до боли. И так каждый раз под колокол память возвращает меня к тому дню.

— Те за волю народа пошли сюда, а вот мы за свою казачью волю. За право на кругу избрать своего наказного, а не очередного — «из фридрихов». Ведь сучит не царь, а псарь

— Вам, может, перебраться куда-то в монастырь? Как вам здесь живется? — спросил я.

— По всякому, сынок. То холодно, то жарко. Но есть и отрада: хоть поддёвочка сера, да волюшка своя. А в монастыре монахи горе свое кормят, а мы свое горе голодом морим, чтобы оно подохло поскорее. Я стар, но я здоров, как рыба. Вот плету из ивовых прутьев вентеря да мордуши. Рыбкой промышляем… Продаем…

Густо заросшее лицо его с добрым, острым взглядом вдруг посветлело.

— Вот и ты нас, казаков, не забыл.

Он тряхнул кудлатой головой и принялся за дело.

— Наша воля ноне обреченная, а все ж под солдатской шинелькой вольней, чем под наказным атаманом из немцев.

От реки донеслась песня горькая, как судьба каторжанина, протяжная, напевная.

— Мои казаки поют на стихи Тараса Шевченко. Ведь был этот поэт рабом, так выкупили его друзья за двадцать пять тысяч рублей. Нет, денег — тяни каторгу.

Глаза его вновь потухли, как угли подернулись пеплом.

— О чем твоя дума? — спросил я.

— Я то… Наши думы за горой, а смерть наша за спиной. Вот и местные казаки нас не жалуют, как прокаженных. Вот отец твой дает нам заказ и заработок. Вот и одежонка на нас от вас. Пока был — возил ты. Потом Петька немой все эти годы возил. Добрый из тебя выйдет казак, истинная в тебе, чую, казачья кровь. А казаки из Сбегов староверы, народец крепкий уставной, державный. Я знаю — в тебе есть старой веры кровь. У нас на Кубани были некрасовцы-староверы. Это уходящая Русь, хотя в них наши корни по вере. А ведь наши запорожские казаки жили по старой вере. Сам Ермак, атаман дружины казачьей, был крещен старой верой. А грех! На ком его нет. На этой грешной земле нельзя не быть грешным.- Замысловато закончил старик, глядя куда-то за реку на сопки, где задержались последние лучи солнца.

Я как мог вскользь спросил про их соседей поляков.

— А. Это «политика», — вдруг спохватился казак, — о них, как говорится, или вовсе ничего не говорить, или говорить хорошо. Это люди мастеровые. Они могли выковать для коляски ажурную из металла спинку. И грамотный. Умный народ. После поселения они уходят сразу — у них свое общество взаимопомощи. А у нас один путь — на кладбище среди камней. А поляки народ таборный, не чета нам. Они на рыбалке ноне.

— А что остров посещают ссыльные? — глядя на деда, спросил я.

При этих словах он оторвался от дел.

— А тебе зачем это знать? — глухо спросил он.

— А вы сами бываете там? — перебил я его.

— Мы, паря, в политику не лезем. Мы уважаем их волю к свободе. Они хотят свернуть в России власть. Вот и 905 год — их рук дело. Нам же важна только наша вольница и Россия, а кто у власти — да хоть черт. А вот была бы республика Казакея, то мы бы и отсюда крикнули бы «Любо!» — старик впервые улыбнулся своими сухими губами.

Он стал расспрашивать о годах гимназии. Я ничего не скрыл.

— Казаки пережили такое, что не дай Бог пережить такое лихому татарину, а сколько бед казачество пережило. Ничто нас не выбьет из седла.

— А кто такая дама в черном? Она приезжает на богатой коляске, — не удержался и спросил я.

— Она пришла сюда по этапу. Славная дама. Она свела нас, казаков, с поляками. Ведь у нас одна беда и Бог у нас один. Оттого-то и судьба у нас одна.

Пока говорили поляки пришли с рыбалки, сварили уху. Давно съедена уха, по какому разу дед заварил кирпичный китайский чай. Его отец передал для дома, а я поделился теперь с дедом.

Ночь подкралась тихо. Теплой тенью она легла на скальных стенах, накрыла уже уснувший наш заливчик. Только еще ярче вспыхнул костер — и от него светлая дорожка побежала по реке. Вода в реке глухо ворчала в ущелье. Где-то: то ли камень сорвался с крутого берега, то ли крупная рыба всплеснула с шумом…

Я остался на ночлег у ссыльных. Попросился переночевать в баркасе, уже готовом к плаванию. Ночь уже развесила звезды, тени их упали в воду и теперь дрожали в легкой зыби реки. Я не мог долго заснуть. Какими детскими забавами показались мне мои беды в гимназии по сравнению с тем, что пережили эти, все же казаки — бывших казаков не бывает. Я помню, как отец как-то заметил мне, когда зашел разговор о ссыльных казаках. «Никакие они уже не казаки. Клейменый — это уже не казак» — твердо сказал тогда отец. Я не стал спорить, хотя и был не согласен. А сейчас, послушав их, я понял, что я во многом был тогда прав. Они истинные казаки. Не помню, сколько прошло времени в моих раздумьях, но тень от скалы посветлела, и от воды потянуло предрассветной свежестью… и я заснул.

6

Жизнь не есть череда проходящих дней, жизнь это то, что ты запомнил, что осело в твоей памяти.

Утром, простившись с казаками, первые лучи солнца я встретил, когда конь мой резво вынес меня на перевал. Выехав на тракт, я заспешил в станицу. Дорогой вспомнил слова Хохла: «Казаку не пристало спрашивать, как поступать. Так что наши встречи можешь забыть, будто их вовсе не было, если они будут тебе мешать. Не раздумывая — рви их, будто ты нас — и знать не знаешь. Но память она сама все сохранит и без тебя. А мы поймем, что это так и надо» Нет, размышлял я, никогда я не откажусь от того, кто был мне другом. Я не отказался от друзей по кружку — не откажусь и от ссыльного казака.

В раздумьях я не заметил, как вскоре показались развалины монастыря. Я пожалел, что вчера мне не удалось сговориться с дядей, чтобы вместе осмотреть развалины и наметить ближайшие работы.

Немногое я узнал о монастырях времени великих географических открытий. Одно, может, заинтересовать, что Ерофей Хабаров, атаман казаков-землепроходцев, после долгих путешествий по землям Дальнего Востока не однажды ходил в Москву с докладом царю об открытии новых земель и их пригодности к хлебопашеству. Атаманы казачьи строили казачьи посты-крепостцы, а для своих дружин, после долгих странствий, строили казачьи монастыри для больных, немощных и по старости непригодных к трудным походам. Мог Хабаров быть в наших местах? Мы на сибирском тракте. Наверное, он когда-то во времена Хабарова был тропой, хотя и изрядно набитой. Словом, Хабаров здесь мог быть. Так оставалось мне принять. А следом за казаками потянулись сюда староверы, гонимые властью. Они ставили свои скиты. А монастырь был старой веры, ибо после его разрушения — властью ли или природой — появилась староверская станица Сбега. А невдалеке от развалин появилась станица Монастырская. Вот такое было у меня тогда представление о развалинах.

Когда-то монастырь, — а сейчас его только развалины — стоял на высокой террасе с видом на реку Шумную, несущую хрустально-чистые воды из-под горных ледников на западе. Отсюда уже видна наша школа. Ее, говорили, сложили из камней этих развалин.

Однако мне вскоре пришлось вспомнить, что со мною пакет Бутину. Но по дороге, я все же решил заехать на могилу матери.


О матери я помнил всегда. Ее судьба останется навечно в моей памяти, так что посещение могилы ее будет моим долгом навсегда. Даже в годы эмиграции, когда уезжали родные и близкие друзья, не последним, что решило мою судьбу, была могила матери. Я не мог поступить иначе. Родив меня, подорвала свое здоровье, так что крепкая от природы, она стала угасать год от года и, дождавшись из последних сил, моего поступления в гимназию, вскоре сошла в могилу. Оставив коня, я прошел на кладбище. Могилу нашел быстро по дереву черемухи, любимому дереву матери. Она любила из плодов ягоды делать пастилу, разбив ягоды в ступе. Начиняла пастилой любимые мною пироги. Сейчас черемуха цвела, наполняя ароматом все пространство около могилы. Дерево так разрослось, что ветви ее склонились к ее могиле. Я сломал ветку и положил матери в изголовье. Рядом могила деда. Теперь они, и мать, и дед, лежали рядом — кладбище их примирило. За утверждение старой веры мать вела нешуточную порою «борьбу» с дедом, так что, порою, атаман мирил их. И скольких проклятий я слышал от деда матери моей, раскольнице. Я помню смерть деда. Помню тот тусклый день. Солнце светило будто из мешка. Напротив дома через дорогу с колокольни церкви неслись жалостные звуки, становясь для меня все строже и гуще. В церкви гроб его стоял напротив царских врат. Я смотрел на трупный лик покойника с его заострившимся носом, с рыжими от табака усами, слипшиеся губы. Вот когда-то он был атаманом, а теперь приобщен навеки к отцам нашего казачьего рода, к нашим пращурам. Земля соединила и мать, и деда. Так мать перед смертью велела ее похоронить в одной с дедом могиле. Я не знаю, как бы я встретил смерть матери. Теперь с мучительной болью, глядя на могилу, могу представить, как опускали гроб ее братья в глубокую и холодную яму. Как полетели на опушенный гроб грубо и беспощадно комки тяжелой первородной земли. Я стоял тогда и не думал, что подобное будет когда-то и со мной…

Помню, в день похорон деда я возвращался рядом с матушкой. Прижимая платок к глазам, она шла убитая болью, будто сама себя похоронила или готовится это сделать вскорости. Она то и дело спотыкалась на ровном месте, так что я успевал подставить свое плечо. Чувствовалось уже тогда, как ей тяжело идти по этой земле, так она устала от своей болезни. Она, должно, знала, что срок ее на земле недолог, что он уже измерен и перемерен в который раз. С другой стороны ее придерживал наш священник Отец Георгий. «Помни, душа моя, отчаяние есть смертный грех, — слышал я мягкий голос попа. — Ты не одна, у тебя муж, дети, у тебя добрая казачья семья, уважаемая на станице. Дети твои умные… ты еще молода. Бог даст — у тебя все доброе впереди. А смерть — она что? Бог дал — Бог взял. Вот так и надо смотреть на жизнь, иначе и жить незачем».

В тогдашнем моем возрасте на смерть смотреть не хотелось. Под греющим весенним солнцем я шел тогда с раскрытой головой. Так что всего многообразия жизни, многоголосого крика галок, орущих с буйным упоением жизнью среди окрест оживающей земли в огородах, о смерти думать не хотелось. Я почему-то влюбленными глазами, должно, от полноты жизни вокруг смотрел на мать, на ее траур, на красоту и горе ее лица. Мне же от весенней свежести было даже празднично от этого весеннего пира жизни, а не смерти. Вот на пороге жизни мы не думаем о смерти. А мать, она будто себя заживо хоронила. Порою, она останавливалась, гладила меня по голове, целуя в макушку, как бы прощаясь. Она как знала, что в начале осени ее понесут сюда же. Помню, как мать тогда поглядывала на меня, и, видя, как меня распирает радость от грядущей поездки в гимназию, была и счастлива от этого и грустна, ибо ей становилось еще горше от предчувствия скорой смерти. В доме, помню, мне показалось, стало просторнее от стоящего гроба покойного. А тетка Лукерья в наше отсутствие успела вымыть полы, прибрать в избе так, что через открытое окно врывался, заполняя все углы горницы свежий живой воздух весны. Жизнь, таким образом, врывалась в дом, вытесняя смерть. И только трубка деда напоминала мне о смерти, но теперь она, трубка, ставшая неживой, больше никому не нужна. Но она эта будет хранить память о деде, а душа его будет где-то среди предков.

И все же жизнь возвращалась в наш дом. Вот и на бледном лице матери нет-нет да появится спокойная улыбка…

Сейчас я стоял у могилы матери, у той могилы смерти, которой я не видел, но я ощутил тогда то чувство смерти, которое я испытал в день похорон деда, как если бы это были похороны матери.


*


В доме — так всегда было при матери — было, по-староверски, чисто и уютно. Встретила меня тетка Лукерья. Она оглядела меня с ног до головы крепким взглядом и осталась довольной.

— Здоров! Ну, и слава Богу, — только и сказала она, собирая к столу.

Вера, сестра, на заимке. Тетка, посуетившись вокруг стола, так и не присела, сославшись на заботы по дому.

— Весь дом, Яша, на мне. Тут и скотина, и птица. Кручусь, как белка, одна. То-то думаю, — как твоя мать управлялась одна? И не было у нее и Петьки, а Верка малой была, — оттараторила тетка.

Вот так встретили меня дома после пяти лет отсутствия. Да, собственно, ничего не изменилось в доме. В комнате моей все осталось на прежних местах, как будто только вчера я вышел отсюда. На том же месте на стене висит шашка — подарок деда. Полка с книгами и журналами.

7

К дому я подъехал со стороны парка. Длинная аллея аккуратно подстриженных на английский манер деревьев вела прямо к широкой беломраморной лестнице, ведущей на второй этаж особняка. Строение в стиле английского замка из светло-серого песчаника. На втором этаже открытая веранда с белыми колонами. На стук копыт моего коня из ближайшей оранжереи, примыкающей с востока к дому, появился садовник. Он сообщил, что хозяин в отъезде на приисках и что будет не раньше, как через две недели. Остальное, мол, можно передать через горничную. О Софи я не решился спросить, хотя именно ее я и хотел увидеть. Я думал о нашем разговоре на утёсе. Мне тогда показалось, что мы что-то не договорили. А нам было что сказать. И я уверен в этом. Поднявшись на второй этаж, я встретил горничную Пашу, имя которой я уже знал по первой встрече в доме. Правда, я слышал, что Софи звала ее Парашей. Спокойная, уверенная в себе, она с достоинством крепко пожала мне протянутую мною руку. При этом она смутилась, густо вспыхнув. И это будет всякий раз, когда я, встречая ее, буду протягивать ей руку, а она будет всякий раз смущаться. И так будет продолжаться целых лет двадцать, пока она не станет моей женой. Крепкое было не только в ее рукопожатии, но видно было во всей ее крепкой фигуре. Я всегда почему-то чувствовал в ней что-то близкое, казачье. Она и внешне сходила за казачку: упругий пучок русых волос на голове, кофта, обтягивающая тугую девичью грудь и просторная до пят юбка.

Вот и сейчас, сверкнув стекляшками сережек, она то ли улыбнулась, то ли что-то хотела сказать, так что полные губы ее чуть было дрогнули, но она зарделась и, взяв пакет, протянутый мною, исчезла, так и не сказав ни слова. Отец ее из ссыльных староверов с Волги. Они были приписаны к нашей станице Монастырской. Так что, выходило, что она была в каком-то роде казачкой. Отец ее был известным шорником при конюшне Бутина, хотя будет время, когда я буду заказывать ему дорогую себе сбрую. У Бутина будет конюшня скаковых коней. Он под них построил ипподром для города, утвердил дорогие призы — и поехали отовсюду всадники. Словом, шорник без дела не остался. Он же учредитель местного кавалерийского училища. Он учился в Англии в Оксфорде. Вывез оттуда берейтора, умеющего подготовить коня и всадника к скачкам. Скачками Бутин заболел все там же в Англии. Оттуда же он вывез несколько коней-полукровок. Основной же капитал Бутин вложил в золотодобычу, скупая у государства якобы бесперспективные золотые и серебряные прииски. Его капитал контролировал все крупные сделки по закупке продовольствия для армии в Сибири. Одна только японская война принесла ему целое состояние. Его имя было на слуху вплоть до Забайкалья.

Бутин был моим благодетелем. Он и грешки мои в гимназии, как будет известно, снял с меня. Помню, отец как-то при встрече сказал мне, что Бутин дал слово — держать меня под своей опекой.

Мне бы сейчас хотелось увидеть Бутина и за все его отблагодарить. А ведь еще отец передал мне, что Бутин просил через него, чтобы я на каникулах зашел бы к нему.

Я возвращался на заимку. Бутина не было, так что в мыслях о нем я даже забыл о Софи. Я вспомнил о ней только тогда, когда сойдя с парома, я въехал на песчаный увал, и, прежде чем я выехал на тракт, я обернулся и глянул в город, где на Казачьей горе стоял светлый дворец. Жизнь и судьба моя во многом будет зависеть от его обитателей. И от Софи то же…


*


Я все лето почти неотлучно жил на заимке. Это было удобно, так как рядом были развалины, раскопки которых вскоре начались. Мне не терпелось извлечь что-то существенное в доказательство старины бывшего монастыря. А с дядей из Сбегов, — я все же план наш, составленный Учителем, сверил на развалинах. Его замечания я учел, когда собранная им группа из мастеровых казаков, приступила к земляным работам, чтобы заложить шурф по периметру развалин. Надо было снять грунт, не разрушая, как говорил Учитель, культурного слоя. Выделил людей и наш атаман. Они стали расчищать от крупных обломков место для возведения, как предполагали, часовню. Словом, дело пошло. Я значился теперь прорабом, ибо на все вопросы отвечал только я. И так и изо дня в день шли земляные работы. И надежд на успех я не оставлял.

За все лето я был в станице всего несколько раз. Помню, в один из таких дней тетка Лукерья, увидев меня, всплеснула руками, пораженная моей худобой и впалыми от усталости глазами.

— Ах, боже ты мой! — запричитала она, — да на тебе лица нет. А загорел, как зажаренный сухарь.

На следующий день с раннего утра я был уже в седле. Я спешил. Было еще одно дело, которое уплотнит все мое свободное время от раскопок. Дядя сообщил мне, что его приглашают на осенние окружные скачки и что он предлагает мне участвовать в них: надо, мол, себя пробовать уже начинать. Что он даст мне хорошего скакуна рыжей масти, а, мол, жеребенку твоему «подарочному» еще расти два года. Как тут не согласится? Я был, конечно, согласен, еще не зная, на что обрекаю себя. Теперь все свободное — и не только — время я был в седле. Все дни я был то на полигоне станицы, где дядя давал мастер-класс верховой езды, а потом преодоление на местности препятствий. И все это надо было выполнять в высоком темпе. Но после занятий верхом, я спешил на раскопки. И первый вопрос мой — что найдено? В один из таких дней над предполагаемым входом в монастырь на глубине были найдены обломки, на которых четко проступала буква «а», а на другом — не совсем ясная: то ли буква «к», то ли буква «х». Обломки естественно смыкаются и выходит то ли «ка», то ли «ха». Что ж тогда выходит: то ли «ка… зак», то ли «ха… баров» Я уже знал, что Хабаров ходил со своими докладами — «скасками» к царю в Москву и сибирский тракт ему, конечно, был знаком, а место наше высокое удобное — не могло не быть замеченным Хабаровым — стоит на тракте. По технологии сооружения нашего монастыря — еще Учитель отметил — был использован естественный из реки Шумной средний и мелкий валунник. Так строился старой веры Соловецкий монастырь. Эти наши предположения о древности в развалинах нашего монастыря подтвердил и дядя-старовер. Более того он заявил, что со слов старожилов, мол, хранится предание, что Хабаров провел какое-то время в келье этого монастыря. А на месте некогда стоявшего острога казачьего — а место ноне называется не зря Казачьей Горой — стоит дом Бутина.

Я с дядей долго и так и эдак прикладывали обломки с буквами, но ничего сказать по ним что-то определенное было нельзя. Продолжавшиеся раскопки ничего больше не принесли.

Время, однако, шло. Оставалось только одно — вскрыть плиты пола, уже освобожденного от крупных обломков. Казаки закрепили концы веревок за одну из плит пола — кони взяли дружно с места, но плита сразу не подалась. Плиту с боков пошевелили ломами — и дело пошло. Плиту удалось сдвинуть — открылся провал. Нет, как сейчас помню, страха перед неизвестностью у меня не было. Дядя предложил опуститься казаку. Я стоял на своем. Во мне только нарастал интерес к этой неизвестности. Помню, рядом со мною стоял мой старый друг по заимке Степан. Меня обмотали веревкой — и я тут же хотел вступить в темноту. Степан остановил меня. Трижды перекрестил, творя при этом молитву: «Николаю угоднику, заступнику нашему, помоги ми грешному в настоящем сем, да всегда прославляю господа Бога ныне и присно и во веки веков. Аминь!» Вот теперь, паря, можешь сигануть в этот омут с Богом, добавил Степан. Так он благословил меня, держа передо мною икону. Ее еще в начале раскопок передала мне тетка Матрёна. «С Богом оно будет надежнее» — сказала тогда она, подавая икону.

