16+
Философия войны

Бесплатный фрагмент - Философия войны

Объем: 294 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Воин, полководец, ученый-энциклопедист, военный теоретик и фи­лософ в одном лице — явление редкое. Но именно таким в истории отечественной культуры предстает Андрей Евгеньевич Снесарев. К сожалению, масштаб его личности далеко не соответствует мас­штабу его известности.

Родился он 13 декабря 1865 года в слободе Старая Калитва Воронежской губернии в семье сельского священника Евгения Петровича Снесарева. Вскоре отца Евгения перевели в станицу Нижне-Чирскую, где Андрюша начал посещать школу и проучился семь лет. Затем он продолжил учебу в гимназии в столице войска Донского — городе Новочеркасске, которую закончил с сереб­ряной медалью. Так что детство и юность Снесарева прошли в ка­зачьей среде, для которой военная служба была органичной со­ставляющей образа жизни. Однако после гимназии он выбирает не военную стезю, а поступает в 1883 году в Московский универ­ситет на физико-математический факультет, на отделение чистой математики.

О студенческой жизни Снесарева информации мало, известно только, что учился он старательно и с хорошими результатами. В 1888 году он оканчивает университет и защищает диссертацию на тему «Исследование бесконечно малых величин». Знание фило-

Софии математики послужит впоследствии Снесареву одной из отправных точек при разработке философии войны. После универси­тета у него была прямая дорога на кафедру математики, но Снесарев поступает в Московское пехотное юнкерское училище, выходит из него в 1889 году в чине подпоручика и связывает с армией всю свою последующую жизнь.

Молодой офицер семь лет служит в 1-м Лейб-Гренадерском Екатеринославском Императора Александра III полку на командных и штабных должностях. 15 апреля 1893 года его произвели в поручики. Кроме служебной деятельности, поручик Снесарев с разре­шения командования занимается пением у профессора И. П. Пря­нишникова, выступает в концертах, в том числе со знаменитым тенором Л. В. Собиновым, который был его однокашником по пе­хотному училищу. Ему прочат успешную оперную карьеру. Сне­сареву даже довелось заменять заболевшего артиста в Большом театре, исполнять партию Невера в опере Джакомо Мейербера «Гу­геноты».

Снесарев постоянно углубляет и расширяет круг своих знаний и умений. За время службы в полку он становится высоким военным профессионалом и полиглотом, изучает из европейских языков немецкий, французский и английский, а из восточных — вероятно, на курсах, созданных Министерством иностранных дел, — узбекский, хинди, урду, фарси.

Молодого офицера интересуют не только прикладные военные науки, но и фундаментальные проблемы теории войны как общественного явления. Он изучает и оценивает диаметрально противоположные подходы к пониманию природы войны Л. Н. Толстого и генерала М. И. Драгомирова. Последний на выход романа «Война и мир», в котором Толстой трактовал войну как «событие, про­тивное человеческому разуму и всей человеческой природе», отклик­нулся статьей «Война и мир гр. Толстого с военной точки зрения». В ней Драгомиров восхищается Толстым как художником, но в то же время принципиально не согласен с ним и считает, что «иногда она (война. — И.Д.) противна разуму, иногда нет: зависит от того, за что война ведется. Как сила вершающая, разум не подчиняется никаким узким нормочкам азбучной морали». Похоже, что поручик Сне- сарев принял сторону генерала, а не знаменитого писателя. Свое от­ношение к взглядам Толстого на природу войны он выразит через много лет в «Философии войны».

В 1896 году Снесарев поступает в Николаевскую Академию Генерального штаба. Через некоторое время пребывания в академии он напишет одной из своих сестер: «Первые два дня хандрил, теперь немного прихожу в себя и вновь берусь за работу. Академия делает свое дело и берет в лапы: не замечаешь, как все помыслы и даже мелочные желания начинают вертеться около нее… какую массу нервов и умственного напряжения берет эта вторая alma mater…»

Начальником академии в первые два года учебы в ней Снесарева был известный военный теоретик Генрих Антонович Леер. Его воен­но-теоретические труды пользовались успехом не только в России, но и в Европе. Его труд по стратегии выдержал несколько изданий. Стратегия была одной из основных учебных дисциплин в академии, курс лекций читал сам начальник. Леер давал следующую трактовку войны как общественного явления: «Война является в виде одного из средств, при том крайнего средства (ultima ratio regis) для достижения государственных целей… Борьба лежит в основе всего жи­вущего. Все силы природы находятся в постоянной борьбе между собою, стремясь к созданию нового и более совершенного путем разрушения старого и отжившего. Таков основной закон природы. Чело­вечество, составляя часть ее, в своей деятельности, подчиняется тому же закону. Вот почему войны всегда были и будут».

Есть основания утверждать, что слушатель академии Сне­сарев критически оценивал воззрения маститого профессора. Он сравнивал взгляды на войну и военную стратегию К. Клаузевица

и Г. А. Леера (последователя генерала А. В. Жомини) и делал вы­воды не в пользу своего уважаемого учителя. Аргументированно эта позиция будет изложена Снесаревым через четверть века в специ­альном исследовании жизни и творчества Клаузевица, которое он завершил в 1924 году.

Похоже, что уже тогда Снесарева не устраивала лееровская трактовка философии войны, связанная с постулатом о предопреде­ленности войн. Когда позже Снесарев сам будет составлять словарь по стратегии, наброски которого сохранились в личном архиве, то он так изложит свою позицию: «Философия войны… есть научно пере­работанное (проще обнаученное) военное миросозерцание. Иначе говоря, ф [илософия] в [ойны] — наука о существе и смысле войны и о высших вопросах, с нею связанных. От других наук — стратегии, тактики и т. д. — фил [ософия] в [ойны] отличается той коренной особенностью, что все остальные военные науки по существу утили­тарны и отвечают на основной вопрос: как воевать, а фил [ософия] в [ойны] — наука чистая и пытается отвечать на вопрос: почему и зачем воюют».

В академии на поручика Снесарева не могли не обратить вни­мания, а разносторонние творческие способности сделали его из­вестным и за ее пределами. В то время основной учебный курс ака­демии состоял из двух лет обучения, на третий курс переводили лишь тех, кто оканчивал основной курс с лучшей суммой баллов.

Снесарев окончил полный трехлетний курс по первому разряду. В 1899 году по выпуску из академии он производится в штабс-ка­питаны, причисляется к Генеральному штабу и получает назна­чение в штаб Туркестанского военного округа на должность стар­шего офицера.

В то время в Средней Азии, на Памире, переплетались инте­ресы трех великих империй: России, Великобритании и Китая. Во­енная экспансия Великобритании на Среднем Востоке серьезно беспокоила Россию. Штабс-капитану Снесареву и полковнику По­лозову было поручено провести обследование обширного высоко­горного региона, где противостояние с Британской империей могло стать особенно острым. Снесарев вместе со своим напарником про­вели труднейшую экспедицию. Он посетил многие районы и города Британской Индии, Кашмир, Симлу, Гильгит, Лахор и другие, был принят вице-королем Индии лордом Керзоном, другими высокими чинами британской колониальной администрации.

В 1902 году Снесарева назначили начальником Памирского от­ряда. Штабс-капитан блестяще справляется со своими обязанно­стями и одновременно выполняет научную работу особой важности. В 1903 году выходит в свет первая крупная работа Снесарева — двухтомная монография «Северо-Индийский театр». Впоследствии она неоднократно переиздается в России и за рубежом. Следующей его работой было военно-географическое описание «Памиры».

Об этом периоде своей жизни он рассказал сам — в письмах се­стре Клавдии Евгеньевне Комаровой. Эти письма лучше всего ха­рактеризуют внутренний мир философа, будущего автора «Фило­софии войны».

29 июля 1899 г.

«Завтра из Ташкента, где пробыл две недели с лишним, пускаюсь в путь окончательный…

Между нами около 4 тыс. верст! Все, что окружает меня, совсем не такое как у тебя: люди, деревья, воздух, климат… все иное, все го­ворит об ином складе жизни, о других верованиях, помыслах, чув­ствах…

Перейду к делу: я отправляюсь по высочайшему соизволению в Индию на 6—8 мес.; так как об этом сказано уже в английских га­зетах (напр. Times), в нашем «Новом времени» и других, то скры­вать это нет смысла. Половина пути мною будет сделана официально, (я считаюсь гостем Великобритании на всей территории Индии), остальная, вероятно, иначе…»

17 августа 1899 г.

«Я нахожусь сейчас в Памирах, в 400 верст южнее гор. Оша на р. Мургаб… 11 дней как еду верхом по высотам 13 — 14т [ысяч] фут [ов] … Все вынес удачно; обыкновенно люди (в первый раз) подвержены головным болям, расстройствам желудка и течению крови из носа, рта и ушей… Температура на высотах и на данной географической широте — невозможная: открыто солнце — тропическая жара, за­крыто и еще ветерок — стужа, в последнем случае еду по зимнему: баран [ий] тулуп, валенки и мех [овая] шапка… всегда набрюшник и голова укрыта фланелькой… Много видал нового и интересного, два раза охотился… словом, еду с открытым ртом ребенка… Сегодня у нас дневка, а завтра мы с товарищем временно расходимся: он идет долиной р. Ак-су — более длинной (в обход афганской территории), а я пойду напрямик по перевалам, через четыре дня достигну афган­ской территории и 5-ый день пройду по ней до границы английской… здесь подожду товарища…»

24 августа 1899 г.

«Афган [скую] территорию] проскочил благополучно — шел рано и в полном тумане (то есть в облаках) … перевалил вчера пе­ревал Мыкман-Юлы. Если бы ты могла себе представить, что это значит, по какой круче и камням приходится идти, лошади портят себе ноги… облака плывут уже под ногами, идешь по глубокому снегу, в 50 шагах перед собой видишь куски (край) ледника в 5 саж [ен] тол­щиной… Товарищ мой отстал, англичанин не встречает, собственной палатки я не заводил и мне сначала пришлось спать под открытым небом…»

16 (28) сентября 1899 г.

«…Теперь наше путешествие получило нежелательную для меня форму какой-то прогулки: всюду встречи, парадные обеды, тосты… После обеда музыка (я пою, вызывая незаслуженные восторги обед­ненных голосами англичан и англичанок). Газеты внимательно (по­лиция, платные господа, отчасти военные… тоже) следят за нашим маршрутом, и я нередко читаю, что русские офицеры тогда-то поки­нули такой-то город и отправились туда-то… Избежать суеты нет воз­можности, хотя я уклоняюсь, как только поймаю таковую.

Мой план остановиться в Лагоре не одобряется правительством Индии, и оно разрешает мне лишь ездить по Индии, но не останавли­ваясь нигде на продолжительное время. Это так грубо и неразумно со стороны правительства, что я склонен усматривать в недозволении какое-либо недоразумение… Скоро буду в Симле и думаю погово­рить лично с лордом Керзоном — вице-королем…

Один офицер генерального] штаба Англии представлялся в Пе­тербурге военному министру и Его превосходительство сказал, что он выбрал для командировки в Индию меня, выбрал лично и на­деется, что я удачно выполню задачи… Офицер рассказал об этом по прибытии в Индию и здесь (признавая ум и наблюдательность ген. Куропаткина) стараются, вероятно, удесятерить наблюдение за твоим несчастным братом…»

29 октября 1899 г.

«18 — 27 октября я пролежал больной; доктора определили у меня лихорадку (здешнюю в малярийной форме) в связи с сол­нечным ударом. Я же полагаю, что сюда прибавились нравственные потрясения + переутомление (в Симле, уже больной, я работал свыше 14 часов в сутки… теперь доктора запретили мне читать). Вот только два дня, как я приподнялся с постели и могу себе позволить несколько шагов по комнате…

Более 1 — 1!4 месяцев я не буду в Индии. В середине декабря в Коломбо сяду на один из пароходов… и 1 —10 января буду у тебя. Оттуда придется по делам проехать в Москву и Петербург… Хотя бы скорее отсюда. Страна богатая, полная и оригинальная, но все плывет мимо, так много работы; читаешь, делаешь выписки, а вместе с тем фигурируешь на обедах, ведешь тонкие разговоры на 3—4 языках. На лице неизменное благорасположение и улыбка, а на душе те же муки, искание знаний, неугомонные волны самолюбия…

Опишу тебе парадный обед у Вице-короля Индии лорда Керзона. В тот же день мы были на чае (в 5 час. — английская мода) у Глав­нокомандующего войсками Индии. Здесь мы оставались недолго: Главнокомандующий только что оправился от болезни и был еще очень слаб… Еще до этого приглашения я получал письмо от одного из адъютантов лорда Керзона, в [котором] высказывалась просьба… чтобы я захватил с собой ноты… Дело в том, что до сих пор я рас­певал: в Гильгите под гитару, в Сринагаре у Резидента (род губер­натора) под рояль, — что нашлось… молва-то и пошла… Я бросился в магазин и успел найти «Азру» Рубинштейна и «Лесного царя» Шу­берта… Кроме того, у меня была в запасе песенка: «Я вас любил» на слова Пушкина. К 8 час. мы прибыли во дворец. Познакоми­лись с несколькими лицами: это были высшие представители власти: начальник] штаба войск Индии, генерал-квартирмейстер, секре­тарь по Иностранным] Делам, секретарь при Воен [ном] Департа­менте, сестры Вице-королевши, дочь министра финансов Индии и т. д. Около 9-го мы построились, и состоялся выход Вице-короля с су­пругой. Он и она подали всем руку. Потом каждый взял назначенную ему даму и повел к столу; мне досталась младшая сестра Вице-королевши, красивая, веселая американка и мы с ней с места же зафранцузили во всю. Когда входили в столовую, придворный оркестр играл «Боже, царя храни». Я сказал своей спутнице, что я — пришелец из дальней земли — весьма тронут таким вниманием и я ей не могу вы­сказать, как волнуют меня эти звуки, [которые] я сейчас слышу. Она ничего не ответила и стала слушать музыку. За столом справа си­дела американка, слева — начальник штаба. Последний оказался страшно любопытным, и мне пришлось, почти все время говорить с ним, да еще по-английски, ибо других языков генерал не знал.

