18+
Город уходит в тень
Введите сумму не менее null ₽, если хотите поддержать автора, или скачайте книгу бесплатно.Подробнее

Объем: 396 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

ГОРОД УХОДИТ В ТЕНЬ

Моя предыдущая книга называлась «Асфальт в горошек». Летом жара была такая, что асфальт становился мягким и каблуки-шпильки в него проваливались, так что вся поверхность украшалась ямками.

Но если в первой книге старый Ташкент, то здесь все смешалось. Старое и новое. В этой книге наш родной город отдаляется, уходит в тень. Уже навсегда.

Пока мы еще живы — жива память.

Живых осталось немного.

Память уходит.

Хоть в этих книгах останется.

НАБРОСКИ РЕКВИЕМА

Вчера мне прислали эти фотографии. Два верхних угловых окна — моя квартира.

Нет, я знала. Мне сказала одна добрая женщина, что все кончено. Все равно, как удар в лицо. Кулаком и с размаха. Пока отошла от шока, пока отплакалась…

Теперь мы все бездомные. Много раньше я потеряла родину. Не в семидесятом. Тогда родина на всех была одна. Я очень скучала по родному городу. Но могла ездить туда каждый год. Я и ездила. Потом настали недобрые времена. Все уехавшие, и поверьте, все уехавшие против воли, в силу гнусных обстоятельств разом лишились родины. Вряд ли кто-то с этим смирился. Как не смирились с жестокими переменами в родном городе. Мой друг Юлий Гертман как-то назвал место бывшего Сквера геопатогенной зоной. Удивительно точное выражение. Некоторые ташкентские друзья меня упрекают: мол, давно пора смириться с убийством Сквера. Да и с убийством исторического центра тоже.

Вы смирились бы с убийством близкого человека? Для меня разницы нет. Убили сердце Ташкента, убили историю Ташкента. Теперь убили мой дом. Я бездомная. Иван, родства не помнящий. Сейчас мне скажут, что какая же я бездомная, если живу под крышей.

А на это я вам отвечу: все бывшие, но еще живые жильцы того дома либо там родились, либо жили с раннего детства. Тот дом был нашим общим, тот дом был нашим общим родным. Там мы играли в наши первые игры. Там мы ссорились и мирились. Там мальчишки пели песню про Ованеса, который разгуливал с ножом. Там, уже позже, Сережа Макаров не расставался с фотоаппаратом, щелкал и щелкал. Иногда я его фото выкладываю.

Такого дома не было во всем Ташкенте. Уверяю вас. Потому что ни у одного дома не было двух дворов и монументального забора.

Изначально дом не был жилым. В нем располагалась горная инспекция. Почему его отдали под квартиры работникам треста «Средазуголь»? Не знаю. Но в квартирах не было прихожих и кухонь, а под всем домом шел разделенный на отсеки подвал-бомбоубежище. Там хозяйки хранили банки с соленьями-вареньями и картошку на зиму, а я точно помню, что на железной двери был мелом нарисован скелет, которого я совсем маленькой ужасно боялась. Дом, в котором задний двор выходил на большую улицу. Нелепо? Но так и было. В этот задний двор никогда не заглядывало солнце, и поэтому мне он казался таинственным и сказочным. В нем можно было найти удивительные вещи вроде тонких деревянных мотыльков, которые потом оказывались остатками только что заточенного карандаша, самих карандашей, камешков странной формы, каких-то железок… У забора, солидных кирпичных столбов с пирамидками наверху, перемежавшихся деревянными остроконечными планками, росли кусты маклюр и высокие акации. Я завидовала тем жильцам, у которых были вторые балконы, смотревшие на этот двор. У нас второго балкона не было. Только два угловых окна и балкон, выходивший одновременно во внутренний двор и на Кренкеля. Тогда этот двор не походил на грязную помойку. Тогда жильцы не отгораживались друг от друга высокими заборами. Тогда вместо заборов были низенькие палисадники с вечно распахнутыми калитками, и эти палисадники едва не валились под напором густейших кустов живой изгороди, которая цвела по весне скромными белыми кисточками. Тогда каждую весну мама спускала вниз отрезки шпагата, которые закрепляла под потолком балкона, а тетя Фрося навивала на них отростки хмеля. Больше я никогда не видела хмеля в природе, но помню, что если неосторожно задеть листья, получишь саднящую царапину. Зато нам никакое солнце не грозило. В хмель по ночам прилетали бронзовики, а я сажала их в спичечный коробок. Тетя Фрося посадила еще и матиолу, неброский фиолетовый цветок с удивительным ароматом. У них с соседкой на двоих был один палисадник. Потом соседка посадила на своей половине белые шпалерные розы необыкновенной красоты, а тетя Фрося по узбекскому обычаю подняла вверх виноградную лозу «дамские пальчики», и получилась беседка. У нее и гранатовое деревце раньше росло, но погибло.

А у Могилевских (в этой квартире сменилось несколько жильцов) рос огромный куст дурмана с белыми цветами. И вишня. Потом куст тоже погиб. В палисаднике Людмилы Яновны росли необыкновенное дерево кёльрейтерия с кистями ярко-желтых цветов, потом из ее семян мы делали бусы, и топинамбур с желтыми, похожими на ромашку цветами. Такое же дерево росло в конце двора. А в самом дворе росли два серебристых дуба. Один засох, второй долго радовал глаз. Ковер из ночной красавицы, распускавшейся по ночам и увядавшей утром. Живую изгородь увивали разноцветные ипомеи, всюду росла касторка, розовела березка-вьюнок, цвели неприхотливые ирисы и оранжевые лилейники. Цветы моего детства.

А вечерами, когда спадала жара, все это поливали из шланга и мальчишки норовили попасть под струю, а теплая пыль сворачивалась катышками, и мы шлепали по мокрой земле босиком и в одних трусиках. Девочки — строго в белых, мальчики — строго в черных… Летний душ, куда временами скапливалась очередь, — гигантский сварной металлический ржавый бак на толстых бревнах и две кабинки с осклизлыми стенами и полом. Старые сараи, где хранился уголь и жили вредные скорпионы. На их плоских крышах рассиживались старшие девчонки в соломенных шляпах, которые продавали на Алайском кореянки, готовились к экзаменам. Розовая стена соседского дома с облупившейся штукатуркой, по которой нещадно лупили мячами. Гора песка посреди двора, в которой мы рылись целыми днями. Сбоку сухой, поросший травой арык. И покатая горка, ведущая к железным воротам. С горки мы катались на санках. Позже в торце дома мы с папой разбили палисадник. Я перебрала руками тонну земли с осколками стекла, посуды и железками — раньше на этом месте стояла хибарка, где жила армянская семья: бабушка, тетка и племянница. Потом хибарку снесли, а мы посадили деревья, урюк и вишню, малину, баклажаны, какую-то болгарскую сирень — что-то вроде лианы, страшный сорняк, от которого невозможно было избавиться. Поставили палисадник. Рядом тетя Фрося посадила вишни. Прямо у себя под окном. А Ренат поставил айван, посадил две черешни, виноград у самой скамеечки и разбил цветник на заднем дворе.

Когда-то мы ночевали во дворе всем домом. Когда-то до поздней ночи вели разговоры на скамеечке. Когда-то сидели на крыльце Милы Покровской и слушали первые долгоиграющие пластинки с опереттами.

Когда-то…

Я помню старую затрепанную домовую книгу, которая хранилась у тети Фроси, нашего управдома. И себя одиннадцатилетнюю, стерегущую во дворе коляску с крохотной спящей Ирочкой Могилевской.

Когда-то…

Он очень прочный был, строился основательно. После землетрясения выяснилось, что в нем, единственном на всей улице, есть сейсмопояс. Деревянную лестницу и полы из крашеных досок меняли один раз. Странно, правда? Менял тогдашний ЖЭК, бесплатно. Сейчас тамошние власти даже асфальт в центре не меняют, требуют, чтобы жильцы домов оплачивали. Потрясающие, типичные для тогдашнего Ташкента фанерные потолки с фанерными же узорами. Если бы уход бережный и забота — мог бы простоять десятилетия.

И ничего этого больше нет. Нет и никогда не будет. Вырублено, вытоптано, снесено, разметено.

И все мы, когда-то жившие, может, и не одной семьей, но достаточно дружно, разом лишились дома.

Поэтому те, кто остался в живых, еще остался: Лора Осадчук, Ванда Княжевская, Тома Корсунская, Ира Могилевская, Сережа Макаров, Майя Томлинг, Жанна и Марта Батановы, Саша Покровский и я — провожаем наш дом в последний путь. Я бы выпила не чокаясь. Как по покойнику.

Вечная память нашему родному дому. Которого больше нет и не будет. Как и родины. Уничтожили.

Вечная память.

УЗБЕКИ В УЗБЕКИСТАНЕ

«Очень большая просьба к Вам. Расскажите про жизнь местных жителей, узбеков в те годы. Какие у Вас воспоминания, впечатления? Расскажите про общение, коммуникацию Вашего сообщества с узбеками в те годы? Как они жили, происходило ли соприкосновение общин? Была ли узбекская интелегенция тогда? Мне очень интересно. Если впечатления „не очень“ — можно так и написать эти два слова. Настаивать не буду».

Из комментария Акмала Турсунова к одному из моих очерков.


Поэтому пишу. Хотя, видит Бог, не знаю, с чего начать… Я столько раз излагала свои воспоминания и впечатления о той жизни, но никогда не выделяла ни одну нацию. В Ташкенте, многонациональном городе, это было странно и не принято. Но напишу, как умею. Предупреждаю: исключительно о Ташкенте. Вернее, исключительно о ташкентских узбеках.

Когда нынешние молодые и рьяные повествуют об ужасах оккупации и колонизации, я только глаза таращу: откуда они все это берут? Причем я столько раз объясняла, что единой республикой, а позже и государством Узбекистан стал только после присоединения к России, а до того был разделен на ханства и эмираты, где царили в полном смысле слова проказа, туберкулез, лейшманиоз, малярия, ришта и тому подобные «прелести», особенности школ нелицеприятно описывал Садриддин Айни, а выучиться можно было только на муллу, кади, кори (чтеца Корана) и т. д. Скептикам предлагаю прочитать книги моего любимейшего узбекского писателя Абдуллы Кадыри «Минувшие дни» и «Скорпион из алтаря». Может, хоть это их чему-то научит.

Но на все эти вопросы, включая мой коронный: почему нынешние узбеки вместо того, чтобы насладиться свободой и мустакилликом, предпочитают подметать улицы российских городов? — я ответа не получаю. Поэтому постараюсь написать как можно более объективно. Если что не так, меня поправят, поскольку свидетелей тех лет еще осталось немало.

Я действительно считаю тогдашний Ташкент раем. В котором уютно жилось всем. Независимо от национальности. Никого, а уж узбеков в первую очередь, не унижали и не оскорбляли. Жили по-разному. Кто побогаче, кто победнее. Побогаче — работники торговли и так называемые артельщики. Что-то вроде нынешних кооператоров, производивших модные товары. Ну и хорошие портные и парикмахеры.

А теперь главное: Ташкент фактически делился на два города: Янги Шахар и Эски Шахар. Новый город и Старый город. Большая часть узбеков жила в Старом городе, но и в Новом их было предостаточно, особенно после землетрясения, когда старогородские мазанки снесли и стали давать квартиры везде, где строились новые дома. И на Чиланзаре, и на Высоковольтной, и в центре.

Эти города делились на множество городков поменьше. В каждом были свои неписаные обычаи. Если в Старом городе мусульманские обычаи соблюдались строже, то в центре были смягчены.

Еще в конце пятидесятых я встречала на Чорсу женщин в паранджах. Да что там на Чорсу — на Алайском. Потом постепенно они исчезли. Думаю, при нынешнем возрастающем влиянии мракобесов снова появятся. Хиджабы уже появились, хотя я в жизни не видела хиджабов в советском Узбекистане. Замужние женщины-узбечки носили косынки, лихо завязанные на затылке. А иногда и посаженные набок.

Судя по тому, что пишет певец Кукчи Фахим Ильясов, законы были довольно старозаветные. На Кукче в основном жили узбеки и татары. Русских было немного, но все знали узбекский — сказывалось окружение.

Девушки-узбечки из состоятельных, высокопоставленных семей модно одевались, и даже мини-юбки их не смущали. Их не угнетали, как старогородских келинок, и уж точно не били, как бьют сейчас.

Они не уезжали на заработки. Они учились, работали, жили. Когда я читаю, что по числу проституток за границей Узбекистан вышел на первое место, у меня дыхание перехватывает. Тогда за одно слово «джеляб», брошенное в адрес девушки, могли убить.

Как меняются времена!

Как жили узбеки? Да как все. На рынках торговали исключительно узбеки, либо приезжие со своим урожаем, либо перекупщики. Правда, цветочницы почти все были русскими. На заводах рабочие были всех национальностей, но больше русские. В Старом городе женщины не работали или почти не работали.

В шестьдесят восьмом году я проводила предварительную перепись в Старом городе, как раз на том месте, где сейчас гостиница «Москва». Стояла очень холодная зима, мороз доходил до минус 20, и мне пришлось заходить в каждый дом. Одни женщины, старики и дети. Мужчины работали. Никогда не забуду, как в самой глубине домов мы с мужем, который мне помогал, обнаружили дворец с фонтаном внутри, устланный коврами, как из «Тысячи и одной ночи», и роскошно одетую хозяйку, которая с гордостью именовала себя первой женой. Мы ушам не верили. Но все оказалось правдой.

Более современные узбечки работали, хотя имели семьи, детей. В Инязе, где я работала после окончания университета, завкафедрами психологии и педагогики были узбечки.

Подчеркиваю: узбечки одевались по последней моде, чем очень злили старогородских стариков. Мини-юбки они называли позором. А когда в моду вошли макси, меня хвалили все проходившие мимо старички, считавшие меня образцом скромности.

После землетрясения всем, чьи дома были снесены, давали квартиры, но многие узбеки хотели жить на земле, и им давали участки под застройку.

Пенсии начислялись в зависимости от стажа и общей суммы заработков за последние пять лет. Пенсионерам позволялось работать два месяца в году с сохранением пенсии. Различий между людьми не делалось.

Плата за квартиру начислялась в зависимости от квадратных метров полезной площади, то есть ванная, кухня и туалет не входили в оплату. Электричество после реформы 1961 года стоило 4 копейки киловатт, в квартирах с электроплитами — 2 копейки. Плата за коммуналку, газ, воду и т. д. не менялась годами, то есть за все время существования СССР. Правда, до подключения газа в начале шестидесятых отопление было печным. Топили углем или саксаулом, сначала в домах были печи с духовками, на которых готовили, и печи-контрамарки для отопления. Летом готовили на керосинках. У узбеков были сандалы, тандыры, мангалки. У владельцев собственных домов были летние кухни. Потом провели газ, и отопление стало газовым. Во многих домах и квартирах стояли водонагревательные газовые колонки. Свет часто отключали в сороковых и начале пятидесятых у всех без исключения, поэтому в домах держали свечи и керосиновые лампы. Потом отключения прекратились. И да, в тогдашних кишлаках были электричество, школы, медпункты, чего теперь днем с огнем не сыщешь.

Но даже в раю бывают недостатки. Проклятием Узбекистана был хлопок.

В сентябре все институты и техникумы вывозили на уборку хлопка. Предприятия тоже вывозили. Но если студенты жили в колхозах постоянно, предприятия чаще вывозили каждый день. Считай, бесплатный рабский труд до 7 ноября. А то и позже. Студентам давали норму — 50 кг, и беда, если кому-то не удавалось ее выполнить. Попробуй собери 50 килограммов ваты!

Правда, были студенты, обычно узбеки, собиравшие и по 150 кг, но это те, кто был родом из кишлаков.

Обычно уход за хлопком ложился на плечи кишлачных женщин: мужчины как-то ухитрялись пристроиться учетчиками, бригадирами, счетоводами, поварами… Женщины работали как проклятые. На всю страну прогремела трактористка Турсуной Ахунова, дважды Герой Соцтруда. Лауреат Ленинской премии. Условия жизни на хлопке были не слишком. Еда в основном плохая, были часты случаи гепатита из-за отравления арыков бутифосом.

И все-таки многие вспоминают то время, проведенное на хлопке, с ностальгической нежностью. Кстати, если кому и удавалось что-то заработать на хлопке, так именно привычным к сбору узбекам.

И все равно я настаиваю, что все нации в Узбекистане жили одинаково. Одинаково не в смысле казарменного житья, а в том, что пользовались всеми преимуществами советского строя. Понятно, что высокопоставленные чиновники ездили в лучшие санатории, но в Ташкенте было множество заводов, фабрик, крупных предприятий (самым крупным был погубленный завод имени Чкалова, выпускавший Илы). Почти у всякого предприятия был свой клуб или Дворец культуры (какой роскошный дворец был у текстильщиков), где было множество студий по интересам: изостудии, драматические, литературные, музыкальные… во Дворце текстильщиков были даже народный театр и скульптурная студия. Каждый, повторяю: каждый, независимо от национальности, мог прийти в любой клуб, любой дворец и заниматься совершенно бесплатно. Дворец Великого князя в то время отдали пионерам, и занятия там тоже были бесплатные. Я сама играла в тамошнем оркестре, а муж ходил в музыкальную школу.

Каждый, независимо от должности и национальности, мог прийти в профком и попросить для себя путевки: на предприятиях были свои санатории, профилактории, пионерские лагеря, свои медпункты.

Еще зимой профорги обходили всех и спрашивали, кому нужна путевка в пионерлагерь. Все путевки были почти бесплатными: платил профсоюз. Мне очень трудно отделить узбеков от остальных наций; у всех были одинаковые права.

И самым главным правом было право учиться.

В жизни бы не поверила, что когда-нибудь узбекская молодежь вместо сидения за партами будет улицы мести и цемент месить в чужих городах.

Право на учебу имел каждый. Колонизаторы и тираны сделали обязательным десятиклассное образование. Интересно, какое образование получают сейчас жители кишлаков? Впрочем, дворникам и рыночным торговцам грамота не нужна.

А тогда более прогрессивные узбеки отдавали детей в русские школы и русские группы вузов, но в городе имелись и узбекские школы, и узбекские группы. Сейчас в это трудно поверить, но летом преподаватели вузов объезжали кишлаки, поселки, маленькие города и уговаривали (!!!) выпускников школ поступать в институты. И неважно, в каком районе Ташкента ты вырос. Уроженец Кукчи Фахим Ильясов закончил востфак университета, долго работал за границей. Я, росшая в самой обычной семье, закончила престижный ромгерм.

При этом я хочу заметить, что жила на одной улице вместе с Шарафом Рашидовичем Рашидовым. В начале Кренкеля был его дом, кстати, далеко не образец роскоши, в конце — очень бедные дома, и это никому не мешало. Все мы ходили в одну школу. Носили одинаковую форму. Я училась с детьми Рашидова, с сыном второго секретаря обкома партии, с сыном замминистра юстиции, с сыном будущего ректора Политехнического, с дочерьми высокопоставленных чиновников, а потом с сыном председателя узбекского КГБ, и все они вели себя как обычные ученики. Мажоров тогда не было. Никого не привозили в школу на машинах, никто не ходил в бриллиантах и макияже, все были в форме, и ни один не хвастал должностями родителей. Это совершенно исключалось.

Учились все. На дневном, заочном, вечернем отделениях. Были даже заочные институты. Московские. Преподаватели которых разъезжали по всей стране.

И это плавно подводит меня к ответу на поразивший меня вопрос: была ли тогда узбекская интеллигенция?

Смею заверить: не будь советского строя, ни о какой узбекской интеллигенции речи бы не шло. Поймите, до Революции не было никаких театров, никаких выставочных залов, никаких академий наук. Мало того: то, что считается сейчас узбекской интеллигенцией, — пересыхающий ручеек по сравнению с полноводной рекой, да не обидятся на меня мои друзья. Но ведь это правда.

Театры. И прежде всего театр имени Хамзы. Раньше он располагался в бывшем здании широкоэкранного кинотеатра «Ватан». Что только там не ставили! И Камиля Яшена, и «Фархад и ширин» по Навои, и «Бай и батрак» Хамзы, и Шекспира, а какие артисты были! Сара Ишантураева, Абрар Хидоятов, ее муж. Я не видела их игру. Зато бегала (и все мы бегали) смотреть Шукура Бурханова, несмотря на то что спектакли шли на узбекском. Там наушники были. Да мы ими не пользовались — и так все было понятно. Такова была выразительность его игры. Великий актер был!

Театр драмы и комедии имени Мукими. Господи, как там пела Саодат Кабулова! Она мне нравилась куда больше прославленной Халимы Насыровой, уж извините. У той голос визгливый. А Лютфи Сарымсакова! А Малика Каюмова! Там и русские актеры играли, кстати; Кабулова позже пела в театре Навои. Да… Театр Навои, с великими балеринами Галией Измайловой и Бернарой Кариевой… И моя любимая певица Назира Ахмедова, рано ушедшая из жизни.

И Мукаррам Тургунбаева со знаменитым ансамблем «Бахор».

И горячо любимый мной и всеми Батыр Закиров, талантливый певец, художник и режиссер, сумевший создать в Республике третий в Союзе мюзик-холл.

А консерватория со знаменитым органом, который сейчас испоганили, сколько студентов она выпустила, сколько талантов! И балетное училище. И театральный институт. И молодежный ТЮЗ. Хочется вспомнить и Декады узбекской литературы и искусства в Москве, о чем сейчас можно только мечтать.

И удивительные художники Чингиз Ахмаров и Урал Тансыкбаев, и период узбекского импрессионизма…

И великая поэтесса Зульфия, и ее муж не менее знаменитый поэт Хамид Алимджан!

А прекрасные писатели Мирмухсин, Саид Ахмад, Пиримкул Кадыров, Тимур Пулатов, Абдулла Каххар…

Я боюсь, перечислить всех невозможно.

И киностудия «Узбекфильм» — одна из жемчужин советского кинематографа. Удивительные режиссеры. Малик Каюмов, Наби Ганиев, Али Хамраев, Шухрат Аббасов, Эльёр Ишмухамедов. При воспоминании о фильмах «Белые, белые аисты», «Нежность», «Влюбленные», «Минувшие дни», «Звезда Улугбека» замирает сердце. Видите ли, в те времена чтили Улугбека. Не кровавого тирана Тимура. И я не могу забыть нерукотворный памятник, который воздвиг Али Эргашевич Хамраев своему отцу, одному из первых узбекских актеров Эргашу Хамраеву, павшему на фронтах Великой Отечественной — фильма в память об отце. Я смотрела и плакала. Потому что это память обо всех, не пришедших с войны.

Тогда страна была единой и народ был единым. И если кто-то думает, что в те времена между узбеками и остальными нациями была какая-то вражда, — это ложь и вранье. Я много-много лет дружила с Баходыром Умаровым, своим одноклассником. Я дружила с Адибой Арифхановой, своей одногруппницей, так несправедливо и рано ушедшей из жизни. Я дружила с Зулей Иноятовой и дружу сейчас, хотя она осталась в Ташкенте. Я дружу с Зухрой Ашрабовой, сестрами Султановыми, Беллой Сабировой, Гульнорой Абдуназаровой. Мой друг Володя Водопьянов всю свою жизнь дружил с Ильером Гулямовым и скорбит о его смерти. Все общались на равных. Все общались как люди.

Могу заверить также, что приехавшие в Узбекистан истинные врачи старой школы, уничтожившие лейшманиоз, ришту, малярию и проказу, сумели выучить новые поколения прекрасных врачей всех национальностей.

Артисты, художники, врачи, ученые…

Я позволю себе привести в пример семью своей близкой подруги Зухры Ашрабовой.

Ее дед был первым узбекским режиссером, но, к сожалению, был репрессирован. Родители, Фазила и Хамид Сулеймановы, были литературоведами с мировыми именами. Работа Фазилы Камилджоновны по Стендалю находится в Парижской академии наук. Ее муж был признанным специалистом по творчеству Навои. Мама Зухры была доктором наук. Отец — профессором. Его именем назван музей старинных рукописей в Ташкенте.

Брат Зухры Рустам Сулейманов — доктор наук, известный во всем мире археолог. Мне случилось видеть его находки. Мой ему низкий поклон.

Второй брат Зухры, Султан, кандидат физических наук. Муж — доктор технических наук.

Сама она закончила биофак.

Теперь скажите: могли ли обычные люди достичь таких высот в других условиях? В условиях той жизни, которую вели узбеки до завоевания их русскими? И кто они, если не истинная интеллигенция, которая никогда не опустилась бы до той мерзости, которую сейчас творят с моими городом и страной?

Прочтя вопрос, я грустно улыбнулась.

Потому что очень сомневаюсь в способности теперешних врачей и учителей воспитать истинных интеллигентов. Да и кого воспитывать? Три четверти мужского населения Узбекистана уехали на заработки. Дворники, строители, служащие контор городского благоустройства нужны везде.

Это раньше были нужны ученые, актеры, врачи, писатели, поэты. Но сейчас большую часть населения страны влечет завидная карьера гастарбайтера. Хотя при советской власти мы такого слова не знали.

Интересно: если остановить на улицах Ташкента десяток молодых людей и спросить, кто такие Мукаррам Тургунбаева или Малик Каюмов, многие ли ответят? Уверена, что нет.

А вот если остановить десять человек моего возраста, независимо от национальности, уверена, что ответы мы получим.

Узбеки не только обеднили свою жизнь, свое существование, свою культуру, но и разграбили собственные музеи, отдали города на растерзание, не оккупантам и колонизаторам, а своим чиновникам, тем, по сравнению с которыми любой колонизатор — дитя несмышленое.

За что боролись…

Это все, что я имею сказать.

P.S. Ответ Зухры Ашрабовой я просто не могу не вставить в очерк — настолько много информации в нем содержится. Привожу целиком.

«Дорогая Танечка, огромное тебе спасибо, что вспомнила меня и моих родных. Все правда. Узбеки полноправно пользовались всеми благами, которые предоставила советская власть. Да, деда моего репрессировали и расстреляли, но перед этим в конце 20-х — начале 30-х годов он успел обучиться в московском институте кинематографии. И не только его расстреляли. Время, события, власть пролетариата, сталинизм не пощадили не только его, а миллионы невинных людей, НО у Советов хватило мужества не прикрыть это, а признать чудовищные преступления, разоблачить их и покаяться. Так что в этом ключе мы, конечно, этого не забыли, но относимся философски, эта кара постигла весь советский народ, это коснулось всех национальностей. Что было, то было; важнее то, что имена незаконно репрессированных не забыты. Мой отец тоже учился в московском вузе, мама была в аспирантуре в ленинградском университете, один брат был в аспирантуре в Эрмитаже, второй в МГУ, мой муж делал докторскую диссертацию в Москве и там же защищался. Дома у нас соблюдались узбекские обычаи, говорили по-узбекски, но в школы ходили русские. И если я что-то из себя представляю, много ли, мало ли, это воспитание мамы и русская школа, мои учителя и те книги. Танечка, я бы еще упомянула Кары-Ниязова, который был первым президентом Академии наук, ученым-энциклопедистом. Интересно, знают ли молодые, что такое энциклопедист? Я бы первым упомянула Хабиба Абдуллаева, который совершил переворот мирового значения в геологической науке и тоже был президентом Академии наук. Академгородок, Институт ядерной физики, Узбекская Советская энциклопедия, обучение многих сотен молодых ученых в крупных научных центрах и невиданная доселе подготовка научных кадров, приглашение крупных ученых в Ташкент с обеспечением квартирами и званиями академиков АН УзССР, спасение ученых от репрессий… это все Хабиб Абдуллаев! Человек, не доживший до своего пятидесятилетия! Человек, возглавлявший Госплан в годы войны и обеспечивший срочное развертывание работы эвакуированной промышленности. И это все Хабиб Абдуллаев! А что сделали мы! Убрали отовсюду его имя. Это был позорный шаг власти. А Сабир Юнусов, академик, Герой Соцтруда, директор института, куда я пришла работать со студенческой скамьи! Он был выпускником химфака МГУ, участником обороны Москвы, человеком, прославившим химическую науку Узбекистана на весь мир. Об алкалоидах мы узнали от него. А фронтовик, академик Ялкин Туракулов! Биохимик, основатель Института краевой медицины, человек, спасший нас от зоба и болезней эндокринной системы. Его институт считался ведущим по Союзу в этой области. Какая у нас была сильная школа математики и физики, механики и сейсмостойкости, геологии, востоковедения, биохимии, микробиологии… всех не перечесть! И тем более мне больно и обидно, что это несметное богатство не смогли уберечь и достойно продолжить его развитие. А что сделали с именем первого интеллигента — Хамзы! Я все твердила, выступала, предлагала назвать четыре новые станции метро именами Хамзы, Кары-Ниязова, Хабиба Абдуллаева и Шарафа Рашидова. Разве это не самые достойные сыны нашего народа и представители его интеллигенции? Больше людей такого масштаба я не вижу и увижу вряд ли. Видите ли, для взращивания таких личностей нужны условия, нужна культура, нужна школа, которую мы тоже не по-интеллигентски просрали. Я уже не интеллигент (((Я ругаюсь публично».