Я стал спускаться, держа в руке свечу. Густая застоявшаяся темнота нехотя расступалась по углам склепа. Среди долгих поисков среди трухи и разбросанных костей я обнаружил череп, а чуть в стороне — лежал, словно, кем-то забытый большой нательный крест.

И все же, всем находкам — уж невесть каким — я был рад так, что готов был завтра же уехать в гимназию и поделиться с Учителем. Но я тогда не знал, что моя радость будет недолгой, когда я узнаю, что Учителя уже нет.

8

Лето был на исходе. Освободившись от дел, связанных с раскопками, я теперь мог поехать в город к Бутину. Я не хотел ехать к нем у с пустыми руками, а сейчас все же что-то я мог показать. А главное: я сдержал данное ему слово — начать раскопы развалин. С парома дорога широким пробором среди домишек посада города поползла в гору мимо знакомого с детства Нижнего рыбного рынка. Ничего не изменилось на этой дороге с тех пор, как я с мамой ездил на Верхний рынок за новыми сапогами к школе. Выше слева от реки пойдет Набережный бульвар с чугунной оградой. А выше рельсы железной дороги, они идут к вокзальным постройкам красного цвета. Я въехал на соборную площадь. С нее, если смотреть на юг, то видна за невысокими увалами наша станица, а за ней пойдет некогда дикая столбовая степь. Выходит, когда-то станица наша была на краю дикого поля и защищала от набегов кочевников в старину казачий острог. Ноне на его месте Казачья Гора, а на ней дом Бутина. Столетия спустя некогда казачий острог превратился в уездный городишко, а с открытием золота и вовсе стал похожим на город, что на диком западе Америки в пору золотой лихорадки. И все же наш Зашиверск стал городом. Отцы города по инициативе Бутина купили городскую печать и сделали Зашиверск уездным городом.

Дворец Бутина известен в городе, как большой Дом или просто Дом. С севера дом утопает в зелени парка. Аллея делит парк надвое. Восточная часть постепенно сливается с естественным лесом, где, как и положено, водятся и грибы, и дикие ягоды, а на полянах среди берез обилие лесной земляники. Это, по словам хозяина, есть дикая часть парка, им любимая, где он прогуливается по едва заметным тропам. Западную от аллеи часть парка называют «английской» Здесь все строго подстрижено, уложено. Здесь греческие развалины с фонтаном, пруд с лодками для прогулок.

На этот раз Паша меня встретила, когда я ходил по гостиной, рассматривая картины с английскими пейзажами и замками. Я поздоровался с ней как всегда за руку. Она, как всегда смущенно улыбаясь, пригласила, открыв передо мною высокую дверь в кабинет. Я с трепетом шагнул через порог. Мне в лицо ударил свет. Четыре огромных окна наполняли кабинет светом и жизнью. Всюду обилие книг — они забрались даже на антресоли. Среди множества чучел бросилось в глаза чучело орла. Он нахохлился, готовый сорваться тебе навстречу, устремив на тебя хищный взгляд. Он даже раскрыл клюв в воинственном призыве.

— Ну, проходи смелее, Яков! — резко выйдя из-за стола, обратился хозяин ко мне.- Покажись — каким вышел гимназист из казака. Повернись, чтоб мы увидели, как ты возмужал.

Я развел руки в сторону так, что края рукава оказались около локтей, Да и брюки были коротки так, что я выглядел как подстреленный. Словом, вышел конфуз. Софья, вижу, от смеха уткнулась в платок, а Владислава, та самая дама в черном, мило улыбнулась. Ну, и то хорошо. Конечно, на виду у полек это было не здорово, так что я готов был от стыда провалиться сквозь пол. У Софьи прорвалось — и она закатилась раскатистым смехом. Вот уж мне позор был. Видно я со стороны выглядел, как пугало огородное. Хотел как лучше, а вышло курам на смех.

— Ну, вот — теперь видно всем, как ты вырос. Подойди я тебя обниму, — улыбнувшись в усы, ободрил меня Бутин. Он обнял меня за плечи.

— Смотрите, девушки, как вырос Яков. Настоящий жених. Не правда ли Владислава?

Полька в ответ только смущенно улыбнулась. А Софи к чему-то захлопала, не переставая смеяться. Бутин повернулся ко мне боком и смерил себя.

— Вот смотри, — он подмигнул Софи, — моя макушка около его уха. Вот каков он молодец! Физически ты вырос, но, я слышал, что ты и в духовном преуспел так, что у нас даже было слышно про твои подвиги. Что ж, юность пора свершений и подвигов. Я в своем возрасте, поди, уж не готов к подвигу. Все верно. Эту пору упускать не следует. Она уходит безвозвратно. Это время надо пережить. А ведь тот кружок был политический по своей сути-то. Сегодня хорошая литература — уже сама по себе политическая. Власть боится умных книг, как и умных вообще, боясь потерять свой авторитет. Правители нынешние боятся потерять власть над народом, который они обобрали до нитки. Что они оставили народу спрашивал еще Радищев и сам же отвечал: «Воздух!». Народу осталось искать утешение в церкви в надежде получить манну небесную. Я не говорю о запрете Тургенева или Радищева. А тот же Герцен. Я встречал его в Англии. Кстати, у нас среди студентов тоже был кружок Добролюбова. А работа Писарева «Реалисты». Он был для нас учебником живой истории России. Хотя пора Романовых осталась недолгой — их песенка спета! А вот тогда кружок будет тебе ориентиром, когда другие будут тыкаться, как слепые котята. Ты же будешь политически зрелым.

Однако меня тогда больше всего заинтересовала в дальнем правом углу за стеклом фигура индейца в полный рост на фоне тропического леса. Он с луком, стрела лежит, тетива натянута. И он весь в боевой позе. Это было куда интереснее, чем слова Бутина. А чуть в стороне — фигура старателя, он, склонившись над ручьем, моет старательским лотком золото в ручье. Мой интерес к этому заметил Бутин.

— Да, раньше этой экспозиции здесь не было. Индеец охотиться за старателем, моющим золото. У нас тех, кто охотится на старателей — называют «подкотомочниками». Отчаянные, они караулят старателя на узких тропах тайги. Тайга большая, а тропа одна. И все сходятся на этой тропе. У нас подкотомочники стали чаще охотиться за спиртоносами-китайцами. Ты, говорит один из них другому, когда будешь стрелять, то мушку ствола веди под котомку — тогда будет наверняка. Вот отсюда и пошло — подкотомочник. Там был дикий запад, а у нас был дикий восток. И разницы в этих сторонах света нет. Только там был Джек Лондон — мы многое узнали о времени золотой лихорадки. У нас не было писателя, равного Лондону. Хотя что-то есть. Та же «Угрюм-река» Шишкова… Ты хочешь испытать состояние старательского фарта? — то подходи к столу — обратился Бутин ко мне.

Я нерешительно, смущаясь от того, что мне оказано столько внимания, подошел к длинному столу с окном на север. Во всю длину стола лежала деревянная колода, дно которой было выложено резиновым матом. Колода лежит под уклоном.

— Сыпь в бункер мешочек с песком, — командует хозяин.

Я все сделал, как мне было велено. По колоде устремился поток воды, размывая песок. Легкие песчинки уносятся водой, а тяжелые пластинки золота остаются. Попадались самородки размером с крупную фасоль. Всех потянуло взглянуть на это чудо-прибор. У всех вызвало восторг то, что так просто можно намыть золото.

— Яков, подставь ладонь в конце колоды.- Он приподнял мат — и мне в ладонь упало тяжелое невзрачное на вид золото.

— Это тебе ко дню твоего рождения, Яков. Ты этого заслужил, — проговорил весело Бутин.- Сегодня день святых великомучеников Флора и Лавра. В честь их сегодня день города, ибо эти святые являются покровителями города. Так ведь Отец Василий? — обратился он к священнику. — И уж тебе, Яков, ближе то, что эти святые есть покровители коней. Что-то, смотрю, ты вовсе не рад золоту. А ведь за него цари семь шкур с русского мужика сдирают. Точнее, они сдирают нашими руками. Но таковы правила. Закон стаи. Только так и рождаются капиталы, без которых власть просто не может существовать. Любая власть. А ты, Яков, не робей. Покажи золото девушкам. Ведь блеском этих камешек можно растопить любое холодное сердце женщине. Но металл этот жесток и коварен, как и тот, кто им владеет.

Софья не выдержала и сорвалась с места.

— Можно потрогать? — глазки польки заблестели.

— Можно… можно даже взять, — сказал я.

— Да!?

— Да… да! Пусть это будет подарком к нашей встрече, после пяти лет разлуки — и как акт примирения, — смело проговорил я.

Софья осторожно скатила с моей ладони три самородка размером с фасолины в свою ладонь: невероятно, чтобы человек делился не просто кабы чем, а золотом. Влада, я заметил, была восхищена моим поступком, наградив меня легкой улыбкой полных губ. Она даже что-то, похоже, по-польски шепнула Софи. Та зарделась, но подошла и поцеловала меня в щеку, буркнув при этом «спасибо».

— Я вижу, Яков, золото не твой рок, не твоя судьба. У казака судьба — конь! Я слышал, да ты и сам мне как-то говорил — о мечте странствовать. Как тот летучий голландец или…

Я не дал ему договорить — и вынул из сумы человеческий череп. Поп при виде черепа — перекрестился на всякий случай.

— Это философский момент истины. Ведь сущность живого — в смерти. Что ж, теперь перед тобою будут стоять два философских вопроса: быть или не быть? А это уже классика. А что — может в нашей земле родился новый Шлиман? Что ж, — это может быть череп твоего предка, казака- землепроходца? — взяв в руки череп, спокойно сказал Бутин.

Девушки обступили меня, пытаясь глянуть на череп.

— Теперь ты можешь загадать, глядя на череп: быть тебе или не быть путешественником. А в подтверждение того, что тебе им быть — я вручаю тебе «Книгу для путешественников». Подняв этот увесистый фолиант над головой, я весь светился от радости. В тот день я был безмерно одарен. Я впервые почувствовал на руках, как весома, тяжела моя мечта — стать путешественником.

Вошла Паша с подносом, на нем рюмки и штоф с коньяком. Сам Бутин разлил по рюмкам.

— Что ж, господа, вот он и настал момент истины нашей жизни, — оглядев всех, весело проговорил хозяин. — Пусть будет вершиной дел наших разум. Да, здравствует разум, да скроется тьма!

Мы все сдвинули бокалы. А Софи потянула меня за рукав, давая понять, что сейчас самый подходящий момент истины — смыться отсюда и побыстрее.


*

— Ты понимаешь, что если он смешает политику с философией и историей, а сверху золото, то этот бутерброд он будет долго жевать, — быстро заговорила Софи, видя мое недоуменное лицо, когда мы оказались на веранде. — А ведь не подлил еще масло в огонь его речи Отец Василий. Ты заметил, как он не раз порывался что-то сказать, но поглаживая смиренно бороду, успокаивал, похоже, себя. А Отец опять подсунет ему идею раскола и тогда это… Ведь раскол — это его большой мозоль и, если Отец его затронет, то до конца выдержит только он сам. Это уже проверено. Ведь этого Отца, с его же слов, прислали следить за староверами, чтоб они обряды новой веры блюли. Ума в Отце палата, но от староверов она, мне кажется, стала дыроватой. Я с Владой была заложниками в их спорах, — уже сбегая по мраморной лестнице, тараторила девушка. — А вообще Владу Бутин зовет «вещью в себе». Я сама, порою, не знаю, что у нее в голове. Она одним словом — иезуитка! Так что эту «вещь в себе» тебе долго придется принимать такой, какая она есть. Ты слышал, что такое «вещь в себе»? — заглядывая мне в лицо, спросила Софи.

Я пожал плечами. Я не знал, что это значит — «вещь в себе». Я же только сейчас сообразил, что я оставил — и череп, и все находки на столе в кабинете. Но Софи потянула меня к пруду.

— Пойдем в беседку глянем на золото. Ведь ты мне, почитай, пол-ладони отдал с легкостью. Ты что — хотел этим купить меня?

— Нет. Хотел — помирится. Может, ты золото возьмешь обратно? Может ты хотел пошутить на виду у Бутина? — серьезно спросила она.- А мне Бутин никогда не дарил золото. Почему так? Ты не знаешь? Я знаю, почему он это сделал: ты для него — герой. Ты и в кружке рисковал свободой, а тем более, после того, как ты коня у жандарма остановил. А ведь этот польский по происхождению офицер — лучший друг Влади. Так что тебе еще придется с ним встретиться в доме. Вы изуродовали ему лицо. А раненый зверь опасен вдвойне, а задетое самолюбие поляка — втройне опасно. Он коварный. Теперь ты остерегайся его: поляк обид не прощает. Я все про тебя знаю. Нина, твоя подруга мне рассказывала, что тебе гадала цыганка. И, мол, даже денег с тебя не взяла, а сказала, что ждут тебя великие победы.

— Это все чепуха… гадание! Я средних данных человек и у меня нет талантов для побед. Да, я не серый. Стараюсь уходить от этого цвета.

— А почему — все твои дела в гимназии — Александр Сергеевич так и назвал подвигами?

— Это так… образно он сказал или имел в виду «подвиги» в кавычках, — с усмешкой заметил я.- Все мои проступки скорее инстинктивны, как средство зашиты. Видно срабатывает во мне казачий инстинкт самосохранения. Похоже, он в нас от природы заложен. Думаю, ты бы так поступить не смогла. Ты просто разумнее меня, и твой рассудок всякий раз бы останавливал тебя.

— Нет, ты стал для Бутина просто героем нашего времени.

— Нет, вот тут ты не права. Героем я еще не стал. Да, и вообще — какой из меня герой?

Мы сидели в просторной из белого камня беседке. Солнце было в зените — и лишь слабое дуновение приносило с пруда свежесть.

— А на утёсе я в тот день была не случайно. Я узнала, когда приходит пароход, и уговорила Влади поехать со мною. Я почему-то чувствовала, что еду на встречу с тобою. А ты встретил меня такой букой. Правда, у меня была обида на тебя. Мы просто тогда не поняли друг друга. Я помню, как ты мне много рассказывал об этом утёсе. На нем чуть ли ни один из главных землепроходцев стоял, кажется, Хабаров, — размечталась Софи.

— «… под ним широко река неслась, бедный челн по ней стремился одиноко» — подхватил я.

— Так Петр смотрел вдаль в поисках места для столицы

— Петр прорубал окно на запад, а наш казачий атаман Ермак — прорубал окно на восток. Петр рубил окно в Европу, а Ермак — в Сибирь! Кто из них более велик — Петр или Ермак? Время рассудит. Ведь Россия приросла Сибирью и появилась Империя, а Петр стал Императором Российской империи. Так что — разве не казаки принесли Петру пожизненное звание Император?

— И откуда тебе это известно? — влюбленными глазами глядя на меня, спросила Софи.

— Моим духовником в гимназии была — ты не поверишь — была сама «народоволка» в ссылке. Она же была учителем русского языка и литературы.

— А у вас случайно Иван Грозный не был надзирателем? — рассмеялась девушка.

— Вот его только нам и не хватало. А то бы по субботам была бы не порка, а казнь. Зато был у нас Блин. Он не лучше Грозного.

— Как блин!? — закатилась от смеха Софи.

— Это Блинов, а, по-нашему, Блин. Он у нас надзиратель. Прескверный субъект. Из тюремщиков.

— И у вас была порка? Да это средневековье! А ты хоть раз — за свои подвиги был наказан?

— Нет, не довелось испытать. Я про это как-то сказал Бутину. Он ответил, что в Англии в гимназиях поголовная порка. У нас она от дикости. Правда, замети он, что великий хирург Пирогов очень даже приветствовал подобное воспитание поркой. Я где-то вычитал, что на тех местах, на которых мы сидим, расположена масса такого, что массируя его посредством порки ивовым прутом, замоченным в воде, то ты получишь массу удовольствия.

— Это грубая шутка, — смутилась девушка.

Я и сам не рад был, что стал говорить об этом.

— Экзекуции в любых целях — не средство воспитания. Это унижение человека до уровня скота. Но я бы хотела тебя спросить о другом. Ты много говорил мне о казаках, о Ермаке, о Хабарове, которые открыли Сибирь и Дальний Восток для России. Но почему мы о них не слышим? А то и вовсе, — знать не знаем, что это за люди. Думаю, это оттого, что вы больше воды намутили в истории. То Разин пришел дать волю, то Пугачев стал пугать царицу и ее двор. То вы, казаки, переметнулись — я слышала от Бутина — к Лжедмитрию. И что теперь вам за все за это памятники ставить до небес?

— Ну, до небес, допустим, нам не надо ставить памятников, — я взял ее за руку решительно, — а вот помочь поставить бы на месте разобранных развалин бывшего монастыря часовенку в честь казаков-землепроходцев — вот это надо бы. Пусть она напоминает каждому прохожему, что здесь покоится память о наших казачьих предках. Пусть кто-то поклонится, кто-то помолится или просто задумается над былым. Вот этого я добьюсь. Может не в этот раз. Но знаю точно, что в часовне — будет старая икона от староверов, — взволнованно заговорил я.

— А почему старая икона?

— А потому, что те землепроходцы, от которых пошел и наш род, были людьми старой веры. Да, может так получится, что это будет памятник старой вере. Она этого заслужила. Под знаменами старой веры завоевана эта земля, на которой мы с тобою стоим, под названием Сибирь. Со старой верой легли на монастырском погосте предки мои. Пусть будет часовня им надгробным памятником.

— Откуда в тебе столько патриотизма? Откуда в тебе этот зов твоих предков? — глядя на меня так, будто на лице моем есть ответ на эти вопросы, спросила Софи.

— Это во мне от казачьей крови. А потому и зов предков во мне естественен. А еще у меня в друзьях казаки-каторжане. А если собрать воедино и дядю Андрея, атамана Сбегов, да Учителя, да АБ, моего духовника Анну Борисовну, то тогда будет видно — из чего слагался во мне этот зов предков. Хотя это не все. А сама жизнь в станице, а мать и отец. Вот и получится, что зов предков — это целый мир, в котором живет казак. Только казаку понятен этот непростой мир.

Мы долго разговаривали в этот день. Катались на лодке по заросшему от водных лилий пруду.

— Ты заметил, что сегодня Влада была к тебе внимательна. Это она оттого, что узнала про твои подвиги. А ведь раньше она и слушать не хотела о тебе, как казаке. Ведь это она шепнула мне, чтобы я поцеловала тебя, а она сама протянула тебе руку для приветствия, когда ты вошел сегодня в кабинет. Она далеко не всякому может подать руку.

Я, осмелев, приблизился к девушке и привлек ее к себе с поцелуем. Она, не возражая, подставила щеку.

Она много после этого говорила о своем новом друге Александре из кадет. Я видел этого светловолосого красавчика. Я слушал ее вполуха о нем, как о покорителе женщин, любовь которого, как я понял, не обошла и ее.

Знала бы она, знал бы я, что пройдут два года и этот влюбленный в Софи мальчик станет моим закадычным другом, с которым я пройду огонь и воды первой мировой войны и только эмиграция разлучит нас. А следом за ним уйдет и Софья. Как говорится, нет повести печальнее на свете…

— Ты так смотрел на Влади, что мне показалось — уж не влюбился ли ты в нее? Влади — польская красавица. Будь осторожен — она принадлежит Бутину, негласно. И смотрю и она влюбилась в тебя, узнав, что ты стал известен в городе, как социалист. Твои дружки чуть было не убили жандарма, изуродовав ему лицо. Тебя, как вольнодумца, надо судить, а тебя любят. Нина по тебе скучает, а тут еще наша Паша какой раз о тебе спрашивает. Так что мне около тебя и места нет.

— А ты смелее со мною.

— Пробую, — глядя в воду, тихо сказала она. — Приходила на утёс, а там только ветер гуляет. Тебя нет.

— Это тебе, Софья, зачтется. Даю тебе слово. У нас полно времени, чтобы наверстать упущенное. Ты только веселей на это смотри. Не горюй.

— Я думаю о другом. Мы, поляки, страдаем за свое свободомыслие. Я знаю от Влади, как поляки страдают от этого. Но это народ. А ты один в своем классе бросил вызов своим свободолюбием. Ты мог жестоко пострадать, не будь Бутина. Я и Влади любим в тебе эту казачью вольницу, она нам, полякам, по духу. Вот смотри на этом кольце, выкованном из кандалов каторжан на внутренней стороне на польском выбито: «За Вашу и нашу свободу».

