18+
Игрушка случайности

Бесплатный фрагмент - Игрушка случайности

Роман пятого поколения

Печатная книга - 852₽

Объем: 278 бумажных стр.

Формат: A5 (145×205 мм)

Подробнее

«Я БЫЛ БЫ ВАМ БЕСПРЕДЕЛЬНО ОБЯЗАН,

ЕСЛИ БЫ ВЫ СООБЩИЛИ МНЕ ОБ ЭТОМ

ПРЕДМЕТЕ ПОДРОБНЕЕ».

ЖАН ФУКО. «МАЯТНИК»

МНЕНИЕ

Этот роман представляет из себя почти что комедию, так как события в нем часто излагаются в форме разговоров, а действующие лица отличаются простотой и преувеличенностью, более приличествующей подмосткам. Тем не менее, полагаю, что, будучи переработана для сцены, игрушка эта едва ли появилась бы на ней. Только книга может вынести встречающиеся в этом романе вольности языка и мысли, но читатель, надеюсь, не поставит этого в вину автору.

Сильнее всего люди отличаются друг от друга взглядами не столько на эту жизнь, сколько на прошлую, и в данной книге как раз речь идет о личностях, которые ни во что не ставили убеждение, будто какая-то частица нашего существа переживет нашу земную оболочку.


Анри де Ренье

Пролог

Женский вопрос в России назревал не по дням, а по часам.

Аболиционизм ставил себе жизненные и чрезвычайно широкие задачи.

Новые общественные идеалы и вожделения не давали уснуть.

В Петербурге составилось общество женского труда.

На Моховой открылись драматические курсы госпожи Читау.

В моду вошла книжка профессора Эрисмана.

Баронесса Буксгевден отдала свою землю крестьянам, сама же поселилась в дремучем лесу.

Николай Васильевич Клейгельс открыл сберегательную кассу для петербургских проституток.

На Невском в фотографии Мрозовской выставлены были портреты Ольги Дмитриевны Форш и Марии Львовны Толмачевой.

Дамы, шелестя юбками, несли покупки.

Девушки бежали впереди, играя с собаками.

В Царском селе баронесса Врангель убила свою сестру Чернобаевскую.

Опрокинулся банк госпожи Баймаковой.

Художница Самокиш-Судковская бросилась на картину Репина «Заседание Государственного Совета» и исполосовала ее ножом.

На станции Ланская железнодорожный сторож оказался давно пропавшей без вести, напрасно разыскиваемой гимназисткой.

В утробе двенадцатилетней крестьянки Ирины Ивановой поселился дьявол, говоривший с людьми.

Госпожа Алоиза Пихлер похитила из Публичной библиотеки четыре тысячи томов.

За покушение взорвать военный суд в Кронштадте драгунами была расстреляна Галина Венедиктова.

Не стало госпожи Якушкиной, Тизенгаузен, фон Бриген и Щепиной-Ростовской.

За шиканье артистке Семеновой писатель Павел Катенин был выслан в Костромскую губернию.

Старая госпожа Ленорман предсказывала морскую экспедицию Бакунина против России.

Шестилавочная улица была переименована в Надеждинскую.

Магазинные девушки поголовно обулись в прюнелевые ботинки.

В кафешантанном хоре Шпачека давали уйму денег за одну фигуру.

Женский абонемент на пять обедов стоил в кухмистерской Милберта два рубля двадцать пять копеек.

Дамы лакомились бобровым хвостом, состоящим из одного нежного и хрупкого жира, бобровое же мясо не употребляли вовсе.

В Пассаже играл оркестр Гильмана.

Дрессированные собаки прыгали через огненный обруч.

Кто-то плясал по канату.

Усатый мускулистый мужчина стоял вверх ногами и разводил ими в воздухе.

Часть первая

Глава первая. Брюнетка негритянского типа

Портьера у двери немного приподнялась, и кто-то в черном едва слышно вошел по ковру.

В игорной комнате слышны были карточные возгласы.

— Прием на первую! Банк покрыт! Ответ! Комплект! Два куша!

Четыре барона: Гриппенберг, Штенгель, Бистром и Бильдерлинг — сражались в экарте. Крупные игроки, они признавали только понт.

Там и сям на колонках стояли античные бюсты. Крытая гобеленами мебель прислоняла к стенам свои массивные табуреты и монументальные кресла. Хрустальная люстра лила с потолка яркий свет.

Одновременно подавшись вперед, приятели соприкоснулись лицами, взятыми напрокат из модных журналов. Происхождение, воспитание, вкусы, положение в свете — все направляло их одного к другому. Они были эпикурейцами: чувственные удовольствия занимали важное место в их жизни; они были высоки ростом, страстно любили женщин и страстям своим не знали преграды. Нужно повиноваться указаниям плоти, полагали все четверо.

— Она рассмеялась и как белка прыгнула, — сказал барон Гриппенберг.

Наступило время для разговора о женщинах.

Каждую женщину можно свободно взять и потом оставить, они знали. Все четверо не признавали бессрочной любви и довольствовались любовью срочной. Семейный быт, очевидно, не удовлетворял их.

— Брюнетка негритянского типа, — сказал барон Штенгель.

— В простой греческой тунике, надетой прямо на тело, — сказал барон Бистром, — не стянутое корсетом.

— Смеясь так, как могут смеяться только русалки в воздушную летнюю ночь, — сказал барон Бильдерлинг.

Прошло примерно с час.

Четыре бутылки «Боллингера» стояли порожние.

В умах не возникало более никаких полезных параллелей.

«Северный Меркурий» сообщал об экспедиции на Алтай: золото и алмазы.

За окнами, влегшись в лямки, три мужика тащили по Неве небольшую баржу.

Собеседники поднялись, потянулись: в них трещали кости. Каждый испытывал желание, но без неистовства.

В дальней комнате, рядом, они встали у четырех урильников.

— Золотодобыватели могут по желанию изменять силу струи, — сказал барон Гриппенберг, глядя на кончик своего сапога.

Его лицо дышало спокойствием и довольством.

У подъезда их ждала коляска английской работы, запряженная четверкой подобранных в цвет и масть рыжих лошадей.

Кучер лихо ударил по лошадям.

Коляска понеслась.

Глава вторая. Нечто ужасное

Мраморный камин украшен был искусной малахитовой инкрустацией.

Мягкий свет лился из-под голубого абажура лампы.

Атмосфера комнаты была насыщена тяжелым запахом косметики.

В шелковом распашном пардесю с широкой волнистой оборкой хозяйка дома смотрела более чем эффектно. Сбрасывая перчатки и кладя шляпу, барон Гриппенберг привлек ее к себе. Она ласково прижалась к нему и тепло задышала.

Сильная блондинка с характерным тонким лицом, он видел, окаймленным упругими спиралями золотистых кудрей.

Она была свободна как ветер, будучи недавно разведена: Варвара Дмитриевна Ладыженская.

«В какой пропорции?» — любил он задавать ей вопрос. Он трунил над ней.

Большой турецкий диван, покрытый шалями, стоял под отличным полотном в манере Ларжильера.

Две негритянки внесли угощение: засахаренные фрукты, кофе, ликер, пирожное, лед, воду, варенье и мороженое.

Барон достал игривый портсигар в вензелях, вынул пахитоску с опиумом.

Она смотрела, как он курит. Он припал губами к ее руке. Другой она играла его волосами.

Он обнял ее под колени и привлек на подушки. Ее плечи были обнажены. Податливо она предложила ему свое тело, и вдруг лицо молодой женщины приняло выражение удивления.

Между ними стояло что-то искусственное.

— Что это? — не могла она взять в толк.

— Игрушка. Из Парижа, — тихо, глубоко, рокотливо барон рассмеялся.

— Не знаю, чиста ли я? — Варвара Дмитриевна отдышалась. — Когда говорят о разных видах разврата, я не прихожу в ужас, не чувствую даже отвращения.

Мало-помалу разговор соскользнул в иные плоскости. Коснулись экспедиции на Алтай.

— Кто направляется? — Ладыженская спросила.

— Паллас, Ледебур, Бунге, Геблер, Чихачев, — барон перечислил.

— А Гельмерсен?

— И Гельмерсен.

— Без женщин? — удивилась Варвара Дмитриевна.

— Они взяли Ядринцеву, — уточнил Гриппенберг. — Как обычно.

Когда гостеприимная хозяйка забылась дремотой, барон натянул перчатки и взял шляпу.

Ночь была тихая, но темная. Кое-где, впрочем, по системе Яблочкова горели электрические фонари.

Определенно, с ближайшего что-то свисало, он подошел взглянуть, и здесь произошло нечто кошмарное.

Что? Как? Почему?!

Но позвольте!!

Черты его лица исчезли: вместо них был один огромный разинутый рот…

Наступила тьма и могильная тишина.

Глава третья. Следствие началось

Подлое животное чувство — точно демон какой-нибудь выскочил из расселины и запрыгал перед ними, потрясая горячими угольями — владело ими.

Впрочем, чувство это было приятное, и приятность его заключалась в том, что бароны Штенгель, Бистром и Бильдерлинг, узнав о смерти приятеля, не могли удержаться от того, чтобы не подумать, как все-таки хорошо, что с ними самими ничего подобного не случилось. Это пришло у них помимо их воли, само собой, как приходит всегда у всех людей, узнавших о несчастьи, постигшего другого, и тотчас же ощущающих себялюбивое сознание собственного благополучия.

Античные бюсты по-прежнему стояли на своих колонках. Хрустальная люстра все так же лила с потолка яркий свет. Все те же вокруг раздавались карточные возгласы.

Они расположились на привычных местах, барон Штенгель распечатал колоду, одно место оставалось вакантным, они оглянулись по сторонам, какой-то господин с довольно обыкновенным лицом рассматривал картинки в больших томах Бюффона и Брэма — они пригласили его составить комплект.

Они играли в преферанс по-петербургски: по мастям и на семь не прикупали — он прикупал и на десять, не различая мастей.

Внешность у него была такая невозмутимая, что сквозь нее ничего не проглядывало наружу.

— Барсов Леонид Васильевич, — представился он, когда игра закончилась. — Действительный статский советник, — аккуратно он уложил выигрыш в бумажник. — Следователь Санкт-Петербургского окружного суда.

Они смотрели на его сюртук, темный с круглыми фалдами.

Предварительное следствие, они понимали, по делу об убийстве.

— Барон Гриппенберг умер не от гриппа. Сами понимаете, — судейский с удовольствием высморкался. — Вы хорошо его знали, имели возможность, во всех изгибах, изучить его нравственную сторону. Расскажите о нем.

— Он был исполнен дарований, не усовершенствованных прилежанием и наукой, — сказал барон Штенгель.

— Свое дело он считал за неинтересное, а любил заниматься тем, что до него не касалось, — сказал барон Бистром.

— В нем был избыток любознательности, пытливости и деятельности, — сказал барон Бильдерлинг.

— Жизнь представлялась ему заманчивой картиной, — дополнил Штенгель.

— Случай ему благоприятствовал, — кивнул Бистром. — До поры.

— Он с трудом отказывал себе в случайных капризах, — Бильдерлинг взглянул за окно.

— Однажды в бешенстве ревности он пробежал пять верст под тридцатью пятью градусами жара, — вспомнил Бистром.

— В любви он стоял за проворность, — подытожил Штенгель.

Аккуратно следователь занес все в книжечку.

Собеседники докурили сигары.

На этом разговор прекратился.

Глава четвертая. В животном страхе

Коляска, запряженная тройкой рыжих лошадей, ждала их у подъезда.

Кучер жевал на козлах мелкое австрийское печенье.

— Вена отличается тем, что если раз попадешь в тамошнее общество, навеки можешь рассчитывать на добрую память и ласковый прием, — внутри сказал барон Штенгель.

На пересечении Вознесенского проспекта с Екатерингофским он вышел.

Парадная гостиная обтянута была голубым шелком, укрепленным деревянными белыми и золочеными багетами.

Увидя, как он входит, Зинаида Петровна Ахочинская сделала жест приятного изумления. Статная молодая женщина с простым и свежим лицом. У нее была мечта в какой-нибудь пустыне кончить свою молодость. Он понимал: шутка!

Паркет светлого дерева был тщательно натерт и блестел. Тонкий аромат цветов приятно щекотал обоняние.

— Как был убит барон Гриппенберг? — Зинаида Петровна спросила.

— Его повесили на фонарном столбе, — Штенгель ответил.

— Нельзя сделать небывшим то, что было, — она вздохнула.

В темно-фиолетовом распашном капоте, обшитом такими же шнурками, Зинаида Петровна была лучше всякой красавицы. Ее талия свободно размещалась между его большим и указательным пальцами. Они были в связи между собою.

Появившиеся два лакея, отец и сын, внесли чайный столик — на нем, в ярко блестевшем серебряном кипятильнике, над голубым пламенем спиртовой лампы, клокотала вода, от которой шел пар. Наивно-глуповатая смеющаяся физиономия отца контрастировала с гораздо более неподвижным тупо-серьезным лицом сына.

— Негры, рожденные в Америке, гораздо смышленее своих родителей, — сказал барон Штенгель.

Он сдунул пылинку с тарелки, потом сощелкнул крошку. Его длинные ногти обточены были в виде миндалины.

Рисунок Буайи висел над ними, подправленный Тартарэном: Палаццо Публико.

— Сиена — город дубильщиков, — барон лежал на спине и ждал волны, которая приподняла бы, потом долго пребывал в известном состоянии одеревенелости.

Зинаида Петровна не расточала ласк, но встречала их доверчиво и ни одну не оставляла без ответа.

Они не смыкали глаз до рассвета.

Когда Зинаида Петровна перешла из его объятий в объятия Морфея, Штенгель принялся одеваться.