ВАВИЛОН

Вавилон — это Ташкент. Смешение языков. Смешение религий. Смешение наций. Смешение обычаев. И судьба у него, считай, Вавилона. Все рассыпалось. Почти все разъехались. Не перессорились вот только, не передрались. Увезли свои религии, национальности, обычаи, языки. Разнесли по всему миру. Хотелось бы, чтобы им жилось там так же, как на родине. Хотелось бы от всего сердца.

Почему я затронула эту тему? Потому что недавно прочитала, как угнетали крымских татар там, куда их переселили.

Все началось во время войны. Кроме эвакуированных, часть которых осталась в Ташкенте и Узбекистане, туда переселили корейцев и крымских татар. Немцев точно переселяли в Казахстан. Чеченцев — в Киргизию и Казахстан.

С немцами я почти не сталкивалась. Немки из Черняевки и других ближайших казахских сел приезжали в узбекские города продавать молочную продукцию. Трудолюбие и аккуратность немцев вошли в поговорку. Таких вкусных творога, сметаны и масла я больше никогда потом не ела. Упаси Господь прийти часам к десяти на базар! Ничего не оставалось. Приходилось вставать в половине седьмого.

Еще один немец работал в инязе, на кафедре педагогики. Чудесный парень, рыжий, красивый, и имя Рейнгольд, что означает «чистое золото».

По-казахски и по-немецки говорил идеально. Вот по-русски — не слишком. Он был из тех немцев, которых переселили в Казахстан и которые и там не пропали. Но у него жена была русская, такая кругленькая хохотушка, вот она его потихоньку учила языку.

С чеченцами я не сталкивалась вовсе. Сказать ничего не могу.

Корейцев переселили с Дальнего Востока, и нужно сказать, они вписались в жизнь Узбекистана так, словно жили там испокон века.

Я привожу выдержку из очень интересной статьи «Феномен корейских колхозов». Заранее должна подтвердить, что это чистейшая правда.

«Корейские колхозы Узбекистана — один из наиболее поразительных феноменов в истории бывшего СССР. Они были созданы корейскими переселенцами с Дальнего Востока, выселенными с Дальнего Востока перед угрозой японского нападения на СССР осенью 1937 года. Причем этим хозяйствам были выделены далеко не лучшие земли. Камышовые заросли, болота, бросовые земли — вот такой предстала перед переселенцами земля, которая должна была прокормить их и их семьи. Нужно также учесть, что переселенцев, на которых был навешен ярлык «неблагонадежных», не брали в армию, они были ограничены в передвижениях, ущемлены во многих других правах.

Не имея порой ни техники, ни других материальных ресурсов, они за невиданно короткие сроки не просто освоили тугаи — заболоченные солончаковые земли, — но и стали лучшими не только в республике, но и во всем бывшем СССР.

И это были не единичные хозяйства. Люди старших поколений хорошо помнят, как гремели в пятидесятые — шестидесятые годы прошлого века колхозы «Полярная звезда», «Северный маяк», имени Микояна, Молотова, Димитрова, Свердлова, Энгельса, «Правда» и другие корейские хозяйства Ташкентской области. Были отдельные корейские хозяйства и в других областях Узбекистана, которые добивались столь же внушительных результатов. Это колхозы имени Сталина (позже он был переименован в «Коммунизм», а затем — в «Вазир») и «Гулистан» Хорезмской области, имени Карла Маркса Самаркандской, «Гигант» Наманганской областей и др.»

Здесь не упомянут колхоз «Политотдел». Миллионер из миллионеров. Достаточно сказать, что на его балансе числилась своя футбольная команда.


Я говорила о трудолюбии немцев. Но корейцы — удивительный народ. Они выращивали рис, хлопок, овощи. Имена Кима Пен Хва (председатель колхоза «Полярная звезда») и Хвана Ван Гыма («Политотдел») тогда знали все в Узбекистане. Помню, как мою сестру, учившуюся в Ташми, посылали на хлопок в «Полярную звезду», и она рассказывала, что лучших условий и лучшей кормежки не было нигде.

Мама, отдыхавшая в правительственном стационаре, разговорилась с кореянками, приехавшими навестить Кима Пен Хва. Те рассказали, что председатель ездил в Америку и привез оттуда подарки всем женщинам колхоза. Какие-то безделушки вроде перчаток или носовых платочков, но всем.

Очень многие корейцы остались в Ташкенте. У нас в доме жила семья: муж — инженер на «Фотоне», жена шила на дому, дети ходили в школу. Они стали своими. Своими в чужой среде.

Полностью своими. Им никогда и никто не сказал плохого слова. Корейцы — удивительно дружелюбный народ, и мы жили с ними в мире и гармонии.

Интересно, что даже корейская кухня прекрасно сочетается с узбекской, можно сказать, это теперь тоже узбекская кухня, но с корейским оттенком, а уж корейские соленья — почти в каждом доме.

Мне очень жаль, что теперь я потеряла связь со многими друзьями-корейцами: кто умер, кто уехал… Но у меня в Ташкенте появились новые, чему я очень рада.

Крымских татар в Ташкенте было немало. С некоторыми я работала. С кем-то училась. Одна очень красивая дама жила в нашем доме и была женой главного инженера завода «Фотон». Заметьте: ее национальность не помешала начальству поставить мужа на немаленькую должность. Дама была очень милой и приветливой, мы никогда не говорили на темы переселения, да тогда я и не знала ничего.

Факт остается фактом: никого из моих знакомых крымских татар не притесняли никоим образом. Они учились в тех же школах и институтах, работали на тех же заводах и предприятиях, занимались в тех же кружках и студиях… Обычные люди. Среди обычных людей. Сейчас твердят, что их так угнетали, что они всеми силами стремились на родину. Может, они стремились на родину, потому что не могли жить без родины, а вовсе не из-за мифических угнетений?

И греки. Греков в Ташкенте было великое множество. Их ниоткуда не переселяли. Они были политэмигрантами. И паспортов у них не было. Только вид на жительство. По-моему, темно-синий. Но их дети учились в тех же школах и институтах. Ходили в те же спортивные секции и различные кружки. Они тоже были свои, совсем свои, и своими остались, даже когда уехали в Грецию, Македонию, уехали навсегда.

Высшим пилотажем было стричься у греков. Они прирожденные стилисты. Они прирожденные портные. У них врожденный вкус. Но это родители. А дети становились инженерами, врачами, химиками… защищали диссертации, женились на русских, узбечках, еврейках… Работали везде, кроме «почтовых ящиков» и картографических учреждений.

В селах и маленьких городах жили высланные понтийские греки. Вот с ними поступили крайне несправедливо и даже подло. Их высылали, отправляли в лагеря, их просто истребляли. Почему — непонятно до сих пор. Мне непонятно. В одном источнике упоминается о том, что причина депортации из Абхазии — «народно-хозяйственная». Она становится очевидной при знакомстве с материалами по подготовке к переселению, а также с событиями, последовавшими сразу за ним. Возросший интерес титульной нации Грузинской ССР к престижным прибрежным территориям Республики натыкался на препятствие: многие лакомые места уже были заняты.

Их всего-то и было 15 тысяч человек. Но вот помешали…

Я знала одного понтийского грека. И то жил он в Зеленограде. Греков давно реабилитировали, и Антип Колбазов работал со мной в одном НИИ. Был завлабом. Его родные вернулись в Грузию. Но шрамы, видимо, остались.

Уезжать греки стали в конце восьмидесятых. Поднялись разом и покинули ставший родным Узбекистан. Но связи с ним не потеряли. Иногда приезжают. Потому что свои.

Я с ностальгией вспоминаю о друзьях. Слава богу, многие живы. Но иных уж нет…

Зато все, кто еще здесь, помнят прекрасные времена, когда все были своими и никто не делился на нации. И никто не подчеркивал свою «особость» и свое превосходство. Когда никто не употреблял такое словосочетание, как «титульная национальность». Поскольку в Ташкенте была только одна национальность — ташкентец.

О ЛЮДЯХ ХОРОШИХ

Посвящается всем потомкам хороших людей.

Сколько же я написала? Много… а горжусь вот чем: иногда, редко, но бывает, что находятся потомки тех людей, о которых я пишу. Это повод для гордости, потому что у достойных предков потомки, как правило, тоже люди достойные и порядочные.

Я не раз писала о своей (и мужа) преподавательнице истории Лидии Ивановне Суздальцевой, человеке редкого дарования. Преподавать в то время историю так, чтобы и предмет дать, и не впасть в идеологическую риторику, было, уж поверьте, нелегко. В Лидии Ивановне сочеталось все: красота, ум и талант историка. Мы оба вечно ей благодарны. Как-то меня нашел ее сын. И тоже поблагодарил. За память о незаурядной женщине и его матери.

А моя мама была вечно благодарна лучшему рентгенологу Республики Борису Николаевичу Калмыкову, буквально снявшему ее с операционного стола, где ей собирались отрезать часть, как тогда считалось, пораженного онкологией желудка. Он опроверг диагноз, велел маме раз в полгода делать рентген, и в конце концов выяснилось, что он прав. Мама поклонялась Борису Николаевичу, как божеству. Видите ли, в те времена врачи потому и назывались врачами, что думали о пациентах. А не о собственном самолюбии и не о собственном кармане. И всегда были готовы прийти на помощь. Независимо от званий, регалий, чинов, национальности… Ночь-полночь — прибегает мама к любому жившему по соседству профессору, и тот безропотно одевается и идет. Как профессор Буссель, например. Его сын и невестка живут в Израиле. Говорим иногда по «Скайпу»… А Борис Иванович еще и прекрасного ученика воспитал, Володю Чурсина, он с моей сестрой на одном потоке учился.

Как-то я пообещала Абдуазизу Мадьярову рассказать о знакомстве с его бабушкой Раисой (на самом деле Рахимой, но тогда все ее звали Раисой) Ходжаевной Коканбаевой. Женщиной она была необыкновенной. Завотделением огромной шестнадцатой горбольницы на Домбрабаде.

Порядок и чистота там были необыкновенные. Утверждаю это потому, что сама там лежала во время землетрясения.

А познакомились мы раньше, потому что она лечила моего очень тяжело больного свекра. Бронхоэктазия и эмфизема легких. Он и умер рано, в 51 год — легких уже не было, одна соединительная ткань. Но вытаскивала его Рахима Ходжаевна. Раз за разом упорно вцеплялась в почти умирающего и вытаскивала. Положение было настолько тяжелым, что свекровь постоянно находилась рядом, а мы таскали им еду. Но близко я познакомилась с Рахимой Ходжаевной, когда мне самой пришлось лечь в больницу во время землетрясения. Говорили, что больница находилась на территории бывшей дачи генерала Петрова, и в саду как раз начали завязываться гранаты…

Как ни странно, мы подружились. Странно потому, что мне был 21 год, довольно легкомысленная студентка, а Рахима Ходжаевна — человек уважаемый, взрослый, доктор… и все-таки мы разговаривали обо всем на свете. Я очень многому научилась у нее — не в смысле медицины, конечно, а в смысле чисто житейского, чисто женского здравого смысла, чисто женских тонкостей, чего мне катастрофически не хватало. Мы болтали о своем, я примеряла ее кольца с рубином и изумрудом, и, несмотря на все различия, нам было вместе легко. Тогда у меня было обострение порока сердца. Она меня подлечила, конечно, и я навсегда запомнила маленькую, изящную женщину, мудрую, знающую, необыкновенную.

Много лет спустя я написала очерк о врачах и, конечно, о Рахиме Ходжаевне. И вот что получила в ответ:

«Дорогая Татьяна Алексеевна,

огромное спасибо за Вашу публикацию о ташкентских врачах. Конечно, у каждой ташкентской семьи есть свои «врачебные» истории. Есть и у нас; случалось и так, что неплохой вроде врач из детской поликлиники просмотрела тяжелейшую пневмонию у сына, а через несколько лет — желтуху у дочери. Спасала нас всегда моя свекровь — Раиса Ходжаевна Коканбаева. Да, она, слава Богу, жива-здорова. У нее 5 детей, 11 внуков и 11 правнуков. Медиками стали один сын и одна дочь, а также один внук — хирург в Москве, а внучка — офтальмолог, живет с семьей в Нью-Йорке.

Очень приятно, что Вы помните эту выдающуюся во всех отношениях женщину.

Теперь о докторе Юровском. О нем мне рассказывала покойная мама. К Юровскому она носила моего (к сожалению, тоже уже покойного) братишку. Он родился в 1953 году, а в 5–6 месяцев у него начался бесконечный понос, причину которого никто не мог определить. Так вот, Юровский сначала сказал маме:

— Плохи дела, мамаша, совсем плохи.

У матери чуть ли не обморок, а он продолжал:

— Носик маленький у ребенка.

Потом обнюхал пеленку (мамаши должны были приносить пеленки со следами жизнедеятельности младенца) и сказал:

— Белка не хватает, пора вводить мясо в прикорм.

Поди найди сейчас врача, который без анализов и приборов так знает детский организм.

Еще был такой хирург — Кинель. Где-то на втором курсе меня собрались срочно класть в 15-ю больницу — аппендицит. Тогда моя тетя врач повезла меня к Кинелю. Он прощупал мой живот (железные пальцы я почувствовала даже на спине) и сказал:

— Плюньте тому в глаза, кто сказал, что у вас аппендицит. У вас — колит.

А когда я вышла из комнаты, сказал моей тете:

— Жалко мне эту девушку: такие умные глаза, а замуж никто не возьмет. У нее будет варикоз.

На втором курсе варикоз, кроме Кинеля, никто у меня не разглядел. А потом, когда я рожала первый раз, собрался весь роддом: они таких вен не видели. А после второго ребенка мне сказали, что больше мне рожать нельзя. Все это Кинель видел заранее, вперед за много лет.

Поди найди сейчас врачей, которые без анализов и приборов так знают человеческий организм.

А в остальном совершенно с Вами согласна, что в Ташкенте хорошо было поставлено медицинское обслуживание и много было прекрасных врачей.

С уважением,

Сюняева Саида Тагировна».

В письмо было вложено еще одно:

«Здравствуйте, моя дорогая Татьяна.

Доброго Вам здоровья!!!

Моя милая — добрый друг вечный. Я глубоко признательна Вам, что Вы смогли (почти полвека тому назад) вспомнить и написать во всемирной информации Интернете когда-то мной сделанную мизерную помощь врача.

Вы очень высоко оценили мою простую врачебную обязанность перед больными. Больной человек для врача — мать-отец-сын-дочь-брат-сестра, а когда выздоровеет, то становится его ближайшим вечным другом — это Вы. Но очень многие ничего не помнят, a Вы помните.

И сегодня Ваш друг Раечка — Рахимахон Коканбаева получила ордена, медали и самую большую пенсию в Республике — 500 тыс. cум. Это примерно 200 долларов, вот я своему народу весьма благодарна.

Самое главное, моя любимая Татьяночка, Аллах мне дал отличнейшего однолюба — спутника жизни — Мадьярова Рахимджана, с которым мы прожили счастливую жизнь — 50 лет, и Бог нам подарил пятерых отличных, красивых, умных детей: старшему Шухрату уже 67 лет, он учился в Москве, в МГУ и теперь доктор биологических наук. Второй, Марат Мадьяров, также окончил МГУ и сейчас академик ООН, физик. Третья дочка Салима — мать

троих детей и бабушка семерых внуков. Четвертая дочь Халида — кандидат медицинских наук, педагог. И самый младший сын Мохиржан — окончил Казанский мединститут, он челюстно-лицевой хирург, руководитель фирмы по стоматологии. Кстати, его сын, Джасур Мадьяров, окончил Белорусский мединститут и работает сейчас в Москве у академика Михаила Ивановича Давыдова. Младший научный сотрудник, отлично оперирует.

Итак, сейчас я отдыхаю. Жива и практически здорова. Мне в этом году, худо хохлоса, если Бог велит, будет 90 лет.

Поздравляю Вас с майскими праздниками.

Вам, милейшая Татьяночка, желаю, чтобы Вы встретились с 90-летием, поздоровались со столетием, а потом живите столько, сколько стоит наш светлый божий свет.

С поклоном и уважением.

Ваш вечный друг P. Х. Коканбаева.

Ташкент.

30/IV-2012.

P.S. Мама наша, несмотря на новейшие технологии и лекарства, остается нашим семейным врачом. Я, например, жив еще благодаря ее присмотру.

Спасибо ВАМ за добрую память.

С уважением и наилучшими пожеланиями, Шухрат Мадьяров».

Вот это было счастье. Над которым я долго шмыгала носом.

К сожалению, вскоре моего дорогого друга не стало, а память осталась. Во всяком случае, пока живы я и муж. А потом останется моя книга. И внуки и правнуки хорошего человека Рахимы Ходжаевны.

TO BELONG

To belong. Одно из значений — «принадлежать». I don’t belong here — «мне здесь не место». В переносном смысле — «я здесь чужой».

Попадали вы в такое место, при виде которого тихо поют тонкие струны души вашей и вы понимаете: здесь ваш дом, вы принадлежите этому городу, поселку, деревне целиком, и уезжать отсюда не хочется, невозможно, немыслимо?

Вероятно, такое место есть у большинства.

До некоторого времени у меня было целых два. Сейчас осталось одно. Как осталась в прошлом фраза моего четырнадцатилетнего сына:

— Мама, когда мы в Ташкенте, у тебя другое лицо. Счастливое.

Интересно, что сама я этого не сознавала. Но, видимо, ребенок был прав.

Счастье, как известно, субстанция волатильная. В смысле — изменчивая.

Того счастья, которое захлестывало бы меня при очередном свидании с Ташкентом, уже давно нет.

Города я больше не знаю. Передвигаюсь в такси или на машине подруги.

Чужое все. Дома чужие. Деревья рубят. Ни в одном городе мира не рубят деревья так ожесточенно, как в моем родном городе. В Европе и Америке деревья берегут. За деревья можно схлопотать огромный штраф. Я помню свое умиление, когда увидела на Манхэттене деревья в металлических оградках с табличками, на которых имена тех, кто за этими деревьями ухаживает.

В городах Узбекистана правят люди, для которых не только нет ничего святого, но и самого значения слова «святое» они не понимают. Его нет в их лексиконе. Сквер, моя нестихающая боль. Вместо Сквера… Непонятно что. Тоненькие деревца. Может, и вырастут… лет через пятьдесят. Убили Сквер. Дом знаменитого архитектора — под снос. Священные чинары Чор-Чинор — просто древесина для мебели и паркета… И вообще, все дома младше ста лет — не дома, а так… Прочь их, чтобы и тени не осталось.

Дома. На Обсерваторской. Людей, сделавших для Ташкента безмерно много. Вместо мемориальных табличек — под снос. Весь район прекрасных, старых, абсолютно крепких домов — под снос.

Когда я рассказываю друзьям, что в моем родном городе и моей родной стране любой может получить разрешение на застройку (при условии наличия туго набитых карманов), прийти, ткнуть пальцем в жильцов и сказать: «Это мое, а вы убирайтесь вон», не дав при этом гарантии получения квартиры в новом доме, никакого ордера «под котлован» и никаких обещаний, — мне не верят.

Ну немыслимо это. Для нормальных людей немыслимо.

Оказывается, мыслимо.

В Ташкенте остались люди. Мои друзья. Прекрасные, добрые, умные, благородные. И почти каждому грозит вот это. Полное беззаконие.

Меня терзает сознание полного бессилия и невозможности чем-то помочь. И отчетливое впечатление того, что город захватили алчные интервенты.

I don’t belong there anymore.

Больше мне нет там места. Чужая в чужом городе. Даже несмотря на друзей. Прекрасных, умных, благородных.

И от этого охватывает отчаяние.

Хотя родина остается родиной.

Но есть еще одно место, где мне хорошо. Как-то уютно.

Я объездила много стран, а уютно только в одной.

В Англии.

Странно, правда?

Попав в Лондон впервые, я вдруг поняла, что это мой город. Что я хотела бы жить… пусть в пригороде. В одном из уютных на вид домиков, которым, сразу видно, много-много лет, но при этом их никто не посмеет снести. Наоборот, стараются сохранить. И эти крошечные ухоженные палисадники — так красиво!

Сколько же этих домов и домиков. Я прослезилась, увидев дом адмирала Нельсона в Бате. Сразу вспомнила фильм «Леди Гамильтон». В доме живут. Там горел свет.

Времена меняются, в Лондоне почти не осталось лондонцев. Целые кварталы пакистанцев, ливанцев, индийцев. Отели вокруг вокзала Паддингтон принадлежат грекам.

Жить в Лондоне расхотелось.

Но потом я попала в Шотландию и Уэльс, и чувство принадлежности возникло снова.

Я долго не понимала, в чем дело, и на днях меня осенило. На очередной серии «Чисто английских убийств». Там показали Сноудонию, валлийский национальный парк.

Вспомнила, как наш автобус полз по узкой горной дороге, почти по краю немыслимой высоты обрыва. Женщина на переднем сиденье кричала и почему-то зажимала уши руками.

Остальные сидели спокойно.

Для встречного транспорта были предусмотрены дорожные карманы.

Доползли.

Я влюбилась в Эдинбург, шотландские замки и валлийские деревушки.

Там тихо. Там царят покой и умиротворение.

И я наконец поняла, что меня туда влечет.

Незыблемость. Незыблемость и стабильность.

Там устраиваются незатейливые праздники. Там выращивают цветы. Там все всех знают. Там ничего не меняется веками. Там никто ничего не рубит, не сносит, не расширяет тротуары, не расправляется со старыми зданиями, не выгоняет из домов их владельцев…

Там можно жить спокойно.

Бродить по Эдинбургу, по знаменитой Королевской Миле, посидеть у мемориала Вальтера Скотта, зайти в Эдинбургскую крепость, в Национальную галерею…

Обвенчаться в Гретна-Грин, как столетия назад.

Поставить штемпель в почтовом отделении валлийской деревушки с самым длинным в Европе названием.

Неосуществимая мечта.

Но так хочется уехать в глушь.

Валлийскую.

Наверное, там мое место.

Больше я нигде не чувствую себя дома.

В ЭПОХУ ПЕРЕМЕН

Как там у китайцев? Не дай бог жить в эпоху перемен?

И вспомнила я, что Россия как раз такая страна, где перемены не прекращаются почти никогда. Прабабушки-прадедушки, бабушки-дедушки, мамы-папы… Первая мировая, Революция, Гражданская, Вторая мировая…

Всего-то нам, счастливчикам, и выпало время, презрительно называемое застоем. И правда — застой. По первым апреля — снижение цен. Чтобы хоть на копейку электричество повысить или там квартплату — ни-ни… Какое там годами! Десятилетиями. Сегодня работа, и завтра работа, а биржи труда — так это там, за железным занавесом. Где негров угнетают. Летом санаторий, лагерь или дикарем на моря, зимой турбазы, зарплата в срок, пенсия в срок, хоть бы раз в жизни задержали. Короче, выпало нам жить в эпоху застоя.

Видать, кто-то во вселенной нам позавидовал. Или планеты не так встали, или боги, играя в «Монополию», сильно между собой перессорились.

Перемены, перемены… Крупные, мелкие…

Вроде что-то устоялось, а посмотришь — беда. С детьми беда… Со взрослыми беда, с людьми беда…

Сижу на скамейке. На другой — двое парнишек. Школьники. Радостно, во весь голос обсуждают какое-то видео, на котором какая-то Лизка с кем-то… Ну, вы поняли. Сейчас выкладывать или нет? Пусть теперь покрутится, шалава…

При этом я выступаю кем-то вроде каменного истукана. Мат стоит — уши вянут. Ушла.

Месяцем прежде на этой же скамейке восседала с ногами девица, заставшая своего парня с другой. Вопли, слезы, истерика, мат-перемат, при этом уже четыре женщины выступают в ролях каменных истуканов, а концерт слушает вся улица.

Нет, понятно, что такие понятия, как «честь», «достоинство», «порядочность», в школе не преподают. Родители? Родителям некогда? Интересно, они хотя бы слышат лексикон своих отпрысков? Хотя бы иногда говорят с ними о чем-то, не относящемся к урокам?

Так это школьники. Народ незрелый.

А позавчера, кажется, я забрела на «Первый канал». Передача «На самом деле». Я потом в программе посмотрела.

Увидела надпись «Знаменитый актер живет на две семьи» и уже хотела переключить канал, но тут зацепилась ухом. «Подсудимые» — блондинка и брюнетка. Насколько я поняла, брюнетка — законная жена. Какая-то дама с лицом намакияженного бронетранспортера допрашивает блондинку. Я аж рот раскрыла. Тон — Торквемада позавидует. Вопросы — как на пытке в гестапо. Не меньше. И по-моему, в обстановке отчаянно не хватает железной девы, испанского сапожка, дыбы, щипцов, крючьев, кнутов и т. д.

Но меня больше поразила блондинка. Она отвечала. Вот на эти оскорбительные вопросы, заданные более чем хамским тоном, — отвечала. Коротко, неохотно, но отвечала.

Да, им за это платят деньги. Но заговори кто-то со мной подобным тоном, хоть начальство, хоть олигарх, я бы встала и вышла из аудитории. Молча. Не удостаивая ответом. Где оно, достоинство это? Тут что, Акакии Акакиевичи Башмачкины собрались? Взрослые, успешные, красивые, молодые… И такие ничтожества? Башмачкина хотя бы жаль. К этим же — ничего, кроме брезгливости. Понимаю еще, если бы блондинке нечего было есть, нечем кормить детей…

Как там пела Мария Пахоменко?

Мужчины, мужчины, мужчины

К барьеру вели подлецов…

Достоинство больше не подлежит защите. Барьеры исчезли, подлецы расплодились, зато мужчины скромно прячутся на заднем плане.

Перемены, перемены…

А этот, со скромно-торжествующей улыбкой, который успел поизгаляться и над Чеховым, и над Пушкиным, и над Есениным. Неужели настолько сильна зависть бездари к гениям? Видать, настолько.

