18+
И никого, кроме…

Бесплатный фрагмент - И никого, кроме…

Собрание сочинений в 30 книгах. Книга 15

Электронная книга - 288 ₽

Объем: 490 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Павел Амнуэль
Собрание сочинений в 30 книгах
Книга 15.

И НИКОГО, КРОМЕ…

Содержание

П. Амнуэль. Мудрость против разума

Завещание

И никого, кроме…

Маленький клоун с оранжевым носом

«Я помню, как убила Джоша»

«Я вошел в эту реку…»

Все права на электронную версию книги и её распространение принадлежат автору — Павлу Амнуэлю. Никто не имеет право каким-либо образом распространять или копировать этот файл или его содержимое без разрешения правообладателя и автора.

© Амнуэль П. Текст, 2022

© Шлосберг И. Обложка, 2022

Мудрость против разума

В конце мая в Москве прошел IV Российский философский конгресс «Философия и будущее цивилизации». В Московском Государственном Университете собрались сотни ученых — российских и зарубежных (впрочем, зарубежные приехали, в основном, из зарубежья ближнего, что, в принципе, не помешало посчитать это мероприятие международным). Количество принятых к публикации тезисов докладов превысило тысячу, и тезисы эти пришлось распределить по пяти (!) внушительной толщины томам, вышедшим из печати как раз в день начала работы Конгресса.

Есть там и тезисы моего, так и не прочитанного, доклада на тему «Фантастика и эвереттика». Эвереттика — наука о многомирии — в последние годы стала (во всяком случае, на Западе) популярной дисциплиной, ею интересуются и ее разрабатывают физики и философы, будущее человечества прямо зависит от эвереттических идей, размышлений и выводов о том, по какой из ветвей Мультиверсума будет развиваться человечество.

В России, однако, эвереттика еще не входит в число официально признанных наукой дисциплин. К счастью, и к лженауке (паранауке) эвереттику тоже не причислили, иначе мой доклад попал бы в материалы коллоквиума «Наука и паранаука», состоявшегося в рамках Конгресса 26 мая.

Открыл работу Конгресса ректор МГУ, академик РАН Виктор Антонович Садовничий, прочитавший доклад на тему «Знание и мудрость в глобализирующемся мире». Мир, как известно, глобализируется, количество знаний растет, а вот мудрости у человечества что-то не прибавляется. Да и не может пока человечество быть мудрым по очень простой причине, которую легко понять, внимательно прочитав доклад В.А.Садовничего. Ибо что такое мудрость и чем она отличается от знания?

«В отличие от знания, образованности, информативности, — утверждает академик В.А.Садовничий, — мудрость в моем понимании — это способность принимать и усваивать опыт жизни предыдущих поколений. Без этого невозможно развитие науки и культуры, а значит, и цивилизации. Но прошлый опыт мы не должны принимать как догму, как безжизненный абсолют. Его нужно усваивать творчески и критически. Наука только так и может развиваться».

«Я отмечу еще одно различие, которое лежит между «знанием» и «мудростью», — продолжает он. — Научное знание как таковое интернационально. Оно одинаково для всех стран и народов. Мудрость, как мне кажется, наоборот, глубоко национальна. Она включена в афоризмы, пословицы, поговорки, сказки и носит преимущественно нравственное, этическое, ценностное содержание. Поэтому нередко к, казалось бы, внешне одним и тем же жизненным ситуациям, к одному и тому же жизненному опыту люди, принадлежащие к разным этносам, относятся существенно по-разному.

Чем такое различие можно было бы объяснить? Думаю, двумя обстоятельствами. Первое. Мудрость — это разговор о жизни, о ее смысле. А жизнь у всех народов разная. Второе. Родной язык, на котором этот разговор о жизни ведется, — его внутренняя музыка. Все это часто плохо воспринимается чужим ухом. «Ни прозвание, ни вероисповедание, ни самая кровь предков не делают человека принадлежностью той или другой народности. Кто и на каком языке думает, тот тому народу и принадлежит». Эти слова принадлежат Владимиру Ивановичу Далю — создателю «Толкового словаря живого великорусского языка» и медику по образованию».

Я привел эту длинную цитату из доклада известного ученого, чтобы подтвердить собственный тезис о том, что человечество в целом обретет мудрость еще очень не скоро: для этого не у каждого из сотен народов, а у всего человечества должен возникнуть общий «опыт предыдущих поколений». Нации, создающие каждая собственную мудрость, должны исчезнуть, на их месте возникнет единое человечество, которое, опять же, не станет мудрым до тех пор, пока десятки поколений не отшлифуют общечеловеческий жизненный опыт, умение жить в единой семье «человеческого общежития». Легко представить себе, как много времени должно для этого пройти. Скорее всего, человечество не станет мудрым никогда — потому что не видно нынче, чтобы хотя бы одна нация пожелала избавиться от самоидентификации в пользу космополитизма. Напротив, даже в объединенной Европе нации не стремятся слиться в одну европейскую национальную семью, и различие между немцем и французом, испанцем и чехом не становится менее ощутимым от того, что все эти народы существуют в едином экономическом и технологическом пространстве.

Знание стало общим, мудрость осталась у каждого своя.

И потому нет, на мой взгляд, такого понятия, как «будущее цивилизации». О какой цивилизации речь? Об общечеловеческой? Такой цивилизации не существует, поскольку цивилизация — это «уровень, ступень общественного развития, материальной и духовной культуры». У человечества в целом нет еще даже общей материальной культуры, о духовной и говорить не приходится. На планете Земля проживают сейчас несколько крупных цивилизаций — европейская (включая американскую), арабская, восточная (которая тоже далеко не однородна), а также множество мелких (скажем, африканские племена, часто отличающиеся друг от друга больше, чем англичане от японцев). Современным цивилизациям удается договориться друг с другом о том, чтобы объединить на благо человечества накопленные знания, но о создании общечеловеческой мудрости и речи пока не идет.

Можно ли, учитывая эти обстоятельства, говорить о более или менее правдоподобном прогнозировании будущего человечества хотя бы на несколько десятилетий? Впрочем, заявляя об общечеловеческих ценностях, Московский конгресс на деле значительно сузил предмет обсуждения — речь в докладах шла не о будущем всего человечества, а о будущем цивилизации, причем под этим словом подразумевалась цивилизация конкретно европейская, о которой и говорили философы в своих выступлениях. Прогнозы при этом делались в области развития знания и познания, но не в области общечеловеческой мудрости, поскольку таковой попросту не существует.

Между тем, проблема выживания человечества (не какой-либо из цивилизаций, а именно человечества в целом) зависит не столько от величины накопленных знаний, не от скорости их накопления в будущем, а от такого не существующего пока параметра, как общечеловеческая мудрость. Проявит человечество в целом необходимую мудрость — так и выживет, и добьется в конце концов еще более значительных успехов. А если не проявит…

Прогнозы в области того или иного вида знаний футурологи, философы и представители иных наук научились делать — во всяком случае, соответствующие методики (Дельфийский метод, метод тенденций и другие) разработаны еще лет сорок назад и с тех пор используются с тем или иным успехом (чаще, кстати сказать, — с иным, поскольку в области дальносрочных прогнозов футурология не может похвастать значительными достижениями). В большей степени оправдываются масштабные дальносрочные прогнозы писателей-фантастов. Можно назвать две причины. Первая в том, что фантасты, в отличие от футурологов, не придерживаются какой-либо конкретной методики и описывают будущее, исходя не столько из существующих тенденций, сколько из собственных представлений о том, каким должно быть будущее и каким оно быть не должно. При наличии достаточно большого числа таких прогнозных моделей (ежегодно из печати выходят тысячи новых произведений, большая часть которых содержит ту или иную воображаемую модель будущего) естественно и большее число «попаданий». Футурологи утверждают, что попадания эти чисто случайны, и потому о писателях-фантастах нельзя говорить, что они на самом деле предвидят будущее лучше, чем ученые. Готов с этим согласиться (хотя на самом деле все далеко не так просто), но ведь и наука до сих пор действует в постижении новых знаний о природе все тем же старинным, как мир, методом «тыка», методом проб и ошибок. Каждый экспериментатор знает — чем больше проб (экспериментов) и чем больше ошибок на пути, тем ближе правильный результат. Чем больше публикуется фантастических произведений и чем больше ошибочных идей о будущем человечества создают фантасты, тем вернее ожидать, что и совершенно правильное описание, истинный прогноз также может быть обраружен в опубликованных текстах.

На это можно возразить: а попробуйте-ка правильно выбрать истинный прогноз, жемчужное зерно в этой груде песка! Выбрать среди множества научных идей верную тоже далеко не просто, и выбор этот занимает порой десятки лет. Разница в том, что проблема выбора верной научной идеи не выносится на обсуждение всего общества, остается в тиши лабораторий и на страницах научных журналов, которые читают избранные. А фантастика — часть литературы, фантастический роман читают (во всяком случае, могут это сделать) десятки, если не сотни тысяч читателей, что и создает кумулятивный эффект — видимость того, что фантастическая «куча» куда более высока и грязна, нежели «куча» научная.

Вторая же причина, почему прогнозы фантастов все-таки сбываются чаще, чем аналогичные прогнозы футурологов, заключаются как раз в том, что фантасты в своих предположениях бывают скорее мудрыми, нежели знающими. Футурологи, создавая прогноз, ограничиваются знаниями, накопленными наукой, и тенденциями, выявленными на основе этих знаний. Фантасты тоже не пренебрегают знаниями, но больше полагаются на тот или иной цивилизационный опыт — то есть на мудрость цивилизации. Не всего человечества, если речь идет о прогнозах на относительно небольшой (меньше века) исторический промежуток, а мудрость конкретной цивилизации, к которой принадлежит автор. Разумеется, это чаще всего именно европейская цивилизация, поскольку сама научно-фантастическая литература является ее детищем.

Если же речь идет о фантастических прогнозах отдаленного будущего, где человечество уже преодолело, наконец, кризисы объединительных времен («темные века», в терминах «Туманности Андромеды» И.А.Ефремова), то именно фантасты в своих романах пытаются создать и описать будущую общечеловеческую мудрость.

Футурологам и философам мудрости не хватает, от того и ошибки, которые они допускают чаще, чем писатели-фантасты.

Вернусь к докладу академика В.А.Садовничего. «В принципе, — говорит он, — я согласен с тем, что изобретение и внедрение в жизнь компьютеров и компьютерных технологий существенно отразится на человеческом бытии и научном методе. Но полностью разгуляться фантазии на счет компьютеризации и информатизации всего и вся мне не дает один-единственный факт. На ближайшие 50—70 лет основным источником удовлетворения потребностей общества в энергии будут невозобновляемые естественные ресурсы — нефть, газ и уголь. А, значит, человек будет крепко привязан к двигателям внутреннего сгорания. Какими бы компьютерными системами управления ни был обустроен бензиновый автомобиль, самолет или океанский лайнер, это в сущности своей ничего в мире не меняет.

Нужна принципиальная смена источника энергии, нужно топливо будущего. Тогда и произойдет смена цивилизационного развития. Пока же ближайшим конкурентом нефти, газу и углю ученые видят водород и двигатель внешнего сгорания. В перспективе, когда задача обеспечения экологической чистоты воздуха станет для человека неотвратимой, общество, несмотря на очень высокую (по современным меркам) экономическую стоимость водородного горючего и технические опасности обращения с ним, начнет развивать, я бы сказал, «водородную цивилизацию». Но это время, если и наступит, то наступит весьма и весьма не скоро. А до таких научно допустимых энергетических проектов, как использование в качестве рабочего тела антивещества, и подавно далеко.

Так что реально прогнозируемый путь движения человечества в XXI веке будет, скорее всего, пролегать через борьбу за сырье и ресурсы».

Это прогноз именно того типа, какие популярны в среде футурологов и философов — прогноз, основанный на знании, а не на мудрости. Академик В. А.Садовничий это и сам интуитивно понимает, поскольку дальше в своем докладе заявляет следующее:

«Именно по этой причине лично я не принимаю на веру рассчитанные на длительные промежутки времени научные, а тем более технические, технологические прогнозы. Я думаю, что генеральное направление в развитии науки наступившего столетия будет связано с повышением эффективности ее прогностической функции (я, конечно, имею в виду научное прогнозирование и такие известные его методы, как гипотеза, экстраполирование, интерполирование, мысленный эксперимент, научная эвристика и другие). В этом проявится научная мудрость. Естественно, для этого потребуется новый, более совершенный научный инструментарий. Но главное будет в другом. В том, насколько тесно и органично удастся сблизить между собой науку (теоретическое знание), вненаучное знание (обыденное знание, практическое знание, мифы, легенды) и политику (прагматическое использование знания в интересах власти и рынка)».

«Известен факт, — продолжает академик, — что в 30-е годы президент США Ф. Рузвельт поручил своей администрации провести обширное исследование в области перспективных технологий. Как оказалось впоследствии, ученые и инженеры не смогли тогда предсказать появление ни телевизора, ни пластмасс, ни реактивных самолетов, ни искусственных органов для трансплантации, ни лазеров, ни даже шариковых ручек! А ведь физические эффекты, которые были использованы при создании этих технологий, к тому времени были открыты и хорошо изучены».

Отмечу на полях, что телевизоры уже существовали в то время на страницах научно-фантастических произведений (см. например, «Один день американского журналиста» Жюля Верна), были предсказаны фантастами и пластмассы (Уэллс), и лазеры («Гиперболоид инженера Гарина» Алексея Толстого)…

Завершая цитирование доклада академика В.А.Садовничева, приведу еще одну мысль, с которой вполне согласен и на которую хочу опереться в дальнейшем:

«В фундаментальной науке эпохальные прорывы, ее развитие практически всегда связаны со снятием тех или иных запретов на границы познания, отказа от тех или иных устоявшихся убеждений, в том числе и заблуждений. Заблуждение в науке не означает невежества ученого.

Со времен Демокрита и до работ Э. Резерфорда был запрет на саму мысль о делимости атомов. Его сняли, и высвободили ядерную энергию. Но при этом распространили неделимость на нуклоны. Затем от этого отказались и приняли кварковую модель нуклона с утверждением, что в свободном виде кварки существовать не могут. Теперь как будто и этот запрет на дальнейшую делимость элементарных частиц снимается, поскольку выдвинута гипотеза о существовании так называемой кварк-глюоновой плазмы, т.е. своего рода «смеси» из отдельных кварков и глюонов. Кто знает, не сделают ли завтра вывода о делимости кварков?..

Примеров таких немало. Свидетельствуют же все они об одном и том же: наука не терпит раз и навсегда установленных запретов и ограничений».

Итак, две главные мысли мы вынесли из чтения материалов Конгресса. Первая: человечеству еще далеко до обретения мудрости, а строить дальносрочные прогнозы за основе одного лишь научного знания, означает впасть в ошибку. И вторая: наука не терпит раз и навсегда установленных запретов и ограничений.

А теперь, вооруженные этими идеями, давайте вернемся к прогнозу далекого будущего человечества. Научный подход требует: прежде чем говорить о будущем, нужно обратить взгляд в прошлое, где и выявить тенденцию развития, закономерности, позволяющие «обращать прошлое в будущее».

Что ж, обратимся к прошлому.


* * *

Человечество существует на нашей планете несколько десятков тысячелетий, а жизнь зародилась, видимо, больше миллиарда лет назад. При появлении жизни возникла биосфера — саморазвивающаяся биологическая система, состоящая из множества различных видов живых организмов, обитающих не только на суше, но и в воде, в воздухе и даже под землей. За миллиард лет биосфера Земли успела достичь высочайших вершин самоорганизации. В земной биосфере нет не нужных ей популяций — если какой-нибудь вид животных или растений начинает эволюционировать «не в ту сторону» — мутации произошли, скажем, или естественный отбор «сбился» с курса, — биосфера достаточно быстро (в историческом масштабе времени) восстанавливает равновесие. Лишние виды вымирают, и у природы есть для этого множество способов, которые она использует по мере необходимости: от истребления одних видов другими до инфекций, способных «выкосить» множество особей в кратчайшие сроки.

Баланс сил в биосфере сложился, достиг совершенства… и тут развитие человечества, одного из составляющих биосферы, вышло на уровень, когда люди сами стали определять — что им нужно, чего они хотят добиться. Люди создали промышленность, с биосферой планеты никак не связанную. Возникла и стала делать открытие за открытием наука. Человек начал познавать тайны биосферы и использовать полученное знание в своих «личных» целях.

Тогда-то и возникла сфера разума — ноосфера, о которой писали еще в прошлом веке Тейяр де Шарден и Владимир Иванович Вернадский.

Новорожденная ноосфера была сначала составной частью биосферы, но постепенно приобрела самостоятельность и начала развиваться по собственным законам. Биологическая наука с законами развития живой неразумной природы — биосферы — как-то уже разобралась, а вот законы развития ноосферы во многом еще остаются тайной за семью печатями.

Являются ли, скажем, в ноосфере определяющими такие понятия, как добро и зло? В животном мире нет ни зла, ни добра — есть понятия целесообразности, инстинкта. Человек, однако, не может руководствоваться одними лишь инстинктами, он вроде бы должен стремиться к добру, к свету, в человеческом обществе возникли понятия о морали, нравственности, о том, что хорошо и что плохо. А тут еще и наука с технологиями добавили в развитие биосферы свои, ранее не существовавшие, особенности. Людей стало слишком много на планете. В рамках биосферы сразу стали бы действовать давно опробованные механизмы, и численность людей (как и всякой иной популяции) сократилась бы до оптимального уровня. Но развитая медицина, увеличение продолжительности жизни сломали эти регуляционные механизмы природы — законы собственного развития человек начал устанавливать для себя сам, ноосфера занялась саморегуляцией на ином, неведомом прежде уровне.

И ученые заговорили о грозящей катастрофе. Точнее, не одной, а о множестве катастроф, грозящих чуть ли не гибелью всего живого. То мы боимся падения гигантского метеорита, то озоновой дыры, то парникового эффекта… Все это теоретически возможно, и все это может случиться, а может — и нет. Даже глобальное потепление, о котором так много говорили экологи в последние десятилетия, возможно, уже заканчивается и скоро может смениться собственной противоположностью — начнется глобальное похолодание.

Все перечисленные выше напасти носят, однако, в значительной мере случайный и непредсказуемый характер. Астероид может упасть через год, может — через миллион лет, а может быть — никогда. Потепление? Достаточно солнечной светимости уменьшиться на какую-то долю процента (а эти колебания происходят постоянно и за время существования нашей планеты происходили неоднократно), и потепление сменится оледенением…

И лишь техногенная опасность, создаваемая развитием человеческой цивилизации, носит не случайный, а системный характер — иными словами, рассчитывать на милость природы или саморегуляцию биосферы нам не приходится. Все, что связано с развитием человечества, относится уже не к биосфере, а к ноосфере, чьи законы еще не познаны.

Именно эволюция ноосферы заставила биологов ввести понятие «биобезопасности». Биобезопасность существует, конечно, и в биосфере — речь идет о регулировании численности той или иной популяции, о том, сколько особей каждого вида необходимо и достаточно для безопасного существования всей биологической системы. Биосфера регулирует сама себя, а ноосфера до такого этапа развития еще не дошла, процессы саморегуляции находятся еще в стадии становления, и любое непродуманное вмешательство человека может ноосферу — и, следовательно, все человечество — погубить.

Сейчас принято считать, что нужно регулировать численность народонаселения, поскольку, как показывают расчеты биологов, прокормить кое-как биосфера может и шесть миллиардов человек (правда, большая часть из них постоянно недоедает или голодает, а то и просто умирает от голода), но хорошо, комфортно, без проблем с пропитанием на Земле может прожить миллиард особей вида Homo sapiens. Биологи называют этот предел численности человечества «золотым миллиардом».

Но ведь миллиардного уровня человечество достигло не сегодня, а лет еще двести назад! Тогда, по идее, и нужно было остановиться, тогда и нужно было задуматься о численности населения. Некому было — кроме, пожалуй, известного экономиста Т.Р.Мальтуса, который о ноосфере не имел ни малейшего представления. Кстати, именно тогда, когда человечество достигло «золотого миллиарда», начала стремительно развиваться промышленность, и возникли предпосылки для того, чтобы еще лет сто с лишним спустя появилась ноосфера — сфера разума.

Итак, закон биобезопасности для ноосферы требует, чтобы число людей на планете уменьшилось. Если бы на Земле существовал один народ, одна страна, одно правительство, численность народонаселения можно было бы хоть как-то регулировать. Но ведь на планете чуть ли не двести стран, и представление о биобезопасности у каждой — свое. Население Китая давно превысило миллиард человек — там впору вообще запрещать семьям иметь детей. А у нас в Израиле проблема противоположная — нам нужно увеличивать население, чтобы не оказаться в своей стране национальным меньшинством. В России численность населения уменьшается, и с точки зрения биобезопасности это, может, и благо, но с экономической — несомненное зло, с которым нужно всячески бороться. Население Европы увеличивается чрезвычайно медленно, а вот в бедных районах Азии и Африки — слишком быстро, но там о биобезопасности не имеют никакого представления.

Вот и получается, что для каждой отдельно взятой страны понятие биобезопасности отличается от такого же понятия для ноосферы в целом. А кроме того, появился на планете такой фактор, как международный терроризм.

Пока, к счастью, террористы не обладают ни химическим, ни биологическим оружием, способным существенно повлиять на численность населения той или иной страны. Но можно себе представить, что произойдет, когда у террористов такое оружие появится. Эксперимент, кстати, уже был проведен в 2001 году — читатели наверняка помнят панику, охватившую Соединенные Штаты, когда по почте стали приходить конверты с белым порошком — бациллами сибирской язвы. Тогда все ограничилось десятком конвертов, несколько человек погибли, но эпидемию удалось предотвратить. А если бы то же самое произошло в менее развитой стране, нежели США? Если бы эпидемия все-таки возникла?

И разве для эпидемии есть государственные границы? Нет — и это тоже показал эксперимент, проведенный биосферой над ноосферой: вспомните атипичную пневмонию. Или птичий грипп, эпидемию которого сейчас стараются предотвратить врачи и биологи.

Возникает противоречие. С одной стороны, биобезопасность требует сокращения численности населения планеты. С другой стороны, та же биобезопасность требует оградить человечество от последствий случайных, «несанкционированных» воздействий (или хотя бы свести эти последствия к минимуму). Развитые страны (именно они формируют нарождающиеся законы ноосферы) имеют в своем распоряжении возможности как для регулирования численности населения, так и для минимизации случайных природных воздействий. А неразвитые страны таких возможностей не имеют. И потому перед законами эволюции ноосферы не все равны. Точнее сказать: законы развития ноосферы таковы, что население более развитых стран имеет больше шансов выжить и войти в тот «золотой миллиард», который в конце концов и останется жить на Земле.


* * *

Все вполне научно в приведенных выше рассуждениях о будущем человечества. Есть понимание качественных скачков (преобразование биосферы в ноосферу), есть выявление тенденций (рост народонаселения и связанное с этим все увеличивающееся разбазаривание природных ресурсов), есть конкретный прогноз: в конце концов на Земле останется жить «золотой миллиард», а все прочие миллиарды людей, не «золотые», не принадлежащие к числу «избранных», погибнут в борьбе за биоэволюционную безопасность. Или просто не родятся, что тоже в русле современной тенденции уменьшения рождаемости. Тенденция эта, впрочем, существует лишь в рамках одной цивилизации — европейской (даже китайцам так и не удалось существенно уменьшить рождаемость). Но именно эта тенденция принимается, как основная, и получается (да авторы прогноза этого и не скрывают), что так называемые развивающиеся (и тем более — неразвитые) страны попросту не успеют развиться до уровня европейских. Не успеют — и не надо, поскольку остаться должен «золотой миллиард». Всем на Земле места не хватит. Побеждает сильнейший.

В общем, дарвиновский естественный отбор в масштабах планеты, плюс отбор искусственный, уже происходящий на наших глазах (до геноцида других народов европейская цивилизация не опускается, но позволяет себе смотреть, как губят себя в межклановой резне африканские народы, которым, видимо, не суждено войти в «золотой миллиард»).

Все в этом прогнозе, повторяю, вполне научно, и потому у большинства современных футурологов, философов и даже биологов воплощение этого прогноза в жизнь сомнений не вызывает, что, кстати, было еще раз продемонстрировано на Московском Конгрессе «Философия и будущее цивилизации».

Не хватает в прогнозе «золотого миллиарда» одного — общечеловеческой мудрости. Да и откуда ей взяться — ведь мы вроде бы убедились в том, что не возникла она еще, мудрость общечеловеческая.


* * *

Давайте попробуем подойти к проблеме перенаселения и биобезопасности с другой стороны. Что нам предлагает наука со всем ее знанием? «Золотой миллиард», поиск «чистых» технологий, природоохранные мероприятия, в пределе — ограничение развития промышленности, в крайнем пределе (это уже даже не «зеленые» предлагают, а противники всяческого прогресса) — отказ от всех достижений европейской цивилизации и «возвращение к природе». Будем жить в лесах, как жили предки, вот тогда и настанет вожделенная гармония человека с окружающей средой.

Иными словами, речь идет о всяческих ограничениях — рождаемости, энергетики, транспорта, развития легкой промышленности.

Численность человечества имеет тенденцию к ускоренному росту? Сломаем тенденцию, добьемся, чтобы все человеческие цивилизации последовали примеру европейцев.

Транспортные сети все сильнее опутывают Землю и загрязняют воздух? Сломаем тенденцию, ограничим развитие транспорта, добьемся его экологической чистоты.

Энергетические мощности, используемые человечеством, растут экспоненциально? Сломаем тенденцию, ограничим развитие энергетики, перейдем на новые виды топлива, экологически чистые.

Человек все больше времени проводит у телевизоров, компьютеров, все больше говорит по мобильным телефонам? Сломаем тенденцию, ограничим, добьемся…

Наука и все методы футурологии подсказывают, что нужно противодействовать достижениям той же науки и технологий. И это правильно — в противном случае человек уничтожит природу. Или мы — или она. Развитие ноосферы все больше входит в противоречие с эволюцией биосферы планеты. Значит, нужно ограничить первое, чтобы спасти второе.

А спасем ли мы человечество, если спасем природу?

Задача решается с помощью всех накопленных наукой знаний о биосфере, ноосфере, обществе и природе…

А мудрость? Мудрости в этом нет, поскольку нет общечеловеческой мудрости, а полагаться на мудрость той или иной цивилизации в решении столь глобальных, общечеловеческих задач — нельзя. Восточная мудрость гласит: «Посади дерево, построй дом, вырасти сына» — но слишком много получается домов, и места скоро не хватит для деревьев, а рождаемость надо бы ограничивать, а не приветствовать.

А что сказала бы по этому поводу общечеловеческая мудрость, мы еще не знаем.


* * *

В 1991 году советские специалисты по методике изобретательства Генрих Альтшуллер (автор ТРИЗ) и Михаил Рубин опубликовали в сборнике «Шанс на приключение» (издательство «Карелия», Петрозаводск) статью «Что будет после окончательной победы? Восемь мыслей о природе и технике». В том же году основные тезисы статьи были опубликованы в журнале «Знание — сила», вызвали дискуссию… и все. Между тем, мысли и выводы, содержавшиеся именно в этой небольшой статье, должны были бы стать основой для дискуссий не только на Московском конгрессе, но и на многих других форумах, симпозиумах и совещаниях. И не только философов, но и физиков, биологов, инженеров и даже политиков (политиков, возможно, — даже в большей степени, чем философов, поскольку не философы принимают решения, а политики, и их убеждать нужно в первую очередь).