Обед был, конечно, великолепен, зала, украшенная гербами Вице-королей Индии, еще великолепнее, рядом играл оркестр… Словом, эта сторона хоть куда. Посла обеда мужчины посидели не­много отдельно, и, наконец, перешли в большую залу. Здесь, через несколько времени адъютант сказал мне, что Его Светлость удо­стаивает меня разговором. Я поднялся и подошел к лорду. Он по­просил меня сесть, и началась беседа. Лорд Керзон высокого роста, с длинным бритым лицом (усы и бороду бреет), серые глаза, постав­ленные очень широко, имеют резко сосредоточенное выражение, лоб крупный… Все лицо можно назвать красивым (оно ровно розового цвета), если бы оно не было так холодно и самоуверенно… Ходит лорд с какой-то странной развалкой, некрасиво ставя ноги… Голос его я нашел слишком слабым для оратора и недостаточно гибким. Лорд го­ворит по-французски средне, медленно, но может говорить красиво…

Высокий хозяин спросил меня о путешествии, не устал ли я… го­ворили о его сочинении о долине Гунзы (мы с ним из числа очень не­многих, видавших ее) и т. д. Как только я отошел, подлетел адъю­тант и попросил меня петь. «Кто мне будет аккомпанировать?» Он указал на престарелую девицу, оказавшейся дочерью министра фи­нансов. Я пропел «Азру» (употребляя русские слова) … Так как меня просили сейчас же еще что-либо, я сам сел к роялю и, аккомпанируя (попросту) пропел «Я Вас любил»… Вице-королю это очень понрави­лось, и он высказал удивление, что такая короткая песня… Прошло с полчаса и адъютант стал просить маня петь «Лесного царя»… Ак­компаниаторша отказалась, боясь не справиться с трудным акком­панементом]; хотели, чтобы дирижер оркестра аккомпанировал. В конце концов села-таки девица и мы с ней исполнили «Лесного царя» (два раза чуть совсем не разошлись) … После этого со мной долго говорила о музыке Вице-королевша; хвалила мой голос и на­деялась еще услышать… Король ушел в апартаменты свои, и гости мало помалу разошлись…»

29 ноября 1899 г.

«Пишу тебе из Агры. Сегодня день моего рождения и мне, значит, стукнуло 34 года. Проехал из Лагора — Амритцар, Амбалу и Дели — много красивого, почтенно-древнего… Буду рассказывать после. Только с оставлением Лагора оставила меня лихорадка… му­чила меня ровно месяц и я снизошел до безобразия; теперь вот уже

11 дней, как я здоров и начинаю вновь крепнуть. Последние дни го­ворю только по-английски…»

Март 1900 г.

«Почти месяц как в Ташкенте. Занят работой по составлению от­чета о путешествии в Индию: самая тяжелая и скучная часть работы. Раз мне уже перебили работу, заставив представить один доклад на­чальнику штаба… Опять было взялся и опять перебивают: посылают встречать английского военного агента, [который] выезжает из Пе­тербурга для путешествия по Туркестану; 19 марта выезжаю в Крас- новодск для встречи желанного гостя. Поручение более или менее по­четное. Вероятно, придется провожать до границы, и, значит, опять садись верхом на лошадь и катай по Памирам… на ангельских высотах…

Две недели как поселился в одной комнатке, плачу за нее и за полный пансион 45 руб. Комната с очень приличной обстановкой, с очень большим письменным столом, за [которым] я и работаю. Вся комната моя полна книгами: они лежат на диване (одном и другом), этажерке, стульях, креслах, полу, смущая моих посетителей».

31 декабря 1900 г.

«Через % часа Новый Год, я положил в сторону свою работу и начну с тобой беседовать. Ташкент сейчас веселится, все съеха­лись в Военное Собрание и будут стараться встречать Новый год бестолковым образом… Никогда не принимал участия и надеюсь не принимать в будущем.

Мне хочется подвести с тобой итог за минувший год. Ему нельзя признать в некоторой важности: он является поворотным годом в моей жизни; до него я готовился (главн [ым] образом) что-то де­лать, с него я начинаю делать…

Возвратился я из Индии и принялся за то, что мне дали как при­численному к Ген. Штабу. Незаметно для меня работа, мне пору­чаемая, становилась серьезнее и важнее, и вскоре я занял, так ска­зать, исключительное место. Тут подошли мои работы в печати, мое пение, занятия в учебных заведениях… все это создало мне привиле­гированное положение в Ташкенте и сделало меня персоной…

В квартире у меня 4 комнаты, но я постоянно в одной — самой большой — моем кабинете: на стенах восемь планов (Индия и Средняя Азия) и, притом, масса книг — на двух этажерках, на трех столах, на диване, стульях, всюду… Большой письменный стол, к [которому] проведен электрический звонок, мягкая мебель, чи­стота… уютно и тихо… со стола смотрит на меня «задумчиво и нежно» портрет умершей подруги…»

5 июня 1901 г.

«Пишу тебе с афганской границы. Нахожусь сейчас на западе Памиров, в том месте, где р. Гунт впадает в Пяндж. Путешествие удалось совершить благополучно в обществе с четырьмя госпо­дами: генералом, его сыном, военным инженером и одним офицером. Завтра или послезавтра они возвращаются большой дорогой назад, а я, днем позже, с двумя казаками и переводчиком пойду глухими ме­стами сначала к афганской границе (на юге), а потом сверну к китай­ской, где мне предстоит некоторая работа.

Я сказал «благополучно», но надо поправить: на Памирском посту у меня околела лошадь, повергнув меня в большую скорбь… Теперь еду на лошади одного киргиза.

Удовольствий дорогой получаю без конца, много записываю. В долине Пянджа знакомился с таджиками, [которые] являются наи­более чисто сохранившимися арийцами: некоторые их слова так на­поминают некоторые наши, или немецкие, или французские слова, что просто поражаешься.

…После стоячей жизни в Ташкенте и невероятных трудов [ко­торые] мне пришлось там (за 3 — 4 офицеров Ген. Штаба) нести, я чувствую себя теперь прекрасно, поправился, пополнел… Словом, путешествие становится моей сферой, областью громадных и разно­образных для меня наслаждений. Тут такая масса неожиданностей, сказаний, легенд, оригинальных сближений, что при моей пытли­вости и фантазии — образов и картин (внешних и духовных) не обе­решься. Какой интересный народ, сколько поэзии, какие причуд­ливые ландшафты!»

31 декабря 1901 г.

«Обернусь на пролетевший год. Он был у меня очень удачный. Полгода я пробыл вне Ташкента — 2 месяца на Памирах и 4 — за границей, и если Памиры дали мне возможность видеть и пережить многое среди простых людей и дикой обстановки, то граница прида­вила меня такой суммой выводов и впечатлений, что под их тяжестью я останусь еще очень долго. Эти 4 месяца я должен считать истинным благом на страницах своей жизни.

Запасу наблюдений и общего материала захватил я за все 6 ме­сяцев столько, что мне их переработать удастся не скоро…»

Без даты и места отправления.

«Моя библиотека все растет: перед отъездом в Лондон в ней было 183 тома, теперь более 300. Стоимость ее уже теперь не менее 2 тыс. рублей; это мое — пока еще маленькое детище, на [которое] я нередко бросаю со своего места самые нежные взгляды».

26 марта 1902 г.

«…Отправляюсь на год на Памиры и принимаю в управление та­мошний отряд (т.е. 7 офицеров, 1 доктор, 200 с лишним человек и население). Управление последним зачитывается нам в командо­вание ротой. Начальник штаба изъявил свое согласие на командиро­вание меня на Памиры и теперь вопрос представляется усмотрению Командующего войсками и потом пойдет в Петербург…

На Памирах у меня будет полно работы, полная свобода и воз­можность испытать свои силы и принести пользу… Ведь, подумай, кроме своих людей (до 300), у меня будет свыше 2 тыс. каракир­гизов и до 15 тыс. таджиков хотя подвластных Бухаре, но весьма зависящих от меня. Кроме того, граница Памира теперь крайне тревожна: наступают из Индии мои друзья — англичане… Кроме возможности разнообразно работать, командировка представит мне случай докончить изучение Памира и написать о нем сочинение, [ко­торое] давно необходимо.

…Мы переживаем какое-то смутное время… в воздухе что-то тя­желое и нехорошее. Многое из получаемого от вас производит на меня страшное впечатление… От этого томления меня тянет в сто­рону к дикарям. Я не в первый раз с ними встречаюсь, они меня знают (есть даже какое-то прозвище вроде «долговязый тюря»), я знаю их. Отчего же мне не надеяться принести им пользу. А через год, может быть, все уляжется, и я вернусь назад в культурную сферу…»

13 мая 1902 г.

«Когда-нибудь поговорю с тобою специально о моих памирских задачах, и теперь скажу лишь, что самой трудной в них стороной для меня будет хозяйственная… В моем распоряжении более 100 тыс. рублей, деньги ассигнуются на самые разнообразные нужды, требуют сложной отчетности… надо знать, где и как купить: возможны злоупо­требления. Отношение к последним по многим причинам не может быть формально карающим… Словом, я в первый раз буду решать во­прос о суммах казны и о том, как к ним относиться, чтобы и не быть формальным фарисеем, но и не попасть в разнузданные попустители…

С моим сочинением идет дело довольно спешно, но рамки, в [ко­торые] я поставлен для выполнения работы, все-таки ужасные; при­дется в 2 — 3 месяца написать целое сочинение; одно хорошо, что пишу относительно областей, никому в России не известных, почему и критиковать меня будет некому. Написал пока около 250 печатных страниц; остается около 200…

На Памиры выезжаю 20—25 июня или, может быть, несколько позднее. До отъезда надеюсь получить от тебя ответ.

Настроение мое ровное и деловое. Занимаюсь гимнастикой, езжу верхом и пишу. Около меня теперь еще более стало животных. К двум лошадям, собаке и коту прибавились еще маленькая свинья и 6 цыплят. Свинья — именем Машка — первое время совсем за­полонила мое внимание: мне нравилась в ней отвага. Совсем ма­ленький зверь, а она, между прочим, никого и ничего не боится. Любит, чтобы ее чесали: как только я это начинаю делать, она сейчас же ложится на брюхо или бок и подставляет мне наиболее зудящие части… Занятия тюрским языком 2 — 3 последних недели шли вялее обыкновенного, хотя чтение Евангелия на этом языке доставало мне громадное наслаждение…»

4 июля 1902 г.

«Всего своего сочинения не кончил, а только первую часть, [ко­торая] будет иметь 400—450 печатных страниц; с Памиров пришлю 2-ю часть такого же объема. 1-я часть будет отпечатана отдельно и разослана, 2-я последует за ней дополнительно. Рад, что выпу­стили. Еду со светлым и жизнерадостным челом, хотя меня ожидает много хлопот… доверие начальства и его хорошее мнение иногда бы­вают очень неудобны. Непосредственная моя задача — управлять отрядом, то есть жить с ним, производить учения, делать в соседних странах разведки и т. п. Все мои предшественники этим только зани­мались и имели дела довольно, мне же прибавили столько лишнего, что не знаю, как и справлюсь…

Пока я еще не разобрался и смотрю на все, как на какую-то кашу… По управлению отрядом мне дана большая свобода карать и миловать, что меня сильно облегчает: не надо будет сноситься с на­чальством…»

17 августа 1902 г.

«Только что приехал из объезда своих западных постов и застал целую кипу писем. В поездке был 8 дней: надо было посмотреть 2 поста, [которые] я еще не видел, а, главное, замутили дело англичане: разведка донесла мне, что 300 человек их войска заняли Сархад (важный пункт в узкой афганской полосе, отделяющей меня от анг­ло-индийских владений). Взял я с собою отсюда 12 казаков и через 4 дня прибыл на Лянгарский пост (в 80 верст [ах] от Сархада). Здесь у меня образовалось: 2 офицера, врач (классный фельдшер), 28 ка­заков и 16 солдат + несколько (45) вооруженных туземцев. В штаб донес, что если англичане не очистят Сархада, то или двинусь их вы­гонять, или займу пункт не менее важный чем Сархад.

Все кончилось пустяком: англичане не думали занимать, а только затеяли небольшую пограничную ссору, да и всего было у них 150 че­ловек, из [которых] только 50 были вооружены. Вероятно, услышав о моем приходе, они удрали как зайцы. Бегство их тебе будет по­нятно, если ты вспомнишь, как боятся русских в Азии… Кроме того, я велел распустить слух, что еду с 25 казаками, сзади меня идут еще казаки, а с вооруженных постов пошла целая сотня. Два дня тому назад возвратился (был в походе как Святослав: без одеяла, по­душки, шел быстро) и застал значительное смятение: бухарцы в мое отсутствие начали грабить народ, приказали мулле утром и вечером кричать со своей крепости молитву… Написал резкое письмо беку, выругал бухарского чиновника, запретил мулле кричать «азан».. Жду ответа от бека, народ успокоился… Словом, неделя или более выпала тревожная; особенно боялся, что придется по своему ре­шению переходить границу с военными целями; страшно было не идти против 300 англичан (как я думал) с 50 человек своих, а начи­нать это дело по своему почину, без разрешения (у нас есть основная статья закона, карающая за подобные подвиги каторгой, если для ре­шения не усмотрится достаточно оправдывающих мотивов). Но те­перь все обошлось благополучно, и я смиренно жду из Ташкента на­гоняя… «брань на вороту не виснет»…

Первый том моего сочинения, как мне пишут из Ташкента, на­чался печатанием, [которое], по-видимому, продолжится не менее 4 месяцев; через 2 месяца думаю прислать им свой второй том…»

5 октября 1902 г.