А я-то, я-то до сих пор считала, что дно — это Церетели. Однако, как верно заметила Люсинэ Аветян, едва посчитаешь, что добрался до днища, снизу тут же раздается вой перфоратора…

Помню, как я под осенним дождем стояла на Крымском мосту, не в силах отвести взгляда от памятника Петру с кружевными панталончиками-облаками. За какие грехи царю не везет? То в виде сифилитика в Петропавловке посадят, то панталончики…

Создал же Фальконе памятник на века, один на всю жизнь… А эти… Да по сравнению с этим деятелем и Церетели можно считать скульптором, и даже Никаса Сафронова — художником.

Только одно издевательство подобного рода меня не то что радует, но не раздражает. Надгробие Хрущева работы Эрнста Неизвестного… воистину, месть — блюдо, которое лучше подавать холодным.

Но все это перемены довольно мелкие, хоть и подлые. А самая страшная — это война в Нагорном Карабахе. Знаете, я раньше искренне считала, что это азербайджанцы устроили резню армян.

А потом мне показали документы, где все было с точностью до наоборот. То есть обе стороны хороши. В подобных войнах нет правых и виноватых. Виноваты все. Правда, тут можно назвать главного виновника. Все тот же Горбачев. Когда началась резня в Сумгаите, он не сделал ничего, чтобы наказать виновных, и все спустил на тормозах. Отсюда и пошло. При СССР, настоящем СССР, никаких распрей не было. В России никаких стычек между армянами и азербайджанцами нет. Могу напомнить обеим сторонам, как азербайджанец Муслим Магомаев пел песни армянина Арно Бабаджаняна на стихи Роберта Рождественского…

Я росла, можно сказать, в окружении армян. Соседние дома — сплошь армянские. Сейчас я в дружбе с половиной рынка, то есть азербайджанцами. Я у них в кредит беру, я, если что, могу аванс дать… И никто никого не режет.

Так что вместо того, чтобы послушно дергаться на ниточках политиков, лидерам и той и другой стороны следует спешно замиряться и не лить попусту кровь сограждан.

Зато теперь у нас перемены. Некий режиссер Херманис ставит легенду о любви прекрасноокой Хамато… простите, Раисы Максимовны и ее мужа, дружно ненавидимого всем бывшим СССР…

Да еще какая-то мразь воду на Камчатке нефтью отравила. Животных погибло… немерено. Дело возбудили. Беда в том, что виновник неизвестен…

А в остальном, прекрасная маркиза, сплошные перемены. Сегодня жертв ковида столько-то, завтра — на две тысячи больше, и так далее, без конца, до конца…

ВРЕМЯ ВСПЯТЬ

Умные люди говорят, что создать машину времени невозможно. Противоречит законам физики. А может, математики. А может, химии. Точно не знаю. Я вообще ничего в этом не смыслю. Плохо в школе училась.

Но все-таки надеюсь. А вдруг? Вот Лобачевский взял и создал свою геометрию наперекор евклидовой. Теперь поговаривают, что и теория относительности устарела. И теория Дарвина. А когда-то никто не сомневался.

Это я к тому, что моя молодость, не поверите, пришлась на эпоху патефонов. Потом как понеслось…

Проигрыватели, включающиеся через радиоприемник. Проигрыватели автономные. Радиолы. Магнитофоны пленочные. Магнитофоны кассетные. Плееры побольше. Плееры поменьше. Плееры, совсем не видные. Диски… Видеомагнитофоны. Видеоплееры. Компьютеры на целые залы. Компьютеры персональные с громоздкими системными блоками. Блоки величиной с коробку от конфет. Интернет. Интернет в телефонах…

КВН с линзой. «Рекорды». «Рубины». Черно-белые. Цветные. Ламповые. На микросхемах. Плоские. Плазменные панели…

Когда-то мне делали полостную операцию. После которой я ходила согнувшись и держалась за стену. Шрам от бедра до бедра. Через 10 лет мне делали еще одну операцию. Лапароскопия. Пять даже не шрамиков, а полосок. На второй день я встала и пошла. Теперь, говорят, стенты в сердце ставят, и вообще без общего наркоза. Через бедренную артерию…

И так далее, и тому подобное. Все это за прожитые мной 75 лет.

Это я к чему? Это я к тому, что, может быть, очень может быть, надеюсь, что вдруг Уэллс окажется прав и когда-нибудь изобретут и машину времени.

В конце концов, во времена Леонардо никто не верил, что летательные аппараты могут стать реальностью, верно? А во времена Жюля Верна считали, что подводная лодка — это исключительно фантазия автора. И продолжают же изобретать вечные двигатели, значит, надежда не потеряна.

Вряд ли я доживу, но при таком молниеносном развитии науки — а вдруг?

И тогда я приду к изобретателю и слезно взмолюсь: мол, я совсем дряхлая и старая и пусти ты меня, сыночек, без очереди. Пока я еще на ногах держусь.

И отправит он меня туда. Куда я все время рвусь. Нет, не в этот чужой город, где уничтожают все, что когда-то казалось незыблемым. Не в этот чужой город, где стоят чужие дома и правят инопланетяне. Не в этот чужой город, где люди еще остались прежними, родными, добрыми, гостеприимными, но их становится все меньше. Теперь они разбросаны по всему свету. Я одного даже в Танзании нашла. И что ташкентцу делать в Танзании?

Отправит он меня туда, где все еще живы. Родные живы. Мама. Папа. Сестра. Друзья живы. Леня. Саша. Олег. Аня. Адиба. Алик. Дина.

Где я совсем маленькая. Где растет живая изгородь. Где на Алайском кипит бурная деятельность. Где Энгельса — Энгельса. Где Урицкого и Малясова — Урицкого и Малясова. Где в тени родного Сквера стоят скамейки и дети едят мороженое из металлических креманок… Где мавританский магазинчик стоит и ничего ему не делается. Где сворачивают к курантам троллейбусы. Где на улицах цветут розы и канны с почти черными листьями. Где можно шлепать босиком по теплой пыли. Где подпрыгнешь — и вот тебе акация, и ты набираешь в горсть цветов и жуешь. И жалеешь, что маклюру, при всей ее красе, есть нельзя. Где у летнего кинотеатра продают соленые и сладкие косточки. Где осенью жгут костры из листьев и горьковатый дым стелется по улицам. Где цветут на крышах и дувалах красные маки. Где все просто, понятно и светит солнышко. Где нет алчных завоевателей. Где еще журчат арыки. Где на улице пахнет сладкой карамелью.

Туда, где счастье.

Хоть на день. На один день. Я успею обежать весь центр.

И можно спокойно умирать.

ПРОСТИТЬ… ПРОСТИТЬСЯ

Вроде почти одинаковые слова. По крайней мере смысл одинаков. С оттенком обреченности.

Есть у меня теория не теория, но убежденность. Моя собственная. Заключается в том, что в каждом городе, в каждом месте, где ты был и ходил, земля, или асфальт, или брусчатка, или песок — все равно — хранит твои давно стершиеся следы. Что-то вроде нематериального свидетельства присутствия. Ты давно уехал, ты больше никогда там не был, ты умер… следы остались. Для меня почему-то такая мысль служит большим утешением.

Если моя теория верна, в чем я сомневаюсь, но все же… больше всего моих следов отыщется в Ташкенте. Сначала крошечные, потом побольше, потом…

Ночью, когда все нормальные люди спят, я думаю и вспоминаю. И на ум приходят такие странные вещи, такие эпизоды, что только диву даешься, откуда всплывает. Тогда я, кряхтя, встаю и записываю мысль на первом попавшемся клочке бумаги. Иначе к утру точно забуду — склероз.

На этот раз я долго пыталась сообразить, каким образом оказалась на той остановке, одна, летом, часов в восемь вечера. Точно не восьмидесятые. Тогда мы всюду ходили с сыном и мечтали, что когда-нибудь полетим вместе в Мемфис, поклонимся могилке Элвиса Пресли.

Не сбылось. И уже не сбудется. Как ни обидно это сознавать.

Сообразила. Должно быть, из кино возвращалась, раз одна. А муж тогда учился в московской аспирантуре.

Вот и стояла на остановке.

Нужно сказать, что транспорт в Ташкенте тогда был очень разнообразным. Много троллейбусов, но в центре. Ходили прекрасно. Много трамваев — выручалочек. Автобусов меньше. И на многих маршрутах ходили маленькие автобусы — пазики.

Позже напротив Алайского была большая конечная остановка, откуда уже нормальные автобусы разъезжались по разным маршрутам. А тогда по Малясова ходил такой пазик. Двадцатый маршрут. Он шел по Энгельса, потом по Малясова, по направлению к Дархан-арыку. А в обратную сторону шел по Урицкого. При этом водители понимали свою работу очень странно. Если невероятно повезет, двадцатка приходила через полчаса. А могла через час. И через полтора. Короче, дело гиблое. И обиднее всего, что, завернув на Малясова, двадцатый останавливался сначала у общежития фирмы «Юлдуз», а потом у моего дома. И дальше шел ровнехонько до моей работы. Только дорогу перейти. Но ждать утром — тоже безнадежно. Приходилось идти пешком. До конца Урицкого. Конечно, лет мне было не так много, но вот лень… лень одолевала. Утром бы поспать, нет, тащись каждый день полчаса. Из-за двадцатого я вообще чуть не погибла. Стояла у ОДО, а на другой стороне на остановку подъехал двадцатый. Я и ринулась. И налетела на «Волгу». То есть… или… или она на меня. В общем, я лихо оттолкнулась, перепорхнула через дорогу, ворвалась в автобус, и тут какой-то мужчина мне и говорит: мол, повезло вам, девушка, иначе водитель вон той «Волги» вас бы точно убил. Точно. Убил бы. И его бы оправдали. Но, с другой стороны: от ОДО до моего дома никакого транспорта. Даже трамваи ходили от Алайского, и если раньше остановка была на Урицкого, потом ее почему-то убрали. Хорошо, тогда у меня ноги были, сейчас не вынесла бы.

Так это я к чему? А к тому, что брела я в тот вечер, брела, видимо, довольно долго, и так мне это надоело, что застряла я на остановке двадцатого (и не только) у фирмы «Юлдуз». Казалось бы: ну что тут торчать? Прошла 50 метров, свернула за угол, прошла два квартала… НЕТ. Какое-то ишачье упрямство нашло. Не пойду, и все. Буду ждать двадцатый. Тем более, что домой точно не хотелось. Муж далеко, ну сходишь в кино, чаще с работы — прямо в консерваторию или с компанией в кафе. Все равно одна, потому что у подруг своя жизнь, а у потенциальных поклонников — вполне определенные цели, осуществлять которые я вовсе не собиралась. Короче, никому я не нужна.

Стою. У киоска «Союзпечать». Закрытого. Тогда газеты и журналы раскупались мгновенно. Особенным спросом пользовалась программа ТВ — черно-белая, формата многотиражки.

Двадцатого нет.

Темнеет. Не то чтобы страшно идти — нет. Малясова и прилегающие улицы назвать опасными было никак нельзя. И как ни странно, Малясова, Урицкого и Энгельса были не слишком зелеными. На Энгельса деревья были редкими, зелени не было, почти до ОДО. На Урицкого тоже не очень много деревьев. На Малясова деревья начинались за несколько десятков метров до нашего дома. Почему? Насчет Энгельса и Урицкого не знаю, а на Малясова раньше росли тополя. Пирамидальные. Несмотря на то, что это символ Средней Азии и любимый предмет пейзажа для художников, они были очень нестойкими. То ли корни слабые, то ли стволы, только когда в мае начинались бури, они валились, как кегли в боулинге. Вот на Малясова они почти все и полегли. И на Кренкеля начиная от нашего дома тоже раньше росли, в моем детстве. Потом арык почему-то высох, и тополя вместе с ним. Я как-то сама видела: сидела на балконе, выходившем на Кренкеля, и смотрела на грозу. И тут бежит соседка моя, мама Лоры Осадчук, Полина Моисеевна. Торопится до дождя. Шаг — и за ее спиной обрушивается верхушка засохшего тополя. Буквально шаг отделял ее от увечья или чего хуже.

А тут еще на оставшиеся тополя напала какая-то гадость. Летучие тараканы. Мало того, что самого мерзкого вида, так еще и пищали. Сидишь вечером на балконе — плюх. Потом еще — плюх! Подбирай их… Вот они тополя и дожрали. После чего их вроде бы запретили сажать.

Так что на Малясова тополей почти не осталось. Дубы были. На противоположной стороне. В конце второго квартала.

Улица наша была тихая… нет, не так, наша и прилегающие: Ширшова, Кренкеля, Обсерваторская, Финкельштейна. Очень редко, если кто пройдет. Да и машин почти не было. До сих пор так: ни людей, ни машин.

Дождалась я автобуса, упертая ишачиха. Через три минуты уже вылезла у той акации, что на углу росла. Которой уже тоже нет.

А сейчас, сто лет спустя, сижу и думаю: и на кой? Лучше бы лишний раз прошла по знакомой-знакомой улице.

Всего-то — завернуть за угол. Вдоль здания фирмы «Юлдуз». Мимо большого коммунального двора. Там еще Лена жила. Учитель английского. Красивая очень, с рыжеватым от веснушек лицом. Все боялась, что замуж никак не выйдет. Вышла потом…

Мимо общежития фирмы. Мимо большого пустыря, где росли высокие кусты сиреневых гибисков. Поперек пустыря — еще один коммунальный двор, где жила моя одноклассница Наташа. Мимо длинного глиняного дувала до еще одного коммунального, населенного евреями двора, где мама покупала мацу. Мимо дома двух странных особ, мужья которых сидели. А они тоже сидели. Часами. У калитки. И провожали взглядом каждого, кто проходил по улице. Мимо дома, где жил мой друг Валя. Напротив его дома была колонка, не кран, а именно колонка. И росли уцелевшие тополя. Толстые. На одном было вырезано имя Асрор и дата. Асрор Мухтаров. Жил напротив нас. Надпись глубоко ушла в ствол и обросла по краям слоями коры.

Мимо дома, где очень замкнуто жил татарин с русской женой. Перейти узкую улочку Кренкеля.

И я на углу дома.

Нужно же было быть такой ворчливой каргой, чтобы каждый день сетовать на необходимость тащиться от Кренкеля аж до Дархан-арыка. Всего-то до Обсерваторской. Мимо дома, где жила тетя Галя Петросянц, правда, не углового. Мимо Малясова, 24: Вика, Игорь, Люся… Мимо дома Генки, где мы часто сидели на низком крыльце. Мимо незнакомых калиток. На мостик через Ак-Курганский, ныне исчезнувший канал. Мимо длиннющего забора. Мимо крошечного квартала, где на углу жил парень, который при встречах не сводил с меня глаз. И все. Там через улицу и в большой проектный институт Узгипро… что-то. Каждый день туда-обратно…

И до ОДО пешком. И до Сквера пешком. И обратно пешком. Всюду пешком…

Ну почему, почему мне было так лень пройти лишний квартал? Почему я все искала, как бы проехать хоть на чем-то?

Почему я так ленилась лишний раз пройти по любимой улице, любимому городу? Прости ты меня, город, которого нет, но на вытертом до камешков асфальте которого остались мои следы. Прости меня, Сквер, которого больше нет и не будет, но где-то на уничтоженных аллеях которого остались мои следы. Прости ты меня, улица, за то, что бросила тебя на целых 30 лет, а ведь еще в 2000 году муж, приезжавший хоронить мать, за день обошел пешком весь центр и, довольный-счастливый, рассказывал, что ничего, ничегошеньки, слава богу, не изменилось, а я, наивная, тогда еще подумала: «А что должно было измениться?»

«Простить» и «проститься» — однокоренные слова? Проститься навеки с тем, что столько лет было твоим, — это очень больно. Проститься навеки с тем, что ты считал незыблемым, — очень больно. Проститься навеки с тем, что считалось твоей родиной, — очень больно.

Просить о прощении и проститься — мучительно.

Мне часто пытаются объяснить, что все, о чем я пишу, — тоска по ушедшей молодости.

И это тоже. Каждому жаль молодости, хотя я не слишком страдаю от старости (если не считать здоровья, конечно). Правда, не страдаю. Но есть еще и совершенно другое чувство.

Есть в английском языке такое понятие bittersweet. Горько-сладкий. Сладостно-горький.

Именно это ощущение постоянно у меня на душе при мысли о моем Ташкенте. Когда-то моем.

Прости… И прощай?

ВСЕГО ЛИШЬ ЛЮДИ

Почему я это пишу? Да как всегда, столкнувшись с просто убийственным невежеством, хочется как-то отмыться.

Поместила я один очерк в группу «Мы родом из Ташкента». Очень много комментов, положительных и не очень.

Некая дама пишет буквально следующее: «Сколько Вам лет? Какие такие чачваны? Арабские женщины носят абайю, причем их сейчас шьют мировые бренды. Что Вы глупость распространяете, стариной решили тряхнуть? Еще скажите, что сахар был слаще!»

Правда, ей все тут же стали объяснять, что чачваны женщины носили до шестидесятых и сахар таки был слаще, поскольку делался из сахарной свеклы, а не тростника, но сами понимаете, ключевое слово тут «бренды». Я и ответила, что глупость и невежество лучше всего скрывать под чачваном и, может, ей лучше его надеть…

Далее очень многие прицепились к выражению «красный террор», употребленному мной в ироническом смысле. Они приняли его всерьез и стали меня упрекать. Один господин даже написал, не могу ли я привести примеры того, как моих родных репрессировали. Я привела примеры: в частности, разговор шел о Валентине Аксенове, корректоре газеты «Правда Востока», осужденном вместе с выпускающим редактором на 10 лет за пропуск буквы «л» в слове «главнокомандующий». В письме Йосипа Броз Тито, тогдашнего главы теперь несуществующей страны Югославии (это я для нынешних «знатоков»), Сталину.

Мне было отвечено, что эти байки он уже слышал… Байки… Оказывается, ничего подобного не было и это все выдумки.


Не так давно в «Фейсбуке» и на сайте «Письма о Ташкенте» было опубликовано письмо Рэмы Волковой, жены ташкентского писателя Константина Волкова, тогда работавшего в газете «Правда Востока». Речь шла о статье, в которой утверждалось, что за пропуск этой буквы вся редакция была расстреляна. Не более и не менее.

Она, естественно, возмутилась и написала правду. Никого не расстреливали. Но посадили старшего ревизионного корректора (начальника смены) Валентина Аксенова и выпускающего редактора. Она выложила и скан газеты с подчеркнутым злосчастным словом «г (л) авнокомандующий».

Я, помню, написала тогда, что моя «расстрелянная» мама благополучно дожила до 71 года.

Очень многие, как выяснилось, считают, что это байки. Поэтому я хочу объяснить, как выпускали газету в сороковых-пятидесятых. Всего, понятно, я знать не могу. Я тогда была маленькой и не очень интересовалась процессом. Но кое-что помню. Если скажу что не так, поправляйте, я только поблагодарю.

Начнем с наборщиков. Когда-то, очень давно, тексты набирались вручную, по одной букве. Буквы приставлялись друг к другу, получалось слово. Потом предложение. Потом абзац. Потом с текста делали оттиск. Но в конце XIX века был изобретен линотип, на клавиатуре которого сразу набирались буквы, и выходили целые строки. Там сложный процесс, но факт тот, что эти строки отливались на свинцовых пластинах. Крайне вредная работа. Наборщикам полагались молоко и отдых в профилактории. Раньше профессиональной болезнью наборщиков был туберкулез.

У меня дома тоже были такие пластины. Но кто тогда обращал внимание на свинец и разбитые ртутные термометры? С ртутью играли все. И я в том числе. И никто не поднимал по этому поводу шума.

Так вот, с этих отлитых строк печатались гранки — длинные узкие бумажные листы с текстом посредине и широкими полями, на которые выносилась правка. Эти гранки и вычитывали корректоры. Естественно, при наборе допускались различного рода ошибки. Вот корректоры их и ловили. При этом каждому корректору полагался подчитчик — человек, читающий гранки вслух. Корректору так было легче воспринимать текст. Подчитчик — тот же корректор, только они менялись местами.

Но это исключительно для местных новостей. На первой странице газеты печатались новости всесоюзные. Для того чтобы их получить, в Москве делались печатные матрицы — большие листы размера газетного из толстого глянцевого картона (помнится, розового), в который были вдавлены тексты. По-моему, задом наперед.

Матрицы присылались самолетом.

Даже сейчас, в наш просвещенный век, самолеты нередко задерживаются. В том числе из-за погоды. Что уж говорить про тот воздушный транспорт? Сейчас путь из Москвы до Ташкента занимает 3 часа 40 минут. Тогда, может, и больше. Скорость, возможно, была не такой, как в наши дни.

Неудивительно, что мама возвращалась домой не раньше двух, а то и трех ночи — как повезет. А уж если предпраздничный выпуск — в семь утра. Ждали призывов ЦК КПСС.

В ожидании прибытия матрицы вычитывали гранки местных новостей.

Теперь насчет баек о пропусках букв в словах «Сталинград» и «главнокомандующий».

Корректоры — всего лишь люди. Всего. Они уже просидели день на работе. Ночью спать хочется, мозги подернуты туманом, а главное, после вычитки местных новостей глаз замыливается. Потому что они всего лишь люди.

Так случилось с Аксеновым. Пропустил он букву, потому что глаз проскользнул. Это я прекрасно себе представляю, потому что когда печатаю, ошибки подчеркиваются красным. Вот я несколько секунд и смотрю на слово, не сразу понимая, в чем ошиблась. Так я выспавшаяся. А он — нет.

Почему люди считают это байками? Да потому, что такое случалось не в одном Ташкенте и могло произойти в любом крупном городе СССР. И происходило. И не раз. И каждый раз люди шли в тюрьму. За, в общем, вовсе чепуховый проступок. Такие были времена, и я не стану врать, что корректоров за это по головке гладили.

У меня есть личное дело мамы. Она тоже была ревизионным корректором и работала попеременно с Аксеновым, который вернулся, правда, больной туберкулезом и работал на прежнем месте.

В этом личном деле есть очень любопытные документы. В частности, докладная записка мамы о том, что по вине корректора Скуяновой в речи премьер-министра Египта допущена ошибка. Вместо «Наххас-паша» напечатано «Махас-Паша». Далее идет подробное объяснение, что корректор Подрядова, ведущая ревизионную сверку, не виновата. Докладная написана в ответ на требование главного редактора объяснить причину ошибки.

Далее имеется приказ, по которому с Перцевой И. Я. удерживается стоимость работы и бумаги, 8 р. 32 коп., за пропущенную ошибку в статье «Образцово провести сев».

Далее идет донос на маму того же Аксенова.

Слава небесам, ничего более серьезного.

Вот такая была дисциплина. На грани ареста.

А они — байки…

Побывали бы в шкуре героя баек…

Газета — объект повышенной бдительности. И отношение к сотрудникам соответствующее. По крайней мере было. Все сотрудники редакции ходили по краю. Не арестовали? Повезло, значит. И выговоры, и громы небесные — почти обычное дело. Я еще помню мамины рассказы. Это вам не нынешний разгул вседозволенности. Хорошо или плохо?

Не знаю. Не стоили те ошибки такого наказания. Но и грязи не было. Совсем.

И гнусной псевдоанглийской тарабарщины тоже.

УБИТЫЙ ГОРОД

Наш город молча умирает…

Он превращается в песок.

И только тихий свет окраин

Еще мерцает между строк.

Его спокойно вырубают

Под самый корень, каждый час.

Наш город молча исчезает,

Быстрее нас…

Наш город с каждым днем все больше

Похож на призрачный мираж.

Наш город смотрит в небо с болью.

Наш город…

Нет, уже не наш.

Бах Ахмедов

Мой бедный любимый город. Бедный родной город. Что с тобой сделали? Что с тобой делают? И что еще с тобой сделают?

Казалось, вечный.

С собственным сердцем — Сквером.

С собственным Бродвеем, где, как и подобает Бродвею, был театр, был дворец, куда высыпала по вечерам молодежь. С Главным фонтаном, куда нас водили мамы. С парками. Сколько же было парков… Два с озерами, когда-то выкопанными на субботниках той же молодежью. Какие-то уничтожены, какие-то реконструированы до неузнаваемости. В одном изуродовали великолепную лестницу. Озеро Победы осушили. Теперь взялись за Комсомольское и тут же расправились со знаменитой детской железной дорогой.

А зелени! Гордые чинары. Дубы. Каштаны. Серебристые тополя. Ясени.

Не поверите, но чистая правда: когда-то прямо посреди мостовых тянулись клумбы. С каннами. Большие цветы, зеленые листья. Маленькие цветы, почти черные листья. С розами. Весь город был в розах и каннах. Клумбы вместо разделительных полос. Понимаю, представить трудно. Но правда. С ранней весны и до поздней осени город расцветал.

Город-сад. Город-рай.

Что с тобой сотворили?

Город, как всякий живой организм, оказался беззащитным перед убийцами.

Его убивали по частям, но планомерно. Сначала сердце. Сквер. Потом здания. Исторические. Дышавшие стариной. Великолепной архитектуры.

Потом принялись за деревья. Это не в лесу и не браконьеры. Уничтожали легкие большого города. И продолжают уничтожать. Все во имя Золотого Тельца.

Но и это не самое страшное. Как ни страшно все происходящее.

В моем городе идет война. Самая настоящая война в мирное время. Руководство города воюет с населением. Бой идет на несколько фронтов. Снос. Теперь каждый, у кого много денег, может снести любой дом, любое памятное место. На днях снесли целую рощу. Рашидова. Это он сажал деревья. Просто кто-то приехал и срубил 80 деревьев. Сносят дома. Не только в Ташкенте. Бесконечные суды, бесконечные требования… Теперь в каждом дворе каждого дома могут построить еще дом. Потому что есть деньги.

Был в Ташкенте институт садоводства и виноградарства. Основанный большим ученым Рихардом Шредером. Носивший его имя.

Потом это имя отняли. Потом институту дали имя Мирзаева. Вроде как ученика. Теперь нынешний директор благополучно вырубил весь сад института. Абсолютно безнаказанно. Древесина идет на мебель и паркет.

Война идет с переменным успехом. Дом 45 по улице Амира Темура, бывшей Пролетарской, стал символом, вроде Брестской крепости. Это просто уму непостижимо: нашелся человек, сплотивший жильцов дома, выигравший все суды, не позволивший снести исторический памятник…

Я еще не видела такого, чтобы в современном государстве у человека отобрали его же картину, а на все попытки вернуть грозятся в тюрьму засадить! Причем грозится (публично!) та, кто призван закон защищать. Прокурор.

Хоким (мэр) города публично же угрожает журналистам. Еще какой-то хоким ставит людей в канаву с водой за некий, по его мнению, проступок.

Заметьте, и характер преступлений изменился. Преступления были всегда. Были, есть и будут. Но обижать и унижать стариков? В мусульманской стране? Издеваться над детьми? В мусульманской стране? Такого просто не бывает.

Нет, конечно, и в Москве благодаря дорогому мэру сносятся исторические здания, а в области еще и леса вырубаются с парками, но чтобы людей выгонять на улицу? Чтобы в НИИ сад рубить? Чтобы в столице сносить рощи? Чтобы отбирать у человека, не сделавшего ничего противозаконного, принадлежавшую ему картину Рембрандта, да еще судом грозить?! Такого просто не бывает.

Полное впечатление того, что город захватили интервенты. То есть оккупанты. То есть враги.

На месте срубленных деревьев сажают елки. Самое подходящее дерево для города, в котором летняя жара достигает порой 50 градусов. Елки не приживаются. Гибнут. Сажают новые. Они тоже гибнут. И так далее. Оборот денег в природе. Тени они тоже не дают, даже если вырастут.