Да, — сказали Г. Альтшуллер и М.Рубин, — человек разрушает природу. Есть такая тенденция. Ноосфера вытесняет биосферу, и процесс этот ускоряется. Либо человечество этот процесс остановит и повернет вспять, либо… И вот какая «мысль номер один» возникла у авторов:

«Сегодня еще существует шаткое равновесие природы и техники, но потенциально природа обречена; она неизбежно будет вытеснена стремительно растущей техникой — даже если хищническое истребление природы (незаконное и «законное») будет прекращено.

Через три-четыре поколения человечеству предстоит жить в мире, в котором природа будет на задворках… Это неизбежно произойдет, это произойдет неотвратимо, даже при самом бережном отношении к природе, произойдет — потому, что это уже запрограммировано. Мы не успеем сменить стиль жизни, не сумеем понять, что «природные ценности» несоизмеримо выше «автомобильных ценностей». У нас не осталось времени, чтобы перестроиться и спасти природу.

Но есть — еще есть! — время, чтобы взглянуть правде в глаза и подготовиться к жизни в новом техническом мире».

Мысль понятна? Мы хотим сломать тенденцию? Но возможно ли это в принципе? И нужно ли? Может, ноосфера с биосферой развиваются так, КАК НАДО? Может, мудрее не бороться с очевидным, а принять и, пока не поздно, научиться жить в новых обстоятельствах? Может, именно в этом заключена первая мудрость, принадлежащая не отдельным цивилизациям, а всему будущему человечеству?

Альтшуллер и Рубин утверждают, что — хотим мы того или нет — человечеству предстоит жить в бесприродном техническом мире (БТМ). Отсюда следует…

«Мысль 2. Проектирование бесприродного технического мира (БТМ) позволит заранее выявить задачи, жизненно важные для существования и развития цивилизации, и своевременно подготовиться к их решению.

…Мы уже живем в БТМ. Мы практически не бываем на открытом воздухе: дом, метро, автобус, цех или другое рабочее помещение, магазины, театры, спортивные залы… Это первая, начальная стадия БТМ, когда среда обитания в значительной мере уже бесприродна, но жизнеобеспечение все еще основано на природных системах. Следующая фаза — промежуточная. Заключительная фаза: идеальный БТМ — мир, в котором степень независимости от природы (точнее: от того, что к этому времени останется от природы) очень высока (порядка 90 процентов) и продолжает увеличиваться».

Далее следует третья мысль — самая крамольная, принятие, как факт, того обстоятельства, с которым никто (за редким исключением) сегодня примириться не желает:

«Мысль 3. Технически (энергетически) создание БТМ осуществимо уже на современном уровне техники. Это отчасти печальный вывод. Ибо нет самого сильного фактора, который бы сдерживал вымирание природного мира. Как ни грустно, без природы можно выжить, построив БТМ. И природу быстро добьют».

Значит, — делают вывод авторы, — нужно уже сегодня учиться жить в БТМ — бесприродном техническом мире. В мире, где дикой, неуправляемой природы попросту не существует. Более того, если нам все равно суждено жить в таком мире, то не мудрее ли было бы строить его по плану, чем оставлять на откуп тенденциям, которые все равно никто никогда не сломает? «Жизнь невозможно повернуть назад…»

БТМ должен обладать высокой избыточностью. Ведь БТМ — аналог мира природного, БТМ придет на смену природе, а избыточность природы чрезвычайно велика. Избыточность природы обеспечивала ей до поры, до времени высокую надежность, высокую степень выживания. Но не спасла от гибели — надежность оказалась не беспредельной. Избыточность и надежность БТМ должна быть выше природной. «Исследование и перестройка мира, — пишут Альтшуллер и Рубин, — связаны с ошибками. В мире без избыточности такие ошибки означали бы катастрофу. Миру — природному или бесприродному — нужна избыточность».

Отсюда следует мысль 4: «В принципе можно построить БТМ с высокой избыточностью (БТМ-ВИ). Для этого потребуется сделать и реализовать множество новых изобретений… Учитывая ускоряющиеся темпы развития науки и техники, следует предполагать, что возможность создания БТМ-ВИ появится уже через 80—100 лет».

Далее авторы развивают идеи о необходимости социальной устойчивости в БТМ, поскольку «никакими техническими средствами нельзя обеспечить вечность БТМ. Это проблема по преимуществу социальная (мысль номер 5), ведь речь идет о строительстве МИРА, а не благоустроенной и долговременной клетки».

И еще: человеку должно быть хорошо жить в этом бесприродном мире. Природа обладает неисчерпаемыми запасами красоты. Значит, в БТМ запасов красоты должно быть, по крайней мере, не меньше. Но это будет искусственная красота, создаваемая человеком. Альтшуллер и Рубин приводят пример такой сугубо искусственной красоты, не существующей в природе: музыку. До того, как человек создал музыку, в природе существовали лишь шумы: свист ветра, пение птиц, голоса животных… Подражая природе, люди организовали шум — создали искусственные последовательности звуков: музыку.

Отсюда мысль 6: «Создание СУР-БТМ и СУР-БТМ-ВИ немыслимо без многих новых социально-технических изобретений типа „от шума к музыке“. Решение этих сложнейших суперзадач требует огромного расхода сил и времени. Поэтому начинать надо сегодня. Завтра будет поздно».

И далее: «При построении СУР-БТМ и СУР-БТМ-ВИ и для жизни в этих мирах необходимо иное мышление — эффективное, исключающее крупные просчеты, учитывающее диалектику стремительно развивающегося мира» (мысль 7).

Наконец, мысль 8: «В БТМ неизбежно придется отказаться от материально-потребительского образа жизни, от материального потребления как главной жизненной ценности. Главным вектором БТМ должно стать творчество, направленное на углубление и расширение познания и на обогащение красоты мира».


* * *

Итак, дилемма — или нужно ограничить скорость развития промышленности, а то и вообще застопорить научно-технический прогресс и при этом уменьшить численность населения планеты, доведя ее до пресловутого «золотого миллиарда», или, приняв как данность, что прогресс неостановим, смириться с предстоящей гибелью природы и уже сейчас готовиться к жизни в бесприродном техническом мире. Выбор, понятно, за человечеством — не за какой-то конкретной цивилизацией, западной или восточной, а именно за человечеством, как единым организмом ноосферы. Невозможно предоставить решение этой проблемы какой-то одной из человеческих цивилизаций.

Предположим, страны Большой Восьмерки единогласно решат во имя спасения природы прекратить все научно-технические разработки и принять жесткие меры по сокращению рождаемости. А страны, принадлежащие к восточным цивилизациям, с эти не согласятся, и их легко будет понять: они-то еще не достигли такого же высокого уровня жизни, во имя чего им жертвовать? Да и рождаемость там значительно выше, им, чтобы стать частью «золотого миллиарда» не сокращать рождаемость придется, а заняться геноцидом, реальным физическим уничтожением собственного населения!

Или наоборот: восточные страны в согласии со своей восточной мудростью и приматом духовного над материальным решат, что главная задача — спасти природу и жить с ней в единстве. А Запад на это не пойдет, и его тоже можно понять: кто из жителей стран, входящих в ареал западной цивилизации, согласится с тем, что не нужно покупать машины, компьютеры, телевизоры, холодильники, не нужно летать на самолетах, плавать на океанских лайнерах, жить в квартирах, оборудованных по последнему слову техники — от всего этого отказаться для того лишь, чтобы океаны остались чистыми, леса — высокими, а львы могли резвиться на просторе, не опасаясь за свою жизнь? Да, население западных стран уже сейчас растет далеко не теми темпами, которые нужны даже для простого воспроизводства, не говоря уж о численном росте. Но если не отказаться от технического прогресса, то и сокращении населения говорить не приходится — придется (да так уже и происходит) увеличивать население за счет представителей тех восточных цивилизаций, которые в техническом прогрессе не участвуют, но зато в деторождении занимают первые места.

В обоих случаях нечего и говорить о согласованном принятии всем человечеством единого решения о собственном будущем.

Между тем, решение принимать надо, причем как можно быстрее. Сегодня или — еще лучше — вчера.

Если человечество выберет путь спасения природы, то уже сейчас и в срочном порядке нужно не просто ограничить количество вредных выбросов в атмосферу (согласно Киотскому протоколу, который, кстати говоря, подписали далеко не все страны — в числе «отказников» даже Соединенные Штаты), нужно прекратить развитие большинства технологий и немедленно принять меры к уменьшению численности населения Земного шара (и — не исключено — даже применить узаконенный геноцид).

А если человечество выберет путь технического прогресса, то опять-таки в срочном порядке нужно начать подготовку к жизни в БТМ — бесприродном техническом мире.

Нужно делать выбор, и человечество впервые в своей истории обязано проявить мудрость — общечеловеческую мудрость, которой еще не существует и которая, возможно, именно в процессе принятия подобного решения родится на свет.

Впрочем, можно, конечно, оставить все, как идет — да и что мы можем сделать, если человечество разобщено и об общем мудром выборе можно только мечтать? При нынешних тенденциях лет через сто или раньше естественная природа на планете все равно окажется уничтожена, но технический мир, который наступит, будет вовсе не тем БТМ, о необходимости готовиться к которому писали Альтшуллер и Рубин. Это будет мир, где всем цивилизациям придется обитать на мусорных свалках, где реки и озера станут необитаемыми, а океаны (парниковый эффект!) затопят огромные области суши. Это будет мир, население которого естественным образом установится в пределах около 10—12 миллиардов человек, и жить эти люди (за небольшим исключением, заведомо не достигающим «золотого миллиарда») будут если не впроголодь, то, во всяком случае, не так, как достойно жить живое существо, называющее себя человеком разумным.


* * *

Но разве не такой именно мир сулят нам Альтшуллер и Рубин, говоря о БТМ?

Нет, конечно. Они постулируют: природа погибнет, потому что таков путь развития ноосферы. Погибнет дикая природа, живущая сейчас не по законам ноосферы, а по своим законам, древним законам биосферы, в которых нет места развитому техническому человечеству. Человек разумный эволюционирует в человека мудрого — он создаст себе природу, которая будет развиваться в гармонии с человечеством, по законам ноосферы, общим для человека и окружающего его мира.

Бесприродный технический мир по Альтшуллеру и Рубину — это вовсе не урбанистический кошмар (именно к этому мы сейчас идем, если немедленно не начнем готовиться к жизни в БТМ). Природа в своем первозданном виде не приспособлена для жизни человека. Человек, живущий в БТМ, создаст зеленые зоны там, где будет нужно. Основой градостроительства станет ландшафтная архитектура. Разве мало зелени в наших искусственных парках и разве они не красивы? Эта искусственная и необходимая человеку красота сменит красоту дикой природы.

К сожалению, один из соавторов статьи о бесприродном мире — Генрих Саулович Альтшуллер — не дожил до ХХI века и нынешних споров о глобализации. Михаил Рубин продолжает доказывать общую правоту:

«Главное и принципиальное отличие концепции БТМ от остальных путей решения современного экологического кризиса: вместо ограничений (численности, потребления, роста людей) концепция БТМ предлагает ускоренное развитие технологий и личности человека.

Развитие концепции БТМ не отменяет и не противоречит ни одному из других подходов. Наоборот, технология БТМ, является экологически чистой, поскольку варварски не использует природную среду (воду, воздух, леса…). Жизнь в БТМ должна быть основана не на использовании того, что накапливалось в природе веками, а на приспосабливании к новым условиям изменяющейся окружающей среды. Для создания такой технологии необходим НЕПРЕРЫВНЫЙ процесс решения вновь возникающих задач. Люди, основной деятельностью которых будет решение творческих задач, САМИ будут ограничивать свое материальное потребление (которое, безусловно, не должно быть нищенским!), отдавая свои основные силы и время достижению поставленной Цели».

«Человек БТМ будет также сильно отличаться от нас, как мы отличаемся, например, от неандертальцев».

Речь идет о том, что человек должен стать другим — человеком мудрым. Но для этого нужно изменить свое сознание. Понять законы развития ноосферы, понять, что это объективные законы, подчинить им себя.

Генрих Саулович Альтшуллер создал Теорию решения изобретательских задач — ТРИЗ. Один из основных методов, используемых при разрешении технических противоречий в ТРИЗ гласит: если невозможно изменить внешние условия — измени внутренние. И еще: если не можешь решить частную задачу, решай более общую. Решив ее, ты тем самым решишь и частную.

Идея бесприродного технического мира — попытка решить общую задачу выживания человечества. Если БТМ будет создан, то и частные задачи окажутся решены. Вместо охраны окружающей среды будет решена задача создания новой искусственной природы, более благосклонной к человеку, нежели нынешняя. Не нужно регулировать рождаемость или даже устраивать прямой геноцид (как иначе оставить на планете «золотой миллиард»? ) — в бесприродном техническом мире на Земле окажется достаточно места, пищи и технологий для десяти, двадцати и более миллиардов.

Вот только придется изменить для начала самих себя.

П. Амнуэль

Вести-Окна, 14 июля 2005,

стр. 14—16

ЗАВЕЩАНИЕ

Стивен Пейтон умер во сне в ночь с четверга на пятницу. Растерянная Сара позвонила Качински, как только адвокат приехал в офис, и сообщила, что доктор Мерчисон диагностировал острую сердечную недостаточность, Господи, Збигнев, ему же только пятьдесят пять через месяц… да, похороны в понедельник… а еще доктор сказал, что Стив умер, как святой, и это действительно так, он был святой человек… Адвокат слушал прерывавшийся от слез голос, думая о том, что и это предсказание Стивена сбылось с поражающей точностью. Как-то, лет десять назад, когда Пейтоны жили еще в Детройте, Качински сказал: «Послушайте, Стив, чтобы вам было удобно, я могу передать ваши дела моему детройтскому коллеге Павлу Хоречке, он, кстати, мой земляк, мы оба из Кракова, то есть не мы сами, конечно, а наши родители, бежавшие из Польши в тридцать восьмом». «Нет, — ответил Пейтон, — меня устраивает наше сотрудничество, разве что вам сложно летать в Детройт из Гаррисбурга». «Мне не сложно», — поспешил сказать адвокат, а Пейтон улыбнулся и заключил: «Пусть все остается так, как сейчас. Даже после моей смерти». «О чем вы говорите? — бодро сказал Качински. — Все-таки я старше вас на тринадцать лет». Пейтон пристально посмотрел адвокату в глаза, покачал головой, и Качински понял, что не будет тем из них двоих, кто умрет первым. «Я уйду в ночь с четверга на пятницу, — тихо произнес Стивен, — и мне еще не будет пятидесяти пяти».

Больше не было произнесено ни слова, и впоследствии Пейтон отказывался затрагивать эту тему.

Стивен очень не любил предсказывать, делал это только под давлением обстоятельств — не смог, например, отказать кандидату в президенты Алану Гору; то есть, мог, наверно, но это подорвало бы его авторитет в глазах общественности. Пейтон сказал, и Гор не стал президентом — согласно предсказанию, — но месяца через три после выборов, когда прошла уже инаугурация Буша-младшего, Стивен признался Збигневу во время одного из приездов адвоката в Эверетт: «Я стыжусь таких вещей, я никогда не знаю, что выпадет — орел или решка. Это не пророчества, это игра в „да“ или „нет“. Любому я отказал бы, Гору не смог, он мне симпатичен, и я надеялся, что ему повезет. Но…» «Вы, как всегда, оказались правы, и это главное», — сказал Качински, а Пейтон удрученно покачал головой.

Журналисты часто называли Пейтона «святым затворником», что, конечно, было преувеличением — святым он себя не считал и очень раздражался, когда читал подобное в газетах, да и затворником в прямом смысле не был, хотя видеть его действительно довелось немногим. Не то чтобы Пейтон был нелюдим, но допускал к себе далеко не каждого. В день принимал не больше двух человек — по записи, и очередь выстраивалась на много месяцев вперед. Для особых случаев Стивен, конечно, делал исключения, но, в основном, пользовал клиентов по телефону, и здесь у него не было ограничений — кроме тех двух часов в сутки, когда он принимал посетителей. Пейтон никогда не давал объявлений в газетах и терпеть не мог телевидение, но все, тем не менее, знали, что звонить «святому затворнику» можно в любое время суток, исключая интервал с шестнадцати до восемнадцати по Гринвичу. Пейтон обычно пользовался мировым временем, хотя прожил последние девять лет в городке Эверетт в Пенсильвании, в девяноста милях от ближайшего относительно большого города Гаррисбурга, столицы штата, где был всего один раз, когда перебирался в свой новый дом из ненавидимого им Детройта.

«Большой город — как клоака, — говорил Стивен адвокату во время единственного посещения офиса Качински на Бенсфорд стрит. — Вы знаете, Збигнев, как я люблю точно подобранное слово, так вот, могу повторить — клоака, куда слиты такие физико-биологические составляющие, что… да, я надеялся прожить там жизнь, но, как видите, не смог, решил переехать, и это, кстати, позволило мне посетить ваш офис, так что есть и приятные моменты в перемещении с места на место»…

Перемещение с места на место с некоторых пор стало для Пейтона тяжелой проблемой, и путешествие из Детройта в Эверетт через Гаррисбург оказалось последним в его жизни.

Может показаться странным, почему, проживая сначала на восточном побережье (родился и вырос Стив в Филадельфии, образование получил в Гарварде), а затем в Детройте, юридические операции Пейтон проводил через контору Збигнева Качински, расположенную в ничем не примечательном Гаррисбурге.

Так распорядился случай — заработав первый миллион, Пейтон решил нанять хорошего юриста, который защищал бы его интересы, если бы таковые вдруг оказались под угрозой. Любой другой американец в подобных обстоятельствах посоветовался бы со знакомыми и выбрал, руководствуясь собранной информацией, рекомендациями и здравым смыслом. Для Пейтона подобные методы не годились — то есть, годились, конечно, но он предпочитал доверять собственным ощущениям и интуиции. По его словам, поняв, что нуждается в хорошем и, главное, честном юристе, Пейтон открыл справочник Коллегии адвокатов (758 страниц мелкого шрифта, десятки тысяч фамилий), пролистал сотню страниц и на сто восемнадцатой почувствовал, что пора остановиться. Взгляд его упал на строку: «Качински Збигнев, адкокат-нотариус, все виды гражданских дел, Гаррисбург, Пенсильвания…»

В Эверетте адвокат бывал, конечно, чаще, чем в Детройте, использовал любой предлог, чтобы сорваться с места и через два часа езды по тридцатому федеральному шоссе оказаться в поистине райском уголке: овальной долине в Аллегенских горах, поросших лесом и надвое разрезанных быстрой и узкой речкой Рэйстроун Бранч, где даже водилась рыба. По утрам Сара вывозила коляску с мужем на каменистую площадку над рекой, и Стивен долго сидел, глядя сначала на восход, а потом, когда солнце поднималось выше, на освещаемую им долину, где игра света и теней создавала удивительное ощущение нереальности всего сущего — может, именно такого ощущения бытия недоставало Стиву в молодости и в те годы, когда он жил в Детройте, городе, где бытие можно ощущать только как нескончаемую гонку к недостижимой цели с неизвестным соперником.

Для Пейтона стало большим благом изобретение мобильных телефонов, он был одним из первых, кто приобрел такой аппарат, когда они были еще очень недешевы, и получил больше свободы в перемещениях — свободы, конечно, очень относительной, потому что в инвалидной коляске, даже такой модернизированной, какая была у Стивена, нельзя почувствовать себя достаточно свободным.

Впрочем, и понятие свободы было у Пейтона своеобразным. По его словам, он был совершенно свободен, сидя неподвижно в коляске, разглядывая царапины на потолке и отвлекаясь лишь для того, чтобы ответить на телефонный звонок и объяснить невидимому пациенту, что тому следует предпринять, чтобы избавиться от зарождавшейся язвы в желудке или от изводящей душу депрессии. Ел он мало, пил много — воды и разбавленного апельсинового сока, который Сара покупала по указаниям Стива всякий раз почему-то в другом магазине.

Качински и сам дважды обращался к услугам Пейтона, как специалиста, и оба раза Стивен, без преувеличения, спас адвоката от смерти, не взяв за совет ни доллара, потому что, как он сказал, «отношения наши, дорогой Збигнев, перешли на такой уровень, когда деньги могут лишь разрушить духовную составляющую нашей связи». Качински не понял, о какой духовной связи шла речь, — на взгляд адвоката, они были очень разными со Стивеном именно в духовном смысле: Збигнев — закоренелый материалист, прагматик, веривший лишь собственным глазам и доверявший лишь собственной памяти, и Стивен, существо утонченно духовное в мистическом понимании этого слова. Однако Пейтон был единственным человеком на планете, которого Качински не понимал, но которому верил так же, как самому себе.

Похороны назначили на понедельник, чтобы дать время Селии, первой жене Стивена, приехать из Торонто, где она жила в последние годы, и еще нужно было найти Михаэля, сына Стивена от первого брака — с группой приятелей Михаэль отдыхал от трудов праведных, путешествуя по Нигеру, на связь с матерью выходил редко, и о смерти отца узнал, скорее всего, по радио, слушая сводки новостей. Во всяком случае, когда Селия до него дозвонилась, Михаэль уже все знал и обещал немедленно вернуться, хотя это представляло собой довольно трудную задачу в тех условиях, где он находился.

Проще было, конечно, с Ребеккой — дочерью Стивена и Сары, — ее тоже не было дома, когда скончался отец, но в Гарвард, где она училась на историческом факультете, Сара дозвонилась через несколько минут после того, как вошла утром в спальню мужа и нашла его мертвым в постели. По ее словам, Стив улыбался, будто встретил не смерть, а проводника в новую жизнь, более интересную, красивую и достойную.

Пожалуй, только Качински и мог сказать, насколько эти слова Сары были близки к истине.


* * *

На похороны одного из самых известных людей страны наверняка приехали бы тысячи человек (многие из которых были сейчас живы только благодаря советам Пейтона), и сотни журналистов оккупировали бы тихий Эверетт, превратив жизнь его обитателей в кошмар. Сара, однако, поступила мудро (возможно, выполняя указание Стивена, которое он мог дать жене еще много лет назад): официально отпевание в методистской церкви и похороны назначили на среду, седьмой день после смерти, желающие попрощаться с Пейтоном должны были съехаться со всех концов планеты, о своем намерении сказать Стивену последнее «прости» объявил даже премьер-министр Австралии, которого, по слухам, «святой затворник» спас от редкой болезни, название которой журналисты узнать не смогли.

Качински приехал в Эверетт в воскресенье вечером, привез с собой нужные документы и предупредил Сару, что завтра, сразу после похорон, огласит завещание Стивена и сделает это в его кабинете, за его столом, в присутствии заинтересованных лиц.

Сара выслушала адвоката и сказала, что гостевая комната готова, а завещание мужа ее не интересует, поскольку она и так знает, что и кому он оставил, они со Стивом не раз это обсуждали.

Качински не стал говорить, что дело, мягко говоря, обстоит не так, как она себе представляет.

Ребекка, выслушав адвоката, пробормотала что-то вроде «Господи, обязательно об этом сейчас?» и убежала к себе. Селия, первая жена Стива, бросившая его, когда узнала, что болезнь мужа неизлечима, приехала на час раньше Качински, успела раскритиковать установленные Сарой в доме порядки и на слова адвоката ответила, что содержание завещания бывшего супруга ей интересно лишь в той части, где говорится о ее содержании — выдав эту грамматическую бессмыслицу, вполне, впрочем, понятную, Селия отправилась на горку, где любил проводить время Стив, и, к радости Сары, не возвращалась до позднего вечера. Михаэль приехал позже всех — утром в понедельник, о просьбе адвоката ему сообщила мать, и как он на эту просьбу отреагировал, Збигнев не знал.

Все это, в общем, не имело существенного значения.

Конечно, позвонил Качински и Саманте, но не застал — автоответчик на мобильном сообщал, что абонент недоступен, оставьте сообщение после гудка. Адвокат оставил сообщение, но вовсе не надеялся, что Саманта его прослушает до того, как в кабинете Пейтона будет оглашена посмертная воля «святого затворника».

Саманту Меридор адвокат видел один раз — да и то лишь на экране телевизора, в то утро, когда репортеры обнаружили девушку живой и невредимой, хотя и раздраженной неожиданным наплывом журналистов и телеоператоров. Збигневу понравился ее взгляд, и он почти не обратил внимания на то, что она говорила — обо всем ему уже успел рассказать Стивен, чьей интерпретации Качински верил больше, чем собственным словам Саманты, сказанным, конечно, от чистого сердца, но вряд ли с полным пониманием произошедшего.

А по телефону адвокат с Самантой в последние месяцы говорил довольно часто. Сначала по просьбе Стивена — нужно было запротоколировать кое-какие детали, — а потом, когда с формальностями было покончено, Саманта, бывало, сама звонила «дяде Збигневу», обычно в субботу, когда тот отдыхал, и просила, чтобы он рассказал ей о Стивене: какой он в жизни, что любит — не из еды, еда ее не интересовала ни в малейшей степени, — что он любит слушать, какую музыку, что любит читать, и главное: о чем любит думать, когда остается один. Они беседовали о Стивене, и адвокату это нравилось. О себе Саманта не рассказывала никогда, а Качински не считал возможным расспрашивать, но мнение у него об этой девушке сложилось определенное.

«Почему дядя Стив берет деньги за лечение и предсказания? — спросила как-то Саманта. — Это как-то… нехорошо».

«Стивен никогда не берет денег! — взволновался Качински, он не хотел, чтобы у Саманты сложилось о Пейтоне неверное представление. — О деньгах он даже не думает — это все испортило бы, его дар исчез бы, так он сам считает. Но люди хотят отблагодарить, это естественно, многим он спас жизнь. Существует счет, на который каждый, кому Пейтон помог, кладет… если хочет, конечно… любую сумму. Доллар или миллион. Неудивительно, что Стивен не нуждается»…


* * *

Похороны прошли на муниципальном кладбище Эверетта — каков городок, такое и кладбище: несколько десятков ухоженных могил, с аккуратными дорожками, небольшая часовня у входа. Стивен не оставил указаний о том, как и где его нужно похоронить (это показалось адвокату странным, ведь Пейтон знал день и час своего перехода в лучший мир) — скорее всего, не придавал этой процедуре значения. Вообще-то Стивена следовало хоронить, видимо, на иудейском кладбище, потому что мать его была еврейкой, но, с другой стороны, по отцу он был англосаксом, и предки его по отцовской линии были ревностными прихожанами методистской церкви. Родителей Стивена давно не было в живых, так что и спора о способе упокоения раба Божия Пейтона не возникло — местный методистский священник отслужил короткую службу, на которой присутствовали только члены семьи покойного и несколько горожан, случайно оказавшихся в церкви, а потом на кладбище прошла быстрая церемония — без речей и молитвы (преподобный Георг вспомнил вдруг, что покойный был, вообще-то, не очень религиозен, если не сказать больше), гроб опустили в землю, вдалеке в это время прогремел гром, но небо было ясным, и все решили, что случилось одно из многочисленных чудес, сопровождавших Пейтона всю его не такую уж долгую жизнь.

«Соберемся в кабинете», — сказал Качински вместо слов прощания, и все сделали вид, что кощунственно напоминать на кладбище о земных заботах. Адвокат вернулся в дом, взял из своей комнаты ноутбук и портфель с бумагами и направился в кабинет Стивена, где еще был жив его дух и где Качински чувствовал себя гораздо лучше, чем в любом другом помещении этого ставшего ему уже чужим дома.