«У меня же сумбур, гвалт и суматоха. Я окунулся в такие дебри жизни: предо мной вьются лентой любостяжатели, с их первой целью пограбить; формалисты, согревающие свое благополучие под мертвой буквой закона, бездельники, [которые] столь ленивы, что их не пробудишь ни палкой, ни уговором… Если я пробуду здесь год, то усвою жизнь с многих, мне малоизвестных до сего времени сторон… И во всю эту суматоху я вляпался с моей горячностью, идеализмом (иногда сентиментализмом) и большой дозой самоуве­ренности…

С бухарцами у меня пока все спокойно; я уже получил за них на­гоняй (седые ташкентские дети додумались, что я куда-то лезу не в свое дело и погрозили пальцем…). Ты не можешь себе предста­вить, как все это течет живо, нервно, напряженно. Я сказал выше, если пробуду год. Видишь ли, в чем дело. Общее направление дел из Ташкента ныне очень дрябло, беспринципно и бестолково, что я уже получил нагоняй за то, что не сделал по-ихнему, а в дальнейшем, если зарвусь, могу быть прогнанным отсюда. Удовлетворить общему их направлению право нет сил. Теперь усваиваю манеру делать, что считаю нужным и молчать, но, к сожалению, кругом меня много со­глядатаев… донесут.

Недавно у меня случилось несчастье: умер от горной болезни ехавший в мой отряд офицер. На всех это произвело тяжелое впе­чатление. Приказал описать имущество и похоронить: священник и другие атрибуты для нас роскошь. А по постам отдал приказ, чтобы офицеры объяснили нижним чинам, что на службе Его Импера­торского] В [еличеств] а умер наш офицер, одели бы чистую одежду и перед образом помолились бы об успокоении души усопшего… Так у нас и было устроено: я сказал солдатам о смерти, подошли к об­разу и начали петь, что припомнили: отче, верую, еще что-то. Упокой, Господи и вечную память… при последней молитве стали на колени. В этом было много грустного, но это отсутствие формализма, непо­средственность молитвы при нашей обстановке носили в себе что-то трогательное и удовлетворяющее…

Первый том моего сочинения, отданный мною в печать, подвига­ется очень медленно: пока мне прислали 48 печатных страниц (самую маленькую из 7 глав). На этой неделе я кончаю две главы 2-го тома (стр. 170—190 печатных) и посылаю в Ташкент.

Рассказать тебе всей совокупности переживаемого нет силы и времени. Среди волнений и нервоза моим утешением является от­ношение ко мне народа; теперь он перестал меня дичиться и если я еду верхом или гуляю, он приветствует меня. Улыбается и всеми сто­ронами говорит о преданности. Иной даст 2—3 яблока, другой под­несет цветы, один бедняк дал какую-то маленькую тыкву, а один дал мне недоеденную лепешку… Еще более трогают меня дети, эти прежние дикие зверьки: они бегут мне навстречу, смеются, несут что-либо — чаще цветы, а еще чаще — веселый поклон… Я чую, что если вылечу отсюда, то это именно за этот забитый, несчастный народ, за [который] я уже грызся с беком, ругал его чиновников и за [который] буду стоять, что бы мне ни стоило».

12 июля 1903 г.

«Сюда пришел новый отряд и происходит смена. Я полагаю с моим отрядом выступить в середине августа и в конце сентября быть в Маргелане, где буду сидеть за годовым отчетом.

Оттуда или с дороги я напишу тебе подробнее — каков новый отряд, его начальник и как заканчиваю мою работу. Печатание моего сочинения пришло к концу; мне принесены последние страницы Н-го тома (первого вышло 327, второго 359, приложений будет страниц на 50 — 60), ошибок вышло много и мне придется сделать большой столбец опечаток.

Надеюсь, что ты получила мою брошюру о Памирах; статью в «Туркест [анских] Ведомостях» («Вести с Памира») я тебе пере­слал лишь первую часть, а остальные три соберу ли и сам не знаю».

За время пребывания в Индии, в то время важнейшей британской колонии, Снесарев изучил и искренне полюбил эту страну и ее народ. Полученные наблюдения заложили фундамент для последующих трудов по Индии и Афганистану, которые выйдут годы спустя и сде­лают его классиком отечественной индологии.

В конце своего пребывания в Средней Азии Снесарев женится на Евгении Васильевне Зайцевой, дочери начальника военной ад­министрации города Оша. Соперниками Снесарева в борьбе за руку и сердце Жени Зайцевой были известный шведский путешественник Свен Хедин и Борис Федченко, ботаник и путешественник. Но юная красавица отдала предпочтение мужественному и талантливому офицеру. Брак оказался очень удачным: в семейной жизни Андрей Евгеньевич и Евгения Васильевна были счастливым людьми. Ис­тория их любви и жизни достойна пера великого романиста.

В октябре 1904 года Снесарева переводят из Туркестана в Гене­ральный штаб. Он уезжает, оставляя штабу Туркестанского воен­ного округа и местному Географическому обществу научные мате­риалы, которые послужат базой их работы на многие годы вперед. Сохранилось свидетельство №56541, в котором говорится: «Дано сие от Главного штаба столоначальнику сего штаба Генерального штаба подполковнику Андрею Евгеньевичу Снесареву с женою Евгениею Васильевною для свободного жительства в С. Петербурге и его окрестностях на вольных квартирах». Поселились молодожены на Галерной улице в доме 48. В столице Снесарев сочетает службу в Генштабе с преподавательской деятельностью в военных училищах. В 1906 году он выпускает труд «Индия как главный фактор в средне­азиатском вопросе». В этом же году ему присваивается звание пол­ковника. Он становится одним из признанных военных географов и востоковедов России.

Снесарев не участвовал в войне с Японией в 1904—1905 годах, но внимательно следил за ее ходом. В 1906 году в «Военном сбор­нике» вышла серия статей «Война как общественное явление» за подписью «Евгений Васильев». Ряд положений в этих статьях совпа­дает с теми, которые имеются в снесаревской «Философии войны». Это дает основание утверждать, что статьи написаны Снесаревым или с его участием. В них основной причиной поражения России счи­таются не общепризнанные частные причины, а бытующее в стране общественное мнение, сформировавшее массовое нежелание вое­вать. Это был новый взгляд не только на причины поражения в кон­кретной войне, но и на войну как общественное явление.

Снесарев внимательно изучает военно-политические процессы, идущие в Европе, формирование больших военно-политических коалиций, военные опасности для России. Его выводы сводятся к тому, что России нужен статус великой нейтральной державы, а не участника одной из европейских военно-политических коалиций. Во взглядах Снесарева на войну явно чувствуется стремление к синтезу военной мысли Востока и Запада.

Он публично высказал негативное отношение к заключенному в 1907 году соглашению с Англией: «…Характерной особенностью, основным недостатком англо-русского соглашения является его не­искренность. Все это соглашение не искренно. Люди собираются на­ладить мировую обстановку, и ни та, ни другая сторона не говорят, по поводу чего же они решаются быть миролюбивыми». Снесарев прекрасно понимал, что этот договор может втянуть Россию в большую коалиционную войну в Европе.

В 1908 году он приглашается на международный конгресс ори­енталистов (востоковедов) в Копенгагене, где выступает с двумя до­кладами: «Религии и обычаи горцев Западного Памира» и «Пробу­ждение национального самосознания в Азии». Доклады, особенно последний, вызвали большой интерес мировой научной и политиче­ской общественности.

Научно-публицистическая активность А. Е. Снесарева в эти годы поражает как общим объемом, так и широтой тематики. Из печати выходят его переводы, многочисленные статьи и рецензии и на книги отечественных и иностранных авторов. В числе важных тем — тема государственной границы. Что такое граница — автору было хорошо известно на личном опыте. Это, по Снесареву, кожа государства, за­щищающая его тело от массы болезней и коварных ударов.

В 1909 году выходит написанный Снесаревым учебник «Военная география России», в котором он прослеживает, как и насколько страна от века к веку при конкретных правителях прирастала тер­риториально. Но вскоре, в 1910 году, его назначают начальником штаба сводной казачьей дивизии, дислоцировавшейся на границе с Австро-Венгрией. Снесарева назначают на новую, формально более высокую должность, но при этом отодвигают от влияния на большую политику. В этой должности Снесарев встречает Первую мировую войну. Он лично участвовал в боях, проявил высокую храбрость и отвагу, о чем свидетельствует боевая аттестация от 27.06.1916 года.

«Ген [ерал] м [айор] Снесарев с начала войны до конца октября 1914 года был начальником штаба 2-й каз [ачьей] свод [ной] ди­визии, затем до декабря 1915 года командовал 133 пех [отным] Сим­феропольским полком, до 18 фев [раля] 1916 года — бригадой 34 пех [отной] дивизии и с 18 февраля состоит в должности начальника штаба 12-й пех. дивизии.

Обладает широким образованием — общим и военным; владеет французским и немецким языками; военное дело понимает, обладает большим и разносторонним боевым опытом, как прошедший боевую

страду командира пех [отного] полка и бригады, и начальника штаба кавалерийской и пехотной дивизий.

К службе относится с редкой добросовестностью. Храбр и муже­ственен; во всякой обстановке сохраняет самообладание и полное спокойствие; всегда бодр; на подчиненных производит самое лучшее влияние, вызывая и поддерживая в них самое бодрое, спокойное и уверенное настроение, относится к ним мягко, сердечно, внима­тельно и заботливо.

Здоровья прочного…

Достоин выдвижения на должность начальника дивизии и на должности по Ген. Штабу — нач [альни] ка штаба корпуса и генерал-квартирмейстера армии «вне очереди».

Командующий 12-й пех. дивизией

Ген [ерал] — майор Ханжин».

В таком духе аттестации на Снесарева в годы Первой мировой войны писали все его начальники. Высокое мнение о нем было всеобщим. Удивляет, однако, относительно медленное продвижение его по службе. Видно, кто-то это продвижение тормозил: то ли потому, что Снесарев не принадлежал к «голубой крови», то ли по причине его неодобрительной позиции по вопросу вступления России в Антанту. Но после Февральской революции Снесарева назначают начальником 159 пехотной дивизии, а в сентябре 1917 года солдатский комитет из­бирает его командиром 9 армейского корпуса. К этому времени Сне­сарев уже был произведен в генерал-лейтенанты, награжден мно­гими наградами, в том числе Георгиевскими крестами IV и III степеней.

Снесарев воевал и размышлял о войне. Он не отрывался от ее тяжелых и злых реалий, но и не позволял им всецело овладеть своими мыслями и чувствами. Он знал цену военным технологиям, боевому духу и боевой подготовке войск, военному искусству ко­мандного состава. Как фронтовой офицер он размышляет об огневой тактике, поскольку от нее зависят человеческие потери. Но из его со­знания никогда не уходит общая панорама войны, ее измерение дру­гими масштабами — чрез призму индивидуальной и групповой пси­хологии, морали, права, политики и экономики.

Когда в конце 1917 года русская армия рухнет, вовлеченная в революционную смуту, Снесарев уедет в родную Воронежскую гу­бернию, где находилась его семья, пополнившаяся в это время двумя близнецами — Александром и Георгием. Крестным отцом этих детей супруги Снесаревы пригласят стать своего старого друга, знамени­того генерала Лавра Георгиевича Корнилова. Снесарев высоко ценил его боевые и человеческие качества, но считал его неготовым к само­стоятельной большой политической деятельности. В письме к жене от 16 апреля 1917 года в связи с назначением Корнилова главно­командующим Петроградским военным округом Снесарев пишет: «Кого мне жаль, это Лавра Георгиевича; в конечный его успех я не верую; все, что он может достигнуть, это внешняя благопристой­ность и наружный покой, но внутренней спайки и прочной дисцип­лины ему не создать: против его одинокого центростремительного напряжения будут работать десятки центробежных сил, и они его со­мнут. Сколько раз, я думаю, он вспомнит свою славную дивизию или корпус, как часто, мне думается, его тянет на боевое поле, где много страшного, где машет смерть своими черными крыльями, но где нет условностей, нет политики, и сердце храброго человека находит себе здесь и утеху, и удовлетворение. Передай ему мой поклон и благо­дари за добрую память».

Сам Снесарев в условиях революционной смуты мучительно ре­шает проблему выбора своей дальнейшей судьбы. В одном он не сомневался: что она должна быть связана с судьбой Родины. Во­прос «на чью сторону стать» для него оказался очень трудным, и он не сразу его решил. Свою позицию того времени он так выразил: «Трудно сразу понять все происшедшее… Но если русский народ пошел за большевиками, то я с ним…» И когда в 1918 году с началом наступления немецких войск в глубь России ему предложат вступить в Красную армию, он это предложение примет.

В мае 1918 года его назначают военным руководителем вновь созданного Северо-Кавказского военного округа. Мандат о на­значении за номером 1282 был подписан председателем Совнар­кома В. И. Лениным и председателем Реввоенсовета республики Л.Д.Троцким. Штаб округа находился в Царицыне. Военная обета- новка в районе Царицына в то время была чрезвычайно сложной. Кубанская область была занята Добровольческой армией Деникина, Сальский округ — Донской армией белых, с Украины наступали немцы, на Царицын двигалась 40-тысячная армия генерала Крас­нова. Революционные войска были разбросаны на большом про­странстве, были плохо организованы.

Снесарев сразу же включился в изучение обстановки и наве­дение порядка в войсках, определение задач войсковым частям, на­лаживание связи между ними. На стороне белых было много его то­варищей по службе в старой армии, участию в мировой войне. Но гражданская междоусобица развела их по разные стороны. Своей за­дачей Снесарев видит такую организацию военных действий, которые вели бы к уменьшению кровопролития. На основании распоряжения Высшего военного совета от 9 июня 1918 года он разработал план обороны Царицына. Одним из следствий этого плана стало создание в середине июля 1918 года регулярных частей Красной армии чис­ленностью до 20 тысяч человек. Была организована оборона дальних подступов к Царицыну, и положение стабилизировалось.