Погода была тихая, небо самое ясное, солнце вставало великолепно и мирно.

«Один я по-настоящему живу, остальные — не более как иллюзия!» — барон шел по непроснувшемуся еще Екатерингофскому. И вдруг — споткнулся.

Определенно, на тротуаре что-то стояло.

Близорукий, он наклонился взглянуть, и тут чьи-то руки, куда более сильные, чем его собственные, обхватили барона сзади.

В животном страхе он закричал диким голосом.

Глава пятая. Холодные пальцы дьявола

Добрую минуту он не мог отдышаться.

Весело смеясь, Чихачев стоял за ним, разомкнув руки. В нем была смесь деловитости, напускного мужичества и школьничества. Паллас, Ледебур, Бунге, Геблер, Гельмерсен и Ядринцева стояли тут же, улыбаясь. Одеты все были в светло-серые летние пары и таковые же крылатки, на головах у них были маленькие, с узкими полями, шляпы из черного фетра, в правых руках они держали изящные зонтики, а в левых — дорожные саки. «Каждого из нас неотвратимо ожидает дело!» — написано было на их лицах.

— Человек, вешающий голову, сам подписывает свой смертный приговор! — Чихачев поднял сак. — Идем, смотрим: голова книзу. Не дело, думаем. Ну и решили малость взбодрить.

Барон моргал, ежился, щипал себе бороду и кусал усы. С покрасневшими глазами он озирался по сторонам, словно бы ища, на кого броситься. Ядринцева вдруг отшатнулась, как если бы у нее на глазах кого-то убили. Штенгель выхватил у нее зонтик и отшвырнул далеко в сторону.

— Как смеете вы надо мной насмехаться?! — положительно он не владел собой.

— Помилуйте, нимало, — они перестали обращать на него внимание.

Он был еще полон сил, не стар, не идиот и не дурак. Он многое еще собирался сделать. Он, барон Штенгель! Он должен был теперь высказать им это и, если понадобится, сделать формальный вызов, но члены экспедиции стремительно удалялись.

— Патагонцы употребляют боласы исключительно для ловли гуанаков, — обсуждали они свое. — В Болгарии все курят. Судьба умеет настигнуть и схватить, когда сочтет нужным.

Барон охвачен был странным чувством, в котором по понятным причинам уже не смог отдать себе отчет позже. Он принялся медленно вытирать пот, который смачивал его лоб.

Судьбой, он понимал, ему был подан знак.

В голове шло колесом, тысячи мыслей роились в мозгу. Он шел по улице, не замечая того, что происходило вокруг.

Почувствовав повелительную необходимость, он завернул в ближайший двор: на дворе была благодать, солнце взошло, белые пушинки носились в безветренном воздухе, воздух дрожал от жужжания счастливых мух.

«Не следует забивать голову абсурдами!» — было начал он успокаиваться.

К нему вернулись его безупречные манеры и постоянное хладнокровие.

Неспешно начал он заправляться, и тут его затылок сжали когтистые холодные пальцы дьявола.

С ним сделался ударообразный прилив крови к голове.

Его голову вдруг повернуло со страшной силой на сторону, так что лицо барона Штенгеля оказалось позади.

Его голова скатилась на руки.

Глава шестая. Сознание взаимной любви

— Что можете вы сказать о бароне Штенгеле? — Барсов раскрыл книжечку. — Вы были с ним на товарищеской ноге.

— Прекрасное воспитание скрашивало его внутренние недостатки, — отозвался Бистром.

— Он мастерски умел найтись с барышнями, — прибавил Бильдерлинг.

Они были бледны, но держались прямей обыкновенного.

— Барон Штенгель любил черный чай лучшего разбора, приказывал еще просеивать сквозь сито.

— Он очень гордился тем, что легко переносит холод, жар и усталость.

Следователь записал.

— Все первые движения его души были прекрасны, — Бистром вздохнул.

— Он верил, что существует абсолютная истина, но стоял лишь за условное приближение к ней, — Бильдерлинг развел руками.

За окнами быстро пронесся пароход-гигант, парусные и весельные лодки мелькали тут и там.

— У него не было секретов, и поэтому прекрасно барон Штенгель обходился без секретера! — Бистром не выдержал. — Господин следователь, — понизил он голос, — по-вашему, это случайность, совпадение либо же кто-то постановил себе уничтожить нас всех, всех четверых?

— Может статься и совпадение, — Барсов закрыл книжечку. — Трудно судить всего по двум случаям.

Коляска, запряженная парой рыжих лошадей, ждала на набережной.

«Если этот кто-то действует по разработанному плану, следующим должен стать я или Бильдерлинг, — барон Бистром взглянул на Бильдерлинга, Бильдерлинг же посмотрел на Бистрома.

В нужном ему месте Бистром вышел, огляделся: горели фонари, все было обычно…

Угадывая наперед, кто должен войти, Шпигоцкая Софья Даниловна поднялась ему навстречу.

Она была мила во всех отношениях. Она слегка белилась, но никогда не румянилась. Она не выдавала себя за то, чем она не была. Она была женой Петра Петровича Боля, который бросил ее и пребывал неизвестно где. Как женщина она часто должна была против своей воли плыть по течению.

Она драпировалась в тогу несчастной брошенной жены, но очень кратковременно — грациозно ее откинула и предстала перед бароном обнаженной.

Лежа на постели, они наслаждались сознанием взаимной любви.

Сэндвичи с жирным печеночным паштетом стояли на ночном столике.

Лежа на спине, барон Бистром рассматривал увражи Мейсонье и гравюры Опенора.

— Как был убит барон Штенгель? — спросила Софья Даниловна.

— Ему открутили голову, — барон информировал. — По часовой стрелке.

Глава седьмая. Цыплята в экстрагоне

«Не давайте убивать себя обстоятельствами!» — напутствовала его Софья Даниловна.

Люди, принимавшие в нем участие, боялись за его жизнь.

Бистром вздрогнул, и это не избежало ее внимания.

Он впал в мрачность и дурное расположение духа: шел и бешено бил по земле тростью.

Месяц светил таинственно и точно. На старых, поломанных, покосившихся скамьях, сняв шляпы и понурив головы, сидели старики с седыми и серыми волосами.

— Это же, черт знает, какая бессмыслица, о чем вы говорите! — ударил он по скамье.

Они показали себе на рты, что они немы. Они силились плакать, но слез не было.

Стало свежо, и барон поежился.

Он был далеко не гений, но имел ум, склонный к порядку. Он был большой систематик и в этом отношении доходил до упрямства.

«Зло, — размышлял он, — тоже необходимо привести в систему. Нужно нарастить ему голову для того, чтобы потом оторвать ее!»

Важный господин в гамашах прошел мимо с надутыми щеками: Бильдерлинг! «Мое здоровье, как маслице коровье», — написано было на его лице. Достойная сожаления жизнь!

«Жизнь — это немая громадная женщина, ступающая по земле босыми ногами, звенящими как медь!» — забухало в ушах.

Волосы Бистрома взворохнулись, он вышел к Обводному каналу. Против обыкновения, народу было там то очень мало, то чересчур много.

Какой-то человек выскочил из подъезда, бросил финский нож и объявил себя преступником.

— Вы, вероятно, выпили лишнее и говорите пустяки, — отмахивались от него прохожие.

— Цыплята в эстрагоне! — предлагал уличный разносчик.

— Всегда остается пшеница, которую некуда девать, — сетовали мужики.

— Слезы одинаковы всюду, но у каждого народа своя манера смеяться, — пожимались евреи.

Слова прыгали и разрывались, словно шутихи.

— Топор, лом, пила, тачка, лопата, — на парапете канала сидел Чихачев.

— Железо, проволока, гвозди, ведра, краска, стекла, — стояли рядом Паллас, Ледебур, Бунге, Геблер, Гельмерсен.

— Тиски, долото, струг, — лежала Ядринцева.

Бильдерлинг, Бистром видел, в старой шинели и папахе искусственного барашка, преследовал его.

Дело, он понимал, принимало особый оборот.

Быстро барон Бистром перебирал руками пуговицы.

Застегнутый, на животе его, отзывался бельгийский браунинг.

Глава восьмая. Отрезать нос

Дома на письменном столе он обнаружил газету.

«У крепкого здорового тела выросла на носу небольшая бородавка, — сообщал „Северный Меркурий“. — Вместо того, чтобы прижечь ее ляписом или употребить какое-либо другое средство, или даже оставить ее так, поскольку в сущности она ничему не мешала, невежда-доктор определил отрезать нос».

Около двух часов пополуночи снаружи прогремел экипаж и раздался звонок: Бильдерлинг.

Он был предуведомлен о его появлении каким-то смутным предчувствием.

На госте был фрак необыкновенного покроя и на шее что-то вроде кашне из черного шелка на меховой подкладке. Он был в шляпе и не снимал перчаток.

Разговор вертелся на пустяках.

— Гербеля Николая Васильевича давно видели? — к примеру, интересовался Бильдерлинг.

— Поэта, что ли? — переспрашивал Бистром.

— Переводчика, — Бильдерлинг уточнял.

— Я виделся с библиографом, — Бистром улыбался улыбкой, выказывавшей неудовольствие.

— А к Базунову в книжную лавку не заходили?

— Был.

— Застали кого-нибудь. Там?

— Амплия Очкина, — несколько подождал Бистром отвечать, — с Натальей Александровной Дубельт. Она заявляла всякие претензии, не позволяла открыть окна, ужасно курила.

— Про Каталинского слышали: отравился! — Бильдерлинг завозился на стуле.

— Вовсе нет! — Бистром взорвался нехорошим смехом. — Умер от радости! Он получил, наконец-то, от возлюбленной согласие на брак с ним.

Они говорили долго и иносказательно. Былое взаимное чувство дружбы на глазах превращалось в чувство тихой, без вспышек, ненависти.

Бистром, извинившись, вышел — осмотрел и перезарядил браунинг.

«Бистром — браунинг — Бильдерлинг!» — удивлялся он.

Когда он возвратился, все вещи стояли, висели и лежали на прежних местах.

— Жизнь полна перипетий и событий, — жутко Бильдерлинг заскрипел сапогами. — Во всем случившемся следует видеть руку Божью!

Бистром хотел ответить, но губы его задрожали, и подбородок затрясся.

Желчь в нем высоко поднялась.

Его глаза сузились.

Лоб сморщился.

Разговор как-то сразу пресекся.

— Изменение характера означает начало болезни, — Бильдерлинг отступал в прихожую.

Они расстались, хотя и не поссорившись, но весьма взволнованно.

Глава девятая. Пахучий левкой

«Ночь — это присутствие, — думал он. — Чье?»

В раскиданном состоянии духа, с нервной тоской, он приложил лицо к окну. По правде говоря, ему хотелось, глядя на звезды, вернуть себе немного покоя.

«Их отпевали в лютеранской Петропавловской церкви и похоронили на Волковом кладбище», — вспоминал он Гриппенберга и Штенгеля.

Что-то холодное пробежало у него под волосами и по спине. Его лицо, он видел, делалось похожим на их лица.

«Всему когда-то наступает конец!» — произнес внутренний голос.

Эти слова заставили содрогнуться все его существо.

Он опустился в кресло, собирая мысли, и тут же, словно ужаленный ядовитой змеей, так резко вскочил, что кресло отлетело на несколько шагов — в сиденьи, не замеченная им, вставлена была булавка.

Им овладело сильнейшее сердцебиение. Вынужденно прислонился он к стене и испустил крик ужаса: на голову ему с высоты обрушилась картина в массивной раме.

Он был спасен положительно чудом.

Помрачающее ум отчаяние потоком ворвалось в его душу. Буквально не мог он двинуть ни рукой, ни ногой.

Искусный по части самоанализа он вынес диагноз: атония.

Он принял бромистого калия.

Чьи-то шаги раздались по лестнице, и перешли в коридор — Бистром изготовил оружие.

Человек, назвавшийся почтальоном, принес посылку безобразной формы.

«Его разорвало бомбой!» — услышал Бистром, как Бильдерлинг рассказывает любовнице.

Он приказал посланному распаковать.

В посылке оказался левкой. Это было совсем не то, что он мог предполагать.

Не галлюцинирует ли он? Барон наклонился вдохнуть.

Левкой был слишком пахуч.

У Бистрома закружилась голова.

Упав, как подкошенный, уже не мог он подняться.

Слуга, возвратившийся утром, с трудом привел его в чувство.

«Уехать! Куда глаза глядят! — барон решил. — Сейчас же!»

Квартира сделалась ему тяжела, как могила.

Немедленно он отправился на вокзал.

Переменившийся внешне, он был до неприличия весел.

Никому и в голову не могло прийти, что в эти самые мгновения он идет прямо к своей верной смерти и даже делает последние шаги в жизни.

Глава десятая. Побеждать не торжествуя

— О Бистроме? Бароне? — переспросил Бильдерлинг. — Действительно мы сходились чаще, нежели рюмка с графином.

Барсов раскрыл книжечку.

— Его соображения опирались на здравых началах, — раздумчиво начал Бильдерлинг. — Он был скрытен, высказывался туго и редко. Обыкновенно, сидя в небрежной позе, хранил он сонное молчание. Он гениально умел покупать по случаю, но не всегда мог отличить изящную красоту от пошлой. Он путал имена, нарочито ошибался в лицах, смешивал общественные положения. Что тут добавить? — Бильдерлинг взглянул на потолок. — Пожалуй, вот еще: по-настоящему он испытывал ужас перед сифилисом и тяжелой дизентерией, какая бывает от лечения ртутью.

Из клуба они вышли вместе. На набережной стояла коляска, запряженная породистой рыжей лошадью.

— Еще минуту, — попросил следователь. — Кто знает, как распорядится провидение. На всякий случай скажите пару слов о себе.