Они входили по одному и рассаживались напротив стола, проявляя собственный характер — возможно, Стивен и из этого простого действия смог бы сделать далеко идущие выводы. Первой вошла Селия Пейтон-Фокс, взяла стул, стоявший у стены, поставила его так, чтобы на нее не падал свет из окна, и села в тени: она видела всех, но ее трудно было разглядеть, обычная для Селии политика, она и в те годы, что провела со Стивом, держалась так, чтобы производить впечатление скромной женщины, посвятившей жизнь мужу и его делу. Так казалось — но едва врачи поставили Стивену окончательный диагноз и выяснилось, что на ноги он больше не встанет и жене действительно придется посвятить мужу жизнь в прямом физическом смысле этого слова, Селия сразу (ну, не сразу — через неделю-другую) собралась и уехала, не сообщив адреса, забрав сына и оставив довольно длинную записку, сообщавшую, что на развод она подаст, как только обсудит детали со своим адвокатом.

Если это было не предательством, то чем же?

Качински тогда еще не был знаком с Пейтоном, но детали бракоразводного процесса все-таки впоследствии изучил. Стивен не возражал против желаний своей бывшей супруги, и, вообще говоря, она могла получить гораздо больше — ей просто фантазии не хватило, Пейтон тогда еще не заработал свой первый миллион, и Селия не предполагала, что бывший муж станет богатым человеком. Может, она впоследствии жалела о своих не очень высоких притязаниях, но все же не стала оспаривать условий судебной сделки.

Следом за Селией вошел Михаэль, взял стул, но сел не рядом с матерью, а в противоположном углу кабинета. Он не собирался подчеркивать свою отдельность, постоянно бросал на мать вопросительные взгляды, а она неизменно что-то ему отвечала, этот немой диалог продолжался все время, пока собирались остальные.

Михаэль, вообще-то, был неплохим человеком, хотя в свои двадцать пять мог бы достичь большего, если бы не слушал мать. Он мог удачно жениться на девушке, которую любил, но Селия разрушила эти планы, потому что Кэт (так, кажется, звали невесту) ей не понравилась. Он мог стать архитектором, как хотел в школьные годы, но мать решила, что в Штатах выгоднее быть врачом, и Михаэль поступил в медицинский. Адвокат не знал, чего еще хотел в жизни Михаэль и чему наверняка помешала Селия, но смотреть на этого с виду преуспевающего мужчину, так и не женившегося, так и не построившего ни одного дома, ему было неприятно.

Сара и Ребекка вошли вместе, рука об руку, и на какое-то мгновение адвокату показалось, что они физически составляют одно существо: что-то вроде сиамских близнецов, сросшихся боками. Сара придвинула свой стул ближе к столу, чтобы лучше слышать, а Ребекка отодвинула стул к книжным полкам, чтобы быть подальше как от Селии, так и от ее сына. Она, правда, бросила на Михаэля взгляд, смысл которого Качински в тот момент не смог оценить — впрочем, и не пытался, его больше интересовали лежавшие перед ним бумаги.

— Печальный день, — произнес он стандартную фразу, которую говорил всегда, когда доводилось зачитывать родственникам текст завещания; сколько уже раз за свою карьеру он проводил эту процедуру, и всякий раз что-нибудь ее нарушало: однажды упала в обморок жена покойного, другой раз куда-то запропастился первый лист, как-то на одного из присутствовавших упала вешалка… — Печальный день для всех нас, — повторил Качински, с опаской ожидая, что и сегодня оглашение начнется с какого-нибудь нелепого инцидента. Нет, все сидели спокойно, смотрели в разные стороны, только Ребекка бросила на адвоката настороженный взгляд, но тут же принялась рассматривать картину, висевшую над камином — будто не видела ее каждый день и не помогала матери вешать ее лет пять назад. Нарисовал картину Стивен во время странного приступа вдохновения — однажды он потребовал красок, холст, подрамник, мольберт, что-то еще, и в течение трех дней изобразил нечто, названное им «Горечью забвения». Описать нарисованное на холсте буйство линий, пятен и точек было невозможно — типичное произведение абстракциониста, но почему-то на каждого, кто рассматривал картину больше минуты, она производила одинаковое впечатление — а именно такое, какое раскрывалось в названии: горечь забвения, и Качински не мог сказать по этому поводу ничего больше, потому что действие картины нужно было ощутить самому.

— Стивен написал это завещание собственноручно, — продолжал адвокат, поднеся лист к глазам не для того, чтобы лучше видеть, а скорее для того, чтобы за листом бумаги не видеть, как насторожилась Сара, помнившая, что известное ей завещание писал Качински при ней под диктовку мужа три с половиной года назад.

— Стив изменил завещание? — не удержалась от реплики Сара.

— Третьего ноября две тысячи пятого, — повторил адвокат. — Да, Сара, прежнее завещание, при подписании которого вы присутствовали, утратило силу, так что я…

— Странно, — заявила Сара, и Качински сделал паузу, чтобы дать ей высказаться, но она не произнесла больше ни слова, а потому, выждав несколько секунд, он начал чтение документа.

— «Я, Стивен Арчибальд Пейтон, рождения одна тысяча девятьсот пятьдесят третьего года, находясь в здравом уме и твердой памяти… завещаю и распределяю принадлежащее мне имущество, а также все остальное, чем я владею…»

Качински довольно долго спорил со Стивом о том, как должна быть написана эта фраза. «Все остальное, чем я владею» — не очень точно юридически, могли возникнуть сложности в интерпретации, но Пейтон его убедил, и дальнейшее, как оказалось, подтвердило правильность именно такой формулировки.

— «…ценные бумаги, хранящиеся в сейфе банка „Коламбус“, отделение пять дробь одиннадцать в Эверетте… общей стоимостью по состоянию на третье ноября две тысячи пятого года шесть миллионов сто семнадцать тысяч двести девяносто три доллара…»

Кто-то громко вздохнул.

— «…завещаю своей дочери Ребекке Пейтон. Дом в Эверетте с землей и прочим хозяйством переходит во владение моей жены Сары Пейтон, ей же назначается пожизненное содержание в размере ста пятидесяти тысяч долларов ежегодно, сумма эта выплачивается из процентов по ценным бумагам…»

В общем, дочь будет оплачивать жизнь матери — разумно. Если, конечно, Ребекка сумеет правильно распорядиться доставшимся ей капиталом.

Сара что-то пробормотала, Качински не вслушивался — у нее пока не было повода быть недовольной: воля завещателя обеспечивала ей безбедное существование.

— «Первой моей жене Селии Пейтон, урожденной Фокс, я оставляю свой дом в Детройте со всем его содержимым, а также два миллиона долларов по состоянию на третье ноября две тысячи пятого года, лежащих на моем счету в банке „Коламбус“, отделение в Эверетте…»

У Селии хватило ума промолчать. Вообще-то, согласно соглашению о разводе, она уже имела годовой доход в тридцать тысяч долларов, присужденный ей в качестве отступного, так что в результате получалось, что будущее Селии обеспечено уж, во всяком случае, не хуже, чем будущее второй жены Стивена, на долю которой выпало достаточно испытаний, в то время, как Селия вовремя устранилась от забот о муже-паралитике. Возможно, Сара посчитала этот пункт завещания не очень справедливым, но комментировать не стала. Адвокат бросил на нее быстрый взгляд поверх страницы — Сара сидела с отрешенным видом, сложив руки на груди и глядя в пол.

— «Михаэлю, — продолжал он, — сыну от первого брака, я оставляю свои автомобили и самолет «Сессна-414»…

— Самолет? — удивленно воскликнул Михаэль.

— Да, — подтвердил Качински. — Вы, вероятно, не знаете, но у Стивена в последние годы возникла такая… гм… любовь к разным техническим новинкам. Он не мог ездить, но по его указаниям я приобрел для него три автомобиля — «Хонду», «Форд-транзит» и внедорожник «Исузу», а в прошлом году купил легкий двухмоторный самолет «Сессна-414», он находится в ангаре номер тридцать один аэропорта в Детройте… Могу я продолжить?

— Да-да, — пробормотал Михаэль и бросил взгляд на мать — он-то прекрасно понимал, что от нее зависит, доведется ли ему сесть за штурвал самолета, наверняка ведь мальчишкой он мечтал взлететь над облаками…

Дальше следовали мелкие распоряжения по вкладам, акциям, деловым бумагам, суммы, оставленные слугам — тридцать тысяч долларов получил, например, Селдом Пратчер, шестой год ухаживавший за садом, расположенным между домом и пригорком, с высоты которого Стивен любил наблюдать восходы. Адвокат быстро дочитал до конца первой части, положил лист на стол и взял второй.

— Каждой сестре по серьгам, — проговорила Сара и встала. — Хотя, честно говоря, я не очень поняла, почему Стив…

Она не договорила — впрочем, мысль ее была понятна и без слов.

Ребекка поднялась следом за матерью.

— Я… — пробормотала она, пытаясь, видимо, подыскать приличествующие случаю слова. — Папа всегда меня… Он… Мы так любили друг друга…

Она готова была расплакаться, но не хотела показывать свои чувства при «посторонних».

Михаэль и Селия тоже решили, что с чтением покончено, и начали о чем-то тихо переговариваться. Адвокату пришлось повысить голос и привлечь внимание к своим словам.

— Прошу прощения, — сказал он. — Здесь есть вторая часть, поэтому я просил бы вас остаться на своих местах и выслушать текст до конца.

— Вторая часть? — с недоумением переспросила Сара. — В завещании, которое я знаю, нет никакой второй части, а это не сильно от того отличается.

— Прошу вас, Сара, сядьте, — мягко сказал Качински. — И вы, Ребекка.

Сара что-то пробормотала, адвокат не расслышал, но ему показалось, что она сказала: «Если он еще что-то оставил этой суке»… Оставил, да. Качински откашлялся и поднес лист ближе к глазам — не то чтобы плохо видел строчки, он, собственно, прекрасно знал наизусть весь следующий текст, но ему не хотелось смотреть на лица наследников, почему-то именно в тот момент он понял, насколько эти люди были мало похожи на человека, с которым бок о бок жили многие годы. Качински понимал, что, скорее всего, не прав, внешнее (разве он видел глубже?) заслоняло их внутренний мир, остававшийся для него недоступным многие годы — впрочем, не столько даже недоступным, сколько не интересным.

Однажды он спросил Стива, у них был доверительный разговор, и адвокат счел возможным задать вопрос, который никогда не задал бы в иных, более стандартных, что ли, обстоятельствах:

«Скажите, Стив, — спросил он, — впрочем, если не хотите, не говорите, я не… мне просто любопытно…»

«Почему они?» — Пейтон обычно понимал с полуслова, понял и на этот раз; может быть, как Шерлок Холмс, обратил внимание на то, что адвокат бросил взгляд на фотографию, где Стивен изображен был с Сарой в день свадьбы — невеста в белом платье с длинным шлейфом стоит рядом с инвалидной коляской, в которой сидит жених в черном костюме и белой рубашке без галстука. Лицо у Стивена не столько радостное, сколько умиротворенное: наконец, мол, наступает покой…

«Почему Сара? — повторил он. — И почему Селия, ведь не будь в свое время Селии, Сары в моей жизни тоже могло не быть»…

Качински не понял связи, но предпочел промолчать — он и без того уже ругал себя за вопрос, не относившийся ни к его компетенции, ни даже к области приличного в обществе любопытства.

«Сара, — продолжал Стив, — это такое существо… Как дерево с глубоко и прочно вросшими в почву корнями. Такое дерево невозможно выкорчевать, но легко срубить. Понимаете? Мы нужны друг другу — я ведь тоже своего рода растение, куст, знаете, есть такие, с множеством воздушных корней, они цепляются за жизнь всеми своими… не только корнями, но стволом, ветками и каждым листиком… такому кусту нужно прилепиться к дереву, прочно стоящему на земле… если вы понимаете, что я хочу сказать».

«Понимаю, — пробормотал адвокат, хотя, по правде говоря, понял лишь внешний образ, но вряд ли всю его глубину. — Кажется, понимаю».

«А Селия, — задумчиво произнес Стивен, — это та ошибка, без которой невозможно понять истинную сущность жизни. Если не ошибешься в начале, есть большая вероятность ошибиться потом… Тогда я этого не понимал, сейчас знаю: число ошибок, которые мы совершаем, есть величина постоянная… точнее, отмеренная для каждого, и лучше совершить отпущенные тебе ошибки в молодости, когда еще остается время исправить»…

«То есть, когда вы женились на Селии»…

«Нет, тогда я об этом еще не думал. Любовь, знаете ли, дорогой Збигнев. Любовь, да».

«Вы ее любили»…

«Я? — удивился Стив. — Нет. Селия любила меня. А я был молод, эгоистичен, плохо понимал себя, совершенно еще не представлял своего пути в жизни, меня полюбила красивая девушка, и мне показалось, что этого достаточно для…»

Он замолчал, и адвокат тоже не прерывал молчания, полагая любой вопрос неуместным.

«Если бы все было наоборот, — сказал Стивен, наконец, — если бы я любил, а Селия только позволяла любить себя… Тогда она не бросила бы меня потом».

«Почему?» — вырвалось у Збигнева.

Стив поднял на него взгляд, будто хотел понять, действительно ли адвокат не видит эту простую причину.

«Потому, — сказал он, — что есть долг. А истинная любовь свободна и никому ничего не должна. Даже любимому».

«Не понимаю», — пробормотал Качински.

Стив покачал головой и не стал продолжать эту тему…

Воспоминание о давнем разговоре промелькнуло в сознании в то мгновение, когда адвокат подносил к глазам второй лист завещания Стивена Пейтона.

— Дать вам очки, дядя Збигнев? — спросила Ребекка.

— Спасибо, — отказался он. — Никогда не пользуюсь очками, когда зачитываю важные бумаги.

Действительно. Ему почему-то всегда казалось, что очки приближают буквы, но отдаляют смысл. В очках он прекрасно видел, но хуже понимал то, что читал.

— Итак, — начал он, — есть вторая часть завещания, которая… Собственно, вот. «Кроме материальных вещей и состояния, уже распределенного среди моих наследников, я намерен распорядиться и своим духовным состоянием, своим умением, своей способностью. Эти состояние, умение и способность также достаточно велики, и, переходя в мир иной, я не хочу и не могу уносить с собой то, что по праву принадлежит моим наследникам»…

— Отец имеет в виду свою библиотеку? — подал голос Михаэль. Спрашивал он довольно неуверенно, наверняка в этот момент смотрел на мать, ожидая ее поддержки.

— Библиотека, — сухо сказала Сара, — является частью дома, который…

— Прошу прощения, — сказал Качински, — боюсь, что вы еще не понимаете… Позвольте, я дочитаю. Итак, «мое духовное состояние включает оккультные знания во многих научных и художественных дисциплинах, мое духовное умение включает в себя умение излечивать некоторые виды болезней, в том числе (в исключительных случаях) болезней, считающихся неизлечимыми. Мое умение включает в себя также прогнозирование событий в личной жизни людей, а также, в определенных случаях, предстоящие события в истории коллективов вплоть до государств. Моя способность есть потенциальная возможность производить перечисленные выше духовные действия, а также другие действия, которые я при жизни никогда не совершал, поскольку пришел к выводу, что они могут оказаться крайне опасными как для меня, так и — в большей степени — для доверившегося мне человека, коллектива или государства».

— Зачем это? — странным визгливым голосом прервала адвоката Селия. — Что вы нам читаете?

— Вторую часть завещания, — сказал адвокат. — И попросил бы больше меня не прерывать, так вы быстрее и точнее поймете суть.

— Далее, — сказал он, помолчав. — «Духовное наследие человека неразрывно связано с материальным и подлежит передаче наследникам в той же степени, но с обязательным учетом личности наследователя».

— Этот отрывок, — сказал Качински, подняв глаза от страницы, — Стив вписал по моей просьбе, поскольку… ну, я полагаю, в дальнейшем это станет юридическим прецедентом, и данная часть должна быть сформулирована как можно точнее. Читаю далее: «Свои знания в области оккультных наук завещаю моему сыну Михаэлю, как человеку, более других моих наследников способному к абстрактному мышлению и пониманию сложной сущности мироздания».

— Это книги, которые… — опять затянул свое Михаэль, адвокат коротко сказал «нет, не книги», и продолжил чтение:

— «Свое умение целителя я завещаю любимой жене Саре, поскольку лишь она способна в достаточной степени распорядиться этим умением, не претендуя на материальное вознаграждение, но и не отказываясь от него».

— Но я… — начала было Сара и умолкла, остановленная взглядом адвоката.

— «Мою способность к предвидению предстоящих событий в личной жизни клиента, группы людей или стран я завещаю моей любимой дочери Ребекке, поскольку она обладает независимым характером и, как я надеюсь, будет не склонна поддаваться в своих оценках личным соображениям, страстям и подсказкам собственного жизненного опыта».

Адвокату показалось, что Ребекка прерывисто вздохнула, как человек, вошедший в холодную воду и окунувшийся с головой. Он не стал поднимать взгляд, чтобы проверить это ощущение.

— «Мою способность к сопереживанию и пониманию сути каждой человеческой личности, способность, чрезвычайно важную в жизни, хотя и недостаточно оцениваемую обычно другими людьми, отдаю в наследование моей первой жене Селии, поскольку чувство сострадания было до сих пор свойственно ей далеко не в той степени, как это необходимо каждому духовно развитому человеку».

— Фу, — сказала Селия. — Вечно он придумывает какие-нибудь глупости. Мелкая глупая месть. Он что, так до самой смерти и считал, что мы развелись из-за его болезни? Он всех в этом убедил, даже вас, мистер Качински, никто не знает, что тогда происходило, и как он меня унижал!

— Пожалуйста, — попросил адвокат, — свои соображения вы сможете высказать, когда я закончу чтение.

— Вы еще не закончили? — удивилась Селия. — Вроде бы все уже упомянуты в этом цирковом приложении.

— Почти, — сказал Качински. — Вы позволите мне продолжить?

— Мама, — просительным тоном произнес Михаэль, — пожалуйста…

Селия демонстративно пожала плечами и, отвернувшись, принялась разглядывать огромный постер в рамке, висевший напротив книжного шкафа: это была фотография туманности «Конская голова», сделанная космическим телескопом «Хаббл», Пейтон любил рассматривать ее и всякий раз обнаруживал детали изображения, на которые не обращал внимания прежде, причем адвокат вовсе не был уверен, что эти детали могли быть видны его, например, взгляду — у Стивена был собственный взгляд на предметы, скорее внутренний, чем обычный.

— «Свою глубинную и никем, по сути, так и не понятую суть личности, живущей не в обычном четырехмерном пространстве-времени, но во множестве ветвей мироздания, ту мою суть, которая и сделала реально проявленными остальные мои физические и духовные возможности, я завещаю Саманте Луизе Меридор, поскольку убежден, что только она из всех знакомых мне людей наиболее близка к ощущению, пониманию и использованию этой сути, нисколько не ущемляющей мои собственные шансы дальнейшего существования в иных ветвях мироздания. Этот выбор тем более справедлив, что Саманта Меридор не получает от меня в наследование никаких материальных благ и может рассчитывать лишь на духовное вознаграждение».

— Что еще за Саманта? — подал голос Михаэль.

— Духовное вознаграждение, — повторила Селия. — Сколько угодно. Хорошо хоть, он не стал вписывать в завещание всех своих знакомых женского пола. Могу представить, сколько у него было поклонниц, рассчитывавших…

— Мама! — воскликнул Михаэль.

— Селия, вы забываетесь, — сухо произнесла Сара.

— Ах, простите, — сказала Селия. — По-моему, все вы думаете так же об этих глупостях. Уж вы-то не хуже меня знали Стива, он со своими фантазиями… Ну, хорошо, на вторую часть этого опуса можно, полагаю, не обращать внимания. Разве что Саманта Меридор — кстати, кто это такая, все-таки? — пожелает вступить во владение духовной… э-э… сутью… как там дальше… Вы закончили, господин адвокат?

— Нет, — сказал Качински. — Я не закончил. И попросил бы присутствующих очень внимательно отнестись к последней части завещания.

— Там есть еще что-то? — удивилась Селия. — Еще какая-то глупость?

— «В заключение я, Стивен Арчибальд Пейтон, заявляю, что мои завещательные распоряжения должны вступить в законную силу одновременно всеми частями — то есть, материальная часть завещания недействительна без согласия наследников принять от меня духовную часть, каковое согласие должно быть удостоверено лично каждым своей подписью на документе в присутствии моего доверенного лица, адвоката-нотариуса Збигнева Качински. В случае отказа кого-либо из наследников принять от меня духовный дар, данное завещание потеряет свою законную силу. Если это произойдет, я распоряжаюсь передать все мое состояние (движимое и недвижимое) в распоряжение Фонда Пейтона, который будет контролироваться моим душеприказчиком Збигневом Качински. Целью Фонда будет благотворительная деятельность в рамках гуманитарной помощи странам Центральной Африки. Всякая иная деятельность Фонда исключается. Духовная составляющая моего завещания при таком развитии событий аннулируется полностью, и все мои духовные возможности, умения и способности я оставляю за собой. Подписано в присутствии свидетелей… Подписи… Заверено… Подпись»…

— Теперь все, — сказал адвокат и аккуратно положил на стол оба листа.

— Что за бред? — неприязненно произнесла Селия, не обращая внимания на знаки, которые подавал ей Михаэль. — И вы утверждаете, что Стив писал эту чушь, будучи в здравом уме и твердой памяти?

— Абсолютно здравом и абсолютно твердой, — сказал адвокат. — В этом не может быть никаких сомнений, поскольку перед тем, как начать писать текст — заметьте, Стивен это делал в моем присутствии, — он попросил меня подвергнуть его кое-каким тестам, к которым мы, законники, прибегаем в некоторых случаях, когда нужно проверить дееспособность клиента. Иными словам… существует общепризнанная система тестов для проверки Ай-Кью…

— И какой же был Ай-Кью у отца? — с интересом спросил Михаэль.

— Здесь зафиксирован результат, — Качински взял из папки лист и показал присутствующим. — Сто восемьдесят четыре.

— Ничего себе! — воскликнул Михаэль.

— Папа… — пробормотала Ребекка и приготовилась заплакать.

Адвокат постучал по столу карандашом. Только женских слез сейчас не хватало.

— Ну и что? — воскликнула Селия. — Я читала, что психи могут обладать таким высоким Ай-Кью…

— Вы сможете обжаловать завещание в законном порядке, — сказал адвокат, вздохнув. — Только не советую этого делать, поскольку суду придется разбираться со второй частью завещания, и это может растянуться на такой долгий срок, что даже Ребекка успеет состариться, прежде чем будет принято решение. А между тем, завещателем установлен срок в двадцать четыре часа после оглашения документа, в течение которого наследники должны принять решение…

— Кто такая эта Саманта Меридор? — вторично спросил Михаэль. — Мне это имя кажется знакомым, но… Не могу вспомнить. Как она появилась в завещании?

— Не задавай глупых вопросов, — потребовала Селия. — При чем здесь какая-то Саманта? Там ясно сказано, что ничего ей не причитается.

— Кроме той сути…

— Господи, Михаэль, вернись на землю!

— Саманта Меридор, — сказал Качински, — это девушка, которая, если вы помните, пропала два года назад, дочь Меридора, губернатора штата Орегон. Она отсутствовала почти месяц и нашлась, когда Стив указал место и время…

— Вспомнил! — воскликнул Михаэль.

— Ну, дочь губернатора, и что? — сказала Селия.

— Папа был очень взволнован, когда она нашлась, — тихо произнесла Ребекка, и никто, кроме адвоката, не обратил на ее слова внимания.

— Это та Саманта, которая утверждала, что летала к Альфе Центавра? — спросила Сара.

— Не к Альфе Центавра, а к звезде Лейтена, — поправил Качински.

— Еще одна сумасшедшая, — резюмировала Селия, встала и вышла из комнаты.

Михаэль тоже поднялся, но, помедлив, опять опустился на стул. На него пристально смотрела Ребекка, и, похоже, ее взгляд, оказывал на молодого человека большее влияние, чем окрик матери. Что ж, подумал адвокат, это в любом случае хорошо. Больше всего сложностей, как он и предполагал, исходило от Селии, им бы всем не мешало держаться вместе и вместе рассуждать, а потом и действовать совместно, иначе…

Собственно, с формальной точки зрения, адвокату должно было быть все равно, куда пойдут деньги Стива — семье или африканским беднякам. Он в любом случае получит свой гонорар, а если начнет действовать Фонд Пейтона, то станет распорядителем. Но судьбы Ребекки, Сары и Михаэля были ему вовсе не безразличны.

Как и судьба Саманты Меридор, девушки, о которой остальные наследники знали только то, что однажды она исчезла, а, объявившись через месяц, утверждала, что провела это время на борту звездолета, курсировавшего по маршруту Солнце — звезда Лейтена…


* * *

Случилось это в позапрошлом году, и Качински узнал о происшествии далеко не первым — в конце концов, у него было достаточно дел, адвокат и сейчас даже понаслышке не знал о многих событиях в жизни Пейтона. Стивен каждый день кому-нибудь помогал, а исцеленные непременно благодарили Господа и «святого затворника» за избавление от недуга, заказывая молебен и (или) посылая на известный всем банковский счет сумму, зависевшую от личных возможностей или (и) личного желания. Пейтон не интересовался состоянием своего счета — он занимался целительством ни в коем случае не ради денег, это Качински мог засвидетельствовать совершенно определенно. Стивен помогал в поисках пропавших родственников или знакомых, но почему-то никогда не соглашался помочь полиции, когда к нему обращались с аналогичной просьбой. Раза два или три Качински присутствовал, когда звонил мобильник, который всегда был у Стивена при себе, и чей-то испуганный возбужденный голос кричал так, что было слышно на расстоянии двух-трех метров: «Раймон пропал! Наверно, его похитили! Случилось что-то страшное! Пожалуйста! Не могли бы вы…» Стивен не прерывал говорившего, внимательно вслушивался то ли в интонации голоса, то ли в какие-то посторонние звуки, то ли в гул самого пространства, — но когда звонивший, наконец, умолкал, Пейтон, помедлив несколько секунд и будто собираясь с мыслями, произносил медленно, так, чтобы даже при помехах со связью было слышно и понятно каждое слово: «Ваш Раймон жив, успокойтесь. К сожалению, он попал в дорожную аварию, вы можете найти его в госпитале святой Катерины в Денвере». И отключал связь прежде, чем его начинали благодарить и спрашивать, сколько он берет за благую весть.

Не всегда — далеко не всегда — весть была благой. Часто — слишком часто — Стивен сообщал звонившему, что его родственник (друг, подруга), к сожалению, погиб (убит, умер естественной смертью), и его тело можно найти в овраге, на обочине дороги, в городском парке, на съемной квартире по такому-то адресу…

Часто ли Пейтон ошибался? Качински не мог сказать однозначно. Ошибки бывали. Кто-то перезванивал и говорил, что на указанном месте не нашли ни тела, ни даже следов. Стивен закрывал глаза (присутствовал как-то адвокат и во время такого неприятного разговора), долго молчал, что-то происходило с ним, он будто мчался по следу, терял его, а потом говорил: «Прошу прощения, я ошибся. К сожалению, больше ничего не могу для вас сделать». Но и в таких случаях не прерывал разговора, выслушивал все, что ему говорили (наверняка это не были слова благодарности), и только после этого повторял: «Я очень сожалению» и отключал связь.