Я взял в руки кольцо.

— Весомая штука.

— Такой весомой была дружба русских декабристов и польских повстанцев. Те и другие здесь встретились, хотя польское восстание было позднее, чем восстание на Сенатской площади. Это кольцо передалось от мужа Влади. Было сделано два кольца. Одно у нас, другое — у ваших ссыльных казаков и там надпись на русском языке. Кольца сближают поляков с казаками, хотя мы исторически были врагами. Я помню, когда ты был еще учеником, то на встречу приносил книжку Гоголя «Тарас Бульба». Там казак влюбляется в польку — и погибает за любовь. У нас с тобою все наоборот выходит. Так ведь? — лукаво улыбнувшись, проговорила Софи.

— Иные, Софи, времена, иные и нравы. Да и времена сегодня не Запорожской Сечи. Мы те же, но мы другие.- Софи водила пальчиком по воде, пытаясь вырисовать фигуру, но она тотчас под пальцем исчезала.

— Если бы тебе пришлось исповедоваться у священника, — что бы ты сказал? — продолжая водить пальцем по воде, спросила девушка.

— Я где-то читал, что подобное происходит у вас, католиков. А потом, я никогда бы ни перед кем не стал бы исповедоваться. А то еще каяться заставят… Нет, «минуй нас пуще всех печалей» подобное.

Мне было шестнадцать лет, я был вполне зрелым юношей.

— Пойми, мое сознание отсевает мелочи жизни, а именно то, что и есть, может быть, грешным. Да, память та, как губка, она впитывает все — даже то, что не следовало бы. Память сейчас работает на прием, а вот лет через пятьдесят, можно к ней обратиться, но не раньше. И тогда на основе своей памяти — а уж она тебе подскажет, что с тобою было в пять лет, — ты и сможешь рассказать или написать исповедь. А сейчас у меня даже нет предмета исповеди. И в церкви бываю только тогда, когда нас ведет туда строем надзиратель гимназии. В любом знании нет греха. Раньше церковь за знание того, что земля вращается, сжигали на костре. Но сегодня она отменила этот грех. В знании нет греха — и нет, значит, покаяния. Мне еще не о чем исповедоваться. Я ничего не прошу у небес. Судьба мне дает все необходимое. И беды, чтоб крепить характер и благодетеля, чтоб меня упавшего, подхватить. А в пору учебы — дружба самое верное чувство. Любовь может изменить, а дружба, она будет тебе верной в любую пору. Я тебе предлагаю дружбу.

— Что ж, я с благодарностью принимаю дружбу с тобою. Она будет для меня драгоценна, — нежно заметила Софи. — Но ты, как я поняла, каяться не будешь все же. Что ж, тогда это сделаю я.

Рассказ ее был долгий. И о встречах на вечерах с Сашей, то она как-то познакомилась с Петром. Вот уж никак не ожидал, что тот Петр, мой сосед по парте, встречался с Софи и мне ни слова об этом. Хорош друг! Потом Софи заговорила о Нине. Что она, мол, вскружила голову молодому поручику адъютанту его превосходительства наказного атамана. При упоминании Петра я даже как-то растерялся — у меня из рук выпало даже весло, и теперь я пытался выловить его.

— Уж не разволновал ли тебя мой рассказ? И что же ты на это можешь сказать.

— Оправдания не жди. Каяться мне не за что. Я учил ее верховой езде. Не скрываю — мне нравилось следить за ее легкими движениями, видеть ее живые веселые глаза. По тому, как гулко хлопнула входная дверь в доме, я знал, что пришла Нина. Девушка решительная. Отца своего она любила, не смотря на его всегда мрачное настроение, которое она оправдывала его преподаванием в кадетском корпусе. Кадеты — публика непростая, своенравная.

— Но ты любил Нину? — вдруг спросила Софи.

— Это сложно сказать — любил или не любил, — неуверенно сказал я, будто каждое слово давалось с трудом.- Думаю, было состояние влюбленности. Что еще может быть в нашем возрасте? О любви может рассуждать Влади. Она осознанно воспринимает это чувство. А мы свою биологическую страсть окрашиваем романтически в любовь.

— Я от тебя таких «биологических» слов не ожидала. Откуда они в тебе?

— Я люблю антропологию — и многое прочитал о ней. Это наука о человеке, о его появлении, становлении.

— Это поэтому у тебя череп. Петр рассказывал, что у тебя и в комнатке, где ты живешь, есть череп. Нина мне говорила, что ты его принес из склепа заброшенного кладбища. Все так?

— Да, это так. Интерес к ископаемым костным остаткам привил мне мой Учитель, а он палеонтолог, то есть, ученый, изучающий костные остатки некогда живших на земле животных. Я был участником его экспедиции — и он нашел остаток бивня мамонта. А относительно слова «любви» у казаков, то слово это — никудышнее, его никуда не приложишь. У нас этому слову есть замена: нужность. Каждый в казачьем деле чем-то нужен. Жена рожает казаков, муж — служит, а в свободное время — он пахарь. Помнишь, читал я «Тараса Бульбу», так там Гоголь пишет о любви как о мгновении страстей между казаком и казачкой. И все. Казак чаще в доме гость. Мы видели отца по два-три раза в году.

Софи предложила: по случаю моего дня рождения не плохо бы посетить ресторан у озера. Это было куда более приятнее, чем эти исповеди, не стоящие, по-моему, выеденного яйца. В ресторане в дневное время было мало людей. Мы сели у окна с видом на озеро. Официанты Софи знали, так что нам быстро накрыли стол. Заказывала Софи — у меня карманных денег не было. Я не просил у отца денег, а сам он, наверное, считал, что они мне не нужны.

Мы веселились, болтали, шутили и танцевали допоздна.

— А ты, я смотрю, не изменился. Вырос, но все тот же казак. Каким ты был — таким и остался, — прижимая свое горячее девичье тело ко мне в танце, тихо на ухо проговорила Софи. — Я думала, что гимназия сделает тебя другим. Но по поступкам твоим видно, что в тебе сидит все тот же Разин или Пугачев. Но ты сегодня дал мне волю. Разин ваш лишь только собирался дать народу волю, а ты дал мне ее…

Мне пришлось вернуться в беседку за «Книгой для путешественников».

9

Бутин по пятницам устраивал вечера. Здесь были близкие ему люди города. Любезный, хлебосольный, либеральных взглядов он любил собираться на открытой веранде с видом на английскую часть парка с классическим газоном. Чаше среди гостей были промышленники, адвокаты, директора училищ. Он предпочитал встречаться с людьми дела. Деловой человек — он и скажет умно, к месту. А сколь деловых людей из старой веры? Оно и видно: в чьих руках капитал. Все Морозовы, Третьяковы — да сколь их по России — и весь их капитал корнями уходит в старую веру. И всякий раз, начиная подобное собрание своих единомышленников, Бутин скажет, что капитал России идет от нас, от старой веры.

В какой-то раз разговор зашел о казачестве.

— Ты, я слышал, отказался участвовать в скачках на летних сборах казаков твоей станицы. Я одобряю это. К намеченной цели надо идти, не считаясь ни с чем, — благодушно заметил Бутин.

— Я не готов к серьезным скачкам. В родной станице нас, Дауровых, все знают — и я не хотел опозорить наш род казачий. Конь от дяди был мною плохо объезжен. Мы плохо знаем друг друга. А любая скачка — это риск и для коня, и для меня. Но атаман обиделся — и снял казаков с раскопок.

— Ты все верно сделал. Тебе еще рано выступать среди казаков — ты не призывного возраста. А на атамана обиды не держи. Но одно помни, что твоя мечта тебе принесет еще немало бед. Ты к этому будь готов. В тебе староверского упрямства от матери предостаточно — его не занимать. Ты многого добьешься, потому что мы все здесь старой веры и многие из нас миллионщики. Старая вера держалась на грамоте. Вот и мать твоя готова была учить, вас сыновей, хотя дни жизни были ее сочтены. Это подвиг матери-раскольницы. Ты это помни. А то, что было с тем польским офицером-жандармом, то забудь его. У тебя ангел хранитель — сам император. Но поляк — он коварен. Будет при случае мстить тебе. Да, будет не просто. Он, как и все поляки, авантюрист. Это у них в крови. Знай, правда на твоей стороне, а я, если надо, помогу. Ты хоть на половину, но нашей веры, старой. И еще. Казаки были в Оксфорде в Англии. Тогдашний король подарил именно казачьему генералу Платову саблю за победу над Наполеоном. У него был отряд казаков-староверов. А наша слава — художник Суриков! Казак-старовер. Не зря он писал «Боярыню Морозову».

— Я вот, что хотел давно у вас спросить. У нас Соборный праздник святомученников Флора и Лавра, но они и покровители коней. Не так ли?

— Мудро, мальчик, мудро! Я сам давно об этом думаю. Огромная Россия и повсюду войска казачьи, а праздника у вас, казаков, нет. И вот праздник коня и должен был бы быть в день памяти этих святых.

— Казачество — двумя руками за такой праздник коня! — воскликнул я.

— Конь издревле был святым животным у кочевников. Ведь даже подкова коня до сих пор хранится как оберег. А голова коня на крыше строения. Само название «конек крыши» пошло от слова «конь». Было поклонение коню, а ноне про это забыли. Я в столице ищу человека — истинного конника, чтобы он взял на себя создание всей идеологии такого праздника. Даже есть на примете такой человек. Я познакомился с ним на Красносельских скачках. Но он пока учится в Академии Генштаба. Он был в составе сборной олимпийской по верховой езде. Ты учись, Яков, славно и без всяких чудес только, а я подготовлю почву для поступления тебя в наше кавалерийское училище. И еще. Ты не случайно попал в этот кружок. Ведь ты заглянул вместе с кружком в наше завтра. А заглянуть сегодня в завтра в России — преступно, потому что реальное — действительное…


*


Каникулы были на исходе. Мне не терпелось показать все, что найдено при раскопках, Учителю. Да, их оказалось не так много и они не были столь убедительны, как это бы хотелось мне. Оставшиеся дни я проводил с Софи на озере. Она учила меня ходить под парусом. У Бутина две яхты. Меньшая принадлежит Софи с Влади. Эта яхта проста в управлении, так что я вскоре уже мог ходить разными галсами. Так что мы или бродили по глади Большого озера, то грелись на камнях нами облюбованных Каменных палаток. Это природное нагромождение из скальных пород с прослойками песчаника, ветер выдул разрушенный погодой песчаник, что придало внешне впечатление уложенных друг на друга каменных «лепешек» с гладкими поверхностями. Вот на них мы и загорали. Здесь же разводили костер, а в хозяйственной сумке Софи всегда было что-то съедобное. И обязательно было кофе — Софи его большая любительница. Я заметил, в доме все любят кофе. В станице я даже не слышал о таком напитке, а здесь без него не обходится ни один разговор. Стал и я привыкать, хотя и не сразу, к этому горькому напитку.

После купания — грелись на камнях. Я читал ей «Страдания молодого Вертера» Гёте. Эту книгу мне посоветовала прочитать во время каникул Анна Борисовна, наша АБ.

За несколько дней до отъезда я узнал от Бутина, что пароход с моим отцом стоит под разгрузкой на пристани Покровка.

Встретив отца, я издали и не узнал его сразу. Он вообще показался мне чужим человеком. Купец ни купец. Рубаха, жилетка на нем, цепочка поперек живота, брюки, заправленные в сапоги. На голове белый картуз. Нет, не похож он на казака. Купец — да и только. Ничего не осталось в отце от казака. Я в недоумении, разглядывая отца, было, задержался, а уж отец, видя меня, окликнул. Позднее Лукерья признается мне, что отец перестал бывать на казачьих кругах — об этом, мол, сам атаман ей говорил — предпочитает коляску, чем ездить верхом на коне. Словом, отходит от казачества. Я понимал, проучившись в гимназии, что в коммерческом деле встречают по одежке, а потому отец и должен соответствовать тому, чему он служит — коммерции. Долгих разговоров отец и раньше не любил: равно, как воду толочь в ступе — пустое дело.

— Во всем, сынок, должен быть порядок, — вдруг с этого начал отец, обняв меня, — порядок в делах — порядок в голове, — поглядывая на карманные часы, продолжил скоро отец, — Без царя в голове, сын, житья в России не будет.

Зашел разговор о Японской войне, о беспорядках в Губернске.

— Ладно, военным, им пушки да винтовки надо обстреливать, чтоб не заржавели. Но зачем нам лезть на чужую землю, когда своей девать некуда? Дай-то Бог сил, чтоб ту землю, что есть, обработать с умом. Так нет, завели Порт-Артур. Японцам деться некуда — вода со всех сторон подступает. Им бы землицы не помешало. Мы то — куда лезем? Вон степные станицы не знают — куда зерно девать? Вот туда надо государевый капитал вложить, а не цепляться за чужие земли, за которые ухлопают немало русских. Не по — хозяйски все…

Мы сидели в буфете на дебаркадере. Отец, зная меня, заказал все вкусное. Икру красную, балычок жирный из брюшков кеты. Отец говорил, не спеша, с расстановкой, поглядывая через открытое окно на реку.

— А то, что войска разогнали стачку в Губернске — это дело. Так их мать ети и надо, — вдруг вспылил отец.

Я промолчал о своих подвигах в день митинга. Говоря все так и про это, отец, конечно, многое знал из того, что было со мною в гимназии. Но я сделал вид, что события эти не волнуют меня. Переубеждать отца — не благодарное дело. Он учит меня — и я ему должен быть только благодарен. Я не знаю, кто и сколько платит хозяйке за мое содержание, но она перед отъездом заметила, что пусть отец не забудет перечислить деньги на пошив новой формы, а сколько — он, мол, знает. Да и стоило ли отца переубеждать? Думаю, коммерция подправила изрядно и строй его мыслей и убеждений. Но именно тогда-то и наметилась та трещина, которая, спустя годы, разведет нас с отцом по разным сторонам баррикад в годы гражданской войны.

Да и во мне, я думаю, отец заметил перемены.

— Я вижу по лицу, что ты стал другим. Вот и взгляд твоих карих глаз, смотрю, стал цепким. Я знаю, как ты устремлен к мечте детства — к странствиям. Думаю, и кружок тот для тебя был неслучаен. А зря. Что общего между тобою и той голытьбой, что захотела власти. Если так случится — нам, казакам, не будет место в России, — я впервые слышал от отца такие слова. — Через два года — и ты юнкер училища. Я под это уже капитал подсобрал. Одна справа будет сколь стоить, а еще коня. Да казачьему офицеру положено иметь два коня. И в степной станице растет такой конь — огонь! Хоть и обойдется он нам недешево, но по казаку — и конь. Мы, казаки, по истории держим власть цареву и тебе этого не миновать. У тебя впереди будут победы, награды, звания… Ты можешь дорасти до наказного атамана. Оставь эту голытьбу. Они народ мутят, чтобы нас по наделам земли сравняли с мужиками. А народу только сунь шлею под хвост — он так взбрыкнет и понесет, что телега власти в дребезги развалится. Вот к чему приведет ваш кружок. А случись так, то я все должен буду отдать. Если у царя власть возьмут, то и мы с тобою останемся у разбитого корыта, как та старуха в сказке.

Голос матроса снизу доложил, что пароход готов к отплытию. Отец, должно, растревоженный мыслями сидел неподвижно, будто слова матроса его не касались. Мы сидели молча. Вскоре показался матрос.

— Что, Дмитрич, задумался? — крикнул из-за двери молодой человек. — Я тоже слышал, что в Губернске был бунт.

— Казачество бунта никакого не допустит. Казак — это сила России. Он одной рукой может бунт задавить. Что там было? Чума их знает. Сказывали, погалдели да разошлись. Казаки их местные немного пощипали. Нас, станичников, там не хватало, а то бы шороху навели.

— Мы, дядя, все русские таковы… — оборвал его матрос. — Я вот из крестьян…

— Дикий вы народ… этот шальной мужик. Вот Бутин, он бывал в Европах. Так там, говорят, что русские ленивы…

— А ты, дядя, поживи в деревне, да похлебай серых щей да поноси худых лаптей, — так какой из тебя работник выйдет? От холопа мало прока. Он мантулит на хозяина. Вам хорошо — вы сами по себе хозяева. А я, куда не обернись — всюду холоп, что на деле — раб. Так что — вот мы и есть та голытьба, которых ты, Дмитрич, поносишь…


*


Мои встречи с Софи в доме нередко сопровождались встречами с Бутиным. Я всегда был трепетно рад разговору с ним. Бывало, что заслышав мой голос в гостиной, он приглашал зайти к нему в кабинет. Я нашел его за чтением газет.

— Вот послушай, какие сегодня модные идеи, — сразу заговорил он, как только я зашел, — и первая из них — это социализм. Как можно дойти до такой дикости в знании нашей истории, что на следующий день после рабства вам обещают прелести эдема, рая! Да, освобождение народа от рабства необходимо. Нам, языческой стране, христьянство прививают сверху целое тысячелетие и до сих пор в какой-нибудь Мордовии язычество живо. Рабство будет в нас отрыгаться все триста лет, что держали Романовы.

Народ не знает ни прав, ни свобод, ни как их отвоевывать. А капитализм этому бы научил, заставил бы народ через нищету и голод бороться за свои права. А мы эти права даем на блюдичке вместе с социализмом. Но и социализм их не даст, а только продекларирует где угодно — хоть в конституции. Я владелец приисков запросто так и гроша ломанного не дам. Поставь меня в позу через забастовку — что-то буду вынужден дать. Платить больше за каждый грамм добытого золота. Золота, а не вывезенной пустой породы. Вот что такое власть капитала, которая когда-то съест этот нищий социализм. Ведь он не создает прибавочной стоимости, а значит — и капитала. Они, социалисты, не читали «Капитал» Маркса К. Они, все современные революционеры, воспитаны на идеологии анархизма. Ведь анархизм — это идеология рабства. Эти триста лет рабства и породили именно в России идеологов анархизма, как Бакунин, Лавров, Кропоткин. И им социализм поставит памятники, ибо в сущности социализма лежит анархизм. Даже если и будет социализм, то Россия, выйдя из мрака крепостного права, ослепнет, приняв идеи утопического социализма за реальный. Я встречался в Англии с Плехановым, нашим первым марксистом. Он сказал, что сделав так, Россия сойдет с рельс общей магистрали развития цивилизации — и сорвется в пропасть. Что Россия только-только вошла в лоно буржуазной демократии, когда стачка, забастовка — это инструмент борьбы за права человека Социализм даст — пока он будет — рыбку, а капитализм даст человеку сеть — и ты попробуй, изловчись, поймать эту рыбку сам. Соберись в профсоюз, создай гражданское общество — и тогда, сообща, ты сможешь поймать ту рыбку. Но путь этот долгий… уйдут века! Доведется — прочти книгу Мишле «Народ» и многое станет яснее. А то, послушай, что сказал Марк Твен. Он сказал примерно так, что из-за невежества народа свобода возможна только в аду. Это его впечатление от чтения книги Кеннона «Сибирь и каторга»…


*


Перед отъездом я обещал побывать у брата Гриши на новоселье. Он дано приглашал — да все как-то было не по пути. На пароме через нашу реку Шумную была приятная встреча с Пашей. Встреча с ней всегда была, как со старым другом. Она протянула руку — я свою. Разговорились. Она возвращается с дойки коров. В телеге стоят бидоны с молоком. Она предложила попить из небольшого бидончика парного молока. Я с удовольствием выпил, похвалив за молоко.

— А ты не кержачка? — вдруг спросил я, любуясь свежестью ее лица.

Она, не поднимая взгляда, утвердительно кивнула головой. Мы сошли на берег. Она ловко села на сено в телеге и взяла вожжи. Сел на своего коня и я. Мы ехали в гору и о чем-то говорили. Перед домом Бутина я простился с Пашей, рассказав ей, что на днях уезжаю, а, мол, сейчас должен навестить брата. Я крепко пожал ей руку — и мы расстались.

Брат построил дом в два этажа, как принято строить в городе у состоятельных граждан. Первый этаж из кирпича, а второй — рубленный из сосны. Приняли меня радушно. Я в разговоре спросил его про Пашу.