По Неве, мимо них, проплывали лодки, полные голосами и музыкой.

— С ранних лет я храню живое пристрастие к морю, — с готовностью Бильдерлинг ответил. — Люблю удобства, и терпеть не могу стесняться. Одним из первых условий благоденствия для городского жителя, по моему мнению, является хорошее помещение. Благодаря счастливым обстоятельствам, а может быть, извините, и врожденному вкусу, мне с раннего детства приходилось всегда жить удобно и щеголевато. Не понимаю, — пожал он плечами, — равнодушия иных людей относительно помещения. Всегда занятый по утрам, люблю теплый, но хорошо проветренный и покойно омеблированный кабинет, где могу иметь все нужное, чтобы читать, писать и заниматься с комфортом. Для приема гостей, — он весело рассмеялся, — мне нужна уютная и хорошо освещенная гостиная, которая как-то сама по вечерам располагает к оживленному разговору. Часто люди в иной гостиной весело проводят вечера, наслаждаются взаимным обществом и не примечают, как летит время; а помести тех же людей в скучную комнату, они станут зевать и думать только, как бы разойтись. Часто праздник удается, благодаря помещению. Удобство почти всегда заменяет роскошь и великолепие, — он поклонился и сделал знак кучеру, тот подал.

Следователь закрыл книжечку.

— У вас есть девиз? — испытующе он взглянул.

— «Побеждать не торжествуя!» — Бильдерлинг вскинул руки.

Лошадь натянула постромки.

— Люблю колбовые пироги с причетом, — Бильдерлинг помахал из коляски. — А ложью… поверьте… почти никогда… не осквернял ни уст, ни пера-а-а! — до Барсова донеслось уже с расстояния.

Глава одиннадцатая. Принято убивать

— Я дам вам чаю, — сказала она на пороге и ушла, предоставив ему войти, если хочет.

Бильдерлинг вошел.

Гостиная затянута была ковром, со штофной софой и креслами. Бильдерлинг опустился в кресло, взял книжку с софы.

«Чаще всего хронические бели принимаются за гонорейные», — писал Эрисман.

— Как был убит барон Бистром? — хозяйка дома возвратилась.

Альбертина Эдуардовна Гершельман была в пеньюаре молочного цвета с кружевами. Дама болезненного облика, она всегда была на чьем-нибудь содержании и привыкла к широкому образу жизни. В ее практике имели место многочисленные увлечения и ошибки. Ореол скандала окружал ее голову. У нее были любовники, кто попало: зубные врачи, парикмахеры, странствующие артисты и безбородые офицеры в долгу. На вечер, Бильдерлинг видел, она наклеила большую мушку у начала бюста.

— Ему выпустили кишки, — ответил Бильдерлинг. — В купе поезда.

Во всех четырех углах комнаты на старинных деревянных подставках с позолотой стояли лампы из китайского фарфора, затененные кружевными транспарантами, надетыми на изящные колпаки.

— Он обладал тайной искусственно воспроизводить бриллианты чистейшей воды?

— С чего вы взяли? Вовсе нет! — Бильдерлинг так рассмеялся, что в эту минуту ей захотелось прибить его.

В ее нервном лице отчетливо проступило выражение нерасположения.

— Простите, — он спохватился. — Я слишком далек от мысли сделать вам обиду.

Прошло с час.

Досадливо Альбертина Эдуардовна кусала накрашенные губы и щурила подведенные глаза.

«Дуэль генерала Киселева с генералом Мордвиновым», — рассматривал Бильдерлинг на стене копию с картины Репина. Мордвинов был уже мертв.

— Я знаю Анну Аркадьевну и даже хорош с ее мужем Львом Николаевичем, — нес Бильдерлинг околесную, лишь бы нарушить тягостное молчание. — А знаете, понятие неприличных отношений ужасно растяжимо!

Всем выражением лица и скучающим взором хозяйка дома распространяла вокруг себя такой холод, словно распахнула окно.

Он убеждал — она отмахивалась первыми попавшимися словами. Невыразимая потребность близости причиняла ему тупую боль.

Она поднялась, чтобы оставить его одного, и тут неизжитые страсти прорвались у Бильдерлинга с большой силой.

— Ах! — вскричала она, падая на стул.

— Ух! — упала на стол.

«В таких случаях принято убивать!» — она знала.

Глава двенадцатая. Два лебедя и шесть уток

На другой день солнце встало без облачка. Утро было прекрасное, тихое.

Барон Бильдерлинг прекрасно выспался: ему снился свежий смех и полная лая охота. И еще — молодая женщина, проворно резавшая ветчину.

«Вчера я подбросил в камин два полена!» — вспомнил он вечер, проведенный у Альбертины Эдуардовны Гершельман.

Окончив свой завтрак, Бильдерлинг раздернул газету. Утро он проводил пиша или читая.

«Страшное и гнусное злодейство! — сообщал „Северный Меркурий“. — Студент Медицинской академии женился на молодой и милой девушке, но вскоре начал ее ревновать и задумал убить, поразив ее толстой булавкой во время сна. Но это ему не удалось: она проснулась в ту минуту, когда он готовился вонзить ей булавку в шею. Произошла страшная сцена, и молодая женщина ушла к отцу. Спустя некоторое время студент прикинулся раскаивающимся. Он явился к отцу и матери своей жены и начал умолять последнюю о прощении. Последняя после некоторого сопротивления, наконец, уступила и когда в знак примирения согласилась его поцеловать, он откусил ей нос. Несчастная молодая женщина теперь в клинике, и неизвестно, что с ней будет. Каковы у нас нравы!»

Слегка осоловевший после завтрака, газеты и папиросы, барон вышел пройтись.

Широкие улицы оживлены были народом.

«Идеи сами по себе, а жизнь сама по себе!» — написано было на всех лицах. Невский проспект выглядел весело, празднично и беззаботно.

На обратном пути от портного Бильдерлинг завернул в Летний сад. В статуях, установленных высоко, хорошо были видны подошвы башмаков и внутренняя сторона ноздрей. Беседующими группами проходили прекрасные дамы.

«Почти все женщины имеют приятные таланты!» — не по наслышке барон знал.

В аллеях белели сирени.

Похрустывая по песку мягкими, хорошо пригнанными сапогами, Бильдерлинг вышел к пруду. Два лебедя и шесть уток подплыли к нему, ожидая корма.

«Стояли холода: был конец февраля», — вспомнил он что-то давнее, вздрогнув.

Дама, вся в черном, стояла, под вуалью, перед ним. Она смеялась — ее смех был кокетлив и загадочен, точно она знала что-то.

— Варвара Дмитриевна! — узнал он Ладыженскую.

Она откинула вуаль и улыбнулась ему, широко раздвинув рот быстрым движением накрашенных губ.

Он мысленно прикоснулся к ее упругим грудям. Ее это нисколько не переконфузило. В ее глазах проглядывала доброта, а голос и улыбка обнаруживали женственность и прямоту.

Немного они поговорили о Гриппенберге, каким он был. Все, что произошло, лежало позади них похороненное.

Он рассказал ей, что делал дома.

— Дома? — переспросила она. — Но я никогда не была у вас!

Обиняком они завели разговор о своих намерениях, и намерения их совпали.

Глава тринадцатая. Бык и корова

— У каждого человека есть, что он любит, и есть, что он ненавидит, — дорόгой говорила она.

— Нужно принимать каждого человека таким, как он есть, — соглашался он.

Никто не живет в пространстве — Варвара Дмитриевна привезена была к угловому дому Пономарева, что у Семеновского моста на Фонтанке.

Они прошли мимо швейцара, ничего их не спросившего.

Жилище было одновременно элегантно и благоустроено.

Пять больших комнат казались небольшими и уютными — величина их скрадывалась массой разнообразной мебели, тяжелых портретов, драпировок, картин в роскошных рамах, ламп и бра. Повсюду прихотливо расставлены были статуэтки саксонского, мейсенского и франкентальского фарфора.

В спальне внимание привлекало полотно Тартарэна, подправленное Буайи: пыль уносило ветром с пустынной дороги; один или два крестьянина прятались в густых кустах бересклета.

— Отбросьте, прошу вас, всякие фасоны! — Варвара Дмитриевна потянулась всем телом. — Я вижу, — продолжила она, смеясь, — что вам хочется лечь. Лягте, курите и давайте не замечать друг друга, — она стала раздеваться.

— Сейчас я покажу вам корову, — хозяин квартиры приложил пальцы в виде рогов, но показал быка.

Она придала всему вид шалости.

Она не мешала ему наслаждаться ею и радовалась, что она хороша и нравится ему.

Отдышавшись, они приняли более спокойные позы.

Тонкий запах амбры распространялся в теплой тишине комнат.

— В любви он испытывал только удовлетворение телесных потребностей, и удовлетворения эти он находил, где придется, в том числе и у себя под рукой, — вспомнила Варвара Дмитриевна Гриппенберга.

— Действительно, изысканным блюдам порой предпочитал он простую дрочену, — Бильдерлинг согласился.

Остроумие, знали они оба, придает обличению условный характер.

С большого серебряного подноса, на котором лежало множество печений, Варвара Дмитриевна Ладыженская выбрала шоколадное, рязановское.

Пол, прочно выкрашенный под паркет, блестел как лакированный.

На окнах с подъемными шторами стояли горшки с цветами.

Два зеркала в рамах из красного дерева висели в простенках.

От напевания чего-то Бильдерлинг перешел к насвистыванию.

Он сделался рассеян, точно перед ним рисовалась какая-то другая картина, и он не мог оторваться от нее.

Глава четырнадцатая. Голова дикого кабана

Лукавые и грубые голоса обменивались хитрыми и резкими словами — барону Бильдерлингу снился барон Гриппенберг, вбивающий каблуком гвозди в паркет, сильный запах серы отравлял воздух; довольно красивая девушка показывала вещи на выбор.

Барон Бильдерлинг проснулся, держась рукой за висок.

Дословно «Северный Меркурий» сообщал: «Немецкий философ Альберт фон Больштет сконструировал механического человека. Толстой передал духоборцам свой гонорар за «Воскресение».

Отправляясь пройтись, он остановился перед дилеммой: брать или же оставить револьвер?

Несколько красивых баб в пестрых паневах и с большими кичками на головах сидели в кондитерской у Гидля. Какой-то молодой, скромно одетый, выразительный брюнет больно кольнул Бильдерлинга колючим, острым взглядом.

Бильдерлинг спросил себе кофе покрепче и конфету от Берена — тут же к его столику, в трауре подошла Зинаида Петровна Ахочинская. По лбу ее было видно, что она одарена памятью и воображением, ее губы свидетельствовали об откровенном и веселом характере. Ее манеры доказывали, что у нее не исчезла претензия пленять и нравится. «У всякой женщины есть потребность быть завоеванной!» — написано было на ее лице.

— Людей ломает жизнь! — немного поговорили они о бароне Штенгеле.

Он много не настаивал.

Она не подумала ломаться.

Дорогой было сказано немного.

«У всякого человека — свои дрожжи и свой живчик, — считали они оба. — Каждый человек имеет свой собственный вкус, и то хорошо, что кому нравится».

Мальчишки в лохмотьях приветствовали их криками и прыжками.

— Безличных людей не существует, — говорила она.

— Общность вкуса не требует однородности пола, — соглашался он.

Она радовалась, что он находит ее себе по вкусу, и уже отдавалась ему каждым взглядом и каждым движением тела.

Все было как нельзя более естественно.

В его поместительной квартире она сразу сняла шляпу и блузку. Она попросила Бильдерлинга не женироваться с нею и идти отдохнуть, прибавив, что и она имеет эту привычку.

Потом он лежал, протянувшись на диване, а Зинаида Петровна Ахочинская, сама до некоторой степени художница, любовалась оригиналом Поленова: «Голова дикого кабана в студне».

Бильдерлинг свистал, она пальцем водила по стеклу.

— С большим удовольствием, ничего нет легче, — ответил он ей. — Сейчас же велю приготовить экипаж и доставить вас к дому.

Глава пятнадцатая. Когда исчезают иллюзии

Ему снился персидский фаянс собственной туалетной комнаты, он видел, как перемешиваются предметы; дети бегали с заголенными ногами, собирая крабов, тяжелое молчание тяготело — огромная пропасть разверзалась между тем, что было его прошлым, и тем, что могло бы стать его будущим.

«Бывают ядущие и бывают ядомые, — прочитал он в „Меркурии“. — Ядомые могут составить организацию противодействия, чтобы перестать быть ядомыми и воспрепятствовать ядущим ясти их. Это понятно, разумно, всем знакомо. Но организация ядомых, направленная к тому, чтобы наиудобнейше оставаться жертвами ядения, облегчает положение их не больше, чем белый соус положение цыпленка, которого иначе повар изжарил бы в соусе красном».

Барон Бильдерлинг обмакнул перо, написал государю, перечитал и порвал письмо. Он пребывал в каком-то смутном состоянии, в какой-то сырой неопределенности мысли и чувства. Ему было совсем незанятно, он чувствовал себя не по себе. Какое-то маленькое насекомое влетело ему в глаз, и хотя ему удалось его вытащить, глаз болел, и веко распухло.

На набережной, затесавшись в толпу, он слышал громкие разговоры. Скабрезные шутки и пошлые анекдоты сыпались со всех сторон не только из уст мужчин, но и женщин с детьми.

Шпигоцкая Софья Даниловна с черной креповой повязкой на рукаве медленно шла ему навстречу, улыбаясь, может быть, потому, что держала в руке прекрасный лиловый ирис на длинном выгнутом стебле. Ее шаги были легки и эластичны. Элегантность ее фигуры поразила его. Крупные кабошоны сверкали в ее розовых ушах.

Они вспомнили барона Бистрома.