«Как у вас это происходит?» — спросил Качински однажды, дело было еще в Детройте, они говорили о пропаже ребенка, его искали сотни полицейских и спасателей: предполагали, что мальчик, скорее всего, утонул, потому что в последний раз похожего мальчишку видели на пляже Хитроу. Мать пропавшего позвонила Пейтону на третий день безуспешных поисков. Стивен сказал: «Не беспокойтесь, миссис, ваш сын жив, он заблудился, не пускайте его на улицу одного, а найти его можете…» И он назвал отдаленный район города, где никто не пытался вести поиски, никому в голову не приходило, что пятилетний ребенок заберется так далеко и так быстро.

«Как это происходит?» — переспросил Стивен и, как всегда обстоятельно, ответил: — «Я задаю себе вопрос. Представляю себе пропавшего — для этого мне не нужна его фотография, мне вообще не нужна о нем никакая информация, она только мешает, как ни странно. Я представляю себе пропавшего, слушая его родственников, я нащупываю их, как слепые нащупывают дорогу… И чувствую, как появляется нить. Бывает — плотная, бывает — тонкая и рвущаяся. Иногда только след нити, который вянет, исчезает, и я не успеваю… Но если нить плотная, я перебираю ее мысленно, лечу вдоль нее и вижу картинку — действительно вижу, будто глаза мои открыты… Я понятия не имею, где это, я никогда там не был, но, тем не менее, каким-то шестым чувством знаю все и называю точное место, не только не задумываясь, но вообще об этом не думая. Понимаете, Збигнев, вы хотите обнаружить в моих словах и поступках непостижимую для вас логику, а логики нет — есть нечто иное, назовите это интуицией, если вам так хочется прицепить название, но на самом деле это и не интуиция вовсе, а просто… Ну, скажем, вы можете представить себя муравьем, живущим на плоскости и не способным понять, что существует еще и третье измерение? Все мы — такие муравьи, и мне в какой-то момент удается подняться… вырваться в другое измерение… понимаете? Наверно, я плохо объяснил, потому что и сам не понимаю… то есть, понимаю, конечно, что со мной происходит, но не могу объяснить словами…»

После того разговора прошло больше десяти лет, за это время Пейтон многое понял в себе, чего не понимал раньше. Сейчас он сумел бы и адвокату втолковать кое-что из того, что понял сам, но они редко говорили на темы, не касавшиеся документов и ведения дел в Фонде. Как бы Качински ни хотелось обратного, друзьями они со Стивеном все же стать не успели. Впрочем, Стив и не хотел. Ему не нужны были друзья. Он был самодостаточен.

Мать Саманты Меридор позвонила Пейтону, когда все действия, предпринятые полицией, ни к чему не привели. Отец Саманты находился в тот вечер в Вашингтоне, мать ждала Саманту с вечеринки, на которую дочь отправилась со своим другом Хью. В полночь Оливия Меридор позвонила дочери на мобильный, но аппарат оказался отключенным, что сразу привело мать в состояние крайнего волнения: между ней и Самантой существовала договоренность о том, что дочь никогда не будет отключать телефон, мало ли что может случиться с восемнадцатилетней девушкой в наше неспокойное время. Оливия набрала номер Хью, и парень заявил, что поссорился с Самантой из-за… в общем, из-за одной девицы, которая ему и даром не нужна, но Саманта обиделась и укатила домой… когда? Да уж часа полтора назад.

Дочь не вернулась. Искать машину начали утром и вскоре нашли голубой «форд» Саманты — он стоял на ручном тормозе со включенным двигателем на обочине муниципальной дороги, по которой и должна была проезжать девушка, если направлялась домой. Двери были закрыты изнутри, окна подняты. В общем, загадка запертой комнаты, только комнатой этой был автомобиль. Возможно, Саманта вышла, заперла машину и отправилась куда-то, на ночь глядя. Но почему не выключила двигатель?

Прочесали лес, луг, ближайшие заправки. Отец прилетел из Вашингтона и не выходил из кабинета начальника полиции.

Ничего.

На третий день Оливия Меридор, придя в полное отчаяние, позвонила Пейтону. По ее словам, она «никогда не верила во все эти штучки», но, если все потеряно, делаешь даже то, во что не веришь.

Судя по тому, что писали газеты, Стивен сказал: «Извините, миссис Меридор, ничем сейчас помочь не могу. Очень надеюсь, что все обойдется. Знаете что, позвоните мне через… да, через восемнадцать дней. Двадцать третьего числа. Может, тогда у меня будет для вас информация».

«Провал известного прорицателя и ясновидца!» — писали газеты, Качински это читал и не понимал тогда, почему Стивен не ответил, что не видит, не может ничего сделать, бывало с ним и такое, зачем же называть странные сроки — чтобы потом газетчики набросились на него с еще большей силой?

Адвокат мог себе представить, что думали тогда о Пейтоне родители исчезнувшей девушки. Шли дни, поиски пришлось прекратить, Саманту официально объявили пропавшей без вести. На двадцать первый день (прошло восемнадцать дней после памятного разговора) Стивен позвонил сам, чего никогда не делал прежде. «Свяжитесь с отелем „Шератон“, Денвер, штат Колорадо, — сказал он. — Ваша дочь там». И отключил связь, прежде чем Оливия успела вставить слово.

Все так и оказалось. Девушка, назвавшаяся при регистрации Самантой Меридор (документов у нее при себе не было), пришла, по словам портье, пешком поздно вечером, заплатила за сутки, поднялась к себе и пока не выходила.

О том, что с ней произошло, Саманта рассказала репортеру Си-Эн-Эн (и родителям, конечно), а другие средства массовой информации рассказ распространили, переиначив на свой лад. Неудивительно, что практически все читавшие эти материалы, сочли, что девушка была не в себе, шаталась где-то целый месяц (странно — это никак не отразилось на состоянии ее одежды?), а потом сознание прояснилось…

Это, конечно, было чушью, но и то, что Саманта рассказывала, тоже правдой быть не могло. Так ее история и осталась то ли загадкой, то ли мистификацией — как бы то ни было, после того, как все закончилось, Стивен и Саманта перезванивались, а, возможно, и виделись — на этот счет у адвоката не было точных сведений, но кое-какие обмолвки клиента говорили о том, что Пейтону известно о делах Саманты (в том числе личных) больше, чем он мог об этом узнать из газет или интернет-сплетен. Как бы то ни было, в своем завещании он Саманту упомянул, оставив ей в наследство «свою глубинную и никем, по сути, так и не понятую суть личности, живущей не в обычном четырехмерном пространстве-времени, но во множестве ветвей мироздания».

Из слов же Саманты следовало, что отсутствовала она не месяц, а только шесть часов. Она ехала домой, неожиданно почувствовала дурноту (не в первый раз, кстати, но такого сильного приступа у нее прежде не было), успела остановить машину на обочине и сразу оказалась на борту звездолета, совершавшего пассажирский рейс с Земли на Капрену, одну из планет в системе звезды Лейтена. Наверно, ей следовало хотя бы испугаться, но она даже не удивилась, приняв как должное и свое место в мире, и свое полетное задание. Да, она была здесь «водителем», то есть специалистом, проводящим звездные корабли от точки отправления в пункт назначения.

Качински мало что понимал в таких вещах, хотя Пейтон и пытался растолковать ему, чем именно занималась Саманта, и как она оказалась в мире, который вроде был нашим, но вроде и не был, потому что являлся другой ветвью мироздания и, к тому же, по времени опережал нашу ветвь на пару столетий.

Стивен не сомневался в том, что мироздание состоит не из одной нашей Вселенной, а из множества миров, возникающих каждое мгновение, когда кто бы то ни было делает свой выбор. Что-то Качински знал об этом и до Пейтона, он всегда интересовался новомодными идеями и видел однажды на канале «Дискавери» научно-популярный фильм о теории американского физика Эверетта: мол, всякий раз, когда вы решаете, например, начать ли новое дело или оставить на плаву старое производство, мироздание разветвляется, и возникают два новых мира, в одном вы начинаете новое дело, в другом — остаетесь при старом. Даже когда вы встаете утром и думаете, поцеловать спящую жену или лучше не надо, может проснуться и еще неизвестно, скажет ли вам спасибо за ваш неожиданный порыв, так вот, когда вы это решаете, мироздание разветвляется, и возникает мир, в котором вы свою жену целуете, и мир, в котором вы сдерживаете свое желание. А поскольку выбор мы совершаем каждое мгновение и по множеству самых незначительных поводов, то можно себе представить, сколько образовалось вариантов Вселенной за миллиарды лет ее существования. Не только человек делает выбор — да, мы выбираем с помощью разума (далеко не всегда), но и камень может скатиться с вершины по одному склону, а может — по другому. И у электрона есть не один, а несколько вариантов движения по случайно избранной траектории…

Из реплик Пейтона адвокат сделал для себя определенные выводы. У Пейтона был, конечно, субъективный взгляд на устройство мироздания, скорее всего, ошибочный, но если Стивена его интерпретации устраивали и позволяли жить в ладу с собой и с окружающим миром, то с чего бы Качински стал с ним спорить, тем более, что для споров у него не было достаточных оснований?

«Послушайте, Стив, — сказал однажды адвокат, — вы этот городок выбрали только потому, что…»

«…По названию? — подхватил Пейтон и рассмеялся. — Нет, вы знаете, Збигнев, я все делаю интуитивно, и это тоже. Когда понял (не решил, заметьте, а именно понял — вдруг и окончательно), что из Детройта нужно уезжать, то взял большой атлас, там в конце есть полный список населенных пунктов, так вот, я его листал, не глядя, и на какой-странице зацепился… ощутил препятствие… вряд ли я смогу объяснить… в общем, палец мой споткнулся на этом названии, причем знаете что? В Штатах есть четыре Эверетта, этот, в Пенсильвании, самый маленький, всего две тысячи жителей, но ведь и самый близкий к Гаррисбургу, то есть к вам, Збигнев. И природа здесь удивительно подходит моему мировосприятию. Горы, река, лес… Но что меня поразило в тот момент и заставило принять решение — река эта называется Рэйстоун Бранч; скажите, Збигнев, мог я не оказаться именно в этой ветви?»

«И что же, — продолжал допытываться Качински, — городок действительно назвали в честь физика?»

«Ну что вы! В честь Эдварда Эверетта, был такой политик полтораста лет назад, и вот еще одна удивительная вещь, Збигнев: тот Эверетт учился, как и я, в Гарварде, и даже был президентом университета».

«Удивительные совпадения», — пробормотал адвокат.

«Совпадения, говорите? — усмехнулся Стивен. — Интуиция не признает совпадений».

Пейтон истово верил в то, что живет во множестве миров, — этим и объяснял свои способности.

«Среди этих миров, — говорил он, — есть и такой, который во всем повторяет наш, кроме одной особенности — он продвинулся дальше во времени, там уже произошло событие, о котором меня спрашивали, и потому я знаю, чем кончилось дело. Следовательно, слова мои являются не предсказанием, а воспоминанием об уже свершившемся. Что тут особенного? Вы можете вспомнить, где были в прошлую пятницу, вот и я, если нужно, вспоминаю, как мистер Икс основал свой бизнес и прогорел, так что (это я говорю по телефону клиенту, отвечая на вопрос) не советую, но решать — вам»…

Пейтон и больных исцелял, по его словам, таким странным способом — попросту (это было его слово — «попросту») искал ветвь, где человек был здоров, и менял людей местами, как шахматные фигуры.

«Значит, — сказал как-то адвокат, сделав вид, что поверил объяснению, — вы заставляете здорового человека где-то там ни с того, ни с сего заболеть, а то и умереть? Здесь вы больного спасаете, а где-то…»

Он думал, что посадил Стивена в лужу — тот всегда утверждал, что совершает лишь благие поступки, ибо за дурные ему тут же воздается, ему становится плохо, и потому его невозможно заставить причинить кому-нибудь вред даже по неосторожности. А тут — по сути, убийство пусть даже и во спасение…

«Нет, Збигнев, — ответил Стив, ни на минуту не задумавшись, — мироздание бесконечно, в нем столько веточек-миров, знаете ли… И есть среди них такие, где, скажем, рак, уносящий у нас миллионы жизней, болезнью не является, даже наоборот: это миры, где раковые новообразования в организме означают продление жизни человека, новую молодость… Вот оттуда…»

«Ну да, — кивнул Качински. — Есть и такие миры, где люди вкалывают себе героин ради здоровья, а не ради кайфа, после которого одна дорога — на кладбище?»

«Конечно, — согласился Пейтон. — Поймите, наконец, в бесконечном разнообразии ветвей есть и такие, и другие — всякие, какие только вы можете придумать, но еще больше таких, какие вы придумать не можете, вам даже в голову не приходит…»

Он замолчал, и взгляд его будто уплыл куда-то — должно быть, в один из миров, где Пейтон был здоровым пятидесятилетним мужчиной, и почему же он не совершил обмен, а оставался жить в своем немощном теле, помогая другим, но забывая о себе? «Врачу — исцелися сам».

Качински не задал этого вопроса — ни тогда, ни позже, но кое-что все-таки понял самостоятельно, раздумывая на досуге над словами и поступками Пейтона. Наверно, Стивен мог исцелиться таким же образом, как исцелял других. Наверно. Но тогда он утратил бы свою способность подниматься над множеством миров-веточек и выбирать нужный мир — видимо, только в этом своем теле он и мог быть, как он говорил, мультивидуумом — человеком множества миров, что бы это слово ни означало на самом деле.

Что же до Саманты (адвокат завел о ней разговор через неделю после ее счастливого возвращения, когда пресса уже не так истово обсуждала вопрос: врет девушка или действительно верит в то, что побывала в будущем?), так вот, что до Саманты, то, по словам Стивена, она умела многое, но была слишком молода, не понимала своих потенциальных возможностей, а научить этому нельзя, можно или самому набраться опыта, или…

Пейтон замолчал — как сейчас казалось адвокату, именно тогда Стивен подумал о завещании, о том, что он мог бы…

«Так что же Саманта?» — нетерпеливо спросил Качински, прерывая затянувшееся молчание.

«Что? — рассеянно переспросил Стивен. — Саманта, да… Замечательная девушка».

«Вы думаете, она действительно…»

«Конечно. Она прирожденный космопроходец».

«Космо…»

«Нет, она не может выводить ракеты на орбиту усилием мысли, — улыбнулся Стивен. –НАСА от нее никакой пользы. Но если кто-то из наших умников в Хьюстоне решит, что пора отправить корабль к звездам…»

«И что сделает Саманта?» — иронически спросил адвокат.

«Видите ли, Збигнев, есть множество ветвей, в которых люди уже достигли звезд. И множество ветвей, где для полетов к звездам созданы все предпосылки. И множество ветвей, где люди к звездам не полетели и даже не имеют такого желания… Можно выбрать. Как я исцеляю больных, это то же самое. Выбрать мир, в котором звездолет уже достиг системы звезды Лейтена, и поменять…»

«Экипаж?»

«Именно. Саманта это может».

«Чушь, — не сдержался Качински. — Где логика, Стив? Ну, поменяла, допустим. Наши люди оказались в звездолете в системе… э-э… Лейтена, но экипаж этого звездолета не испарился, верно? Он-то где окажется? На Земле, в Хьюстоне? И люди будут помнить о том, что только что были…»

«Да, память… — задумчиво сказал Пейтон. — Это действительно тонкое место. Человек — это его память. Личность — это память и умение. Но личность в системе ветвей — нечто иное. И память… Збигнев, если я начну рассказывать о том, что помню…»

«Расскажите! — воскликнул Качински, представив, какой замечательный роман можно было бы написать — бестселлер, в этом нет никаких сомнений. — Одна такая книга сделает вас всемирно известным. Куда там Кингу, Кунцу или Роулинг!»

«Прошу вас, Збигнев, — поморщился Стив. — Мы о Саманте говорим, а не обо мне, верно? Кстати, да будет вам известно: Дин Кунц родом из Эверетта. Да-да, из этого заштатного городишки».

Ни Саманта, ни Кунц адвоката в тот момент не интересовали — он думал о книге и потому совсем не был уверен, что правильно расслышал то, что произнес Стивен в заключение разговора:

«Память этой девушки, — сказал Пейтон, но, может, на самом деле слова его звучали несколько иначе, — меняется, приспосабливаясь к реальности той ветви, в которой она живет. И потому эта девушка может стать настоящим мультивидуумом… не скоро, впрочем»…

Разве Качински понимал Пейтона хоть когда-нибудь? Слушал, да. Восхищался. Верил. Жалел. Но понимал ли?


* * *

— Удивительный закат, — тихо сказал Михаэль. Он стоял на самом краю обрыва, в овраге тихо шелестела река, и неуловимо-приятный запах поднимался снизу, будто вплетенный в вечерний воздух тонкими нитями, исчезавшими, если отступить хотя бы на шаг от зиявшего провала.

— Папина коляска обычно стояла здесь, — Ребекка показала на ровную площадку, где не росла трава, а земля выглядела сырой, хотя на самом деле была сухой — просто песок был темным и производил впечатление влажного. — Красиво, да? Если бы ты приезжал чаще, то лучше понимал бы отца и иначе отнесся бы к тому, что сегодня…

Ребекка не нашла точного слова и предпочла замолчать, предоставив брату додумать фразу до конца. Ей было немного жаль Михаэля, хотя обычно она на него злилась за его неумение (или нежелание?) противостоять матери. Как бы поступала она сама, окажись ее матерью Селия, а не Сара, Ребекка не знала, но полагала все же, что нашла бы силы оставаться собой — впрочем, ведь и такое понятие, как «быть собой», формируется родителями, тебе кажется, что ты есть то, чего хочешь сама, а на самом деле всего лишь повторяешь вбитые с детства родительские максимы, кажущиеся истиной, поскольку ничего другого ты просто не знаешь. Может, и Михаэль искренне считает себя самостоятельной личностью, не так уж часто они общались (особенно в детстве), чтобы Ребекка могла правильно ответить на этот вопрос.

— Ты же знаешь, — сказал Михаэль, отойдя от края, — что я не мог… Сначала мать делала все возможное, чтобы мы с отцом не встречались, а потом — учеба, работа…

— Твоя мать действительно считает, что отец мог на тебя дурно воздействовать? Прости, что я… меня всегда это интересовало. Папа… он был такой…

— Какой? — спросил Михаэль. Он присел на низкую деревянную скамью без спинки на краю очищенной от травы площадки. Ребекка осталась стоять, глядя в сторону уже потемневшего горизонта. Солнце опустилось быстро, будто убегая в свою подземную нору после сложной дневной работы. — Он за двадцать лет хотя бы поинтересовался, как мы с мамой живем? Он столько делал для людей, а для семьи…

— Бывшей семьи, — сказала Ребекка. — Разве он вас бросил?

— Ну, — дернул плечами Михаэль. — Разве нет?

Ребекка подошла ближе и встала перед братом, он видел теперь лишь ее темный силуэт на фоне багрово-фиолетового закатного неба.

— Ты до сих пор веришь этой нелепой истории, будто папа вас бросил, потому что у Селии не было сил ухаживать за ним, когда он… Будто он нашел другую женщину и решил… Ты до сих пор в это веришь?

— Но это было! — воскликнул Михаэль. — Сначала я верил потому, что так говорила мама. Потом посчитал числа. Он познакомился с Сарой двумя месяцами раньше того дня… Верно? Мама узнала об их связи…

— Их связь, — прервала брата Ребекка, — началась после того, как твоя мать его бросила.

— Он сам ушел, разве нет? Забрал вещи и…

— Послушай, Михаэль, — сказала Ребекка. — Это бессмысленный разговор.

— Конечно, — подхватил Михаэль, — зачем нам с тобой убеждать друг друга? Сейчас это… Какая, собственно, разница?

— Какая разница… — повторила Ребекка, опускаясь на скамью рядом с братом. — Действительно. Какая разница между добром и злом? Истиной и ее имитацией? Подчинением и собственной волей?

— Пожалуйста, — настойчиво проговорил Михаэль, — разве мы пришли сюда, чтобы ссориться?

— Нет, — сказала Ребекка, помолчав. — Я привела тебя, чтобы показать закат.

— Ты привела меня, чтобы я приобщился… Чтобы увидел мир таким, каким видел его отец, вот чего ты хотела, верно?

— Что ты думаешь о завещании? — спросила Ребекка, переведя разговор так неожиданно, что Михаэлю показалось, будто в воздухе замелькали, опускаясь ему на плечи, холодные невидимые льдинки.

— У отца, наверно, уникальная оккультная библиотека, — осторожно сказал он. — Я давно хотел заняться литературой… в смысле, написать что-нибудь…

— Книгу? — удивилась Ребекка. — О чем? О чем ты можешь написать так, чтобы это всем было интересно?

— Всем никогда и ничто интересно не бывает, — буркнул Михаэль. — Но некоторым…

— О чем ты можешь написать?

— Ребекка, — мягко сказал Михаэль, — ты действительно думаешь, что я способен поступать лишь так, как хочет мать?

— Разве нет? До сих пор…

— До сих пор, — прервал ее Михаэль, — у меня не было повода ей перечить. Я был с ней согласен, вот и все.

— А сейчас повод появился, — насмешливо сказала Ребекка.

— Да, — серьезно подтвердил Михаэль.

— Деньги.

— Деньги дают независимость.

— А раньше ты соглашался с матерью, потому что зависел от нее материально?

— Ты меня не так поняла!

— Тебе двадцать пять лет!

— Ребекка, давай говорить о другом. Пожалуйста…

— Хорошо, — сказала Ребекка, — а то мы опять начинаем ссориться. Деньги — это независимость, согласна, но машины и самолет ты не получишь, если не согласишься принять от отца вторую часть — его оккультные знания.

Михаэль помолчал.

— Ты тоже не получишь свою долю наследства, — напомнил он, — если не примешь способность к ясновидению…

— Прогнозированию, — поправила Ребекка.

— В интерпретации отца это одно и то же, — отмахнулся Михаэль. — Разве он пользовался научными методиками? Нет. Говорил первое, что приходило в голову. Это и называют ясновидением. В тебе есть что-то такое? Ты можешь сказать, что случится со мной через год?

— Нет.

— Ну и как, скажи на милость, ты — или я, или мать, или Сара, — как мы сможем согласиться или не согласиться со второй частью завещания? Что-то у отца произошло с логическим мышлением, тебе не кажется?

— Я подпишу документ, который составит Збигнев, — сказала Ребекка. — Я знаю папу. Если он говорит, что я получу в наследство его способность видеть будущее, значит, я это каким-то образом получу.

— И шесть миллионов в придачу.

— Наверно, — равнодушно сказала Ребекка.

— Хорошо, — сказал Михаэль, — допустим, я подпишу тоже. Оккультные знания, хм… Знания никогда не мешают, даже если они бесполезны. Мне что же, надо будет изучить всю отцовскую библиотеку? Сколько там томов? Тысяч десять?

— Меньше, — улыбнулась Ребекка. — Послушай… Ты ничего не понял… Папа завещал нам это… если мы согласимся. Я смогу предвидеть будущее людей и стран. А ты узнаешь премудрость оккультизма. Вдруг. Будто знал всегда.

— Ты думаешь…

— Это очевидно! Отец всегда точно выражал свои мысли. Ты не жил с ним, не знаешь…

— Почему не жил? Я…

— Господи, сколько тебе было, когда твоя мать… Если отец написал «завещаю свое знание», значит, это так и есть. Как ты получаешь в наследство самолет, которого у тебя не было вчера, так и это… Понимаешь?

— А ты понимаешь, что говоришь? — воскликнул Михаэль. — Откуда мне знать то, чего я вчера не знал? И что мне, черт возьми, с этим знанием делать? Зачем оно мне?

— Никогда не скажешь заранее, — тихо произнесла Ребекка. — Только узнав что-то, начинаешь понимать, как с этим знанием поступить. Только чему-то научившись, понимаешь, что делать со своим умением. Я… я благодарна папе за то, что он завещал мне часть своей личности. Он ведь свою личность разделил на части и оставил нам, чтобы мы… вместе… может, мы окажемся…

— Глупости, — прервал Михаэль сестру. — Ты учишься в Гарварде! Хорошо, ты не физик, а гуманитарий, историк литературы…

— Я пока только…

— Неважно! У тебя научное мышление! Во всяком случае, должно быть. И о чем ты рассуждаешь? Отец завещал тебе свою способность к ясновидению, которой у тебя не было в помине, ты подписываешь бумагу, и в следующую секунду…

— Да, — кивнула Ребекка, но в наступившей темноте Михаэль не разглядел этого движения. Ему показалось, что он вообще перестал видеть окружающее — опустился мрак, даже звезд не было на небе, чтобы хоть как-то осветить поляну и дорогу к дому. Почему? Когда заходило солнце, небо было ясным, неужели за полчаса набежали тучи? Наверно. И холод… Михаэль встал, его почему-то пробирала дрожь, захотелось в тепло, посидеть под торшером, тогда и разговор этот нелепый пошел бы совершенно иначе.

— Да, — повторила Ребекка и тоже встала. Они стояли, почти прижавшись друг к другу, но не ощущали этого. — Проблема в том, что подписать должны мы все — все пятеро.

— Ах, — вспомнил Михаэль, — еще эта Саманта, я все время о ней забываю.

— И если кто-то один… или двое… не согласится принять от отца духовную часть его наследства, то никто не получит ни цента.

— Глупо, — сказал Михаэль. — Надо подписать, конечно. Это же просто слова. Фикция.

— А если? — спросила Ребекка. — Ты не веришь, я знаю. Но — если? Ты не подписываешь и не получаешь ничего. Или: ты подписываешь, и на тебя в ту же секунду обрушивается вся мудрость человечества, все знание о мире… ты готов к этому?

— Глупо, — повторил Михаэль, — так не бывает, и отец это знал. Просто шутка.

— Отец никогда с этим не шутил, — сказала Ребекка и, найдя в темноте руку брата, пожала ему ладонь. — Никогда. С юмором у него были проблемы…

— Пойдем домой, — сказал Михаэль. — Интересно, как мы в этой темноте найдем дорогу?

— Я найду, — сказала Ребекка. — Держи меня за руку. Через минуту появится свет из окон, надо только пройти мимо большого дуба, он загораживает… Видишь?

— Да, — с облегчением произнес Михаэль.

— Ты-то подпишешь, — сказала Ребекка. — Подпишешь, потому что не веришь. А твоя мать? Ей достанется способность к сопереживанию и пониманию сути каждой человеческой личности. Так написал отец. И еще написал…

— Я помню, что там написано, — нервно сказал Михаэль. — Это тем более нелепо…

— Потому что даже ты понимаешь, — спокойно продолжила Ребекка, — что сопереживание так же несовместимо с характером твоей матери, как электрон с позитроном.

— Вот именно, — согласился Михаэль. Он ускорил шаг, и Ребекке приходилось если не бежать за ним, то идти так быстро, что у нее перехватило дыхание. Михаэль услышал, как она всхлипнула, и остановился.

— Прости, пожалуйста, — сказал он. — Почему-то… Захотелось быстрее попасть в дом.