Но не все красные командиры и комиссары с должным доверием отнеслись к приказам и распоряжениям военрука округа. К тому же произошло серьезное столкновение между Снесаревым и на­ходившимися в то время в Царицыне Сталиным и Ворошиловым. Дело дошло до ареста Снесарева и его штаба. Правда, прибывшая из Москвы комиссия арест отменила. Андрей Евгеньевич был осво­божден, но назначен уже на другую должность — командующим западным участком так называемой Завесы, созданной после под­писания Брестского мира для прикрытия западных рубежей. Это была система оперативных объединений, состоявших из отдельных отрядов Красной армии; предназначалась Завеса для обороны де­маркационной линии от возможных вторжений германских войск. А в августе 1919 года Снесарев назначается начальником недавно созданной Академии Генерального штаба РККА. По сути, на его долю выпало формирование академии.

Вступив в эту должность, Снесарев сразу же берется за раз­работку программы по философии войны и соответствующего ей лекционного курса, в которых дает принципиально новое видение проблемы и путей ее исследования. Четыре раздела программы на­правлены на объемное исследование войны как явления, идущего через всю историю рода человеческого. Программа ориентировала на изучение войны в исторической перспективе, выявление тен­денций ее эволюции в Новейшее время. Она предлагает исследовать войну с ряда позиций: исторической, нравственной, государственной (геополитической) и экономической. Но в любом случае Снесарев предлагает учитывать конкретные реалии. Он делает три вывода:

— По своему содержанию война стала всеохватывающим, все­проникающим и глубоко драматическим явлением в жизни народов, и это явление не удастся искоренить в обозримой перспективе.

— Войны свидетельствуют об опасных недостатках в организации человеческих обществ и бессилии человеческого разума.

— Решение вопроса о будущем («грядущем») войны как яв­ления — положительное или отрицательное — остается пока во­просом веры, а не научно доказанным фактом.

С того времени, как Снесарев сделал эти выводы, прошло не­многим менее ста лет. Но все они в принципе остаются в силе и тре­буют только дополнения новыми фактами и обстоятельствами. Так, война не только стала драматическим явлением в жизни отдельных народов, но и таит угрозу существования роду человеческому. По-прежнему война свидетельствует о серьезных изъянах в органи­зации человеческих обществ и всего мирового сообщества в целом. Несмотря на великие достижения человеческого разума, он не спо­собен обуздать войну. Таким образом, война остается реальностью исторического процесса и требует адекватного отражения в науке.

В лекционном курсе «Философия войны» А. Е. Снесарев четко следует составленной им программе. Он особо подчеркивает, что дает картину нового освещения войны, а именно «освещения под углом государственным». Это означает, что основным углом зрения исследования войны он берет геополитический подход, поскольку государство — это продукт и основной субъект геополитических процессов. Хотя понятие «философия войны» употреблялось мно­гими авторами раньше, по Снесареву — это принципиально новая научная дисциплина, возникающая на стыке философии и военной науки. В этом отношении она подобна философии права, философии математики, философии естествознания.

Война — сложнейшее общественное явление, над раскрытием природы которого бились и бьются лучшие умы всех поколений рода человеческого. И до сего времени убедительных общепризнанных ответов на многие фундаментальные вопросы не получено. Люди — разумные и гуманные существа — испокон веков и до сегодняшнего дня постоянно готовят и ведут войны. Делают это они по своему по­чину, но словно не по собственной воле. Воюющие стороны всегда обвиняют друг друга, но добровольно вину за войну на себя никто обычно не берет.

Велико число благородных попыток покончить с войнами, но все они оказались тщетными; более того, некоторые из них повлекли за собой общественно-политические катастрофы. Дорога в желанный мирный рай на практике оказывалась путем в проклятый военный ад. Снесарев считал долгом науки показать неприятную реальность и опасность пацифистских иллюзий.

Почему люди воюют, а не решают спорные вопросы между собой гуманными и неразрушительными средствами и методами? Могут они вообще не воевать? На эти вопросы много раз давались упро­щенные ответы. Но всякий раз перед реальной угрозой войны за­бота о вечном или хотя бы длительном мире откладывалась на то время, которое наступит, как все надеялись, после, к сожалению, не­избежной последней войны. И главным мотивом практических дей­ствий становится задача не проиграть эту войну. Но затем выясня­ется, что эта война не последняя, а только очередная. И к следующей войне опять готовятся с надеждой, что она действительно будет по­следней и после нее откроется эпоха вечного мира. Такая логика ведет к непрерывному совершенствованию техники и технологий ве­дения войн. Их развитие не останавливается даже на уровне, позво­ляющем полностью уничтожить участников войны, а вместе с ними и жизнь на Земле.

Трудно быть реалистом по отношению к войне. Нравственное со­знание и чувства диктуют людям ее безоговорочное осуждение и от­рицание. В то же время эгоизм интересов и реальная или кажущаяся несправедливость настойчиво понуждают одобрять войну не только меньшинство, но часто и большинство народных масс. Ненависть к войне и жажда войны часто уживаются в сознании и настроении одних и тех же людей. При этом для перемены взглядов не всегда нужны значительные отрезки времени. Неоднозначное и противо­речивое отношения к войне — это свидетельство неоднозначности и противоречивости самой войны.

Взяться за создание философии войны мог человек, который глу­боко знал и философию, и военную науку, и историю. Именно таким человеком был Снесарев. Он исследует войну, ее содержание, ха­рактер и роль в жизнедеятельности людей на всех этапах существо­вания человечества. Для него философское постижение войны — не предмет абстрактного рассуждения, а именно средство выработки решений, ясных и проникновенных ответов на сложнейшие практи­ческие вопросы жизни.

Снесарев высоко ценил критико-исторический метод, который обосновал и настоятельно рекомендовал своим слушателям про­фессор Г. А. Леер. Но в его применении он далеко превзошел своего учителя. На «историческом экране» им рассмотрены войны всех ос­новных эпох всемирной истории и дана их краткая, но глубокая ха­рактеристика. Примером может быть его характеристика революци­онных войн, которые он сравнивает с извержением Везувия.

Снесарев прослеживает эволюцию войн, не принимая на веру выводы, которые до него возведены в ранг закономерностей. Факт непрерывности войн для него еще не есть основание признать само явление войны вечным законом истории. Это только свидетельство, что война «может оказаться и вечным спутником человечества». Впрочем, для избавления от войн, по Снесареву, еще не все сред­ства испробованы. В то же время он делает вывод, что «война не может внезапно под давлением каких-либо факторов, как бы они не были сильны, покинуть нашу грешную землю».

Для снесаревской философии войны характерно полное исклю­чение как пацифистского, так милитаристского пафоса, у него нет ни розового оптимизма, ни мрачного пессимизма. «Обнаучиванию» у Снесарева подлежат только реальные факты, ибо наука не вправе выдавать желаемое за действительное под давлением политики или общественного мнения, например заменять по их требованию свой вывод о неопределенности будущего войны как явления выводом о неизбежности установления вечного мира или, наоборот, о беско­нечной череде войн.

Центральная тема для Снесарева — проблема «войны и госу­дарства». Она проходит через всю его работу, ей посвящена спе­циально шестая глава. Автор делает вывод, что при всех своих недостатках «государство есть благо, а не зло». Отсюда вытекает по­ложение, что только государство должно и имеет право решать про­блемы войны. Но делать это оно обязано не втайне от своих граждан, а выражая их интересы и волю. Иначе военная политика государства может быть не понята и не принята к исполнению его гражданами. Государство и гражданское общество должны иметь совпадающее военное миросозерцание.

Снесарев не закончил исследование темы «Философия войны» курсом лекций, предназначенным для чтения слушателям Академии Генерального штаба РККА. Многие важные идеи и выводы содер­жатся в книгах, статьях, рецензиях, черновых набросках, записках последующих лет, в фундаментальных трудах «Введение в военную географию» и «Жизнь и труды Клаузевица».

Диапазон одаренности Снесарева поражает своей широтой. Для востоковедов, в первую очередь для индологов и афганистов, он и в XXI веке остается в числе первых классиков. Не забыт он гео­графами. Математик по первому базовому высшему образованию, Снесарев много сделал для развития статистики и социологии, осо­бенно их приложения к решению военных проблем. Он был вы­дающимся демографом и этнографом, знатоком религий, языков

и культур. Он знал историю народов в ее сложном переплетении мирных и военных процессов и предложил историкам стратегиче­ский метод для выявления «белых пятен» и парадоксов, которых не­мало в мировой истории. Список областей, которые он хорошо знал и где сказал веское слово, можно продолжать. Но при всем этом следует подчеркнуть, что Снесарев был прежде всего профессио­нальным военным. Именно взглядом профессионального военного он рассматривал многие вопросы. Крупнейший военный теоретик и военный философ XX века, он заслуживал того, чтобы стать для России тем, чем стал для Китая Сунь-цзы, а для Германии К. Клаузевиц. Но вышло так, что до сего времени Снесарев мало известен даже среди военных.

Причиной явилось то обстоятельство, что в сложных и трагиче­ских перипетиях отечественной истории XX века имя его в течение почти трех десятилетий находилось под запретом. Когда же Снесарев был реабилитирован (1958), то исследование его биографии и твор­чества велось только отдельными энтузиастами и должного обще­ственного резонанса пока не получило.

В 1921 году Академия Генерального штаба РККА была переформирована в Военную академию РККА, ее начальником назначили Н. Н. Тухачевского, а Снесарев остался руководителем Восточного отделения и ведущим профессором. В 1928 году поста­новлением ЦИК СССР Снесареву присвоено почетное звание Героя труда, впервые введенное в стране. Вместе с ним это звание полу­чили ученый Л. В. Чижевский, конструкторы оружия В.А.Дегтярев и Ф. В. Токарев. В 1929 году кандидатура Снесарева была выдвинута в академики АН СССР. Но 27 января 1930 года Снесарев был не­ожиданно арестован и приговорен к высшей мере. Правда, решение суда было изменено. Основанием послужила записка И. В. Сталина, направленная наркому обороны К. Е. Ворошилову: «Клим! Думаю, что можно было бы заменить Снесареву высшую меру 10-ю годами. Сталин».

Снесарев был отправлен в печально знаменитый Соловецкий лагерь особого назначения. Но и там он пытался продолжать на­учную деятельность, просил разрешить ему продолжить работать над огневой тактикой. В 1934 году Снесарев тяжело заболел, и семье после долгих мытарств было разрешено забрать его домой. Но он так и не оправился от болезни и умер 4 декабря 1937 года. Похоронили его на Ваганьковском кладбище. В 1970-е годы решением Министерства обороны СССР на его могиле установили монумент.

Снесарев оставил несколько сот статей, десятки книг и большой рукописный архив, который хотя и не полностью, но все же сохранился благодаря самоотверженным усилиям близких, прежде всего дочери Евгении Андреевны Снесаревой и внуков Андрея Андреевича Снесарева и Анны Андреевны Комиссаровой. По большому счету его научное наследие пока еще не востребовано. А ведь своевре­менное обращение к Снесареву уберегло бы нас от многих серьезных ошибок. У Снесарева, для которого служение России всегда было превыше всего, должны учиться государственные, прежде всего во­енные, кадры современной России, по Снесареву они должны воспитываться…

И. С. Даниленко, доктор философских наук, профессор, заслуженный деятель науки Российской Федерации

Философия войны

Роль философии в изучении войны

Сегодня я приступаю с вами к изложению того предмета, ко­торый в стенах нашей академии, насколько мне известно, впервые получает право гражданства. Я думаю, что это же имеет место и в других академиях Европы, за исключением, может быть, высшей французской военной школы. На это были свои причины, о которых я буду говорить в свое время. Перед вами совершенно новая научная дисциплина, конечно по своему содержанию необходимо сближающаяся с другими во­енными науками, например со стратегией, но по своему основ­ному углу зрения занимающая свое обособленное место.

Считаясь с этой новизной угла, а отчасти и содержания, подойдем к нашему предмету постепенно и осмотрительно. Я думаю, среди вас нет ни одного, который не был бы знаком с картинами войны — величественными и грозными, тяжкими и трогательными, ужасающими и смиряющими, благородными и подлыми. И припомните, когда вы в минуты, например, затих­шего боя проезжали по полю, покрытому еще ранеными и тру­пами, слышали хриплый голос, часто на чужом для вас языке, просящий воды, натыкались на лошадь с отбитой мордой, из которой как из желоба текла теплая кровь, видали вокруг пы­лающие факелы деревень… и много ужаса, и много страданий, и неизмеримое море человеческого несчастья; разве вы не за­давали себе вопроса: зачем все это, разве это неизбежно, разве человечество не может решить своих распрей иным каким-либо путем? Разве вы не задавали себе рокового вопроса, что такое, наконец, война, есть ли она нечто доброе или нечто злое, нечто неизбежное или нечто избежимое? И вот в эти-то минуты ду­шевной тревоги вы и пытались решить один из вопросов инте­ресующего нас предмета, а именно вопрос о войне — под углом нравственного к ней требования, с одной стороны, и под углом ее постоянства или временности, с другой.

Но, чувствуя свое бессилие ответить на эти вопросы, вы могли, как многие это делают, обратиться к тем авторитетам или руководителям человеческой мысли, которым привыкли верить, и могли спросить у них, что они мыслят о войне с тех углов зрения, которые вас повергли в тревогу. Вам суждено будет разочароваться. Семью великих мыслителей, ученых, ху­дожников вы найдете далеко не единодушной в своих решениях; одни из них восхвалили войну, другие осудили. И среди людей, осудивших и проклявших войну, вы найдете такие, например, имена, как Аристофан, Платон, Монтень, Паскаль, Руссо, Кант, Ламартин, Виктор Гюго, Ричард Кобден, Джон Брайт, Л. Тол­стой, Жорес и т.д., а с другой, среди тех, что защищали и благо­словили войну, вам попадутся такие имена, как Гераклит, Ари­стотель, Макиавелли, Жозеф де Местр, Гегель, Виктор Кузен, Прудон, Клаузевиц, Лассаль, Ницше, Трейчке, Мольтке и т. д. Это обстоятельство вам намекает на то, что война — явление сложное, трудно выяснимое, нелегко поддающееся как нрав­ственному, так и научному критериуму.