— Все меняется, и в этом жизнь, — сказала она.

— Жизнь полна перипетий и событий, — согласился он.

— Всякий вправе искать своих способов украшать жизнь, — она положила указательный палец правой руки на ладонь левой.

— Жизнь становится более реальной, когда исчезают все иллюзии, подобно тому, как горные вершины ярче вырисовываются на горизонте, когда рассеиваются облака, — он почесал глаз.

— Жизнь хороша не только тогда, когда она расцветает во всем обилии своих даров, но и тогда, когда борется с тем, что мешает ее полному развитию, — ее губы в томлении дрожали.

— Жизнь, проведенная бесследно, ничьего уважения не заслуживает, — Бильдерлинг повел ее за собой.

— Порой очень трудно бывает узнать глубину своих желаний, — уже в квартире Софья Даниловна призналась.

— Сейчас вы узнаете, — обещал он. — По максимуму.

Лицо его вдруг осунулось.

Она выпустила его руку, чтобы нахохотаться вволю.

Глава шестнадцатая. Вмешался случай

В самый разгар изъявления страсти вдруг он замер.

— Что с вами? — обеспокоенная, она приподнялась на лопатках.

— Извините, — сказал он. — Я вообразил себя на вашем месте. Не прощу себе этого.

— Пустое, — спокойно Софья Даниловна натянула чулок и щелкнула подвязкой. — Это нервы.

Потом она стояла у картины Васнецова: женщины, потерявшие сознание, свесив головы, лежали на руках обнаженных мужчин.

Барон Бильдерлинг водил рукой по стеклу. Он чувствовал усталость, и сонливость клонила его.

Шпигоцкая ела конфету от Крафта. Было около шести часов, когда она уехала.

В рубашке с оторванным передом, на котором находились следы полового сближения, Бильдерлинг сидел неподвижно, изредка разве опуская голову или приподнимая ногу.

Ему казалось, в нем стал изъян. Ничто не радовало его, и все казалось отвратительным и гадким. Окончательно он впал в мрачность и дурное расположение духа. Он написал письмо Альбертине Эдуардовне Гершельман и порвал его.

Небо между тем обложилось тучами, каждую минуту угрожал дождь — Бильдерлинг вышел.

Взявши дорогу без цели и направления по набережной и сделав несколько шагов, он стал дышать свободнее, освеженный воздухом.

«Вмешался случай», — крутилось у него в голове.

Вдруг обернувшись, он увидел старуху, которая гребла, догоняя его. Волосы ее образовали большой желто-белый парик, который большими прядями и клочьями падал на лицо — изъеденное и прогнатическое, оно имело хищное выражение. Средняя часть ее туловища была кое-как прикрыта рваной тряпкой. Морщинистое грязное тело с толстым свисающим животом вдобавок покрывала гноящаяся накожная сыпь.

Она смотрела на него долгим слюнявым взглядом.

— Поверите ли, — она вышла из лодки, — в свое время я была замечательной красавицей! Поэты Кукольник и Губер писали мне в альбом замечательные стихи, сам Глинка посвящал мне романсы, а Карл Брюллов, — она трескуче выпустила газы, — писал с меня этюды для своей «Осады Пскова»!

Решительно Бильдерлинг не находил, что ответить. Он был в каком-то опрокинутом положении — ловчайше ведьма сделала ему подножку.

Лысый полковник во флигель-адъютантском сюртуке спрыгнул откуда-то и, растопырив руки, бросился на барона.

В его нападении, впрочем, не хватало метода.

Вскочивший на ноги Бильдерлинг одновременно ударил его в пах, переносицу и солнечное сплетение.

Глава семнадцатая. Смутное значение слов

Ночь принесла успокоение своей свежестью.

Бильдерлингу приснилась анненская лента на егермейстерском мундире, американский ключ с затейливой бороздкой; дамы стреляли в воду из револьвера.

В «Северном Меркурии» напечатано было, что на Васильевском острову появилась холера. В одиннадцатой линии захворал один дворник и через три часа умер: худенький человечек с известковыми наростами на ногтях, сообщалось.

В два часа неожиданно приехал Барсов.

— Александр Александрович, — протянул он руку хозяину, — полагаю, вы рассказали мне не все? Имеете добавить?

— Пожалуй, — Бильдерлинг прикинул. — Садитесь поудобнее и курите.

Судебный следователь изготовил химический карандаш.

— Мы ездили иногда в Павловск послушать Гунгля, обедали обыкновенно в особых комнатах наверху вокзала, — начал барон. — Мы пили бокбир и закусывали раками.

Вокруг его желтоватых глаз гнездились морщинки, характерные для женолюбивых мужчин. Большой купавинский платок свисал, зацепившись за люстру. Девушка, лет двадцати пяти, весьма недурная собою, вошла, но, увидев постороннего, тотчас вышла. За окном проползал жаркий июньский день.

— Он был довольно смелым купальщиком, — рассказывал Бильдерлинг.

— Гриппенберг? — Барсов приподнял брови.

— Штенгель. Его занимало смотреть на цвет воды в море и считать звезды. Что же касаемо Гриппенберга, он страдал изнурительной испариной, сжигал все письма, писанные женским почерком, и предавался время от времени уединенным привычкам. Женщины удовлетворяли его не вполне. Все интересы, которыми он кипятился, были явлениями без сущности. Они были более чем наполовину разорены и ценой всевозможных ухищрений сохраняли только внешнюю видимость благополучия.

— Они — Штенгель и Гриппенберг?

— Да.

— Ну, а Бистром?

— Он выражал желание жить инкогнито, — Бильдерлинг перечислил. — Старался к людям держаться в профиль, так как в профиль был похож на Оскара Уальда. Весь напружиненный, накрахмаленный и надменный, зимой с цилиндром он носил яркую доху из тюленьего меха. Если ему что-нибудь претило, это было непреодолимо, если его к чему-нибудь влекло, это было неудержимо. В продолжение одного дня он способен был наделать и отвратительных гадостей и удивить людей своим благородством и даже геройством. Он был большой причудник: в Сибирь посылал за огурцами, в Калугу — за тестом, в Тулу — за самоварами, в Париж — за башмаками.

— Он был богат — барон Бистром? На какие средства он жил?

— Он не любил распространяться на эту тему. Попадая на эту зарубку он всегда раздражался. Своим словам зачастую он давал смутное значение.

Глава восемнадцатая. Бриллианты чистейшей воды

— Он обладал тайной искусственно воспроизводить бриллианты чистейшей воды? — Барсов рассматривал картину Кустодиева: дети с положительно некрасивыми лицами рвали Месяцеслов в золотом обрезе.

— Гриппенберг? — удивился Бильдерлинг. — Штенгель? Куда им!

— Бистром, — следователь в книжечке набросал профиль.

— Он мог выточить черепаховое колечко, заготовить фейерверк к семейному празднику, умел починить веер и устроить китайские тени, — загнул Бильдерлинг четыре пальца.

— Алмазы. Бриллианты. Барон Бистром. Мог или нет? — для ясности разбил Барсов вопрос на части.

— Глинка один раз подошел и попросил его спеть, — Бильдерлинг пожал плечами. — Что же касаемо бриллиантов, — он колебался с ответом, — право не знаю, не думаю. Наружность его не была отталкивающей, повсюду он был хорошо принят.

Его собственный голос показался Бильдерлингу наемным и гадким.

— Ну что же, — поднявшись, Барсов надел панаму. — Глинка, сказали вы? Который из них? «Жаворонок»? Михаил Иванович?

— «Между небом и землей, — Бильдерлинг помахал руками. — Громче, громче!»

Едва только он закрыл за следователем дверь, как снова раздался звонок. Полагая, что Барсов недораспросил, Бильдерлинг подобрался.

Два чрезвычайно разбитных почтальона вошли с молоденькой женщиной в веснушках.

— Если хотите, ничего в самих фактах неприличного нет, но смысл, дух всего — просто одна порнография! — продолжали они между собой какой-то разговор.

— Это происходит, как мне кажется, оттого, что мужчины обращают внимание, в половом отношении, на очень молодых девочек, так что, если посмотреть немного попристальнее на одиннадцатилетнюю-десятилетнюю девочку, она стыдится и убегает, как бы боится, что ее хотят изнасиловать, или же сама заигрывает! — в запальчивости говорила женщина.

— Мы мастера губить девушек, но еще большие мастера возмущаться потом их падением! — били себя в грудь почтальоны.

В руках они держали запечатанную сургучом коробку.

— Посылка! — Бильдерлингу объяснила женщина.

Ее глаза привлекательно и умно посмеивались.

Невольно барон улыбнулся, столько в ней было задорного и чувственного.

Почтальоны, молодые парни в новых сапогах, переставляли ноги.

Им нужно было спешить, чтобы расчистить дорогу насколько возможно к тому, что ожидало его впереди.

Глава девятнадцатая. Свежий запах

В раскрытые окна вливался свежий запах реки.

Барон Бильдерлинг сбил сургуч, развернул бумагу, прислушался — и вдруг его стукнуло, словно палкой по голове: отчетливо внутри тикало.

Без мысли, без всякого чувства сидел он с четверть минуты, прислушиваясь, потом вскочил, выглянул за дверь и, воротясь к столу, исполнил быстро, отчетливо, но совершенно бесчувственно, как машина, то действие, которое ему необходимо было исполнить. Ему это было с руки.

Сюртук лопнул у него под мышками и на спине.

Коробка, пущенная как из пращи, просвистела над набережной и рухнулась в Фонтанку — тут же огромный столб воды, поднявшись, разорвался на тысячу своих составляющих.

Большая рыба шлепнула барона по лицу.

Со всех сторон, он видел, кричали, ужасались, суетились, махали руками.

Одетая в длинное мягкое платье, закутанная в широкую мокрую накидку из тонкой шерсти, стояла на противоположной стороне набережной, глядя на его окна, Альбертина Эдуардовна Гершельман.

Часть вторая

Глава первая. Каждому — свое

Квартира состояла из четырех или пяти комнат. Комнаты были заботливо меблированы.

В одной из них, служившей кабинетом хозяину, за письменным столом с чернильным прибором сидел мужчина лет сорока или около того с волнистыми светло-каштановыми волосами на голове и на усах, в шелковой рубашке из тафты цвета чайной розы. Он был очень хорош собою, хотя в это время небольшая лысина уже светилась на его голове.

Сосредоточенно он что-то писал.

«Совсем не любопытно смотреть, как строят дом», — вполне можно было разобрать, приглядевшись, или: «Поцелуи в семнадцать лет, право же, лучше, чем в семьдесят» — и еще: «Убийство любой полезной скотины преступнее убийства всякого бесполезного человека!»

Он обладал университетской эрудицией, был хорошим энциклопедистом.

Он слушал лекции Окена, Шлейермахера, Ганса, Риттера, Раумера и Шорна. Он на себе испытал влияние Конта, Милля, Спенсера, Дарвина. Одно время он был горячим материалистом. Наиболее глубокий переворот в нем вызвало изучение Канта и в особенности Шопенгауэра. Но увлечение Шопенгауэром миновало. Отчасти благодаря сочинениям Гартмана, отчасти благодаря собственной умственной работе он пришел к сознанию умозрительных недостатков системы последнего. Изучение религиозных вопросов (Присутствует ли реально сам Иисус в имени Иисус или имя есть лишь условный посредствующий знак?) толкнуло его к знакомству с Фихте, Шеллингом и Гегелем. Особенно сильное влияние своей положительной философией оказал на него Шеллинг. Под натиском авторитетов он сумел, однако, сохранить свою умственную независимость.

«Все религии — не иное что, как эгоизм!» — сделал он вывод.

«Каждому свое, — решил он по продолжительном раздумье. — Для Шопенгауэра, пусть, его мировая воля. Для Спинозы — его абсолютная субстанция. Для Фихте — его абсолютный ОН. А для меня — мое!»

По образу жизни и обстановке он слыл за человека достаточного.

В светском обществе его принимали, как законного сочлена. У него были отличные манеры. Весьма живой во всех своих приемах, он умел войти, выйти, поздороваться, сесть, встать, поддержать любой разговор. Это был человек не без некоторого даже блеска, способный озадачить людей слабых и нервных, смущать незрелых и выталкивать их из колеи.

У него были мимолетные приключения, которыми он был обязан своему увлекательному остроумию, фигуре атлета и смуглому решительному лицу.

Книжные полки занимали всю глубину кабинета.

Владимир Ильич (его звали так) был весел, потому что наслаждался превосходнейшим здоровьем.

Глава вторая. Скрыть худобу

«Счастливы те, кто может облекать в форму свои мысли!», — записал он.

Он мог и поэтому был счастлив.

«Быть любимым — прелестно!» — вывел он ниже.

Он был любим и поэтому был счастлив вдвойне.

Портьера у двери немного приподнялась, и кто-то в белом едва слышно вошел по ковру.

Владимир Ильич изготовился, не подавая виду.

Сильные руки опустились ему на плечи — тут же ловко он вывернулся, не дав задушить себя в объятиях.

Заразительно он смеялся, и та, что вошла, вторила его смеху. А может статься, заразительно смеялась она, и он вторил ей.

Она была положительно красавицей в самых цветущих летах. Ее черные волосы прекрасно окаймляли гладкое белое лицо, на котором рельефно выделялись чувственные свежие губы. На коже ее лежал отблеск какого-то сияния, словно она была освещена изнутри. Сознание своей привлекательности наполняло ее упоительной радостью. Она казалась целомудренной и чистой, несмотря на то, что почти двадцать лет была замужем. Замужем за ним!

Вдвойне, втройне счастливый, он смотрел на жену: розовая радостная краска наплывала струями на ее лицо; от нее веяло оригинальностью и свободой; глаза под летящими бровями смотрели с правдивой смелостью.