— О! Это девка боевая. Первая горничная в доме. Она из староверов с Волги. Ты почитай о староверах у Мельникова-Печерского в его романах «В лесах» и «На горах». Она кержачка. Я часто вижу ее в доме. Славная девица. На все руки мастерица. Ее пригласила в дом еще жена Бутина. Влада сейчас не нахвалится ею. Кофе научилась готовить. Словом, работящая, так что вскоре она всех слуг за пояс заткнула. Она не даст себя в обиду. Волжские, они такие, — слегка картавя с детства, говорил брат, лукаво поглядывая на меня.- Я смотрю, ты время зря не тратил. Тебя и с Софьей видели, как вы верхом на конях гарцевали. А сейчас про Прасковью спрашиваешь. Я слышал от Бутина, что ты и раскопки ведешь на развалинах. С детства хилый был, болезненный, а ноне, смотрю, ты вымахал в молодца.

В соседней комнате послышался плачь ребенка и голос матери. Вышла жена брата Надежда. Стройная худощавая некрасивая женщина. Я знал ее раньше и теперь был с ней на «ты». Она накрыла на стол — и ушла на плачь ребенка. Я заметил, как сейчас помню, бледность в лице брата и она производила впечатление совсем нового и чужого лица. Исчезла прежняя казачья стать, прежняя живость в лице. Мы отметили новоселье, о многом поговорили, но об отце, что в нем убыло все прежнее казачье, не сказали — ни слова. Я знал, что отец ценит помощь Гриши в его коммерческих делах. Не сказал и про то, как он и отец отходят от казачества. Брат стал адвокатом в адвокатской конторе Бутина. Он уходил в иной мир — мир чиновников, чуждый для меня мир.

Разговорились о Толстом, о толстовцах. Брат поносил Л. Толстого за то, что тот носится с Богом как с писаной торбой. Играет то в сапожника, то в пахаря, а сам садится за роскошный стол барина. А мужик его яснополянский пухнет от голода. Я ему возразил: единственный в России, так это Толстой, который может открыто сказать, что в России до сих пор рабство. Да, бывали времена и похуже, вспомнил я слова АБ, но не были так подлей. И что Россия задыхается от безвременья.

— Это в тебе от Бутина?

— Это от гимназии и от Бутина то же. У меня были прекрасные учителя. Вот они-то и вложили в меня то, что ты слышишь.

Брат был далек от моих мыслей о рабстве.

— Ведь не все слуги признали Влади — эту иезуитку хозяйку дома. А Паша оказалась такой покладистой, что угодила и Влади. Так что имей в виду, что в доме хозяйка пани Владислава. Так что Паша угодила новой хозяйке и Влади, я слышал, одаривает ее подарками. То кофта на ней новая, то сережки. Вот так брат. Сейчас в доме хозяйка пани Владислава Бутовска. А Софи ноне Бутин удочерил. Так что она богатая невеста. Смотри, брат, не промахнись. Я бы не стал раздумывать. Куй железо — пока оно горячо.

Брат заметно округлился, потучнел, как и положено чиновнику по особым поручениям. Все в нем уложено умно, расчетливо. И конечно, он далек от азарта, риска. Это все в нем потухло. Вот и речь его спокойная, дородного господина. И все больше в нем попахивает Обломовым. И я не шучу. Он как-то предложил через нашу Шумную вместо парома соорудить мост. Ну, чем не Обломов? Я сам не знал, как стать гражданином и работать на пользу обществу, о чем не раз говорил Аб. Для меня пока не было ничего страшного в том, что, со слов АБ, закрыт журнал «Отечественные записки», что этим был закрыт золотой век и, мол, это ударило по всей русской жизни. Я этого не почувствовал…


*


Наверное, это была одна из последних моих встреч с Софи перед отъездом. Я и раньше, когда мы в детстве встречались на утёсе, знал, что она любит полевые цветы. И тогда при встрече я дарил ей букетик, и она с благодарностью его принимала. Так было и теперь, но первой я встретил Пашу и я не мог ее обделить вниманием. Я, как кавалер, отделил от букета и подал Паше. Но тут дверь на веранду распахнулась — и на верхних ступенях лестницы показалась Софи. Она ревниво глянула на Пашу и на меня. Сердце мое вздрогнуло: «Неужели я влюблен в Софи?» Паша смутилась и прошла вниз мимо меня. Я стал объяснять Софи, что во всем виноват я. Я знал, что слугам в доме запрещено заводить любовные интриги. А здесь вдвойне получилось неловко: я, как известный в доме кавалер дочери хозяина дома, у нее на глазах завожу шашни с горничной. Узнай об этом Влади, строгих правил хозяйка дома, — был бы скандал. А Паше бы не сдобровать. Иное дело: Софи и Паша одногодки и где-то подруги. Но только не в любовных делах. Здесь они соперницы, как покажет время.

А Софи в то утро вышла в новом платье. И ей не терпелось спросить меня, как оно к ее лицу. И помешала этому показу новой моды всего лишь горничная. Вот беда. Думаю, это очень ее нервировало, так что она раздраженно попросила Пашу оставить нас.

Словом, сверху спускалась Софи в образе то ли молодой дамы, то ли благородной барышни. Светлые перчатки по локоть, изысканная шляпка. Она твердо держала голову, как полька, и мне показалось даже надменно. Что-то в ней было от той «дамы в черном» из нашего детства. Я был очарован. Я не верил своим глазам: «Неужели мне придется брать эту крепость?» Глядя на нее, я только сейчас, похоже, осознавал, что она дочь известного в округе миллионщика. В ней я бы с трудом узнал ту шаловливую девочку со светлыми кудряшками из детства. Мы выросли. И теперь никто из нас не хочет выставлять свои чувства напоказ. «Только ты с ней будь снисходительней, — вспомнил я слова брата, — она дочь богатого человека!» Похоже, в тот день она хотела показать то лицо, с которым я имею дело. Тщеславная полька, вдруг ставшая богатой, хотела мне, казаку, показать: кто есть кто. Да, я бледно выглядел в тот день в поношенной изрядно куртке гимназиста.

День был по-летнему солнечный. Мы гуляли по набережному бульвару. Свежестью дышала под высоким берегом река Шумная. Воды ее гулко бились о скалы.

Я рассказывал ей о наших путешествиях с Учителем и что мы даже «сделали открытие». Мы в луже воды из осадков, поднятых со дна, получили модель вселенной. Это была эврика! Я стал говорить, как все мы были рады. Только Петр, твой дружок, ничего в этом не понял. Софи, похоже, это меньше всего интересовало. Она молча слушала, глядя вдаль туда, где река вырывается с грохотом из ущелья, и бьется о скалы, на вершине которой утёс. Она в который раз стала говорить, что она дважды ждала меня на утёсе.

— Ты пойми, Софья, как мне хотелось увидеть южные степные станицы. Увидеть караван, прибывающий из Китая. Какие товары они везут в Россию. Просто увидеть китайцев, монголов — было для меня ново. В тот раз я привез тебе китайскую статуэтку Будды, а Влади — китайский веер с журавлями. Но их я не смог тебе лично передать: мы быстро разгрузились и срочно поплыли в обратный путь. Таково было решение Бутина. Ты была довольна подарком?

— Да… — протянула она надутыми пухлыми губами. — А я тебя ждала…

— Путешественников ждут из их странствий годами, — попытался пошутить я. — Ведь обстоятельства сильнее и человека, и его высоких чувств. Вот и мы не встречались, считай, пять лет. Ты только подумай! Мы организовали под руководством Учителя в гимназии музей. Музей природы края. На это уходило целое лето, а то и не одно.

— Ваш учитель, как и все ученые, скорее люди порыва, научной страсти. А порыв кончится. Что тогда? Тогда их паруса странствий повиснут, как бывает на яхте в безветрие.

— Нет, Софи, ты не права. Экспедиция — это не прогулка по бульвару. Порыв есть и он будет, но это порыв долга, порыв чести исследователя перед наукой и Отечеством. Ученые, делая открытия, как и землепроходцы, открывающие новые земли, они не думают, что о них скажем мы с тобою. Это не порыв безумства храбрых. Это люди высокого долга и в их паруса всегда дует попутный ветер…

10

После нескольких встреч с Софи, я заметил, как у нас пропал взаимный интерес друг к другу. Я еще раньше приглашал ее на раскопки, но все это она считала пустым занятием. Нет, какие-то еще встречи были, когда я бывал у Бутина. Он заметил мой интерес к журналам «Полярная звезда» Герцена. Я искренно любил порыться во всей пачке журналов. Но, помнится, еще среди лета Бутин познакомил меня с англичанином. Он берейтор. Готовит коней и всадников к скачкам. Так я попал в его школу. При мне был конь по кличке Рыжий. Именно его дал мне дядя, узнав, что я хочу пройти английскую школу верховой езды.

— Ты, Яков, не волнуйся. Английская школа езды — лучшая в мире, — широко улыбаясь, обнажив свои лошадиные зубы, с крепким акцентом сказал Том — так звали англичанина — похлопывая коня по крутой шее.

Сухопарый невысокого роста, в шляпе и сапогах из желтой кожи он чем-то напоминал мне ковбоя американского из какого-то журнала. Я мог бы его скорее увидеть где-то на ранчо или на родео. Бойкий, напористый с громким гортанным произношением. Он сразу представился жокеем и назвал свое имя. Я проникся к нему уважением уже потому, как он при мне одним махом сел в седло. Это было для меня тогда достаточно, чтобы уважать человека, как наездника.

— Тебе, парень, хозяин дал такую возможность — пройти английскую школу верховой езды — это в будущем принесет тебе успех. Я бы ухватился за это обеими руками. Такой шанс, поверь мне, выпадает раз в жизни. Меня только травма посадила на трибуны, а я страстно любил свое дело жокея. Когда-то человечество научилось ездить верхом от вас, бывших кочевников. Тебя учить не надо. Если под тебя подвести мустанга, то ты будешь выглядеть не хуже индейца. В тебе надо только пробудить природный инстинкт наездника. Не упускай время. Помни, чем старше мы становимся, тем быстрее бежит время. Сейчас же время для тебя остановилось. Упустишь годы, тебе и конь не поможет.

Теперь мне приходилось разрываться между развалинами и берейтором. Он преподал целый курс школы жокея. Это и посадка, подход и преодоление препятствий. А главное — взаимопонимание с конем. И еще масс таких мелочей, из которых складывается успех в скачках.

Через коня Том открыл дверь в мою душу, так что мы подружились. Были симпатичны мне его обаяние и открытость.

— Нет, я, парень, не ковбой. Я профессиональный наездник. А ковбои сродни вам, казакам. Во мне же только ковбойская душа: я люблю вольный ветер и коня. По твоей посадке я вижу, что тебе чаше надо участвовать в скачках. Посадка — главный задаток успеха. А в тебе она есть….

Софи нередко приходила в конюшню. Мы общались. Ездили верхом по берегу озера. Мое любимое место. Говорили о разном, но в голосе ее чувствовались, что обида на меня осталась. Зато она впервые по моей просьбе рассказала о судьбе матери. Мать ее до встречи с Бутиным скиталась по приютам и работала, где придется. Он встретил ее, когда она работала посудомойкой в буфете дебаркадера. Здесь Бутин бывал часто, открыв пароходную кампанию. После встречи он покупает ей домик на берегу реки. Это будет началом трагедии, которую, по словам Софи, ее мать так и не переживет. А пока родилась я. Взрослела я быстро. Росли и расходы. Мать, чтобы выжить, стала брать в стирку белье. При дебаркадере была небольшая гостиница. Софи редко видела мать. Она уже спала, когда возвращалась мать, а утром ее уже не было, когда Софи просыпалась. Повзрослев, она уже стала понимать, что настиранное и высушенное белье надо гладить, иначе оно пересохнет. Так внушала ей мать. Она из оставшихся в печи углей разогревала утюг и, подложив под себя подушку, садилась тяжелым утюгом гладить белье. За день я успевала все перегладить. И так из-за дня в день. Порою тут же от усталости засыпала на стопке теплого белья. Привыкнув, мне стало нравиться, как из мятого шершавого белья получалось теплое и гладкое. Я приникала к нему — и это были первые ласки моего детства. Я гладила нежной детской ладонью теплую ткань — и от этого была счастлива, как после общении с чем-то теплым и живым. И это было все то тепло, что я помню из детства. Потом в нашем доме появилась тихая и улыбчивая Владислава. Мы быстро сдружились, так что вскоре Влади стала для меня старшей сестрой. Невысокая, с копной черных упрямых волос с большими печальным глазами. Влади была швеёй. Она шила в город на заказ. Нам стало легче жить. У меня появилось новое платье, так что они теперь ходили в костел на воскресную службу. Мать была рада нашей дружбе. Темной остается стороной то, почему она появилась именно у нас. Но именно Бутин привел ее в наш дом. Я до сих пор не знаю, кто мой отец. Тайну моего рождения мать, с ее слов, раскроет в пору моего взросления. Зато в благодарность «русскому пану» — так мать звала Бутина — учила меня русскому языку, а Влади — польскому, хотя и скрытно. Открыто по-польски говорить было запрещено. Досуживых вымыслов вокруг матери моей, Влади и Бутина было много, но что было на самом деле — никто не знает. Ведь Бутин купил им дом в польском посаде города, а потом мать выдал замуж за боцмана с парохода «Амур», где плавает Роман Дауров. Боцман погибает, а мать умирает в родах мертвого ребенка. Влади уходит в гувернантки в дом Бутина, а Софи хозяин дома вскоре удочеряет

Мы с Софи в детстве встречали с утёса пароход «Амур». Она встречала отчима своего, а я — своего отца. Пока мать была жива, но была уже на снастях, она просила Владу сопровождать Софи. Так в детстве появилась эта таинственная «дама в черном». Ею была Влади. В это самое время я и встретил Софи. Я тогда учился в станичной школе. Вот тогда она встречала пароход, выбросив вверх белый газовый шарфик. Он бился на ветру, как белая птица, готовая взлететь.

Я помню хорошо тот день, когда я с отцом на пароходе, мы плывем с грузом зерна, и я вижу тонкую фигурку Софи на краю утёса и в руках ее белый шарфик. Капитан дает гудками знать, что приставать не будет к пристани у Сбегов. Я стою на верхней палубе и машу ей руками. Она шарфиком приветствует меня. Я сколько сил кричу ей, но за гулом парохода — она меня не слышит. И это жалко до слез…


Мои успехи в занятиях с англичанином подавали неплохие надежды в скачках. В конце лета юнкера кавалерийского училища возвращались с летних лагерей. Город ждал своих героев. Оркестр громогласно извещал о появлении в городе колонны всадников. Город оживал, оживал ипподром. Городские афиши звали горожан на беспримерные скачки лучших наездников. Англичанин через Бутина — он уже знал многих, от которых зависело участие в скачках, — внес меня в списки участников забега.

Я на старте забега. Знаю, где-то на трибунах Софья. Впереди четыре круга по четыреста метров каждый. Я к казачьей форме. На меня посматривают с интересом — почему среди юнкеров этот казачок? Выбрать удобное для начала скачек не дают, так что меня «чужака» оттеснили в «поле». Отмашка флагом — старт дан. Я с краю — среди последних. Мой конь по кличке Рыжий башкирских кровей не робкого десятка конь. Злой, уруслив, он оказался настоящим бойцом. И хотя нас оттесняли, но мы вскоре вышли в ведущую группу всадников. Опыта подобных серьезных состязаний я не имел, а потому ничего не оставалось, как только отпустить коня. Теперь он поведет скачку, как ему подскажет животный инстинкт его табунных предков. Англичанин Том еще перед стартом успокоил меня, что на успех рассчитывать не надо. Мы уже прошли пару кругов, когда я вспомнив слова эти Тома, отпустил коня. Было одно желание: добраться до финиша. Трибуны гудели, поддерживая юнкеров. На последнем кругу мой конь закусил удила. Мне ничего не оставалось, как только ждать конца. На последнем повороте он сразу обошел «полем» группу «товарищей». Ушли назад все те, кто так высокомерно посматривал на меня на старте, как на «темную лошадку». Рыжий принес мне победу — в целый корпус. На трибунах встали, но только не юнкера. Я и потом, став известным наездником в округе, буду помнить, как мне принес победу первую в жизни именно конь, а не я, как всадник. С тех пор я оценил роль коня в скачках. Одно стало ясно, что инициативой коня пренебрегать нельзя. Хотя в тот день все поздравления были в мое адрес, но это не справедливо. Эта первая победа не принесла мне приза, но через два года я о себе здесь же напомню тем, кто забыл меня, — я возьму все призы и училища и города. И только тогда запестрят по городу афиши о Даурове, как о первом наезднике города.

Зато, как рад был мой англичанин Том: «Карашо… карашо!» — только и повторял он, уводя моего коня. Потом вернулся и тихо повторил уже им же когда-то сказанные слова: «Я говорил, что английская школа верховой езды — лучшая в мире!» И уже в конюшне Том по-дружески похлопал по плечу: «Не унывай. У нас говорят жокеи, что лучше выиграть и не получить приз, чем не выиграть»

— Победой надо доказать, что ты сильнее. Победу надо, как женщину, завоевать. Но можно победу стараться удержать, захватив бровку. Это, как у вас говорят, надо удержать синицу в руках. Она может выскользнуть. Так что победу надо выиграть, а удержать ее можно лишь, форсируя коня нагайкой. Ты подойди и ударь своего лучшего друга нагайкой — какой будет реакция? То же испытывает и конь, когда его бьют хлыстом. Он, молча, снесет, а друг твой вызовет тебя на дуэль.

На выходе из конюшни меня ждала Софи.

— А это тебе за победу! — и она жарко поцеловала меня в губы.

Вот может быть с той скачки я и заболел верховой ездой, как болеет наркоман. Скачка дает такой адреналин, что ты забываешь про ушибы и травмы, про горечь поражений. Ведь скачка — это полет вместе с конем. Он точно так же горд, когда его под попоной победителя проводят вдоль трибун. И теперь же мне хотелось быть любимым и любить. Вот и сейчас я почувствовал — после ее поцелуя — к ней близость. Она бывает, я заметил, мне особенно близка, когда слушает меня, соглашаясь со мною: «Да, я понимаю тебя. Так бывает». Но выслушав меня до конца — скажет словами Гёте: «Мы сами зависим от созданных нами креатур». Что она хотела этим сказать и что такое вообще «креатура»? Она этого не сказала, а я и не настаивал. Ей нравилось все необычное даже в словах — оригинальное. И все же она, видя мое тупое лицо, заметила, что креатура означает, что есть чей-то ставленник. Может этим она хотела сказать, что я пользуюсь протекцией Бутина. Если это так, то я зависим от него, от моего добродетеля. Разве это плохо?

— Твои учителя и твоя АБ, твой дядя из Сбегов — все они возбудили в тебе чувства, которым ты не можешь противиться. А они то и вызывают в тебе стремление куда-то… не зная куда, идти.

Не знаю к чему все эти ее слова. Одно было приятно из этого, что она все же меня слышит. Я же внушал ей одно: не лишай свободы, своеволия меня, тогда я буду тебя еще больше любить. А за большую любовь неужто нельзя все заявленное простить…

Успех в первой скачке вскружил, похоже, мне голову. Захотелось тут же еще где-нибудь выступить, пока, как говорится, не остыл Дядя предложил помериться силами с казаками на их летних сборах. Что ж, одно дело тягаться с молодыми юнкерами, будущими кавалеристами, хотя их профессия связана с верховой ездой. Другое дело — казаки. У них и седло иное, как свой атрибут их жизни.

Но и на этот раз была победа. Вот тогда-то я и засобирался в Губернск. Там осенью, по словам дяди, проходят окружные скачки, где собирается весь цвет лучших наездников.

С последней скачкой я опоздал на поезд — и теперь оставалось ждать парохода.

Остался переждать время на заимке. Вера не знала, чем повкуснее меня накормить. После обеда я помогал ей по хозяйству. А по вечерам садился за «Страдания юного Вертера» Гёте. Ведь обещал Аб прочесть всю за каникулы.

Вера управляется по дому, а я читаю ей «Страдания…»

— Вот, послушай, что пишет великий немец, — кричу я ей.- «Человек может сносить радость, горе, боль лишь до известной степени, а когда эта степень превышена, он гибнет»

Вере все это недосуг. Но я упорно продолжаю читать:

— «…несносно слышать, как вслед каждому, кто отважился на мало-мальски смелый, честный непредусмотрительный поступок, непременно кричит: „Да он рехнулся“. Стыдитесь вы, мудрецы».

Тогда я еще не знал, что мои честные поступки в годы гимназии будут иметь серьезные последствия в будущем.