Но пойдем дальше. Если от пережитого и все еще пере­живаемого нами состояния непрерывной войны вы обернетесь к прошлому, то увидите, что война является постоянной и не­изменной спутницей человечества, и не только с того далекого момента, когда оно себя помнит, но бесконечно раньше начала культурной общечеловеческой жизни.

Как вам известно, антропология разделяет по культуре всю историю человечества на три периода: дикий период от седой глубины веков до начала засеивания человеком злаков и при­ручения животных; варварский — следующий за ним — до изо­бретения письменностей, и третий — культурный или цивили­зованный — до наших дней. И вот, судя по тем следам, которые оставило по себе человечество каждого из этих периодов, оно воевало всегда, воевало неослабно и упорно; воевало по тем же законам необходимости, по которым оно питалось, плодилось, поднималось вверх по тяжким ступеням прогресса…

Перед вами теперь новая возможность осмыслить войну, а именно подойти к ней под углом исторического анализа, по­смотреть, как выглядит интересующее нас явление на экране истории. И правда, история ответит вам на некоторые вопросы, связанные с войной, как то: подтвердит ее постоянство, укажет на характер ее эволюции, свяжет войну с другими факторами истории, может быть, намекнет на ее неизбежность, но далеко не исчерпает ее сложного содержания.

Но если люди постоянно воевали, если они воюют по се­годня, то государства должны включить это грозное явление в круг своего и разумения, и ведения, должны учитывать — уже по соображениям жизненной осторожности — ее неизбеж­ность, а отсюда создавать ряд мер политических, финансовых, административных и т.д., вытекающих из того могучего гнета, который налагает война на современные государства. И, обер­нувшись от прошлого к настоящему, вы увидите, что война цеп­кими клещами впилась в государственное начало, властвует над его народной жизнью и укладом, владеет церковью и школой, поглощает огромную долю народного труда — словом, ведет государство властным определенным руслом. Перед вами кар­тина нового освещения, бросаемого на грозный лик войны, освещения под углом государственным. И нужно искренно ска­зать, что выяснение войны было бы слишком куцым и односто­ронним, если бы было опущено ее государственное толкование и значение.

В связи с этой темой, как ей соподчиненная, а может быть, и самодовлеющая, должна быть поставлена тема экономи­ческая. Вы, вероятно, более слышали об экономических по­трясениях войны, о тех экономических разрухах и болезнях,

которые она оставляет за собой, о роли ее как бича для эконо­мики. Труды Адама Смита, Дж. Стюарта Милля, у нас Блиоха приучили вас к этой определенной точке зрения. Но более ши­рокое знакомство с предметом может вам показать, что эта точка зрения в известной степени оспорима. Имеются при­меры экономического процветания, вызванного войной, еще больше примеров необыкновенно быстрой поправки госу­дарств после недавней войны и сведения на нет или же к не­ожиданному плюсу перенесенных финансовых невзгод. Во всяком случае, перед вами еще один угол выяснения войны, именно как фактора экономического, в новейшие времена при­нимающего доминирующее значение. Если правы некоторые мыслители и экономисты, в основе причин ведения войны ныне остались суженные побуждения и цели народов, а именно эко­номические.

Итак, мы подошли к войне как явлению в жизни человече­ских обществ, которое может и должно выясняться с многих точек зрения — с исторической, нравственной, государственной, экономической. Перед вами первая, самая главная и всепрони­кающая тема, входящая в предмет философии войны. Что эта тема глубоко интересная, что она сложна, что она многотрудна, это для нас ясно и само по себе, и по всему тому, что сказано выше.

Мало этого, вы, как люди выбравшие своею специаль­ностью суровое ремесло воина, чувствуете, что вы не можете пройти мимо этого вопроса, не получив на него ясного исчерпы­вающего ответа. Но с другой стороны, обратившись к тем во­енным наукам, которыми вы занимаетесь, вы напрасно будете ждать от них ответа, постучитесь ли вы в двери стратегии, или тактики, или военной истории, их ответ будет или слишком фор­мально краток, или вы совсем не получите никакого ответа. За­нятые своими специальными темами и излив на них всю свою энергию, военные науки не в силах серьезно заняться войной как основным вопросом, и в крайнем случае им довольно ка­кого-либо формального постулата, вроде того, что война — явление неизбежное или всепроникающее, чтобы на нем по­строить все свои последующие выводы.

Таким образом, на первой же философской теме, к которой мы подошли в моем предисловии, мы можем усмотреть две осо­бенности, присущие каждой из них: это, во-первых, глубина и общечеловечность содержания, повелительно побуждающие нас к попытке осмыслить эту тему, и притом осмыслить не по каким-либо специальным или узким соображениям, а по чи­стому интересу к содержащейся в ней истине и по нравствен­ному побуждению; во-вторых, эти темы всеми другими специ­альными науками, притом даже такими, которые должны бы такими темами заняться, оставлены без достаточного внимания, позднее мы увидим, что и другие военно-философские темы несут на себе подобную же двойную печать: они глубоко чело­вечны и нравственно неустранимы, с одной стороны, и они за­биты специальными науками, с другой.

Сказанного выше для нас довольно, чтобы перейти к из­ложению той науки, предмет которой составляют столь инте­ресные и возвышенные по духу темы. Эта наука — философия войны. Но прежде чем говорить о ней, я должен остановиться с возможной краткостью и ясностью на изложении того, что из себя представляет философия, старшая сестра трактуемой нами науки.

Определений философии как науки столько же, сколько и философских систем. Приведу лишь наиболее кардинальные, с которыми связано то или другое из великих философских имен.

Согласно древней традиции, упоминаемой Цицероном, Квинтилианом и другими, Пифагор (580 — 500 до Р.Х.), гре­ческий математик и философ, первый употребил слово фило­софия, что значит «любовь к мудрости». Гераклит — его ученик объяснил, что учитель отказался назвать себя мудрецом, так как «Бог лишь мудр, а удел человека любить мудрость и стре­миться к ней», то есть быть философом. Геродот рассказывает, что Крез, приветствуя Солона, сказал ему, что слух о его муд­рости и странствованиях уже дошел до него: «что ты, философ­ствуя, ради созерцания посетил большую часть земли». Ли­дийский царь Эдип выразил ту мысль, что греческий мудрец при путешествиях имел в виду не практические цели, то есть стран­ствовал не как торговец или воин, а ради созерцания, по побу­ждениям искать истину.

Под философией в греческом мире долго разумели всякую культуру духа или всю сумму духовной деятельности человека.

Платон первый определил философию более точным об­разом. Философы, сказал он, люди, способные постигать то, что постоянно в своем виде, неизменно в своей сущности, то есть что существует действительно в отличие от того, что из­менчиво и, значит, существует лишь по видимости.

Аристотель под философией часто разумеет знание вообще или прилагает это слово к специальным наукам, например ма­тематике, физике и теологии… Очевидно, у древних фило­софия формально не отличалась от науки и нередко с нею сов­падала. Так было и в Средние века, и еще Ньютон назвал свое великое произведение: «Naturalis philosophiae principia mathematica». Это продолжалось до Канта, который, отъединив по­нятие a priori от понятия a posteriori, то есть такое, которое разум может почерпать чисто из самого себя, от такого, ко­торое должно вытекать из опыта, тем самым уединил фило­софию от науки. Под первой приходилось отныне понимать си­стематическое изложение всех познаний a priori. Кант и сам не предвидел, как далеко пойдет созданное им разъединение фи­лософии от науки; ему принадлежит, между прочим, так назы­ваемое им мировое понятие философии — в отличие от школь­ного — «философия — наука об отношении всякого познания к существенным целям человеческого разума, и философ есть не виртуоз, а законодатель человеческого разума». Немецкий идеализм воспринял понятие Канта как непреложное, и с его времени мы имеем ряд определений философии как чисто спе­кулятивной науки.

Фихте определяет философию как «доктрину науки» (учение о науке — наукоучение).

Шеллинг говорит, что философия является условием для всех наук, будучи сама не обусловлена ни одной из них; она должна открывать прежде всего первичную причину, развитие которой определяет в одно и то же время форму и содержание действительности.

По Гегелю — философия есть наука об абсолютном. Гегель, между прочим, различает три общие части философии: логику, философию природы и философию духа. Истинное познание действительности, говорил Гегель, есть философское; форма его — диалектическое развитие понятий — есть не что иное, как субъективное повторение объективного процесса развития идеи, то есть самой действительности. Никогда еще, говорит по этому поводу Паульсен, философия не говорила таким гордым языком.

Но цвет спекулятивной философии продолжался не долго; и в понятие философии начинают вновь возвращаться опыт и позитивная наука. По Шопенгауэру философия не имеет за­дачей объяснять существование мира до его последних глубин, «она останавливается на фактах внешнего и внутреннего опыта, таковых, как они доступны каждому, и выявляет глубокую и ис­тинную связь, не предупреждая их (sans jamais les depasser), не занимаясь чем-либо внешним для мира или отношениями этого внешнего к миру. Она довольствуется объять (saisir) мир в его интимной связи с ним самим».

Гербарт определяет философию как лабораторию по­нятий (Plaboration des concepts). В другом своем труде Гербарт («Ueber philosophisches Studium», 101 — 106) ясно говорит, что философия заимствует свои понятия из опыта, что она родится с науками и в науках, являясь их нераздельной и созидательной частью. В таком же духе говорит Лотце, отводя на долю науки специальные законы, а на долю философии внутреннюю при­чину явлений и их взаимную связь.

Вундт проводит еще более ясно связь между наукой и фи­лософией, определяя последнюю как «совокупность наших специальных знаний, сведенных к такому пониманию мира

и жизни, которое удовлетворило бы требованиям разума и ду­ховным нуждам» или еще: «Философия есть общая наука, ко­торая должна объединить в гармоничную систему знания, до­бытые специальными науками, и свести к их принципам общие методы и предпосылки познания, которыми пользуются науки». От указанной исторической преемственности в пони­мании философии резко отходит Огюст Конт «Слово фило­софия, — говорит он, — я понимаю в духе, который дают ей древние и особенно Аристотель, а именно — определяя ее, как общую систему человеческих пониманий (le systeme generale des conceptions humaines). Под позитивной философией, по сравнению с позитивными науками, я понимаю изучение обоб­щений (des generalites) различных наук, понимаемых как под­чиняемая одному методу и как составляющие различные части одного общего плана изысканий».

По Спенсеру философия имеет тот же объект, как и наука; их разница состоит в степени координирования, которое они проводят между науками.

Упомяну еще определение Кузена, которое выделяется своей наглядностью: «Философия состоит в усилиях челове­ческого духа определить общие принципы, руководящие ду­ховными и физическими явлениями, законы которых открыты наукой. Она обнимает и господствует над всеми науками».

Наконец, закончу определением Э. Радлова: «Философия есть свободное исследование основных проблем бытия, челове­ческого искания, деятельности и красоты…»

Этот перечень понятий, принадлежащих небольшой группе людей, какими гордится человечество, конечно, не дает вам еще представления о содержании философии.

Вы видите лишь, скажу точнее, чувствуете, что философия — это есть прежде всего познание, и в этом отношении природа ее одинакова с наукой, что на заре человеческой мысли она шла рядом с последней, затем пути философии и науки разошлись, чтобы столетие тому назад снова сойтись, что, в-третьих, темы, которыми занимается философия, глубоки, человечны, общи и что, наконец, подходит она к ним искренне, с полной объек­тивностью и со священным трепетом чистого разумения. Но чтобы в вашем представлении от слова философия осталось что-либо еще, кроме красивого и трогательного звука, я изложу вам с возможной краткостью те главные темы или те главные направления, в которых с глубокой старины и до наших дней протекает философская мысль. Все возможные исследования философии могут быть подведены под три точки зрения: они касаются или природы мира (природы действительного, ре­ального), или формы познавания (объем, границы, досто­верность человеческого познавания), или поставленных че­ловеческой деятельностью задач (познание ценностей или благ). И все муки философского мышления протекают вокруг этих трех тем.

Понять природу действительного, столь сложного и разнообразного, столь тревожащего мысль человеческую, уло­вить закономерность в запутанном клубке явлений, отсеять первопричины от вторых причин или случайностей и свести к единству сложную картину мироздания — вот что явилось первой попыткой человеческого философствования. Ко­нечные решения философов были различны, и прежде всего они различались по количеству положенных в основание принципов, откуда две системы — монизм, сводящая все к единому принципу, и плюрализм, сводящая к нескольким. Самой первой формой монизма явился материализм; под ним в науке разумеется всякое мировоззрение, которое материю и обусловливаемые ею свойства тел принимает за сущность (субстанцию) вещей. Появившись в Греции на первых шагах (Демокрит) философского мышления, материализм был до­вольно рано покинут; в новейшей философии он пробудился раньше всего в Англии в XVII столетии (Гоббс), оживился сильно, хотя в неудачных формах в Германии в середине про­шлого столетия (Фогт, Молешотт, Бюхнер), а теперь ему из всех философских направлений принадлежит наименьшая ве­роятность.