— Да, — Ребекка отдышалась, но продолжала стоять, огни дома светились, будто иллюминаторы круизного лайнера, и что-то происходило еще, о чем ни она, ни Михаэль пока не догадывались, но, тем не менее, уже знали. — Здесь такое место… после захода, папа говорил, сюда приходят другие мультивидуумы, с которыми он общается, спрашивает совета, что-то советует сам… Он говорил, что…

— Что? — спросил Михаэль, потому что Ребекка не стала продолжать, будто невидимая ладонь прикрыла ей рот, заставив умолкнуть на полуслове.

— Нет, ничего, — пробормотала Ребекка. — Я хотела сказать, что, если твоя мать хоть сколько-нибудь верит отцу, то ни за что не подпишет… Разве она способна сопереживать? Нет, я так скажу: разве у нее есть хотя бы малейшее желание сопереживать кому бы то ни было?

Они медленно шли к дому, взявшись за руки. Какая теплая ладонь, — думал Михаэль. Какая твердая ладонь, — думала Ребекка. Какая короткая дорога, — думали оба.

— Ты и Сара не любите Селию, — с горечью произнес Михаэль. — Она совсем не такая, как…

— Для тебя — да, наверно, — согласилась Ребекка. — Но ты… она командует тобой, как… а тебе двадцать пять, ты бы мог… ну… у тебя могли уже быть дети.

— И у тебя, — сказал Михаэль со стеснением в голосе.

— Мне двадцать, я учусь и пока никто…

— Вот и у меня… пока никто.

— Мы говорили о Селии, — поспешно перевела разговор Ребекка. — Ты думаешь, она все-таки подпишет?

— Конечно, — уверенно произнес Михаэль. — Она никогда не верила в эти… э-э… отцовские способности.

— Она считала собственного мужа шарлатаном? — удивилась Ребекка.

— Не совсем… но вроде. Он ведь не всегда соглашается вылечить человека, верно? И прогнозы его не всегда оправдывались. Просто… когда получается, то это помнят все, а когда неудача — быстро забывается.

— Или наоборот, — тихо сказала Ребекка.

— Или наоборот, — не стал спорить Михаэль. Они подошли к приоткрытой входной двери, но не торопились войти в ярко освещенный холл, откуда слышались голоса.

— Значит, ты уверен, что Селия подпишет? — спросила Ребекка.

— Два миллиона баксов! — воскликнул Михаэль. — Да ради таких денег… Господи, Ребекка, подумай: как можно с помощью простой подписи на бумаге передать человеку способность к состраданию? Это же врожденное! Или воспитанное с раннего детства. А так… Чушь. Конечно, мама подпишет.

— Ты уверен? — тихо сказала Ребекка и приложила палец к губам Михаэля. Он тут же его поцеловал, но сразу отпрянул, устыдившись своего порыва.

— Тихо, — прошептала Ребекка. — Там как раз об этом… Это наши мамы.

— Подслушивать нехо… — начал Михаэль, но палец Ребекки вторично коснулся его губ, и он предпочел поцелуй продолжению все равно бессмысленной дискуссии.

Оба замерли, чтобы все слышать, оставаясь невидимыми в темноте.


* * *

… — Допустим, ты права. Это даже не смешно, но допустим. Хотя, по-моему, это просто ловушка — психологический трюк.

— Зачем?

— Откуда мне знать? Ты прожила с ним двадцать лет, ты лучше знаешь…

— Только что ты говорила…

— Я знаю, каким он был двадцать лет назад, а ты — каким он стал.

— Стив не мог устроить такую ловушку. Он всегда делал то, во что верил.

— Вот именно — верил! Сам верил, но это не значит, что он мог это…

— Мог. Стив делал то, во что верил, а верил в то, что умел или знал.

— Глупости! Или знал, или верил, ты сама себе противоречишь!

— Селия, пожалуйста… Давай не будем говорить о том, каким был Стив. Скажи, наконец: ты подпишешь?

Молчание. Чьи-то шаги. Скрип стула. Звон. Что-то упало на пол. Ложка? Наверно. Может, они пьют чай — в замечательных чашечках из севрского фарфора?

— А тебе так важно? Послушай, Сара, ты какая-то… Это влияние Стива, да? Тебе действительно хочется взвалить на себя этот груз? Исцеление? Чувствовать чужую боль, каждую минуту жить чьей-то чужой бедой, болеть чьей-то болезнью и изживать ее из себя, он ведь воображал, что сам заболевает, и себя слушал, а не кого-то, он принимал на себя чью-то болезнь и… Ты хочешь жить с этим постоянно?

— Селия! Ты говорила, что ничего этого…

— Да! Ничего этого! Но ты-то веришь! Ты так верила в способности Стива, что, когда у тебя нашли рак…

— Откуда ты знаешь?

— Но ведь это правда? Два года назад у тебя нашли уплотнение в левой груди. Не смотри так, я все равно не скажу, откуда мне это известно. Можешь считать, что у меня тоже есть способности к… неважно. И что ты сделала? Тебе предложили курс химиотерапии, ты отказалась. Тебе предложили операцию — ты отказалась. Ты сказала Стиву… Вот только я не понимаю: почему он сразу не увидел, не понял, что с тобой происходит? А? Он же ясновидящий.

— Стив…

— Ладно, не нужно его оправдывать. Не увидел или не захотел увидеть — это его характеризует, верно?

— Селия!

— Ладно, я не о том. Ты считаешь, что тебя вылечил Стив. Наложением рук, да?

— Нет. Опухоль рассосалась сама. Это иногда бывает. Редко, но случается. Мне повезло.

— Это тебе врачи сказали через год, на повторном осмотре. Ты сделала вид, что согласилась. Но ты и сейчас уверена — это Стив. Он тебя вылечил. Не знаю, что он с тобой творил: руки прикладывал, смотрел пристально, может, спал с тобой чаще, чем обычно, а?

— Селия!

— Но ты ведь веришь в это.

Молчание.

— Я не верю. Я просто это знаю. Меня вылечил Стив. Он… говорил со мной. Мы садились и разговаривали. Об этом. О том, чего быть не должно. И чего не будет. Говорили. И это прошло.

— Ну да. Вы со Стивом заговорили рак. Уговорили его уйти.

— Получается, что так.

— Господи! Ладно. Ты в это веришь. Значит, ты уверена: если подпишешь, то сможешь исцелять и не сумеешь жить без этого. Вот я тебя и спрашиваю: ты готова к такой участи? Ради того, чтобы получить дом и денежное содержание? А твоя Ребекка? Она тоже должна подписать, верно? Иначе ничего… Она готова? Она верит, как и ты. Она готова взять это на себя?

— Мы обе готовы. Успокойся. Я подпишу, не задумываясь.

— Конечно, ты вообще не привыкла задумываться!

— И Ребекка подпишет, потому что знает: Стив никогда не сделал бы для нее ничего не только дурного…

— Да он вообще ничего для нее не сделал в этой жизни! Все — ты.

— Откуда тебе это…

— Я же сказала: считай, что я медиум. Хорошо, у меня свои источники информации… Дай мне, пожалуйста, кусочек рулета. Где ты его покупала? Люблю с маком — так, чтобы не очень много, а то у нас обычно кладут столько мака, что всякий вкус… О чем мы говорили?

— Ты подпишешь?

— Конечно. Два миллиона и дом в Детройте.

— И способность к сопереживанию.

— От того, что я подпишу, ничего не изменится. Если во мне чего-то нет, то от какой-то подписи…

— Ты точно подпишешь?

— Послушай… Это шанс, верно? Я никогда больше… Почему я должна отказываться от денег? Только потому, что какие-то фантазии…

— Ты не ответила.

Молчание.

— Не знаю. Скорее всего, подпишу. Но если ты думаешь, что мне не страшно… Этот проклятый Стив…

— Селия!

— Ах, оставь! Можно подумать, ты была от него без ума! Он был невозможным человеком, всегда таким был. А когда заболел, так стал просто невыносим. Ты думаешь, я такая стерва — бросила больного, не захотела возиться с инвалидом, да? Ты ведь так не думаешь, Сара. Другие могут, другие не знают, каким был Стив, но ты-то за эти двадцать лет… Разве он не разговаривал с тобой, как с муравьем, на которого можно наступить? Он не…

— Замолчи!

— Почему я должна молчать? Он и теперь свои миллионы не хочет отдать ни мне, ни тебе, ни детям, вот и придумал эту дурацкую… Кто-нибудь обязательно испугается, не подпишет, и все достанется фонду, которым будет распоряжаться Збигнев. Может, Збигнев Стива и надоумил на все это. Ты знаешь, какими были их отношения?

— Селия, замолчи, это переходит все границы!

— Боишься правды?

— Это неправда! Я не хочу об этом говорить. Извини, я устала и иду спать. Так ты подпишешь бумагу?

— Не знаю. Подумаю. Стив способен подложить мне любую свинью. Даже после смерти. Он мог…

— Ты же говорила, что…

— Говорила. Не знаю. Скорее всего, подпишу. Или нет. Спокойной ночи, Сара.


* * *

— Знаешь, не такой плохой рулет, как мне показалось вначале, — сказал Михаэль, доедая последний кусок и подбирая крошки. — И чай замечательный. У тебя все так хорошо получается, Ребекка. Я жалею, что мы мало общались.

— Скажи спасибо матери, — сухо отозвалась Ребекка. — Господи, какой ужасный разговор. Зачем мы это слушали?

— Так получилось, — легкомысленно заявил Михаэль. — По-твоему, мама подпишет?

— Недавно ты утверждал, что — да. Ты хорошо знаешь собственную мать?

— Не знаю, ты права. Мать никогда не рассказывала, что отец так с ней обращался.

— Как с муравьем? Папа… Он был самым добрым человеком в мире.

— По отношению к другим. К тем, кому он помогал.

— И к нам с мамой тоже, уверяю тебя. Он ни разу меня не наказал, а я была не очень-то послушна. Он ни разу не повысил голос на маму, называл ее «моя любимая Сара», и ты бы видел его глаза, когда он смотрел на нее… думал, что никто не видит, а я видела.

— А ты подпишешь?

— Что? Да, конечно.

— Думаешь, отец мог это… ну, устроить так, чтобы мы действительно… Это же невозможно! Наука этого не допускает.

— Тогда чего боишься ты? Я вижу — ты боишься. Подпишешь, и вдруг на тебя свалится все знание, а ты не готов, ты можешь утонуть…

— Ребекка, скажи честно: ты думаешь, отец мог это сделать?

— Конечно. Если он так написал, значит, так и будет.

— И ты готова…

Ребекка промолчала. Медленно поставила чашку на журнальный столик, сложила руки на коленях, она не хотела смотреть на Михаэля, но что-то притягивало, она отводила взгляд, но почему-то получалось, что она все равно видит его глаза, будто пространство в гостиной искривилось, линии замкнулись, и невозможно было смотреть на часы, висевшие на стене, потому что она видела не циферблат, а напряженное лицо Михаэля, и даже на собственные ладони смотреть было невозможно, потому что они стали зеркальцами, отражавшими лицо Михаэля, его насупленные брови, плотно сжатый рот и взгляд — она не хотела, чтобы Михаэль смотрел на нее таким взглядом, он не должен был…

— Не знаю, — сказала Ребекка. — Конечно, я… боюсь. И если подпишу… Совсем не потому, что хочу получить деньги… Мне кажется, что без этих денег я буду счастливее, мне всякий раз дурно делается, когда я думаю, сколько что стоит, и нужно ли это покупать, мне вещи мешают, они делают меня не свободной, понимаешь, я бы обошлась без них… Но если папа хочет… хотел, чтобы я стала частицей его личности… я не могу оценить иначе то, что он написал… если он захотел, чтобы мы приняли в себя его личность… ты разве не заметил: он разделил между нами самого себя, свою суть, свое «я», он не сделал бы этого, если бы считал невозможным. И еще… если он хотел оставить на земле собственную личность, он бы выбрал… ну, кого-то одного, кому завещал бы… А он разделил между нами четырьмя…

— Пятью, — поправил Михаэль, — мы все время забываем о Саманте, которая даже на похороны не изволила приехать.

— Да, Саманта… Хорошо, между пятью. Значит, мы пятеро не просто получим какие-то отдельные папины способности. Мы станем… я не знаю, мне так кажется… мы станем одной личностью, понимаешь? Каждый потеряет частицу себя и приобретет частицу другого.

— И я стану немного тобой? Это было бы замечательно!

— Пожалуйста, Михаэль! Не надо шутить такими вещами! Твоя мать… Сейчас она эгоистичная, не очень умная… извини, что я…

— Ничего…

— Она физически не способна к состраданию. Потому и папу бросила — может, она и хотела бы остаться, но не могла, он стал ей чужим, противным человеком… Она получит способность к состраданию, а это значит — будет забывать о себе, полностью соединяться с чужой болью… Папа так делал, и Селия тоже будет делать так, и значит, когда подпишет бумагу, она станет иной. Она не сможет принять наследство, не обладая даром сострадания, — и у нее этот дар появится, ты понимаешь это? Ты представляешь, какая это будет для нее ломка? Она выдержит? Она об этом думает?

— Нет, — сказал Михаэль. — Наверняка нет. Ей такое и в голову не приходит.

— А тебе? Ты тоже станешь другим. Знание… это труд, напряжение сил, стремление к цели. Ты совсем другой. Ты… Извини, что я так… но ты тряпка. Ты делаешь все, как тебе говорит Селия. Разве нет?

Михаэль опустил взгляд. Линии, протянувшиеся по комнате, разорвались, обрывки повисли и медленно спланировали на пол, зеркала потемнели, и стол опять превратился в стол, а часы на стене показали стрелками: одиннадцать тридцать две. Поздновато. И устали все сегодня.

— Да, — сказал Михаэль. — Я всю жизнь, сколько себя помню, ощущал мамину силу.

— Ты называешь это силой? На самом деле это бессилие — она хотела властвовать, а ни над кем не получалось, только над тобой.

— Наверно. Я хотел… уйти, убежать. Когда мне было четырнадцать, это самый резкий возраст… я уехал утром в автобусе в Бертон, вместо того, чтобы пойти в школу. Просто сел и купил билет — на все деньги, что у меня были для завтрака.

— Представляю, — пробормотала Ребекка. — Когда тебя вернули домой, наказание было…

— Вернули? — кисло усмехнулся Михаэль. — Я вернулся сам. С полдороги. Мне стало страшно. Я не привык. Мне нужна была команда. Сделай так. И так.

— Господи… Ты вернулся?

— Да. Я опоздал всего на полчаса и сказал, что нас оставили в школе… придумал что-то. Мама, кажется, не поверила. Тем не менее, меня не наказали, и больше никогда об этом не было сказано ни слова.

— Вот видишь. Поэтому папа и завещал тебе именно знания. Ты станешь другим, потому что иначе оккультные знания останутся для тебя недоступны. Это тоже будет ломка… Может, даже хуже, чем для Селии. Ты готов?

— Я всю жизнь мечтал, чтобы меня кто-нибудь сломал! Мечтал стать другим! Я хочу… Я подпишу, Ребекка. После твоих слов — точно подпишу, и будь что будет.

— Ты уже меняешься, Михаэль, — тихо сказала Ребекка и поднялась. — Господи, как я устала. Пойду лягу. Такой тяжелый день.

Михаэль пошел к двери следом за Ребеккой.

— Ты думаешь, я не справлюсь? — спросил он.

Ребекка обернулась.

— Не справишься? — удивилась она. — Конечно, справишься. Иначе папа не завещал бы тебе… Просто… Это будет трудно. Но ведь… мы станем единым целым… одной личностью, понимаешь?

— Нет, — Михаэль покачал головой.

— Неважно. В общем, все будет хорошо.


* * *

У адвоката разболелась голова, он лежал под теплым одеялом в своей комнате на втором этаже и думал: принять ли таблетку сейчас или лучше подождать — возможно, боль пройдет сама, это результат усталости, день выдался тяжелым, похороны, чтение завещания, тягостный ужин, во время которого все старались не разговаривать друг с другом… К тому же, он, вероятно, простыл — ночь была теплой, но его знобило.

Лучше думать не о боли, а о… Нет, о делах тоже лучше не думать, иначе придется вернуться к размышлениям о том, что имел в виду Стивен, составляя вторую часть завещания. Истинной своей цели он раскрыть не захотел, а ведь Качински спросил его в тот день (и не единожды спросил, между прочим, а раза три минимум):

«Что это значит: завещаю свою способность? Юридически, как вы понимаете, это слова, не заполненные содержанием. И если они не захотят подписывать…»

«То не получат ни цента, — отрезал Пейтон. — Это прописано ясно?»

«Вполне. Но, допустим, они подписали. Между нами: вы прекрасно знаете, что Ребекка… вы ее обожаете, замечательная девушка, согласен, но она не сможет предсказывать будущее, как вы, если в ней нет таланта к этому».

«Збигнев, — сказал Стивен, — дело не в том, что понимаю я или чего не понимаете вы. Дело в том, что я хочу… Или лучше сказать…»

В это время у него зазвонил мобильник, и далекий клиент принялся умолять великого экстрасенса помочь его больной дочери, которая… Стивен начал слушать, то есть слушать не так, как все остальные люди, а по-своему, он будто ушел из реальности, улавливал космические или эфирные волны, что-то в них подсознательно анализировал, в такие моменты говорить с ним было бессмысленно, и Збигнев отступил на шаг, чтобы своим присутствием не мешать Пейтону делать его работу.

«Помолчите, — сказал Збигнев в трубку. — Я слышу все, что надо, не мешайте, пожалуйста».

Он не закрыл глаза, продолжал смотреть перед собой, взгляд его выражал что-то такое, что Качински не мог бы описать словами, хотя, как ему казалось, прекрасно понимал.

«У вашей дочери редкая болезнь почек, — сказал, наконец, Стивен. — Вам нужно срочно показать ее урологу».

Видимо, несчастный отец начал объяснять, что таки да, уже обращались, болезнь редкая, верно, такая редкая, что никто не смог помочь, и потому одна надежда…

«Боюсь, — грустно сказал Стивен, — что не помогу и я. Не хочу внушать вам несбыточной надежды. Скажу только, что ваша дочь счастливее, чем вы думаете, потому что она… ее путь в мироздании только начинается, в самом начале этот путь никогда не бывает усыпан розами… Извините, это так…»

Он замолчал на середине фразы, плотно сжал губы и неожиданно посмотрел на Збигнева взглядом, в котором читались злость и недоумение.

«Господи, — сказал он, закрывая крышку телефона и пряча аппарат в карман рубашки, — почему люди так…»

Он и эту фразу не закончил.

«Что? — спросил Збигнев. — Не пожелал вас выслушать?»

«На чем мы остановились? — сказал Пейтон. — Вы спрашивали…»

«Я говорил, что, если в Ребекке нет таланта к ясновидению, она ничего не сможет, пусть подпишет хоть сотню бумаг».

«Збигнев, — сказал Стивен. — Ваше дело — проследить, чтобы завещание было исполнено так, как я хочу. Это возможно?»

«Безусловно, — кивнул адвокат. — Полагаю, однако, что вам предстоит еще не один десяток лет жизни, так что…»

«Не один десяток, — хмыкнул Стивен, — это вы правильно сказали»…

В дверь тихо постучали. Адвокат включил ночник и взглянул на часы, стоявшие на тумбочке: половина первого. Кому это не спится?

Он опустил ноги на пол, нащупал тапочки, накинул на плечи пижаму и сказал негромко:

— Кто?

— Можно войти? Вы не спите? Я увидела полоску света под дверью…

Сара. Когда она могла увидеть свет, — подумал адвокат, — если я включил ночник, услышав стук? Ну да ладно, что-то ей нужно, и вот странно: то ли свет, то ли стук подействовали, но голова болеть перестала. Ощущение такое, будто освободился от тяжелой ноши, так легко…

— Войдите, — сказал он, встал и поднял с пола свалившееся с постели одеяло. Вспомнил, что, когда ложился, повернул ключ, и, обругав себя за очередное проявление склероза, поспешил к двери. Сара была одета так же, как во время ужина, — она и не собиралась ложиться, может, тоже голова болела, или, скорее всего, думала…

Сара уверенно вошла в комнату, направилась к стоявшему у закрытого окна креслу и села, положив руки на подлокотники.

Збигнев стоял посреди комнаты в пижаме и тапочках, чувствовал себя очень неловко и не знал, с чего начать разговор.

— Извините, — сказал он, — я… мне бы переодеться…

— Простите, Збигнев, — тихо произнесла Сара. — Я не смотрю на вас, не беспокойтесь, пожалуйста. Хотела обсудить кое-что, прежде чем завтра…

— Я догадываюсь, что вы хотите обсудить, Сара, — сказал адвокат, присаживаясь на край постели. — Хотите знать, какими будут юридические последствия, если вы подпишете документ.

— Если я не подпишу, — поправила Сара.

— Нет-нет! — воскликнул Качински. — Если вы или кто-то другой, или все не подпишете бумагу, то юридические последствия очевидны: никто не получит ни цента, все состояние Стивена — включая, между прочим, и этот дом, — отойдет к Фонду Пейтона…

— Распорядителем которого Стив назначил вас.

— Распорядителем которого Стив назначил меня, — как эхо, повторил адвокат. — Да. Тут все юридически однозначно. Но если подпишете… на самом деле вас ведь это интересует…

— Нет, — покачала головой Сара. — Как раз наоборот. Если я… и все остальные… если мы подпишем, то что-то с нами произойдет… я не боюсь… я знаю, что Стив не мог… то есть, ему бы и в голову не пришло сделать что-то плохое своей дочери… и жене тоже, но дочери в первую очередь. Значит, и остальным. Он завещал мне свое умение исцелять. Вы знаете, что это такое, Збигнев?

— Догадываюсь, — пробормотал адвокат.

— Вряд ли, — покачала головой Сара. — Это на самом деле не умение. Это состояние всего организма. Как, скажем… Вам нужно полететь, а для этого необходимо, чтобы весь организм был в напряжении, особенно руки, потому что им предстоит стать крыльями, но и ноги тоже, ведь они должны направлять полет, и зрение, чтобы видеть далеко впереди, и слух, чтобы не упустить всхлип ветра, и сердце, чтобы почувствовать опасность, и… но, главное, нужно, чтобы в напряжении была совесть, потому что если совесть… если на ней хотя бы один грех, то ничего не получится, вы не оторветесь от земли… Понимаете? Весь организм должен быть готов к полету. Так и с целительством.

Адвокат слушал Сару с нараставшим ощущением невероятности происходившего. Он всегда считал эту женщину воплощением здравомыслия и самоотверженности, оба эти качестве были, как ему казалось, сплетены в ней так прочно, что и не разделить. Здравомыслие Сары позволяло ей сохранять оптимизм в те минуты, когда любой другой впал бы в депрессию и опустил руки. А без самоотверженности она бы и дня не выдержала рядом с таким человеком, как Стивен. Да, и еще любовь. Это не обсуждается. Любовь — это Ребекка. Но то, что Сара говорила сейчас… Неужели смерть мужа произвела такой эффект, неужели ее рассудок…

— Я в здравом уме, Збигнев, — спокойно сказала Сара и посмотрела на адвоката действительно здравым и даже немного насмешливым взглядом. — Я умею летать, и вы умеете, и каждый… Но чего не умеет почти никто, так это сосредотачивать на этой мысли все физические и духовные силы. Йоги, кстати, могут… Впрочем, мы совсем не о том говорим, — оборвала Сара себя и продолжила, будто не прерывала предложения. — Так я о способности, которая была у Стива особой и не могла быть иной. Подписав бумагу, я получу эту способность… это состояние… и мне будет очень плохо, Збигнев, то есть будет плохо, если остальные своих дарований, завещанных Стивом, не получат… вместе мы станем тем существом, каким и хотел видеть нас Стив, но по отдельности…

— По отдельности, — осторожно сказал Збигнев, — ничего быть не может, ведь завещание вступит в силу, только если бумагу подпишут все.

— Это я и хотела уточнить, — сказала Сара. — Если не подпишет хоть один…

— Никто не получит ничего из духовных умений Стива… хотя Бог знает, что это означает физически.

— Спасибо, — сказала Сара. — Собственно, это ясно, но я хотела, чтобы вы лишний раз подтвердили. Значит, вся загвоздка в Селии, в этой…

— Только в ней? — спросил адвокат. — Мне казалось, что и Михаэль… И еще Саманта, до которой я пока не смог дозвониться.

— Михаэль — марионетка, Селия дергает за ниточки…

— Вообще-то, — сказал Збигнев, — меньше всего проблем, я думаю, будет именно с Селией. Ей нужны деньги — раз. И два — она полагает блажью Стивена вторую часть завещания. Она же не верит в то, что…

— Не верит, да, — перебила адвоката Сара, — но ее неверие… точнее, недоверчивость… она не доверяет ничему на свете, пока не испробует на вкус, не попробует на ощупь. Она не верит, что Стив мог завещать ей свою способность сопереживания. Но она не верит и тому, что Стив мог оставить ей огромную сумму, не обставив это неприемлемыми для нее условиями. А тут условие одно — и вроде бы настолько нелепое, что на него и внимания обращать не следует. Не придумал ли Стив это специально, чтобы она подписала, в это время что-то произойдет, и…

— Ну… — недоверчиво покачал головой Збигнев. — Слишком сложное рассуждение для Селии, как мне кажется.

— Но она рассуждает именно так, я говорила с ней. Он не готова подписать, она ожидает какого-нибудь подвоха… вроде секретной части, которую вы зачитаете, как только она поставит подпись.

— Нет никакой секретной части! — воскликнул Збигнев. — Я уже говорил…

— Она и вам не доверяет, — вздохнула Сара.

— То есть, — заключил адвокат, — Селия может не подписать документ и отказаться от двух миллионов? Вы шутите? Насколько я знаю эту женщину…

— В ней сейчас борются два чувства: желание эти деньги получить и страх, что она их все равно не получит, потому что вторая часть содержит непонятный ей подвох.

— Я утром с ней переговорю и объясню, что никаких подвохов…

— Боюсь, она вам не поверит.

— И откажется от денег?

— Не знаю.

— Вряд ли, — задумчиво произнес адвокат. Он поднялся и принялся ходить по комнате из угла в угол, от книжных полок к стойке телевизора, Саре его передвижения действовали на нервы, ей хотелось спокойствия, неподвижности, ей казалось, что она не может правильно думать, когда рядом что-то или кто-то перемещается, будто пестиком в ступе перемалывая ее нечеткие соображения. Почему-то никакие возражения не могли сбить ее с толку, а такие чисто механические движения странным образом смущали ее, и она сказала:

— Збигнев… Извините… Не могли бы вы сесть… я не могу думать.

Адвокат остановился посреди комнаты, внимательно посмотрел на Сару и, будто разглядев в ее облике что-то, ранее ему не известное, кивнул и, придвинув к себе стул, сел на него верхом.

— Я вот о чем думаю, — сказал он. — Допустим, Селия подпишет. Допустим, Стиву каким-то образом удалось, и Селия действительно получит способность сопереживания. Да она в ту же минуту потеряет рассудок! Она ни психологически, ни физически к сопереживанию не способна! Может, Стив это предвидел — если Селия потеряет дееспособность, она не сможет распоряжаться своими миллионами. Сара, не будет ли честнее ее об этом предупредить, если она сама не подумала?

— Нет, — отрезала Сара.

— Нет? — удивился адвокат.