Или другая мысль у Гёте показалась мне верной: «Работа делает людей товарищами». И в подтверждении этих слов он пишет в «Фаусте»: «… серая теория, мой друг. Но вечно зелено древо жизни». Читая Гёте, я вспоминал своего Учителя. Теории не придумывают, учил он нас, они заключены в фактах, явлениях окружающего нас мира. И именно география выдвинула перед человечеством столько вопросов, что ответы на них мы должны искать в космосе. Так география породила новую тогда науку астрономию. Так, читая Гёте, я возвращался к мыслям Учителя так, что он помогал мне понять Гёте. Это для того, чтобы не взяла нас, по словам Гёте, «обыденность, что стольких в плен взяла». И далее он эту мысль раскрывает: «Той веры, что возвышенно владея терпением и отвагой, приведет к добру, чтобы оно жило, взрастало и эра благородного настала».

Читая «Страдания Вертера…» я находил многое из того, что складывалось у меня с Софи. И мне, кажется, что так, как я могу любить, никто не сможет. Видимо, не зря АБ просила внимательно прочитать, зная, что в моем возрасте страданий будет предостаточно. А это должен прочитать любой юноша, чтобы понять себя и предмет твоего воздыхания. Похоже, АБ так и думала, вручая мне эти «Страдания…» Гёте. Даже на раскопках я вспоминал Гёте. Я слышу голос Вертера, будто он приходит ко мне: «Я вижу, как, изнывая в одиночестве, бредет к могиле последний из великих… и восклицает: «Придет, придет тот странник… и спросит — где же певец?» Как ничтожно мала жизнь человека. Почти ничего не значит для всего мироздания. Вот и этот некогда живой монастырь, от которого остались одни развалины. Его строили, потом обустраивали сотни, тысячи людей. Равно как и те, что нашли здесь приют, оставили какой-то свой след в жизни некогда грозного времени. Многие страницы из истории этой обители на краю дикого поля унесло время. Когда-то обитатели монастыря защищали его камни, освященные старой верой, а теперь я брожу по этим священным камням. В то время жили трудно, но легко умирали со старой верой. Теперь от обитателей остались лишь развалины их присутствия. И это должно сохранится в памяти потомков, иначе она исчезнет, погаснет бесследно…

По утрам я вижу из окна заимки, как с первыми лучами солнца поднимается туман над скалистым берегом Шумной. Как просыпается город в блестящих куполах Собора. Как из тумана выплывает на Казачьей Горе белый дворец. И первая мысль о Софи…


*


Софья была хорошей наездницей. Она пошла школу езды на коне у Тома. У нее был красивый конь по кличке Вера. Он хорош был в стойке, но характера он был скверного. Должно, подстать характеру хозяйки — капризного, своенравного. Правда, она нашла с ним общий якобы язык. Первое время у нее было дамское седло, но после общения со мною у нее появилось настоящее кавалерийское седло.

Мне оставалась пара дней до отхода парохода в Губернск на ремонт. Я же поплыву вместе со своим новым уже проверенным другом — конем по кличке Рыжий. Да, он был рыжей масти. После первых побед мне не хотелось с ним расставаться. Тем более, что мы стали уже понимать друг друга.

Мы собрались прогуляться, так сказать, на дорожку перед отъездом. Я предложил Софи пройти по лабиринту оврагов. Скажу вперед, что этой тропой по дну оврагов, я с Софи буду уходить от погони, а Влади будет смертельно ранена. Так что сейчас мы, того не зная, двигались по тропе нашей жизни, тропе, которая принесет нам жизнь. Сеть оврагов опутывала станицу Монастырскую с юга, со стороны степи. Если пройти и не заблудится, то можно выйти на другом конце оврагов прямо к реке Шумной. Но сеть оврагов коварна, так что можно попасть в тупик, из которого нет выхода. Я не раз бывал здесь в детстве с дедом Филей в поисках глины для фигурок коней и всадников. Мы заходили далеко, но насквозь овраги не проходили. Хотя дед заверял, что выход к Шумной есть. Теперь нам надо узнать — каков он, этот выход? Только судьбе нашей ведом наш путь завтра. А потому, чтобы войти готовым в завтра — надо сегодня следовать судьбе. И ваше желание и есть веление судьбы. А пока судьба предлагает ознакомиться с этой замысловатой сетью оврагов и балок, где подстерегают нас ловушки — «глухие карманы». Сбегающие с бортов оврагов ручьи родников нарезали в податливом размыву песчанике множество мрачных, затянутых колючим кустарником длинных промоин. На глубине оврага в густых зарослях деревьев легко потерять ориентировку. Здесь может помочь лишь природная смётка человека. Хотя поначалу Софи прогулка по дну тенистого оврага в жаркий день показалась приятным путешествием. Под ногами коней журчал родниковый ручей. Овраги начинаются с тракта, где в просторном логу нас встретил говорливый ручей чистой воды родников. Мы освежились, напоили коней. Набитая тропа сразу вправо пошла в гору, в сторону нашей заимки. Мы же углубились прямо, когда исчезла всякая тропа. Но она все же просматривалась — и была скорее звериной. Ехать рядом, как хотелось девушке, было невозможно. А ей, видно, так хотелось сказать что-то свое. И только в одном месте мы все же сошлись.

— И все как-то у нас с тобою нескладно получается, — начала Софи издалека, — я не чувствую к себе от тебя тепла, доброты.

— Доброта, Софи, чувство, мне кажется, не ясное. Доброта, похоже, приходит почему-то от равнодушия. Так почему-то вынес я из своей недолгой жизни.

— А тебе оно, равнодушие, легко дается? — слукавила Софи.

— Мне… мне оно дается трудно. Я даже порою страдаю от него, от равнодушия. У нас, казаков с чувствами вообще-то туговато. Мы, казаки, — скорее стихийные материалисты. Мы орудуем двумя понятиями: служба и земля! Это два черствых и жестоких существа. От них грубеют и руки, и души. У наших классиков, возьми что ни Гоголя, что ни Толстого, — сколько там сказано о любви — да нисколько. А о чувствах — так, вскользь. Вот такой, эти гении, увидели казачью жизнь.

После моих слов мы долго ехали, молча. Вскоре тропа стала сбиваться, пропадать среди завалов деревьев. Стало душно Воздух был пропитан запахами прелого и гнилого. Оврагу, казалось, не было конца. «Уж не заблудились ли мы?» — мелькнула уже было мысль, когда овраг резко оборвался… Дальше он упирался в реку, а мы поднялись наверх, не доходя до конца его. Нам в лицо ударил ароматом степи южный ветер. Мы подъехали к реке — и я отметил про себя это место — Никитин перекат. Думаю, это место запомнило и нас. Софья сошла с коня и освежила лицо в холодной воде реки.

— Не знаю, как ваш Суворов ходил через Альпы, но я точно преодолела сегодня высоту, — задумчиво проговорила Софи.

— Прости, но казачья тропа — это не бульвар.

— Мне не понятно — почему она, ваша тропа должна быть именно такой, когда мой конь на четырёх ногах и то спотыкался. Это ты так проверяешь меня на прочность в наших отношениях? Я ведь никогда казачкой не стану. Мне же не переродиться. Или ты думаешь, что можно и такое? Ты не обижайся. Я за это время многое прочитала. И вот, что сейчас вспомнила. «Вся жизнь — это череда несчастий маленьких или вовсе незаметных. Не огорчайтесь, что случилось с вами. Все мы живем на земле для того, чтобы страдать». И даже от любви, скажу я от себя

— Да, это просто достоевщина какая-то, сказала бы АБ, — сказал я, глядя на реку.

— Ты, что хочешь, то и думай. Но, пройдя твою казачью тропу, могу сказать, что принимай меня такой, какая я есть. Может когда-то я стану лучше по- твоему, — проговорила Софи, опустив виновато голову.

Я привлек ее к себе и поцеловал.

— Спасибо тебе, Софи, за твои слова. В них мой долг и я его обязательно отслужу. Я за все тебе благодарен, как и за то, что сейчас со мною прошла.

Да, все, что было — пока меня устраивало. Мы не во всем — в мыслях и чувствах — единогласны, здесь, конечно, недалеко и до неверности. Не зря же тот Саша то и дело мелькает в ее словах. Еще бы. Он кадет, поэт с гитарой…

— Ты, пожалуйста, не сердись на меня, — будто читая мои мысли, сказала она.- Очень устала… я.

Я выбрал на берегу реки плоский валун, достал из сумы хлеба коврижку и флягу с топленым молоком: все, что сестра собрала мне в дорогу. Аппетит мы нагуляли, так что съели быстро все.

Софи легла на камень и раскинула от усталости руки.

— Вот довел девушку до такого состояния, то теперь на сон расскажи мне сказку. Ты мастер рассказа.

— Я расскажу тебе, как твой отчим вместе с другом, возвращаясь с Японской войны, остановились передохнуть в нашем городе. Уж больно чем-то понравилась наши места. И решили они поставить новый паром через нашу Шумную. Они оба с Волги, из-под Углича. В их местах с подсказки умельца знаменитого Кулибина был поставлен «хитрый» паром. Он сам ходил поперек реки. Вот такой точный расчет им дал Кулибин. Кстати, этот умелец построил баржу, которая ходила против течения. Но тогда было выгоднее, чтоб баржи таскали бурлаки по Волге. Твой отчим был настоящим богатырем. Словом, они вдвоем погрузили морской якорь на плот выше по течению реки и сбросили его в нужном месте. От якоря пошли тросы к парому. А все остальное ты видела сама, как работает этот «вечный двигатель» парома.

— А где же ныне ваш Кулибин? — сквозь уже дрему спросила Софи…

Возвращались мы степью. Из ее глубины ветер обдал нас пряным ароматом высохших трав. А степной ковыль волнами оживлял степь до горизонта.


*


Мне не терпелось показать Софье, что сделано на развалинах монастыря, как и где велись раскопки. Ничто не произвело на нее впечатление: ни то, что очищена площадка ото всех обломков, ни то, что вскрыт один из подвальных склепов, где и обнаружены череп и большой нательный крест.

— И надо было шевелить развалины? Те же греческие развалины стоят веками. Да и этим, видно, было не один век. Зачем было тревожить? Это все равно, что разворошить могилу мертвого. У тебя каникулы — тебе бы отдыхать. А ты взялся за раскопки… Будет время придет новый Шлиман и уж он точно дойдет до первородной земли, на которой стоит монастырь, — говорила Софи, заглядывая в траншеи, раскопанные по сторонам развалин.

— Ты не права… Человечество раскопало Помпей из-под многометровой толщи вулканической пемзы. А раскопки курганов? Нет, вся материальная часть истории скрыта и под развалинами то же. Вот, к примеру…

— К примеру, мне надо быть дома. Ты проводишь меня?

— Да, конечно, — проговорил я смущенно.

Я проводил ее до парома. Там мы расстались сухо.

По дороге в станицу мне почему-то на ум пришел Петр. Он бывал у меня в гостях. Его удивляло, что на моем столе всегда много книг. Похоже, он со страхом выглядывал из-за стопок книг, входя ко мне. «Для карьеры военного совсем не надо быть „синим чулком!“. Ведь сколько раз уже твердили одно и то же: горе от ума… горе от ума!» Так и начнет распекать меня Петр, пока не выставлю его за дверь. А он только этому и рад, ибо приходил он вовсе не ко мне, а под видом дружбы со мною, мог встретиться с Ниной. Они, как оказалось, давно знались. Он даже Софью знал и встречался с нею. А я был лопух! Вот и верь им после этого…


Не мог я до отъезда не встретиться с ссыльными казаками. Смогу ли я их увидеть через два года? Я нашел своего друга Хохла все там же под скалой. Внешне ничего не изменилось, но видно было, что старик ослаб. Он не поднялся навстречу, а лишь на мое приветствие протянул руку. У меня и раньше был один вопрос: почему они не уезжают в Россию? Я задал ему этот вопрос.

— С моим клеймом каторжника — родная мать на порог не пустит. А ты говоришь в Россию. Любой мальчишка может бросить в меня камень — и его никто не остановит.

— Но ведь вы здесь за казачью волю страдаете, — не унимался я.

— Так уж, паря, устроено наше казачество. Казак не может быть каторжанином. А мы только здесь узнали — почем наша казачья воля? Цена ей — жизнь. Мы, кубанские казаки, потомки некогда истинно вольных запорожских казаков. Мы ту волю, что передали нам запорожцы, не предали. Мы старались жить вольно по закону наших предков. Вот за это нам каторга и безымянная могила под камнем, там, где лежать некогда наши враги — поляки.

Старик задумался, будто задремал, свесив длинные с желтизной усы, и стал даже похожим на запорожца.

— Я слышу по стуку копыт, что под тобою добрый конь. По коню и всадник должен быть добрый. Я не ошибся в тебе, в твоей преданности казачеству. Ты бережешь нашу святыню — кольцо, что я тебе поручил беречь? Так помни о нас, как о настоящих казаках.

Я простился, сказав, что меня не будет два года. Я обнял старика на прощание. Въехав в гору, я обернулся, чтоб увидеть казака в последний раз. Под скалой все так же сидел седой стариц, почти сливаясь со светлой стеной скалы.

По дороге в станицу я вспомнил когда-то рассказанное Хохлом то, что случилось с ними на этапе. Мы брели пешими. Дорога была столь дальней — поди-ка прошагай не одну тысячу верст — что брели — кто в чем был — не лучше тех отступающих французов. Наш конвойный урядник нас за «Иванов», значит, признал. И лишь сменщик подсказал ему — кто мы есть на самом деле. Тогда казачий урядник оставил нас на ночлег в своей избе, стал угощать хлебом-солью. А утром, обняв нас, отдал нам свой бумажник с деньгами. Сменщик его стоял в стороне, отвернувшись. Братание с каторжником — подсудно. Вот, что значит, паря, закончил старик, казацкое братство. Казак казаку и в раю, и в аду — брат!


Был день отплытия моего на пароходе. Софи согласилась проводить меня до Сбегов. Я встретил ее у парома. Она выглядела амазонкой. В брюках, в ярком бархатном жилете и в шляпе с пером. Я поцеловал только руку этой романтической особе. Она явно преуспела, чтобы понравиться мне. Улыбка так и не сходила с ее пухлых губ. Мы легкой рысью выехали на пыльный тракт. Она болтала всю дорогу то о давних поездках в Губернск с дочерью Бутина Леной. Как она сдружилась с этой девочкой, но жена Бутина запрещала всякую дружбу с «каторжанкой». Так звала и меня, говорила Софи, и Влади. Потом она стала рассказывать, как ее мама любила из полевых цветов колокольчики. Она рассказывала о них сказкой. Что, мол, однажды цветок этот зазвенел Мол, это услышал один человек, который очень хотел услышать этот звон. И однажды он его услышал и назвал лиловый цветок колокольчиком. Это от любви к человеку — цветок ответил своим звоном. Каждый может, если захочет, услышать звон этого цветка. Мама и умерла в пору цветения колокольчиков. Я с луга бежала с букетом этих цветов… Так мои колокольчики легли в изголовье умершей. Бог сотворил, говорила мама, и живых людей, и живых цветов. Не зря они, сорванные полевые цветы, быстро увядают, как увядает человек, сорванный со своей родной земли…

В Сбегах я быстро простился с дядей и теткой Матреной. Без молитвы она не хотела меня отпускать. Она прочла молитву о путешествующих: «…яко многажды во едином часе, по земле путешествующим и по морю плавающим, предваряя, пособствуеши, купно всех от злых сохраняя, вопиющих к Богу: Аллилуия!» Крупно перекрестив, она благословила мою дорогу.

Накануне я заехал, простился с братом и его женой. Простился в доме с Бутиным. Он, прощаясь, почему-то заметил, что мне с конем лучше жить у Петра. Простился с цветущей Пашей. «Вы уж нас не забывайте» — зардевшись, шепнула мне девушка. Я поцеловал ее в горячую щеку.

Простились мы там же, где когда-то встретились — на утёсе. Я еще разговаривал с дядей, когда за мной придет баркас из Покровки, где ждет меня пароход, когда с утеса Софи сигналила мне белым шарфом. Она выглядела сигнальщиком, давая знать, что встреча состоится.

— И все же какой ты несерьезный… все тебе шуточки шутить, — се6рьезно сказала Софи.

— Серьезное — чаще выглядит глупо.

— А там, где ты это вычитал, еще более глупого не сказано?

— А еще… еще там сказано, что юмор помогает не умереть от страха.

— А про грехи там ничего не сказано за все эти шутки? Или как умереть без покаяния?

— Это сложный философский вопрос. А пока держи пять, — я протянул ей руку.- Нам с причала дают знать, что пора…

Я сбежал вниз и собрал букетик поздних полевых цветов. Мы поцеловались, прощаясь. Сказали какие-то слова, но я был занят тем, что вводили коня моего на баркас. Мы отошли от причала. Я стоял, держа за узду коня, и смотрел в сторону Софи, махая ей на прощание фуражкой. Она махала мне рукой, но когда мы уже отплыли, она выбросила вверх руку с зажатым в кулаке белым шарфом, как знак скорой встречи…

Глава 7. Гимназия

1

По прибытию в Губернск, я первым делом отправился к Учителю в гимназию. Так мне не терпелось увидеть его и обсудить с ним находки на раскопках развалин. Он жил во флигеле при гимназии. Причем одну половину флигеля занимал он, а другую — АБ с мужем. По ходу я прежде заходил к Анне Борисовне, но на этот раз я заспешил дальше, желая вначале порадовать находками того, по плану которого я вел раскопки. И можно представить каково было мое разочарование, когда меня встретил замок и записка. Коротко, размашисто — похоже, он торопился — он написал следующее: «Во всем всегда держись заповеди исследователя: «Искать, бороться, найти и не сдаваться» В память о нашей дружбе помни эти, давшиеся путешественникам кровью эти святые слова. А в оставленной у АБ для тебя книги ты найдешь то, что я не успел тебе сказать и что книга эта раскроет тебе глаза на понимание мира и природы человечества. Пусть она станет тебе посохом в твоих поисках истины мироздания.

Учитель.

Р. S. Я думаю, что, когда ты обретешь крылья исследователя, твое имя не затеряется среди сланных имен русских путешественников.

Обнимаю. Удача пусть дует в твои паруса. Да хранит тебя Господь!»

В грустных раздумьях, я перечитал несколько раз написанное, — и побрел назад на ту половину флигеля, где живет АБ. Она приняла меня с радостью, усадила за стол и стала расспрашивать о прошедших каникулах и о том, что я успел за это время совершить. Рассказ мой был короткий. Мол, все лето читал рекомендованного вами «Страдания Вертера…» Словом, отдыхал. А в конце рассказа я передал ей фигурку коня с всадником-казаком и шаровары на нем в лампасах. Мол, помогал местному «Кутузову» глину собирать да лепить коней с казаками. Тут она стала, конечно, расспрашивать — кто это, мол, за явление — местный «Кутузов». Я ей все объяснил, что есть у нас в станице дед Филип или Филя попросту. Он посмотрел как-то неудачно на казачку — получил рану с повязкой. Оттого- то его и прозвали «Кутузовым». А вообще-то — это долгая история, закончил я рассказ. Мне не терпелось услышать — что же передал, может, на слова Учитель?

— Было просто, — начала свой рассказ АБ, — как-то вошел без спроса в класс жандармский урядник и объявил, что с вашего учителя снят политический надзор и что он может следовать в экспедицию. Я с радостью сообщила ему эту весть — в тот день его не было в гимназии, зная, что он ждет этого. Ему было разрешено покинуть город, что он и сделал незамедлительно: как бы вдруг не передумали, решил он. А в память о его с ним дружбе он передал вот эту книгу. Вот этот увесистый в коже фолиант.

На обложке я прочел: Лункевич В. В. «Основы жизни». С.-Петербург, 1905 год. На титульном листе я прочитал: «Я веру в вашу мечту, а еще больше уверен в вас. Ваш друг. Учитель.»

Вот и все, что осталось в память от Учителя. На этом, можно сказать, и закончилась одна из главных страниц из моей жизни. Я так и записал в тот же день в дневник: «С отъездом Учителя я переверну одну из важных страниц книги моей жизни. Тот увесистый фолиант буде теперь всякий раз мне о нем напоминать — так же весомой будет память об Учителе».

Итак, я без сожаления перевернул очередную страницу моей исповеди, зная, что судьба что-то уже уготовила мне впереди. И я пошел навстречу своей судьбе. Я был уже подготовлен ко всем превратностям моей судьбы, ибо я прошел школу двух Учителей, открывших мне новый до селе неведомый мир, мир истины, той, которая заключена в «правде». Эту ведь истину открыли первые пророки в «правде». Однако история полна лжи, и она приняла такие имперские размеры, что ее стали принимать за правду.

