электронная
Бесплатно
12+
Деревенская околица. Рассказы о деревне

Бесплатный фрагмент - Деревенская околица. Рассказы о деревне

Избранное

Объем:
754 стр.
Возрастное ограничение:
12+
ISBN:
978-5-0050-0411-6
Купить по «цене читателя»

Скачать бесплатно:

Так уж повелось, что самое ценное и дорогое подчас трудно разглядеть. В природе те же драгоценные камни просто цветные камушки, и только когда их отделят от породы, сделают огранку и поместят в достойную оправу, они заиграют искрами радуги. С людьми так же. Иногда за неприглядной внешностью и одеждой скрывается цельная и сильная натура. И ещё, чудаков считают чуть ли не юродивыми, забывая, что это мудрые люди и таких на Руси всегда любили как людей, помеченных Божьей искрой. Так же и в литературе — самые интересные сюжеты даёт сама Жизнь, вот только в сутолоке и суматохе наших дней их надо суметь разглядеть и, как драгоценным камням, дать огранку.

Автор этой книги продолжает традиции В.М. Шукшина: он тоже «деревенщик», а наблюдательности ему не занимать. Он говорит живым и самобытным языком простого народа, который в деревне духовно чище и меньше испорчен. Читая, ты как бы невольно приоткрываешь двери в крестьянский мир. А этот мир особый.

ТАМ, ГДЕ НАШИ КОРНИ

Так уж повелось, что самое ценное и дорогое подчас трудно разглядеть. В природе те же драгоценные камни просто цветные камушки, и только когда их отделят от породы, сделают огранку и поместят в достойную оправу, они заиграют искрами радуги. С людьми так же. Иногда за неприглядной внешностью и одеждой скрывается цельная и сильная натура. И ещё, чудаков считают чуть ли не юродивыми, забывая, что это мудрые люди и таких на Руси всегда любили как людей, помеченных Божьей искрой. Так же и в литературе — самые интересные сюжеты даёт сама Жизнь, вот только в сутолоке и суматохе наших дней их надо суметь разглядеть и, как драгоценным камням, дать огранку.

Автор этой книги продолжает традиции В.М. Шукшина: он тоже «деревенщик», а наблюдательности ему не занимать. Он говорит живым и самобытным языком простого народа, который в деревне духовно чище и меньше испорчен. Читая, ты как бы невольно приоткрываешь двери в крестьянский мир. А этот мир особый.

ТАМ, ГДЕ НАШИ КОРНИ

Кто уехал из деревни в город и там как-то прижился, вначале радуются, но потом тоска по родным местам змеёй вползает в душу и не даёт покоя. Понимали, что это ностальгия по такому далёкому и прекрасному, которое уже никогда не повторится.

И не потому, что пришёл Новый год или другой праздник. Для «деревенских» горожан вспомнить малую родину — это уже праздник. Вспоминают, как в речке ловили рыбу, как по весне ключом закипает черёмуха и сирень, а где-то среди ветвей по вечерам поёт соловушко. Припоминали золотую осень с подсолнухами в колесо, и сладкую морковку с грядки. Как копали картошку, как ребятишками пекли её в золе, и вкуснее не было ничего! Потом жгли ботву. Вот уже потянулись в тёплые края журавли, печально курлычут. А впереди зима с морозами, ёлкой, лыжами…

И ещё понимали, что приятно это всё вспоминать в благоустроенной городской квартире. Нет-нет, а вдруг защемит в груди от сознания вины, — ведь её родную деревеньку-то предали. Как те осенние журавли, так и деревенский молодняк косяком подаётся в город за лёгкой долей. Что за время пришло — родился на земле, а как встал на крыло, прощай деревня! Многие родители даже сами благословили детей, а при случае ещё и хвастаются:

— Мой Колька-то в городе шофёром работает. Квартиру обещают. А что в деревне делать? Всю жизнь в земле ковыряться…

И все понимают, — молодец этот Колька, что уехал в город. Только не понятно другое, — кому теперь в этой деревне работать и как ей жить? Плохо, что заброшены деревни, но ещё хуже, что у каждого деревенского «горожанина» подрублены родные корни.