— Что ты смеешься, веялка моя? — он поцеловал ее в шею, удивительной белизны и формы.

— Тра-та-та! Тра-та-та! — она стала говорить с ним о каких-то архижитейских делах.

Она была высока, стройна и как-то особенно легко сформирована. Черты лица и изгиб профиля — необычайно тонки и изящливо отчетливы. Карие глаза, открытые и веселые, чудесно оживляли его. Но рот составлял ее лучшую прелесть. В складе и разрезе губ сквозила какая-то особенная доброта, присутствовала такая грациозная и свободная подвижность, что, глядя на него, можно было, кажется, видеть, как вылетало из него каждое слово.

— Что за прелесть! — отвечал он, едва ли впопад. — Как это удалось тебе, и как просто! Да, надо не упустить и непременно купить!

Он более любовался женою, чем слушал ее.

В ее чертах он наблюдал то мысль, то чувство.

Она выглядела очень молодо, и ее нерусская красота цвела дальше, на зависть многих дам, которые просиживали часами в парной бане или предавались самому строгому посту, стараясь задержать чрезмерное округление форм. Другие, он знал, часами проводили в лежачем положении, глотая через силу и без всякого аппетита разные особенно питательные вещества, до рыбьего жира включительно, в надежде прибавить в весе и скрыть от мужей свою угловатую худобу.

Глава третья. Вызов судьбе

Она уехала на дачу, он остался один в городской квартире: издатель Гурскалин и фирма «Одеон» ждали новой рукописи.

Владимир Ильич, да, был литератором.

Его романы, живо написанные и занимательные, читались наперерыв. В них не было монотонных описаний, психологических длиннот и раздражающих философских отступлений.

«Чиновник приходит уставший из присутствия — нешто ему до Толстого?!»

Владимир Ильич Ульянов (такая была у него фамилия) писал криминальные романы.

В городе разбойничала шайка отчаянных громил, убийц и бандитов, неимоверными усилиями полиции удавалось обезвредить ее на самых последних страницах — главарь, однако же, положительно был неуловим, раз за разом он ускользал от карающих рук правосудия, чтобы, набрав новую банду, все начать сызнова, в других, разумеется, декорациях, на новых страницах. Отчаянный головорез, он, тем не менее, обладал университетской эрудицией и живым остроумием. Когда это требовалось по ходу действия, у него появлялись отличные манеры. Свободно он пользовался не только кинжалом, но и столовым прибором, умел войти, выйти, поздороваться, сесть, встать, высморкаться в платок. Он был красив, мог быть галантным, и женщины влюблялись в него как кошки. Он был падок до наслаждений.

Вольготно расположившись за письменным столом, Владимир Ильич перевоплотился и дал волю фантазии. Им овладело такое вдохновение, что, казалось, он вырос на целый вершок (герой был выше его ростом). Сейчас на резвом иноходце, отстреливаясь через оба плеча, он уходил от погони. Он был холоден, мрачен, бесстрастен — он, бросивший вызов судьбе! Крутая русая борода его и массивные плечи возбуждали представление о страшной силе и твердой воле. Все было ярко, резко и красочно.

«Скачет на одной ноге, глядит одним глазом?» — вспомнилась Владимиру Ильичу его встреча с Толстым.

Портрет Льва Николаевича всегда был у него под рукой.

Ульянов перевернул фотографическое изображение, в который раз перечитал посвящение.

«Мы часто ошибаемся, думая, что понимаем вещи, тогда как мы только называем их, — написал ему классик. — Видеть вещи не значит знать их. Будущее и неизвестное есть вечный враг настоящего и известного. Истина — это то, что признается истиной в данный момент. На другой день многое бывает иначе, как вчера. Сознание не победит стихии. Добывая огонь надо помнить, что вместе с ним явится дым. На чернобыльнике всегда водятся прехорошенькие зеленые букашки. Хорошо посадить цветов и ходить за ними! Все зависит от досуга и от охоты. Балеты даются чаще опер. Талант без сердца — машина. Смешное временно. Люди вполне чистые в половом отношении весьма редки. Брак холостит душу. Брак холостит душу. Брак холостит душу. Пока жив, будь мужем! Мужья обыкновенно узнают правду последними. Не думайте о холоде, а то замерзнете! Ваш Лев Толстой».

Глава четвертая. Два раза в неделю

Тем временем Инесса Федоровна (так звали жену Владимира Ильича) кротко улыбалась углом рта: ее брало какое-то раздумье.

Пейзажи развертывали свои линии, поля перемежались с перелесками. Свежесть листвы сочеталась с ее изобилием. На широких лужайках, Инесса Федоровна видела, паслись домашние животные. Небо было бледно-синее вплоть до самого горизонта.

— Пруссия — наш естественный враг уже по одному тому, что мы ее дважды спасали! — говорил кто-то в соседнем купе.

— Аван-таж-на! Аван-таж-на! — выстукивали колеса.

«То, что произошло, должно было произойти», — думала Инесса Федоровна.

Машинист закрыл регулятор и дал контрпар. Поезд остановился. Она вышла. Девицы и дамы непременно оборачивались, чтобы взглянуть, как на ней сидит платье сзади.

Она шла, опираясь на высокую палку зонтика. Вода в кадках стояла на деревянных крышах. До угла Александровской и Гуммолосаровской было рукой подать.

Прислуга встретила ее известием, что незадолго перед ней приходил Лепарский.

«Станислав Романович, — подумала Инесса Федоровна. — Полковник. Лысый».

Первым ее делом было выйти на балкон.

Кругом дома во все стороны шел превосходный сад. Сад был велик, тенист и отлогим скатом сходил к довольно обширному пруду.

Освежившись с дороги, она пошла под деревья. Повсюду были цветы белокопытника.

«Не выйду за пределы простой учтивости», — Инесса Федоровна знала.

Кротко она улыбалась углом рта.

У пруда, поросшего по краям кугою и аиром, Инесса Федоровна уселась на простую деревянную скамейку. Вокруг насажен был хмель, поднявшийся уже высоко по жердям; на земле стлалось множество лебеды и повители.

Пахло грибными лишаями.

Долгий страстный поцелуй послышался откуда-то и завис в воздухе.

— Вы созданы, чтобы распространять вокруг себя счастье: ваша улыбка дарит надежду, ваши глаза льют свет, ваш голос — небесная гармония! — говорил ей Лепарский.

Она знала это и без него.

Его глаза горели, как у волка. Он был заражен атеизмом.

— Я предвижу хлопоты и работу, — косвенно отвечала она ему.

Инесса Федоровна знала, что Лепарский имеет обычай не резать животных, как, например, кур, а удушать их, закапывая головой вниз в яму и засыпая землей.

— Скажите, вас принудили выйти замуж или вы вышли по доброй воле? — он настаивал.

Кротко она улыбалась углом рта.

Она усвоила привычку жить летом в Павловске, куда муж приезжал только два раза в неделю, и это положение вещей устраивало их обоих.

Глава пятая. Хорошая партия

Очаровательно пикантная, как француженка, пальцами она быстро скручивала и раскручивала соломинку. Впрочем, она и была француженкой.

«Быть молодой красивой девушкой на парижской улице — в этом заключается особенное удовольствие, которого нельзя встретить ни в каком другом месте!» — она помнила.

Владимир Ильич встретил ее на улице Ипполита Флаша и позже — в особняке на улице Бон. Положительно он не встречал ничего прелестнее.

С мягкими карими глазами, с едва очерченной линией темных усов и с пленительной улыбкой, он был свеж, как молодой искупавшийся зверь. Всегда оживленная и веселая, как майский луч солнца, она носила прозрачные платья из маркизета. Под этими платьями он угадал стройное тело, а в этой девушке — женщину.

У них завязался флирт, который, спустя короткое время, перешел у него в увлечение.

Он держал ее за руку; она не отнимала ее. Лицо девушки пламенело от полуосознанных желаний.

Любовь — чувство особенное, и пути ее разнообразны.

«Кто знает, может быть, она прострёт свое сострадание до того, что позволит мне думать, что я любим ею?» — думал молодой Ульянов.

«Прострёт!» — свистели птицы.

«Прострёт!» — журчала Сена.

«Прострёт!» — кивали французы.

«Француженка остается постоянно верна себе: она женщина минуты, не думающая о будущем, постоянно веселая, да, смеющаяся и рассказывающая всегда о каких-то небывалых своих похождениях и проделках с целью занять собеседников!» — предостерегали Владимира Ильича русские.

Его решение было непреложно.

Что же касалось до нее, она не возражала выйти из сердечного одиночества посредством чувства любви.

«Ульянов — хорошая партия!» — она разузнала. К тому же, она находила его себе по вкусу. Она одобрила его по всем пунктам.

«Любовь летит к предмету любви, как школьник бежит от книги!» — Владимир Ильич записал тогда.

Он собрался сделать формальную декларацию.

«В браке скучно!» — ему говорили русские.

«В браке весело!» — возражал он им по-французски.

В доме Армандов все пропитано было специфическим запахом домовитости. Везде расставлены были причудливые диванчики, пуфы, козетки и були.

Отец Инессы занимался торговлей обесцененными бумагами и скупкой векселей. Старый биржевой заяц с геморроидальным лицом бульвардье засомневался было, не есть ли предложение русского минутная вспышка, — легко молодые доказали ему обратное.

«Согласие ни к чему не обязывает!» — написано было на лице матери.

На следующий день Владимир Ильич снес философов к букинисту. Он более был склонен бегать со своей невестой взапуски и слушать соловьев, чем, скажем, читать Соловьева и задаваться вопросами о целях жизни и обязанностях человека.

«Невесты кажутся от волнения менее красивыми», — записал он тогда.

Этому прошло едва ли не двадцать лет.

Глава шестая. Роман о Ленине

Размашисто Владимир Ильич дописывал последние главы.

Его герой, сидя верхом, казался очень большого роста — сойдя же с коня, производил иное впечатление и не казался столь высоким. Внимательно наблюдая его, Ульянов понял: виной тому была изрядная длина туловища при относительной короткости ног.

Все же он был очень взрачный собою.

Довольно долго Владимир Ильич подыскивал ему подобающую фамилию. Кленовский, Осинский, Тополевский напоминало о Пушкине. Изгоев — отдавало тургеневщиной. Страхвиц, фамилия говорящая, была от Толстого. Модестов, Венюков, Желтухин? А может статься, Скарятин, Рабкрин, Каульбарс? Гудим-Левкович? Уже было Владимир Ильич обозначил героя Серно-Соловьевичем и тут пришло: Ленин! Николай Ленин — он назвал его именно так и под этим именем вывел к читателю.

«Ленин в январе», « … в феврале», « …марте», — яркие, замелькали обложки.

«Изощрения случая бесконечны, обличья же непредвиденного бесчисленны!» — из романа в роман нарочно громким голосом внушал Ленин читателю. — Когда-то следует применить хитрость, когда-то — застать врасплох, где-то и применить насилие!»

«Когда бьют по лицу, совершают смазь, выпускают кишки — это всегда интересно!» — с Лениным соглашался широкий читатель.

«Карась любит, чтобы его жарили в сметане!» — загадочно и жестоко Николай Ленин усмехался.

«Кухарки секут налима перед закланием в уху, от сечения налим огорчается, и его вкусная печенка распухает», — читатель, мало сведущий в аллегориях, поддакивая, понимал буквально.

«Золото пробуют огнем, женщину — золотом, а мужчину — женщиной!» — Ленин клал ноги на соседний стул.

«Где и когда дадите вы следующий бой?» — предвкушали.

«Сам Черный Принц на вопрос Бертрана ди Гиклена, где и когда — отказался ответить», — красиво Ленин сплевывал.

Темная ночь легко могла укрыть его.

На костылях, с видом мертвеца, путаясь в портупее, полицмейстер прицеплял шашку.

Голые липы строго, как городьба, стояли вдоль дороги…

Десятый по счету роман о Ленине был завершен.

Владимир Ильич собрал разрозненные листы, сложил, обстучал пачку об стол.

Толстой с фотографического портрета кивал в такт умным измученным лицом.

Ульянов встал, оглядел себя в зеркале, застегнул выскочившую пуговицу на брюках, вышел на лестничную площадку и позвонил в соседнюю квартиру.

Глава седьмая. Аэропланы и киберпанки

— К среде, если сможете, а то — и к четвергу! — Владимир Ильич передал «Ленина в октябре».

Как обычно, он ушел не сразу, а немного поговорил с соседкой.

— Потом, соответственно, «Ленин в ноябре», и «В декабре». После этого, думаю, что-нибудь этакое, фантазийное: «Ленин в одна тысяча девятьсот восемнадцатом году» — чем не сюжетец?! Царствование, представьте себе, просвещеннейшего Александра Пятого: всякие там аэропланы, таблоиды, киберпанки. И непременно — кинематограф!

Комната была напитана запахом нафталина, спинки стульев захватаны, где-то под полом скреблась мышь.

Определенно неловко было уйти так скоро.

— Чем проще автор, — говорил Владимир Ильич, — тем легче его читать. Я стараюсь писать, вы знаете, без риторических вычурностей, ясно и просто, с той целью, чтобы читатель забыл, что перед ним книга, а после окончания последней страницы словно бы просыпался ото сна.

Каминное зеркало наполовину было скрыто за плюшевой занавеской. Прибор из бирюзового фарфора в медной оправе, какой можно увидеть в магазине случайных вещей, стоял на каминной доске.

— Наблюдать каждый день новые вещи — это заостряет память и делает ее более гибкой, — говорил Владимир Ильич. — Что же касается вещей старинных, то их занятно покупать, но нужно, чтобы они были не слишком новы.

Все вещи и мебель словно застыли на своих местах.