— Збигнев, если бы опасность, о которой вы говорите, существовала, я первая сказала бы Селии, чтобы она сто раз подумала… Но такой опасности нет. Я знаю… знала Стива лучше, чем все вы. Он не мог, в принципе не мог подложить Селии или кому-либо еще такую свинью. Он терпеть Селию не мог, это да. Она не позволяла ему общаться с Михаэлем, и он не мог ей этого простить. Все так. Но Стив не стал бы… Я уверена в одном: как только Селия получит то, что завещал ей Стив, она станет другой. Что-то изменится в ее характере, не будет никакой ломки, только гармония… И если Стив действительно хотел ей отомстить — это странное понимание мести, но все же, — то он избрал единственно для него возможный способ: заставить Селию стать другой, сделать ее лучше!

— Хорошо, если так, — пробормотал Збигнев, — но это только ваши предположения. А противоречие, которое может стоить Селии душевного здоровья, вполне реально, и я все-таки возьму на себя…

— Напрасно, — сухо сказала Сара. — Вы только добавите Селии сомнений, которых у нее и так достаточно.

— Да? — прищурился адвокат. — А мне кажется…

Он не стал продолжать, только смотрел на Сару странным взглядом, то ли насмешливым, то ли изучающим, но если он и пытался разглядеть в ее облике что-то, ему ранее не известное, насмешка над чем-то, чего Сара понять не могла, в его взгляде все равно присутствовала.

Сара поднялась.

— Извините, — сказала она. — Я мешаю вам спать… Пойду. Просто хотелось с кем-то поделиться… Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, — тихо проговорил Збигнев, когда Сара уже взялась за ручку двери. — Хорошо, я выполню вашу просьбу.

— Мою просьбу? — Сара обернулась. — Я ничего…

— Но ведь вы пришли и говорили со мной, чтобы навести на мысль: нужно рассказать Селии о возможности душевного разлада. Вы хотели, чтобы я об этом подумал, потому что к вашим словам у Селии отношение… скажем так, принципиального недоверия. Хорошо, я это сделаю.

— Спасибо, — спокойно сказала Сара.

— Но если в результате Селия перепугается и не подпишет… в конце концов, собственное здоровье для нее может быть важнее двух миллионов… тогда и вы лишитесь своей части наследства. Зачем вам это? Пусть Селия сама принимает решение.

— Я не смогу жить, — сказала Сара, — зная, что могла предупредить и не сделала этого.

— И ради такой малости…

— Это не малость. Это часть меня, понимаете? Так вы поговорите с Селией?

— Вы сами только что объяснили мне, что Стив не мог подложить такую свинью, и никакой опасности не существует.

— Я уверена в этом, — кивнула Сара. — Но я могу ошибиться. Или мог ошибиться Стив. Вы все думаете, что он непогрешим…

— Я так никогда не думал, — запротестовал Збигнев.

— А он был человеком со всеми достоинствами и недостатками. То есть, он был, конечно, больше, чем просто человеком, но ведь и в его мироздании можно совершать ошибки. Что если он… В общем, Селия должна знать, на что идет, когда будет принимать решение.

— Я не стану ее пугать и объясню, что… ну, насчет свиньи тоже…

— Конечно, — кивнула Сара. — Спокойной ночи. Завтрак у нас в восемь.


* * *

Проходя по коридору, Сара увидела за окном две тени — кто-то стоял на веранде, у выхода в сад, недавно взошедшая луна подсвечивала две человеческие фигуры — мужчину и женщину, они стояли близко друг к другу и, видимо, о чем-то шептались. Саре показалось, что это Ребекка с Михаэлем, но женщина была ниже ростом и полнее, конечно, это была Селия, как Сара ее сразу не узнала?

Сара прошла мимо спальни дочери, оттуда не доносилось ни звука, но ей показалось, что она слышит тихое ровное дыхание. Спит. В своей спальне Сара открыла окно — было душно, — и услышала тихие голоса снизу, такие приглушенные и далекие, что не только слов было не разобрать, но и сами звуки казались скорее порождением легкого ветерка, прилетевшего с реки и мелкими завихрениями влетевшего в спальню. Сара не стала прислушиваться, легла в постель и почти сразу заснула.

— Мама, — говорил, между тем, Михаэль, — я люблю Ребекку, сегодня вечером я это точно понял.

— Ты сошел с ума? — громче, чем ей бы того хотелось, сказала Селия и посмотрела вверх, на спальни второго этажа, одно окно было распахнуто, кажется, это в комнате Сары, не хватало только, чтобы она услышала глупости, которые говорил Михаэль. — Ребекка твоя сестра!

— Единокровная, да, ну и что?

— Как это — ну и что? — возмутилась Селия. — Ты хочешь сказать, что Ребекка тоже…

— Не знаю, — смущенно признался Михаэль. — Мы не говорили об этом.

— И не будете говорить, — твердо сказала Селия. — Выбрось эту чушь из головы.

— Ты не понимаешь, мама, — с тоской в голосе произнес Михаэль. — Ты опять меня не понимаешь. Ты меня никогда не понимала. Когда я говорил тебе, что хочу стать музыкантом, ты говорила, что это чувство гармонии, и, значит, мне суждено стать программистом… А когда я возился с кроликами, ты решила, что мое призвание — медицина. Ты всегда переиначивала мои мысли!

— Что с тобой? — спросила Селия. — Я никогда… Ты действительно так чувствовал?

— Конечно. Ты не знаешь — когда мне было шестнадцать… помнишь тот день… я не выходил из комнаты, ты думала, что у меня жар… у меня действительно был жар…

— Это когда у тебя началась пневмония? Конечно, помню.

— Жар начался потом. Не знаю… может, это была реакция организма. Я хотел повеситься.

— Что?!

— Повеситься, — повторил Михаэль. — Я чувствовал себя, как в цепях, даже хуже. Человек в цепях может смотреть, куда захочет, может мечтать и верить, что когда-нибудь цепи удастся сбросить, и он станет свободным. А я точно знал, что мечтать мне не о чем, все будет так, как скажешь ты. Я не мог сбежать… я пробовал, и у меня не получилось.

— Ты пробовал… что? Убежать из дома?

— Да. Неважно. У меня ничего не вышло. И я понял, что выход один… Точнее — два, но второй… Второй — убить тебя.

— Михаэль!

— Я тебя ненавидел.

— Господи! Я же всегда…

— Да, ты хотела, чтобы мне было хорошо. Только меня об этом никогда не спрашивала. Я ненавидел тебя, но…

— Ты хотел убить собственную мать?

— У меня ничего бы не вышло, я бы не смог… никогда. Оставалось одно: убить себя, потому что себя я в то время ненавидел даже больше, чем тебя. Ненавидел за то, что был слабым. Таким слабым, что даже в петлю залезть не смог себя заставить.

— Михаэль, что ты говоришь!

— Веревку я перекинул через перекладину… помнишь, я на ней подтягивался, ты говорила, это полезно для развития мышц… и встал на стул… тот, что стоял у кровати…

— Господи, — бормотала Селия, — Господи, почему ты не говорил мне…

— Я взял петлю в руки… и не смог. Понимаешь, я даже это не смог сделать, потому что думал: что скажешь ты. Я думал не о том, что ты будешь несчастна, а о том, что ты будешь злиться на меня за то, что я сделал все не так, как ты говорила. В общем, я слез со стула, спрятал веревку в школьный ранец… потом я ее выбросил в мусорный бак во дворе… и в тот день у меня начался жар.

Селия потянулась к сыну, он был выше нее на голову, и ей пришлось встать на цыпочки, чтобы поцеловать Михаэля в щеку, она хотела в лоб, но не получилось. Михаэль отпрянул, оттолкнул мать, Селия пошатнулась и, возможно, упала бы, если бы не ухватилась за одну из пластиковых колонн перед входом.

— Не надо, — глухо сказал Михаэль, — не надо меня целовать. Мне двадцать пять лет, из-за твоих поцелуев я так и не стал мужчиной. Хватит. Я люблю Ребекку, и с этим ты ничего не сможешь поделать.

— Ты хочешь жениться на собственной сестре? Ты действительно сошел с ума?

— Нет… Не знаю. Я люблю ее.

— Конечно. Как брат.

— Это другое… Не могу объяснить. И еще. Когда я получу то, что оставил мне отец, то брошу эту проклятую работу и… нет, я не скажу тебе, что буду делать, а то ведь ты… Но теперь я поступлю так, как хочу я, а не так, как хочешь ты. С этим покончено.

— Да? — холодно произнесла Селия, отступив на шаг. — Я никогда не допускала, чтобы ты делал глупости.

— Как ты сможешь мне это запретить? — насмешливо сказал Михаэль.

Селия открыла дверь в дом и остановилась на пороге. В холле слабо горели лампы под потолком, и Михаэль видел силуэт матери, казавшийся значительно выше, чем был на самом деле. «Будто призрак», — подумал он и вздрогнул от неожиданного ощущения неотвратимости чего-то темного и страшного, что непременно наступит завтра, если он… что?

— Очень просто, — сказала Селия. — Я не подпишу бумагу. Ты не получишь ни машин, ни самолет. Не сможешь их продать.

— Ты откажешься от двух миллионов? — изумленно спросил Михаэль. — Ты откажешься от денег, о которых мечтала все годы? Только для того, чтобы не позволить мне…

— Конечно, — призрак в дверях медленно наклонил голову, подтверждая сказанное. — Твое будущее для меня важнее всего, неужели ты этого еще не понял?

Она медленно закрыла дверь, и Михаэль остался стоять в темноте веранды. Свет в верхнем окне уже погас, луна, хотя и поднялась выше, скрылась в тяжелых облаках, пришедших с запада, Михаэлю показалось, что со стороны реки к дому медленно двигались серые тени, похожие на привидений, размахивавших руками и раскачивавшихся в такт неслышимой мелодии. «Туман», — подумал он, но не был в этом уверен. В этом доме, где жил отец, в этом саду, где он ездил по дорожкам в своей коляске, могло случиться все, и призраки из мира, с которым отец был накоротке, вполне могли явиться, чтобы почтить его память… или призвать к себе… или еще что-то могло прийти в их призрачные головы…

Вместо того, чтобы открыть дверь и отгородиться от тумана каменной стеной, Михаэль неожиданно для себя подтянулся к подоконнику — кажется, это было окно библиотеки, внутри было темно, черный глаз дома рассматривал Михаэля с равнодушным любопытством, а потом он ухватился за выступ карниза, поставил ногу на выбоину, которую даже и не заметил, но ощутил интуитивно, он сейчас вообще ни о чем не думал, и то, что происходило, происходило будто не с ним, а с другим человеком, знавшим наперед то, что нельзя предугадать, используя разум. Михаэль был уверен, что не сорвется, знал, что Ребекка не спит и ждет его — она оставила открытой дверь в коридор, но закрыла окно, и он, твердо встав на довольно широкий карниз, постучал в стекло.

Окно распахнулось, как ему показалось, даже раньше, чем он коснулся стекла костяшками пальцев. Что-то происходило со временем, следствия опережали причины, и в спальне Ребекки он оказался прежде, чем ухватился обеими руками за подоконник.

— Прости, — сказал он.

Ребекка притянула его голову к себе и поцеловала в губы.

— Прости, — повторил он, наверно, мысленно, потому что, как говорилось в восточных притчах, которые Михаэль любил читать в детстве, «уста его были запечатаны поцелуем». — Я только хотел сказать, что люблю тебя.

— И я тебя люблю, — сказала Ребекка или, наверно, подумала, а Михаэль, не услышав, понял, почувствовал, ладони его лежали у Ребекки на затылке, и, возможно, мысли перетекали через них, и через руки попадали в мозг, звуки ведь лучше распространяются в твердых телах, чем по воздуху, так, может, и с мыслями то же самое, и нужно крепко обнять друг друга, чтобы слушать…

— Ты моя сестра, — подумал он. — Мы не можем…

— Не можем — что? — подумала Ребекка. — Отец хотел, чтобы мы…

— Он не мог…

— Мы его еще не понимаем, Михаэль. Он знал, что делал и что хотел сделать с нами, а мы еще не понимаем, но он точно хотел, чтобы мы были вместе, ты и я…

— Откуда ты…

— Я знаю. Я чувствую.

— Я люблю тебя…

— Да… Да…

— Мать, — сказал Михаэль — на этот раз не мысленно, а вслух, лицо Ребекки было так близко, что он не видел его, все расплывалось перед глазами, будто туман из сада проник в комнату через распахнутое окно, — мать решила не подписывать бумагу, и мы с тобой не сможем…

— Она откажется от двух миллионов? — удивилась Ребекка.

— Она сказала, что мое будущее ей важнее денег, а она считает, что…

— Я знаю, что она считает, — перебила Ребекка, — об этом несложно догадаться. Но от денег она не откажется. Послушай, Михаэль, ты до сих пор веришь каждому слову своей матери?

— Она всегда делала то, что говорила, — пробормотал Михаэль.

— Ты сказал ей, что…

— Я проговорился, — виновато произнес Михаэль. — Случайно. Понимаешь, я так привык все ей рассказывать…

— Зачем?

— Не знаю. Как-то это получается… само. Были у меня только две тайны, которые я… Сегодня я и это ей выболтал. Не знаю почему.

— Я знаю, — сказала Ребекка. — Потому что ты порвал с прошлым. И то, что с тобой случилось в прошлом, там должно было и остаться.

— Не понимаю…

— Неважно. Если Селия откажется подписать бумагу…

— Да, что мы сможем сделать?

— Папа убедит ее не делать глупостей.

— Папа? Что ты хочешь сказать?

— Я так чувствую. Чувствую, и все. Ты не поймешь, я и сама не очень… Давай помолчим. И об этом, и обо всем.

— Хорошо, — сказал он.

И они молчали. Мысленный разговор продолжался, но нет никакой возможности связно изложить его на бумаге, потому что одновременно звучали тысячи слов, в том числе и таких, какие не существуют ни в одном языке, это и не слова были, а понятия, и не понятия даже, а целые миры, вмещавшиеся в интервал между вдохом и выдохом.

Туман, заполнивший комнату, то концентрировался, принимая форму человека с большой головой и длинными руками, цеплявшимися за стены и мебель, то растекался по стенам и полу, а на потолке в это время вспыхивали бледные искорки, быстро перемещавшиеся с места на место. Туман играл пространством, и Михаэлю казалось, что комната сжимается, стены начинают давить на плечи, а потом туман сыграл какую-то штуку со временем, и сразу наступило утро, солнце вспрыгнуло на подоконник и гневно хлестнуло лучами по глазам, Михаэль проснулся мгновенно, а Ребекка — минутой позже, она никак не могла выплыть из сна, который только что помнила, но уже забыла.

— Не вставай, — сказала она. — Я приготовлю кофе.


* * *

После ухода Сары адвокат долго ворочался в постели — знал, что не уснет до утра. Голова, однако, болеть перестала — разговор отвлек от боли, но не успокоил.

В доме было тихо, снаружи тоже не доносилось ни звука, тишина раздражала, Качински не выносил первозданную тишину, дома у него всегда слышны были звуки: из комнаты сына, где круглые сутки то играла музыка, то вопили футбольные комментаторы, то друзья Карела выясняли отношения или обсуждали достоинства и недостатки — просто достоинства и недостатки применительно к чему угодно: сегодня это могла быть Наоми Кемпбелл, а завтра аэробус А-380. С улицы тоже постоянно доносились какие-нибудь звуки — Качински жили в районе более чем престижном, но престиж в наши дни, похоже, связан не с тишиной и спокойствием, а с совсем иными категориями. Как бы то ни было, к звукам адвокат если не привык, то приспособился, а тишина действовала на нервы.

Лежать не имело смысла, и Качински, кряхтя, поднялся, нащупал тапочки, включил ночник, достал из портфеля ноутбук, не стал искать розетку, батареи должно было хватить на три-четыре часа, а больше он работать не собирался, ему и получаса было достаточно, он лишь хотел перечитать документ, о котором не сказал наследникам (так распорядился Стивен), и подумать еще раз о том, что делать, если так и не удастся дозвониться до Саманты, о которой наследники почему-то забывали, вот и Сара беспокоилась, подпишет ли Селия, но ни словом не обмолвилась о Саманте. Может, потому что никто из них так и не воспринял эту девушку, как живого человека? Или решили, что, если ей не достанется ничего материального, то и о духовном беспокоиться не имеет смысла?

Послание, которое адвокат вывел на экран, было написано Пейтоном через сутки после подписания завещания, пришло оно по электронной почте в виде прикрепленного файла, в самом же теле письма было сказано коротко: «Прочитайте, Збигнев, и подумайте. Пишу лично для Вас, ни для кого больше». И хотя не было сказано определенно «наследникам не показывать», это, в принципе, было понятно. Ни для кого — значит, ни для кого.

«Дорогой Збигнев, — писал Пейтон, — я прекрасно понимаю, какие чувства и мысли вызвало у Вас, как у юриста, содержание второй части моего завещания. Рад, что Вы согласились со мной, и теперь я имею возможность распорядиться своим достоянием так, как считаю нужным. Хочу, тем не менее, объяснить Вам то, что, скорее всего, осталось для Вас в прошедшей процедуре непонятным и могло показаться моей блажью. Мы с Вами много разговаривали о моих так называемых экстрасенсорных способностях, и я много раз объяснял Вам, что, по сути, нет у меня никаких особенных талантов, да и не особенных нет тоже. Единственное мое отличие от большинства живущих на свете людей, это то, что я ощущаю себя человеком Многомирия. Собственно, все мы — люди Многомирия, поскольку так устроено мироздание, но ощущает это далеко не каждый, человеческое сознание обычно ограничено решением проблемы выживания в одной-единственной ветви бесконечно сложной Вселенной, которую мы воспринимаем, как наш мир. Иногда рождается ребенок, мозг которого способен воспринимать мир таким, каков он на самом деле. Кстати, восточные мистики умели (а некоторые и сейчас сохранили такое умение) воспринимать Многомирие, они учились этому, не понимая, впрочем, истинной сущности того, к чему приходили в результате многолетних упражнений души и тела.

Западная физика пришла к той же идее благодаря исследованию атома и частиц, рационально, как всякая наука, а не эмоционально, как это получилось у мистиков-даосов. Результат один — физики (я говорил со многими) уже не возражают против идеи, выдвинутой в середине прошлого века Хью Эвереттом. Идеи, по тому времени революционной, а по своей сути столь же банальной, как мысль о том, что, кроме зеленого цвета, есть еще красный, синий, желтый, голубой, оранжевый, фиолетовый и еще множество невидимых, но реальных цветов спектра, и все они составляют неделимое единство бесконечной электромагнитной волны. Моя аналогия вряд ли покажется правильной физику, но Вам, надеюсь, позволит понять, что человек способен обычно воспринимать глазом лишь семь цветов радуги, но живет-то он в мире, где цветов неизмеримое количество, и нет ничего удивительного в том, что время от времени рождаются люди, способные воспринимать всю цветовую гамму мироздания.

Впрочем, это действительно очень отдаленная аналогия, которая, однако…»

Адвокат перещелкнул страницу — может, все так и устроено в мироздании, как утверждал Пейтон, но Качински был человеком действия, рационалистом, другие вселенные его не интересовали — до тех пор, пока какая-нибудь из них не окажется склеена с нашей и не начнет влиять на принятие решений и наши поступки в этом единственном для большинства людей мироздании.

Где там Стив говорит о наследстве? Да, на пятой странице. Вот.

«…и потому, Вы теперь понимаете, я вовсе не тот, за кого меня принимает так называемая общественность. Экстрасенс? Ясновидец? Целитель? Глупости. У меня столько же органов чувств, сколько у других людей. Я не вижу будущее, потому что будущее в пределах одной ветви мироздания непредсказуемо, и увидеть то, что еще не случилось, невозможно в принципе. Я не умею лечить, потому что нет у меня ни медицинского образования, ни лекарств. Единственное, чем я отличаюсь от других людей, — это мое понимание того, что я живу не только в нашей ветви мироздания, но во всех его ветвях. Разве я один такой? Каждый человек — мультивидуум. Каждый. Без исключения. Но далеко не все способны это… нет, не понять, но ощутить, почувствовать в себе, даосы учились этому, а некоторые с этим рождаются. Мне повезло — я таким родился».

Да, Стивен родился таким, в это Качински вполне мог поверить. Он перещелкнул еще одну страницу и, наконец, нашел место, которое хотел перечитать внимательно.

«…и лишь потому, что я ощущаю себя во всех мирах единым человеческим существом. Мне не нужно задумываться над происходящим, сравнивать один мир с другим, принимать решения, основываясь на рациональном знании. Да, я знаю, что происходит со мной в миллиардах или триллионах (разве я способен их сосчитать?) ветвей, но я знаю это примерно так же, как мой организм знает, что в каждый момент происходит с почками, легкими, сердцем и селезенкой. И действовать, менять собственную судьбу в каждом из миров я могу так же, как действует мой организм, когда нужно идти или поднять руку, или замедлить дыхание. Я не знаю, как это происходит, я просто переставляю ноги, поднимаю руку и перестаю дышать, если нужно. Для того, чтобы жить в Многомирии, не нужно понимание — достаточно инстинктов.

Когда я предсказываю чье-то будущее, я всего лишь вспоминаю, что стало с этим человеком в иной ветви, отличающейся от нашей настолько незначительно, что судьба человека, о котором я думаю, там практически такая же, какой она станет здесь, когда пройдет год или два… или десять. Как я вспоминаю? А разве вы знаете, как происходит аналогичный процесс в вашем сознании? Вы помните детство — как вы с матерью поехали в зоопарк и катались на пони. Вы просто вспоминаете… или вам не удается вспомнить — вы напрягаете память, ничего не получается, вы перестаете об этом думать, и прошлое неожиданно всплывает, когда вы меньше всего ждете его появления. Такое отчетливое, что вам порой кажется: когда это происходило в реальности, вы не видели столько деталей, сколько сейчас, не обращали на них внимания, а теперь обратили…

Когда я пытаюсь понять, чем болен человек, и болен ли он вообще, я тоже всего лишь вспоминаю — если называть воспоминанием проявление в сознании картинки, изображения события, произошедшего в другой ветви, там, где болезнь этого человека диагностирована медициной, которая, конечно же, умеет то, чего никогда не умел ни я, ни любой другой целитель. Я смотрю на человека или слушаю его голос в телефонной трубке и думаю: я же его знаю, я с ним встречался, не здесь, а в другой ветви, надо только вспомнить, что же с ним там… И память, которая на самом деле бесконечно велика, поскольку охватывает все мои бесчисленные сути во всех бесчисленных ветвях, где я существую, эта память подсказывает мне диагноз: «рак легких», этот приговор всплывает, будто воспоминание о моем давнем полете на воздушном шаре.

С лечением сложнее. С лечением гораздо сложнее, потому что одними воспоминаниями не обойтись. Все ветви, в которых существую я, вы, все люди, и тот человек, которого я взялся вылечить, связаны друг с другом, склеены во множестве мест, и я не знаю, как это происходит, не мое это дело — понимать, пусть физики разбираются. Они, кстати, уже многое поняли в этом странном процессе склеек ветвей друг с другом. Я не умею лечить, так же, как не умею ставить диагнозы. Но я могу переместить человека из другой его ветви в нашу — из ветви, где он здоров, сюда, где он болен. Вот и все. А больной из нашей ветви попадает в другую, где он был здоровым, и там начинает болеть, конечно, но — и это главное! — в той ветви врачи уже научились бороться с этой болезнью, и его лечат, он и там становится здоровым через какое-то время, а здесь умер бы…»

Збигнев перещелкнул страницу и вспомнил, как, прочитав впервые эти откровения Стивена, он решил, что подловил клиента на возмутительном противоречии, по сути — на лжи.

«Послушайте, Стив, — сказал он при встрече, — что вы мне написали? Хорошо, я верю, что существуют разные ветви мироздания. Пусть. Но, извините, как можно поверить, что человека из другой ветви вы так легко перетаскиваете в нашу — будто мешок с зерном, да? Взваливаете на себя и… Хорошо, это неверная аналогия, вы не представляете, как это физически происходит, но, черт побери, Стив, у того человека своя жизнь, своя память, он был иным, он, как минимум, не болел! И вы его… Он должен помнить свою жизнь там, в другой ветви, он должен почувствовать себя здесь чужим, там он съел на завтрак колбасу и вдруг оказался в мире, где на завтрак выпил стакан сока и пожевал булочку! Да у него ум за разум зайдет, о чем вы говорите!»

Стивен смотрел на адвоката и кивал — да, мол, да, вы совершенно правы…

«Вы совершенно правы, — сказал он, — то есть были бы правы, если бы речь шла об одной замене: был там, оказался здесь, а тот, что был здесь, оказался там. Да, вы были бы правы, Збигнев, но… знаете, я долго и сам над этим думал… А нужно было не думать, нужно было вспомнить… И однажды я вспомнил… Как химик Кекуле, тот, что открыл формулу бензола… Он все время думал, а нужно было вспомнить, и однажды он вспомнил… себя, конечно, собственное „я“ в той реальности, где формула бензола уже известна. Вот и я вспомнил. Понимаете, Збигнев, на самом деле это многократный процесс — может быть, тысячи „я“ обмениваются друг с другом, может, миллионы или миллиарды, это происходит вне моего сознания, я только думаю „хочу, чтобы было так“, и ветви склеиваются, и становится так, но между этими событиями столько промежуточных, о которых мне ничего не известно, которые происходят вне моего понимания… опять же, я хочу сделать шаг, и я его делаю, нога была на этом месте и оказывается на том, но сколько мелких движений, недоступных моему восприятию, при этом происходит! Обмены, склейки, обмены… И в каждой из ветвей, участвующих в этом процессе, память человека лишь очень ненамного отличается от другой его памяти. Поговорите, кстати, с любым, кого я вылечил. Спросите, не случилось ли чего-то с их памятью после того, как… Уверяю вас, все, подумав, ответят: да, есть кое-что. Некоторые вспоминают такое, чего с ними, вроде бы, не происходило. Некоторые не могут вспомнить, куда положили вещь, которая им так нужна. У всех что-то… Но ведь это такая мелочь по сравнению с тем, что они теперь здоровы! Такая мелочь… Об этом и говорить не хочется…»

«Не могу судить, — сказал тогда Качински, — у меня нет такой памяти, такой интуиции, я могу вам поверить или не поверить».

«От вас и не требуется вера, — сухо сказал Стивен. — Вы адвокат, вы всего лишь должны сохранить документ».

Качински вздохнул, отогнал воспоминание, как назойливую муху, и, придвинув ноутбук ближе (строчки почему-то начали расплываться перед глазами, устал, да), прочитал:

«А теперь о наследстве. Может возникнуть юридический казус — разве возможно передать в наследование способности? На самом деле я не думаю, что вам придется доказывать это в судебном заседании, поскольку никто из наследников, конечно, не станет обжаловать завещание. Но в принципе — не сейчас, так в будущем — подобный казус может возникнуть, и вы должны быть готовы к ответам на каверзные вопросы. Главное: способности целительства (теперь вы представляете, что это означает физически), ясновидения (смысл и этого умения вам теперь известен), а равно любые другие способности человека, связанные с его сутью, как мультивидуума, могут быть переданы по наследству — кому угодно, — точно так же, как движимое и недвижимое имущество. Единственное условие: завещатель должен быть мультивидуумом, должен понимать себя, лишь в этом случае он сумеет управлять своими способностями, своим духовным состоянием так же, как управляет состоянием материальным: деньгами, акциями, домами, лошадьми… На самом деле, Збигнев, это объясняется очень просто, и я уверен, что главное вы поймете из моего письма, а остальное, необходимое в вашей адвокатской практике, додумаете сами.