А тем временем судьба выложила передо мною чистый лист и на нем только два слова: верховая езда. Теперь я по велению судьбы должен стать известным наездником. Словом, верховая езда должна стать для меня даже смыслом жизни. Этому я бы не поверил… Хотя для казака это ли ново?

Первые дни не предвещали, казалось, бури, но тишина была обманчивой. Я вскоре почувствовал, что вокруг меня образовалась пустота. Это насторожило меня, так как учеба не приносила мне удовольствие. Я не сразу понял, что это произошло из-за отсутствия Учителя. Не было общения, из которого я раньше находил вдохновение к учебе или просто утешения. Как говорится, я лишился опоры. Правда, оставался мой сосед по парте Петр, но он, как обычно, многозначительно молчал. Хотя путь к сердцу Петра, казалось мне, был открыт: моего коня без разговоров взяли в конюшню казачьего полка, которым ведал отец Петра. Надо было теперь найти контакт с Петром. Но как? За лето сильно обострились болезни АБ, как и ее базедова болезнь. Так что мне не хотелось ее обременять своим посещением. Что-то стало неспокойно в доме с его дремотным стуком будильника на комоде. Почему-то не стало прежней строгости обеда. Теперь я мог в любое время спуститься в столовую. Тогда как раньше все собирались на обед в одно и то же время. Не стало вечерних чтений за большим круглым столом в гостиной. Никто не стал приглашать меня что-то почитать. Обычно приглашала Наташа. Помнится, как мы несколько вечеров спорили, читая Гончарова «Фрегат Паллада». Я, помню, читал громко и вдохновенно. Это всем нравилось. А большего радушия, чем радушие ко мне хозяйки дома, учителя немецкого в гимназии и ее дочерей, я бы не желал. Я даже почему-то не возражал, когда в кругу застольного веселья меня представляли дальним родственником. Я даже в угоду хозяев скрывал от гостей свое казачье происхождение. Конечно, посреди такого моего благополучия я не посмел перечить хозяевам. Я видел в этой семье творческих людей — они оба учителя, он преподает в кадетском корпусе — много честного и справедливого. Я был полностью свободен. А это было — чуть ли ни самое главное для меня из казачьей станичной вольницы. Так что за пять лет я невольно почувствовал себя почти полноправным членом семьи. Или это мне только показалось?

Мне казалось, что обе сестры были без ума от такого, как я, скромного и застенчивого мальчика, каким я тогда предстал перед ними. Я позволял им шутить надо мною. А моя провинциальность давала к этому немало повода. Успехи мои в гимназии доставляли домашним удовольствие, когда я каждый год заканчивал с похвальной грамотой. Немецкий я вскоре знал от хозяйки столь успешно, что мог на нем изъясняться с ней. Он ввела в доме дни, когда все говорили по-немецки, так что этот язык знал каждый в доме. Знание этого языка мне очень поможет позднее в училище, и я буду все же с благодарностью вспоминать сестру Бутина. Хотя в его доме я потом столкнусь с культом английского — я буду вынужден и его знать. Жизнь, словом, научить меня двум языкам.

Среди этой семейной благодати, в которой я пребывал все эти годы, помню, незаметно прошел мой тот первый конфликт в классе, когда пострадала АБ. Помню, узнав об этом от жены, он с прямотой военного учителя, улыбнувшись, заметил — таким образом, я впервые обратил на себя его внимание: «Это хорошо! Это в духе офицера или кадета. Хорошо, что это есть в обычаях казаков — постоять за свою честь. Мы учим, чтобы каждый кадет мог сказать: „Честь имею!“ Спуску давать не следует. Ради чести можно пойти и на дуэль!» — подкручивая редкие гусарские усы, говорил подполковник.

И как вся эта позолота моего благополучия осыпалась в один день. Вдруг оборвались медленно текущие дни в гимназии. В один из дней я узнаю от всезнающего Дениса, что в гимназии работает комиссия по утверждению списков тех, кто допущен в старшие курсы по благонадежности. И что, мол, мое участие в кружке не дает покоя этой комиссии. Они решают, где надо поставить запятую в словах: оставить нельзя выгнать. Так или примерно так, как бы шутя, сказал Денис.

— Или «оставить» тебя или «выгнать». Решают шараду твоей судьбы. Но ты, я слышал от отца, не переживай. Тебя выгнать нельзя, даже если этого захочет генерал-губернатор. Вот так и сказал мой отец. Так что мы с тобою весною пойдем ловить этих самых кровососов для АБ. Ну, этих, как их там… пьявок.

И все же на душе было не спокойно. Денису я не доверял. В один из дней, провожая АБ до ее комнаты во флигеле, я не удержался и спросил у нее, — что решила комиссия? Она спокойно ответила, что это ежегодная бюрократическая возня, создающая видимость якобы работы дирекции. Остановились на тебе потому, что они вытащили пыльное письмо твоего друга Петра, где он оправдывает твое присутствие в кружке. Ты разберись со своим другом, сухо заметила она, простившись.

И гром грянул среди ясного неба. В гимназию нагрянули жандармы. Пошли расспросы и допросы. Вел их все тот же со шрамом капитан жандармов. Денис успел его прозвать просто «Кэп». Помнится, когда Кэп выводил меня на допрос, вслед ему с «Камчатки» крикнули: «Палач». Я узнал голос Дениса.

— Позвольте мне взять того, кто крикнул, — засуетился за спиной офицера надзиратель.

— Пшел вон, — зло оборвал его Кэп и шрам на его лице стал иссиня-мертвым.

Это была вторая волна репрессий. Демократически настроенная часть класса обвинила в этом Петра. Что, мол, новый погром дело его рук. И теперь можно было слышать, как, не скрываясь, говорили Петру вслед: «каратель!» И вновь не выявлено ничего нового. И что не было в гимназии, как это хотелось Кэпу, политической организации, а был, как оказалось, кружок случайных людей. И можно было только представить — как было задето самолюбие «пана» Капитана, жандарма польских кровей. И какую же силу мести готовит обрушить на меня этот «пан»? Думаю, он закусил на меня удила и будет мстить за то, что он так и не смог доказать, что я был все-таки в кружке. Точнее и доказательства вроде есть — то же письмо Петра, но в список неблагонадежных занести меня ему не дают. Он был готов рвать и метать. Выходит, что какой-то казачок сумел обвести вокруг пальца польского магната, этакого великовельможного пана. А может он хотел выместить историческую месть поляка на мне, казаке? Что ж, на этот раз не вышло… Какая жалость!

2

Я долго не мог простить Петру его «медвежью услугу» с письмом. Я должен был простить ему, ибо все это он сделал из лучших побуждений: он хотел остановить меня перед, как ему казалось, пропастью моего падения, когда я был бы попросту выгнал — и это в лучшем случае — из гимназии. Ведь он не знал, что у меня за спиной сам Бутин. Словом, Петр хотел, как лучше, а вышло, как всегда в России бывает — все наоборот. Вообще-то, мне надо бы поблагодарить его за добрые побуждения. Он та воспитан, что товарища надо вовремя остановить. И в этом нет его вины. Я не скрывал, что мне надо найти способ примирения с ним. Нет, не покаяния, а примирения. Но это будет мне урок. Я, конечно, со временем про это забуду, но никогда не прощу. И все же однажды я напомнил ему: «Ты думал, что я последую за тобою после твоего письма — и выдам своих друзей? Я презирал тогда тебя и себя заодно, что ошибся в выборе товарища. Вышло так: скажи кто твой друг — и я скажу кто ты». Это и еще кое-что, что было скорее лишним, сказал я Петру. Я считал, что он этого заслужил. А лишнее было в том, что я сказал ему: «Настоящий, истинный казак так бы не поступил — не выдал бы товарища». Этим я наступил на его любимый, как говорится, мозоль. По поводу того, кто истинный казак, у нас уже был спор. Я считал, что городовые казаки — это просто служивые, а не какие казаки. Истинный казак — вольный станичный казак. Тут наше мнения расходились так, что мы подолгу не разговаривали. А разве не так? Мы станичные казаки кормимся от земли и эту землю защищаем на границах, а городские кормятся от власти и будут эту власть защищать. А станичник, он редко, когда пойдет кровь проливать за любую власть. Так было в Гражданскую войну. Тогда казак скорее защищал свою землю, чем власть то ли царя, то ли Советов. Они старались далеко от своей станицы не воевать. Словом, у нас были между мною и Петром принципиальные разногласия в этом вопросе. И не только в этом. Тот же кружок. Он был для меня в какое-то бурное время тем причалом, где я мог переждать бурю, после сражения с Денисом и поднятую скорее надзирателем. Кружок скорее оградил меня от того повального увлечения партиями, я не имел ничего общего ни с кадетами, ни с эсерами. Даже сейчас, когда я окреп духовно, я до сих пор чувствую отсутствие этого причала, тем более, после ухода Учителя. И вновь, как прежде, стало одолевать чувство одиночества в стенах гимназии. А выход был один: надо искать дорогу к Петру. Придется испить из колодца, куда когда-то плюнул. Я не был злопамятен, но надо, чтобы Петр почувствовал хотя бы долю того, что пережил я. Да я вспыльчив — этого я не скрываю — но долго зла не держу, быстро отхожу, хотя память наша помнит все.

Однако дальше развивались стремительно.

Во дворе гимназии меня останавливает уже знакомый голос. Это был Кэп. Похоже, он поджидал меня давно. Странно, — почему не вошел в класс? Я-то думал, что после того, как он потерпел фиаско с раскрытием политической организации в гимназии и к тому же получил рану по его польскому самолюбию, теперь, так сказать, где-то в тиши зализывает свои раны. Однако! Однако последовало очередное лишь предупреждение. Хотя это не значило, что раненый хищник лишился зубов. Они в порядке и еще будет случай — и он их покажет. А пока. Пока вот что: «Ты останешься в моем личном списке неблагонадежных на первой же строке за твою ложь и безмерную твою казачью дерзость». Вот и все, что мог сделать пока Кэп по доносу Петра. Пока, мораль! Но я заметил, как нервно дернулся на его лице шрам. Выходит, непросто дались «пану магнату» даже эти немногие слова. Но и эта моральная угроза только лишь ухудшила и без того мое скверное состояние. Да и осенний день с дождем бодрости не прибавил. Я решил в этот день в гимназию не заходить по случаю, так сказать, головной боли. О чем я уведомил, зайдя во флигель, Анну Борисовну.

Я вернулся домой, лег и, что удивительно, сразу заснул. Проснулся от того, что захлопали двери и послышались возбужденные голоса. Я невольно прислушался. Разговаривали хозяева дома. Вскоре голоса из прихожей перешли в гостиную.

— Да, но ведь он из глухой провинции простой казак, — говорил женский голос.

— Простой, говоришь… Простота, Катенька, бывает хуже воровства, — прозвучал резкий и бескомпромиссный голос хозяина.

— Ты считаешь, как и та комиссия по политической реабилитации, что в гимназии, заблудшими тех гимназистов, кто читает Писарева «Реалисты»? Или даже того же Добролюбова. Да будет тебе известно, что один и другой — это всего лишь просветители, как Дидро или Вольтер в Европе.

— А чем кончилась деятельность этих просветителей? А? Не знаешь. Она кончилась революцией. Вот чем кончилось с вида безобидное их просвещение.

— Я окончила гимназию и университет, но однако же не стала революционеркой. И нет, как видишь, никакой революции. Да и может ли вообще она быть, когда народ так невежествен и темен. Разве что бунт… Ну, Пугачев…, — чувствуется срывающимся голосом проговорила хозяйка.

— Нет, дорогая, у нас Пугачева уже не будет. А будет Гражданская, как в Америке, война. Это буде война бывших рабов и бывших рабовладельцев.

Должно быть, в пылу яростных речей они не заметили, что дверь в мою комнату приоткрыта…

Но это было только прелюдией. Вечером в присутствии жены и дочерей он сделал заявление в мой адрес. Сказано было много — должно многое в нем накипело — поучительного, что и следовало ожидать от учителя тем более кадетского корпуса. А все им сказанное сводилось к следующему.

— Молодой человек, — начал он с места в карьер, — должен знать, что любая преступная организация преследует одну цель: пропаганда идей, враждебных государству.

Он говорил так быстро и резко, что в уголках его губ стала набиваться пена. Все сидели за круглым столом. Я был среди них. Офицер методично, как его учили, уничтожал меня.

— Пропаганда революционных идей — это политическое преступление. И я удивляюсь — сколь ни зрячи были тогда все, когда ваш кружок учинил в гимназии бунт, неподчинение властям гимназии, когда была вскрыта преступность ваша, но мер нужных к вам так и не применили. Преступно — не применили. Уж не умышленно ли — не знаю. Но правосудие вас должно было настигнуть. Я не уверен, что вы до конца осознали преступность ваших деяний. Такого я от тебя, казака, никак не ожидал, — приблизившись ко мне, срываясь в голосе до шепота, проговорил он.

Он вдруг умолк. Нервно заходил по гостиной, должно, в поисках нужных слов. Было так тихо, будто в доме покойник. Но он вдруг резко поднял голову и в его бесцветных глазах блеснул гнев приговора.

— Но ты поступил бесчестно и по отношению к нашей семье. В нашем доме нет места социалистическим идеям. Социализм — это заразная бацилла. Это болезнь. Она хуже чумы. Мы бы не хотели, чтобы дети наши заболели этой заразой. Так что вы, голубчик, носитель бациллы…

Я уж и не помню — сколько помоев этот человек вылил на меня? Да, было обидно, но не до слез. Ведь теперь пришла ясность во всем. Слушая его, как я проклинал эти пять лет страниц моей жизни. Мне тогда хотелось вырвать эти страницы из тетради жизни. Слушая, я думал о проклятых страницах, а сказал совсем другое.

— Я после вашего приговора вовсе не собираюсь стать плакучей ивой. Это не в обычаях казачества, — собравшись с духом, уверенно сказал я, глядя в стол, — я благодарен за вашу откровенность. Она станет для меня наперед наукой. Теряя одно, мы взамен — таков уж закон природы — получаем другое — и оно будет в продолжении, в развитии первого.

Уж я сейчас толком и не помню того, что я тогда сказал, но хорошо помню, что я повторил точь-в-точь слова моей учительницы АБ, что пришли мне вдруг на ум…


*


Мысль о переезде на жительство к Петру — о чем еще раньше говорил крестный, а потом и Бутин: «Тебе все же лучше жить так, чтобы быть ближе к коню» — стала реальностью. Да эта мысль не покидала меня, но как мне не хотелось покидать это насиженное место. Один вид из окна на просторы реки — чего только стоит. И здесь всегда было тепло и уютно. Но, видно, таковы правила жизни. И они помимо нашего желания меняются. Остается только вспомнить, как в тихие теплые дни «бабьего лета» любил я сидеть у открытого окна и любоваться распахнутой осенью далью. Читая что-то при этом или раздумывая. Теперь была прямая угроза всему тому, что было. И что тогда мне делать? Угроза шла е только из гимназии, но теперь и из дома. Свернулся в клубок, как ежик, чувствуя опасность, не зная с какой стороны ее ждать. Я так и жил, свернувшись в клубок. Перестал выходить по вечерам в гостиную, где девушки или читали что-то, или играли в четыре руки Моцарта на пианино. Но как долго могло продолжаться мое затворничество?

Иногда я слышал голос хозяйки о том, что комиссия продолжает обсуждать кандидатуры тех, кто продолжает учиться в старших классах, хотя был замечен в событиях 905 года. Я понимал, что все это она говорила мне, а не девушкам. И я уже не слушал, что говорила она еще, но только резкий мужской голос заставил мен прислушаться. Все он сводил к одному: Якову надо в жилье отказать. Конечно, я слышал и слово «социалист» в мой адрес. Этого слова давно не стало слышно в классе, да и в городе оно уже вышло за давностью лет из моды. Но хозяину дома было это невдомек. Да и каково ему, преподавателю кадетов, даже бывшего «социалиста» в доме содержать. Хотя раньше, помнится, он под хорошее настроение спросить: «Где там наш социалист?» Однажды я не вытерпел и сказал, что я никакой не социалист и вообще не знаю, что оно значит.

— А я тебе сейчас объясню, — тут же подхватил хозяин, выйдя из своего кабинета, — что такое социализм. Идеология социалистических идей — нигилизм. Да, это модное среди молодежи течение политической мысли. И это ты считаешь силой, что может свергнуть дом Романовых? Этот нигилизм давно уж обернулся в анархизм. Но все это гнилые философии.

— Этот дом Романовых триста лет держался на рабстве, — чувствуя, что мне уже нечего терять, упрямо оборвал речь хозяина, даже не вставая из-за стола. — Человеческая мысль, как бы ее не запрещали, обладает силой, как та капля воды, что может долбить камень. Надо только эту мысль творческую разбудить и ее энергии хватит, чтобы раздавить эту династию лжи и восстановить справедливость.

— И этому тебя научил кружок. А ты будешь и дальше утверждать, что ваш кружок был литературный. Кто этому поверить, послушав тебя? Вы хотите растормошить молодежь по пути к справедливости. Вот это уже яснее… Но это, друг, уже чистая утопия — ваш социализм. Этим человечество уже переболело в средние века. Так что вы с социализмом опоздали. Сегодня властитель дум и дел — капитализм. Я знаю, что Бутин — твой благодетель. Так вот спроси у него, кто правит миром — он ответит: капитал!

— Борьбу поведет образованная интеллигенция, — бодро заметил я.

— Она идее так скоро, что народ наш отстал далеко позади. Как всегда — она далека от народа.

После упоминания Бутина хозяин как-то сразу сник. Видно понял, что упоминать Бутина — не есть самое удачное. Я знал, что семья эта жила и процветала на благодеяния Бутина. И все же как хотелось ему размазать меня по столу на виду у девиц. Не вышло…

Я ушел в свою комнатку, а в ушах моих стояли слова хозяина. «В слове „социализм“ заключен великий позор и ужас, в это понятие вкладывают столько злодейства». На эти слова мне хотелось крикнуть слова АБ, что социализм — это ренессанс для России.

Но слова хозяина лезли в голову и не давали покоя. «Нет, все вы живете выдуманными чувствами. И таких тысячи. Вы опьяняете себя этим громким словом — революционер. А ведь это протестант. Бунтовщик, не желающий подчинится рассудку. Зачем вы хотите служить народу? Вы об этом спросили народ?»…


Не смотря ни на что — хотя мне вполне определенно указали на дверь — я продолжал жить обдумывать свое положение. А оно почти безвыходное. Мне собственно некуда было отступать. Отходную позицию у Петра я еще не подготовил. Даже, если решусь жить в его доме, то никакой от Петра морали терпеть не стану. Есть отчаянный вариант. Его, как-то в беседе, подсказала АБ. Занять освободившуюся часть флигеля после отъезда Учителя. Правда, тогда не понятно, на что я буду жить. Денег карманных отец не оставил. Обратиться за помощью к Бутину? Думаю, он не откажет, — но как это сделать?

Пытаясь отвлечься от навязчивых мыслей, я уходил в город, на станцию и бесцельно провождал поезда, завидовал тем, кто, спеша и волнуясь, усаживались с множеством вещей в вагоны дальнего на восток следования. В другой раз, лежа с книгой в руках, слушал за окном перекличку дальних поездов. Я, можно сказать, что передумал все, но не ясно одно: как покинуть этот дом?

В раздумьях я просыпался среди ночи. Слушал долго тишину, и мне казалось, что я проснулся именно от этой тишины. Я смотрел в отрытое окно, в ту холодную красоту лунной ночи, свод неба, усыпанных множеством мелких, мирных, но бесконечно далеких и холодных звезд. Они загадочно молчали, должно, думая, как и я, об одном и том же: о разгадке жизни будущего, а заодно и моем загадочным завтра. Порою мысли мои сбивались к размышлениям об Учителе. Где он теперь и стоит ли ждать от него вестей? Образ Учителя не покидал меня даже днем, когда я сижу за книгой. Его образ станет с годами для меня легендой, мысли и дела его потеряют свою прежнюю принадлежность и станут моими, моей собственностью в копилке опыта жизни. Он останется для меня идеалом Учителя и человека.

В другой раз, пытаясь заглушить некоторую нервозность, столь мне не свойственную, я садился на коня во все свободное время предавался езде верхом в окрестностях города.

Я всегда любил осень… В эту пору я чувствую всегда себя более взрослым. Осенью мне никогда не было грустно. Ты ценишь каждый теплый день. В полях пусто — и все в природе как бы приходит в смирение.