И всё же заброшенная деревня, клятая и некультурная, но такая родная, добрая и беззлобная, кормит грамотный и культурный город, который от неё ещё и морду воротит. При случае своего же кормильца ненароком обзовёт деревенщиной…

Послушайте и вы, что наши мужики рассказывали о непростой жизни деревни. Они многое повидали: и землю пахали, и врага громили в лихую годину, а кое-кому довелось под конвоем и лай овчарок строить социализм. Пожелаем всем героям рассказов, простым людям деревни, хорошей судьбы в новом столетии.

Хочется верить, что ХХ век с двумя революциями научил нас уму-разуму, чтобы опять не наступать на грабли. Мы отвернулись от Бога, за что он лишил нас разума — деревню забросили, все кинулись в города, а кому страну кормить? Но Россия не кончается Садовым кольцом, а наши вековые корни в деревне, где земля кормилица. Не даром наши старики говорят: «Когда забываем свою малую родину, и у большой Родины — не всё ладится».

С уважением, Автор

ЧЕСТЬ ИМЕЮ

ТРИНАДЦАТОЕ ЧИСЛО

Иван Терентьевич Плетнёв давно на пенсии. Как вернулся в сорок третьем с фронта с пустым рукавом, так никуда работать и не устраивался. А до войны работал в колхозе и считался мастером на все руки. К тому же был удачливый охотник и рыбак.

Вначале ему было трудно, непривычно. Схватит топор — чувствует, что и обрубок культи тянется, аж плечо поведёт. А руки-то и нет! По первости психовал, а как опамятуется, так и успокоится. Понимал, что неудачливых на войне было больше, кто совсем загинул, а его покалечило, но жить можно даже и с одной рукой. Потому ко всему приловчился, нужда всё заставит делать.

Пока продолжалась война, ходил в колхоз помогать: то на сенокос, то на заготовку дров. Хоть и с одной рукой, а совестно не помочь. В колхозе с темна до темна надсажались одни бабы со стариками да ребятишками. Сперва не всё получалось, психовал, злился. Дёргает пилу, — лесина сырая, напарник парнишка лет тринадцати, пилу то и дело заедает. Бабы, глядя на это, украдкой плакали. А что сделаешь, всем тогда было не легко, — война.

Но жизнь берёт своё, оженился. Без вссяких затей зарубили курицу, сварили лапшу, и пришла родня. Ещё нашлась бутылка самогона, вот и вся свадьба. А немного погодя с отцом и молодой женой поставили не ахти какой, но зато свой домишко. Ни без того, — помогала родня. И потекла тихая размеренная жизнь.

Сам себе сладил немудрёную приспособу, мог червяка на крючок насадить, а по осени даже боровка разделать. Ещё топориком приловчился тюкать, сена там накосить корове, — это всё по нужде. Но больше любил охотничать и рыбалить, да ещё собирать грибы. Каждый год сдавал в сельпо до двух центнеров боровиков и груздей, да таких, что заготовитель руками разводил:

— Вот тебе и безрукий дядя Ваня!..

Жил тихо, мирно со своей Кузьминичной. Усадьба чистая, ограда покрашена, словом всё по путю. Видать, на войне такого нагляделся, что хватался за жизнь хоть и одной рукой, но крепко. Работал как каторжный. Чуть утро, он уже с коромыслом воду с речки таскает. Поливает огород, пропалывает, двор метёт. Ни у кого ничего не просит, не канючит и не козыряет инвалидской книжкой и боевыми наградами. Всё сам. За это его и уважали.