Человек, не осознавший себя существом Многомирия (как сказали бы буддисты — не достигший состояния просветления), воспринимает мироздание четырехмерным пространством-временем. Соответственно и распоряжаться он может лишь тем, что расположено в пространстве и перемещается во времени — теми же деньгами, домами, акциями, предприятиями, машинами, самолетами… Мультивидуум, осознающий себя в Многомирии (как сказали бы буддисты — достигший просветления), соответственно, может распоряжаться как собственным «я» во всех ветвях, где он существует, так и тем, что ему принадлежит — не в трехмерном пространстве, а во всем практически бесчисленном множестве ветвей и измерений, о многих из которых «простой человек» не имеет ни малейшего представления.

Я — мультивидуум. Я всегда им был — с момента рождения. Это происходит не часто, но все же рождаются на Земле время от времени подобные «уроды», способные осознавать себя в многочисленных переплетениях ветвей мироздания. Большинство погибает в детстве — они не в состоянии понять открывающейся им истины, а интуитивное прозрение слишком часто приводит их к состоянию, которое медицина называет безумием, лечит и, в конце концов, губит этих людей.

Некоторые из нас, став взрослыми и лишь интуитивно понимая, что их жизнь отличается от жизни «простого человека», пытаются объяснить себе себя — это тоже гибельный путь, и судьба таких мультивидуумов незавидна — их губит попытка примирить противоречия.

Некоторые из нас пытаются понять себя, изучая восточные философские системы и обучаясь у гуру тому, что уже, по сути, умеют. Некоторые, не пытаясь понять, просто пользуются своим умением — становятся целителями, если обладают интуитивным пониманием склеек и способностью (также интуитивной) управлять ими. Некоторые становятся ясновидцами — в той степени, в какой их интуиция помогает им «вспоминать» прожитое в другой ветви. Таким был наш великий прорицатель и целитель Кейси, не понявший до конца жизни своей истинной сути и потому не сумевший распорядиться своим даром.

Совсем немногие действительно понимают себя и пытаются объяснить людям многообразие мира и собственные, ни в малейшей степени не используемые, возможности. Таким был Нострадамус, не понятый ни современниками, ни потомками, таким был русский мультивидуум Даниил Андреев, интуиция позволила ему подобрать почти верные слова, но и он родился слишком рано, чтобы быть понятым правильно. Таким был английский философ Олаф Стэплдон, написавший замечательное сочинение «Создатель звезд» — реалистическое описание собственной жизни.

Мне, к сожалению, не известна статистика, я не знаю, сколько людей, осознающих себя жителями Многомирия, рождается в каждом поколении. Интуиция подсказывает, что нас становится все больше. И настанет время…

Я надеюсь, что такое время настанет — человечество поймет (сначала интуитивно), что является единым организмом в Многомирии. Я не знаю, как назвать такой организм. Пусть будет мегавидуум.

И чтобы приблизить это время, я написал завещание, которое вы, дорогой Збигнев, заверили, не понимая сути и всех его последствий, в том числе юридических. Надеюсь, кое-что вы теперь поняли…»

«Кое-что», — пробормотал Качински, закрывая файл.

«Послушайте, Стив, — сказал он тогда. — Я не уверен, что ваше объяснение…»

«Я ничего не объясняю, — поднял Стив обе руки. — Это интуитивное понимание, я просто знаю, как это происходит, но объяснить не могу, не хватает слов, и любой физик, несомненно, не оставят от моих так называемых объяснений камня на камне, хотя наверняка придет к таким же выводам в будущем».

Наступило молчание, Качински перебирал бумаги, лежавшие на столе, Пейтон, закрыв глаза, думал о чем-то, и обоим казалось, что друг друга они сейчас понимают так, как никогда прежде. Им не нужны были слова. Мысли им не нужны были тоже. Что-то более глубокое объединило их.

«Разве может умереть существо, обитающее в миллиардах миров? — сказал адвокат, не глядя на клиента. — Если в одной ветви тело перестает жить, то в тысячах других…»

«Да, — кивнул Стив, не открывая глаз. — Вы верно поняли. Мультивидуум бессмертен».

«Какой тогда смысл имеет завещание…»

«Я хочу, уходя, оставить здесь то, что поможет близким мне людям ощутить главное в жизни».

Больше ни слова не было сказано. Солнце опустилось низко, лучи его разбегались по столу, перекатывались по листам бумаги.

Они молча сидели друг против друга, пока не упала вечерняя темнота.

Качински помнил это мгновение — он вдруг очнулся, как после долгого сна, с ощущением, что побывал там, где ему еще предстоит прожить многие годы. Он видел во сне себя, но совершенно не помнил, каким он был и каким мог стать.

Собрал бумаги в папку, быстро попрощался (ему еще предстояло часа два ехать домой, в Гаррисбург) и пошел к двери, не оглядываясь на застывшего в коляске Стивена Пейтона.


* * *

Адвокат лежал под одеялом, дожидался утра и думал о том, что если не удастся связаться с Самантой, придется отложить подписание документа, а это означает дополнительные сложности — попробуй еще раз собрать вместе эту компанию. Лучше, наверно, пусть все подпишут, а потом он займется поисками Саманты, так и не ответившей на его многочисленные звонки. Почему-то он не хотел звонить ее родителям. Не хотел — и все, хотя они-то могли знать, где их дочь и почему ее номер не отвечает.


* * *

Михаэль ворочался с боку на бок и думал о том, что, если мать не подпишет бумагу, он будет самым несчастным человеком на свете. Что-то случится… но ведь мать подпишет… она не откажется от денег… она никогда не отказывалась от денег… только один раз, когда ушла от отца, но тогда она думала, что он неудачник… она не любила неудачников… никого, кроме сына, которого сделала неудачником сама… вот странно…


* * *

Ребекка спала на спине, раскинув руки, и ей снился странный сон: отец явился с небес, он был одет в свой лучший белый костюм, его взгляд лучился добротой, он взял ее за руки и сказал: «Дочь, ты знаешь, что я не умер, не бойся ничего, мы все равно вместе, я тебе помогу, тебе и Михаэлю, вы должны…»

Что-то помешало ему закончить фразу, а может, что-то помешало Ребекке досмотреть сон — она повернулась на бок и сразу погрузилась в теплую прозрачную воду бассейна, где так любила бултыхаться в детстве…


* * *

Селия проснулась среди ночи от неприятного ощущения, будто кто-то стоит у изголовья кровати и смотрит пристальным взглядом. Сердце отчаянно билось, но настоящего страха не было — кто мог войти в запертую комнату, кроме привидений, которые существуют лишь в воображении верящих?

Она открыла глаза и успела заметить слабое свечение над собой, сразу погасшее, так что и не скажешь: было оно на самом деле или почудилось.

Подпишу я эту чертову бумагу, — подумала Селия. — Деньги — это деньги, а все остальное… ничего, разберемся. И с сыном, и с этой вертихвосткой. Стив всегда был не от мира сего, и даже, уходя, не сумел хотя бы на время спуститься на землю.


* * *

Сара спала спокойно, без сновидений. Утром она проснулась, будто выплыла к солнцу из темной глубины, и сразу подумала о том, что нужно позаботиться о завтраке. Михаэль — она узнала это вчера — любит тосты, Ребекка, конечно, захочет булочку с конфитюром, для Збигнева надо приготовить омлет с беконом, а что захочет Селия… пусть скажет.

О себе Сара, как обычно, не подумала.


* * *

Когда Качински, не выспавшийся, уставший, с тяжелой головой, в которой не было ни одной путной мысли, спустился в столовую, все, оказывается, уже позавтракали, за столом сидела одна Сара, подперев голову обеими руками, и ждала адвоката, чтобы спросить: будет ли он есть омлет или предпочтет что-нибудь серьезнее — куриную ногу, например.

— Кофе, — пробормотал Збигнев, — много и покрепче. Да вы сидите, Сара, я сам управлюсь.

— Не спалось? — участливо спросила Сара. — Я тоже плохо сплю на новом месте. Хотите таблетку аспирина?

— Нет, — отказался адвокат, наливая кипятку в чашку, куда он высыпал три ложки растворимого кофе. — Дело не в том… На новом месте я сплю прекрасно, мне часто приходится разъезжать. Я пытался представить, что произойдет, когда… то есть, если вы все подпишете бумагу. Что-то должно произойти, верно? Понятно, Селия об этом не думает, Михаэль тоже, Ребекка… не знаю, но вы-то, Сара, должны понимать, что подписи не могут быть формальным юридическим актом.

— Конечно, — отозвалась Сара, — мы станем другими.

— Другими, — повторил адвокат. — В том смысле, что почувствуете в себе новые способности?

— Нет… То есть, это тоже, конечно. Я имела в виду… каждый из нас станет другим человеком, если вы понимаете, что я хочу сказать. Чтобы сострадать, нужно иметь специфическую душевную организацию, вы согласны? Нужно чувствовать людей, интуитивно понимать их боль, желания… Есть это у Селии? Ни в малейшей степени. Селия и сострадание… Невозможно. И если Стив завещал ей именно это… в ней что-то должно измениться. Внутри.

— Что должно измениться в вас? — спросил Збигнев, отпивая из чашки. Прекрасный кофе. Ароматный, но, главное, крепкий, то, что сейчас надо. — Ведь что-то и в вас изменится, верно?

— Конечно, — неуверенно произнесла Сара, ей не хотелось меняться, никому не хочется, каждый привык к себе, такому, какой есть, она тоже привыкла. — Я много лет наблюдала, как Стив лечил, не зная того, кого лечит, только слушал голос по телефону, и часто это был не голос самого больного, а его родственника или друга. Не знаю, как это у него получалось…

«А я знаю», — хотел сказать адвокат, но промолчал.

— …но люди действительно выздоравливали… не всегда, впрочем, журналисты преувеличивали обычно… а я вела свои подсчеты… если точно, то выздоравливали примерно три четверти. Это много?

— Да, — сказал Качински. — Очень много.

— Я тоже так думаю. Стив чувствовал этих людей, понимал их больше, чем они сами себя понимали. Как он это делал на расстоянии? Понимаете, Збигнев, я боюсь… я просто боюсь… физически… когда это на меня обрушится… говорить с человеком и ощущать, как в его печени зреет опухоль…

— Стивен обычно не брался лечить онкологические заболевания, — заметил адвокат.

— Да, знаю. Все равно… Это…

— Вы можете отказаться, — сказал Качински. — В отличие от Селии, вам не так важны эти деньги, чтобы…

— Если я скажу, что деньги меня вообще не интересуют, вы мне не поверите? Но я не могу отказаться. Если Стив оставил мне… я должна…

Адвокат промолчал. Как поступил бы я? — подумал он. Бог с ними, с деньгами, я бы не смог жить, ощущая постоянную тяжесть… Может, Сара права, и она станет другой, когда получит эту часть наследства. Изменится. Не внешне, конечно. Это будет другая женщина. «Во мне самой, во мне самой узнаешь ли меня?» Откуда эти слова? Из какой-то песни, которую он слышал когда-то… где-то…

— Вы так и не дозвонились до Саманты? — спросила Сара. — Я вам сделаю пару тостов, хорошо?

— Нет и нет, — покачал головой Качински. — Это я на оба ваши вопроса отвечаю, Сара.

— Но если не будет ее подписи…

— Никто не сможет вступить в права наследования, да. Здесь есть тонкость, Сара. Саманта не получает никакого материального наследства. Поэтому, в принципе, ее подпись может считаться действием юридически ничтожным. Я-то полагаю, ее подпись так же важна, как ваши, но Селия может думать иначе… И вы тоже. Это юридический казус, который… То есть, я, конечно, еще буду пробовать… собственно, мой мобильник все время прозванивает линию, и как только появится ответ…

— Вы можете позвонить ее родителям, — сказала Сара.

— Могу. Но не буду.

Сара промолчала, но вопрос ясно читался в ее глазах.

— Я знаю, что происходит, — объяснил адвокат. — Они мне скажут, что Саманта опять куда-то уехала, не сказав, когда вернется, и телефон отключила, это, мол, с ней уже который раз после того случая, они волнуются, но уже не так, как тогда, понимают, что надо просто ждать… хотя они, конечно, не верят той чепухе, что дочь рассказывала журналистам… В общем, что-то в таком духе.

— Вы думаете, она…

— Стив не просто так оставил ей… Он ей верил.

— Она сейчас где-то около… как эта звезда называется?

— Это может быть другая звезда. И, к тому же, не в нашей ветви.

— Бедная девочка, — сказала Сара. — Наверно, ей приходится тяжелее, чем всем нам.

— Не знаю. Это ее призвание. Стив мог бы жить, если бы потерял свой талант?

— Нет, — убежденно произнесла Сара. — Он умер бы в тот же день.

— Вот и Саманта…

— Но тогда, — сказала Сара, — почему вы нас торопите, Збигнев? Я имею в виду — с этими подписями. Саманта вернется, вы до нее дозвонитесь, назначьте другое время… какие проблемы?

— Проблема одна, Сара, — объяснил адвокат. — Вы забыли? Документ должен быть подписан в течение суток после оглашения завещания. Так что нам придется… А Саманта подпишет потом.

— Если подпишет.

— Сара, в чем я не сомневаюсь, так это в том, что Саманта свою подпись поставит.

— Ей же ничего не достанется…

— Вам нужны деньги, Сара?

— Только для того, чтобы поставить на ноги дочь.

— А Саманте и для этого не нужны.

Адвокат допил вторую чашку кофе и налил третью.

— Пожалуй, — сказал он, — третью чашку я пить не стану. А омлет я бы теперь съел. Без бекона. С зеленью, если можно.


* * *

— Вот этот документ, — сказал Качински. — Можете посмотреть, прочитать еще раз.

Он пододвинул бумагу к краю стола. Сара сидела напротив адвоката на стуле с высокой резной спинкой и выглядела королевой в своем широком черном платье со стоячим воротником. Ребекка сидела рядом с матерью на пуфике, девушка тоже была в черном, но, несмотря на цвет, ее платье выглядело нарядным и даже немного легкомысленным. Михаэль не сводил с Ребекки взгляда, он не мог усидеть на месте и все время перемещался по комнате, огибая поставленный для него стул, останавливаясь на мгновение возле матери, сидевшей в единственном здесь легком кресле на колесиках, и возобновлял свое беспрерывное кружение.

— Вы бы сели, Михаэль, — попросил адвокат, не став, однако, настаивать.

Михаэль подошел к столу, достал из кармана рубашки короткую ручку и, не раздумывая, подписался рядом со своим именем. Селия тихо вскрикнула. Ребекка улыбнулась. Сара смотрела на адвоката, и ему показалось, что она подумала: «Видите, я вам говорила».

— Кто следующий? — спросил Качински.

Ребекка поднялась, подошла к Михаэлю, забрала у него ручку и аккуратно вывела свою подпись. Сара кивнула. Михаэль наклонился и поцеловал девушку в щеку. Селия постучала по подлокотнику кресла костяшками пальцев.

— Следующий, — сказал адвокат.

Он был уверен, что теперь подпишет Сара, но получилось иначе. Селия встала, оттеснила от стола Михаэля с Ребеккой, взяла лист, на мгновение Качински показалось, что она сейчас разорвет бумагу и бросит в корзину, он приподнялся и протянул руку, чтобы помешать, если успеет, но Селия всего лишь поднесла лист к глазам, пробежала взглядом текст, уронила бумагу на стол и сказала:

— Дайте вашу ручку, адвокат.

Паркеровское перо мягко пробежало, оставив длинный причудливый след подписи.

— Полагаю, — сказала Селия, усаживаясь в кресло и взглядом приказывая Михаэлю оставить Ребекку в покое, — полагаю, это пустая формальность. Кстати, где ваша Саманта? Ее отсутствие только подтверждает: подписи ничего не меняют в том факте, что мне причитаются два миллиона наличными и дом в Детройте. Надеюсь, налог на наследство не окажется слишком высоким.

— Сара, — сказал Качински, поставив точку в неожиданном монологе Селии.

— Да, конечно, — пробормотала Сара.

Ей почему-то было трудно подняться, и ноги казались тяжелыми, как две колонны, которые нужно было с усилием переставлять с места на место. В голове стучали звонкие молоточки, отсчитывая то ли удары сердца, то ли мгновения вечности. Когда Сара взяла лежавшую на столе ручку (ощутив тепло, оставшееся от прикосновения Селии), ей почудилось вдруг, что кто-то смотрит через ее плечо, она оглянулась… никого… но Сара все равно знала: это Стив, он хочет видеть, как она подпишет их общий приговор, их общую судьбу.

— Помоги мне, — тихо сказала она, обращаясь то ли к Господу, то ли к мужу, то ли к собственной совести.

Подпись была короткой — простая завитушка.

— Вот и все, — бодро сказал Качински, отобрав бумагу у Сары и удостоверившись в том, что четыре подписи поставлены там, где нужно.

— Вот и все, — подтвердила Селия. — Можно быть свободными?

— Господи, — прошептал адвокат. — Что…

Напротив имени Саманты Меридор стояла короткая размашистая, с сильным наклоном влево, подпись, сделанная зелеными чернилами.

Качински мог бы поклясться всеми святыми и Маткой Боской, что минуту назад зеленой подписи на бумаге не было. Откуда она могла взяться? Чернила в «паркере» адвоката были фиолетовыми, он не признавал других, Михаэль с Ребеккой подписывались черной шариковой ручкой, да и зачем им… не стали бы они…

— Что случилось, адвокат? — резко произнесла Селия. — Что-то не так?

Качински успел взять себя в руки.

— Нет, все нормально, — сказал он и положил бумагу на стол.

Телефон во внутреннем кармане его пиджака тихо заиграл мелодию ноктюрна Шопена.

— Извините, — пробормотал адвокат. Он и смотреть не стал на экранчик, знал…

— Здравствуйте, Саманта, — сказал он, поднеся аппарат к уху. — Вы вернулись?

— Да, — сказала девушка, — я вернулась еще ночью, видела ваши звонки, но была такая уставшая… Извините, что не позвонила сразу, но мне показалось неудобным в четыре часа утра…

— Ничего, — сказал Качински и неожиданно для себя спросил: — Трудно было?

Саманта поняла вопрос.

— Не очень, — сказала она. — Скоро это вообще станет для меня рутиной. Но знаете как интересно! Я еще маленькой девочкой мечтала… смотрела на звезды и думала: когда вырасту, обязательно полечу… побываю там, где эти далекие огоньки… я еще не знала, что звезды — плазменные шары… Наверно, я чувствовала уже тогда, что… ой, простите, сэр, я что-то разговорилась.

— Ничего, — сказал Качински, — я слушаю.

Он поднял взгляд: слушали все — Михаэль и Ребекка с любопытством, Сара с улыбкой, Селия напряженно поджала губы. Никто из них не мог, конечно, разобрать ни слова, но адвокату показалось, что каждый знал содержание разговора, но как-то по-своему, воспринимая свое, то, что было близко…

— И люди такие милые, — продолжала Саманта. Похоже, ей просто не с кем было поделиться впечатлениями — с родителями не хотелось, они и раньше ее не понимали, а теперь так вовсе, подруг, которым можно рассказать сокровенное, у нее не было лет с пяти, не с репортерами же общаться, в самом деле, они-то всегда рады послушать, вот и сейчас двое стоят у ограды, дожидаются, когда она выйдет, чтобы пристать с нелепыми вопросами, а потом переиначить ее ответы (или молчание) так, как любят читатели.

— Очень милые люди, они еще не привыкли к перелетам, раньше путь от Земли до Лейтена занимал пятнадцать лет в одну сторону, представляете? Летали только ученые, такие, знаете, герои, они давно, кстати, думали о склейках, о том, чтобы использовать другие ветви, но не было… это ведь индивидуально, я хочу сказать… Ой, простите, адвокат, я все говорю, а вы меня не останавливаете. Вы звонили, чтобы сказать о завещании, верно?

— Да, — сказал Збигнев.

— Я должна подписать…

— Вы уже…

— Да, как только поняла, в чем дело.

— Как это у вас получилось? — решился задать прямой вопрос Качински.

— Ну… — Саманта помедлила с ответом, будто подбирая слова попроще. — Знаете, я не смогу… это получается будто само собой… я имею в виду склейки. Вы лучше спросите у Ребекки, она… то есть, мы… Теперь, наверно, я не могу говорить о них — «они». Теперь — мы. Или даже лучше — я. Я ведь с вами…

— Да, — сказал адвокат.

Они стояли у стола и смотрели на него. Все четверо. Они держали друг друга за руки, и адвокату показалось, что на него смотрят не восемь глаз, а всего два. Или даже… Просто взгляд. Добрый, участливый, заботливый.

— Да, вы со мной, — сказал Качински.

— Нужно составить одну бумагу, — сказала Саманта. — Вам Селия объяснит, хорошо? А меня мама зовет, простите. Если я вам буду нужна…

— Бумага? — переспросил адвокат, но услышал щелчок отключения связи и гулкую бездонную тишину.

— Бумагу, да, — произнесла Селия странным голосом, она будто прислушивалась к чему-то, то ли к внутреннему голосу, то ли к отдаленным раскатам грома, в комнате потемнело, из-за реки пришла туча, стало свежо, вот-вот мог начаться дождь, адвокату не хотелось возвращаться в Гаррисбург под дождем, значит, он останется здесь еще на час-другой и поймет, наконец…

— Напечатайте, пожалуйста, мы подпишем, — продолжала Селия, — а потом кое-что объясним вам, если вы еще не поняли.

— О мультивидууме? — догадался Качински, глядя, как четверо, державшие друг друга за руки, становятся и внешне похожи — в них и раньше было что-то общее, все-таки одна семья, хотя с чего бы: что общего у Селии с Сарой?

— Вы знаете? — удивленно спросила Сара.

— Стивен говорил мне, — с достоинством произнес адвокат.

— Тогда все намного проще, — улыбнулись четверо.

— Вы готовы печатать? — спросил Михаэль.

— Это короткий текст, — добавила Ребекка.

— И мы подпишем, — сказала Селия.

— Саманта тоже, — уточнила Сара. — Она нас слышит, так что…

— Мне нужен принтер, — пробормотал адвокат. — Могу я подсоединить ноутбук к компьютеру Стивена?

— Уже сделано, — сказал Михаэль. Голос у него был твердым и глубоким, хотя, вроде, таким же, как прежде. Качински не смог бы определить разницу, да и не стал об этом думать.

— Хорошо, — сказал он. — Какой текст?

— Пишите, — сказала Селия, и пальцы адвоката послушно застучали по клавишам. — «Мы, чьи подписи удостоверяет адкокат-нотариус Збигнев Качински, наследники Стивена Арчибальда Пейтона, передаем все доставшееся нам материальное состояние, перечисленное в завещании, в распоряжение Фонда Пейтона, целью которого является благотворительная деятельность и участие в международных гуманитарных проектах. Директором-распорядителем Фонда назначается Збигнев Качински»… Вы пишете?

— Да-да, — пробормотал адвокат. — Селия, вы уверены, что…

— Данное распоряжение, — продолжала Селия, — вступает в силу немедленно после его подписания. Пожалуйста, Збигнев, не удивляйтесь так, вы говорили со Стивом, он все вам давно объяснил…

— Да-да…

— Пожалуйста, не нужно так нервничать, — Селия протянула через стол руку и положила теплую ладонь на плечо адвоката. Что-то произошло в этот момент, ему показалось, будто ударила молния, горячий заряд прошел внутри от плеча к правой ноге и ушел в пол. Стало хорошо. Стало вдруг так хорошо, как никогда прежде. Рука Селии по-прежнему лежала на его плече, и он знал, что это она забрала сейчас его волнение, застарелую тупую боль в печени, на которую он давно уже не обращал внимания, и что-то еще, мешавшее ему жить, о чем он даже не догадывался, какую-то внутреннюю неудовлетворенность она тоже забрала. Он подумал, что Селия должна оставить и ему возможность мучиться, а не только радоваться жизни, и сразу получил обратно какую-то часть себя, ему все еще было хорошо, но хотелось большего, и он, конечно, своего добьется, теперь уж точно, добьется и пойдет дальше, поднимется выше…

Качински огляделся, будто впервые увидел мир таким, каким он был на самом деле. Михаэль, обняв Ребекку, стоял рядом, а Сара чуть поодаль, они были здесь и где-то еще, и адвокат видел сейчас не только эту комнату, но — странным образом — поляну за стеной и реку под обрывом, и дорогу, по которой мчались в обе стороны машины, одну остановил полицейский, водитель затормозил и вышел, недовольный… а в лесу в это время упало прогнившее дерево… в небе тучи, наконец, насытились влагой, и первые капли дождя упали на траву у дома, на гравиевые дорожки и черепичную крышу… он почувствовал капли на своих ладонях.

— Вы напечатали, — констатировала Сара и вышла из комнаты. Вернулась она почти сразу, положила на стол лист распечатки, и все поставили свои подписи, адвокат внимательно следил, хотел заметить, когда среди прочих возникнет подпись, сделанная зелеными чернилами… и пропустил этот момент, он поднял лист, перечитал и подписался сам.

— Нужно это официально заверить, — сказал он.

— Чуть позже, — произнесла Сара. — Сейчас мне хотелось бы побыть немного наедине.

— Да, — кивнула Селия, — я еще не вполне…

— Вы позволите, адвокат? — спросил Михаэль.

— Это недолго, — улыбнулась Ребекка. — Я вас позову.

Качински кивнул и пошел из комнаты. Они сказали «я», — думал он. — Они уже не говорят «мы», вот странно. Я. Одно целое. Может, они и имя себе придумают — одно на всех? Господи, — подумал он, — хотел бы я почувствовать хотя бы малую долю того, что сейчас чувствуют и понимают они… Он. Или она? Неважно.

Хотел бы я… Он подумал, что не выдержит, он просто умрет, если действительно войдет в это море. Хорошо, что люди в большинстве не понимают, не ощущают своих возможностей, своей сути. Мы еще не готовы, — думал он, — а те, кому достается по жизни эта карма, понимание себя, жизнь во множестве миров… разве они счастливы? Нет, но разве они хотят быть именно счастливыми? Чего хотел для себя Стивен, когда лечил, предсказывал, чувствовал чужую боль и брал на себя страдания? Чего хотят для себя его наследники — точнее, его единственный наследник, который только теперь, получив наследство, начинает жить по-настоящему?

Нет, — подумал он, стоя под дождем и чувствуя, как тяжелые капли стекают по спине. Я не хочу. Не смогу.

Никто тебе и не предлагает, — подумал он.

Молния ослепила его, в небе громыхнуло, гроза бушевала над домом, а там, в комнате, четверо… они разговаривали или просто стояли, чувствуя друг друга, привыкая быть одним целым… и Саманта — тоже с ними? Наверно.

Качински снял пиджак, набросил на голову, это было, конечно, иллюзорное ощущение отдельности от грозы, от дождя, от всего — от себя самого, в том числе.

— Сэр! — услышал он голос Ребекки.

— Збигнев! — позвала Сара.

— Господин Качински! Вы насквозь промокли! — сказала Селия.

— Идите ко мне, — заключил Михаэль.

— Сейчас, — пробормотал адвокат, уверенный в том, что его, конечно, услышат.

Капли больше не стекали по спине. Пиджак был сухим. В туфлях не хлюпала вода. Печень не болела. Все было хорошо.

— Послушайте, — сказал он, входя в комнату, — а нельзя ли и мне… Я хочу сказать… Мне с детства хотелось побывать на Сириусе. Я никому не говорил, боялся, что засмеют, но… Это возможно?