Невозможность все вывести из принципа материи побу­дила или отказаться от единства принципа, то есть перейти к плюрализму, или искать единства не в материи, то есть пе­рейти к идеализму (единство духа, идеи). Плюрализм почти постоянно сводился к дуализму, то есть к двухпринципности. Многоразличная двойственность явлений природы, как, на­пример, душа и тело, идея и необходимость, форма и материя или как, например, у Декарта — сущность протяженная и сущ­ность мыслящая, побудила рано (Анаксагор) к построению философской системы на принципе дуализма. Но при углуб­лении в природу вещей дуализм натолкнулся на ряд непреобо­римых затруднений. Как, например, объяснить связь двух видов сущности? Форма этой связи не может быть почерпнута ни из свойств протяженной сущности, ни из сущности мыслящей. Ос­тается допустить, что непосредственного влияния одной сущ­ности на другую нет, а есть лишь какая-то согласованность. Но допущение таковой намекало уже на какую-то общность дири­жирующего принципа, то есть возвращало дуализм к монизму. Далее оказалось трудно согласовать дуализм с принципом при­чинности, примирить его с потребностью человеческого разума в единстве и т. д. Но, несмотря на это, некоторые философы, как, например, Кюльпе, считают, что в настоящее время на наибольшую правдоподобность среди метафизических направ­лений может претендовать дуализм.

Идеализмом Вундт называет всякое миросозерцание, ко­торое главным, а также единственным, ценным содержанием жизни провозглашает ее духовное содержание, то есть признает, что сущность вещей заключается в духовном бытии, в идее. Это определение показывает, что для идеализма важны практиче­ские мотивы, руководящее значение для него имеет понятие ценности. Насколько для материализма на первом плане стоит познание внешнего мира, настолько для идеализма исходным пунктом в его проблемах служит человек, его жизнь, происхо­ждение, его судьбы и надежды. В подробностях идеализм под­разделяется на объективный (Сократ, Платон, христианство,

Декарт, Лейбниц), субъективный (Беркли, Давид Юм) и трансцендентальный (Кант и косвенно Фихте, Шеллинг, Гегель).

Но есть другая большая проблема, касающаяся природы действительного, она называется космологической, или тео­логической. Она сводится к вопросу: какой вид имеет действи­тельность как целое и в чем состоит взаимная связь всех вещей? На этот вопрос дают различные ответы атомизм, теизм, пан­теизм.

Атомизм видит в действительности агрегат многих само­стоятельных, не происшедших и не преходящих первоэле­ментов; путем разнообразного соединения из них возникают как бы вещи второго порядка. В монадологии Лейбница перед нами спиритуалистическая форма того же атомизма. Теизм и пантеизм, исходя из понятия единства и гармонии мира, от­казываются понять его как результат случайной встречи аб­солютно чуждых друг другу элементов, почему первый — теизм — выводит единство и гармонию вещей из воздействия творческого разума (Бог), действующего по единообразному плану, а второй — пантеизм — вносит единство в вещи еще глубже и утверждает: «действительность есть вообще един­ственная единая сущность — субстанция, множественность же представляет собою лишь расчлененность в единстве этой сущ­ности».

Разнообразие проблем, решающих вопрос о действи­тельном, невозможность примирить их между собою или по­ставить одну какую-либо во главе других побудили задуматься и углубиться в мир наших познавательных способностей, в при­роду нашего мыслительного аппарата, чтобы ответить на тре­вожный вопрос: дано ли человечеству вообще решать глубокие задачи сущего и не придется ли ему с места же отказаться от не­которых слишком дерзких попыток слабого по существу чело­веческого мышления. И вот изучение природы познавания, его границ, объема и достоверности составило вторую огромную канву вековечной философской работы. Познавательно-теоре­тические исследования сводятся к двум вопросам: к вопросу о сущности познавания и к вопросу о начале познавания, то есть что такое познавание и как приобретается позна­вание? На первый вопрос отвечают два противоположных воз­зрения: реализм, с одной, идеализм, с другой стороны, на второй также два: сенсуализм или эмпиризм — с одной сто­роны, и рационализм, с другой…

В чем состоят эти важнейшие воззрения? На вопрос о сущ­ности познания реализм дает ответ: познавание есть отобра­жение действительности, или представление совершенно по­добно вещи, оно alterumidem вещи, только без вещности или действительности.

Идеализм, напротив, утверждает: представления и вещи, мышление и бытие совершенно отличны одно от другого и не сравнимы.

На вопрос о начале познания сенсуализм или эмпиризм дает ответ: всякое познание возникает из восприятия внешнего или внутреннего; путем комбинации восприятий — возникает опыт; путем собрания и обработки опыта — возникает наука.

Рационализм, напротив того, утверждает: всякое на­стоящее или научное познание возникает из разума, то есть из имманентного развития выводов из первоначально досто­верных начал, не исходящих из опыта. Так как теория познания должна ответить на оба вопроса, о сущности познания и его происхождении, и занять, следовательно, известное положение к обеим противоположностям, то мы получаем четырехчленную схему возможных основных форм теории познания. Они та­ковы:

— Реалистический эмпиризм, согласно которому мы по­знаем вещи при помощи восприятий так, как они существуют сами по себе.

— Реалистический рационализм, который утверждает, что мы познаем вещи так, как они суть, но не чувствами, а только разумом. Воззрение это свойственно большим метафизическим системам: Платон, Спиноза, Гегель — все они утверждают адекватное познание действительности разумом.

— Идеалистический эмпиризм, по которому мы знаем о вещах только через восприятие; правда, это последнее не дает нам адекватного познания. Юм является наиболее последова­тельным представителем этого эмпиризма.

— Идеалистический рационализм; его утверждение сле­дующее: мы можем познавать действительность a priori при по­мощи чистого разума, правда не так, как она есть сама по себе, а только так, как она нам является, и притом лишь со стороны формы. Это воззрение Канта.

В истории философии подчас приводится еще одна форма теории познания — скептицизм, который утверждает, что мы вообще ничего не можем познавать, но теперь едва ли можно найти философа, сомневающегося в том, что существует дей­ствительное знание и что оно, несомненно, отличается от не­знания.

Наконец, третья группа вопросов философии, может быть, самая возвышенная, во всяком случае, самая близкая нам, это — группа, касающаяся вопросов нравственности, вопросов долга, или, говоря более точным языком, учение о ценностях или благах. Уже когда философия занималась вопросами о размерах и сущности человеческого познания, она должна была натолк­нуться на вывод, что способность человека различать ложное от правильного не та самая, которая отличает доброе от злого или порок от добродетели, и что совесть (Кант) воспринимает нрав­ственный идеал как нечто императивное, что повелевает без­условно, то есть является императивом категорическим.

Но, конечно, запросы долга проникли в философию не путем логических сопоставлений, они заданы человечеству очень рано, еще в донаучный период философии. Уже Антигона Эсхила на предъявленные ей упреки, что она покинула мир, чтобы странствовать со слепым отцом, ответила трогательным по красоте намеком на звучащий в ее сердце голос долга — «от­куда это, я не знаю, но это есть».

Естественная ясность и важность нравственных запросов, вообще, освобождает меня от необходимости останавли­ваться более на этой группе философского мышления или, го­воря иначе, на практической области философии… Упомяну только, что Вундт всю совокупность систем о морали сводит к трем: гетерономная, трансцендентная и имманентная. Первая — наиболее древняя — сводит нравственную обя­занность человека к внешним предписаниям или законам, ка­ковыми будут предписания религии, государства или обычая. Трансцендентная мораль рассматривает нравственные формы как законы, присущие человеческой воле, но присущие по­следней не в силу ее естественных свойств и ее связи с осталь­ными эмпирическими процессами сознания, но возникающие в силу особого отношения познания или воли к сверхчувствен­ному миру. С этой системой связаны имена Платона, Декарта, Спинозы и Канта. И, наконец, имманентная система стре­мится постичь сущность нравственности из природы человека, как она открывается в эмпирической действительности. Эта система имеет больше представителей и очень много разветв­лений. С нею связаны имена Аристотеля, Гоббса, Гельвеция, Локка, Юма, Спенсера, Гегеля. Скажу еще, что древняя этика всецело была погружена в исследование мотивов индивиду­ального поступка, почему являлась учением о добродетели в высшем смысле этого слова, и только много уже позднее, под влиянием тех кризисов и переворотов, которые испытали сами нравственные воззрения на жизнь, начинает возникать вопрос об объективной ценности самих нравственных форм, и совре­менная нам этическая философия является прежде всего уче­нием о благах…

Вот краткий перечень тем или решений, входящих в содер­жание философии. Но у нас дальше речь пойдет о философии войны, то есть какой-то разновидности, вытекающей как про­изводная из понятия философии и понятия военной науки как начала общего и собирательного, исходящей из какого-то со­отношения между философией и наукой. Чтобы пойти дальше, мы должны будем остановиться вниманием на выяснении этого соотношения. Философия имеет с наукой то общее, что она есть познание; с наукой она имеет общей точкой отправления рас­судочное понимание действительности, то есть, говоря просто, она наука. Но в чем они могут расходиться? Они могут расхо­диться в двух отношениях: или в предмете, которым они за­нимаются, или в способе, как они трактуют ту или иную тему. Некоторые из философов, как, например, Паульсен не допу­скают ни особого содержания для философии, ни особого ме­тода исследования. Второе потому, что с потерей веры в спе­кулятивный метод, то есть возможность познания мыслей или смысла действительности a priori, с помощью диалектического развития понятий, человечеству остался один путь к истине: мыслящий опыт, и этот путь одинаково принадлежит как фи­лософии, так и науке. Что касается до обсуждения какой-либо разницы в содержании философии и науки, то Паульсен вы­водит его путем исторического анализа, в котором он выясняет, что с древнейших времен и почти до Канта философия и наука, по существу, были не отделимы; Кант их разграничил, и это раз­граничение продержалось немного более полстолетия, а затем исчезло, и философия с наукой вновь совпала в понимании фи­лософов. Кроме того, Паульсен критикует отдельные попытки разъединить эти дисциплины и приходит к выводу, что фило­софию нельзя отделить от других наук, она есть не что иное, как совокупность всего научного познания. Живо и ре­шительно изложенный взгляд Паульсена грешит и в методо­логии, и в отношении содержания философии и науки. Если наука может отказаться от спекулятивного способа мышления и это, может быть, не помешает ей ни в ее чисто научных, ни тем более практических достижениях (укажу для примера на «психологию без души» — А. И. Введенского), то философия не может отказаться от этого орудия мысли, каким бы клеймом презрения, оно в новейшее время ни было опозорено. Что касается до содержания, то всегда остается ряд вопросов, ко­торые не исследуются ни одной из специальных наук; например, о методе и о содержании таких понятий, как бытие, причин­ность, сверхсознательная реальность души и внешнего мира, а между тем философия мимо их пройти не может, и, включая эти темы в область посильных решений, философия неминуемо отойдет от науки своим содержанием.

Так или иначе, но существующее некогда совпадение фило­софии и науки утеряно, почему в настоящее время отождест­вление философии с наукой может быть понимаемо в трояком смысле: или так, что термин «философия» есть не что иное, как собирательный термин для множества наук; или так, что философия есть общая наука, обнимающая своими положе­ниями частные науки; или, наконец, в смысле тождества идеи философии и науки, фактическое осуществление которого есть конечная цель их развития. Первый взгляд уже совершенно изжит историей, и следы его мы видим в узком понимании фи­лософии как науки, в которую входят метафизика, теория по­знания и этика.

При втором взгляде философия как наука должна иметь предметом истины, общие всем частным наукам. Но каков ис­точник этих истин? Представляют ли они собою лишь даль­нейшее обобщение истин специальных наук, или философия приходит к ним самостоятельно? В первом случае самостоя­тельное положение философии уничтожается и приходится предвидеть, что по мере упрочения и специализации отдельных наук сохраняющаяся еще ныне фактическая самостоятельность философии со временем упразднится. Но ведь у нее имеются свои темы, как сказал я выше, за которые специальные науки не берутся, почему по достижении всеми специальными нау­ками всей возможной зрелости останется нечто, составляющее собственный предмет философии. А это выделяет ее в особую науку, и тождество ее с науками тем самым нарушается. По­этому придется остановиться на третьем выводе, сущность ко­торого такова:

Наука по идее своей едина; специализация науки есть лишь последствие вполне законного, по ограниченности че­ловеческих способностей, разделения умственного труда. По­скольку, однако, такое разделение, хотя бы по вполне законным основаниям, фактически существует, единство науки факти­чески — пусть внешне только — нарушается. Противовесом такому разделению науки служит философия, которая твердо стоит на идее единства науки. Осуществляет философия эту идею не через формальное, внешнее энциклопедическое соче­тание наук, которое, как таковое, не вносит в них никакой вну­тренней связности, но через систематическое подведение всей области познания под единство основоначала. Таким образом, будучи самостоятельной, в том смысле, что она сама своими си­лами кладет это основоначало, философия вместе с тем отожде­ствляет себя с наукой, понимаемой идеально, как единое, все­объемлющее целое, несмотря на фактическое разделение его на части.

Этот третий тип отождествления философии и науки явля­ется по существу своему чисто идеальным, достижимым в ка­ком-то далеком и очень радужном будущем. Пока же на его пути имеются трения, одно из которых сводится к тому, что, с одной стороны, философия пока еще, за недостатком философского гения, как часто вы услышите, не располагает достаточно ши­роким для наук философским основоначалом, а с другой сто­роны, сами специальные науки не располагают достаточной подготовленностью к восприятию философского обоснования.

В результате между философией, с одной стороны, и нау­ками, с другой, неизменно остается большой разрыв, отчу­жденность, недостатки которого ясно чувствуются: философия в своих построениях слабо подпитывается снизу, не сдержива­ется земными ограничениями и увлекается в область спекуля­тивных фантазирований, а науки, не объединенные и не обла­гороженные философско-этическим началом, разбрасываются по техническим мелочам и треплются на рынке минутных чело­веческих настроений.

Как исход из этого тягостного положения и как средство заполнить указанный выше разрыв история наук выдвинула на сцену ряд дисциплин, занимающих среднее промежуточное место между философией и наукой. Такими дисциплинами яв­ляются философия права, истории, математики, естественных наук и т. д. и т. д. и, наконец, занимающая нас философия войны.