Но была у Ивана Терентьевича одна странность — разговаривать с самим собой. Согласитесь, такое редко бывает. А причина, видимо, в том, что он всё один да один, то на реке, то в бору. К тому же последнее время жена прихварывала, а к старости стала малость глуховата и не очень разговорчива. Вот и наладился он разговаривать сам с собой. В нём как бы уживались два человека — один здраво рассуждал, критиковал и задавал вопросы, а второй отвечал и порой даже спорил. Да ещё как! И главное, это не было рассчитано на постороннего слушателя.

Пил он редко, разве что по случаю, но зато раз в месяц выпивал обязательно. И выпадало это всегда на тринадцатое число. Но тому был повод, даже не один. В этот день он получал пенсию, — это раз, а ещё в августе сорок третьего после Курского побоища полковой хирург Василискин оттяпал ему руку, в аккурат тринадцатого числа, — это два. Тогда хирург ещё и пошутил:

— Не горюй солдат, остальное-то всё при тебе в исправности. И ребятишек настрогать успеешь, и ещё наработаешься. Вот только на фортопьянах играть уже не сможешь. Это факт.

Давно это было, но ужас первых дней, когда кроме физической боли всего корёжило от сознания, что он — калека, ефрейтор Плетнёв помнит до сих пор… да разве такое забудешь.

Вот и сегодня подошло тринадцатое число. Иван Терентьевич получил на почте свою законную пенсию и сразу пошёл в сельмаг. Купил внучатам кулёк конфет-подушечек (внучата каждое лето гостили у него с бабкой) и, понятное дело, бутылку водки. Домой её целую никогда не доносил, хотя и старался. Жена его первое время ругала, даже стыдила, а потом махнула рукой.

Но как он боролся с соблазном и чертовским искушением, об этом стоит рассказать. Обычно он немного постоит на крыльце магазина, послушает, что говорят мужики про колхозные дела, покурит с ними за компанию и не торопясь шёл домой. Отойдёт немного, выберет местечко где побезлюдней, присядет под чьей-нибудь оградой и начинается беседа с самим собой. Но как!

— Ну что, Ванька! Надо бы принять малость хлебной слезы, ради случая. Всё-таки — пенсия. Как ты думаешь?

— С чего пить? Или праздник какой? — отвечает собеседник, — Или ты как подзаборник будешь прямо из горлá дудонить?

— Мы народ не гордый. Берём и пьём на свои кровные. Мы к хрусталям не привыкли и можем даже из горлá. Вот невидаль.

— Потерпи немного, дойди хоть до дома, пять шагов осталось, и празднуй с закуской. Из стакана, как все люди.

— Ну, ты даёшь! С закуской! Меня благоверная только и ждёт. Что ты! Враз конфискует. Хренушки. Учёный.

— А если в бане? Схоронить бутылку, а там с огорода хоть огурцов нарвать. Вот тебе и закуска, да и ковшик под рукой.

— Разве я не пробовал, и по-хорошему, и по плохому. Где только не хоронил, — сразу находит. Один раз в ларь с мукой запихал бутылку, так её как раз черти понесли квашню ставить, и понадобилась мука. Вот где крику-то было. Да я только маленько хлебну, чтоб её вкус совсем не забыть.

Следует возня, пробка летит в траву, Иван Терентьевич запрокидывает голову, пьёт, морщится, занюхивает хлебной корочкой (корочка и бумажная пробка припасались загодя), и закуривает. На его лице блаженство и покой. Потом поднимается и шагает домой. Через время опять остановка, и опять начинается:

— Иван Терентьевич, а тебе не совестно? Ведь голова уже белая, хоть бы внучат постыдился.

— А что, я алкаш какой? Дом есть, в доме всё есть, всех детей поднял на ноги, живут — дай Бог всякому. И всё с этой культёй.

Он поднимается, идёт до плотины и опять усаживается в тени старой ветлы. И опять начинается разговор:

— Ну что, Ванька, ведь уже зачал, всё одно старуха унюхает, давай ещё по глоточку.