Вернувшись с прогулки, я заметил, что хозяйка уносит мою казачью одежду, пропитанную потом коня и навоза, подальше в сени, закрывает в чулан от запаха. И все же запах конюшни проник в дом. Наташа как-то сказала, что в доме пахнет навозом. Так что меня гнал из этого дома не вредный «запах социалиста», а куда более прозаический — мой истинно казачий дух. Но в один из вечеров, когда я уже был готов оставить это уютное жилье, вдруг тихо вошла хозяйка и внесла новую форму, Она стала обряжать меня во все новое. Я подумал, что она этим хочет подтвердить положительное решение комиссии — я остаюсь в старшем классе гимназии. Ублажая в новую одежду, я заметил, что она порывается что-то сказать. Но вместо слов она с особой тщательностью наряжала меня, стараясь, казалось, сдуть с меня чуть ли не каждую пылинку. Я понял к чему весь этот спектакль: я близко дружу с ее братом Бутиным. И все же я заметил ей, что сегодня же съезжаю с этого дома и что я очень благодарен этому дому, где я жил, как в родной станице. Говоря все это, я так расчувствовался, что готов был обнять и поцеловать ее, как мать. Но вы, действительно, все эти годы были мне матерью. Минутная слабость прошла — и я не поцеловал хозяйку, о чем впоследствии сожалел, так как позднее от Бутина узнал, что на моем отъезде настоял муж, а она, как могла, защищала меня.

Но, как говорится, если судьба что-то и вершит, то это только к лучшему. Я вспомнил слова Учителя, что судьба возлагает нам на плечи только те обстоятельства, которые мы можем вынести. Невыносимого судьба не предложит. А мне предстояло пойти на поклон человеку, который когда-то оказал мне «медвежью услугу», а попросту — подложил мне «свинью».

На пороге я остановился. Девушки и хозяйка с печальными глазами смотрели мне вслед, стоя.

— Я понимаю вас, — улыбнувшись, как только мог, — в вашем доме бунтовщику, потомку Пугачева, как сказал хозяин, мне, конечно, места нет. Что ж, таков он, казак, неуживчивый… Я на каникулах мечтал — окончить гимназию в вашем доме, но, прощаясь, ваш брат посоветовал все же перебраться туда, где мой конь. А он в конюшне полковника казачьего полка. Теперь я буду в доме вам известного Петра Плесовских. Но здесь я вырос… — я, было, чуть не захлебнулся в слезах после этих слов, — Вам всем большое спасибо!

Я хотел еще что-то сказать, ведь здесь я вырос и духовно, и телесно, но что уж там говорить, когда выставлен за дверь… Слегка поклонившись, я вышел. На крыльце, помню, глубоко вдохнул, будто совсем другого воздуха — и уверенно зашагал…

3

В тот год мне минуло шестнадцать лет. Так что я окончательно утвердился в мысли, что вступление мое в совершеннолетнюю жизнь завершилось. Была пора начала юности, когда и жизнь моя была на переломе. Как тут было не вспомнить слова Бутина: «Для нас, русских, важно во всем волевое начало… Будет воля — состоишься ты путешественником, а не будет… будешь, как все. Ты знаешь, что такое шевяк по-нашему? Это смерзшийся конский помет. Старики говорили про пустомелю, что он, как шевяк, болтается в проруби. Таким, как правило, бывает чиновник любого ранга. Без воли ты пополнишь ряды Молчалиных. А вот быт Пржевальским, каким тебе грезится, надо иметь такую волю, чтобы на зубах скрипела… И вот, что еще было мне тогда в помощь. Я от Учителя «заразился» фатализмом. Я бесконечно верил в судьбу, как и во все то, что она мне уготовила. А это добавит уверенности в моих поступках.

Не откладывая в долгий ящик, я при первой же встречи с Петром в гимназии выложил все, как было в доме, где я снимал комнатку. И что, мол, дальнейшее там пребывание стало невозможным. А все, мол, оттого, что конь мой в вашей конюшне, а я хотел бы быть к нему поближе, чтобы познакомится с вашими наездниками от казачьего полка и участвовать в совместных скачках. Словом, опуская детали моего разговора с хозяином и наши разногласия по поводу давнего кружка. О кружке я Петру и вовсе ни слова. Я знал его отношение к кружку и знал, что он по этому поводу скажет: «Будь он неладен этот кружок. Он тебе еще не раз отрыгнется». А Петр был прав. Первая отрыжка уже состоялась: это работа комиссии. Она немало моей крови попила. Из-за нее мне пришлось оставить теплое местечко и вот теперь кланяться приходится хмурому Петру. А по правде говоря, я сейчас вешал ему лапшу на уши. Я ко всему еще добавил, что, мол, так сошлись звезды, что я должен оставить тот дом. Его же, как я понял, удивило совсем не то, что я ему говорил — он парень не глупый и все понял, что к чему. А говорил я ему правду, но не ту от которой я уходил. Для него было главное в том, что я первый сделал шаг навстречу — значит, я нуждаюсь в нем. Когда это до него дошло, он просветлел, как бы говоря: мол, с этого и надо было начинать. И что, мол, он сам давно искал повод, чтобы убрать наши недоразумения. Мы пожали друг другу руки в честь нашего примирения


В доме Петра меня встретили, как долгожданного гостя. Помню, как ко мне навстречу вышел сам полковник. Он сгрёб меня в свои крепкие объятья. Светловолосый с пробором зачесанных аккуратно волос, тонкая полоска ухоженных усов и быстрый взгляд зеленых глаз.

Я и раньше бывал в этом доме. Помнится, я проводил в конюшне по целым летним каникулам. Занимался в манеже. Порою меня брали на полковые скачки, и я частенько приносил полку победы.

Теперь я входил в семью. Конечно, это был уже другой статус — и я это понимал. У нас и разговоры были теперь уже иные. Он расспрашивал о моих планах на будущее. Я, не скрывая, сказал ему, что хочу поступить в кавалерийское училище, а там, мол, один важный экзамен: владение конем.

— Занятия верховой ездой — это, ведь, брат, целая наука. Смотри, не помешает ли эта наука твоим другим наукам? Мне атаман ваш — а мы с ним однополчане — рассказывал, что ты хочешь забраться чуть ли ни на саму высокую гору в мире — Эверест. Так она, кажется, называется? — дружески похлопывая меня по плечу, заговорил офицер. — Хочешь, мол, стать чуть ли ни вторым Пржевальским.

— Пока это в мечтах… А откуда вы знаетесь с моим крестным?

— Ну, друг, это долгая история… Мы с ним были в Китае, а там была «заварушка» под названием «боксерское» восстание. Нас, казаков, вот и бросили на усмирение их. — Он замолчал, задумался.

Попросил в открытую дверь Петра — и чтобы он принес кофейный набор.

— Дело конных скачек — а именно они, я думаю, тебя больше всего интересуют, — дело хорошее. Я желаю тебе успехов и помогу. Твой конь — а я в конях кое-что понимаю — из хорошей породы скакунов. А вообще-то я вам советую хорошенько подумать о будущем, — при этих словах он глянул на Петра.

Я знал — в чей огород этот камень. Петр еще как-то сказал, что после гимназии будет поступать в университет.

— Я помогу тебе, Яков, — он протянул мне руку и крепко пожал, пристально глядя мне в глаза, будто оценивая, чего я стою, — карьера военного для казака — это блестящий выбор. Кавалерия научит твердо сидеть в седле, а это, друзья мои, — поднял указательный палец вверх, — верный помощник твердо пройти по жизни.


Прижился я в доме Петра довольно сносно, но и одиночество поселилось рядом со мною. А потому все свободное от гимназии время я проводил то ли в манеже казачьего полка, то ли в окрестностях города. Бывало и грязно после дождей, повсюду уныло от осенней безжизненности и глухого безмолвия. А то ветер в порыве вдруг вырвет из ближнего леса свежесть уже морозной ночи и бросит в лицо. А то, бывало, погонит ветер меня в спину, подгоняя и мои сокровенные думы о еще, может, неосознанной до конца грусти. Я человек привычки, привязанности. И тот дом, где я столько лет находил нежный и теплый приют, не покидает моих мыслей. Хотя я стараюсь внушить себе, что я обрел себе новое место свободы… Но все эти мысли того не стоили, так как подо мною добрый конь, на мне тонкой работы щегольские сапоги и новая казачья справа — подарок полковника. А еще новое казачье седло, оно теперь так восхитительно поскрипывает новизной кожи, хрустом тонкой работы и дурманящим запахом свежей кожи.

В доме я старался быть недолго — и уходил на конюшню. Общения с Петром мне было достаточно в гимназии. Петр и сейчас в старших классах держался независимо, не входил ни в одну из партий в классе. Он стоял в стороне, когда эсеры наваливались на кадетов, обвиняя их в половинчатости, или когда монархисты нападут на анархистов за то, что те хотят развалить Россию на части. Зато Петра, высокого, крепкосложенного, крепколобого, когда его вновь утвердили старостой класса, стали то ли в шутку, то ли всерьез звать «Петром Первым». Полный достоинства, как староста, не позволял свободу каких-либо убеждений в разрез устава гимназии. Ни он сам, никто другой не набивался ему в товарищи. Все знали, что его отец полковник казачьего карательного в городе полка, связанного с жандармерией. А все, кто был связан с жандармерией — или побаивались, или ненавидели. Мои отношения с Петром были сложные и все же, оглядываясь назад, на первые годы учебы положительная роль его в моей судьбе — при всем при том, что было, — считаю была очевидной. Да он был против моего участия в кружке, но я чувствовал себя увереннее в классе, когда нас, казаков, стало двое. Это согревало меня. Хотя у нас и были разногласия по поводу нашей принадлежности к казачеству. Но это было наше внутреннее дело.

Однако я долго скрывал свой переезд к Петру, в дом полковника казачьего полка, участвовавшего в разгоне демонстрации в городе и митинга в парке. Следом за этим пошли в гимназии допросы, а потом и репрессии. До сих пор все с презрением смотрели на Петра, а заодно и на меня, сидящего с ним за одной партой и такой же, как и он, казак. Но эта изоляция в классе только сблизила нас. Мы, мне тогда казалось, даже подружились. Может так хотелось Петру, ибо он стал входить в мою комнату, как друг, без стука.

У меня на столе всегда была стопка книг, Что-то из библиотеки гимназии, а что-то и из архивов Географического общества. Меня туда когда-то привел Учитель, а теперь я, представив свои находки из раскопок развалин — теперь они были под стеклом с моей запиской — имел уже право пользоваться архивом, читая документы, «скаски» казаков- землепроходцев, открывших новые земли на востоке. «Исследователь, — поучал меня Учитель, — должен знать все разделы географии. От геодезии через геологию до астрономии. В той подаренной мне «Книге для путешественников» были все основные разделы географии вплоть до антропологии. Так что теперь во главе стола всегда лежали две книги: «Книга для путешественников» и «Основы жизни». Последняя книга — подарена Учителем.

Петр не раз, заходя ко мне, спрашивал — для чего тебе столько книг?

— Я должен знать не меньше нашего бывшего Учителя, если я хочу стать путешественником.

— Но гимназии для этого будет маловато. Надо закончить университет. А училище тебе таких знаний не даст. Там в военном училище учат убивать людей, а не исследовать их, — с сомнением высказал Петр.

— Я займусь самообразованием. Человеку ведь достаточно научиться сделать первые шаги, чтобы потом взойти, как сказал твой отец, на Эверест. Так и человек, получив то малое в гимназии или в училище, должен дальше сам себя дообразовывать, — твердо отрезал я.

— Кто же тебя этому вразумил — что дальше надо самому дообразовываться?

— Надо читать. Книга научит всему. А все сказанное мною — верно.

— И чтобы к этому прийти надо прочесть всю эту стопку книг? — положив руку на книги, проговорил он.

— Это, может быть, для тебя печально, но факт. Вот смотри в этой «Книге для путешественников» приложены карты южного и северного полушарий неба. И вот видишь — сколько на небе звезд?

— Ух! — у Петьки глаза полезли на лоб от удивления. Если ты плывешь в южном полушарии, то на южном небосклоне ты должен найти звезду «южный крест» и тогда ты сможешь сориентироваться — куда тебе плыть? В северном полушарии ищи «полярную звезду», — и только тогда тебе стану ясны стороны света: где восток, а где — запад. Зная эту звезду, ты проложишь себе путь, даже не имея карты.

— Здорово! И что — об этом во всей этой книге? Уж больно она толста… И откуда она у тебя?

— Эту книгу «Для путешественников» подарил мне сам Бутин.

— Бутин!? — засомневался Петр, беря осторожно книгу в руки.

— А ты — что его знаешь?

— А его кто не знает. Вот, оказывается, отчего ты поселился у его сестры. Это здорово… Но уж больно она тяжела эта книга!

— Она тяжела от обилия в ней знаний…

— Да разве можно все это запомнить… то широту, то долготу? — Петька отпрянул от стола.

— Забудешь — заблудишься, сам погибнешь — и люди погибнут, — твердо сказал я, взяв из рук приятеля — и так изрядно ошалевшего от всего сказанного — книгу.- Эти книги вначале надо прочесть.

— Да нужен год, а то и два, чтоб их прочесть, — почесал в затылке Петр.

— Надо Петька… надо! Вот представь, что страну неведомую еще миру — Камчатку, описал студент Крашенинников. И даже будь тогда уже эта книга — в поклаже ее далеко не унесешь. В походе и иголка вес имеет. А знать из этой книги надо все. Даже Учитель, бывавший не раз в экспедициях, увидев эту книгу, враз оценил, что, мол, ее надо, если ты хочешь путешествовать, зачитать до дыр.

— Все это так, но он — все же был студент, а не гимназист.

— Подожди… После училища я пойду учиться дальше, как Пржевальский. Он окончил Академию Генштаба.

— Ну, ты, Яков, хватил. Да в Академию лишь по хорошей протекции можно попасть, говорил мне отец.

— А без Академии я не смогу организовать экспедицию…

— На Камчатку! — подтрунил Петр.

— Обязательно туда, Петька!

— А вот я мечтал об университете, но смотрю — сколько же надо прочесть? Видно прав отец — военная карьера по мне. Там слишком много знать не надо. Там по отцовской проторенной дороге…

— Армия любит скалозубов…

— А что это?

— А это герой поэмы «Горе от ума» Грибоедова. Но этого тебе, Петька, знать ни к чему. Ты же сам сказал, что для военной карьеры не надо много знать. А уж героями художественной литературы и вовсе не стоит забивать себе голову. Ты сам как-то говорил, что «синий чулок» в армии не нужен.

Петр бывал у меня редко. Да и жил я, так сказать на окраине, в глубине большого дома. И все ж он у меня бывал. Так в одну из встреч он мне поведал, что я Нина встречается с адъютантом наказного атамана.

— У нее в наперсниках удалой наездник. Известный, кстати, в округе. Мы для Нины были всего лишь мальчиками. Я ведь с нею — то же знаком. Она любвеобильная девица. А тот — уже офицер, так сказать, состоявшийся муж. Вот кто ей был нужен. А с нами она лишь развлекалась от скуки, а ты, поди, все принял всерьез.

Вот так Петр открыл мне правду жизни под названием «любовь». Что ж, после этого становилось жаль только самого себя. А сколько, помню, устраивалось в доме вечеринок. Шумных, веселых. Было много подруг Нины из женской гимназии, были и кадеты. Тогда два этажа наполнялись звонкими и молодыми голосами. Нина в бледно-голубом, небесного цвета платье. Сколько было гама, повсюду бесцеремонность и веселье молодых людей. Все это мне тогда, провинциалу, было ново и непривычно дико. Я чувствовал себя ничтожеством среди этих успешных кадетов, и только чувство ревности не давало мне покоя. Какая-то непреодолимая сила первых, еще неосознанных чувств, влекла меня к Нине. Что ж, теперь остается лишь утешать себя тем, что уж более никому не дам себя так увлечь. Что ж, буду умнее… Хотя все осознавая, я бы и сейчас, доведись, не мог бы удержаться от этой энергии молодости, что заключена была в Нине. А оказалось — после слов Петра — я был дитя в ее глазах, который ждет материнской ласки и утешения. Словом, я был в ее глазах недотёпой! Зато я испытал то первое жгучее чувство, которое уж более никогда не состоится и уж никогда более сердце не испытает того сладкого замирания в минуты наших встреч. Это чувство, похоже, неосознанной любви притягивало меня все больше к ней. Но рядом с этой горячей молодостью, когда она вся светилась, я выглядел просто кюхлей…

А тем временем жизнь моя в доме Петра вскоре вошла в привычное для меня русло прежней жизни. Мне предоставлена свобода во всем. Комнатка моя одним окном выходила лицом в тихий проулок, в конце которого были конюшни казачьего полка. Они мне напоминали по утрам своими запахами. Вот здесь я и найду на оставшиеся два года гимназии приют «спокойствия, трудов и вдохновенья», как сказал бы поэт. Да это был то самый приют, если можно так сказать, куда солнце никогда не попадало…


Потом, спустя годы, вспоминая прожитую молодость, я спрашивал себя: «Так что же такое моя жизнь в этом огромном и непонятном до конца мире?» Кажется, что моя жизнь это всего лишь череда дней и ночей, встреч, разговоров, некоторые из которых мы позднее назовем событиями. Та же революция, митинг, разгон, жандармский капитан. Теперь через годы — все это станет событиями. А тогда? Тогда это была просто жизнь с ее всплесками или затишьем. И все же небольшая толика из этого беспорядочного накопления впечатления останется в памяти. Хотя все это время был и оставался поток в непрерывной связи мыслей и чувств, в которых и заключается ответ: в чем смысл жизни? Его, этот смысл жизни, трудно уловить и выразить словами. Однако, не смотря ни на что, сохраняется неведомая вам надежда: ухватить этот смысл жизни, ее суть. Для меня этот смысл жизни выразил мой дядя, сказав как-то мне в те годы: «Ты, Яков, слишком простираешься вдаль…» Вот он — в этом весь мой смысл жизни. От этой тяги к дали и родилась во мне моя мечта — увидеть Камчатку. Она, Камчатка, останется моим смыслом жизни, ее началом и ее концом.

Отец мой, когда-то «заболел» Камчаткой, а за свою преданность этой земле, она, Камчатка, оставила его себе навечно. А он, как строитель, заложил поселок Ключи под Ключевской сопкой.

4

Я с природным упрямством взялся за учение. Я поставил себе цель: окончить гимназию по первому разряду, чтобы иметь преимущество при поступлении в училище. От дяди я уже знал, что каждый год училище берет только двоих из казачьего сословия. Крестному я обещал, что я буду в ряду первых на выпуске. А для этого только одно средство: зубрить! Вот за это я и засел. Но не лишал себя общения с конем. Загородные прогулки делал в любую погоду. Это я взял за правило. А после прогулки — уборка стойла, чистка коня. Не отказывался и от скачек казачьего полка. Были первые успехи. Но заметил слабости: мой конь неуверенно шел на препятствия. Начал отработку прыжков в манеже. Конечно, не обошлось без падений и ушибов. Мой конь был из породы башкирских коней и отличался повышенной резвостью. Мне пришлось приложить немало сил, чтобы укротить его излишнюю резвость. Что это мне стоило — можно представить, когда он цеплял копытом за препятствие, а я вылетал из седла. Отделывался пока ушибами. А конь при этом стоял надо мною с понурой, виноватой головой. Я утешал его, как мог. И снова и снова направлял его на препятствие. И так до пота. В одно из таких падений ко мне подъехал молодой человек. Он учтиво подал мне руку. Я встал.

— Наезднику, юноша, если им захочешь быть, придется серьезно падать на каждые десять скачек. Будь к этому готов, а пора синяков, я думаю, для тебя пустяк, — весело заметил этот приятный на вид человек.

Это много позже я узнаю, что это будет мой первый соперник. И что он адъютант наказного атамана и он же друг бывшей моей подруги — это я так считал — Нины. Но он же будет и моим в будущем одним из близких мне людей, как наездник. Он разобьется на скачках, когда уже Нина будет его женой, а мне предложат занять его место адъютанта. Но без Нины…

Отец Петра заметил мое усердие в конюшне. Я и сено разносил коням наравне с конюхами. Таскал воду, чистил денник своего коня. Однако Петр, застав меня однажды за уборкой и вывозом навоза, отчитал меня за это: мол, мы конюхам за это платим, а потому это не твое дело.