— Вполне в порядке вещей, что мне нравится делать то, что я хочу, но, скажите, могу ли я в каждом данном случае хотеть чего-нибудь другого, нежели того, чего в действительности я хочу?

Ульянов и его переписчица продолжали оставаться с глазу на глаз в ее квартире — один, говоря и жестикулируя, а другая внимательно слушая.

— Воля, поскольку свободна, не подчинена закону причинности, а поскольку подчинена, — не свободна! — за недостатком лучшей мысли говорил Владимир Ильич.

На стене, под стеклом, висел рисунок всякой всячины по моде конца восемнадцатого столетия и с надписью: «Рисовал Тертий Борноволоков 1795 года».

— Что-то таинственно-чудное есть в этой картине, полной мистического настроения! — Владимир Ильич показал рукой. — Дамы, глядите, с резко красивыми лицами в вызывающе красивых платьях! Страшно даже подумать об их наготе и ласках! — говорил он какой-то вздор. — Смотрите: голландское белье на постели, стол с полным письменным прибором, даже, — он вгляделся, — писчая бумага и все нужное для письма, как-то: ножичек, чернильница, всякого рода металлические перья, сургуч различных цветов и прочее!

Он перестал говорить, чтобы высказать мысль, а продолжал уже, чтобы закрыть ее.

— Не следует слишком осуждать людей, усиливающихся искусственно придавать жизни те украшения, которых она сама по себе лишена, — сделал он шаг назад. — Чувства человека неясны и спутаны, они состоят из многих разнообразных ощущений. Истина и фантазия — все один и тот же вздор, все один какой-нибудь задержанный рефлекс. Нет общества, которого не покидают! — он откланялся.

Глава восьмая. Дух комбинации и интриги

Владимир Ильич писал почерком летящим и быстрым — свои произведения он отдавал переписывать ей, славившейся своей каллиграфией.

Когда он ушел, она придвинула рукопись, надела очки и принялась за работу.

Орфографические ошибки, описки, знаки препинания она выправляла по ходу дела. По сути же дела она переписывала роман в самом широком смысле: выправляла стилистические погрешности, стягивала ткань повествования там, где она расплывалась, и, наоборот, что-то вписывала от себя там, где зияли лакуны. Владимир Ильич, она знала, за ней никогда не перечитывает, равно как не заглядывает в свои книги.

В простеньком платье из серой материи, она работала быстро и точно. Каждый жест ее был механичен, лицо бледно, губы сжаты.

Дело было к спеху.

«Всякий человек, как бы ни был он ничтожен, всегда готов к необыкновенному!» — без колебаний она вписала.

«Николай Ленин увидал пачки билетов внутренного займа, банковских билетов, облигаций, серий, стопочки золотых монет и мешки с серебряной монетой», — она сократила длинноту констатацией.

«Женщины любят, чтобы их насиловали!» — подпустила она духу комбинации и интриги.

Сама она, зная, когда он придет, стягивала с себя панталоны — Владимир Ильич никогда этого не замечал.

Она скользила по рукописи глазами, глаза, быстро утомляясь от работы, зудели — она обращалась к известному окулисту Блессигу, трижды была у доктора Магабли, но ни один, ни другой даже не пытались ее соблазнить.

Зудели, впрочем, не столько глаза — куда сильнее зудело иное — под столом быстро-быстро она сучила ногами.

«Неразделенное чувство сильнее и живучее, — в роман Ульянова вставляла она свой. — От чувства неразделенного зудит сердце!»

За поднятою, на толстых шелковых шнурах, пунцовой драпировкой виднелась белоснежная кровать с целою горою подушек. Извозчики за окном наперерыв предлагали ей свои услуги. Шаги подымались по лестнице и раздавались по коридору. Положительно ночь грозила быть бурной. Его взгляд был страшен. Она хотела крикнуть, но у ней недостало голоса. Если бы он не расхохотался и не подавился бы вдобавок, она бы упала в обморок. Он сделал движение к ней. Они точно сорвались и полетели вниз с отвесной ледяной горы. Они превратились в диких животных. Луна то показывалась из-за облаков, то опять за оные скрывалась…

Она знала, что занимает мало места в мыслях Владимира Ильича, но знала, что была ему необходима.

На возрасте, бесприданница Надежда Константиновна Крупская была дурнушкой и не имела шансов выйти замуж.

Глава девятая. Смелый и отважный

«Я не думаю, что найдется хотя бы один разумный человек, который не был бы убежден в обратном!» — вспомнились Владимиру Ильичу слова Толстого.

Насвистывая что-то военное, он вышел из поезда.

«Заранее человек не может быть уверен, как он поступит в каком-нибудь дотоле не испытанном им случае, — думал он теперь и еще: — В любви бывают минуты прострации».

С Инессой Федоровной они оба с одинаковым ужасом относились к условным требованиям светской жизни и твердо решили не подчиняться им — все же Владимир Ильич внимательно следил за поведением жены, заботливо оберегая ее от падения.

Идти было пять минут. Птичка — крылатая дурочка резвилась в небе. Где-то неудержимо хохотали.

В платье жемчужно-серого цвета, расшитом золотым суташем, типа туники, Инесса Федоровна выглядела только что сошедшей с полотна Клерена. Лепарского рядом с ней не было.

Она теребила Владимира Ильича и расспрашивала — он отвечал ее же голосом и выговором, чем до слез рассмешил ее.

«Женщины — наименее устойчивые из всех существ», — знал он.

«Мужчина — всегда ребенок», — знала она.

Сияя свежестью, на веранду выбежала Машенька, припала к отцу. Разрез ее ноздрей дышал невинностью. Ей было лет шестнадцать, и она еще не вполне сложилась. На мать она была похожа не чертами лица, а, скорее, тем сходством, которое замечается у людей, постоянно живущих вместе.

Переодевшись в красивую шелковую, русского покроя рубаху, Владимир Ильич опоясался агагиником.

Самовар пел русскую народную песню, отдававшую, впрочем, французским шансоном.

Во дворе, заливаясь лаем, бегали дог по кличке Пудель и беспородная Томагавка.

— Смелый и отважный, — объяснял Владимир Ильич дочери, — имеют общее значение душевной твердости; но смелый бывает таковым по сложению, а отважный по прозорливости; смелыми родятся, а отважными бывают по настоянию нужды или крайности…

Кто знает, может статься, он говорил совсем другое, но так же стройно и убедительно.

Лицо Инессы Федоровны блистало восторгом.

Раскрытые цветы курились, как кадила.

И вдруг, среди царившей кругом гармонии, необычайный душевный порыв, напоминавший собой откровение, нашел на Владимира Ильича. Он почувствовал, как в одну минуту пробудились его внутренние силы и как его разум озарился необыкновенным светом.

«Когда я умру… — пришло, — после смерти я превращусь в кусок говна!»

Глава десятая. Женское платье и мужской наряд

Он слышал кудахтанье снесшейся где-то курицы.

«Я — живой труп, и это ужасно!» — вспомнил он слова Толстого.

Инесса Федоровна сидела с раскрытой, позабытой книгой на круглых коленях.

Как-то, прочитав «Анну Каренину», в ужасе она воскликнула: «Не хочу быть самкой, как Наташа Ростова!»

Она жила, как и все прочие женщины ее круга, но, кроме того, много думала, много читала и воспитывала дочь как умная и дельная мать.

Ее обаяния, Владимир Ильич знал, никто не выдерживал.

Известные качества натуры передаются по наследству из поколения в поколение. Владимир Ильич знал: все Арманды поголовно были эпикурейцы, тонкие ценители всего изящного и гастрономы, умеющие вкусно и в меру поесть и выпить. Все Арманды подряд были созерцатели, с примесью некоторой доли сентиментальности.

Когда Инесса Федоровна начала курить, Владимир Ильич зажег свою папироску пустым концом, а табачный положил в рот.

— Младший Плиний рассказывает, что в его доме водился домовой, который каждую ночь приходил брить бороду его слуге, — сказал он.

Под потолком висела лампа в алебастровой вазе. Кругом разносился запах растений.

— Дух, исходящий от Бога, — Владимир Ильич закашлял, — знает свою родину: он стремится туда, из конечного в бесконечное, из временного в вечное. И в здешней жизни человек начинает воспитание свое для будущей освобождением себя от чувственного, земного, растительного, животного пробуждением в себе жизни духовной. Чистота телесная — есть охранение нашего тела от прикосновения безжизненной природы; чистота духовная — освобождение души от наростов грубых, животных. Добрые дела, заглушение самолюбия, своекорыстия, зависти, гнева — суть слабые подражания благости вышней, мерцающие отблески солнечного луча, преломленного тучами и туманами земной атмосферы.

Животное, похожее на кролика, мяукая, пробежало за стеклами веранды. Сумрак крепнул, на горизонтах синело.

— Если, по законам моего разума, должна быть всему общая, начальная причина, то она не может быть несовершеннее меня. Эта чудесная гармония в мироздании, эти рассчитанные, измеренные, взвешенные законы тайных сил природы, движущих Вселенною, суть мысль столь великая, какой ни я, ни другой смертный из себя никогда родить не может! — Владимир Ильич говорил.

Машенька на подносе принесла отцу лекарство: мадеру с желтком — и ушла переодеться.

Она была премилой девицей в светлое время суток и очень любезным молодым человеком в темное. Она носила обыкновенно женское платье днем и мужской наряд вечером.

Глава одиннадцатая. И в бровь, и в глаз

«Настоящая семья должна быть основана на взаимном уважении и честной искренности, а не на притворстве и лицемерии!» — выстукивали ему колеса слова Толстого.

В пригородном поезде, возвращаясь с дачи, Ульянов вспоминал в подробностях свою давнишнюю встречу с классиком…

Из Ясной Поляны текли и разжигали просвещенное любопытство слухи, мысли и парадоксы. Независимый, сам на себя опиравшийся характер без отдыха и страха боролся за дело умственной свободы.

Владимир Ильич не выдержал, бросил все. Своему визиту он предпослал письмо.

Дом был старый, длинный, в два этажа, с гербом на фронтоне, с толстыми массивными стенами, с глубокими окошками и длинными темными простенками.

Терпеливо Владимир Ильич ждал в сенях.

Поддерживаемый отовсюду заботливыми руками, одетый наполовину по-крестьянски, наполовину по-городски, со странной спутанной бородой, Толстой вышел, пропахший петрушкой. Его рост уменьшался тем, что он опирался на палку. С большого лица, измученного и бледного, умно смотрели глаза.

Несколько мгновений стояла тишина.

«Скачет на одной ноге, глядит одним глазом?» — наконец, Толстой спросил.

Владимир Ильич понял — отгадает он что — Толстой даст аудиенцию, а не отгадает — так ничего и не будет. По счастью, ему с детства была знакома эта загадка Белинского.

«Наша литература, — ответил он все же дрогнувшим голосом, — скачет на одной ноге, глядит одним глазом».

«Входите!», — Толстой одобрительно хмыкнул.

В столовой на большом липовом столе их ожидал чай. Старинная потертая мебель исчерпывалась несколькими раскидистыми креслами и широкой оттоманкой. На окнах были повешены традиционные белые шторы с фестонами и тюлевыми драпри. В углу стоял комод с прорехами на месте замочных скважин.

«Теперь — вы мне!» — Толстой крутанул сахарницу.

Владимир Ильич понял: его очередь загадывать. Понравится Толстому — пригласит за стол, не понравится — так и не обессудьте!

По счастью, вспомнилось!

«Внизу пьянство и грубое невежество, — Владимир Ильич сделал паузу, давая переварить, — в середине неурядица и брожение, — снова он чуть помедлил, — наверху же отсутствие способностей, патриотизма и характеров?» — закончил он вопросительным знаком.

«Франция. Их, тамошнее общество!» — недолго думал Толстой.

«Тепло!» — Владимир Ильич раззадорил.

«Германия. Боши. Они!»

«Горячо!» — еще более Владимир Ильич поднял градус.

«Россия!» — Толстой догадался. — Не в бровь, а в глаз!»

Глава двенадцатая. Исторический выстрел

«Еще знаете?» — Толстой самолично налил гостю чаю.

«Извольте, — Владимир Ильич прихлебнул. — «Европе недостает того, что есть у России, конкретно, какого органа?»

«Кишечника? — принялся Толстой перебирать вслух. — Печени? Мочевого пузыря?»

«Берите выше», — немного Владимир Ильич направил, и тут же Толстой догадался: «Сердца!»

Приговаривая, он пустился шагать по комнате. Его мысль дробилась в бесконечном, как солнечный луч дробится в граненом хрустале.

«Вот, — порывшись в комоде, он показал книгу в роскошном переплете. — Это псалмы Давида на малабарском языке, единственный экземпляр, украден из Ватиканской библиотеки! Кем, угадайте?!»

«Княгиней Волконской, больше некому, — сразу Владимир Ильич ответил. — Елизаветой Григорьевной. Она, если верить Победоносцеву, — самая опасная в России женщина!»

«Победоносцеву не следует верить вовсе! — Толстой взглянул на дверную портьеру. — И самая опасная из женщин — вовсе не она!»

Вызванная, если не сотворенная этими словами, в комнате появилась Софья Андреевна. Она давно уже превратилась в женского Калеба и исполняла в доме все должности: дворецкого, повара, секретаря, горничной и няньки. Она была злой и сердитой по натуре и ждала случая избавиться от мужа, образ мыслей, характер, нравственное и физическое состояние которого были ей ненавистны.

«Многие вовсе не знают правила, что когда нет предметов для разговора, то лучше молчать, чем молоть вздор!» — она убрала со стола и вышла.

«Женщина, которая сердится, уже женщина, которая интересуется», — Толстой вздохнул.

Семейный быт — это было очевидно — не удовлетворял его. Тонкая, впечатлительная душа разрешала свою трагедию в юморе.