— И что у тебя, Иван Терентьевич, за дурной карактер? Никакого терпежу нет. Раз попала в руки — скорей выжрать! Хоть до дому потерпи, ведь развезёт, и будешь на карачках добираться.

— Ага. Я уже совсем одряхлел и с трёх глотков сразу поползу на карачках. А кто вчера багром топляк на дрова из реки таскал? Кто накосил сена корове, а потом ещё дома сам сметал стог.

— Чёрт с тобой, пей! Всё одно не послушаешь.

— Да я всего три бульки и заглочу, — как бы оправдывался он. Ага, три. Десяток заглотил. Сам себя перехитрил…

После нескольких остановок Иван Терентьевич, наконец, добирается до родного забора и делает последний привал. Он уже хорошо захмелел, но ещё всё соображает, и двое в нём тоже опьянели, но продолжают спорить и корят друг друга:

— Вот и пришли, а ты боялся.

— А ты и рад. Поглядел бы ты на себя со стороны: рубаха вся грязная, морда как у поросёнка. Смотреть тошно.

— Эт я споткнулся… Вот вишь, и коленки травой озеленил…

Если жена и внучата встречали его, он шутил, сам смеялся: «Это вам зайка послал. На, говорит, передай бабке деньги, а Лёньке с Митькой конфетов. А лично тебе, дед, — вот бутылка. Мы с зайцем и тово… Я то ничего, а заяц сразу окосел». — Затем покорно шёл спать в горенку, и всё на этом заканчивалось.

Но если дома никого не было или жена ворчала, Иван Терентьевич начинал буянить. Ему казалось, что его сильно обидели, с ним не считаются, и он частенько ходил «гонять бухгалтеров».

Бухгалтеров он не любил. Ему всегда казалось, что это они начисляют ему такую маленькую «пензию», поэтому он начинал куролесить, наводить порядок и искать правду-матку. Кричал:

— Змеи! Развелось вас тут. Марш на ферму! На свинарник! Не желаете? А-а, там воняет… У-ух, толстомясые! На костяшках желаете щёлкать? Пензии нам уменьшать? У-ух, пухломордые!

Причём, каких бухгалтеров ему «гонять», это без разницы. Какие попадались ему под руку: колхозные, лесхозовские, сельповские, тем и доставалось.

Как-то забрёл в сельпо. Там были одни женщины и молоденький товаровед Федя. Иван Терентьевич, как и положено, выступил по полной программе, с крепким деревенским народным словом. А этот Федя решил его припугнуть, стал строжиться:

— Ну-ка, дед, перестань лаяться! А то сведу в сельсовет, там тебе мозги враз вправят.

Коршуном взвился Иван Терентьевич.

— Пугать меня?! Да я на Курской дуге танка не испужался, а чтоб забоялся твоего Совета?! Да я их, в… душу… крестителя…

Выволок его Федя на крыльцо и — в сельсовет. Идут, и не понятно, кто кого ведёт. Длинный Федя обнял его, чтоб не убежал, и держит. Иван Терентьевич тоже одной рукой облапил Федю, как клешнёй. Оба вошли в азарт, идут стращают друг друга.

— Иди, иди! — старается его напугать Федя. — Сейчас кто-то схлопочет свои пятнадцать суток.

— Иду, иду, — тоже хорохорится Иван Терентьевич. — Сейчас кто-то схлопочет по мурсалам. Обяза-ательно схлопочет.

Только вошли в сельсовет, Иван Терентьевич отцепился от провожатого, и с ходу налетел на председателя Совета Волкова:

— А-а! Крыса тыловая! Змей подколодный! Отсиделся в тылу со своей липовой двенадцатипёрстной кишкой? Зна-аем, как ты от передовой отбоярился! Шкура!

«Батюшки! — думает Федя. — Если уж он так власть полощет, то бухгалтера могут и потерпеть».