Какие же идеи или какие темы составляют достояние этих новых дисциплин, насчитывающих каждая за собою, может быть, не более столетия? Что каждая из них берет от фило­софии и что она возьмет от соответствующей специальной науки? Если мы вдумаемся в природу этих тем, то мы можем разбить их на следующие четыре категории:

— Трансцендентные идеи или задачи, то есть не поддаю­щиеся восприятию в опыте, которые тесно связаны с той или иной современной наукой, но которые она по господствующему теперь воззрению отказывается решать и сбрасывает на плечи философии;

— Такие идеи или темы, которые хотя и не являются чисто трансцендентными, но которые, с другой стороны, и не подда­ются вполне исследованию опыта, то есть стоят на перепутье между априористическим и апостериористическим исследова­нием или для которых дорога опыта еще не намечена;

— Идеи, имеющие столь общечеловеческий и глубокий смысл, что специальная наука или не располагает для их иссле­дования достаточным масштабом, или не берется за них по от­сутствию к ним специального интереса;

— Все вопросы, связанные с архитектоникой наук или их классификацией, сданными о степени их достоверности или га- дательности и, наконец, с методологией.

Поясню сказанное наиболее наглядными примерами: вы знаете, что геометрия — так называемая эвклидовская — вы­текает как стройная и законченная система из ограниченного ряда допущений, называемых аксиомами. Подними разумеются истины, очевидные сами собою и, значит, не требующие дока­зательств. Геометрия, получив от вас признание правоты ак­сиомы, поведет вас дорогой формальных доказательств и при­ведет к самым сложным и законченным выводам. Что ей еще нужно? Выводы поразительны, правильность всех положений доказывается и опытом, и проверкой, и взаимной соответствен­ностью других положений, система цельна и законченна. Но философия математики не довольствуется тем, что из аксиомы, как таковой, выросло стройное здание и брошенную геомет­рией правду она обязана принять к своему расследованию. Что такое аксиома? Ее существо? Какие элементы сознания ра­ботают при восприятии аксиомы? Происхождение у человека идеи аксиомы и т. д.

Разрешение этих вопросов вы между прочим найдете у Канта или Д. Ст. Милля.

И философия тем более права, что, как оказалось, очень возможно, оспаривая так называемый постулат Эвклида (из­вестная в науке одиннадцатая аксиома о двух линиях, пересе­ченных третьей, сумма двух односторонних углов которых не равна 2d), создать другую геометрию, не эвклидовскую, или так называемую Лобачевскую, по имени знаменитого казанского профессора, и перед вами будет ясная и последовательная кар­тина строения геометрии, но уже с другими выводами.

Сумма углов треугольника и равна 2d, и немного больше и т. д. Математика на пути своего гигантского размаха порас­теряла немало положений, заниматься которыми ей было не интересно и не по силам — идея равенства, четвертое и далее измерение, принцип, столь плодотворный, бесконечно малой величины, границы и надежность применения математиче­ского анализа, линия смежности наук математических с дру­гими и т.д., — и все эти вопросы вошли в содержание фило­софии математики как ее неотъемлемое содержание.

Приведу пример из мира социальных наук, из философии права, как одной из наиболее живых и интересных дисциплин среди семьи юридических наук. Вам ясна идея преступника и ясна эволюция этой идеи. В далекие и суровые времена тер­зали и жгли человека за колдовство, за чары, и никому и в го­лову не приходило все безумие при этом человеческой мысли: очень долго человек считался преступником за те или иные ре­лигиозные убеждения. Эти крайности исчезли или почти ис­чезли, как тягостное сновидение. Им вслед идет исчезновение политической преступности, доведенное в Англии, например, до возможного минимума. Но сама общая идея преступника жива и поныне, и нельзя и провидеть, когда она исчезнет из оби­хода человеческих пониманий, да и вообще исчезнет ли. Ведь человек, например, насилующий женщину или убивающий с целью ограбления, всем людям неоспоримо дает образ пре­ступника, подлежащего наказанию.

И уголовное право, как бы оно ни варьировало с веками и сколько бы видов преступности и видов смертной казни оно ни выбросило в Лету Забвения, все же найдет корзину преступности еще достаточно полной и будет иметь еще много хлопот по сортировке преступников, по определению размера и видов наказания, по созданию карательных или исправи­тельных учреждений и т. д. и т. д. Уголовному праву некогда (время не ждет, и государство повелевает), неинтересно, да и не по силам философское выяснение основного вопроса, что такое преступник, его существо, его происхождение и что с ним надлежало бы делать. Этим вопросом займется фило­софия права, она разложит его на более элементарные, сведет вопрос к основным темам о свободе воли, об идее права, о на­чалах государственности и из их суммы вынесет свое глубокое слово о преступнике и его судьбе… Другой пример… Еще долго будут собираться люди, как и собирались раньше, в колпаках с иероглифами, в тогах, в фижмах, с цепями на груди или просто, как сейчас, в косоворотках, чтобы судить себе равного и решать вопросы или его оправдания, или лишения его тех или иных благ включительно до лишения его высшего блага — жизни… Специальной науки и некогда, и нельзя, и не по силам ответить на вопрос, что такое суд человека, его природа, сте­пень его неизбежности, что такое право суда, каково будущее суда… На этот глубокий и страшный своей смелостью вопрос может вынести свой объективный ответ только философия права…

Нам пора подойти к нашей теме о философии войны. Могу вас уверить, что подробный подход на темах более вам до­ступных и наглядных не затемнит и не задержит темы, а лишь ускорит ее выяснение.

Как же мы можем определить содержание философии войны? Из предыдущего ясно, что:

1) в нее должен войти определенный ряд тем и 2) эти темы будут освещены под определенными углами.

Содержание философии: 1) существо войны, 2) основные идеи, с этим существом связанные, 3) пути к познаванию войны и 4) наука о войне в ее целом и ее классификация.

Все вытекающие из этих четырех рубрик темы рассматри­ваются в философии войны с точки зрения общечеловеческой, нравственной, практически неизбежной и поверочно-позна­вательной. Конечная целью философии войны будет сведение к нравственно-научному синтезу всех понятий о войне и присо­единение этого синтеза как слагаемого к сумме других научных обобщений, объединяемых общей философией.

Но я чувствую, что высказанное определение философии войны нас не устроит, не удовлетворит как слишком сложное и отвлеченное. Поищем простого.

Все темы, о которых я сказал как о входящих в содержание философии войны, как-то: война, наука о ней или основные темы, военный гений, военная дисциплина, принуждение к войне, военное право и т.д., — настолько интересны и на­зойливы, что каждый человек, особенно военный, неизбежно, часто даже не отдавая себе отчета, часто против воли должен рано или поздно задуматься над ними и выстрадать в душе о них тот или иной вывод. Совокупность таких выводов относительно войны и всего связанного с ней, присущая тому или другому че­ловеку, может быть названа его военным миросозерцанием — по аналогии с тем, как совокупность разумения того или иного человека о существе нашего мира и человеческой жизни на­зывают вообще его миросозерцанием. Но ведь выводы чело­века о войне, особенно человека, совсем ее не знающего или ею не занимавшегося, а особенно человека темного могут быть ошибочны, произвольны, причудливы, и этих выводов вообще столько же, сколько людей, а сравненные между собою вы­воды эти должны представить целую лестницу военного мыш­ления, начиная от собрания уличных басен и кончая широким научным обобщением. Но чтобы иметь научную ценность, все эти выводы должны быть проверены, проведены чрез горнило научного очищения, подведены к истине, и тогда совокупность таких наукой проверенных, скажем обнаученных, выводов, вы­водов, приближенных к правде или закону, составит прове­ренное или обнаученное военное миросозерцание.

Сообразно со сказанным мы можем дать нашему предмету такое определение: философия войны есть научно перерабо­танное (или проще обнаученное) военное миросозерцание.

Я надеюсь, что этого упрощенного определения для нас будет достаточно. Оно ясно, и оно ответит существу дела, но прошу только не упускать из виду одного: миросозерцание должно пониматься серьезно, не как совокупность всяких идей о мире и жизни и, значит, бесконечного разнообразия и множе­ства идей, но идей особенных, первичных, имеющих глубокое и общечеловеческое значение, идей философского содержания. Понимая так миросозерцание, мы не ошибемся и относительно военного миросозерцания. А при таком строгом и осмотри­тельном разумении этого термина и приведенное выше опреде­ление философии войны кроме ясности будет располагать и до­статочной для нас научностью.

Скажу теперь об истории нашей науки. Точно говоря, этой истории еще нет. Мы не можем указать ни научных течений, ни преемственности идей, ни школ, ни исчерпывающих или даже цельных трудов. Мы имеем несколько трудов, носящих заголовки «философия войны»; таковы труды Р. Штейнмеца, Мишеля Ревона и др. Сюда же нужно отнести труд полков­ника R. Henry «L’esprit de la guerre», M. В. Аничкова «Война и труд». Много рассыпано было чисто военно-философского содержания в наших учебниках по стратегии у Леера, Михневича; наконец, трудно найти хотя бы одно более или менее по­пулярное военное сочинение, в котором не было каких-либо касательств к философии войны, начиная со старого и вечно классического труда Клаузевица «Vom Kriege» и кончая, скажем, книжкой генерала Kessler’a «La Guerre».

Наша наука более чувствовалась, чем определялась, на­мечалась разве только отдельными намеками или крупинками золота, вкрапленного в сыпучий песок военной мысли. На это были свои причины, тесно связанные с существом военного дела, как дела глубоко и грозно практического. Прежде всего, народам нужно было воевать, и перед их запуганным вообра­жением стоял один вопрос: как воевать, то есть вопрос сво­дился к плоскости жизненной нужды; туда шли помыслы, тол­кования, готовности, подбор людей, строение теорий, выковка доктрин и т. д. Подумать о том, почему и зачем воевать, было некому, по крайней мере из той группы людей, которая пони­мала и практически знала войну. Этот сложный вопрос выпал на долю теоретикам и доктринерам, далеким от скорбного лика войны и плотно сидящим в кресле своего уютного ученого ка­бинета. И они не забыли сказать своего слова о войне, но слово легкое, праздное, лишь случайно глубокое, часто подсказанное личным ужасом или чувством гадливости, слово фантазера, да­лекого от рамок нашей скромной земли. Сказал о войне и Кант, бросивший надежду о ее грядущем прекращении по тем или иным чисто кантовским признакам; с другой стороны, Гегель впал чуть ли не в пафос, определяя существо войны; красиво и сильно выразился Лассаль о цивилизаторской роли меча… Эти летучие мысли остались чисто кабинетными, и едва ли масса знала когда-либо и узнает когда-либо о том, как мыс­лили войну те столпы человеческой мысли и слова, которым та же толпа привыкла рукоплескать в других сферах их твор­чества.

Разгром Франции в 1870—1871 годах Германией создал в ходе общественной мысли не только самой побежденной страны, но и всего мира такой сдвиг, размеры которого мы, по­жалуй, не в силах расценить и поныне. Насколько военная мысль выиграла в практическом отношении, в смысле госу­дарственных пожертвований на алтарь Марса, это мы хорошо видим на фактах вооруженного мира, громадных политических союзов, воссоздания военной мощи Франции, резкого поворота от пацифизма в Англии и т. д. Но тот же разгром пробудил глу­бокий переворот в области философского понимания войны, и особенно в той же Франции. Было понято, что бремя войны не может нести одна только часть населения, то есть военные, а должно нести все население, и для этого оно должно быть воспитано по-военному, а это значит — оно должно пройти не только ту стадию технического военного образования, которая неизбежна на случай войны, оно должно понять и продумать ее духовную сторону, понять ее неизбежность, важность, оце­нить ее государственный смысл, то есть осмыслить философию войны. Это подготовляло создание новой научной дисциплины, которая могла бы говорить не специальным языком солдата- техника, а языком широким, доступным для масс, а для этого она должна была стоять не на узкой платформе военно-специ­ального, всегда условного кругозора, а на платформе уширен­ного, общегражданского и даже общечеловеческого миросо­зерцания.

Но это первичное понимание содержания философии войны не могло быть ни совершенным, ни однообразным. Оно должно было ответить текущей нужде, а последняя диктовала в первую голову вопрос о войне. Война только что была пере­жита, страна лежала в обломках, поднимался вопрос, что это такое. Ответа не было. Как в практическом, так и в философ­ском смысле страна была застигнута врасплох. И полковник Анри пытается разрешить назойливый вопрос тем путем, ко­торый в его время был возможен. В своем труде «Дух совре­менной войны в мнениях великих полководцев и философов» он пытается осветить духовное и материальное существо войны путем подбора мыслей и афоризмов военных и философских авторитетов, правда, с большим перевесом в сторону матери­альную. Получился сложный конгломерат мыслей, похожий на справочник, но лишенный единства и цельной последователь­ности изложения. Книга читается трудно, впечатления не оста­ется почти никакого.

Но потребность определить существо войны не заглохла, и в дальнейшем мы видим попытки создать более опреде­ленные труды по философии войны, строго ограничивая ее со­держание пока одним вопросом — вопросом о войне, правда, во всей глубине и широте ее содержания. На этой первой стадии своего развития философия войны занимается только вопросом о войне, и ничем более. В толковании войны наме­чаются три течения: научное, художественное и правовое, или, говоря иначе, война рассматривается под тремя углами: под углом разума, красоты и правды. В конечных целях авторы трудов старались выяснить такие вопросы: есть ли война поло­жительное или отрицательное явление в жизни народов, есте­ственное или искусственное, вечное или временное. Средний вопрос чаще всего исчезал в третьем, и главными вопросами оставались два: положительность (или отрицательность) и вечность (или временность) войны. Те авторы, которые склонны были рассматривать войну как явление условное и ограниченное, пытались ввести в свое рассмотрение еще во­прос о том, какими путями может быть прекращена война на веки веков.