Боюсь подумать, что стало с картинами музея искусств. Боюсь. Уже читала, что некоторые продавались на заграничных аукционах.

Боюсь представить, что станет с дворцом Великого князя. Боюсь. Там тоже реставрацию затеяли.

«Вакханалия какая-то! Застройщики, как волки в человечьей шкуре, вгрызаются в плоть любимого города, уничтожая все на своем пути. Они рвутся на манящий запах наживы с глухой злобой и ненавистью ко всем окружающим.

В их глазах лишь золотой телец. Ослепленные им застройщики не видят ничего: ни величественных деревьев — своих ровесников, ни людей, привязывающих себя к деревьям, чтобы защитить их от дровосеков, ни слёз детей и стариков. Родина для них — пустой звук. Не думают они об Отчизне, а думают лишь о собственной выгоде».

Это не мои слова. Это пишет мой друг Игорь Цой. Из Ташкента.

Я же говорю, оккупанты. Правда, в еще незавоеванном городе. Битва еще идет.

Гениальный писатель Чингиз Айтматов нашел для таких термин. Манкурты. Это те, после которых хоть потоп.

Кажется, они добьются потопа. После чего город прекратит существовать. Окончательно.

Останется макет. Псевдовосточный китч. Царство алюкобонда.

Узбекистанский писатель Тохир Малик, прямо скажем, не блещущий талантом, зато обвинивший в безбожии (!!!) советского писателя Абдуллу Каххара, человека неизмеримо более талантливого, придумал для своей трудночитаемой книги заглавие, просто кричащее о ситуации в стране: «Шайтанат». Царство шайтана. То есть дьявола. Бесовщина. Именно так можно обозначить происходящее в Узбекистане и Ташкенте.

Единственная надежда на то, что люди перестали покорно выносить любой произвол. Они больше не молчат. Они борются. При полном молчании властей страны. И я всей душой с ними. Успеха в борьбе, мои друзья.

Один господин назвал меня диванной патриоткой. Что же, в какой-то степени он прав. Вряд ли 75-летняя женщина, живущая в трех с половиной тысячах километров от Ташкента, может бороться по-настоящему. Но сердце все равно болит. И я не могу равнодушно смотреть на все это. Не могу.

Мой бедный любимый город…

* Напечатано с разрешения Баха Ахмедова.

ДЕЛА ДАВНО МИНУВШИХ…

Не так давно я впервые за миллион лет взяла в руки скрипку. Руки помнят, как ее держать, а пальцы забыли, как правильно стоять. Попробовала поводить смычком по струнам — фальшь душераздирающая. Значит, снова нужно начинать и упражняться — где уж мне сейчас? А ведь когда-то музыкальную школу заканчивала. И два курса училища, правда вечернего и отделения теории музыки. А теорию музыки принимал у нас сам Дмитрий Исаакович Штерн. Умница… как он меня ругал за лень, до сих пор вспомнить приятно!

Как-то все сейчас вспоминается как сплошь радость и солнце, хотя на самом деле все было не так. Занятия, занятия, экзамены, ни одного выходного за шесть лет — оркестр. И все-таки учителя почти все были свои. В смысле друзья. Не было особых строгостей. Не было понукания. Задавали — выполняли.

Самоотверженные люди. Да, у меня шесть лет не было выходных, так и у Дим Димыча, нашего руководителя, их тоже не было.

И у нас работала прекрасный преподаватель музлитературы и теории музыки. На уроках выяснилось, что я без подготовки умею подбирать любую мелодию. И что, в общем, умею писать диктанты и разбираться в премудростях гармонии.

Странно, что я, в то время легкомысленная лентяйка, завсегдатай музеев, библиотек, кинотеатров и зоопарка, не желавшая учиться вообще и в частности и в то время уже охладевшая к скрипке, полюбила разбираться в тонкостях трезвучий, интервалов, септаккордов, больших и малых, мажорных и минорных, увеличенных и уменьшенных…

Спроси меня сейчас — ничегошеньки не помню. Разве что ноты и трезвучия. Интервалы тоже помню. Септаккорды — увы… И, конечно, музлитература. За что я безмерно благодарна педагогам. Открывшим мне Баха и Бетховена. И даже Прокофьева, хотя сначала я никак не могла его услышать. А потом услышала. И это своего рода чудо.

На почве теории музыки мы подружились с Фридой Хойкер. Фрида была моей одноклассницей в сорок третьей школе и тоже училась в музыкальной школе имени Садыкова, только по классу фоно. Жила она вместе с родителями и бабушкой в частном доме. Во дворе дома был еще один, где жили ее дядя с женой, носившей удивительное для Ташкента имя Паола.

В последнее время в памяти так ясно возникает этот залитый солнцем двор и мы с Фридой. Сидим с учебниками, зубрим, готовимся к выпускному экзамену.

— Ну, давай еще раз… Септаккорд…

— А теперь квартсептаккорд…

— И доминантовый квинтсептаккорд…

Что только не умещалось в наших головах? Просто диву даешься.

Но помнили же! И действительно знали!

Я просто поселилась в доме Фриды: прерывались мы только на обед. Бабушка готовила так, как могут готовить только еврейские бабушки, скорее всего тоже украинского происхождения.

Как-то в воскресенье мы, окончательно ошалев от зубрежки, упросили дядю Фриды повезти нас на Комсомольское озеро. И уж там порезвились вдоволь.

Несмотря на учебу, несмотря на экзамены, так хорошо было сидеть на весеннем солнце, в тысячный раз повторять септаккорды, знать, что шесть лет музыки заканчиваются…

А потом был выпускной. Настоящий.

Почему-то мы с него удрали. Побежали в обсерваторию, где всегда был оазис прохлады, зелени и цветов, нагло и открыто ободрали клумбу с большими розами сорта «президент», розовато-желтыми, вернулись в школу и подарили ворованый букет Мине Борисовне Шамшидовой, нашему самому любимому педагогу, имя которой я всегда вспоминаю с благоговейным уважением. После чего с сознанием исполненного долга налопались стоявшей на столах черешни. Тоже розовато-желтой.

Эх, бедный Дим Димыч Тарасевич, распался его оркестр, пришлось новых собирать. Мы были первым выпуском.

Потом было мое поступление на вечернее отделение училища имени Хамзы, как можете себе представить, на теорфак, который я не закончила, погнавшись за высшим образованием. Несмотря на все сетования мамы, оно, может, к лучшему. Это тогда детей из приличных семей полагалось учить музыке. А сейчас — сомнительно. Нас и иностранные языки неплохо кормят, а в девяностые так вообще спасли. С другой профессией мне вообще бы тяжко пришлось.

И, кажется, давно забылись шесть лет без выходных, потому что по воскресеньям были репетиции оркестра, и даже если ты вздумаешь пропустить, за тобой придут и потащат, благо идти всего один квартал. Забылась необходимость идти на другие уроки после школы.

Обидно только, что из моего потока почти никто не продолжил занятия музыкой. Леня Туровский — врач, живет в Нью-Йорке. Лена Бронова давно умерла. Я — не скрипачка. Я переводчик. Тамара Джурунцева, когда-то дирижировавшая нашим оркестром, уехала в Канаду. Фрида стала математиком, вышла замуж за моего хорошего знакомого Гришу Молтянера, тоже математика, вместе они объездили весь свет, сейчас тоже живут в Канаде…

Печальнее и больнее всего было узнать о судьбе Шаи. Саша. Фамилию я забыла. Самый талантливый из нас. Толстенький, заласканный мамой и бабушкой еврейский мальчик.

Он ведь в консерваторию поступил.

Я так и не поняла, каким образом и по какому праву его забрали в армию. И почему мама ничего не смогла сделать. В армии он наверняка смотрелся, как я — на сцене Большого.

И я примерно представляю, что ему пришлось вынести в этой самой армии. От такой несправедливости во мне все переворачивается.

Ну и… все можно было предсказать с самого начала. Повесился он. Не вынес, бедняга, издевательств…

Как страшно…

Вот и распался, растаял, разорван наш круг. И ничего больше не вернуть.

Дела давно минувших дней.

В ПАМЯТЬ О ПОГИБШИХ ДОМАХ

Что-то длинное название получилось. Но короче не выйдет. Память никак не стареет. И никак не хочет уняться.

Ташкентские дома…

Когда-то весь город был в частных домах и коммунальных дворах. Никого это не смущало и не тревожило. Естественно, были те, что побогаче, и те, что победнее.

Так вышло, что я жила в районе, где находились дома людей известных, и не только партработников, но и врачей, профессоров, ученых, и я совсем недавно выяснила, что в этом же районе жили мой декан Евгений Федорович Ваганов и Усман Юсупов. Когда-то на близлежащей улице жил и Акмаль Икрамов. На Обсерваторской (параллельной Кренкеля) вообще жили люди, невероятно много сделавшие для города и страны. Мемориальных досок от страны они не дождались. А дождались сноса.

Как и многие старинные здания поразительной архитектуры. Сложенные из поразительного кирпича. Так называемого николаевского. Он у́же нынешних стандартных, серовато-коричневатого цвета и при сносе растаскивается в мгновение ока. Потому как на века.

Но обыкновенные частные дома в центре строили из фабричного кирпича, а вот в Старом городе и на окраинах — из кирпича необожженного. Саманного. Саман — это глина, песок, мелко нарезанная солома, земля, и все это размешивается с водой. Кирпичи делаются вручную. Я видела формы для кирпичей: что-то вроде носилок, разгороженных по размеру кирпичей, и с ручками с обеих сторон. Саман набивается в формы, подсыхает, носилки переворачиваются, кирпичи выпадают, как детские кубики, их укладывают в стены.

В узбекских домах полы и стены были глинобитными, крыши часто крылись камышом, поскольку ни черепицы, ни рубероида, ни шифера тогда днем с огнем было не достать. В стенах делались ниши для посуды и одеял-курпачей, мебели был самый минимум, а в полу почти всегда был вырыт сандал — яма, обмазанная глиной и наполненная горящими углями. Над ней ставился низкий столик и накрывался одеялом. Члены семьи просовывали ноги под одеяло и так обогревались. Очень опасное приспособление, и при этом трагедии случались довольно часто.

Но иначе узбекские дома не отапливались. Нынешнее поколение вовсе не знает, что такое сандал.

Совсем другие здания строились в Новом городе. Из обычного кирпича. Как правило. Правда, и глинобитные мазанки встречались. В коммунальных дворах. Но в основном кирпичные. Очень добротные. Тоже строили на века. Не предполагая, что придут иные времена.

Интересно, что когда я выложила снимки потолков в нашем доме, оказалось, что такие были во многих домах. Из крашеной фанеры, с затейливыми узорами, тоже выпиленными из фанеры. Я не так давно побывала в доме постройки 1937 года. И там потолки фанерные, только попроще. Не знаю, были ли такие в других Республиках и даже других городах Узбекистана.

О паркете до землетрясения никто понятия не имел. Я часто писала, что полы в сорок третьей школе натирали мерзкой мастикой. Так вот — полы эти были не паркетные. Как и во всех остальных домах центра — из крашеных досок. Менялась только ширина. Полы из крашеных досок были везде. Интересно, что у нас однажды меняли вполне крепкий пол. Бесплатно, разумеется. Поднимали доски, ставили поперечные опоры, засыпали песком, клали новые. И красили. Как правило, в коричневый цвет. Других не видела. Правда, в конце семидесятых появилась, на мой взгляд, совершенно идиотская мода: полы обтягивались ситцем и лакировались паркетным лаком. Но это было потом. А пока — коричневые доски.

Насчет обоев речи тоже не шло. Может, у кого-то и были, но во всех моих знакомых домах стены белили. Цветной побелкой. У людей обеспеченных на побелку специальными резиновыми валиками наносился так называемый накат — золотые или серебряные узоры. Иногда поверху шел трафарет — очень красивый узкий узор. Цветной.

Однажды жулик-продавец сбагрил маме побелку с негашеной известью. И все комнаты скоро украсились бесчисленными крошечными вулканчиками: известь потихоньку взрывалась, портя стены.

Я впервые увидела квартиры с обоями после землетрясения. На Чиланзаре.

И, конечно, никаких сандалов. Простые печи и печи-контрамарки. Печи на кухнях, вместе с примусами и керосинками, контрамарки — в комнатах. Металлические корпусы для контрамарок делались в одной из многочисленных мастерских напротив Алайского. Раньше я думала, что контрамарки и голландки — одно и то же. Но оказалось, что голландские печи обложены изразцами или кафелем. Я видела такие в некоторых дореволюционных домах.

Вообще, вспоминая сейчас эти дома, остается только удивляться, насколько они были уютными. Старые стены, старая мебель, иногда и хозяева уже старые, и какие-то особенные запахи. Нет, не неприятные. Запахи устоявшегося быта, ветхих вещей, старых книг. Милые старушки, бравые старички; на столах всегда чай, печенье, фрукты; садики с цветами по сезону, и никогда никаких овощей и огородов.

Помню огромный коммунальный двор в конце Обсерваторской. Палисадники… Цветы. Деревья. Ясени вперемежку с вишнями, абрикосами, яблонями…

В позапрошлом году этот район еще существовал. В этом за него взялись основательно.

Прекрасные, крепкие старые дома, хозяева которых достойны всяческих почестей, уходят в небытие.

Жертвы алчности, подлости, манкуртизма…

ЛИЦ НЕОБЩИМ ВЫРАЖЕНЬЕМ

Не ослеплен я Музою моею:

Красавицей ее не назовут

И юноши, узрев ее, за нею

Влюбленною толпой не побегут.

Приманивать изысканным убором,

Игрою глаз, блестящим разговором

Ни склонности у ней, ни дара нет;

Но поражен бывает мельком свет

Ее лица необщим выраженьем,

Ее речей спокойной простотой;

И он, скорей чем едким осужденьем,

Ее почтит небрежной похвалой.

Евгений Баратынский

Доводилось ли вам замечать выражение лиц на старых-престарых фотографиях? Напечатанных совсем другим способом и снятым на фотоаппарате «сейчас вылетит птичка»? Дагерротипия, потом фотография… Помните те лица? Нет, совсем необязательно красивые и совсем необязательно умные. Но смотрят так, словно знают что-то, нам неведомое. Словно думают совершенно о другом, нам недоступном. Словно уверены в чем-то таком, о чем мы понятия не имеем.

Понимаю, что людей с таким выражением лиц не может остаться. После стольких войн.

Но понимаю также, что в глазах этих людей уверенность. В некоей стабильности. Вечности, что ли…

Причем совершенно неважно, кто там, на этом снимке. Графиня или крестьянин. У меня есть старый снимок, на котором изображена семья прадеда моего мужа. Типичные крестьяне. Степенные, трезвые, чисто одетые. И все те же глаза. Смотрят в будущее уверенно. Это, конечно, еще до Первой мировой.

Люди жили по-другому. Основательно. Не тряслись, что могут уволить, если уйти с работы вовремя. Не тряслись, что цены подскочат до небес. Просто жили.

И здания строили основательно. И мебель «строили» основательно. Те немногие старые дома, которые еще не успели снести в Ташкенте, простоят гораздо дольше новых. Там архитектура особенная. Там кирпич николаевский. Не чета нынешнему. Недаром те, кто разрушает, потом этот же кирпич растаскивают. Такого просто сейчас не бывает. И не будет.

Все делалось на века. Потому что основа в жизни была. Наверное, не у всех. Но в большинстве.

В моей молодости еще были живы бабушки-старушки, пережившие две мировых и Гражданскую. Безупречная речь. Безупречные манеры. Безупречный вкус. Ясные, светлые лица. Независимо от образования.

Я обожала бывать в их домах. Где все говорило о прошлом. Там и запах стоял другой. Невыветрившихся духов. Книжной пыли. Чего-то старомодного, недостижимого. Безделушки. Мелочи, которыми были набиты комоды. Старые брошки со стразиками. Ленты. Лоскутки. Книги, не издававшиеся в СССР. Лидия Чарская. Ветхий и Новый Заветы. Резные буфеты. Литографии и картины неизвестных художников на стенах. Образки, привязанные к никелированным спинкам кроватей. Матерчатые японки с веерами. Копии скульптур Клодта. Непременное варенье на кухне.

Другой мир. В котором я очень хотела бы жить. У меня там на душе легко. Мне кажется, что там я своя.

Когда-то центр Ташкента был сплошь застроен частными домами. Где сохранялась ТА, дореволюционная обстановка, по той простой причине, что в этих домах жили и до, и во время, и после Революции, никуда не уезжая, не эвакуируясь, не перебираясь в другие города. До Революции Ташкент считался богом забытым захолустьем. Тьмутараканью. Туда ехали энтузиасты. Люди, преданные своему делу. Недаром Великого князя сослали в Ташкент с глаз долой. Очень далеко было от столицы.

Эти люди крайне редко уезжали из Ташкента. Они оставались, оставались дети и внуки. Ташкент стал их родиной. А потом, через много лет — мачехой.

Вот в их домах и сохранялась настоящая мебель, красоты необыкновенной. И те самые безделушки и милые мелочи.

Все снесено могучим ураганом…

Помните, я писала о почтамте? О необыкновенной атмосфере этого места? Эта же атмосфера сохранялась и в других местах, причем очень долго. ДО землетрясения 1966 года. В основном на Бродвее.

Универмаг когда-то был пассажем Арифа Ходжи. Второй этаж был надстроен позже, уже в тридцатых. А на потолке первого резвились ангелочки. И прилавки. Прилавки, внушающие почтение своим видом. Такие же, как на почтамте и в магазине «Узкитаб». Входя в магазин «Узкитаб», я мгновенно проникалась чем-то вроде благоговения. Атмосфера была истинно книжная. Те же самые прилавки. Темно-красного дерева, настоящее произведение искусства. Я могла там бродить по разным отделам, покупать ноты, дышать тем воздухом. А ювелирный? Настоящая пещера сокровищ. Денег, конечно, у меня не было, а торчать там никто не запрещал. Это был ТОТ ювелирный. С ТЕХ времен. Тоже почему-то полутемный. Там всегда горел свет. И переливались золото и камни.

А это уже говорю не я. Это Лида Козлова, дочь директора Русского театра Горького в пятидесятые. Вот как был обставлен кабинет ее отца (жаль, я там никогда не бывала):

«В красный небольшой кабинет каким-то образом затолкали гарнитур в стиле ампир. Тяжеленные кресла, стол и диван с бронзовыми скульптурными нашлепками. Двуглавые орлы, львиные морды, когтистые лапы вместо ножек! Просто можно сойти с ума! Откуда это богатство? Не иначе, из резиденции генерал-губернатора. А какая здесь библиотека!!! Брокгауз и Ефрон, Метерлинк, Кнут Гамсун… Пытливое око борцов с крамолой никогда не заглядывало в эти шкафы».

Представляете, какое чудо? И заметьте: ее отец не пытался под шумок списать и увезти мебель и книги, все оставалось на своих местах.

Интересно, чей кабинет все это украшает сейчас? Как и вазы из кондитерского отдела гастронома на той же улице. И из кондитерской на Пушкинской. В гастрономе тоже были такие же прилавки. У меня просто руки тянутся погладить каждый… да только руки эти коротки. Весь тогдашний Бродвей дышал стариной…

А аптека Краузе на Пушкинской? Эх…

Другие люди. Профессионалы и мастера. Другие критерии. Другие принципы. Другие идеалы.

Почти ничего не осталось. Почти. Еще немного, и…

ТОСКА ПО РОДИНЕ

Попрекают меня. За то, что вмешиваюсь в дела чужой страны, а сама призываю ни в коем случае не лезть в дела чужих стран.

Только это не чужая страна. Это моя родина. Какая бы ни была, а родина одна. Не выбирают ни родину, ни родителей.

Родина моя. Ограбленная, вырубленная, почти изничтоженная, униженная, изнасилованная родина, я тебя все равно люблю.

Потому что хоть и была сама и видела и вижу, что с ней сделали и что творят сейчас, все равно не могу отвернуться.

Закрою глаза и вижу ее такой, какой она была. До всего того кошмара, в котором оказались мы все. До незалежности, самостийности, мустакиллика, независимости, свободы и демократии.

Кто там недавно написал? Как ее мама когда-то приехала в Ташкент и долго не могла опомниться, потому что увидела там настоящий рай.

Там. Настоящий. Рай.

Был.

Видите ли, рай — необязательно кущи и ангелы с арфами. Такое ви́дение рая — скучно и рассчитано на недалеких людей. Лично я надеюсь после смерти попасть в Ташкент, увидеть всех своих друзей, родных, сбегать на Алайский и зажить прежней прекрасной жизнью. Было же у Брэдбери: космонавты попадают каждый в свой родной город, где их ждут родные. Правда, их убивают, но меня-то не убьют — я к тому времени уже умру.

Так что надеюсь.

Надеюсь вновь увидеть родные улочки, иногда узкие, кривоватые, родной Сквер, посидеть там под каштаном, потолкаться по Алайскому, шумному, грязноватому, своему. Долго-долго смотреть на лотосы в фонтанчике парка ОДО, полюбоваться на веселых детей в парке Горького… вот увидите, меня все это ждет.

Кто сказал, что мертвые парки, скверы, базары, здания, улочки не попадают в рай? Не может этого быть. Непременно увидимся. Скорее раньше, чем позже.

Море зелени. Океан зелени. Царство прохлады. Два больших озера. Анхор. Салар. Бурджар. Фонтаны, где летом сидели все мальчишки города. Дома. Не псевдовосточный китч, не современное уродство неумелых архитекторов, сляпанное руками неумелых строителей. Дома. Не нужно думать, что частные дома были развалюхами. Очень многие были красивыми, крепкими и уж точно не китчем.

Я не буду перечислять все убитое, срубленное и снесенное. И так известно.

Просто одно время я близко общалась с архитекторами. Так вышло. По соседству с родителями поселилась Надя, жена Эдика Фахрутдинова, очень рано умершего создателя ныне уничтоженного кафе «Буратино», с дочерью и новым мужем.

Тогда я жила у родителей, а муж уехал в аспирантуру. Ну и заглядывала туда по вечерам. Там почти всегда собирались компании. Нет, не пьянки. Разговоры.

Вспоминая эти разговоры, я сомневаюсь, что современная молодежь мне поверит. Я и сама себе уже почти не верю. Что такое могло быть.

Это когда не о политике, не о «голосе Америки», не сплетни, не мода, не карьера, не выгодная женитьба, не кто кого подсидел, а яростные споры о Торговой палате. То есть о здании Торговой палаты, ныне снесенном. Как водится. Стоило ли покрывать части конструкции листовым золотом или нет? Бездари ли авторы или нет?

Насколько я поняла, Палату проектировал другой коллектив. Ну и…

Споры об архитектуре. Мудреные математические термины — муж Нади был математиком. Физики, лирики, книги, стихи, каким быть Ташкенту, кто что написал, кто какие книги раздобыл… и где раздобыть еще, и куда сходить, и какой фильм…

Совершенно немыслимые сейчас темы. И, я бы сказала, немыслимый менталитет.

Всего-то шестидесятые.

И все еще живы.

Сквер и ОДО.

Парки.

Чинары.

Прекрасные дома.

Прекрасные памятники.

Скульптуры на Педагогическом.

Настоящие базары, а не их призраки.

Жив город.

Главное, улицы.

Улицы не вымершие.

Посмотрите на улицы нынешнего Ташкента. Редко-редко пройдет кто-то. Если не споткнется. Асфальт не клали уже лет …дцать. Стерт до камешков.

Еще не разъехались греки, главные портные и парикмахеры города. Пройдет не так много лет, и за ними последуют русские, евреи, армяне, узбеки, татары…

И никто не будет вспоминать, что раньше, при колонизаторах, абсолютно все жители Республики ездили в Москву не улицы подметать и заборы красить, а исключительно в командировки, на съезды, в отпуск, на декады узбекского искусства, гастроли и, конечно, учиться. В институтах и аспирантурах. А не на базаре торговать.

Дом из теплого превратился в ледяной.

Идешь раньше по улице — все свои. Ей-богу. Как в деревне. Почти все знакомые. Особенно на рынке и на Бродвее. Словно какой невидимой нитью связаны. Ощутимое тепло. Всеобщая доброжелательность. Даже перебранки на Алайском какие-то незлобные. Как вроде полагается для приличия.

Мы купались в этом райском тепле, не подозревая, что где-то может быть иначе. Что где-то может не быть таких парков. Таких деревьев. Таких необыкновенных домов. В которых жили необыкновенные люди, столько сделавшие для страны. Им бы кланяться в пояс, мемориальные таблички на двери прибивать. Нет. Всячески стирают память.

Кому могло прийти в голову, что в городе появятся серийные маньяки и примутся зверски уничтожать все, что нам дорого? Даже тем, кто уехал.

Кому могло прийти в голову, что из своеобразного, необыкновенного, сказочного, экзотического города слепят вот это «дорого-бахато», с уничтоженными озерами, изувеченными парками (как вспомню парк Тельмана с пенопластовыми колоннами у входа и изуродованной лестницей), убитым Сквером, снесенными домами, памятниками и скульптурами? Одни пошлые пластмассовые олени чего стоят! И изломанные световые фигуры на тротуарах. Разве могли быть в прежнем Ташкенте красные фонари на улицах?! Думаю, те, кто разрешал их ставить, просто не знают, где именно вешали красные фонари…

Еще и сокрушаются, что туристов мало. Кому нужен бездарный новодел, который не выдержит мало-мальски сильного землетрясения? Или надеются, что за последующие сто лет кто-нибудь умрет, либо ишак, либо эмир, и сажать будет некого?

Разве представляли те, кто радовался уходу «оккупантов и агрессоров», что ИХ улицы будут уничтожать, ИХ дома будут сносить, выгоняя хозяев, ИХ холодильники будут официально проверять, да еще с комиссией?

Конечно, воровали и тогда. Но такие масштабы тем ворам не то что не снились, а даже в голову не приходили.

Как не приходила в голову и возможность сноса. Возможность вырубки. Возможность уничтожения. Возможность убийства. Особенно Сквера.

Не знаю, читали ли вы Шарля Де Костера. Роман о Тиле Уленшпигеле. Клааса, отца Тиля, сожгли на костре по обвинению в ереси — тогда Бельгия и Нидерланды звались Фландрией, которая находилась под властью испанского короля и католической церкви. Тиль носил на шее мешочек с пеплом отца и повторял: «Пепел Клааса стучит в мое сердце».

Что-то в этом роде я испытываю при воспоминании о Сквере. Самые отвратительные беззакония не вызывают во мне таких гнева и скорби, не дающих мне спокойно жить.

Сколько бы ни прошло лет.

Пепел убитого Сквера стучит в мое сердце.

МАШИНА ВРЕМЕНИ

Я ездила в Ташкент три года подряд. Это когда ностальгия стала нестерпимой.

Ташкент чужой. Свои только люди. Они по-прежнему добры, гостеприимны, душевны — словом, такие, какими никогда не станут люди ни в одной части света (об остальных странах Средней Азии я не говорю, очень мало сталкивалась).

А город чужой. Мне не хочется гулять по чужому городу. Я и не гуляла. Встречалась с друзьями и снова страдала, только не от ностальгии. От обиды. Я понимаю, что города должны меняться. Но не так. Не так варварски. В голове то и дело всплывало слово «беспредел». Но друзья… друзья остались прежними. Некое родство душ, объединяющее ташкентцев, не умерло. Пока не умерло.

Когда-то я каждый год ездила из Москвы в Ташкент. Никуда больше. Ни на какие курорты. Только в Ташкент. И приезжая, я неизменно погружалась в то, что называется счастьем. Вот просто счастье быть в родном городе. Там свое, здесь — чужое. Этот привкус чужого не исчез до сих пор. Но появился и по отношению к Ташкенту.