— Я сам знаю, что мое, а что не мое дело. Чтобы мне понять коня, а коню — меня, — надо почаще быть с конем. Конь все видит и все запоминает. У него прекрасная память, — невозмутимо, отрезал я Петру.

Я так сказал ему в первый раз. Как он может мне на что-то указывать, если я с детства общался с конем. Я именно тот казак, у которого люлькой с рождения было седло коня.

— Тебе, конечно, виднее. Но гимназия и навоз — как-то не сочетаются.- Брезгливо коверкая слова, проговорил он.

В новой отглаженной тужурке гимназиста и в очках — это что-то новое — он, действительно выглядел настоящим старшекурсником. Я же в доме ходил только в казачьей форме. Меня могли в любое время вызвать конюхи. У меня с ними завелась добрая дружба, которые, кстати, за спиной звали Петра «барчуком».

Но и в другой раз Петр все ж не унимался, глядя на мои дела в конюшне.

— А потом скажут, что от кого-то в классе пахнет конским навозом и потом.

— А ты что, Петр, боишься, что подумают на тебя. Ты скажи тогда — ты же староста — что все эти запахи несет Дауров, который у вас живет на конюшне. И пусть всем классом меня хорошо отмоют, — в брезгливом тоне Петра съязвил я.

После этого Петр, похоже, закусил удила — и следовало бы ждать новых обострений в наших отношениях. Так что теперь я мог услышать — в который раз — его обвинения по поводу кружка, обличая и кружок, и меня в преступной деятельности. В ответ я ему бросал, что это чистая ложь.

— Ложь, говоришь, а разгон вашего митинга? А аресты? Это что — за просто так? Нет. А ложь, она человечеством давно привнесена, как во спасение… вас заблудших… социалистов. Разве не так было сказано на уроках закона божьего? — ядовито шепнул мне Петр на ухо.

Он был на голову выше меня — и ему приходилось то и дело склонять свою голову в мою сторону. А это, похоже, не доставляло ему удовольствия.

— Я ненавижу, когда ложь дают во спасение чего бы то ни было. Земля, которую обрабатывает станичник, родит хлеб, а хлеб — это добро. Земля не родит ни зло, ни ложь. А тот, кто подобное написал в писании, тот, видимо, забыл, что он ходит по земле и что она кормит его. А, может, тот, кто написал, питался только манной небесной? — срываясь в голосе, говорил я — и выходило так громко, что это смущало Петра. Он то и дело оглядывался, когда мы шли по коридору на перемене.

— А, если говорить о кружке, то под маской «литературного» кружок скрывал правду. Да будет тебе известно.

…правду вольнодумства. Вот и сейчас комиссия так и назвала вашу «правду» — гордо вставил Петр.

— Это любимое словцо надзирателя. И ты повторяешь его. Где-то сказано, что для того, чтобы понять свое невежество достаточно прочесть хотя бы пару книг. Гений свободомыслия — Пушкин, а следом — Лермонтов. А потом пойдут — Рылеев, Плещеев. Это тебе не модный ныне Надсон или какой-то там Тютчев. Те, первые зовут к знаниям, к просвещению. А не к тому, что, мол, «умом Россию не понять». Как ее не понять, если триста лет она была под игом рабства крепостного права. Не случайно народилось не одно поколение «Иванов», не помнящих свое родство. А ему что остается — лишь вспомнить, что его предки были рабами? Кому это надо…

— Это не твои слова. Они скорее из кружка. А, может, тебе АБ этого наговорила?

Уж я не помню, — чем кончился наш спор в тот раз? Зато я хорошо помню наш с ним последний разговор в Гражданскую войну, когда «белая» армия стремительно покатилась на юг к Врангелю, увлекая и тех, кто так жарко в юности защищал ложь, данную якобы нам во спасение. Тогда разговор с Петром был намного острее. Но и тогда мы не поняли друг друга. А сейчас! Сейчас в этом споре мы отстаивали каждый свою грань между злом для всех и добром для каждого…

Судьба вновь на время развела нас. Мы были молоды, наши умы еще были неустойчивыми, так что мы не теряли надежд на примирение. Ведь я жил под крышей одной с Петром…

И примирение вскоре произошло, хотя дружбой наши отношения назвать было нельзя. В нем так и осталась эта монументальность холодная. Она и сейчас — в старших классах — в нем осталась. В нем остались повадки городового. А это только раздражало меня. Во мне же оставался все тот же дух кружка — и я не хотел изменять ему перед кем бы то ни было. Более того, этот дух вошел в мои убеждения, он стал моим, как тогда говорили в кружке, кредо


*


Я находил время бывать в читальном зале архивов Географического общества. Особенно любил читать воспоминания реальных участников колонизации Востока. Как им приходилось бороться с иноверцами — и борьба эта была кровавой. Так гибли казаки-землепроходцы от ран, от лишений, от болезней. Но изможденные голодом они шли и шли, не смотря на тяжесть пути, все дальше в неведомые земли. И, конечно, я старался узнать побольше о Камчатке в записках — «скасках» казачьего атамана Атласова, первооткрывателя этой земли. Сколько жестокости пришлось преодолеть тем, кто шел первым, сколько геройства было в их дела…

Близость дома Петра к конюшне было одним из его достоинств. Каждое утро меня встречал через открытое окно запах конюшни. Я не оставлял свои занятия с конем ни в манеже, ни на открытом воздухе. Среди конюхов я уже был своим человеком. Я уже знал всех известных в городе наездников и даже клички коней — победителей. Не оставлял любую возможность поучаствовать в скачках. В конюшне я появлялся только в казачьей форме. Конюхи радушно встречали меня, пожимая крепко руку. Кто-то пустил слух, что я чуть ли не родственник известного богача Бутина. Сказано было в шутку, так что я над этим только посмеялся. Но бить себя в грудь, что я не тот, за которого вы принимаете, не стал. Готовить моего коня к скачкам будет конюх. Всегда всем недовольный — он будет ворчать то и дело, как сварливая старуха. Я и имя его забыл. Кривоногий казак, он был упрям, как осёл. Ему казалось, что он все знает в конном деле. А потому всегда был чем-то не доволен. Вот ему не понравилось, как я сижу в седле. Я пытался ему внушить, что у меня седло казачье, — совсем не то, что ваши кавалерийские седла, а потому и посадка у меня иная. У меня, мол, душа не лежит к вашим седлам. «Надо — и ляжет, как надо» — ворчал конюх. Я, молча, сносил его крики по поводу посадки, но когда он потребовал использовать нагайку, то я напрочь отказался это сделать. Он настаивал, грубо мне пригрозил, что, мол, тогда я не буду им внесен в списки участников скачки. Я помнил наказ моего дяди: «Если хочешь иметь именно верного друга, а не лошадь, на которой возят воду или воеводу, то плетку оставь, заткни ее за голенище сапога и не показывай коню. Нагайка это символ твоей принадлежности к казачьему сословию. И все! Друга силой, а коня плетью, завоевать нельзя. Конь понимает все и без нагайки не хуже тебя. Он тебе этого не скажет, но зато всегда вынесет к победе». Этого я, конечно, конюху говорить не стал. Бесполезно.

Я об этом заметил как-то полковнику. Тот призвал моего конюха.

— Ты пойми, бурятская твоя душа, настоящий казак — он и коня под себя готовит по-своему.

Так и был разрешен наш спор. Невысокий юркий от природы мужик оказался понятливым. Мы вскоре подружились. Да и как мне не иметь в друзьях человека, который готовит моего коня. Теперь он меня встречал: «Здорово, казак!». А полковые скачки на закрытие сезона я выиграл. Тогда же я получил и первые в жизни призовые. Это была моя первая победа в череде неудачных скачек, когда тебя трибуны повергают публичному унижению, криками и насмешками.

В тот счастливый для меня день невдалеке от ипподрома я встретил Нину. Мы разговорились. Оказалось, что она не пропускает скачек, где участвует ее друг, тот самый адъютант его превосходительства наказного атамана. Она поджидала его — и он вскоре появился. Я был удивлен, когда в нем узнал того в манеже молодого человека, подавшего мне, упавшему, руку. Теперь я вспомнил, что и раньше на скачках встречал этого человека. Мы стали знакомиться. Я напомнил ему ту первую их встречу в манеже, но он почему-то не мог меня припомнить. Звать его Владимир. Он поручик и в свите его превосходительства, добавил он. Гибкий, подвижный, стройный, как струна. Он с открытым лицом сразу завоевал к нему симпатию. Мы после этого будем часто встречаться. Через него я узнаю всю атмосферу вокруг и после скачек. Он познакомил меня со многими известными в городе наездниками, дав на них характеристики, как ближайших моих соперников по скачкам. Теперь мы тренировались вместе. Он передавал мне свой опыт преодоления препятствий. «Заметь, — говорил он при этом, — преодоление препятствий — это то место, где мы, наездники, чаще всего ломаем шею себе или коню». Именно так он и погибнет — этот молодой красавец, но я успею с ним о много поговорить. У него был конь по кличке Русский. Невысокий жеребец серой масти с горящим взором и бешено вращающимся коротким хвостом.

Любая скачка доставляла мне удовольствие, даже если она и не приносила победы. Мне доставляло удовольствие сама работа с конем. А это, поверьте, тяжелая работа. Обветренные руки грубели, так как приходилось работать в любую погоду. Руки становились тем, что они есть у настоящего конюха. Но я, можно сказать, прикипел к этой работе с конем. Конечно, любой успех покрывал и этот труд, и ушибы и боли. Если кто-то думает, что победы даются иначе, то ему лучше поменять занятия с конем на что-то другое.

И все же я почувствовал, что черная полоса в моей жизни закончилась. А светлым пятном в новой жизни, я думаю, стал мой новый товарищ Владимир Дедков. Он все или почти все знал о конном спорте. А со мною он так быстро сошелся, я думаю, оттого, что я для него сильный соперник. Он бы и знаться не захотел бы, не выиграй я у него приз на закрытии сезона. Теперь он, видно, хотел бы узнать меня поближе — что я стою? Нет, я не завидовал ему, хотя он и увел у меня Нину.

Молодое, энергичное лицо его скрывало его годы, зато он не скрывал своих порывов и тяги к бурной жизни. Он был, конечно, старше меня, так что на основании прожитого говорил мне многозначительно: «Ни один человек не способен жить в атмосфере постоянной и нежно страсти. Все утомляет. Даже то, что тебя любят. Это аксиома!» Неужели в этих словах его намек на мои столь неудачные отношения с Ниной? Ведь он мог знать от Нины все обо мне

И все же мне всю жизнь везло на хороших людей. А если не очень хороших, как Петр, но людей нужных. А все это оттого, что я всегда в пути, я в поисках нового, я в дороге. А там ты всегда встретишь такого же, как и я человека, который тоже вышел на дорогу. И, как ни странно, но среди идущих, людей, чаще встречаются хорошие люди. Вот таким человеком был Владимир. Ибо нужное время — порождает нужных людей. Так, во всяком случае, было со мною. Я был в самом начале конного мастерства, а потому ловил каждое слово Владимира. «В конечном счете, все зависит от искусства наездника, — не раз скажет он к месту, — от его хладнокровия и здравомыслия и, если ты не обладаешь ими, то тебе лучше расстаться с конным делом».


«Уж небо осенью дышало… короче становился день…» Сказал бы поэт, глядя на природу позднее осени, стоявшей в те дни у нас. Город готовился к главному призу года: первенству округа по скачкам. По всему городу афиши с упоминанием всех известных в округе наездников. Среди них на первых строках имя моего нового товарища Владимира Дедкова. Моего имени не упоминают. Может они думают, — что я завоевал приз города случайно? Или случайно забыли внести? Это меня не весь как задевало. Да и кто я? Гимназист всего лишь… Если город не заметил, кто увез его приз, то придется постараться, чтобы этого не заметил и округ. Правда, меня мало кто знал в городе, а в округе я и вовсе буду «темной лошадкой». Но судя по всему — предстояла скачка вселенского масштаба. В раздевалке я встретил Владимира — у него было прозвище Адъютант. Я высказал предположение, что здесь скорее победит не сильнейший, а то, кому больше повезет. Он согласился со мною.

— Ты учти. Здесь трасса более жесткая, потому, я думаю, и борьба будет более жесткой, чем тогда на «городских». Здесь выше препятствия. И еще. Не пугайся, если заметишь, что место приземления после препятствия здесь ниже обычного. В этом месте земля как бы уходит из-под ног коня. Здесь будут в этом месте падать — по опыту прошлого — даже опытные и надежные кони. Ну, удачи нам! — Мы ударили по рукам.

Владимир отъехал к группе стоявших поодаль наездников на прекрасных конях. Владимир им что-то сказал — и они нехотя глянули в мою сторону. Я почему-то почувствовал себя не совсем уютно, будто сел не в свою тарелку. Перед парадом участников ко мне подошел полковник, хозяин дома, где я поселился. Он, похоже, то же волновался — ведь я был заявлен от его казачьего полка.

— Так что — казачью честь отстоим? На трибуне сам наказной атаман будет, — придерживая коня за стремя, негромко сказал он.

— Постараюсь, — сухо от волнения ответил я.

Я и на параде оказался рядом с Владимиром. Его конь по кличке Русский был из конюшни Бутина и уже был победителем подобных скачек. Конь его, я заметил, в прекрасном состоянии. Правда, несколько нервно себя ведет, но, похоже, у него упругий и крепкий шаг. И сам конь держался весело, будто радуясь последнему теплу «бабьего лета». Хотя еще в раздевалке я почувствовал некоторую наэлектризованность участников от непреодолимого всеми возбуждения. Даже переодевались все, не спеша, основательно, не пропуская мелочей. Похоже, каждый из них мысленно обдумывал, взвешивал каждый участок трассы. Лишь изредка сдержанные улыбки, в которых чувствовалось волнение предстоящей борьбы и тайные надежды. Многие мечтают выиграть, но никто, похоже, не рискует даже поверить в свою удачу. И тихо. Ни какой болтовни и шуток.

Чувствовал волнение и я. Мне не доводилось еще участвовать в подобных крупных скачках. Волнение передавалось и моему коню. Тело его слегка вздрагивало. Мне вновь выпал, как и на «городе», первый номер. Я возглавил парад всех участников, проезжая по дорожке мимо трибун волнующейся публики. Конь мой уверенно вел всю кавалькаду участников, хотя он и не был табунным вожаком. Я же чувствовал себя неуютно — на трибуне не было ни одного близкого мне человека.

Дали старт. В этом скопище всадников, среди криков и храпов коней, я стал выбираться подальше от бровки в сторону «поля», чтобы можно было разобраться перед первым препятствием. И здесь я вспомнил слова Владимира, что препятствие старайся преодолевать по краям барьера, а не по его середине. Прямо со старта я дал коню волю, не стал его сдерживать. Одно время мы были даже в лидерах, но потом вперед вырвался Владимир. И вдруг слева выдвинулось знакомое лицо со шрамом — это чуть меня не вышибло из седла — так я шарахнулся в сторону. Да, это был тот Капитан из жандармерии. Мы два круга прошли с ним в лидирующей группе. То ли на пятом, то ли на шестом круге Адъютант и Кэп ушли из лидеров. Я заметил, что и мой Рыжий потерял интерес к скачке, оставив лидерство. Тут я напомнил коню, что положение надо выравнивать. И оно стало выправляться. И все же перед последним поворотом между мною и Адъютантом стал пробиваться Кэп. Владимир махнул мне рукой, указывая на «поле». Не знаю, понял ли я тогда то, что задумал Адъютант, но я сделал так, как он велел. Я «полем» вышел вровень с Кэпом и стал уходить от него. Так же вдоль бордюра стал уходить от Кэпа Владимир. Словом, мы взяли в «клеши» поляка-жандарма. Конь его затушевался, сбился и стал отставать, так что к последнему барьеру мы вышли вдвоем: я и Владимир. Но конь его, видно, стал сдавать. Адъютант выхватил нагайку и попытался взбодрить коня. Конь его, видать, резво взял со старта — и выдохся. Последний барьер его конь взял с трудом, так что Владимир с трудом удержался в седле. А мой Рыжий взял последний барьер с такой злостью, что у меня было ощущение полета вплоть до финишного столба. А столба я не заметил, но потому, как взорвались трибуны, понял, что столб уже позади. Вверх летели картузы, кепки, шапки, фуражки. Особо шумно было в той части трибун, где были гимназисты, как потом я узнал. Эхо той победы до сих пор слышится в моих ушах. Это уже был триумф!

Первым ко мне подъехал Владимир — кстати, он же Адъютант. Он, счастливый, жал мне обе руки.

— Ну, ты, Яков, отличился. Если бы я и хотел уступить кому-то победу, то это только тебе.

Мы соскочили с коней и обнялись. Возбужденный столь неожиданной моей победой, он долго не отходил от меня, а невдалеке, не решаясь нарушить нашу радость, стояла грустная Нина. Она следила за нами, но, заметив, что я глянул в ее сторону, энергично замахала рукой. Но стоило Адъютанту отъехать — его позвали — как она тут же подбежала ко мне. Я заметил, что даже оставила самого дорогого своего дядю Бутина. Это был ее необдуманный шаг.

— Вы сегодня просто герой! — запыхавшись, проговорила она с блестящими от радости глазами.- А это тебе за все… И она поцеловала меня в щеку.

— А разве раньше я не был таким?

— В седле ты смотришься куда лучше, — лукаво посматривая на меня, проговорила Нина, ласково поглаживая моего коня.

Внезапно появился Владимир.

— Прощайте, — сухо сказала она и протянула мне руку, похоже, для поцелуя, но я только пожал.

— Мы еще встретимся. Я не прощаюсь, — бросил уже на ходу Адъютант. Он уже переоделся в золото аксельбантов адъютанта. Не этим ли он заворожил Нину, подумал я.

Чуть позже от того же Петра я узнал, что кадетом Владимир учился у отца Нины, так что они знакомы давно. И уж не отец ли предложил Нине оставить меня — «социалиста» — и заняться адъютантом. Так ли это было или не так — сейчас не имело значения. Но, похоже, Нина любит этого лощеного красавчика: глаз с него не отводит. Вот и сейчас, уходя, Нина оставила после себя смутные впечатления. Думая о ней, я долго смотрел вслед этой некогда милой мне девушке. Пока меня не окликнул сам Бутин. Но я успел в последний раз глянуть в ее сторону. Она, пряма, легкая, стройная уходила с моим соперником. Но он уже и училище военное закончил и стал поручиком. Этим он достойнее меня. А его умные лучистые глаза, русые волосы рассыпались от прямого пробора по обе стороны. Одни ухоженные усики чего стоят. Перед ним — кто мог устоять?

Стали готовить коня моего к параду победителей. Принесли попону коню. На голубом поле попоны золотом отливают двуглавые орлы.

— Твой конь еле ноги переставляет, — заметил мой конюх, укрывая коня попоной победителя.

— А что — это плохо? — спросил я.

— Это хорошо, — почему-то недоверчиво, как всегда буркнул конюх. — Выложил из себя все…

Я помнил всегда слова берейтора-англичанина из конюшни Бутина, что выигрыш в скачках во многом зависит от конюха. Я всегда с благодарностью относился к конюхам и делился с ними из моих призовых. Я и этого конюха, что готовил моего коня, не оставлю без доли из призовых. На параде мы ехали рядом — я и Владимир. Публика громко встречала своего любимца Адъютанта. А рядом с ним — и это чудо! — Нина на белом коне в дамском седле. На ней черные брюки наездника, белая рубашка и голубой свитер. Губы ее в ярко-Розовой помаде, пушистые волосы перехвачены голубой косынкой. Она счастлива в своей милой улыбке. Она просто восхитительна в своей шляпе с пером.

Владимир наклонился в мою сторону и сказал так громко, чтобы я смог разобрать среди шквала оваций.

— Скачки — и есть наше с тобою самовыражение. Это то, на что мы с тобою способны. Но скачки это, учти, и есть настоящая болезнь, которая — как и другая болезнь — может отобрать у тебя жизнь.

На моей памяти скачки возьмут у него таки жизнь. Не пройдет и трех лет, как смерть на скачках остановит его бег… В любой страсти нас подстерегает смерть. Как сказал бы поэт: «Плаха с топорами…». Это значит, что долго высокую ноту держать опасно…

У моего коня, пока походили мимо трибун, уши были прижаты. Видно, крики людей напоминали ему о прошедших минутах борьбы. Но Рыжий мой конь любил, похоже, приветствия — он кланялся трибунам, понимая, что все овации принадлежат ему. А трибуны стоя приветствовали нас.

По этому случаю, полковник казачьего полка, где я снимал комн