«Под вашим пером история обращается в роман!» — сказал Владимир Ильич, чтобы не молчать.

«Надобно, чтобы событие отдалилось на исторический выстрел, — ответил Толстой. — Тогда мы можем судить о нем».

«Прогресс ни к чему не пришел?» — спросил Владимир Ильич.

«Знания не разъясняют и не в состоянии разъяснить всего, что нужно для нашего человеческого существования. Нужно прибегнуть к идеям, — ответил или нет Толстой. — Мелкий повседневный частный быт все же складывается порой в известные круги, необходимо имеющие свои средоточия, которые иначе можно именовать идеями».

Он взял клюку, помешал в печке, сел и задремал.

Глава тринадцатая. Отрезанная нога

«Вы, собственно, ко мне по делу или так просто?» — Толстой поднял голову и испытующе смотрел на Владимира Ильича.

«По делу, — Владимир Ильич взял паузу. — Я к вам по Делу Анны Аркадьевны».

«Карениной?! — Толстой догадался. — Но, милостивый государь, — оно закрыто! Сдано в архив! К чему ворошить прошлое, и что нового можете вы привнести?!»

«Лев Николаевич, — изменил Ульянов тембр голоса, — событие отдалилось на исторический выстрел, и теперь мы можем беспристрастно судить о нем. Не кажется ли вам странным, что светская красавица избрала способ свести счеты с жизнью, более подходящий железнодорожному сторожу? К ее услугам, на худой конец, был морфин — всего лишь небольшая передозировка могла принести ей желаемые последствия. К тому же, прекрасная дама не могла не подумать, как будет она выглядеть после того, как ее извлекут из-под колес: эти кишки, вытекший глаз… согласитесь…»

«Отрезанная нога», — припомнил Толстой.

«Скачет на одной ноге, глядит одним глазом!» — одновременно выкрикнув, они зашлись в хохоте.

«Женщина с обаятельной внешностью имеет полное право всестороннего выбора! — Толстой посерьезнел. — Ей захотелось так!» — стоял он на своем.

Его довод, он почувствовал сам, отзывался чем-то книжным.

«Имеет право, да, — Владимир Ильич согласился. — И выбор, безусловно, был. Но был ли выбор ее окончательным? Выбор не способа, но выбор между жизнью и смертью? — невольно возвысив голос, не смог он удержаться от некоторой пафосности.

«Пафос, — тут же Толстой ухватил, — сам по себе не есть какая-либо сущность, а только форма проявления, сущностью же всякого столкновения мнений является лично религиозно-философское убеждение и затем — понимание исторической действительности!» — попытался было классик увильнуть от темы.

«Лев Николаевич, — не дал Ульянов сбить себя с рельс, — никто, кроме вас, не знает: выбрала ли Анна Аркадьевна окончательный вариант или же просто играла с опасной мыслью?»

«Выбрала или играла? — глухо повторил Толстой, как бы рассуждая с самим собой. — Играла, конечно. И доигралась! Но что вам до игруньи?»

«События и страсти, представленные вами, взлелеяны живой кровью, — Владимир Ильич чуть отступил для разбега, — вот почему судьба этой женщины не может оставить равнодушным и по прошествии лет!.. Она думала о том, как жизнь может быть еще счастлива для нее, и даже в самый последний момент на мгновение жизнь предстала ей со всеми ее радостями…

«Что вы хотите сказать?» — Толстой недослушал.

«Анну Аркадьевну убили!» — сказал Владимир Ильич.

Глава четырнадцатая. Кто убийца?

Толстой закрыл лицо руками и долго не отнимал их.

«Она бросилась под колеса сама», — хитро смотрел он на Владимира Ильича сквозь щель между пальцами.

«Добро бы бросилась! — Ульянов перелистнул увесистый том. — „Она упала под вагон!“ — прочитал он отчеркнутое место. — Упала! А значит, ее толкнули! Споткнуться она не могла, ибо стояла на месте! Это убийство!»

Что-то огромное возникло у Толстого в голове и потащило. Свеча, которая, казалось ему, навсегда потухла, вдруг вспыхнула и осветила то, что предпочел он оставить во мраке.

«По-вашему, кто это сделал? — спросил он. — Каренин? — принялся он угадывать. — Алексей Александрович, право же, имел все основания».

Владимир Ильич показал головой: «Слишком прозрачно!»

«Вронский? Она не давала ему жизни!»

Владимир Ильич покачал головой.

«Мать Вронского, эта старуха? Они с Карениной ненавидели друг друга, и, согласитесь, любая могла столкнуть другую… Кити? Каренина здорово ей подгадила, но почему она тянула так долго?» — Толстой пожал плечами.

«Лев Николаевич, — немного Владимир Ильич помог классику в том, в чем разбирался лучше, — по всем законам жанра, убийца тот, кого поначалу и подозревать невозможно».

Толстой взял у него книгу, стал передергивать страницы.

«Графиня Лидия Ивановна?»

«Княгиня Тверская?»

«Княжна Бетси?»

«Ее муж, добродушный толстяк, страстный собиратель гравюр?»

«Дарья Александровна?»

«Брат Стива Облонский, но для чего?»

«Художник Михайлов?»

«Старая Агафья Михайловна?»

«Левин, хотите вы сказать?! Но это же я сам!»

Владимир Ильич продолжал из стороны в сторону качать головой.

«Кучер Михайла! — Толстой погрузил пальцы в рот и принялся их кусать. — «Румяный, веселый, в синей щегольской поддевке, очевидно гордый тем, что он так хорошо исполнил поручение

«Ложный след. Впрочем, довольно сильный, — сказал Владимир Ильич. — Анну Аркадьевну Каренину убил Кознышев!»

Глава пятнадцатая. Ужас в новейшем вкусе

«Сам не умею себе дать отчета, каким образом попал я на эту мысль», — говорил Владимир Ильич дальше.

Все же он сообщил Толстому, кроме своей мысли, и те обстоятельства, которые ему ее внушили.

Вывод показался Толстому резким софизмом.

«Это есть вопрос современной важности и один из первых вопросов в нашей литературе», — понимали они оба.

Разговор то и дело сбивался на сторону, поминутно оба они приходили к совершенно отвлеченным выводам, как-то: «Безнравственник может написать прекрасную статью об электричестве» или «Уродство всегда фигурно».

Спохватившись, Ульянов возвращал Толстого к теме.

«У Анны Аркадьевны были отвислые груди, но, по-своему, я любил их!» — восклицал Толстой, испытывая ощущения столь легкой боли, что она граничила с удовольствием.

«Не та женщина, что всегда с нами, а та, что создается нашими хотениями, — нужна нам!» — соглашался Ульянов, а где-то и возражал.

«Шекспир! — снова Толстой сбивался. — Он одинаково человечески-тяжеловесен и художественно вреден в кроваво-скучном «Гамлете» и зверино-отвратительном «Отелло!»

Простота, Владимир Ильич понял, была здесь не у места, однако ему надлежало быть решительно-прямолинейным — в противном случае хитрый Толстой окончательно мог заболтать его.

«Анну Аркадьевну убили. Толкнули под вагон. Это сделал Кознышев!» — повторил он со всей решительностью.

Толстой смеялся, отмахивался руками, говорил, что цветок может вынести тяжесть пчелы, но не птицы, что в Индии он видел юношей, похожих на стебли, и женщин, похожих на сказки, с глазами, в которых пело безмолвие, — потом проговорился, сказав, что, будь вывод Владимира Ильича справедлив, он, Толстой, готов бы был вместо знака удивления, происходи это на письме, поставить знак радости, существуй таковой в русской грамматике.

«Вы метили в своем романе на ужас в новейшем вкусе — у вас, что же, недостало решимости? — Владимир Ильич уцепился. — Левин, — повторил он доводы, — влюбился в Каренину!.. „Ты влюбился в эту гадкую женщину! Она обворожила тебя!“ — прочитал он из книги голосом Кити. — Пожалуйста!.. Левин, — продолжал Ульянов, — окончательно ошалел, он собирался оставить жену и увести Анну Аркадьевну от Вронского! Готовился вселенский скандал с убийствами куда более страшными, нежели состоявшееся!.. Левин — любимый и младший брат Кознышева, Сергей Иванович взялся спасти его. Нет Карениной — нет проблемы!»

«У вас есть улики?» — достав откуда-то сигару, Толстой закурил ее, чего не делал лет двадцать.

Глава шестнадцатая. Запрятанная тайна

«Прямые улики вы уничтожили, — более Владимир Ильич не стеснял себя в выражениях. — Однако же до нас дошла стенографическая запись разговора братьев. Константин Левин знал правду, но говорить напрямую с Сергеем Ивановичем у него недоставало духу, он лишь выразительно смотрел на него, и Кознышев не выдержал!.. Вот, слушайте, как он оправдывается: „Представь себе, — меняет он себя с братом местами, — что ты бы шел по улице и увидал бы, что пьяные бьют женщину или ребенка; я думаю, ты бы не стал спрашивать, объявлена или не объявлена война этому человеку, а ты бы бросился на него и защитил бы“, — прочитал он голосом Кознышева. — „Но не убил бы!“ — возразил с интонацией Левина. — „Нет, ты бы убил!“ — снова прочитал по-кознышевски. И еще: Каренина погибает, по существу конец романа — вы же даете еще часть и начинаете с Кознышева! „Сергей Иванович только теперь собрался выехать из Москвы!“ Исполнил задуманное и свободен! Убийцу, ко всему прочему, тянет на место преступления — Сергея Ивановича извращенным образом манят рельсы!»

«Вам хочется выдумать что-нибудь свое и новенькое? Вы полагаете, Кознышев мог убить Анну, чтобы спасти брата? — Толстой, наконец, раскрылся. — Нет! Кознышев вожделел Каренину, преследовал ее повсюду своими домогательствами! Действительно в тот момент он был на платформе, он шантажировал Анну какими-то старыми ее письмами, он увлек ее по ступенькам вниз, чтобы там немедленно овладеть ею. Он был в исступлении — подходил поезд, и Анна поняла, что если прямо здесь и сейчас она не уступит, действительно он может столкнуть ее под колеса».

«Все же она не уступила, и он столкнул ее? — Владимир Ильич почти получил подтверждение своей догадке. — Это убийство?!»

— Вовсе нет, — Толстой зевнул в бороду. — Анна уступила, но приняла рискованную позу и в критический момент не удержала равновесия. Она стояла слишком близко к рельсам.

Потрясенный Владимир Ильич молчал.

«Но почему вы сохранили тайну?» — спросил он через некоторое время.

Толстой принял красивую позу.

«Есть тайны, которые должны быть запрятаны от нас самих нами же самими, — выспренно он ответил. — Не запрятаны в малый тайник скрывательства, а отодвинуты в глубокую зеркальную даль, где, неувиденные, должны быть страшным предупреждением, как предупреждение есть неувиденная нами глубь болота; или увиденные должны быть настолько преображены этой зеркальностью, чтоб красивое и жуткое это колдование, не оскверняя душу грубостью вещественного прикосновения, пугало ее, но также и обогащало своей страшной тайной».

После этого Толстой махнул ему рукой в знак прощания.

Глава семнадцатая. Сюрприз в руке

«Вступив на путь добродетели, стоять на нем неподвижным столбом невозможно, надо по оному идти вперед, — думала Инесса Федоровна. — Или назад».

Возле нее стояла большая корзина с самыми светлыми розами, из которых она рассеянно вырывала лепестки.

Лепарский сделал движение к ней — случай предлагал возможность испытать контраст.

— Посмотрите, что у меня в руке! — Лепарский показал.

В голосе у него появились резкие и отрывистые нотки, а в глазах — что-то хитрое.

Ровным голосом, в котором не слышалось ни смущения, ни тревоги, Инесса Федоровна ответила, что за свою жизнь навидалась всякого.

Прошлую ночь она не спала ни на волос, однако же пребывала в ровном расположении духа и не высказывала никаких дурных предчувствий.

— Сильно настроенная струна звучит даже от легкого прикосновения, — Лепарский настаивал.

Внешний его вид был вид страдальца.

Инесса Федоровна читала «Северный Меркурий», где говорилось, как духоборцы приняли внутрь наружное лекарство — громко она рассмеялась.

Лепарский стоял перед ней, обратясь в младенца, в беспомощного котенка, курицу, паразита.

— Напрасно матушка старается встряхнуть мою апатию: ничто не помогает! — теперь руками он обхватил голову.

Сочувствие к порокам или слабостям, Инесса Федоровна знала, есть унижение души.

— У нашей прислуги сделалась падучая, у сестры сошел с ума муж! Матушке грозит размягчение мозга! — последние слова Лепарский как-то болезненно выкрикнул.

Материалистка на словах, в жизни Инесса Федоровна проявляла зачастую чисто шиллеровский идеализм.

Она живо надела простое, без всяких украшений и оборок, черное платье, а на свои прекрасные волосы — бархатную шляпу, натянула перчатки и сказала:

— Я готова!

На дворе была благодать: закатывалось солнце, румяня полосы туч, и дали постепенно синели.

Прекрасная погода обещала сделать дорогу приятной.

Дорога, заросшая шпурышем и ивняком, вела по кривой вправо, огибая березняк и заметно поднимаясь в гору.

Тянуло свежестью и тысячью запахов.

Никто не попадался им навстречу.

Глава восемнадцатая. Фантом человека

Дом был каменный, неопределенной, уродливой архитектуры, с тоненькими деревянными колоннами, с высокой тесовой крышей, с ветхими рамами в окнах, с обвалившейся штукатуркой, и выкрашенный густо, но пятнами, желтой краской.