Зато на другой день Иван Терентьевич чуть свет мелко семенил ножками с полными вёдрами на коромысле. Глаза в землю, и если кто из обиженных его стыдил, он покорно винился:

— Прости. Дурной у меня карахтер. Как выпью, сладу со мной нету. Не сердись, прости, за ради Христа. Я же не со зла…

Прощали, всё же не со злости. Он часто и о себе рассуждал. На охоте или на рыбалке начиналась эта беседа:

— Ой, Ванька, и карахтер у тя дурной!

— Какой ни есть, а хозяин карахтеру я, — отвечал собеседник.

— Ой, нашёл чем хвастать. Ну, кто тебя просил тогда под Курском вперёд лезть? Политрук? Дак у него и форма комсоставская, и продаттестат офицерский, потому и орал: «Вперёд!» А ты видел, что не все сразу кинулись, кое-кто замешкался в окопе.

— Кому-то надо было первым.

— Вот, вот. Кто малость замешкался, тот с войны и с руками-ногами возвернулся, да ещё и с трофеями. А такие как ты, — с костылями без ног да пустыми рукавами. А от кого вообще одна бумажка: «Пал смертью храбрых… Гордитесь…»

— Дак если бы все из окопов не поспешали, так и фашиста бы не одолели. Мы же воевали не за офицера с продаттестатом, а за свою землю, за своих ребятишек. Эт точно. Как ты не поймёшь…

— Ну, и чего ты добился? Вон твой земляк-однополчанин Славка Колесниченко не высовывался первым, а до капитана дослужился. С двумя чемоданами и трофейным аккордеоном вернулся, работает в райисполкоме.

— Ох, удивил. Чему завидовать? Что вернулся с руками и в каждой по чемодану? С аккордеоном? Учителя музыки своим оболтусам нанимал, жену в отрезы шёлковые одевал? А чем всё закончилось? Колька их алкаш, Витька второй срок сидит, сам третий раз женился. Во как! А я тихо со своей культёй всех ребятишек выучил и пристроил. Главное — цену каждой копейке знают. Теперь уже они сами нам со старухой как могут помогают.

— Ты хоть раз в жизни на курорте был? Нет. Или в госпитале инвалидов войны лечился? Нет. А Никита Струков пятый раз успел. Он лечится, а ты? Как инвалид свою льготу используешь?

— Нашёл чем хвастать. Он потому и хворает, что думает, — ему по этой льготе здоровья льготного отвалят. Эх, вы! Глупые. А я на охоте и рыбалке сам лечу тело и душу, там такой воздух!

На Девятое мая Иван Терентьевич доставал свою полинялую гимнастерку, галифе, надевал сапоги «со скрыпом», пустой рукав засовывал под ремень и шёл на митинг. Раз в год он надевал все свои боевые награды. А что? Кровью заслуженные.

Беда у него случилась года три назад. Ребятишки украдкой достали и где-то затаскали его пилотку! Как же он горевал!

— Ну и сокровище! Соболью шапку у него утащили, — ворчала на него супруга Кузьминишна.

Иван Терентьевич по натуре был мужик безобидный и покладистый, но тут как взбеленился, сам стал кричать на неё:

— Дура! Не смей так говорить! Что ты в этом вообще понимаешь? Да если хочешь знать, она мне дороже всех ваших соболиных шапок. Под Курском меня так шарахнуло, что я кровью исходил… кость голая торчит… боль такая… а я эту пилотку всё зубами… Пока санитары не подобрали, в сознании держался…

Он свою пилотку берёг, как памятку о той страшной войне.

Теперь по торжественным дням одевает Борькину фуражку, в которой тот из армии вернулся.

***

Осень. Иван Терентьевич сидит на берегу Ануя и смотрит вдаль. Господи! Как же хорошо! Благодатное время года, с бабьим летом, с паутинками. Тепло, солнце светит ласково. Свет бархатный. С берез, осин и клёнов осыпается листва. Воздух до того чистый, аж синий. На этом синем фоне желтая листва выглядит печально и удивительно ярко. Такое чудо бывает только осенью.