Моральный бомж.

Это теперь я.

Бомжом быть плохо, даже моральным.

Но в последний приезд мне повезло.

Очень странно повезло.

Зухре понадобились новые занавески. Поэтому она привычно собралась на Чорсу (ох, не дай бог перестроят и переделают, уже грозятся, а это единственный оставшийся островок, подобие чего-то прежнего).

На второй неделе октября погода испортилась. Было воскресенье, шел мелкий дождь, мрачно, пасмурно. Зухра побоялась, что не найдет места для стоянки, и мы взяли такси.

В отличие от меня Зухра топографическим кретинизмом не страдает. Поэтому мы ехали какими-то огородами (о, этот асфальт, то есть не асфальт, а что-то вроде, это даже не вздыбившаяся собянинская плитка, это нечто!).

Ехали мы огородами и приехали непонятно куда. То есть это мне непонятно, а Зухра повела меня к какому-то левому проходику, и мы очутились в другой жизни.

Атмосфера резко изменилась, и нас отшвырнуло лет на сорок назад.

Жарился шашлык (сто лет не видела уличного шашлыка).

Девушка несла поднос с чайником и пиалами.

Сидели и о чем-то мирно переговаривались старики.

Два молодых узбека пили чай.

Сама не понимаю, почему, но меня словно вернули в молодость. Потому что это был тот самый Ташкент, тот самый, который я считала навеки потерянным.

Убейте, не возьму в толк, что творилось со мной в этот момент.

А оно все продолжалось.

Позже мы обнаружили, что настоящий старый вход на Чорсу (с башенкой) не исчез. Пока. Потому что его непременно уничтожат. Как наследие оккупантов. По сердцу резануло будущей болью. Там вход был крытым. И внутри, справа и слева, были магазины, тогда обувные, сейчас — не помню, неинтересно. А в центре сидели старички и продавали дефицит: черный перец и чай со слоном.

Пока Зухра покупала ткань, я бродила по рядам, слушала узбекскую речь, тихо радовалась.

Потом прибежала девочка, пообещавшая за час сшить занавески. Зухра пошла надзирать.

Я посидела на стуле напротив двухэтажного магазина. Дождь продолжался. Мимо шли люди. Зонтики, пакеты, покупки…

Пахло сырой землей и осенью. Вроде бы грустно, но грустно не было. Было нечто вроде ощущения счастья.

Недолгого.

SORORITY ЧЕСУЧОВОГО КОСТЮМА, ИЛИ МАШИНА ВРЕМЕНИ — 2

Слово sorority перевести трудно. В русском есть слово «братство». «Сестринства» — нет. В общем, это женская община, есть и мужские в американских колледжах и университетах. А у нас свое. Чесучовых костюмов, заметьте; это, видать, общая тенденция. А ведь какая ткань была! Где сейчас возьмешь? Тогда мы не догадались и из коломянки платья шить, а ведь если с вышивкой — эффект изумительный!

Взять хотя бы елочные игрушки. Так мы их делали. В детстве клеили гирлянды из цветных колечек, флажки, сестра красную звезду склеила, орехи: втыкали спички и золотили, выдували содержимое яйца в дырочку, втыкали спичку, раскрашивали клоунские лица и сверху на спичку насаживали колпачок из креповой бумаги. Это я помню лет с пяти. Все женщины садились, и клеили, и вырезали. У нас даже была такая самодельная гирлянда — зайцы и гончие. И еще одна: флажки с гербами советских республик.

Вообще, тогда считалось, что девочка должна уметь вышивать. В комнатах лежали салфетки. Связанные крючком и вышитые ришелье. Ришелье — видимо, в честь кардинала? Вот и меня сестра научила. Я даже салфетку вышила. И серединки вырезала. Правда, зря: у нас в доме салфетки были не приняты. И мережку умели. Сейчас даже слова такого не знают, а мы старательно выдергивали нитки с концов, чтобы получилась бахрома. Отступали сантиметра на два, выдергивали нитки из середины, захватывали иголкой по несколько ниток, опутывали ниткой, и так до конца. Можно снизу, можно сверху и снизу. Тогда было и машинное ришелье — очень модны были блузки и костюмы с вышитыми ришелье рукавами и воротниками. Жена моего преподавателя музыки этим зарабатывала, и неплохо.

Моя сестра вышивала гладью. Изумительно. Вот тогда я увидела красные ягоды и птиц на серой коломянке. Эффект потрясающий. А уж крестиком… был крестик простой и болгарский. Простой — как в крестиках-ноликах. Болгарский — плюс еще два стежка: продольный и поперечный. В четвертом классе, когда к нам пришли мальчики, уроков труда в полном смысле еще не было, программу не успели сменить. Вышивали все. Приказано было купить в универмаге, тогда единственном в городе, трафареты. С розой. А у моего соседа по парте, фамилия которого была Худайбергенов, а имени не помню, была белочка. Ох. Тогда это казалось таким преступлением! Все одинаковые, а он — нет!

А вот чего всегда было в избытке — так это мулине. Помните? Всех оттенков! Сестра учила меня так вытягивать нитки, чтобы они не путались! И пяльцы были в каждом доме!

Не знаю, как сейчас. Видела в магазине «Я сама» очень красивые трафареты. В те времена вышивали еще и по канве — такая ткань в клеточку с дырочками. Узоры чертили на кальке, прикрепляли к канве или ткани, вышивали прямо по кальке, которую потом обрывали.

И носки штопали! Тогда носки еще штопали. Поскольку синтетических не было. Капрон появился не сразу, сначала носили фильдеперсовые чулки, и, по-моему, они тоже рвались на пятках. Для штопки полагался штопальный грибок, но если его не было, штопали на электролампах. Тогда они из толстого стекла выдувались, не бились в руках. Штопать несложно, но сейчас этого никто не делает. Помните? Поперечная ниточная решетка, а потом один стежок над ниткой, второй — под ниткой. А еще существовала художественная штопка! Муж как-то выходил из троллейбуса, за что-то зацепился, порвал новое пальто. Отнес в ателье. Ему заштопали так, что при желании не было видно порванного места.

А вязали… мама не вязала. То есть крючком обвязывала платочки: тогда очень было модно носить платочки с кружавчиками и вышитыми инициалами. Иногда вязала занавесочки. Она мне и показала, как держать крючок и как вязать петли и столбики. И все. Впервые я взялась за крючок, когда в моду вошли вязаные блузочки. Еще в институте. Потом снова забросила. А потом… в моду вошли шали. Этого я не снесла. У кого-то есть, а у меня нет?! Стала разбираться. Опять кальки со схемами вязки. И вязала я эти шали разными узорами. А себе связала самую лучшую: белую, с каймой из огромных кругов-цветов. Продавались они за 15 рублей. Иногда — за шерсть. Тогда с шерстью было паршиво. Доставали ворованную, в таких намотанных на картонные цилиндры шпулях. Кто-то приносил, я покупала и всегда была обвязана. И моя семья тоже. И носки я вязала теплые: здесь без них никуда. С капроновой ниткой. И вязали из всего, что ни попадя. Даже из капронового шнура и ниток номер один. Это канцелярские, очень толстые нитки. Черные, плохо прокрашенные. Приходилось красить еще раз. Я связала три таких платья, одно себе, два — подруге и ее сестре. Этакая кольчужка. С отделкой из роз, связанных из катушечных ниток. Я и костюм себе такой связала, кстати. Очень многое вязалось по ташкентским журналам «Вязание». Там были прекрасные узоры для вязания крючком. Доставала и высылала мне свекровь. А на спицах вязать меня научила сослуживица. Зимние вещи вязались на спицах, летние — крючком. Иногда вязались отдельные детали, а потом связывались вместе по выкройке. Я знакомой связала 200 овальчиков, из которых она сотворила очень красивое платье. Тогда стимул был! Старались быть не такими, как все. Сейчас уже запал пропал.

Да, а вот моя свекровь шила. И очень хорошо. Но после смерти мужа словно отшептало — видно, горе было велико. Пыталась она меня учить, но не в коня корм! Я спотыкалась на одном: до сих пор мне не дается умение вдеть нитку в машинку. Теперь я понимаю, что нужно было записывать, это я сейчас делаю, ибо страдаю тяжким техническим кретинизмом вкупе с топографическим — по-моему, это уже слишком!

Сколько муж бился, чтобы мне втолковать: бесполезно. Вот он — умеет. Особенно после глубоко драматической дуэли между ним и его мамой. И почему взрослым так не нравились узкие брюки? Идеология! Скажем, папа мой носил брюки шириной в 32 сантиметра, и попробуй его переубеди! Не действовали никакие уговоры. А я так старалась! Зато потом его брюки легко перешивались в юбки, так что нет худа… Моя будущая свекровь тоже была против! Нужно сказать, в чем-то она была права: при таком росте узкие брюки, в 19 сантиметров, не лучшая идея! Но мода!

Дуэль действительно была полна драматизма! Утром — широкие брюки, к вечеру — узкие! Зато муж научился шить и таки шил для себя куртки и ушивал или расставлял купленные брюки самостоятельно. Он даже молнии вшивает! Что, -по-моему, верх мастерства!

Так что мы, тогдашние женщины, действительно чего только не умели. А нынешним рукодельницам советую использовать голенища сапог, из которых выходят прекрасные сумки. Ибо за границей настоящие, хорошие кожаные сумки стоят от тысячи долларов и выше. Недавно на e-Bay проводился аукцион подержанных сумок «Валентино». Подержанных, прошу заметить. На каждую было ставок по тридцать, а цены переваливали и за две тысячи. Что, на мой советский взгляд, немыслимо. Мне бы в голову не пришло платить такое за сумку, но то мне, а то людям!

Сестры по чесучовым костюмам, а хорошие были времена, верно?

И если раньше от девушек требовалось еще и умение пеленать младенцев (я умела!), теперь, с наступлением эры памперсов, все очень упростилось. Подгузники! Подгузники больше не нужны. И пеленки отошли в прошлое!!! Ура!!!

Правда, и рукоделие сейчас не так распространено, а жаль.

БЕЗ БОЛЬШОГО БРАТА

Где и поговорить с людьми, как не на базаре? Я человек восточный, базар для меня — второй дом. Даже московский. Разницы особой и нет. Поскольку наш рынок, не знаю насколько мирно, но поделили азербайджанцы и узбеки. Узбеки большей частью андижанские. Я интересовалась. Есть, конечно, и другие национальности, но в основном… Узбечки чаще торгуют зеленью. Азербайджанцы — фруктами. Русские — овощами. Тут же крутятся дети. Азербайджанские в школах. Узбекские — далеко не всегда.

Вещами торгуют больше азербайджанцы, но я познакомилась с грузинкой. Свитера, блузки, брюки. Женщина лет пятидесяти с лишним. Анна. И рассказала она, что у нее трое детей. Старшие уже совсем взрослые и помнят СССР. Младшая удивляется, когда мать рассказывает, что можно было почти бесплатно ездить в лагеря и санатории, безболезненно платить за квартиру, свет и газ, что мать с ее высшим образованием имела достойную работу, а не торговала на рынке чужой страны.

Бывая в Ташкенте, я разговаривала с людьми, посторонними и знакомыми. Интересно, что старые таксисты в один голос жалеют о той жизни. О той стране. Молодые… в основном не любят Россию и считают, что много лет жили под пятой оккупантов. На вопрос, почему, освободившись от оккупантов, они толпами ринулись к этим оккупантам и трудятся дворниками, дорожными рабочими и т.д., ответа, как правило, я не получаю.

Недавно прочитала коммент. Пишет молодой человек. Мол, наелись мы экономики при большом брате! Вот сейчас, при мустакиллике (независимость, узб.)…

Это еще ничего. Иногда такая ненависть льется, аж страшно становится. Молодежи промывают мозги. Причем начисто. Так, что своих мыслей уже не остается. Цели вполне понятны. Оккупанты, угнетаемые узбеки, которых обворовывала Москва…

Мне не раз твердили, что я бьюсь головой в стену. И, видимо, считают, что мои переживания — деланные.

А мне боль покоя не дает. Я от нее задыхаюсь.

Давайте попробуем разобраться, чем был Узбекистан при большом брате.

Прежде всего — уникальная, как говорит журналист Игорь Цой, тяжелая промышленность. Угольная промышленность. Огромные рыбхозы. Хорошо развитая легкая промышленность. Удивительно развитые, шагавшие в ногу с последней модой так называемые артели. Сколько раз я привозила из Ташкента обувь, трикотаж: было такое объединение «Малика», не уступало загранице, шедевры просто делали. Весь институт завидовал.

Безупречное, идеальное образование. Тех учителей и преподавателей вузов больше просто не существует. В силу падения самой образовательной системы. Те были… я даже не знаю, как их назвать. Те были образцами. Их, как говорят, отлили и форму разбили.

И при большом брате, уж поверьте, никто не бежал в Москву за завидной карьерой дворника. Я не говорила, что наш дворник — бывший доцент Душанбинского университета? Так вот, он и есть. А его жена у нас подъезды моет. Зато большого брата изжили.

А во времена моей молодости, пришедшейся на шестидесятые, не поверите, после выпускных в школах преподаватели вузов объезжали маленькие города и кишлаки, уговаривали молодежь поступать. В кишлаках не слишком хорошо говорили по-русски, но во всех городах существовали узбекские школы, а в вузах — узбекские группы. Точно так же готовившие специалистов. Тогда узбекская молодежь уж точно не торговала на московских рынках. А дети не бегали тут же, вместо того чтобы за партами сидеть. Тоже большой брат виноват?

Сколько в Узбекистане было больших ученых, академиков, докторов наук, поэтов, писателей, композиторов. Между прочим, узбеков. Что-то сейчас о науке не слышно. Поэты? Есть. Прекрасные. Неизвестные широкому обществу. Газеты? Почти нет. Журналы? Почти все тихо скончались или ведут очень скромное существование.

Кроме системы высшего образования существовала еще система профтехобразования. Сейчас повсеместно, не только в Узбекистане, уничтоженная. Вспомните: на каждом предприятии висели доски с перечнем требующихся профессий. Сейчас хорошего токаря, расточника, шлифовщика, слесаря, сварщика днем с огнем… все мечтают олигархами стать. Да и с инженерами тоже напряженка. Мужа моего держат в 74 года на работе, потому что настоящих конструкторов раз, два и… Его напарник ушел, так почти год замену искали.

Образование тю-тю. Да и для того, чтобы на рынках торговать, оно ни к чему.

Насчет угнетения. Было. Только угнетали всех. Независимо от национальности. Хлопок собирать посылали. Посылали? Посылали. Студентов. Учреждения в полном составе. Школьников вывозили, правда на день. Да вот большой брат тоже угнетал. Картошкой. Морковкой. Капустой. Угнетал-угнетал. Собственный мой муж сидел полтора месяца где-то в районе Луховиц на морковке…

И не мешало напомнить, что именно при большом брате, в 1966 году, центр Ташкента тряхануло. Почему центр? Да потому что более отдаленные районы трясло, но не так. Недаром моя сестра, жившая на Волгоградской, очень удивилась, когда моя мама до нее дозвонилась и стала ругать, что она о сыне не вспоминает. Она ответила: мол, землетрясение, каких много.

Тогда большой брат, и не только он, мгновенно среагировал. Как пошли со всех концов страны эшелоны со стройматериалами и поезда со строителями! А в обратную сторону — поезда с ташкентскими детьми. В крымские лагеря и санатории! За столько отстроили Ташкент? Не помните, молодежь? А вот я помню. К осени началось массовое вселение в новые дома. Кто не хотел уезжать из центра, получали ордера под снос. Въехали в дома на том же месте.

Может, напомнить, что когда в 1988 году в Спитаке (Армения) произошло землетрясение с куда более тяжелыми последствиями — в Ташкенте, считай, жертв не было, только центр перестроили, — последствия не ликвидированы до сих пор? Большого брата не стало. Я не злорадствую, упаси боже. Констатирую. И даже не стоит опровергать мои слова. НЕ ЛИКВИДИРОВАНЫ. Как считаете, случилось бы нечто подобное при большом брате? И что будет сейчас, если ташкентское землетрясение повторится? И что станется с гордо возвышающимися в центре многоэтажками? Уверены, что при отсутствии большого брата, нормального строительного и архитектурного образования и наличии полного пренебрежения техническими нормами, созданными при большом брате, эти дома устоят? А заодно спросите стариков: мыслимо ли было, чтобы в городах рубили деревья на мебель и паркет? Деревья стояли незыблемо! Попробовал бы кто при большом брате…

Тогда строили. Сейчас рушат. Тогда массово давали квартиры. Теперь из этих квартир выгоняют. Тогда большой брат защищал. Теперь защищать некому.

Почитайте энциклопедию «Ташкент». Заводы. Один. Второй. Третий. Десятый. С каким придыханием говорили: «Завод Чкалова»… «Фотон»… «Ташсельмаш»… «Текстильный»…

Сколько фабрик!

А сейчас только и слышишь: обувная закрылась. Парфюмерная закрылась…

Знает ли нынешнее поколение, какие Дома культуры, какие клубы были при большом брате? Какие при них были секции, кружки, театры даже?

Занимается ли в них сейчас молодежь?

Некогда. Нужно на хлеб как-то зарабатывать. Поскольку пенсия у стариков 100 долларов, а зарплата в узбекских фирмах — 200… А продукты дорожают просто на глазах.

Когда я три года назад, впервые за много лет, приехала в Ташкент, доллар стоил 6 тысяч сум. А сейчас сколько? Больше девяти?

Почему-то о соотношении рубля к доллару при большом брате никто, вообще никто не задумывался. Не было нужды.

Я тут недавно задалась вопросом: почему раньше мы не слушали так внимательно новости? Да и никаких политических ток-шоу не было. Мы не интересовались, кто нынче правит в Европе. Ну, говорили, ну, слушали вполуха. И все. А теперь — слушаем. Потому что раньше мы вставали и знали: как было электричество по 4 копейки, а там, где электроплиты — по 2, так и останется. Сегодня. Завтра. Через год. Через 10 лет. Как работал ты, так и работаешь. И никто не скажет: пошел вон. И никто из дома не выгонит. И никто не станет рубить столетние чинары. И Сквер как стоял, так и стоит… Ах, большой брат, как же ты был предсказуем. Мороженое по 15 копеек? И завтра? И через 10 лет? Непорядок. Нужно взбаламутить. И взбаламутили.

Пусть те, кто сейчас кричит о большом брате, оккупации и поголовном ограблении узбеков, подумают головами, а не тем, что у них сейчас вместо мозгов: бывало ли когда-нибудь при большом брате так, что целые города, включая столицу, оставались без отопления, газа, света? Что доходило до мятежей, как в последнее время, по поводу отсутствия того же газа и света? Заметьте: речь идет о стране, обладающей залежами природного газа.

Когда я спросила, что же творится в кишлаках, мне коротко ответили: мрак.

А раньше, при ненавистном большом брате, в любом кишлаке точно были электричество, медпункты и школы. Где лечили и учили.

Нынешним дурачкам с промытыми мозгами в голову прийти не может, что когда-то, до «оккупации», не было такой нации — узбеки. Были сарты. Все оседлые жители Средней Азии с XV по XIX век были сартами. Не таджики, не узбеки — сарты. С языком, называемым сарт-тили. А знают ли дурачки с промытыми мозгами, какие болезни были наиболее распространены среди сартов? Так я могу вас просветить, кушайте на здоровье. По дорогам и в больших городах бродили прокаженные. Их никто не лечил, не изолировал. Сторонились, и не больше. Правда, был такой кишлак Махау, там жили прокаженные, но их тоже не лечили. Нужно же было им как-то добывать пропитание? Вот и бродили по дорогам, просили подаяние. Сейчас лепра излечима. Тогда — очень медленное и страшное умирание. При советской власти были лепрозории. А сейчас?

В воде жил такой червь. Ришта. Пробуравливал кожу. Откладывал яйца. Рос… В человеке рос. Лечения не было. Надрезали кожу, вытягивали ришту, наматывали на палочку. Ждали. Снова вытягивали. Снова ждали. Не порвется — вытащили. Порвется — начинай все сначала.

Комары. Разносили так называемый лейшманиоз. И малярию. Повсеместно. Что такое лейшманиоз, нынче забыли. Как и ришту. Лейшманиоз иначе назывался пендинкой, или пендинской язвой. Ничего вроде такого. Укус, язва, потом все заживает. Вот только беда: на коже остается огромная рытвина. Не оспинка. Рытвина. А поскольку по ночам человек укрывается, большая часть укусов приходилась на лицо. Вот и ходили люди, украшенные рытвинами…

Малярию описывать нужды нет.

Я еще застала пендинку и малярию. И в детстве глотала отвратительный акрихин. Когда недавно описывала все прелести этих болезней знакомой, та содрогнулась. Потому что росла в благополучное время и ничего такого даже не представляла.

Знают ли «умные головы», что кроме военного присутствия Туркестану пришлось терпеть нашествие врачей и учителей? Благодаря самоотверженности и героизму которых были напрочь искоренены ришта, лейшманиоз и малярия. Не сразу, но напрочь.

Правда, говорят, сейчас пендинка появилась снова. Так и до малярии недалеко. Большой брат следил, чтобы все обрабатывалось, и ежегодно. А независимым узбекам разве до таких мелочей?

Как говорила моя свекровь, золотые мозги (евреи) уехали. Золотые руки (русские) уехали. Одни золотые зубы остались.

Живите теперь…

Зато появились хиджабы, которых в Узбекистане вообще никогда не было. Зато теперь мусульманам запрещают жениться на немусульманках. Зато короткие юбки бесповоротно осуждаются. Словом, назад, к тому, что так талантливо описывал таджикско-узбекский писатель Садриддин Айни. Торжество мракобесия…

Несчастный, погибший за торжество Революции и права женщин Хамза. Недаром его имя так старательно убирают отовсюду. Не ко двору пришелся.

ДРУЖБА НАРОДОВ

Вчера услышала о землетрясении в Бурятии и на Байкале. В Иркутске — 5–6 баллов. Выступавший сейсмолог сказал, что землетрясение горизонтальное, и тут же принялся объяснять, что это значит. Мне объяснять не надо. Я разницу знаю очень хорошо. Так называемое субгоризонтальное землетрясение 1948 года в Ашхабаде, когда город еще был Ашхабадом, снесло почти весь одноэтажный город и убило каждого третьего жителя (7,3 балла по шкале Рихтера). Случилось оно ночью, люди спали, спаслись в основном те, кто из-за жары ночевал во дворах. По одним данным, 36 тысяч, по другим — 70 тысяч. Точные цифры так и не были приведены. В газетах того времени об этом не писалось, но в Ташкенте о случившемся знали все. Мне тогда было три года, а в пять я уже все услышала из разговора мамы с соседкой. Горизонтальная волна сметает все на своем пути. Я видела иркутские дома. Трещин немерено. Причем серьезных. Но дома устояли, жертв нет, Бог спас. И ташкентцев Бог спас. Интересно, что и Ашхабад, и центр Ташкента были выстроены на тектоническом разломе, то есть на вулкане, который время от времени просыпается. В Ташкенте, говорят, раз в сто лет. Но землетрясение было вертикальным: дома подбрасывает, а не сносит. Хотя… однажды я видела землетрясение с улицы. Тогда я лежала в больнице, шестнадцатой, домбрабадской, и пришли ко мне муж и свекровь. Говорят, больница была выстроена на участке бывшей дачи генерала Петрова: вполне возможно, потому что тогда еще сохранялся большой фруктовый сад и на многочисленных гранатовых деревцах уже появились завязи. И тут рвануло. Деревья и больница смещались по касательной влево-вправо, и это было очень страшно. Правда, продолжалось все не больше минуты. Поэтому при землетрясении выбежать из дома, тем более многоэтажного, все равно не успеешь. Я как-то была на первом, вымахнула в окно, и то не успела.

Вот тогда я увидела в действии ныне оплеванную, оболганную, обгаженную дружбу народов. Если кто помнит, не было ни отчаяния, ни безысходности. Потому что квартиры получили все. В рекордно короткие сроки. Тогда в Ташкент шли эшелоны со строителями и стройматериалами. Сотнями. Жители наиболее пострадавшей Кашгарки сидели и ждали. Спокойно. Свекровь моей сестры получила однушку. Она жила одна. Знакомая спекулянтка Зиба — трешку. По составу семьи. Трое детей, она и муж.

Я всегда сравниваю ташкентское и спитакское землетрясения. Спитак, который пострадал на исходе советской власти, до сих пор лежит в развалинах. Дружба народов кончилась.

И, кстати, о современном положении дел. Сегодня я услышала о каком-то дагестанском ауле, который затопило в 2013 году. Жители не успели ничего с собой взять. И до сих пор не получили компенсации — видать, все успели разворовать.

Да, с ташкентского землетрясения прошло 55 лет. А если еще 45 — и снова? Страшно думать, что станется с аляповатыми многоэтажками, спроектированными и построенными недоучками… Они хотя бы знают, что такое сейсмопояс?

Почему-то после землетрясения на Малясова и окрестных улицах не пострадал ни один дом: все жители остались на своих местах. Зато сейчас дома снесли, чтобы построить очередные сомнительные сооружения.

Храни Господь ташкентцев…

КОГДА МЫ УЙДЕМ

Когда я уйду далеко-далеко,

Не мучаясь и не тревожась,

Быть может, вздохнет кто-то очень легко,

А кто-то заплачет, быть может…

Алла Пугачева — Илья Резник

Песня, несомненно, талантлива. И слова, и мелодия. И, в общем, правдива. Не согласна только с «не мучаясь и не тревожась». В таком душевном состоянии можно уходить, только если физического уже почти не существует. А если человек уходит в полном сознании, он точно тревожится. За оставшихся. Я, по крайней мере, точно буду. Характер такой.

Итак, что уйдет с нами, помимо жизни, конечно?

Я о своем поколении. И почти своих ровесниках.

Страшно подумать, насколько точно сбываются слова «Интернационала».

Весь мир насилья мы разрушим

До основанья, а затем…

Я всегда поражалась тому, как легко все разрушить. Вчера была семья, а сегодня неосторожно сказанные слова, выплывшие на свет факты — и только обломки.

Да что там семья — дважды разрушенное государство. Можно сказать, одним взмахом руки. Дважды разрушенная идеология. Дважды разрушенная мораль. Дважды разрушенные принципы. И при этом ничего не изменилось в смысле людской натуры. Тогда преследовали старорежимников. Сейчас их не преследуют, но меня и моих друзей часто упрекают в том, что я ною, не вижу прекрасного настоящего и что на самом деле пора уже забыть и идти вперед. И что все хорошо, прекрасная маркиза…

Что мы оставим, когда наше поколение окончательно исчезнет?

Детей и внуков, конечно. Плоды нашего труда, естественно. Надеюсь, добрую память о себе.

Но я не об этом.

Я о том, что мы заберем с собой.

Заберем навсегда.

И это очень страшно.

Первым делом, конечно, память.

Память о наших родных городах. Ныне неузнаваемо изменившихся.

Что сталось с тем Ташкентом, городом, подобными которому в смысле доброты, света, счастья и радости были только еще два города, и это утверждают все? Ташкент — Одесса — Тбилиси?

Люди еще остаются. Но их все меньше и меньше. Город приобрел псевдовосточно-голливудский колорит, как в американских фильмах про экзотический Восток. Купола, минареты, красивые девушки в платках.

Правда, с восточной роскошью не вяжутся стволы срубленных столетних деревьев, осквернение святынь, лишение жителей собственных домов и квартир, но все же! Красивый чистый город… В котором ныне властвуют инопланетяне.