Большой и очень обстоятельный труд М. В. Аничкова «Война и труд» главным образом и построен на идее ука­зания пути, следуя которому народы, по мнению автора, кончат с войной. Путь этот — свободное сношение народов всех стран и полная свобода товарного обмена.

Итак, содержание философии войны на первых ступенях ее развития сводилось к выяснению существа войны. Таковы труды Ревона, Штейнмеца и др. Дальше этого не шли. Но нужно ли выяснять, что в этом случае был затронут лишь один угол общего содержания, хотя бы и самый важный. Мало выяс­нить войну и поставить точку. Война, проникая собою в жизнь народов и перестраивая на свой лад все углы их жизни, вызы­вает с собой в сознании тех же народов ряд положений, столь крупных, столь резко отличных от обычного мирного уклада мысли, что ум человеческий не может пройти мимо них без вни­мания, без попытки взвесить и их смысл на весах философ­ского разумения. Война проникает в государство и требует от него несказанных жертв; из источника силы и влияния, из ве­личины самодавлеющей война делает государство, а вместе с тем судьбу и труд народов чуть ли не своим рабом. Возникает вопрос о взаимоотношениях государства и войны, о государ­ственном принуждении к войне, и перед нами первая идея, фи­лософский размах которой ясен и углубленное выяснение ко­торой неизбежно.

Но ведь государство идет далее. На алтарь войны оно несет психику своего народа, проводя принцип всеобщего военного воспитания, то есть делания из своих граждан злых и ярых зверей, способных вцепиться в шею таких же зверей по ту сто­рону границы; на тот же алтарь оно несет упрощенное до жесто­кости, опасное своей скоростью и страшное размерами своей суровости правосудие под формою военного законодательства, столь отличное от нормальных законов мирного времени и т. д. и т. д. Правду, смысл и неизбежность этих государственных жертвоприношений философия войны должна обсудить и вы­нести им свой приговор.

Моя мысль ясна, и я не буду развивать ее далее. Очевидно: содержание философии войны не исчерпывается разумением только явления войны, но еще и целого цикла идей, из суще­ства войны вытекающих. Если к этому присоединить методоло­гическую сторону и вопрос о структуре военных наук и их связи с общими, то мы тем самым обнимем в грубых чертах все содер­жание интересующей нас науки, как я ее понимаю. Я должен признать, что это довольно скромный облик, что в нем нет раз­маха и достаточно обобщающей канвы, но при теперешнем со­стоянии наших военных знаний и при наличии имеющегося военно-научного материала такое скромное содержание фи­лософии войны я готов считать достаточным, и в таком объеме и понимании я проведу свой курс.

Есть другое понимание философии войны, которое встре­чается у Н. Н. Головина в его труде «Французская Высшая во­енная школа». По этому поводу он говорит следующее: «Из всей теории военного искусства нужно выделить курс наивыс­шего обобщения. Этот курс составит то, что генерал Леер на­зывает стратегией, как философия военного искусства. Этот курс обнимает с одной стороны чистую науку о войне, то есть изучение войны, как явление общественной жизни, с другой стороны, будет содержать в себе философию военного искус­ства.

Таким образом, этот курс будет до некоторой степени со­ответствовать тому, что у нас ныне в программе называется принципиальной стратегией. Только я предложил бы отбро­сить эти два иностранные слова, которые к тому же не точно выражают в данном случае мысль. Я предложил бы назвать этот курс «высшим учением о войне». Это название будет отве­чать характеру этого курса, который будет представлять чистую науку о войне, тогда как все остальные курсы представляют из себя лишь теорию военного искусства.

Курсу «высшего учения о войне» я придаю очень большое значение…

Изучая войну как явление общественной жизни, этот курс выяснит обучающемуся истинное значение всех факторов воен­ного искусства и особенно выделит значение духовной стороны. Последнее далеко не лишнее. В век развития техники человече­ский разум склонен к скачку от прежнего пренебрежения тех­никой к ее возвеличению и забвению основного закона войны — закона главенства духовной стороны в явлениях боя.

Курс «высшего учения о войне» установит связь между всеми отделами теории военного искусства. Эта связь будет вы­ражаться не только в том, что в этом курсе будут заключаться наивысшие обобщения. Она должна выражаться в том, что этот курс должен быть поручен наиболее выдающемуся и авторитет­ному профессору, общему руководству которого должны быть подчинены все профессора, ведущие различные отделы теории военного искусства. Об этом подчинении, для удобства изло­жения, я буду говорить дальше.

Курс «высшего учения о войне» осветит основные приемы военного искусства, а это, собственного говоря, и даст так на­зываемое «единство доктрины», которое в современной войне совершенно необходимо.

Примерной программой этого курса может быть:

Часть 1-ая.

— Изучение войны; военная наука; теория военного искус­ства; военное искусство.

— Исследование войны как явления общественной жизни; исследование элементов войны; законы войны и принципы во­енного искусства.

— Методы военных наук и методы военного искусства:

а) приемы исследования и доказательства;

б) приемы военного искусства.

Часть 2-ая.

— Эволюция военного искусства.

— Условия современной войны.

— Подготовка к войне.

— Общее заключение Академического курса.

Из этой программы видно, что 1-ая часть курса «высшего учения о войне» составит введение во все академические курсы, потому эта 1-ая часть должна читаться в самом начале млад­шего класса. Это даст возможность, подобно тому, как это до­стигнуто во французской высшей военной школе, выиграть время во всех прочих курсах, сразу ввести слушателя в Акаде­мические занятия, выяснив ему основные приемы, которые он должен будет применять во всех своих работах, наконец, это даст ему правильные общие взгляды на военное искусство.

Может показаться, что отстаивая все время мысль о не­обходимости прикладного обучения, я впадаю в противоречие, предлагая постановку совершенно отвлеченного курса.

Выделение высшего, обобщающего курса представляет вы­годы как раз для правильной постановки прикладного обучения.

Этот курс должен заставить все прочие курсы опуститься из об­лаков на землю. Взяв на себя философию, он предоставит всем прочим отделам обратиться к жизни. При отсутствии же его все курсы будут иметь тенденцию вдаваться в философию или — что, к сожалению, тоже случается — превращаться в сборники общих фраз.

Но получение ожидаемых результатов, конечно, не явится следствием одного введения этого курса.

Необходимо, как я выше упоминал, поручить этот курс наи­более выдающемуся профессору, общему руководству которого подчинить всех остальных профессоров и преподавателей, ве­дущих различные отделы теории военного искусства.

Это общее руководство не должно стеснять профессоров в их специальной работе во вверенных им отделах обучения, оно будет заключаться в обобщении основных идей военного искусства и внесении единства в общие методы работы. Оно выразится в высшем руководстве общими прикладными заня­тиями.

Таким образом, старший профессор, ведущий курс «выс­шего учения о войне», в то же время фактически должен объединять работу по различным отделам теории военного искусства. Подобным способом мы достигнем тех же положи­тельных результатов, какие достигнуты во Французской ака­демии».

Я нарочно сделал эту большую выписку, чтобы представить тот растяжимый масштаб, который придает своему «высшему учению о войне» Н. Н. Головин.

Нельзя в функции одной дисциплины вводить и данные вы­сокого научного обобщения, и общую доктрину приложения принципов к жизни, то есть во втором случае обобщенное во­енное искусство: слишком различны эти функции, различны приемы и, скажу даже, различна психика этих двух углов зрения. Есть и возможна философия математики, медицины и т.д., но трудно себе представить философию математического творче­ства или философию врачевания людей.

Точно так же трудно вообразить, в чем будут состоять функции и содержание философии военного искусства. Прин­ципы его возможны, и возможно какое-то их обобщение, но это все же будет область прикладного искусства, искусства одо­ления, а это обстоятельство закрывает для него двери фило­софии. Эта часть может войти в стратегию как обобщение во­енного искусства и составить ее принципиальную часть, если, повторим, можно составить материал для подобных обобщений.

Таким образом, если сравнить схему Н. Н. Головина с тем, как мы понимаем содержание философии войны, то в по­следнюю должна войти только ее первая часть, но расширенная рассмотрением коренных основоположений, вытекающих из существа войны; вторая же часть должна быть отнесена к стра­тегии, так как таким темам, как, например, «условия совре­менной войны» или «подготовка к войне», место, конечно, не в курсе философии войны.

В этом случае Головин намечает воровство (философией войны) материала, принадлежащего стратегии. Прежде было наоборот: почти весь так называемый принципиальный мате­риал стратегия крала у философии войны, чем и нужно объяс­нить запоздалое появление на свет последней науки.

Об этом нужно сказать несколько слов, чтобы выявить, с одной стороны, одно из крупных научных недоразумений, а с другой стороны, объяснить странную судьбу интересующей нас дисциплины. Во всех русских курсах стратегии, да и в не­мецких, начиная с труда Клаузевица, хотя в последних в го­раздо меньших размерах, вы найдете военно-философские темы. В подобных учебниках с ненужной подробностью гово­рилось о войне как явлении в жизни человеческих обществ, о ее законах, приводилась ее оценка, предусматривалось ее бу­дущее; затем в тех же учебниках обстоятельно трактовался во­прос о том, имеется ли военная наука или нет, есть ли какая за­кономерность в военных явлениях и т. д.

Почему этот материал, лишенный всякого прикладного житейского смысла, обсуждался в стратегии, науке вождения и применения войск на театре войны. Сами по себе вопросы ждали ответа, они были заданы и любознательностью и совестью учащихся, и на них нужно было отвечать.

Кому же было отвечать на них? Более некому, как про­фессору стратегии, по необходимости знакомому и с исто­рией, и с политикой, а часто и с философией, то есть вообще липу, располагавшему более широким кругозором и большим научным багажом; он, конечно, более легко мог справиться и с военно-философскою темой. Так и повелось дело в Ака­демии Генерального штаба: философия войны поплелась на буксире стратегии, покрытая волнами научной ошибки. От этого получились только отрицательные результаты: стратегия разбухала и утрачивала свой прикладной характер, философия войны не выяснилась как самостоятельная научная дисцип­лина, и много вопросов, роковых и насущных, было оставлено без специального рассмотрения. Достаточно упомянуть тот роковой момент в жизни русской армии, случившийся в фев­рале 1917 года, когда на голову погибавшей, разлагавшейся и сбитой с исторического пути армии упал ряд военно-фило­софских вопросов о существе военного начальника, об орга­низации военной власти, о пределах государственного прину­ждения и т. д., и не только все офицерство, все общество России почувствовало, что в области этих вопросов нет ни заблаговре­менных решений, ни ясного и проникновенного ответа…

Мне остается сказать об источниках, послуживших осно­ванием для моего курса, и о тех из них, ознакомление с кото­рыми желательно для успешного усвоения курса. Я должен оговориться, что курс философии войны мною создается за­ново, почти без прецедентов и отсюда получается необходи­мость брать данные оттуда, где имеется хотя бы намек на воен­но-философское содержание, а это в результате представляет очень сложный, большой и пестрый перечень источников. Пе­речислять их — это значило бы слишком отвлекать и утомлять ваше внимание. В свое время при развитии той или иной темы я не забуду упомянуть о руководящих источниках, а о тех из них, знакомство с которыми для слушателей полезно, я буду делать особое изложение.

Наконец, чтобы покончить с слишком длинным введением, скажу несколько слов о названии нашей науки. Иногда встре­чается название «военная философия», но это название не­удобно тем, что намекает на какую-то сословную или кастовую философию, чего быть в содержании нашей науки не может; оно неудобно еще тем, что говорит о какой-то иной философии в противовес военной. Словом, от этого названия отдает неже­лательной условностью или частностью. Что касается до пред­лагаемого Н. Н. Головиным «высшего учения о войне», то един­ственное его достоинство, что оно составлено не из иностранных слов, которых недолюбливает автор, но оно не хорошо тем, что слишком обще и над чем-то надстроено. Невольно возникает вопрос, а что такое просто учение о войне? Окажется, что его нет или оно каждым понимается по-своему. Затем, для фило­софии войны как доктрины объемлющей и оплавляющей во­енные науки, еще не пришло время, почему и название вместо нее «высшее учение о войне» преждевременно.

Я называю предмет философией войны по аналогии с фило­софией права. Война как понятие является источником и пер­вопричиной как всех прикладных военных наук, так и теорети­ческих, если он исчезнет, исчезнут и все эти науки. Мало этого, с войной должны исчезнуть все те исключения или крайности психологические, юридические, правовые, дисциплинарные, экономические, государственные, которых породила и питает война. Она похожа на матку улья, уничтожьте ее, и пчелы раз­бредутся. Вот почему вполне целесообразно и будет достаточно точно науку, воплощающую военное миросозерцание в его на­учно обоснованном содержании, назвать философией войны, так как основной ее задачей является понимание и углубление в существо войны прежде всего, а затем в основные науки и по­нятия, из существа войны вытекающие. Да и само слово «фи­лософия», столь широко теперь распространенное на другие науки, ясно, удобопонятно и скорее других названий предопре­деляет объем и характер значащегося под ним содержания.

Перейдем, наконец, к изложению содержания нашей науки. Нам нужно прежде всего обратить наше внимание на то явление в жизни народов — грозно-стихийное, создающее и разрушающее царства и народы, бич земли и источник народорождения, по одним явление биологическое, по другим историческое, — явление, которое называется войною. Мы должны выяснить себе его во всей широте и глубине его содер­жания, взглянуть, как оно отдается в понимании выдающихся людей мира, как отражается оно на экране истории, каково от­ношение этого явления к государственному бытию, как воспри­нимается оно в общечеловеческом понимании добра или зла и как долго, наконец, это явление будет властвовать над судьбами нашей планеты.

Но мало широты примененного нами масштаба к выяс­нению этого титанического явления, мы должны, оценивая и осмысливая его, суметь остаться на высоте строго объектив­ного и духовно уравновешенного состояния, вне временных те­чений и пожеланий… словом, взглянуть на него философски.

Война в людских суждениях

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.