Как-то по радио он услышал песню, слова которой его поразили своей простотой и жизненной правдой. Вроде и говорилось про такую же осень, а на самом деле, про нашу жизнь, когда она катится под гору. Только у природы она опять возвернётся весной, а человеку этого не дано. И чудилось, как будто кто-то с ним рядышком сидит и рассказывает об этом простом и заветном:

Все мы, все мы в этом мире тленны.

Тихо льётся с клёнов листьев медь…

Будь же ты вовек благословенно,

Что пришло процвесть и умереть.

И опять сам с собой говорит Иван Терентьевич:

— Дай ты мне, Господи, так прожить ещё лет десять, нет, двадцать, а лучше — все тридцать! Я без нужды на этой земле травинки не сорву, птаху не обижу… Не лукавлю.

— Ишь чё захотел! — начинает корить второй, — моложе тебя ребята, а от половины на кладбище одни холмики остались. Ты подумай сам, какая сейчас от тебя польза?

— Но и вреда нет! Сам за собой хожу, детям помогаю. Дров на зиму припас, сена накосил, солонины полный погреб. Половину картошки сдал в сельпо, опять же, четыре бочки грибов! А ты говоришь, пользы нет. А ить у меня одна рука. Понимать надо.

Долго так рассуждает сам с собой Иван Терентьевич, а вокруг такая благодать, такой простор! Потому-то и жить так хочется. Одна рука, а как он ей за жизнь цепляется.

Но тут у одного из спорщиков в памяти неожиданно зародилась какая-то приятная мысль, и тут же исчезла. Потом снова наплывает предчувствие чего-то хорошего. Он силится ухватиться за ниточки памяти, вот-вот одолеет и вспомнит. Что это такое, что так память будоражит? Но тут другой спорщик сжалился и пришёл на помощь, подсобил вспомнить:

— Да завтра же — тринадцатое число!..

ЧЕЛОВЕК БОЖИЙ
(История одной награды)

К доярке Василисе Бережковой из города приехала дочь с зятем. В аккурат на Пасху. Зять, Пётр Иванович, был мужик головастый и хваткий, работал журналистом в редакции краевой газеты и даже в праздник тут нашёл отличную тему для статьи.

Виданное ли дело, все были охальниками, порушили церкви, а те­перь вдруг прозрели, даже выпускники ВПШ, как побитые соба­ки топчутся в церкви, неумело крестят свои медные лбы.

Пётр Иванович пришёл домой под впечат­лением, и вдруг видит, у соседей полный двор народу. Все одеты нарядно, поют что-то все вместе, и крестятся. Да так у них всё слаженно и дружно, что заслушаешься. Он спрашивает жену:

— Наташа, ты посмотри как здорово! Что это за люди? Я такое вижу впервые. На нашу самодеятельность не похоже.

— Это какая-то секта, — говорит жена Наташа, — то ли молокане, то ли бап­тисты. Я в этом плохо разбираюсь. Знаю только, что это верующие. Они не признают церковь, как посредника между Богом и людьми. Но они очень хорошие. Не пьют, не курят и не матерятся. И работают на совесть. Вот с кем надо было коммунизм строить. Карл Маркс с Лениным что-то перепутали и не ту партию организовали, а возможно, не тех людей собрали.

— Ты хочешь сказать, что это идеальные люди?

— Нет, конечно. Кое-что у них есть непонятное. Ну, во-первых, — они не хотят слу­жить в армии, так как по их законам нельзя брать в руки оружие и убивать людей. И, между прочим, — тут Наталья опять засмеялась, — у них нельзя блудить. Это грех.

— А кто вон тот старикан, похожий на Илью Муромца? Ты погляди, какая колоритная фигура!