Он не ждал ответа. Он знал, что это возможно, потому что завещание Стивена Пейтона со всеми дополнениями вступило, наконец, в силу.


2008

И НИКОГО, КРОМЕ…

Я. Больше никого. И ничего.

Может, существует всё, кроме меня.

Возможно, правильны обе точки зрения.

Слышу, чувствую, иногда кажется, даже вижу, хотя и понимаю, что это лишь отображение звуков в известных мне зрительных образах. Воображаемое, но, как мне кажется, совпадающее с реальным настолько, что я могу сказать, в каком платье пришла сегодня Лера. Лерочка. Валера. Валерия. Дочь.

А они уверены, что нет меня. Представляю себя их глазами. Больница. Палата. Медицинская аппаратура. Кровать. На кровати — существо, которое было человеком, но теперь нечто, не реагирующее ни на какие раздражители. Пока еще живая пустая человеческая оболочка. Две капельницы. «Запредельная кома, степень четыре. Три балла по классификации Тиздейла и Дженнетт».

Сегодня Лера приходила чуть позже обычного. Утром, после гигиенических процедур (влажное обтирание, физиотерапия, смена памперсов… ненавижу). Гладила мою руку. Трогала пальцы. Плакала. Мне казалось, я видел ее покрасневшие глаза и челку, спадавшую на брови. Игра воображения. Знаю, что дочь поменяла прическу месяц назад, Алена об этом с ней говорила, я слышал. Лера пожала мне пальцы, и я ответил, но она, конечно, ничего не почувствовала, мои пальцы лежали в ее ладони так же безжизненно, как вчера. Неделю назад. Месяц. Двести тридцать семь дней.

Дочь держала меня за руку и тихо говорила о том, что Кен хотел ее поцеловать, и она этого хотела, а он смутился, у него комплекс, «но я его все равно люблю и не знаю, что делать».

Я хотел сказать… И сказал. Мысленно. Если бы дочь могла услышать, я кое-что объяснил бы ей о психологии закомплексованного юноши. Сам был таким Кеном, боялся прикоснуться к девушке, и если бы Марина с третьего курса не проявила инициативу, не знал бы вкуса поцелуя до знакомства с Аленой.

Помолчав, Лера произнесла фразу, отделившую прошлое от будущего. Конечно, дочь не подозревала, насколько фраза неотвратима. Для нее это была надежда. Для меня — ожидаемый финиш.

«Мама, наконец, уговорила доктора Гардинера применить его новое лекарство».

Уговорила, значит. Алена. Пусть Лера так и думает, хотя на самом деле Гардинеру, как я понимаю, стоило немалого труда уговорить Алену, причем так, чтобы ей казалось, будто она проявила инициативу.

Нужно было успокоиться, и, когда дочь ушла, я пробежал доказательство шестой теоремы инфинитного исчисления. Интересно, что показывает энцефалограмма, когда я размышляю? Вялые подъемы и спады электрической активности в мозжечке или где там в мозгу, по мнению врачей, бродят мысли и образы? Скорее всего, ничего не показывает. Даже наверняка — ничего. Я мыслю — следовательно, существую. Для себя. В себе.

К сожалению, в школе я не интересовался биологией, да и потом у меня не было никакого к ней интереса. Даже не знаю толком, чем ДНК отличается от хромосомы. Учили в школе, но с тех пор много воды утекло. Уверен: если мне было бы жизненно необходимо вспомнить школьные сведения из биологии, я смог бы это сделать. Конечно, чего не знал раньше, о том и вспомнить не могу, хотя… Если верна третья теорема (она верна, иначе я не смог бы доказать четвертую и пятую), то знать я могу столько, сколько не знают ни доктор Гардинер, ни его коллеги. Могу. Теоретически. Наверняка и практически смог бы, но не пытался. Страшно? Да, боюсь потерпеть поражение, боюсь понять, что все шесть теорем были доказаны неправильно, и на самом деле (что означает «на самом деле» в моем случае?) ничего из того, над чем я размышлял последние месяцы, не существует в природе и является математической фикцией. Необыкновенно красивой. Может, самой красивой за всю историю (как иначе, если я этой проблемой занимался!), но всего лишь и только — математикой, хотя Фрэнк Типлер из Тулана полагал, что всего лишь и только математикой является весь физический мир.

Дверь открывается почти бесшумно, вошедший старается не производить никаких звуков. Почему? Никто из входящих в палату не соблюдает тишину — зачем, если больной не может ни слышать, ни видеть, ни, тем более, осознавать?

Гардинер обычно входит, насвистывая свою любимую мелодию Лея из «Истории любви». Хотел бы я знать, о ком он в это время думает. Об Алене? С какого-то времени, насвистывая, он точно думает об Алене, и я подозреваю — что именно. Могу даже вспомнить с какого времени: час и минуту, когда он первый раз взял мою жену за руку — я это почувствовал, потому что рука Алены лежала на моей груди, а он положил сверху свою ладонь, пожал, Алена мягко ответила на пожатие; наверно, они посмотрели друг другу в глаза, но этого я не могу знать наверняка.

Вошедший молчит. Ступает так тихо, как может, но я понимаю, что вошла женщина. Очень слабый — на пределе восприятия — запах духов. Не Алена. Не Лера. Не кто-то из медсестер — они ходят в тапочках, не пахнут дорогими духами и не стараются быть тихими, как ангелы.

Женщина подходит к кровати, и я слышу ее дыхание. Она нервничает. Мне кажется, она то и дело оглядывается на дверь, хотя как я могу быть в этом уверен? Ощущения опережают знание, но не помню случая, чтобы знание не последовало за ощущениями — всегда появлялась возможность подтвердить интуитивную догадку звуками, чьими-то словами, прикосновениями; информацией, которой реальный мир снабжает меня, несмотря на нежелание иметь со мной что-то общее.

Женщина не хочет, чтобы ее застали в палате. Она не старая (сужу по дыханию), но и не очень молодая (судя по запаху духов, от которых Алена отказалась два года назад, потому что они перестали быть модными). Высокая (легко дотянулась до противоположного края кровати и поправила спадавшее одеяло) и худощавая (будь она толстой, коснулась бы меня животом).

Женщина наклоняется и целует меня в губы. Прикосновение мимолетно, поцелуй скорее лишь обозначен, но у меня сбивается дыхание, она может это увидеть, понять, почувствовать. Нет. Наверняка ни одна линия на самописцах (понятия не имею, как они выглядят, и что видно на экранах на самом деле) не сдвигается, не меняется ни один фиксируемый параметр моего состояния.

— Пожалуйста, — шепчет она, и мне кажется, что звучит весь воздух в палате: такое ощущение возникло у меня однажды, когда я оказался внутри большого колокола, стоявшего в лаборатории Биркесмана для исследования резонансных явлений.

— Пожалуйста, — повторяет она, и мне кажется, что время возвращается вспять к уже прошедшей секунде — чтобы я расслышал, воспринял, понял сказанное лишь один раз слово. — Хочу, чтобы ты жил. Я люблю тебя. Не уходи насовсем. Пожалуйста.

Она повторяет фразу восемь раз, и с каждым разом слова звучат тише, пока не становятся неотличимы от молчания.

Интуитивно я понимаю, почему это происходит. Но не хочу (боюсь?) впускать догадку в сознание.

Женщина уходит так тихо, что шагов ее я на этот раз не ощущаю вовсе.

Из коридора доносится шум, и я с тревогой думаю, что мою неожиданную гостью увидели выходившей из палаты. Кто-то из сестер или врачей задает ей вопросы, на которые она, возможно, не хочет или не может ответить.

В следующую секунду осознаю ошибку: дверь стремительно распахивается, и входят двое. Я давно узнаю обоих по шагам и, главное, громким голосам. Симмонсу и Гардинеру не приходит в голову разговаривать тихо, входя в палату. Зачем, действительно? Больному в глубокой коме ничто помешать не может.

— …И на восьмой минуте забил красивейший гол, — продолжает фразу Симмонс. Вчера было воскресенье, и профессор, конечно, смотрел игру «Ливерпуля» не знаю с кем, а гол забил, безусловно, Мердок, о своем любимце Симмонс говорит с придыханием. Гардинер футболом не интересуется и отвечает невпопад:

— Остин, я переслал вам эпикриз Лестера?

Один стоит слева от кровати, другой — справа, они обмениваются какими-то бумагами, лист планирует мне на живот, и Гардинер поднимает его, сильно ткнув в меня пальцем.

— Да, файл в компьютере. Ну, как вам это?

— Нормально. Я потом еще посмотрю.

— Жаль, Невилл, такая красота проходит мимо вас.

— Красота? А, вы о голе… как его… Мерчисона?

— Мердока. Он с подачи…

— Да-да, я понял. Скажите лучше вот что. Миссис Волков попросила меня использовать ницелантамин, и я нахожусь в некотором смятении. Скажу иначе: в большом смятении.

Симмонс молчит, я не слышу никакого движения и представляю: он изумленно разглядывает стоящего напротив Гардинера.

— Откуда ей известно о ницелантамине? — резко (с визгливыми нотками в голосе) спрашивает Симмонс и роняет мне на живот что-то не очень тяжелое — похоже на папку с бумагами. Каким взглядом профессор смотрит на Гардинера, с которым, насколько я понимаю их отношения, никогда не был дружен? Скорее, они коллеги-соперники: оба метят на пост заведующего отделением, старик Мариус на пенсию пока не собирается, но его тихо сживают, о чем сестры не раз судачили при мне, полагая, что плотно закрытые двери палаты охраняют их от посторонних ушей.

Теперь молчит Гардинер, шуршат бумаги — должно быть, он пытается скрыть волнение, неуверенность и какие-то другие чувства, делая вид, что изучает записи в моей медицинской карте. Зачем ему это? Не мог Гардинер сообщить коллеге о согласии Алены, не подготовив ответ на вопрос, который, как он прекрасно понимает, будет задан.

— Не знаю, кто ей сказал, — сухо произносит Гардинер и неожиданно взрывается: — Господи, Остин, вам известно, что творится в отделении, сколько человек на самом деле так и или иначе, в большей или меньшей степени, знает о том, какой эксперимент мы проводим, и сколько могло узнать хотя бы из оговорок Мариуса!

— Да, Мариус… — бормочет Симмонс и поднимает папку с моей груди, будто камень.

Нашел для себя объяснение. Начальник отделения не сдержан на язык, мог и проговориться.

— Какая разница, — вздыхает Гардинер, — откуда узнала миссис Волков? Она попросила меня… да что там «просила»… умоляла использовать препарат, потому что…

— Что вы ответили?

— Что я мог ответить? — Я так и «вижу», как Гардинер пожимает плечами. — Правду, конечно. Она настаивала, и я обещал, что подниму вопрос на ближайшем консилиуме.

— Завтра, — уточняет Симмонс.

— Завтра, — эхом повторяет Гардинер.

— Клинические испытания так или иначе необходимы, — раздумчиво произносит Симмонс после долгой паузы, во время которой перелистывает бумаги, я слышу характерный шорох. Похоже, он уговаривает себя, и ему это удается.

— Вот и я о том же.

— Хотите, чтобы на консилиуме я поддержал эту просьбу?

— Хочу, чтобы вы знали, о чем пойдет речь. Я ни о чем не прошу, профессор Симмонс. Я сам в сомнениях и ничего пока не решил.

Не решил он, как же.

— Хорошо, — вяло отзывается Симмонс. Слышу шаги. — И все-таки жаль, что вы не смотрели матч. Классная была игра.

Прежде чем дверь за ними захлопнулась, я успеваю расслышать часть ответа Гардинера.

— Не сомневаюсь, только мне…

Тишина. Темнота. Отсутствие. Обычное мое состояние.

Эта женщина…

«Я люблю тебя. Не уходи насовсем. Пожалуйста.»

Кто она? Почему никогда прежде не появлялась в моей палате? Почему поцеловала? Мы были знакомы раньше? Она меня знала? Переживала за меня? Кто-то из знакомых Алены? Не Леры. Женщина показалась мне гораздо старше моей дочери. И если она сказала то, что сказала, значит…

Кто эта женщина?

Смутно припоминаю. В тумане. Может, мы действительно знакомы, но почему тогда я не помню? Знакомы настолько близко… «Я люблю тебя».

Я должен вспомнить. Знаю, что вспомню, но бессмысленно напрягать память. Да сейчас и не получится. Эти посещения выбили меня из колеи. Я не успею. Если Гардинер сегодня же начнет… Нет, дождется консилиума. Не станет брать ответственность исключительно на себя. Не потому что совестливый и не из-за страха быть обвиненным. Он ничем не рискует, если больной скончается, так и не выйдя из состояния комы. Принципиально новый препарат, первое клиническое испытание. Минимальный (пока) шанс на успех, но необходимо исследовать все возможности, вот одна из них, а пациент все равно скорее мертв, чем жив. Очень глубокая кома, состояние мозга близко к терминальному. Гардинер ничем не рискует, даже наоборот. Он и в случае неудачи (на которую, безусловно, надеется) получит все дивиденды. Признание коллег: да, первый опыт не удался, больной умер, но это все равно был безнадежный случай. Когда в 1969 году Бернард в Южной Африке пересадил сердце Вакшанскому, обоим было ясно, что больной умрет через неделю-другую. Но Бернард сделал это, и сейчас пересадка сердца — рутинная, хотя, конечно, сложная операция.

Гардинер не за репутацию опасается. Он боится другого: вдруг препарат поможет. Шанс невелик, да. Судя по разговорам, которые велись в палате, вероятность семь десятых процента. Один шанс из ста пятидесяти. Если испытать препарат, взяв сто пятьдесят безнадежных больных в состоянии комы, то один из них придет в сознание (и, конечно, не будет помнить ничего из того, чем были заполнены его дни, когда он выглядел бревном), а остальные сто сорок девять погибнут — все равно они обречены, ну так умрут не через неопределенное время, а очень быстро. Зато медицинская наука сделает шаг вперед в лечении практически безнадежных ком.

Но даже один шанс из ста пятидесяти Гардинера, наверно, пугает. Если я приду в сознание, он своими руками погубит собственное счастье. Он воображает, что Алена –счастье, которое мужчина упускать не должен. Любовь. Следя за тем, как развивались их отношения, я смог составить впечатление о том, что такое любовь для Гардинера, и что –для Алены.

О чем я думаю? Почему неприятные моменты вспоминаются чаще, чем то немногое хорошее, что происходило за эти двести тридцать семь дней? Почему мне приходят на память разговоры о том, насколько безнадежна моя ситуация, и что в этом состоянии я могу просуществовать много лет, и что, даже если когда-нибудь приду в себя, то почти наверняка останусь дебилом, как больной N, который в две тысячи тринадцатом… или как больная M в тысяча девятьсот восемьдесят девятом. Или… Они перечисляли эти трагические случаи — Гардинер и его коллеги, обсуждавшие у моей кровати шансы на мое спонтанное «возвращение».

Ужасно, но эти слова Гардинер, похоже, и Алене говорил — как это сейчас принято, сурово и без утайки. «Мозг вашего мужа безнадежно поражен. Доктор Волков находится в тяжелой травматической коме и с очень большой вероятностью никогда не придет в сознание. Нужно надеяться на чудо, но вы знаете, как редки чудеса в нашем мире. Пока сохраняется очень слабая электрическая активность, практически на уровне фона, посмотрите на экран. Безусловно, он ничего не чувствует, зрачки не реагируют на свет. Конечно, жизнедеятельность организма будет поддерживаться, пока консилиум (единолично такие вопросы не решают) не зафиксирует смерть мозга. Да, страховка позволяет, вы ведь будете продолжать выплаты по его страховому полису? Значит, никаких проблем с этой стороны».

«Никаких проблем с этой стороны», — сказал Гардинер Алене через одиннадцать дней после того, как она выписалась из больницы и стала приходить ко мне каждый вечер. Сидела у изголовья и говорила, говорила, говорила, не умолкая, о чем угодно, бог знает какие глупости и чепуху, потому что ей объяснили: с больными в состоянии комы нужно много разговаривать, это, возможно, способствует, нет, не выздоровлению, но помогает быстрее выйти из комы, бывали, знаете, случаи…

«Никаких проблем с этой стороны, и я вам больше скажу, — Гардинер в тот раз впервые, как я понимаю, посмотрел на Алену глазами не врача, а мужчины, и понял, что она красива, умна, и что, хотя она замужем, проблем с мужем не будет. — Даже если бы у вашего мужа не было страховки, лечение все равно оставалось бы таким, как сейчас, потому что ничего больше сделать невозможно. Долг накапливался бы, клиника разбила бы сумму на много платежей. Есть, кстати, фонд Спиллера, который помогает в подобных случаях. Пожалуйста, не думайте об этом, мы делаем все возможное. И невозможное тоже».

Алена всхлипнула, и Гардинер взял ее руки в свои, прижал к груди… Впрочем, тогда я еще не научился распознавать и анализировать звуки, путал звуки шагов со звуками открываемого окна.

И что же? Ничего. Ни-че-го. НИ. ЧЕ. ГО. Все будет так, как они задумали. Консилиум, конечно, примет нужное решение, ведь речь идет о спасении жизни больного! Знаю я их: заведующий отделением профессор Мариус, главный невропатолог профессор Огдон, главный нейрохирург профессор Мортимер… Никого из них я не мог видеть, но слышал каждого, они замечательные специалисты и, безусловно, поддержат Гардинера, потому что на самом деле, если существует хотя бы один шанс из тысячи, что пациент придет в сознание, нужно этот шанс использовать. Никому не придет в голову, что Гардинер рассчитывает на то, что — и теория вероятностей на его стороне! — девятьсот девяносто девять шансов в девятьсот девяносто девять раз больше единицы.

Не думаю, что препарат убьет меня сразу. Мне неизвестны его клинические характеристики, да если бы и были известны, что я понял бы из медицинской абракадабры? Неделя? Месяц? Как это будет происходить? Полное исчезновение электрической активности мозга, отмирание нейронов? Когда на энцефалографе мелкие дрожания перейдут в устойчивую прямую линию, Гардинер произнесет со вздохом: «Жаль. ницелантамин тоже не помог. Мы его потеряли. Отключайте».

А что будет для меня? Потеря памяти? Ощущений? Я даже не узнаю, что перестал жить? Усну. Сейчас я не сплю и не ощущаю в сне никакой необходимости. Перестал спать, когда Гардинер на шестые сутки после аварии констатировал: кома перешла от уровня пять по классификации Глазго к самому глубокому уровню — третьему.

Неужели даже то, что я в панике, никак не отражается на показаниях энцефалографа? Видимо, нет, не отражается. Что они знают о сознании и ощущениях человека в коме? Почти ничего. Люди, вышедшие из комы, не помнят того, что чувствовали. Для них — для меня тоже, если случится чудо и я приду в себя после курса ницелантамина — пребывание в коме полностью выпадает из памяти. В редких случаях сохраняются очень обрывочные воспоминания. Как-то попалась на глаза заметка в Интернете: некий Гилфорд… надо же, и фамилию вспомнил, хотя, как мне казалось, забыл сразу после прочтения… этот Гилфорд впал в кому в шестом году, вышел из нее двенадцать лет спустя (к счастью для него, никто не пробовал лечить его новейшими препаратами) и уверял, что все ощущал и слышал. Но что именно ощущал и что конкретно слышал — сказать не мог.

В новостях Би-Би-Си показывали пенсионера… как же его… кажется, Морган. Неважно. После сердечного приступа впал в кому, а когда очнулся через несколько дней, неожиданно заговорил на валлийском языке, которого не знал. Правда, в детстве провел лето у бабушки в Уэльсе, где слышал валлийскую речь.

Не хочу об этом думать. В первые месяцы пытался пробиться в мир, который еще недавно был моим. Бился, как куколка в коконе, кричал, рвал катетеры, торчавшие у меня из носа и рта. Казалось, сойду с ума, и, возможно, действительно с него сошел, потому что неожиданно успокоился, понял… нет, не понял, понимание пришло значительно позже, я почувствовал, что эмоции, переполнявшие меня первые недели после аварии, не то чтобы стали слабее — они и сейчас не уменьшились ни на йоту, — но разум научился ими управлять. Как говорил шекспировский Полоний: «Даже в потоке, буре или, скажем, урагане страсти учитесь сдержанности, которая придает всему стройность».

Я не учился сдержанности, я ужасался тому, что мне придется неизвестно сколько времени — месяцы, годы? — провести в адовой темноте и неподвижности без возможности быть услышанным, не говоря уж о том, чтобы быть понятым. Я чувствовал, думал, мучился, и неужели абсолютно ничего из моих переживаний не отражалось на показаниях приборов, стоявших в палате и фиксировавших малейшие изменения в работе мозга?

Несколько раз в день заходили Гардинер, Симмонс, иногда Мариус. Мортимер трижды оперировал меня и гордился тем, что ему удалось вытащить меня с того света (лучше, думал я тогда, он бы меня там оставил!), и даже то обстоятельство, что я так и не вышел из комы, не могло заставить его обвинить себя в неудаче. Он выполнил свой долг — сохранил больному жизнь. Я кричал ему: «Разве это жизнь? Не хочу!», но ни один мой вопль, ни одна моя эмоция, ни одна моя попытка хотя бы моргнуть, не отражалась на показаниях приборов, и через два месяца Мариус и Мортимер перестали приходить ко мне. Разве что завтра, после консилиума, они заглянут в палату, постоят, поговорят, согласятся с Гардинером: «Надо испробовать любую возможность, вы правы, доктор!» — и уйдут, позволив этому человеку убить меня самым гуманным способом, какой существует в современной медицине.

Алена проводила со мной долгие часы, рассказывая обо всем на свете и воображая, что помогает мне «вернуться в сознание». На семьдесят третий день Гардинер явился, когда жена держала меня за руку и шептала, как меня любит, несмотря ни на что, а может, смотря. После того, как со мной случилось несчастье, она даже больше меня полюбила, ее любовь меня спасет… и прочую чушь в этом духе она произносила без запинки — будто выучила текст наизусть. Должно быть, посещала занятия группы поддержки, где люди, ничего не понимавшие в моем состоянии, объяснили ей, как нужно себя со мной вести, что говорить можно, а чего нельзя.

В тот день они впервые остались наедине (я-то за свидетеля не считался), что-то случилось с их сознаниями, они этого не поняли, а я ощутил их обоюдное движение друг к другу — будто они, хотя и сидели неподвижно по обе стороны моей кровати, взмыли в воздух, полетели навстречу друг другу, и где-то надо мной их мысли, их сознания, их человеческие сути столкнулись, отпрянули друг от друга и столкнулись опять.

И теперь Гардинер вознамерился меня убить, чтобы Алена стала, наконец, свободна.

Почему-то мысль о том, как несправедливо устроен мир, волновала меня больше, чем осознание того, что вместе они будут, когда не станет меня. Какая мне разница, что случится потом, после фразы: «К сожалению, мы его потеряли, отключайте»?

Я слишком много думаю об этом. Сообщение о завтрашнем консилиуме вывело меня из душевного равновесия, в котором я находился почти восемь месяцев.

У меня еще есть время. Восемьдесят четыре тысячи секунд, и тысячу я уже потратил на эмоции. Становлюсь сентиментальным, а этого быть не должно. Если я до завтра не докажу седьмую теорему инфинитного исчисления и не решу уравнение переходных состояний, которое, доказав теорему, смогу составить, мне ничего больше не удастся. Ничего. Меня не будет.

Или…

Даже этого я не знаю — не доказав седьмую теорему, не смогу сказать, «какие сны в том смертном сне приснятся, когда покров земного чувства снят».

Вот в чем разгадка…


* * *

Первые две теоремы инфинитного исчисления доказал не я. Сформулировать смог, а доказать не сумел. Теорему о нисходящих мощностях бесконечно больших чисел доказал великий Дорштейн. Четыре его статьи о «математике XXI века» — инфинитном анализе или исчислении бесконечно больших величин, — опубликованные одна за другой в течение двух месяцев в «The Mathematical Journal», а затем выложенные в ArXiv, произвели на математическое сообщество примерно такое же впечатление, как на ученых конца XVII века созданное великим Ньютоном исчисление бесконечно малых.

Доказательство четвертой (на мой взгляд, самой важной) теоремы инфинитного анализа пришло мне в голову раньше, чем я сумел доказать третью, а пятую сформулировал, когда мы с Аленой и Лерой купались в бассейне отеля «Хилтон» в Пасадене, куда приехали не столько из-за моего доклада об инфинитных числительных, сколько потому, что я хотел послушать Дорштейна «живьем» и кое-что с ним обсудить. И обсудил — а потом смог доказать третью теорему, получившую после публикации статьи в «Monthly Notices of the Royal Mathematical Society» мое имя. Первая Теорема Волкова, да.

«Разве на ноль можно делить?» — недоумевала Алена, посидев со мной на открытии конференции, где было произнесено немало слов о том, какой расцвет переживает математика, ставшая предметом интереса обывателей, привыкших видеть в телевизоре бородатых террористов и юрких политиков, а не лысых и, чаще всего, косноязычных профессоров самой абстрактной науки во всех вселенных.

«В школе учили…»

«Просто так на ноль, конечно, делить нельзя, — объяснил я, когда в перерыве мы пили с Аленой кофе на веранде отеля и разглядывали сверху только что открытый учебный корпус, изображавший в плане распростертую на земле восьмерку, если смотреть со стороны „Хилтона“, или символ бесконечности, если смотреть со стороны бульвара. — Но после того, как Вильсон постулировал бесконечное число многомирий, стало понятно, что, если математики не придумают, как оперировать бесконечно большими величинами, развитие физики застопорится, а развитие человеческой цивилизации может и вовсе пойти вспять».

«Не понимаю», — заявила Алена, и это был первый и последний раз в нашей с ней жизни, когда я подробно изложил жене смысл не только своей работы, но и смысл существования человечества — разумеется, как понимал его сам. Слушала она, поджав губы, с видом Диогена, которому Александр Македонский загородил солнце.

По сути, я пересказал единственной благодарной и влюбленной в меня (в то время!) слушательнице свой завтрашний доклад, дополнив его цветистыми подробностями устройства физических многомирий.

«Вообще-то, — вещал я, — о том, что Вселенная бесконечна, говорили еще древние. Аристотель, например. Из этого следовало, что человек никогда не познает даже бесконечно малой части мироздания, потому что часть эта, пусть и огромная по земным масштабам, все-таки конечна в пространстве и времени. Вселенная, доступная изучению, измеряется конечным числом метров и лет. А всякое конечное число есть бесконечно малая величина по отношению к бесконечности. Получается, что, сколько бы мы ни познавали, перед нами всегда будет бесконечно большой океан непознанного.

Современные идеи многомирия возникли в прошлом веке. Космологи пытались понять, почему наше пространство-время практически плоское, хотя следовало ожидать, что после Большого взрыва Вселенная окажется или замкнутой, (и тогда кривизна пространства-времени положительна), или открытой — с отрицательной кривизной. Для объяснения парадокса физики придумали инфляцию — процесс чрезвычайно быстрого раздувания пространства-времени в первое мгновение жизни Вселенной.

Сказав «А», физики были вынуждены сказать «Б», а именно: в Большом взрыве родилась не единственная Вселенная, а бесконечно большое число вселенных. И каждая из этих вселенных имеет бесконечно большие размеры, хотя и находится внутри другой, тоже бесконечно большой вселенной.

Это идея инфляционного многомирия с бесконечно большим числом миров.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.