Одесса навсегда проклята пожаром в Доме профсоюзов. Вечное клеймо на прекрасном городе. Которым ныне правят…

Тбилиси превратили в город ненависти к тем, с кем веками жили бок о бок… Город, которым ныне правят… ну, и так далее.

Но есть память. Вот ее мы заберем с собой. Много лет я пыталась эту память сохранить. А сейчас думаю: зачем? Зачем стараться объяснить людям, которые не хотят понимать?

C нами уйдут и те города, которые когда-то были воплощением солнца, мира, счастья.

С нами уйдет то, что когда-то называлось советской системой образования. Иногда мне кажется, что я действительно попала в какой-то странный мир. В котором не знают, что вертится вокруг чего, и чаще уверены, что это Солнце вращается вокруг Земли, а не наоборот. В котором чтение книг в подавляющем большинстве является редкостью и чуть ли не моветоном. Я, конечно, не сомневаюсь, что есть еще родители, которые заботятся, которые стараются, и дети, которые учатся, знают, разбираются. Но в подавляющем большинстве это не так. Нынче дети заняты абсолютно другим. И живут в мире виртуальном.

Можно сколько угодно хихикать над советской школой. Но те учителя, которых помню я, были подвижниками. При грошовой зарплате. Их помнят, их почитают, о них говорят с придыханием. Они учили. Не галочки ставить учили, а знания давали. Где они, эти учителя? Увы, в подавляющем большинстве…

Скажите, люди моего поколения: могли бы вы в самом страшном сне представить, что сейчас ученики могут послать матом, да что там матом, избить и даже убить учителя?

Как вы считаете, могла я подойти к завкафедрой ромгерма Елене Львовне Майской, чье имя чтут десятки выпускников, и предложить ей деньги за сдачу экзамена? Смешно. В голову не могло прийти. Да, блатные точно были. В институт точно за деньги поступали. Но с ромгерма после первой же сессии эти блатные вылетали, как пробки из бутылок. Осталась ровно половина из поступавших осенью, а я, резервистка, заняла чье-то освободившееся место.

А сейчас грядет поколение конверточников. Которые деньги в конвертах суют.

Ну что же, пожинаем, что посеяли.

С нами уйдет память о настоящих врачах. О тех, которые мчались к больному по первому требованию, невзирая на профессорскую должность. Был такой фильм «Неоконченная повесть». С Быстрицкой и Бондарчуком. Его пока что помнят, но далеко не все. Скоро совсем забудут. Там героиня Быстрицкой, врач, целую ночь носит тяжело больную девочку на руках.

Когда-то моя подруга Вика, жившая со мной на одной улице, тоже тяжело заболела. Наша участковая врач Сабурова просидела с ней всю ночь, пока не наступил кризис. И это уже не фильм.

Когда мы уйдем, унесем с собой память о великих актерах. Поднявшихся на немыслимую вершину театрального искусства. Когда Раневская и Плятт играли в «Дальше — тишина…», я захлебывалась от слез. И у меня разрывалось сердце… Когда Ростоцкий снял своего «Бима», рыдала вся страна.

Когда Любимов поставил «Доброго человека из Сезуана»… и так далее. Перечислять бессмысленно. Не перечислишь. Да разве только наши актеры? Французские, итальянские, американские… где они сейчас? И где память о них? В подавляющем большинстве память хранят люди нашего поколения. И это были настоящие звезды. Не те, кто на междусобойчиках договаривается, кто на данный момент будет звездой и кому вколотить звезду на Арбате.

Когда мы уйдем, унесем с собой память о прекрасных писателях. Не о тех, кто нынче увлекается копрофилией. И не о тех, которые выдают бессвязный поток сознания за творчество.

Великие писатели и поэты прошлого ушли в небытие. Спросите у любого школьника, кто такие Байрон, Уайльд, Голсуорси, Некрасов, Тургенев, Гончаров. Боюсь, ответ вы получите на матерном. Потому что нынешние школьники иначе как матом не разговаривают. Можете мне не верить, но за все годы учебы в школе я ни разу не слышала мата в классе. Может быть, за пределами… мальчишки, между собой? Только не девочки.

Когда мы уйдем, унесем с собой память о несколько других человеческих отношениях. Не память о тех временах, когда человек, сидевший за твоим столом, принимавший твою помощь, клявшийся в любви и дружбе, преспокойно заявляет тебе в лицо, что нынче у нас закон джунглей и потому не соизволю ли я пойти вон из профессии.

Случай вполне типичный. Увы.

Когда мы уйдем, унесем память об удивительной эпохе шестидесятых. Разве сейчас кто-то поверит, что вся страна, когда-то считавшаяся самой читающей в мире, сходила с ума по стихам и поэтам? Что кумирами были не рэперы, не безголосые и бездарные певцы, не отвратительно пошлые юмористы, а поэты? Что в Политехнический набивались сотни почитателей и там под восторженные вопли читались стихи? Что стихи читались у памятника Маяковскому и даже в молодежных кафе? Так я могу поклясться. Потому что сама была свидетельницей.

Когда мы уйдем, унесем с собой память о великих и талантливых композиторах. И о том времени, когда слова «рэп» не существовало, а русский шансон (эк разбирает их) носил простое и всем понятное название «блатняк». И исполнялся исключительно в ресторанах, да и то не всяких. Подойди на улице к любому и спроси, кто такой Бетховен. Уверена, что в большинстве своем получишь ответ «собака»…

Спроси, кто такой Бабаджанян… Это я об эстраде. Не о поганом шоу-бизнесе. Об эстраде. С Магомаевым, Сенчиной, квартетами «Аккорд» и «Орэра».

Когда мы уйдем, унесем с собой память об истинном искусстве, настоящих театрах и гениальных актерах.

Нельзя же всерьез считать актерами тех, кто мелькает на экранах? За очень малым исключением — нельзя.

Нельзя же всерьез считать нынешний Большой храмом истинного искусства? В том, настоящем Большом Сорокина гнали бы взашей грязными метлами, а если бы кому в голову пришло превратить «Руслана и Людмилу» в бордель с проститутками, а главными героями «Онегина» сделать кур и гусей, этот кто-то летел бы со всех лестниц…

Когда мы уйдем, унесем с собой память о том прекрасном времени, когда никто не знал слов «боррелиоз», «энцефалит», я, например, была твердо уверена, что клещи водятся исключительно на Дальнем Востоке и в Сибири. И так же твердо знала, что в Абхазии извели малярию, бич тех мест, осушив болота. Что в Узбекистане извели ришту и лейшманиоз. И уж конечно, ни о какой чуме и оспе речи быть не могло. Вспышка холеры была дважды. В Одессе и Москве. Задушили и ликвидировали в рекордные сроки.

Все это было, было, было.

Вот борделей не было. Проститутки были. А борделей не было. Мамок и сутенеров не было. Рэкетиры? А что это такое? Заказные убийства? Понятия не имею. Чтобы дочь президента воровала, нет, не воровала, а хапала, словно последний день жила? — Гм…

Чтобы дети членов правительства устраивали гонки на импортных автомобилях? Не слыхано.

Не было этого и быть не могло.

Все, что было, унесем с собой мы, последние недовымершие мамонты.

А молодые блогеры пусть льют грязь на СССР. Лить грязь легче всего. Думать не надо, изучать историю не надо, ври, Емеля, твоя неделя.

Интересно: никто не задумается, с чем остаются они?

Ой, боюсь, не задумаются…

НИТОЧКИ-ПРИВЯЗОЧКИ

Человек я общительный. Друзей у меня много. Причем искренних и порядочных, даром что виртуальные. У меня и не виртуальных много. И все-таки есть друзья, с которыми меня связывают особые ниточки. Не простые. Необычные. Неразрывные. И сплетены во что-то вроде невидимых паутинок, с вполне определенным центром.

Таких паутинок несколько. Время от времени какая-то из нитей рвется. Но остальные тихо позванивают, словно напоминая: мы еще есть. Мы еще живы.

Самая старая и ветхая паутинка появилась 75 лет назад в нашем дворе. В ее ниточки вплетены заросли касторки и ночной красавицы, чудеса полутемного заднего двора, стук мяча о розовую стену соседского дома, серебро тополей под ветром, бусики из кёльрейтерии, куликашки, осиные гнезда, зеленые богомолы, арбузы под струей воды из крана, выбеленные зубным порошком тапочки, зимние сосульки на живой изгороди, разноцветные ипомеи, крашеные деревянные ступеньки, скамейка под деревом и много-много всего.

Эти ниточки-веревочки-паутинки соединяют меня с живыми и ушедшими обитателями нашего двора. Истончились. Но держатся. Лора Осадчук, Ванда Княжевская, Тома Корсунская. Эти меня помнят с пеленок и чуть постарше, с кудряшками и светлыми волосами. Ира Могилевская и Сережа Макаров — помладше, потому их ниточки крепче. Но многие, очень многие бессильно повисли, оборванные и готовые вот-вот оторваться совсем и полететь по ветру…

Еще одна паутина-звездочка, в центре которой школа. В ниточки вплетены замечательный пришкольный участок, утренники, линейки, бесчисленные горшки с цветами на подоконниках, запах мерзкой мастики, монументальная осанка Валентины Петровны, директора школы, нелепая постройка посреди двора — библиотека, красные революционные шаровары, в которых я ходила в школу, чернильницы-непроливайки, школьные вечера, тетрадки и нелюбовь к физике. Ниточки тянутся между моими одноклассницами Людой и Лидой, а из пятидесятой школы только одна, любимая — от Милы Поляковой… Как мало я знаю об остальных. Иных уж нет, а те — далече. Ниточки Лени Миронова уже нет. Зато остались ниточки между мной и дружной компанией тех девчонок, что были на год старше: Таней Вавиловой, Наташей Данильянц, Зулей Иноятовой, Викой Остапчук. Ниточки пока еще крепкие. Все живы. Слава Богу, все живы… Они меня помнят первоклассницей, да нет, с тех пор, когда мне было лет шесть. Знаменитая Викина челка… нежное личико Наташи, доброта Тани, грубоватый юмор Зули… все есть, все осталось, все мы вместе. А Игорёшка Кельман, хоть и стал мне кем-то вроде братика, тогда был мелкотой, на которую я внимания не обращала. Но и его ниточка есть, не разорвать…

Еще одна паутина — музыкальная школа и музыкальное училище имени Хамзы. В ниточки вплетены ноты, аккорды, оркестр, сольфеджио, скрипка и пианино. Оборвались ниточки Мины Борисовны, Моисея Бронфмана, Дмитрия Исааковича Штерна, моих любимых учителей, Лены Броновой. Почти не видны ниточки Лени Туровского — мы с ним не общаемся, Бори и Алика Шамшидовых, едва видна ниточка Фриды Хойкер (Молтянер)…

Следующая часть моей жизни — ромгерм. Навсегда оставшийся со мной, хоть и уничтоженный, как многое-многое другое. Как сам Ташкент.

В ниточки вплетены чинары, каштаны и иудины деревья Сквера, два одинаковых здания из николаевского кирпича, грубые скамьи и столы. Кафе «Дружба» и вечер физиков-ромгерманцев, почти родные лица любимых педагогов: Елены Львовны, Эни Моисеевны, Ольги Борисовны, Гиви, конечно, и строгого декана… прибавившего не только свою, но и еще одну ниточку.

Я ни разу в жизни не видела его дочерей Татьяну и Инну. Татьяну и не увижу. А с Инной мы подруги, правда на ФБ. И оказалось, что мы могли дружить, и что жили почти рядом, и что вместе тоскуем по тому Ташкенту.

Как интересно в жизни бывает: я не любила и боялась Евгения Федоровича. Действительно боялась. Потому что чувствовала: он ко мне плохо относится. Нет, он ничем этого не показывал и даже поставил мне тройку за экзамен по латыни, хотя я точно в тот день ничего не знала, и он мог спокойно турнуть меня. Но поставил тройку. Правда, у меня были обстоятельства, которых я не могла ему объяснить. Но он проявил истинное великодушие, за что я ему благодарна. Но так и не поняла: почему он так ко мне относился? Может, потому, что я не была комсомолкой. При приеме это просмотрели, а потом ему за меня влетело? Короче — не знаю. Но чем-то я его раздражала.

Ниточки Марика Лейбовича, Миши Портянского, Наташи Федорчук, Люды Масленниковой, до сих пор искренне жалею, что мы так и не стали подругами. Ниточки Адибы Арифхановой и Алика Турсунова оборвались. Жаль до слез. Адиба моей подругой была, Алик, милый, добрый мальчик, таскал откуда-то книги на английском. Не официально изданные, а за рубежом…

Остальные ниточки пока держатся. Дай Бог, чтобы подольше.

Есть еще одна паутина-звездочка. Последняя в моей жизни.

В ее ниточки вплетены горы книг, камней, безделушек, дальние поездки, улыбка сына и вопли внуков, длинные беседы с подругами, здешними и ташкентскими, хорошими подругами и почти сестрами, и ниточки тянутся к Ларисе и Маше, Тане и Наташе, Зухре, Лоле, Раечке, Гуле, Галине и Белле… Одна ниточка всех крепче и надежнее, потому что на свете есть человек, с которым мы понимаем друг друга с полувзгляда. Самая крепкая, самая надежная ниточка — сын. И только потому во мне еще живет воля к жизни.

Ниточки-ниточки, не обрывайтесь, живите долго, становитесь крепче, зато мы вместе…

НОСТАЛЬГИЯ

Каждый раз, дописывая очередной опус, я твердо уверена: все. Это последний, и больше мне не о чем писать — я сказала все.

Глядишь — через недельку- другую какая-то мысль все же мелькает в моем, казалось бы, выжатом досуха мозгу. Вот дописала я про песни — на глаза попалась фраза одного из модераторов сайта «Письма о Ташкенте». Дословно не помню, но смысл точный: «Ностальгия — удел неудачников и бездельников. Или тех, у кого слишком всего много».

Приплыли.

Я, конечно, не смолчала, спросила, где он взял такую дурацкую фразу. И сказала, что себя я никак не отношу ни к неудачникам, ни к бездельникам. Ответ был такой: «Я еще писал о тех, у кого слишком всего много»… Много чего? Бриллиантов? Феррари? Замков?

Даже если я очень постараюсь, не наскребу хотя бы на колесо от феррари и на кухню замка.

Чего у меня много — так это болячек, но вряд ли они стали движущей силой моей ностальгии.

Ностальгия — слово красивое. «Ностальжи-и-и-и-и-и», — поет Хулио Иглесиас. Так лирично, так нежно, так поэтично, так романтично…

А по мне, так ностальгия — болезнь инфекционная, хроническая, крайне тяжелая и, хуже того, почти не лечится. Разве что тем, чем обычно лечат горбатых…

Невеселый у меня опус получается. Ну так что поделать, тема такая. Я тут вот что заметила: с ностальгией, как со всякой хронической болезнью, жить можно. Я точно знаю. Вот когда узнаешь о том, что неизлечимо болен, сначала жить неприятно, все время помнишь, что ты не такой, как все, что тебе — конец. А потом понимаешь: не сегодня же помирать. И, скорее всего, не завтра. Ну и свыкаешься. Со всем можно свыкнуться. Ну, болен ты ностальгией. Она при тебе постоянно. Днем и ночью. Ноет потихоньку. А ты живешь, работаешь, в магазин ходишь, кино смотришь, книгу читаешь… правда, иногда приступы бывают. Ну опять же поговоришь с друзьями. Поплачешься, и, глядишь, опять жив.

Можно шагать дальше.

До следующего взрыва.

А ведь были времена, когда я не знала, что это такое. Все складывалось просто безоблачно: муж подал документы на «лимит» — была такая категория людей, лимита, а в Зеленограде давали лимит людям не только рабочих профессий, но и инженерно-технических. Московская прописка! В те времена наивысшим достижением для провинциала было перебраться в Москву. Представляете, как все были счастливы. Ну да, дура я, не знала же, только этим можно оправдать наше рвение…

Два с половиной года ждали — уехала я.

Приехала под Новый семьдесят второй, в конце декабря. И поселились мы в гостинице. Это была не совсем гостиница — нечто вроде общежития, где останавливались и командировочные, и лимитчики. Лимитчики — до получения квартиры, ждать которую приходилось месяца три. Ну пока немного освоилась, пока вещи пришли, пока на работу устроилась… а потом началось. Прихожу это я в номер гостиницы, за стенкой командировочные веселятся: собственно, это жилой дом был: кухня — одноместный номер, комната — четырехместный, и сижу плачу. Что там плачу — волком вою. Не бездельница. Не неудачница: как же — прямо в Москву попала, и вроде все уладилось, квартира вот-вот будет, а тоска такая, мочи моей нет. Зима, в четыре часа дня темно, ночь натуральная, непривычный зверский режим, одиночество… где мой теплый, добрый, родной город?

Так что срок начала моей ностальгии примерно известен: январь 1972-го.

Далее ностальгия обрела вполне конкретный характер.

И вцепилась в меня намертво. Конечно, не постоянно я о ней помню, дел-то полно, затмевают самую остроту восприятия. А потом — опять как острым штопором-буравом.

Что такое моя ностальгия, ничуть не изменившаяся до сих пор?

Прежде всего — Сквер. Тот Сквер, аллеи которого до некоторого времени хранили незримые отпечатки моих следов. Следов моего мужа. Моих родителей. Его родителей. Моих друзей. Моих мальчиков… Наверное, нет скамейки, на которой я бы не посидела. Нет дерева, мимо которого я не прошла. И в ноздрях до сих пор запах мокрой земли и стеблей цветов того мавританского павильончика, который не пожалели новые власти. И аромат фиалок в плетеных блюдах.

Где та смена памятников, о которой недавно вспоминал мой муж? Где та стекляшка под названием «Дружба», помнившая столько веселых студентов? Самое демократичное заведение города. Где «Нилуфар-Лотос»? Где «Снежок» с металлическими креманками? Где два моих самых любимых иудиных дерева, росших на аллее, выходившей на улицу Энгельса? Какую память может хранить та «сковородка», которая сейчас нагло именуется Сквером?

Ностальгия по «Тридцатке» — любимой киношке моей молодости, ой сколько фильмов, сколько знакомств, сколько радости. Это там, в лопавшейся по швам от обилия зрителей «Тридцатке», я смотрела «Свидетель обвинения» с Марлен Дитрих и «Привидения в замке Шпессарт»…

Ностальгия по Гоголевскому скверу с его липами — таким нехарактерным для Ташкента деревом… Говорят, пара лип еще уцелела…

Сосущая тоска по ОДО и парку — реставрировали, говорите? И кому-то передали, предварительно уничтожив совершенно уникальные потолки…

Да что там перечислять.

Всего поразительнее, что ностальгия (в переводе — тоска по родине) поедом ест не только уехавших, но и оставшихся, просто потому, что город перестает быть их городом. Не спорю я. Не спорю. Новые здания, новые развязки, новые магазины, новые скверы и опустевший Бродвей, когда-то составлявший вместе со Сквером сердце Ташкента. Опустошенное и искалеченное сердце, измененное, прооперированное по принципу «сделайте нам красиво».

Но ностальгия — штука неизлечимая и ужасно упрямая.

Можно хоть до завтра перечислять те места, которые в моем представлении живы, — повезло мне, я хоть этого каждый день не вижу, поэтому в моей памяти — все цело, все живо, все как тогда.

Все как во времена нашей молодости.

И я через столько лет наконец поняла: ностальгия не только по определенным местам. Определенным зданиям. Определенным, давно исчезнувшим уголкам.

Не только по моему Ташкенту. Ташкенту, изводящему ностальгией сотни людей. Не потому, что у них все есть. Не потому, что они бездельники и неудачники.

Потому что есть нечто, их объединяющее до сих пор. Независимо от национальности, возраста и нынешнего местопребывания. Как бы ни старались это уничтожить, растоптать, снести и срубить.

То тепло, то необыкновенное, приветливое, доброе тепло, та атмосфера дружелюбия и какого-то ежедневного праздника, когда-то составляющая неповторимость Ташкента. Когда мне говорят про Одессу, я почему-то твердо уверена, что это тот же Ташкент, каким-то волшебством перенесенный на берег Черного моря.

(Праздника, видимо, больше нет. Потому что в статье «Страна белых „шевроле“» — не моей статье — я прочитала, что город полупуст. Тот самый город, который раньше кипел и бурлил, тот самый Бродвей, место всеобщих встреч, та самая Навои, на которой протолкаться нельзя было…)

Вот такой праздник души я ощутила всего один раз за все эти годы, что жила вдали от Ташкента. Как ни странно, в столице Дании. Может, потому, что там на улицах играют оркестры, а жители улыбаются друг другу? Не знаю. Но этот город на секунду показался мне родным. Показался, конечно. Даже ностальгия на полчаса вроде грызть перестала. Потом, конечно, стало ясно, что это только мираж. И что эта самая ностальгия никуда не девалась. И уже, видимо, не денется до самого конца.

Одно слабое утешение — я не одинока. Ой как не одинока.

ДОЖДИК-ДОЖДИК, ГУЩЕ

Раньше все было лучше. Раньше, говорят, и сахар был слаще. И в самом деле слаще. Потому что делался из сахарной свеклы. А потом, во имя дружбы с Кубой, стал делаться из сахарного тростника. Не такого сладкого. Вот и мне кажется, что раньше дожди в Ташкенте лили реже. Но не ручаюсь. Зимой дождь, бывало, лил как из ведра. Снег сыпал довольно редко и на следующий день таял. Были, конечно, холодные зимы, как зима 1969-го, но в основном мы даже в туфельках ходили, когда сухо было, и уж конечно, валенок не носили. Правда, ответственные работники в сфере торговли и снабжения носили так называемые бурки. Но это тоже встречалось нечасто.

А дождики? В апреле — первой половине мая бывали настоящие бури-грозы. С сильным ветром и ливнями. Вот когда тополя валились… одно время их даже сажать запретили: очень стволы слабые. Речь, конечно, о пирамидальных тополях. Серебристые совсем другие.

Как-то увидела я на страничке продаж зонтик-трость черно-фиолетового цвета, у меня когда-то был точно такой же. Надпись гласила, что это пятидесятые годы. Зонтик дождевой.

Нет. В пятидесятых никаких тростей не было, а о цветных дождевых зонтиках не могло быть речи. Все дождевые зонтики того времени были черными. Только черными. Самыми обыкновенными. Они не складывались, но и очень длинными не были. Цветные зонтики были исключительно от солнца. И исключительно китайскими. Чистый шелк, спицы и ручка из бамбука, на шелке нарисован китайский пейзаж. Вот они были всех цветов, а в пару к китайскому зонтику полагался китайский же сандаловый веер из чистого шелка, расписной, в полосатом футлярчике со стеклянным верхом. Это была повальная мода. Не дефицит. Мода. Дамы на ташкентских улицах, а особенно на рынках томно обмахивались веерами, а над головами плыли шикарные модные шелковые купола.

Я точно знаю, когда появились зонты-трости. Году в шестьдесят третьем. Опять же мода. Не дефицит. В любом магазине, приходи и покупай. Они были цветными. Правда, очень неудобными. Длинными. Никуда не положишь. Таскай в руках. Чуть позже появились зонты-трости из прозрачного пластика. Купить их было нелегко, но никто особенно по этому поводу не страдал.

Японские узорчатые зонтики вошли в моду в конце шестидесятых. Вот они были дефицитом. Фирма «Три слона». Но при существовании ташкентской толкучки и это проблемой не было. Двадцать пять рублей — зонтик твой. Удобно. Были зонтики в два и три сложения. Кстати, я видела в Москве наши советские складные зонтики, но купить побоялась. И некрасивая расцветка была.

Непромокаемых тканей в пятидесятых не было. Были прорезиненные. Вроде той, что шла на китайские мужские плащи. В основном синие и коричневые. Их носил весь Ташкент. Китайцы же поставляли макинтоши из светло-серого габардина. К несчастью, лекала были плохие, и покрой реглан выходил весьма уродливым. Плечи вздувались пузырем. На женских макинтошах были завязочки у горла с пластмассовыми серыми наконечниками. Обычные женские плащи были в основном тоже серые, под пояс. Макинтоши — штука дорогая, и далеко не всем были по карману, что наши, что китайские. Но были и макинтоши из других, тоже прорезиненных тканей. Плащи были недорогими, как и почти все товары в СССР. В средней полосе было принято летом носить пыльники — летние плащи из легких тканей. Вещь в Ташкенте летом совершенно бесполезная. Другое дело — ранней весной, но и пыльники почти не носили.

В начале шестидесятых появились прозрачные мужские дождевики. Венгерские. Пластиковые. В комплекте с пластиковыми же конфедератками. Конфедератки, понятно, не носили, а за дождевиками гонялись. Четырнадцать рублей. Конечно, они довольно быстро рвались, их бережно подклеивали. Для женщин выпускались нейлоновые (не путать с болоньей). Они не были непромокаемыми, зато могли похвастаться яркими цветами. Стоили довольно дорого. Рублей пятьдесят. Но их почти не успели поносить. Потому что почти сразу же в моду вошли болоньевые плащи. Болонья была создана в итальянском городе Болонья, отсюда и название. И плащи-болонья сначала были итальянскими. Безумный дефицит. Очень дорогой. К тому времени как ткань начали производить у нас, болонья безнадежно вышла из моды. Плащи были в основном серые, черные и темно-синие.

В дождь надевали болоньевые косынки, а перед этим косынки и что-то вроде шляпок-менингиток, только из полиэтилена.

Кстати, о перчатках. Почти до конца пятидесятых перчатки были как-то… Вернее, они были, но зимой носили рукавички или шерстяные. А в шестидесятых начался бум. Появились импортные перчатки из тончайшей лайки. Перчатки с лайкой на ладони и капроном сверху. Советские перчатки шились из очень своеобразной ткани, плотной, с почти муаровыми разводами. И те и другие были короткие и длинные. Я, ясное дело, носила длинные. Кстати, последний писк конца пятидесятых — начала шестидесятых — короткие капроновые летние перчатки, чаще всего белые, носимые с кринолинами (см. «Покровские ворота»).

Ну и хит сороковых — пятидесятых — ботики. Резиновые ботики. Женские.

Тогда в Ташкенте галоши носили в основном мужчины и дети. Неизменно черные, неизменно с малиновой подкладкой. Малиновая подкладка сохранялась еще с дореволюции. Ничего не менялось. Правда, раньше в подкладку вставлялись еще и латунные инициалы владельца — вещь не лишняя. Если пришли гости и галош в прихожей стоит много, поди различи свои.

Были еще остроносые, надевавшиеся на узбекские сапоги-ичиги из тонкой кожи. Европейских сапог в нынешнем понимании не было вообще.

Я вам скажу, что и галоши, и ботики были истинным проклятьем. Приходя в школу, мы брали мешки и складывали туда галоши. Понятия сменки не было. Галоши клались в специальные отделения вешалки. Вешалки сначала стояли прямо в классах. Гардероб устроили, когда я была в классе четвертом. Причем при гардеробе была гардеробщица, хотя номерков не выдавалось. Краж не помню. Беда в том, что галоши снимались и надевались с величайшим трудом. Особенно надевались. Бедные мы, бедные. Как вспомню эти попытки вбить ботинки в галоши! (Кстати, ботинки были, что теперь называется, унисекс. Одинаковые для всех. На шнурках.)