— Да это же наш сосед, Фёдор Васильевич. Кстати, тебе бы с ним не мешало позна­комиться. У них в семье все веру­ющие: и дед с бабкой, и отец с матерью, и все ребятишки. У меня в классе, когда я тут ещё работала, учились его внучата, дети очень смышлёные. Только беда с ними: то их ребятишки дразнят, то нас за них ругают, что в пионеры и в комсомол не можем сагитировать.

Это было на Пасху, а где-то через недельку, на день Победы, они опять заявились в деревню, помочь Василисе посадить картошку и разобраться с грядками. И опять Пётр Иванович давай мотаться по своим делам. Побывал в администрации, в военкомате, в районной редакции, что-то уточнял, что-то обговаривал.

Девятого Мая у мемориала Славы был митинг, и вдруг он среди фронтовиков видит Фёдора Васильевича, которому по вере нельзя брать в руки оружие, а на его груди… ордена Красного Знамени и Отечественной войны, а медалей — не счесть. Он глазам своим не поверил, думает, что это ему померещилось.

Дома сразу же за разъяснением к тёще — как при такой строгой вере и такие боевые ордена? Тёща спорить не стала, говорит: «Давай мы пригласим его в гости и ты его как следует порасспроси. Он тебе такое расскажет, что твой редактор со стула упадёт».

Так и сделали. Фёдор Васильевич не куражился, по-соседски заявился с супругой. Вина они, конечно, не пили, а вот самовар за вечер опорожнили. Когда признакомились, так мало-помалу и разговорились. Петру Ивановичу, как журналисту, что только не приходилось описывать: тут и сбитые самолёты, и подбитые танки, и герои-разведчики, но такое он услышал впервые. Ещё его поразила одна особенность, — никакого даже намёка на геройство или похвальбу. Наоборот, как бы подтрунивает над собой, и всё рас­сказывает, до обидного просто и обыденно.

Судите сами, вот что он тогда рассказал.

***

«Наша семья вышла из бедного житья. Семья была большая, батя с детства приучал нас к раз­ному рукомеслу. Надеялись только на себя, и были мы как бельмо на глазу, — всё дело в том, что были верующие. Верили в Бога, а время тогда было лихое, церкви порушили, а большинство священнослужителей извели.

Но случилась у нас беда, батя утонул на лесосплаве, за­тёрло его между плотами. Остался я в семье за старшего. Кроме меня в семье ребятни ещё шестеро. Я окончил семилетку, учился хорошо и хотел учиться дальше, только вижу, — мать от горя и нужды вся по­чернела. Парень я был рослый и крепкий, пошёл в кузню, молотобойцем. Два года отмахал молотом, потом занял место кузнеца, только вдруг понаехали новосёлы, и нашёлся кузнец искуснее меня, а мне присоветовали податься в быткомбинат — в сапожники.

Три года шил сапоги, потом вызывают в сельсовет и говорят: «Нужны пе­каря мужчины, пойдёшь на хлебо­завод работать?» Согласился. На работу я жадный, впрягся в пол­ную силу, во всё вникаю, а через время меня отправили в город на курсы хлебопёков, чтобы в деле до точки дошёл. Пришлось ехать, ведь туда кого попало не пошлют. Когда отучился, то стал работать уже мастером.

От армии меня освободили, так как мать была хворая, и если б не эта отсрочка, то нам бы пришлось туго. В тридцать девятом году, как только младшей сестрёнке испол­нилось шестнадцать, лет мне повестка: «Согласно приказу наркома обороны… явиться на сборный пункт… неявка карается по закону, статья номер такая-то». А мне уже, слава Богу, двадцать шестой идёт. Я к военкому, как его не упрашивал — нет. Служи!

Что делать? Хорошо, что со мной призвали и двоюродного брата, Ваню Кожевникова, всё не так одиноко. Погрузили нас в телячьи вагоны, и мы из Сибири сквозанули через всё страну аж в Белоруссию. Как сейчас помню, городок Залесовск. И тут началось самое страшное, — мы с Ваней верующие, а по нашим законам брать в руки оружие нельзя. Тогда же надо убивать людей, а у нас главная заповедь — не убий! Как тут быть?