Внутри было всего четыре комнаты, передняя и кухня. Содержались они в баснословной грязи и были завалены и загромождены всевозможными вещами, мебелью, платьем, цибиками чаю, сушеной рыбой и прочим.

Спиртуозный запах распространялся в воздухе.

Старуха с чувственным и нервным лицом сидела у жарко натопленного камина. Со страшной нечистотой под носом, она была в опорках на босу ногу и рваном запашном халате.

Машинально Инесса Федоровна отшатнулась при виде кучки мусора на полу.

Старуха высунула язык и ударила по нему пальцем.

— Печка дрочит, а дорожка учит! — шельмовато она осклабилась.

— Вы больны? — тихо Инесса Федоровна вздрогнула.

— У нее скорбут, — Лепарский свернул самокрутку.

В течение трех лет, проведенных в Китае, он приучился курить опиум.

— Его отец, — старуха показала на сына, — гробы делал в холерный год — нажился!

Разговор принял дикий характер.

Безобразность и безобразие — такие же первоосновы нашего бытия, как стройность и лад, Инесса Федоровна знала. Она вольна была выбирать между элементами мысли и впечатлений.

Она принудила себя дышать ровнее.

Лепарский курил, старуха выбивалась из сил, то напевая песни, то бормоча какой-то вздор.

— Каждый день я кушала ортоланов. Каждый день! — вскрикивала она точно из-под ножа. — Бля буду!

Закрыв глаза, Лепарский лежал на полу и вдруг поднялся, вышел прочь, возвратился снова, показал Инессе Федоровне сырые грибы, живого ежа и вышел опять.

— Старые французы называют себя лоцманами, так? — Лепарская быстро натянула чулки и сполоснула лицо.

— Фарватер жизни, всякое такое, — Арманд кивнула. — Они могут правильно поставить буй и не задерживают навигацию.

Лепарская постелила чистую салфетку, трижды хлопнула в ладоши: явилось импровизированное жаркое, простокваша и дыня.

Разговор понемногу организовывался, принимал определенность.

— В этом мире нет ничего лучше собственного опыта, — хозяйка дома сдвинула стол на сторону, и гостья увидела крышку люка. — Пойдемте! — старуха открыла лаз и высоко подняла лампу.

Арманд спустилась по лесенке.

Внутри было сухо, просторно и чисто. Какая-то фигура в белом стояла, облокотясь о стену. Лепарская подошла к ней, сняла полотняный чехол: это был фантом человека с красными и синими жилами, белыми проводами нервов, еще какими-то шестеренками и штырями.

Глава девятнадцатая. Дикие песни

В последние годы ее жизни она одевалась так, как одевались французские дамы в начале восемнадцатого века, то есть в длинную белую кофту до колен, с фалдами и с узкими рукавами, в обыкновенные дни канифасную, а в праздники коленкоровую. Корсаж состоял из шнуровки, с черными лентами накрест, как в швейцарском женском костюме. Белая верхняя исподница до колен была обшита фалдами и, между ними, одной широкой черной лентой. На голове в знак вдовства она носила высокий чепец, перевязанный еще одной черной лентой. Ее черные башмаки были с пряжками и широкими красными каблуками.

Когда мы гуляли в летние вечера и медленно шли по ее любимой дороге — сначала направо по берегу Пряжки, потом налево через мостик по набережной Мойки, мимо больницы Николая Чудотворца, — Инесса Федоровна всегда останавливалась у ворот этого здания, заходила во двор, осененный большими деревьями, и прислушивалась к диким песням сумасшедших, раздававшихся из открытых окон.

Часть третья

Глава первая. Закрыв голову

Жизнь меж тем не стояла на месте.

В Петербурге составилось общество женского труда.

Доктор Обозненко исследовал четыре тысячи восемьсот двенадцать столичных проституток.

Петербургское водопроводное общество слилось с Российско-Американской компанией.

Философия сыграла свою роль, и ей ничего больше не оставалось, как вполне распуститься в физику и физиологию.

Распространилось учение Юзова и Червинского, требовавшее, чтобы народу ничего не навязывали, и посему отрицавшее всякую политическую деятельность.

К числу жупелов, которыми пугают слабонервных, прибавилось слово «афирмация».

Дом Корвин-Круковского за триста двадцать пять тысяч рублей вместе с банями был продан купцу Котомину.

Предметы утрачивали ясность своих очертаний.

Грех и Порок сделались новыми идолами современности, и их названия стали писать с прописной буквы.

Князь Урусов установил в России культ Флобера и Бодлера.

В обществе царила атмосфера общего недомогания и раздражения.

Прогресс ни к чему не пришел; широкое поле открылось попугаизму и злословию.

Кто-то бродил как неприкаянный, многие спали с тела, отдельная человеческая личность всасывалась мировой пустотой.

Темным и страшным кошмаром, как химерические звери Средневековья, надвигалась похоть — хватала, рвала, кусала, истощала и душила человека. Любили только тело, закрыв голову.

Виктор Васнецов узнал в Мадонне изгнанную Еву, давно знакомую ему и его друзьям.

Женщины Бирдслея, Бакста, Мусатова, Врубеля, Сомова стояли у ворот храмов.

В обществе издерживалось ужасное множество слов. Слова искажали мысль. Между строк сквозила тревога.

Некто с горящими сапфирно-синими глазами стучал Евангелием по столу.

Доводы падали, особенно после долгой отвычки от мыслящего чтения.

Появилась апатия, головы устало качались на шеях — это сводило драму на степень комедии.

Время, впрочем, было смирное по духу, хотя трескучее по внешности, и разговоры подлаживались под господствовавший тон.

Глава вторая. Сгоревший в постели

— Ты не забыл часом об этом деле… три мертвых барона… всякое такое? — спросила Барсова жена.

— Нет, отчего же, — ответил Леонид Васильевич. — Я помню.

Они ели сельди, фаршированные ситным хлебом.

Зеленые репсовые драпировки висели на дверях и окнах. Лампа за старомодным трельяжем лила умеренный свет. В комнате стоял сладковатый запах жуковского табаку. Алебастровые часы в виде межевого камня, с золоченым циферблатом, тикали на камине.

Жена, Пелагея Власьевна, протянула мужу стакан чаю, и он принял его.

«Предобрый, пресмешной и премилый малый!» — никто, кроме нее, не думал так о Леониде Васильевиче.

«Барыня-ягодка!» — решительно единственный он видел ее такой.

В серой немодной кофточке, зашитой стеклярусом, Пелагея Власьевна сидела против Леонида Васильевича. Он застал ее уже двадцати восьми лет — не раздумывая, она пошла с ним под венец и с тех пор сделалась верной помощницей во всех его делах.

Он, кончив тарелку с простоквашей, выпил стакан сливок, потом наложил варенцу, а съев последний, принялся за варенье.

«Возвратясь вечером с прогулки из Павловска, — читал попутно Леонид Васильевич вслух, — он по обыкновению велел лакею натереть себя спиртом и в двенадцать часов лег в постель. Он не имел привычки читать в постели, но на этот раз, когда лакей был еще в комнате, взял книгу и начал зевать. Вероятно, он неприметно погрузился в сон, книга упала на свечу, горевшую на столе, заваленном бумагами, — все это мгновенно запылало и произвело настоящий пожар, дым от которого и задушил его. Кости его нашли в постели. Он не успел даже вскочить и выбежать за дверь своей спальни…»

— Кто, — медленно спросила Пелагея Власьевна, — читал в постели?

— Постельс, — ответил Барсов. — Александр Филиппович. — Знаменитый минералог, естествоиспытатель, путешественник, почетный член Российской академии наук, участник кругосветного плавания Литке, исследователь Камчатки и Алтая.

— Что именно Александр Филиппович читал в постели?

— Сейчас найду, — Барсов пробежал по строчкам. — Вот! Постельс читал в кровати «Анну Каренину»!

— Леонид! — решительно Пелагея Власьевна отобрала у мужа «Северный Меркурий», аккуратно сложила газету и убрала ее. — Пока против Толстого не заведено дело — оставим это! Займемся своим! Конкретно, что думаешь ты по поводу?

Она взяла лист чистой бумаги и принялась рисовать на нем кружочки, соединяя их стрелками.

Глава третья. С помощью схемки

Не то чтобы Леонид Васильевич Барсов взял да и забыл обстоятельства дела, им расследуемого — просто не видел он ничего худого, если лишний раз пройдется по его составляющим.

Итак.

Четыре барона: Гриппенберг, Штенгель, Бистром и Бильдерлинг. На дружеской ноге, высоки ростом, страстно любят женщин.

Барон Гриппенберг — в связи с Варварой Дмитриевной Ладыженской, посещает ее, и на обратном пути его вздергивают на фонаре.

Барон Штенгель, его пассия — Зинаида Петровна Ахочинская. Ему, после визита к ней, откручивают голову.

Барон Бистром содержит Шпигоцкую Софью Даниловну. На следующий день после их встречи в купе поезда ему выпускают кишки.

Барон Бильдерлинг и Альбертина Эдуардовна Гершельман. Она принимает его у себя, после чего ему в дом приносят бомбу. Бильдерлинг остается жив и последовательно вступает в половые отношения с Варварой Дмитриевной Ладыженской, Зинаидой Петровной Ахочинской и Софьей Даниловной Шпигоцкой.

В общих чертах все.

«Они нюхают острый табак и крепкие духи, сильно румянятся и умеют забавно раздеваться», — знал судебный следователь о Ладыженской, Ахочинской и Шпигоцкой. По правде говоря, он не видел разницы между ними.

По чести говоря, ему затруднительно было вспомнить, какая из женщин была в связи с каким из баронов: Варвара ли Дмитриевна расточала свои ласки барону Бистрому или же Софья Даниловна безраздельно предоставляла себя в распоряжение барона Штенгеля: здесь помогала простая схемка, а если угодно, памятка, заботливо составленная следователю его женой Пелагеей Власьевной.

Он убирал схемку — снова все путалось и даже более того: три одинаковые дамы сливались в одну какую-то Варвару Петровну Шпигоцкую (Софью Дмитриевну Ахочинскую?)

В его восприятии смешивались, накладываясь друг на друга, и бароны. Первые два Гриппенберг и Штенгель представлялись судебному следователю единым не то Гриппенштенгелем, не то Штенгельбергом.

Особняком отчего-то стоял барон Бистром.

Самостоятельной фигурой была Альбертина Эдуардовна Гершельман.

Это убеждение возникло в следователе путем долгих априорных рассуждений.

В первую же очередь, и это было очевидно, ему следовало заняться Бильдерлингом, единственным оставшимся в живых из баронов.

Глава четвертая. Траурные панталоны

Барон Бильдерлинг понимал, что был неосторожен, и теперь ему следует держаться настороже.

Он встал с кровати, на которой лежал.

Позвонил и спросил переодеться.

Он положительно не мог сидеть дома.

В раскиданном состоянии духа тревожно и скоро он шел по набережной, однако, повернув за угол, ощутил, что с каждым шагом ему становится все лучше.

Мелькал медными скобками чей-то огромный портфель; барон успел увидеть сотню женщин.

Особняк изящной архитектуры с лепными художественными украшениями по фасаду, зеркальными окнами в одно стекло и шикарным подъездом стоял на пути.

Бильдерлинг поднялся на подъезд и позвонил.

В квадратном салоне набилась масса народу, толпившегося и шумевшего. Дамы спешили в уборную, шумя шелковыми платьями.

В доме был бал.

Его давал генерал Бардаков в день рождения графини Блудовой.

Увидевшись с Бильдерлингом накануне, он пригласил барона к себе на вечер. Барон с первого слова отказался, но Бардаков не принимал извинений, уверял, что Бильдерлинг своим появлением обрадует добрую Антонину Дмитриевну, которая истинно его уважает. Бильдерлинг дал слово прийти. Он нашел хозяев, поздоровался с Бардаковым, который в суетах праздничных рассеянно отвечал ему пожатием руки. Бильдерлинг поздравил Антонину Дмитриевну, но она едва удостоила его взглядом. «Может быть, однако, — подумал барон, хватятся меня; пройдусь раза четыре анфиладой!»

По всем комнатам носились столбы пыли, на полу пестрели бумажки от карамелек, остатки от упаковки, куски веревок, какие-то доски и целые вороха рваной газетной бумаги.

«Хорошо делать больным припарки, компрессы, ингаляции бензойным натром, спринцевания известковою водою и многое другое, рекомендуемое „Домашнею медициною“ Флоренского», — сообщалось на обрывке «Северного Меркурия».

Бильдерлинг возвратился в залу.

Неспособные старики шутили гнусными, неожиданными шутками. Женщины были заняты тем, что разглаживали кружева, оправляли плечики платьев или же созерцали люстру, играя глазами так, чтобы был виден их блеск. Бесцеремонно все смеялись двусмысленностям. «Парализовать наклонной плоскости мы не можем!» — написано было на всех лицах.

Красивый брюнет армянского типа дирижировал оркестром.

— Кто это? — спросил Бильдерлинг.

— Спиздиаров, — ответили. — Известный композитор. Профессор консерватории.

Варвара Дмитриевна Ладыженская, Зинаида Петровна Ахочинская и Софья Даниловна Шпигоцкая в платьях, наглухо застегнутых до самого воротничка шемизетки, вихрем проносились в вальсе, вскидывая подолы и являя миру черные траурные панталоны.

Глава пятая. За гробом уайльда

От нестерпимой духоты Бильдерлинг ушел в боскетную.

Там, в глубине трельяжа из тропических растений, стояло маленькое голубое пате, освещенное малиновым фонарем. Он поместился на бархатном сиденье и стал отмахиваться платком.

Прямо на него щерилась испорченными зубами скульптура Джона Карриеса, за ней стоял деми-рояль из грушевого дерева.

«Двадцать человек зараз», — думал барон о своем.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.