Не знаю, как управлялись взрослые мужчины. Не помню. Но прекрасно помню, как мучились с ботиками женщины. Ботики застегивались на кнопки. Мне кажется, обувь раз и навсегда вбивалась (именно вбивалась) в ботики. Если туфли были на каблуке (шпилек тогда не было, каблуки были толстые, и для них в ботиках было место) — дело одно. Если без каблука — в пустой резиновый «каблук» вставлялась деревяшка. Высота ботиков была по щиколотку, но однажды я видела резиновые боты почти до колен. Не представляю, как в них вкладывалась обувь. Приходя домой, женщины снимали ботики прямо с обувью в прихожей и там же оставляли. Никто не заморачивался вытряхиваньем туфель. Ботики всегда и неизменно были черными, из тонкой резины. Без подкладки. Резина теперешних сапог куда толще. Но нужно сказать, что резиновые сапоги в Ташкенте никто не носил. Вообще. Я об их существовании узнала, только когда перебралась в Москву.

Я искренне сочувствую тем женщинам, которым выпало «счастье» носить боты, тем более что в Ташкенте иногда можно было спокойно ходить в них большую часть зимы.

Так продолжалось примерно до середины пятидесятых. Выпускал галоши и боты московский завод «Красный богатырь». Хватало на всю страну.

И тут произошел прорыв в обувной промышленности. Фабрики начали выпускать обувь на водонепроницаемой микропорке. Микропористой резине. И галошам в Ташкенте пришел конец! Кроме того, в город стали поступать ботинки на импортной микропорке, так называемой манной каше, как у стиляг. За прекрасные осенние туфли на рубчатой манке меня почти сожрали одноклассники (пятый класс). Несмотря на то, что такие же были у нашей учительницы ботаники Татьяны Владимировны. Она не стиляга, а я, видите ли, стиляга. Как же мне было обидно!

Но идеология оказалась сильнее…

А теперь, о парадоксы времени, я почти горжусь, что носила звание стиляги. Пусть даже в детстве.

ИЗ ЗАКРОМОВ

Что только не хранится в закромах родины? Что только я не откопала?! Сколько всего отправилось в мусоропровод! Сколько отдано, роздано, раздарено, слава богу!

Сколько тем для новых очерков!

На этот раз — тема щекотливая.

Мужчины, отвернитесь!

Дамское белье.

Когда я была совсем маленькой и носила детские лифчики с резинками для чулок (колготки появились, когда я заканчивала университет, а детские — и того позже), а также полотняные рубашечки, сшитые мамой, и сверху лифчики, тоже мамины изделия, жизнь была совсем скудная. Что там — сороковые годы, послевоенные, не до белья было красивого. Говорят, в те времена жены побывавших в Германии офицеров надевали в театры и рестораны шикарные трофейные ночные сорочки и пеньюары, искренне считая их модными платьями. Только мне не смешно. И я далека от мысли смеяться над ними. Ну откуда им знать разницу? Революция, Гражданская, Мировая… Только сочувствие, только сострадание. Только самое искреннее понимание.

Так вот, та эпоха была очень суровой. Карточки отменили только в 1947 году, когда мне было два года. А в четыре я кое-что уже соображала. И знала, что мама и все соседки шьют бюстгальтеры у тети Клавы. Тетя Клава шила свои изделия на дому, вот не знаю, с патентом или без, если и без, окружающие были достаточно порядочны, чтобы не доносить на нее фининспектору. Была тогда такая должность. Фининспекторы ходили по домам и выискивали тех, кто занимается индивидуальной трудовой деятельностью без патента. Штрафы были большими. Короче, фининспектор — прообраз нынешних вампиров-налоговиков. Ранее сборщики налогов (мытари) тоже любовью народной не пользовались. Фининспекторов боялись все.

Кроме того, в магазинах лифчики если и продавались, то первого, второго, третьего размеров. Остальные, кому не так повезло, — пожалуйте в ателье или к частнику.

Тетя Клава жила в самом конце улицы Кренкеля, как раз за поворотом на Таджикскую. Та самая пресловутая, неимоверно воняющая помойка была как раз перед ее домом. То есть халупой. Я помню, как мы ходили к тете Клаве и я долго и терпеливо ждала во дворе — комната была одна.

Да, забыла сказать, лифчики шили из так называемого дамаста — плотной хлопчатобумажной ткани с выбитыми на ней узорами. Обычно она была розовой. И продержалась в магазинах довольно долго, до семидесятых примерно. Позже маме из него шили так называемые грации — своего рода корсеты, у мамы был больной позвоночник, и ей приходилось носить грации в ташкентскую жару… не представляю, как она это выносила.

Трусики, пардон, были исключительно сатиновыми. На пуговках. Это уже после войны, в пятидесятые, продавались вискозные и на резинке и, по-моему, фильдекосовые, шелковистые такие.

Рубашки, тогда называвшиеся комбинациями, в магазинах тоже продавались. Сначала полотняные (говорят, во время НЭПа было красивое белье; не застала), потом вискозные. Вискоза продержалась довольно долго. Фасоны были самыми простыми. Бретельки — рубашка. Без кружавчиков или с очень скромными кружавчиками. И вдруг… не ждали! В шестидесятые годы к нам хлынули товары из ГДР. Чистая синтетика. Кстати, не только белье. Я сама носила шикарные костюмы из ГДР, и пальто у меня было сверхмодное. Ценами тогда нас не особо обременяли. Пальто стоило 60 рублей, костюмы и того дешевле. А комбинашки — в пределах двадцати (20 — это уже гарнитур, с трусиками). А так — порядка 12–14 рублей. С умопомрачительными кружевами. У которых был один-единственный крупный недостаток (не у всех, но бывало). Кружева страшно кололись, и от них все чесалось. Но, повторяю, не все. Интересно, что никакого дефицита в те времена, как ни странно, не было. Все вышеперечисленное совершенно свободно продавалось в магазинах вместе с самыми разнообразными товарами из братских социалистических республик, а также из небратских капиталистических. (Ах, какие туфли! Сколько ни была за границей, сколько ни ходила по магазинам, такого не видела больше нигде! Так, всякая чепуха, в том числе и знаменитая «Саламандра», смотреть не на что!)

В связи с этим я ностальгически вспоминаю о том, как перед свадьбой, чтобы заработать себе на приданое, в канун Седьмого ноября работала на Центральном телеграфе: тогда набирали студентов перед праздниками, чтобы справляться с праздничными телеграммами… Знаете, заработала целых 100 рублей и купила несколько гарнитуров. Было. Хотя работали мы сутками, и ночью я просто валилась от усталости, а приходя домой, даже не завтракала. Сразу в постель. Хорошо, занятий в институте не было ввиду хлопковой кампании.

Да, были и пресловутые панталоны с начесом. Над которыми издевался Ив Монтан. А я бы посмотрела на Ива Монтана, скажем, в Якутске, зимой и без панталон. Любопытно: что бы с ним было? Да и в Москве зимы тогда были — не приведи господь. И все мы как миленькие, приходя на работу, снимали спортивные штаны типа лосин (тогда такого слова в обиходе не было, если только речь шла не о гусарах) из чистошерстяного трикотажа — без них просто не выдержать…

Да и мужчины тоже не брезговали носить нижнее белье с начесом и даже кальсоны. Холод не тетка, и тут вам не Ташкент.

Да, кстати, и грации немецкие тоже появились. Эластичные. Утягивали прекрасно, только размерный ряд подкачал (я про маму, а сама влезала). Стройнили… Только стоили двадцатку, не укупишь. Кроме комбинашек и граций продавались по той же двадцатке элегантные ночные сорочки, у меня долго хранилась такая — подарок свекрови.

А маме оставалось шить грации у нашей портнихи Анны Ивановны, жившей на улице Алексея Толстого, в самом уголке, в крошечном двухкомнатном домике, одну комнату которого занимали две ее племянницы. В другой жили Анна Ивановна и ее муж. Доживали. Оба их сына погибли на войне, и это разом прибило стариков к земле. Они и тогда были очень немолоды. Ее муж возился в саду — прекрасный был сад, что там только ни цвело. На стенах их комнаты висели многочисленные картины, с потолка свисала дореволюционная люстра из стеклянных палочек, стояло множество безделушек, когда-то кем-то привезенных из Японии, тоже до Революции. Они словно остались в том, другом, прекрасном времени, я все называла их старосветскими помещиками… Нужно было ощутить ту старозаветную атмосферу какой-то несомненной чистоты и порядочности. Для меня они остаются олицетворением старого Ташкента. Старого русского Ташкента. Только такая молодая дура, как я, могла не расспросить их о прошлом. Теперь и болит, а расспросить некого…

А шила она прекрасно. И готовила тоже.

И каждый раз показывала маме новое платье, которое сшила для себя… А мама каждый раз восхищалась.

Вы себе не представляете, как мирно, как счастливо становилось на душе, когда я попадала к ним в домик. Давно уже ничего подобного не испытывала. Да и не испытаю больше.

Сейчас комбинации совсем вышли из моды, вместе с панталонами, и лосины совсем другие. А у меня бережно хранится та самая советская комбинация, в которую я давно не влезаю…

КЕРОСИНКИ, КЕРОГАЗЫ

Последнее время постоянно читаю слово «керосинка» в применении к керосиновой лампе. Это два разных прибора. Абсолютно разных. Хоть и работают по одному принципу.

Как подумаю, как вспомню… Бедная моя мама. Сколько же всего на ней лежало. И не только на ней. На всех мамах нашего двора. Были вдовы. Были такие, как моя мама. Пап почти никогда не бывало дома. Даже по вечерам. Потому что папы были горняками и в основном работали на рудниках. Далеко от дома. Во дворе привычно звучало: «Ленгер», «Кзыл-Кия», «Сулюкта»… Папы приезжали нечасто. Мамы отдувались за всех.

Утро. Принести уголь из сарая. Хорошо, что были сараи и в них был уголь — одно из преимуществ семей горняков.

Принести воду из крана во дворе. Заметьте, второй этаж. Высокий этаж.

Выгрести золу из двух печей.

Растопить печь-контрамарку (если зима). Растопить просто печь, для отопления и готовки. С четырьмя конфорками, в каждой три конфорки, мал мала меньше. На печи обед готовить легче и быстрее. Открытый огонь. И духовка — можно испечь пироги или торт. Что и делалось, кстати.

Бежать на работу. Через день. До поздней ночи.

Хуже приходилось летом. В смысле стряпни. Печку в ташкентской жаре не разожжешь.

Вот тогда и пускали в ход керосинку. Керосинка была проста в обращении. Я научилась обращаться с ней уже лет в семь. Лет в девять — готовить; конечно, самые простые блюда. Верхняя часть, в которую вставлялся широкий длинный фитиль, откидывалась, в нижнюю наливался керосин из мятого алюминиевого бидона.

Фитиль можно было выкручивать или закручивать, как в керосиновой лампе.

Недостаток заключался в том, что обед готовился ужасно медленно. Невыносимо.

Потом появились двух- и трехфитильные керосинки, что несколько ускорило процесс. Копоть и вонь, конечно, но к ним привыкали.

На примусе можно было сготовить быстрее, поскольку он работал по принципу паяльной лампы. В примусе была форсунка, из которой вырывалось довольно высокое открытое пламя, но примусы имели неприятную привычку взрываться, из-за чего в нашем доме их не было. Нужно было вовремя прочищать их специальной иглой.

Потом в продаже появились керогазы. Еда на них тоже готовилась быстрее. Но конструкция была довольно сложной. Там так просто верх не поднимешь и керосин не нальешь. Там нужно что-то снимать, потом снова надевать… Хорошо, что мама, покупавшая все новинки, как-то не догадалась купить керогаз. У нас его точно не было, я картинки видела. Керогазом все называли двухфитильную керосинку.

Летом пекли в электрической духовке, не знаю, как мама ухитрялась в ней печь, потому что температурный режим не выставлялся.

Позже появился прибор под названием «чудо». Круглая, довольно большая алюминиевая форма с крышкой, от которой тянулся электропровод. В некоторых формах посредине была дырка, окруженная чем-то вроде довольно высокой трубки. В таких полагалось печь кексы. Почему-то считалось, что кексы должны быть большими и с дыркой посредине. Форма от «чуда» есть у меня до сих пор. Крышка потерялась, а в этой форме мама очень долго пекла бисквиты в газовой духовке. Потом я забрала форму себе и тоже долго пекла в ней бисквиты. Вот такое наследство.

Печь в «чуде» было настоящей му́кой, поскольку температуру никак нельзя было ни уменьшить, ни увеличить.

Да, ведь были еще и электроплиты. Считалось, что готовить на них быстрее. Что такое электроплита в то время? Металлический обруч с ножками. В обруч помещен керамический круг с канавками, тоже по кругу. В канавках лежит открытая спираль с изоляторами в виде чашечек — такие же были у первых электроутюгов. Спираль часто перегорала и рвалась в месте перегорания. Все умели соединить место разрыва, и «авария» исправлялась до следующего перегорания…

Чем были невыгодны электроплиты? Прежде всего, до начала пятидесятых на электричество был установлен лимит. Превысишь лимит — придет монтер, выключит свет. Поэтому все ставили «жучки на фазы»; что это такое, не знаю до сих пор, но, грубо говоря, все воровали электричество. О приближавшемся монтере предупреждали дети. Бегали по квартирам. Короче, ОПГ того времени.

И потом электричество все равно стоило дороже «карасина».

Поэтому многие предпочитали керосинки-керогазы-примусы.

Да, совсем забыла про мангалы. Тогдашние мангалы — обыкновенные цинковые или алюминиевые ведра, обмазанные внутри глиной и с таким «окошечком» внизу, куда клали хворост. У нас такое было, но в них лучше готовить на открытом воздухе.

И, конечно, в силу того, что электричество в Ташкенте отключали часто, поголовно во всех домах были керосиновые лампы. Не керосинки, а именно лампы. В нижний резервуар наливался керосин, и вставлялся фитиль, который можно было выкручивать и закручивать. В нижнюю же часть вставлялся стеклянный абажур. Снизу в виде шара, сверху в виде трубки. Вот эти абажуры имели неприятное свойство лопаться. Но без осколков. Просто трещины. Дефицита не было, покупали новый в магазинах.

Светили довольно ярко. Я даже уроки при лампе делала и уж точно читала.

Дефицита керосина тоже не было.

Керосин иногда можно было купить на базарах, где были такие ларечки с вывеской «Лампа мой». Что в переводе и есть «керосин».

Но чаще, гораздо чаще на улицу приезжала сначала бочка на телеге, запряженной лошадью, а потом — автоцистерна.

Раздавался крик: «Керосин продаю», и на мостовой тут же выстраивалась очередь. С бидонами, хранимыми именно для такого случая.

Керосина хватало всем до следующего раза.

Литр керосина стоил копейки. Брали по четыре-пять литров. В очереди по большей части стояли дети.

Иногда я задумываюсь: жили же мы. Без кранов в доме. Без горячей воды. Без газа. Без телевизоров (поначалу). Без холодильников (поначалу).

И прекрасно жили. Тяжело, но прекрасно.

Газ появился, когда мне было шестнадцать. Тогда жизнь вообще расцвела, как роза «глори дей».

К контрамарке подвели газ. Печку сломали. Полкомнаты занимала. На балконе поставили сразу газовую плиту на четыре конфорки, ванну с колонкой и унитаз. Больше места не было.

Так было у всех жильцов нашего дома.

Главное — больше в моей жизни не стало бань, керосинок, туалетов во дворе, ведер с углем и скорпионами.

И керосиновые лампы постепенно вышли из обихода. Хотя я иногда подумываю, что неплохо бы их держать про запас. Правда, свечи держу. А моя запасливая подруга Таня лампу сохранила. И, по-моему, керосинку тоже. А вдруг?!

БЫТЬ КАК ВСЕ

Все идет из детства, все идет из детства…

В детстве я не знала слова «самооценка». Это сейчас оно в моду вошло, а тогда… ну разве может маленькая девочка разбираться в том, что такое самооценка?

Я не буду здесь рассказывать подробности. Я уже рассказывала. Достаточно сказать, что моя самооценка в те годы была даже не ниже плинтуса. Ниже фундамента дома, в котором этот плинтус находится.

Возможно, все происходило потому, что я жила очень одиноко. Папы никогда не бывает. Он все по рудникам, а потом и вовсе в Москву уехал. Мамы один день нет до поздней ночи, в другой — ей не до меня. Дел полно, и выспаться тоже надо.

Когда в школе или во дворе показывали новые игрушки, я только завистливо вздыхала. Как я хотела получить металлический зеленый бутон со стерженьком! Нажмешь на стерженек — бутон вертится, раскрывается, а внутри Дюймовочка!

Не поверите. В голову не пришло просить у мамы. Все равно не купят. Не потому, что жалеют денег. Не потому, что это такая уж роскошь. Всем некогда.

Мне было лет шесть-семь, когда сестра закончила институт. Стала работать, появились свои деньги.

Вот она иногда приносила мне игры. А однажды, на девять лет, подарила почему-то вазу из синего резного стекла. Мама тогда сказала, что подарок совершенно неуместен.

Но ваза пережила все переезды и катаклизмы и сейчас до сих пор стоит у меня. Антиквариат…

Да, вот так я и жила. А вспомнила я обо всем этом, как ни странно, когда еще в прошлом году в моду вошли платья в полоску.

Себе покупать не стала, потому что их слишком много, и еще потому, что люблю не полоску, а клетку.

И вспомнила потому, что в жизни нашей был еще один период, когда в моде были полосатые платья.

А было это… нет, я уже почти взрослая была… году в пятьдесят восьмом — пятьдесят девятом.

В отличие от нынешних мод, те моды среди населения осваивались без особых затрат, хотя были весьма затейливыми и очень-очень женственными. Сама я, пережив много всплесков моды, остаюсь верна в своих симпатиях одежде пятидесятых.

Поверьте, молодежная мода была удивительно недорогой. Ткани стоили дешево, а панбархат носили женщины постарше. Ситец же стоил копеек шестьдесят, сатин — чуть дороже, маркизет — еще чуть дороже. А портнихи тоже не сдирали с тебя последние штаны.

Помню, как все поразились, когда мама сказала, что, оказывается, за границей именно готовые вещи стоят дешево по сравнению со сшитыми портнихой. Как-то в голове не укладывалось!

Итак, в моду вошли полосатые платья.

И, конечно, вся молодежь посходила с ума.

Прихожу я как-то к сестрам Слуцким (Лиза и Люба Слуцкие, мои одноклассницы, близняшки), а на одной — ситец в синюю полоску, на другой — в красную.

Как же мне обидно стало! У всех есть…

И опять я промолчала и не попросила. Это у других может что-то быть, а я как бы недостойна.

Это вот «у других — да, а куда мне, недостойна» сохранялось в душе десятилетиями.

Но произошло чудо. Пришла сестра и притащила мне отрез ситца в полоску! Только не широкую, как у всех, а тоненькую, голубую.

Сейчас я понимаю, что у сестры был вкус и грубые широкие полосы никого не украшают, но тогда… так обидно…

Мне сшили платье, вроде бы модное, но не как у всех…

Очень красивое, с матросским воротником, вставкой, в талию, с юбкой в сборку… ну очень!

А я втайне страдала, никому не показывая, как обидно, что я опять хожу в белых воронах…

Наверное, это очень важно каждому подростку: быть как все.

Понимание того, как важно и выгодно НЕ быть как все, приходит куда позднее.

Теперь я одеваюсь не как все.

Только поздно.

Все равно никто не смотрит.

МЫ БЫЛИ СЧАСТЛИВЫ

Странное дело: стоит мне последнее время сказать, что мои ташкентское детство и юность были счастливыми, несмотря на вечный недостаток денег, мне со всех сторон начинают возражать.

Нет, не ташкентцы. Мои немногие оставшиеся сверстники и те, кто младше, вполне со мной согласны. А молодые, и не только они, считают необходимым подчеркнуть, что «вот где-то» люди жили плохо, не имели самого необходимого; мало того, считают, что я либо вру, либо принадлежала к привилегированному классу и пользовалась какими-то невероятными льготами, на что прямо или косвенно намекают.

Буквально вчера я прочитала рассказ из тех, что на первый взгляд смешны, а на второй… плакать хочется. О том, что в наше время открыли порталы в прошлое и отсюда повалили граждане за настоящими продуктами. Жители СССР сначала на них орут, потом жалеют. Заканчивается рассказ словами: «Джинсы у них есть, а вот жизни — нет»…

Какой-то комментатор написал, что это все вранье и никаких продуктов не было. Я объяснила, что, скажем, в конце сороковых все магазины Ташкента были уставлены банками с крабами, а на улице висели плакаты, призывающие их покупать. Ответ меня потряс. Молодой человек писал, что странно, как это четырех-пятилетняя девочка может помнить сталинские крабы, мало ли кто жил в сталинских домах, когда вся Европа и СССР дохли от голода.

Типичное торжествующее невежество вкупе с, прямо скажем, недостатком извилин.

На своем веку я встречала выражения «сталинские репрессии», «сталинские соколы», «сталинские достижения», но чтобы «сталинские крабы»? Этот зверь откуда взялся?

Дурачку невдомек, что крабы считались в Ташкенте хуже любой кильки. Ну не привыкли узбеки к крабам, какие крабы? Крабы ставились на стол только в домах людей прижимистых. Из всей нашей семьи одна я горячо их любила. Из продуктов только и были крабы, сгущенка, тушенка, хлопковое масло, серые макароны и брикеты каш и супов. Но разве это голод? В Ташкенте были рынки. Я еще помню, как сидела и ела помидоры без хлеба. Наесться можно. И потом, в те времена я, скажем, больше всего любила икру баклажанную. Блюдо, которое я научилась готовить лет в двенадцать, потому что любила икру жареную, а мама — сырую: печеные баклажаны и перец, сырой лук и помидоры… Но «сталинские крабы» — это высший пилотаж!

Да, и в Ташкенте не было сталинских домов. Совсем. Были дома, построенные в сталинскую эпоху. Но сталинского ампира не было. Я имею в виду жилые дома. И в домах, построенных при Сталине, жили люди как люди. Обычные. Родители мужа жили в доме, построенном пленными немцами. Дом работников завода «Фотон». Где на одной площадке жили простые рабочие и директор завода.

Стоило мне выложить пост о том, как мне повезло слышать прекрасных исполнителей, тут же коммент о том, что в других местах люди жили в бараках и просто не могли слышать исполнителей вживую. Скажем, в горняцких поселках Кузбасса. Я глубоко уважаю комментатора, она человек неординарный и, на мой взгляд, прекрасный, но бараки были везде. И если посчитать, сколько певцов, композиторов и актеров вышли из сельской местности и барачных условий, пальцев на руках и ногах не хватит. Все зависит от желания. Моя подруга Вера Провидохина, дочь войны (мать забеременела на фронте), росла именно в бараке — женском общежитии фирмы «Юлдуз». Я видела этот барак. Тогда я, девятилетняя, поверить не могла, что такое бывает.

Длиннющий барак. Два ряда кроватей по стенам, на которых висят вышивки, открытки, плакаты. Очень чисто. Но жить так?!

Еще через год маме и дочке дали… клетушку на территории общежития. Крохотная застекленная верандочка, где Вера делала уроки и они обедали, и шестиметровая каморка, где помещались кровать и тумбочка. Одежда висела на стене. Удобства и вода — во дворе.

При этом Вера прекрасно училась, лучше меня, много читала, и мы с ней бегали на балет — тогда никого не удивляли девочки, покупавшие билеты и смотревшие спектакли. То есть никакие бараки при этом не мешали.

После землетрясения общежитие расселили. Вере с мамой дали квартиру. Она закончила институт, вышла замуж, уехала в Челябинск.

Моя подруга Таня Вавилова много лет жила в узбекской махалле, в домишке-мазанке. Ни хуже, ни глупее она от этого не стала. Закончила мединститут, стала уважаемым врачом, пишет поразительные статьи об истории своего рода.

Моя вторая подруга, Вика Остапчук, первые годы жизни и вообще жила в здании института, где работали родители, и с удовольствием вспоминает о том, как, пардон, младенцем напрудила на стол декана… Она не стала от этого ни хуже, ни глупее; закончила электромеханический факультет, теперь кандидат наук и научный секретарь другого института.

Я уже рассказывала о докторе наук Геннадии Алексеевиче Чиркине родом из рабочего поселка, где половина сидела, а половина готовилась.

Прекрасно образованный человек.

При чем тут бараки?

Кстати, в маленьких городках и деревнях радио точно было. И пластинки точно были. И кто хотел, тот слушал. Кто хотел — приезжал в большие города. Кто хотел вырваться из барака — вырывался. Вопрос в том, хочет ли человек пропивать свою жизнь или сделать ее лучше. А есть театр в городе или нет — дело десятое. И мои родители, скажем, в силу профессии отца до войны жили на именно на рудниках и в горняцких поселках, только донбасских. При этом мама, не получившая высшего образования, была очень начитанна, и всю жизнь боготворила Шаляпина и тогда очень известную певицу Надежду Обухову, и больше всего на свете жалела библиотеку, которую пришлось бросить из-за эвакуации.

И почему-то мне кажется, что жители маленьких городков и поселков в Европе и США тоже лишены возможности ходить на концерты и мюзиклы, в силу не только удаленности от центров культуры, но и просто из-за отсутствия денег: там это всегда было очень дорого.

Когда при мне ноют, что на черную икру, которая была тогда в изобилии, не хватало денег, — врут. Икра стоила не так дорого, чтобы не позволить себе купить 100 граммов. Нет денег — подработай. Мы поженились в 19 лет, жили на 60 рублей в месяц, муж получал повышенную стипендию, я вообще никакой. Не потому, что плохо училась, — потому, что меня сильно «любил» декан факультета, отказывавшийся давать стипендию. За пять лет обучения у меня была одна тройка (по его предмету, латыни). И ни одной пересдачи.

Муж пользовался всяческой возможностью подработать. Хватался за проекты, курсовые, диссертации. В смысле чертежей. Учился он на мехфаке. Я, отучившись, давала уроки английского и игры на скрипке. Ничего, выжили. И даже очень.

Да, и насчет моих привилегий.

Все мои ташкентские друзья и знакомые знают, где я жила. Угол Малясова — Кренкеля, двухэтажный дом. Бывшая горная инспекция. Отличались квартиры неимением прихожих и помещений для ванны и туалета. Удобства на пять очков — во дворе. Там же кран. Там же мусорный ящик. Там же летний душ. Мыться зимой — в баню, и для меня не было большего счастья узнать, что при бане открылся душ. Банный ад я ненавидела.

Дочь корректора и горного инженера, а потом и пенсионеров.

Газ и воду провели, когда мне было шестнадцать. Те, у кого были балконы, устраивали на них ванную и туалет… Еще в институте я ходила в юбке, перешитой из отцовских брюк. И блузке из американских подарков, перешитой из широченной трикотажной юбки-клеш.

И особенно от этого не страдала. Да и никто не страдал. В моем районе люди жили либо в частных домах, либо в коммунальных дворах: в большом дворе стояли крошечные домики. Везде без исключения удобства и вода во дворе. Никто от этого не помирал. Я ни разу не слышала жалоб. Об этом не говорили вообще — неинтересно.

И, кстати, я бывала в домах крупных партийных работников — многие жили по соседству. Смею заверить: любой нынешний бизнесмен, имеющий пару лотков на рынке, презрительно сплюнул бы при виде тогдашней роскоши, которой просто не было. Их дома отличались от моего устойчивым бытом. Очень многие жили в Ташкенте до войны — была обстановка, мебель, шторы и т. д. Чего не было у моих эвакуированных родителей. Очень долго мебель у нас была казенной.

Я бывала и в домах профессуры. Та же картина. Добротная мебель, может быть, картины (недорогие), абажуры, но и только. В доме моей подруги Милы Поляковой, дед которой был известным профессором, были два предмета роскоши: библиотека, источник моей лютой зависти (там я впервые увидела книгу Андрея Белого «Петербург»), и гигантский аквариум на всю стену большого зала. И, пожалуй, все.

Высокие потолки были тогда во всех домах. Это не роскошь. Радиоточки были у всех. Из динамиков целый день лились мелодии, передачи спектаклей, детских и взрослых. Да что там, просто книги читали…

Хочешь — ходи в театры, читай книги. Все было по карману. Все зависело от тебя.

Я не знаю, почему меня так тянуло, скажем, в музеи. Я могла часами просиживать в публичке. Я про театры не говорю. Туда бегали все мои одноклассники, друзья и не друзья. Им нравилось. Их туда не на поводках вели. Как выразился известный ташкентский поэт Раим Фархади, самой популярной фразой была «Нет ли лишнего билетика?»

Такая была эпоха. Такие были ценности.

Совсем другие ценности. Совсем.

Мы были счастливы. Мы не придавали значения наличию в квартире унитаза. И если ко мне приходили более обеспеченные друзья, их не смущала обстановка. Мой лучший друг Леня Миронов жил в полуподвале. Несуразная первая, вечно полутемная комнатуха и маленькая вторая. Отец, мать, трое детей. Да плевать было и мне, и ему на то, что у нас стояло дома. Это даже не обсуждалось. Я приходила к той же Вере, и плевать мне было на убогую обстановку. Вера-то была чудесным человеком! Да и у меня дома не чиппендейл стоял, а мебель с Алайского…

Никто и никогда не задавался вопросами, у кого какая мебель и кто как живет.

Иное время, иные ценности, иные приоритеты. Я все вспоминаю детей Рашидова. Первого секретаря ЦК КП Узбекистана. Четверо детей. Старшая дочь всю жизнь дружила с дочерью сапожника. Я приятельствовала с младшей — до сих пор храню книгу русских былин, подаренную Гулей. Все ходили в таких же формах, как у всех. Их дом отличался только наличием милиционера у входа. Очень добродушного, нужно сказать.

Так что всему наносному значения не придавалось.

Вот билет достать на приезжую знаменитость — это да!

И это действительно было так.

МЫ БЫЛИ СЧАСТЛИВЫ.

P.S. Мне часто говорят, что в других местностях было иначе. Я не знаю. Я пишу только о том, что пережила сама. Мне повезло родиться в большом городе. Я не была во всех его районах. Просто не было возможности и необходимости. Мы жили именно так. Может, кто-то жил иначе, в том же Ташкенте. Это их дело. И невозможно писать за весь СССР. Еще раз: это мои воспоминания. Те, кто несогласен, — пишите свои.

КАК ПОВЯЖЕШЬ ГАЛСТУК

Кто-то сказал, что счастье только здесь и сейчас. Нет — по-моему, нет. Сознание того, что был когда-то безоглядно счастлив, приходит слишком поздно. Когда ясно понимаешь, как же тебе было хорошо давным-давно. Хотя тогда ты так не считал.

И многие люди (я не про свою маму) искренне верили в то, что у нас лучшая в мире страна. Про детей я не говорю. Помню, как гордилась тем, что живу в СССР, а не в Америке, где угнетают негров и рабочий класс, и думала: как же мне повезло здесь родиться… А муж как-то признался, что в детстве размышлял, готов ли отдать жизнь за Сталина. Уж как хотите, а смешного тут ничего нет. Я его прекрасно понимаю. И мои ровесники — тоже.

И в пионеры тогда вступали, можно сказать, с трепетом. Не дай бог не примут!

У нас одну девочку не приняли. В четвертом классе дело было, а училась она очень плохо. Вот и не приняли. Так от бедняги шарахались, как от зачумленной. Позор-то какой! Не приняли! Она мгновенно стала парией…

А принимали нас в пионеры в четвертом классе сорок третьей школы города Ташкента. До этого мы считались октябрятами, но это как-то прошло мимо. И звездочек тогда никаких не было, ни звеньев, ни значков. А вот пионеры! Это серьезно!

Мы зубрили Торжественное обещание, мамы запасались шелковыми пионерскими галстуками. Все, кроме, конечно, моей. И получилось так, что в магазинах галстуки разобрали, а прием в пионеры уже вот-вот. Ой, что со мной делалось! Я рыдала и говорила, что теперь меня не примут в пионеры! Что все будут с галстуками, а я — нет!

Но мама где-то умудрилась достать галстук, правда, не шелковый, а то ли из штапеля, то ли из кумача. И был он не ярко-красным, а алым. Ну уж какой есть. Даже в этом ухитрилась я остаться индивидуалисткой!

Принимали нас в пионеры осенью, на идущей от входа аллее. Выстроились мы в ряд и повторяли:

«Я, такая (такой) -то, вступая в ряды Всесоюзной пионерской организации имени Владимира Ильича Ленина, перед лицом своих товарищей торжественно обещаю: горячо любить свою Родину, жить, учиться и бороться, как завещал великий Ленин, как учит Коммунистическая партия, всегда выполнять Законы Пионеров Советского Союза».

Странно: столько лет прошло, а начало я до сих пор помню. Это Торжественное обещание одно время печаталось на задней обложке всех тетрадок. Потом стали печатать гимн Советского Союза. А тогда…

Мы произносили текст, старшеклассники повязывали нам галстуки, а мы отдавали салют… Как повяжешь галстук, береги его, он ведь с красным знаменем цвета одного…

А потом, зимой, мы в галстуках, в белых фартуках стояли по обе стороны избирательных урн и отдавали салюты всем, кто пришел голосовать, а приходили тогда все, если не считать больных. Им мы разносили урны на дом. И все было так торжественно, так празднично, хотя выборы были фикцией. Но тогда мы гордились званием пионера Советского Союза. Причем искренне. И превращенная в избирательный участок школа была такой торжественной! Эх, раньше были времена, а теперь — моменты…

ШКОЛЬНЫЕ НАГРАДЫ

Конечно, школа очень изменилась за много-много лет. Она изменилась, уже когда учился мой сын.

Я училась в те времена, когда советская школа еще во многом сохраняла традиции царской гимназии. Обучение сначала было совместным, потом стало раздельным. Правда, в 1954 году его отменили, и к нам, в женскую школу, пришли мальчики.

Но первые два года мы проучились без них. Впрочем, появление мальчиков мало что изменило. Методы обучения остались прежними. Если раньше мы чинно ходили по коридорам и позволяли себе побегать только в школьном дворе, то теперь озорные мальчишки не считались даже со строгим директором Валентиной Петровной.

Но главное не в этом. Главное в том, что при той системе обучения, хочешь не хочешь, приходилось думать. Думать, а не галочки ставить.

Я еще помню первый класс. Тогда, чтобы записаться в школу, не нужно было никаких собеседований. Приходили родители и записывали детей. Не знаю, почему мама подумала, что общий сбор — 31 августа. И привела меня в платьице-матроске, сшитом из остатков ткани маминого платья. Какая-то женщина (уже не помню, кто) объяснила, что общая линейка — завтра и нужно приходить в форме. Коричневое платье, белый парадный фартук. Черный — повседневный. Белый воротничок и манжеты. Почему-то почти никто не принес цветов.

Нас развели по классам. Мой — первый «Б». Учительница Аделаида Михайловна. Мне тогда она казалась очень старой. Преподавала она все предметы. В том числе чистописание и рисование. Пения тогда не было. Его ввели позже. А вот чистописание было. Как же мы красиво писали! Плоды труда особо отличившихся Аделаида Михайловна проносила по рядам, всем напоказ. Глядя сейчас на свой почерк, сама себе не верю, что могла так писать. Рисовали… кому что в голову придет. Собирали листья. Обводили контуры. Рисовали «мозаику», мелкие квадраты в большом раскрашивали в разные цвета.

Выбрали старосту класса. Выбрали звеньевых. Три ряда парт — три звена. Выбрали «санитарку». У последней была белая сумочка с красным крестом, которую она носила через плечо. «Санитарка» вставала в дверях и проверяла чистоту рук и ушей.

Да-да, и ушей тоже. И очень придирчиво. Каждый день дежурили по очереди. На дежурных лежала обязанность положить на бортик доски мокрую тряпку и принести мел. С пятого класса дежурили по двое, мыли полы, вытирали мокрой тряпкой парты, хотя при школе жили технички.

Писать учились, выводя элементы букв. Крючочки с загибом вниз. С загибом вверх. Овалы. Петельки. Сначала карандашом. Потом чернилами. Чернильницы-непроливайки носили в мешочках. Фаянсовые, с голубым ободком поверху, или пластмассовые, коричневые. Потом кто-то из пап сколотил нечто вроде подноса, и чернильницы стали оставлять в классе.

Писали перьями №86, и никакими иначе. Деревянные ручки с металлическими вставочками. Перочистки. Сшитые мамами, или купленные в магазине, или привезенные из Москвы, самые роскошные: несколько кружков ткани, сквозь которые продет шнурочек. Обязательные пеналы с ластиками (слово «ластик» я узнала гораздо позже, у нас это были просто резинки), карандашами, запасными ручками, точилками и перочистками.

Считали сначала по палочкам. Потом устно. Помню, как все любили игру в молчанку. Аделаида Михайловна рисовала на доске огромный круг, на котором писала числа от 1 до 100. Заранее уславливались, что будем делать: складывать или вычитать. Аделаида Михайловна молча касалась двух чисел, молча показывала на ученицу, та так же молча выходила к доске и писала ответ.

Насколько я помню, почти все учились хорошо, хотя отстающие были. Тогда в школе велись дополнительные занятия, а двоечников еще и прикрепляли к отличникам и хорошистам (по-моему, слово «хорошист» сейчас вышло из моды). Ко мне прикрепили Лору Кардаш, девочку странную, мне кажется из неблагополучной семьи, правда, мне в голову не приходило ее расспрашивать. Она с трудом выговаривала слова и, кажется, вообще ничего не учила. Потому отдуваться пришлось маме. Она и мучилась с Лорой, но довольно скоро ее забрали из школы.

Да, и в октябрята нас никто не принимал, я имею в виду — официально. И значков-звездочек тогда не было. Вообще никаких. Мы просто знали, что октябрята, «дети Ленина».

Самым знаменательным событием в конце второго класса был церемониал последнего звонка у тогдашних выпускников. На роль девочки со звонком взяли меня, потому что соседка, Галя Шаповалова, заканчивала школу на одни пятерки и назвала мое имя. Меня нес на плече какой-то парень, а я гордо трясла колокольчиком.

В третьем классе пришли мальчишки. Которых в воспитательных целях рассадили рядом с девочками. Я сидела с Валерой Саяпиным, и мы довольно мирно уживались и даже ни разу не подрались. У нас поменялась преподаватель. Аделаида Михайловна ушла, пришла Клавдия Илларионовна, женщина не слишком грамотная, из-за чего у меня с ней, вернее, у мамы с ней начались конфликты. Мама хваталась за сердце, видя, скажем, зачеркнутую букву «а» в слове «палисадник» и написанное сверху «о». Но как-то обходилось.

В четвертом классе нас приняли в пионеры, прямо на школьном дворе. А в конце года мы сдавали экзамены.

Раньше экзамены сдавать полагалось в четвертом, седьмом и десятом классах, но пока мы учились, экзамены в седьмом отменили. А в четвертом было два экзамена — диктант и арифметика, письменно.

Тогда все подоконники в коридорах были уставлены цветочными горшками, а старшеклассницам было поручено воткнуть в каждый горшок колышек с табличкой, на которой было написано название цветка на русском и латыни. До сих пор помню: «папирус циперус», зонтики такие из длинных узких листиков, а я еще ахала и воображала, что папирус прибыл прямо из Египта. В классах обязательно стояли этажерочки, на них и на подоконниках тоже расставляли цветочные горшки. Цветы частью покупали, частью приносили сами ученики. Каждый класс учился в своей комнате. Из кабинета в кабинет не переходили. Кабинетов, как теперь, не было, если не считать химического. То есть они были, но служили чем-то вроде складов для пособий, как у нашей биологички.

Тогда коридоры были широкими, натирались мастикой, ужасно противной и скользкой, а на втором этаже (когда я была в третьем классе, всего за одни школьные каникулы надстроили третий этаж, удивительно быстро для того времени, если учесть, что строили из кирпича) был большой актовый зал со сценой. Каждый год после окончания занятий преподаватели собирали младшие классы, объявляли имена отличников и награждали лучших. Чем? Грамотами. Ну и книгами, конечно. С благодарственными надписями. Кстати, книги дарили и в санаториях. Участникам самодеятельных концертов.

Сколько прекрасных детских писателей было у тогдашних детей! Юрий Сотник, Николай Носов, Любовь Воронкова, Валентина Осеева, Сусанна Георгиевская, Юрий Томин, Лев Кассиль, Елена Ильина…

Вот такие книги нам дарили. Ну и книги о Ленине. Это обязательно. Мне однажды вручили поэму «Ленин» известного в то время азербайджанского поэта Расула Рза. Я и ее прочитала, правда мало что запомнила. Но было много и других книг. Учивших добру и справедливости.

Да и на лето задавали длинные списки литературы, которую надо было прочитать на каникулах, хотя уверена, что никто особенно не заморачивался: были занятия поинтереснее, да и в лагере особенно не почитаешь. А я даже не записывала, потому что все уже было прочтено.

Как несправедливо, что чтение книг тоже вышло из моды и непопулярно среди молодежи и даже среди учеников младших классов. Я знаю детей, умеющих, но не желающих читать. Не интересно. Вот гаджеты — все в них. Все зло. И ничего не сделать, и никому не доказать. Думаю, ситуация будет только усугубляться.

И очень жаль, что мои награды не сохранились.

Как-то пошла я на рынок. Ну и заглянула к местному букинисту, да-да, у нас на рынке свой букинист. А меня, как любого алкоголика, тянет к водке, в данном случае — к книгам. Алкоголиков хоть кодируют, а интересно, есть кодировка от книжного алкоголизма?

Так вот, набрела я на маленькую книжечку, которую и купила из ностальгии. Е. Шереметьева «На далекой реке». Про производственно-личную любовь педиатра и геолога. Трогательно — жуть. Далекий сибирский город, проспект Сталина, добрый секретарь обкома, прекрасная главврач, все — во имя долга и спасения детей… Ну просто чудо! Читала взахлеб! Но главное, главное! Дарственная надпись. Мне бы переснять, но простите техническую кретинку…

Итак, надпись:

«За отличную учебу и отличное поведение ученице 5 «в» класса сш №13 г. Ворошилова

Муковоз Тамаре.

30/XII 53 г.

Директор шк.»

Печать.

Все точно, вплоть до сокращений.

Вдруг вспомнила, что когда-то мне подарили «Сына полка» Катаева. И дарили каждый год, вплоть до пятого класса!

Вот такие были наивные нравы, когда книга считалась лучшим подарком. И дарили-таки. На дни рождения и праздники, с трогательными дарственными надписями. В школах дарили и даже в санатории однажды! И никто над этим не подсмеивался.

А если этой Тамаре в пятьдесят третьем было девять лет, то родилась она в сорок втором… Сейчас ей 78… И что с ней сталось? Город Ворошилов — это Уссурийск. Далеко… И как книжка попала в Москву? Приехала с обладательницей? Та, возможно, и живет в Зеленограде, раз оказалась у местного букиниста…

Если жива, с Новым ее годом!

ТРУДНОЕ ДЕТСТВО

Детство мое пришлось на послевоенные годы. Недавно в одной из соцсетей советских людей назвали нищими рабами и утверждали, что вот во Франции и Англии… Я так полагаю, что во Франции и Англии раздавали деньги прямо на улицах, где стояли вазы с черной икрой и омарами. Я немного знаю обстановку в Англии после войны, поскольку переводила книги из цикла «Дети войны». Не слишком роскошная, поверьте. Тем более, что Англию тоже бомбили. Но я отказываюсь считать себя нищей рабыней, и вокруг меня не было ни тех, ни других. Были, как наша семья — небогатые. Были побогаче — вокруг на улице стояли дома партийных работников. Были очень бедные. Но нищих было мало. В основном инвалиды войны. Как ни прискорбно. Бродяг я тоже не видела, или они скитались где-то в других районах.

Вообще, детство вовсе не было скудным и несчастным. Другое дело, что мое было одиноким в силу возраста.

Карточки отменили в 1947 году, так что продуктов по карточкам я не помню. И потом, это был Ташкент, где помидоры, зелень и абрикосы никто по карточкам не выдавал. Продавали на рынках. В этом отношении было полегче. В пятидесятых годах в магазинах был дефицит, но дефицит странный. Все магазины были уставлены банками с шикарными камчатскими крабами, сгущенкой, сгущенным кофе, какао и даже сливками, а также с тушенкой. По бросовым ценам.

Вот мяса не было. Мясо привозили редко и добывали в боях. Молочные продукты продавались на Алайском, куда приезжали немки из ближних сел. Зато в Рыбсбыте стояли ванночки с черной икрой по немыслимо дешевой (тогда казалось, что дорого) цене. И люди брали. Не килограммами, по 100 граммов, но брали. Крабы считались чем-то странным, и уж лучше селедка, свое, знакомое. Считалось также, что крабов на праздничный стол ставят только сквалыги. Баночка стоила 36 копеек. Красной икры не было вовсе.

Итак, детство. Чем кормили детей, я имею в виду маленьких?

Не знаю, откуда взялась такая уверенность, что маленьких детей следует кормить манной кашей, но эта самая каша служила источником страданий для тысяч несчастных малышей. Утро непременно начиналось с манки. Любили ее очень немногие. Но опять же тысячам несчастных малышей по утрам впихивалась ложка за ложкой. Причем понятие «малыш» было весьма растяжимым. Это сейчас считается, что детям нельзя есть много манной каши, но на моей памяти подобные открытия делались сотни раз, и потому я им не слишком верю, но факт остается фактом: девиз того времени — «манная каша — наше все».

Ох, как хорошо я помню, что няня Маруся, натолкнувшись на мой упорный отказ есть кашу, превратила завтрак в игру. Ко мне плыли лодки, летели самолеты, нужно было, подобно мельнице, перемолоть кашу зубами… конечно, я всему радовалась и ела кашу. Но только с игрой. Вряд ли в детских садах с кем-то так играли. Ну, обходились как-то. Кроме того, манную кашу могли позволить себе все. Она была очень дешевой. Но тут была еще одна неприятная особенность: не все умели варить кашу без комков. И нужно сказать, ни в одной каше, кроме манной, этих комков не появлялось, а противнее этих комков было только молоко с пенкой.

А всего-то навсего нужно было в кипящее молоко засыпать манку тонкой струйкой, непрерывно помешивая. И комков не было. А с остывающего молока снять пенку. Чаще всего не снимали… Молоко тоже не было роскошью, по крайней мере в Ташкенте. С утра по всему городу расходились мужчины и женщины с ведрами, и призыв: «Кисло-пресно маляко» несся во все окна.

Нет, не голодали мы, совсем не голодали.

Не знаю, как у других, но мама почему-то очень часто готовила то, что я не могла есть: суп с клецками и жареные мозги. Ну, назовите меня избалованной, капризной и т. д. Да, я любила всеми презираемые крабы по 36 копеек, а больше всего — баклажанную икру, кашу-машу (каша из маша) и картошку во всех видах; согласитесь, не ресторан «Астория». Почему-то еще я любила кекликов (горная куропатка), которых ела раза три в жизни, и фаршированную куриную шейку. Сейчас даже не знаю, буду ли я это есть. Остальные любимые блюда остались.

Иногда на маму нападало, и вместо манной каши варили рисовую. Я так живо помню, как лет в пять сижу перед глубокой тарелкой (!!!) рисовой каши, в которой плавает расплавленное масло, за окном почему-то вечер, я ковыряюсь ложкой в каше и понимаю, что ЭТО мне никогда не съесть. И что сегодня я уже выдержала пытку акрихином, который мне давали от малярии. Вообще, фармацевтика тех лет была садистской. Я сама видела (притащила сестра) коробку с пустыми капсулами, значит, в то время они уже были. Почему нельзя было напихать в них акрихин, позже левомицетин (был в порошках!), касторку и, главное — рыбий жир?!

Сейчас все это есть, касторка уже не применяется, левомицетин в нормальных таблетках, акрихин наверняка тоже. Представляете, вот это — в рот! Ой… И акрихин был противного желтого цвета, с тех пор я желтый очень не люблю. И всегда ехидно усмехаюсь, когда на глаза попадается название российского химфармкомбината. Да-да. Именно «Акрихин». Интересно, какому дуболому пришло в голову так назвать комбинат?

И насчет рыбьего жира: еще одна пытка, которой подвергались абсолютно все дети СССР. Увильнуть было абсолютно невозможно. Никакие просьбы, мольбы, уговоры, обещания выпить в следующий раз не действовали. Рыбий жир наливался в ложку, ребенку совали в руку черный хлеб с солью или даже соленый огурец — и вперед. Жара — не жара, холод — не холод, рыбий жир вливался в глотку.

А еще творог заставляли есть и противные яйца всмятку. Все полезное. Все, на что большинство детей смотрело с тоской.

Зато после утренних терзаний мы мчались на улицу, и если стояла весна, можно было своровать урюк или яблоки, я даже персики пробовала, но они точно невкусные. И вишни тоже. И вообще, я только сейчас понимаю, как мне повезло родиться в Ташкенте. Там подножного корма много… Да и летом абрикосы были не золотые.

И, наконец, нашлась каша кроме машевой, которую я любила, люблю и ем.

Гречневая. Дело в том, что в Узбекистане гречка как-то не была распространена. В магазинах бывала редко, разве что в брикетах, и то не всегда. Мама брикеты вообще никогда не покупала. А впервые я увидела гречневую кашу в санатории «Чимган», который тогда не был туберкулезным. Туда и кумыс привозили, который любили очень немногие дети, а я вставала в очередь два раза. Эх, где бы настоящий кумыс раздобыть?

Кормили там очень хорошо и как-то подали гречку. Сидевшая со мной за столом девочка Озода отодвинула тарелку и сказала, что эту гадость не ест. Кашу подавали с кусочком масла, я ее размешала, попробовала и слопала. И порцию Озоды тоже слопала. Вот с тех пор и ем. Хотя в доме, кроме меня, никто ее не любит.

С какими еще трудностями сталкивались советские дети моего времени?

Умывание. Горячей воды, естественно, не было, и кто бы ее стал греть? В каждом доме был рукомойник или умывальник. Небольшой алюминиевый бачок, подвешенный на стене, куда сверху наливалась вода. Вода была комнатной температуры, поскольку ее таскали со двора, она стояла в ведре и потихоньку нагревалась сама. Снизу был такой стерженек с пимпочкой. На него нажимали, стерженек при этом забавно гремел, лилась струйка. Под умывальником стоял тазик, куда и сливалась вода. Вот под всем этим и умывались. За умыванием зорко следила мама, которая считала, что даже больной ребенок должен с утра умыться, застелить постель, потом лечь и укрыться вторым одеялом. Все попытки увильнуть она считала распущенностью. Зубы чистили порошком. В те времена, может, и была паста, даже скорее всего, но почему-то во многих домах предпочитали порошок. Порошок, мне кажется, представлял собой просто мел с добавкой мятной эссенции. Сглотнешь — точно не отравишься. Выпускался порошок в белых картонных коробочках. Круглых. С синей надписью. Или мне так кажется. Были даже детские парфюмерные наборы «Мойдодыр», куда входили тот же порошок и флакончики с духами и одеколоном. Как говорил Матроскин, от порошка была двойная польза. Им еще белили парусиновые туфли, которые тогда носили и мужчины и женщины. Достаточно было надеть их один раз, чтобы кто-то обязательно наступил на ноги или попало что-то. Вечером порошок разводили водой — чуть-чуть, и зубной щеткой наносили на туфли. Все это высыхало и сверкало ослепительной белизной. До следующего раза. Потом все начиналось сначала. Правда, папа таких туфель не носил: по руднику не очень-то походишь.

Еще одной неприятной повинностью были лифчики. Ох уж эти лифчики! Слава человеку, придумавшему колготки! Какое благодеяние он оказал человечеству!

А тогда… какие колготки! Я первые безразмерные (тогда так называли эластичные) чулки увидела лет в четырнадцать. И то не в магазине, а кто-то привез из Москвы.

В те времена чулки для взрослых были фильдеперсовыми, правда скоро сменившимися на капроновые. (Ах, капроновые чулки со швом! Ах, капроновые чулки с черной пяткой!)

И чертов шов вечно съезжал на сторону, как говорит писательница Вильмонт — чистая лахудра. Слава богу, додумались потом выпускать без шва. Но у взрослых хоть пояса для чулок были! А дети? Бедные дети…

Лифчик. Коротенькая полотняная маечка с застежкой на пуговицах, к которой крепились резинки для чулок. Лифчики, можно сказать, были унисекс, то есть равно для девочек и мальчиков. Застегивать их было чистой мукой. Я видела снимок, на котором мальчик застегивает лифчик сестренке. Застежка сзади. Это тоже садизм. Самой ни за что не застегнуть. Застежка на моем была сбоку. Я мучилась, пыхтела, но кое-как застегивала на одну пуговицу. Еще две было не одолеть. А кто застегнет? Мама спит после работы, сестра в институте, няня усвистала в магазин, папа на руднике… И вообще, девочка большая, пора одеваться самой. Вот никак не вспомню, носила ли я еще лифчик в начальных классах.

А чулки! Чулки были исключительно хлопчатобумажные, как правило коричневые, в резиночку. Они вечно отвисали на коленках и собирались гармошкой. Оно бы и ничего, но поскольку синтетики тогда не было, пятки протирались со сказочной быстротой. Покупать так сразу новые никто не собирался. Поэтому всех девочек учили штопать чулки. Мне было лет шесть, когда мама сунула мне в руки чулок, нитки и электролампу. Почему электролампу? Потому что не смогла купить грибок. Чулки в основном штопали на грибках. Деревянных. Самых настоящих. На шляпку натягивали то место чулка, что с дырой. А за ножку держали. Но грибки не всегда можно было купить. Поэтому штопали на лампочках. Я до сих пор помню, как штопать. Взять клубок специальных ниток для штопки, рыхлых, толстых, в несколько ниток, потому вдеть их в иголку тоже нелегко. Не стягивая краев дыры, поддевать иголкой эти края так, чтобы получился ряд параллельных полосок. Потом следует нырять иголкой под одну полоску и поддевать другую. Заплетать дыру. Это было о-о-о-очень скучно. Но мама ругала, если я штопала кое-как. Тем более, что грибок в конце концов все-таки был куплен.

Тоже повинность. Хорошо, хоть мальчиков не заставляли штопать.

И, кстати, в мое время не было липучек вообще, и появились они через много лет. Слово «липучка» имело немного другое значение. И обуви на молнии тоже не было. Она появилась в шестидесятых. Потому только шнурки. Бантик завязать — этому учишься быстро. А вот зашнуровать правильно… опять сидим пыхтим. Пока шнурки через все дырочки правильно проденешь. Да еще и шнурки, как назло, стягиваются таким узлом, куда морскому. Тогда приходится зубами. И сюда же относятся калоши. Ох… снять их полбеды. А снова надеть… Если я приходила домой, снимала ботинки вместе с калошами. В школе было хуже. Тогда сменки не было. Мы приносили в школу мешки для калош, снимали их и клали мешки в специальные клеточки — отделения внизу вешалки, стоявшей прямо в классе. Гардеробной тогда тоже не было. Как же мы потом их надевали… тяжкий труд. Они упорно отказывались налезать.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.

Введите сумму не менее null ₽, если хотите поддержать автора, или скачайте книгу бесплатно.Подробнее