Власть тогда была жёсткая, всё ломала через колено. Большинство верующих на время службы смирялись и по своей слабости преступали нашу заповедь. Но были и истинные приверженцы веры, шли до конца. Правда, таких было не много и это не афишировалось. Их просто судили и прятали по зонам. «Что в Конституции записано? Не желаешь в руки винтовку брать? Хорошо, тогда тебя с этой винтовкой три года будут охранять на лесоповале. Выбирай». Это в мирное время, а когда началась война, тогда в штрафбат, а там или ты, или тебя. Выжило не много.

Мне повезло, вернее Господь заступился. Набралось нас «отказни­ков» из призыва человек двадцать. Мы с Ваней россияне, а то всё больше ребята из Белоруссии и Западной Украины. И вот приходит к нам зам командира, подполковник Берестов. Николай Степанович, дай ему Бог здоровья. Главное, что он не политрук, а интендант. Обычно как было? Угрозы, крик, матюжищи, а тут всё случилось по-другому. Мы стоим по струнке, ну думаем, сейчас начнётся. А он здо­ровается с нами и говорит:

— Да вы, мужики, садитесь, давайте закурим и поговорим.

Я, как старший по возрасту и встрял.

— Товарищ командир, поговорить-то оно можно, только мы не курим. И не пьём. Нам нельзя, вера не дозволяет.

Он на меня весело посмотрел и засмеялся, потом говорит:

— Вот это и хорошо. И что ещё не кроете по матушке, тоже хорошо. А вот только скажите мне, люди божьи, почему вы нашу армейскую доблесть нарушаете, не хотите служить как все? Нет, я знаю, что вы скажите, у вас в Евангелии и Библии записано: «Не убий!» Только тогда и вы мне объясните, как тут быть? Вот Германия уже север Африки оккупировала, пол-Европы завоевала, у наших границ топ­чется, того и гляди, что беда случится. Как же в этой ситуации нам всем быть, подскажите мне.

Мы молчим, а что тут скажешь, если он вон куда клонит, тут уже осо­бым отделом пахнет. А он продолжает:

— Хорошо. Давайте тогда мы все от оружия откажемся, а кто же нашу Русь-матушку защищать будет? Вспомните, от монголо-татаров вся Русь оборонялась, всем миром встали, даже монастыри поднялись. А монах Пересвет на Куликовом поле первый вступил в схватку с Челубеем. В честь героев Куликовской битвы даже есть церковь Рождества Богородицы Симонова монастыря. И Владимирская церковь, в честь избавления от татарского ига. И в честь других наших славных побед ставили церкви, не мне вам про это говорить. Как же нам с вами быть — присоветуйте мне.

Все молчат, а я опять встреваю, меня как нечистый попутал.

— Не все же от оружия отказываются, вон какая у нас силища. Но понимаем мы и другое — армию содержать надо. Неужели ей не нужны помощники из нас? Я вот, к примеру, могу варить, печь хлеб, опять же мастер по кузнечному делу, могу на заказ сапоги сшить. Ну, не могу я брать в руки винтовку, зато дайте мне в руки топор и я с сапёрами буду мосты на переправах рубить.

Поговорили так по душам, он встаёт и идёт к выходу, а у самых дверей вдруг оборачивается и говорит:

— Ну-ка ты, человек божий, самый бойкий на язык, шагай-ка за мной, — и показывает на меня.

Я, конечно, переживаю, иду и себя ругаю за длинный язык. Ну всё, думаю, первым и загремлю на лесоповал. Не надо было выступать. Но всё одно готов страдать за веру нашу.

Идём. А тогда военных городков как сейчас ещё не было, офицеры жили на частных квартирах. Приходим в один дом, подполковник зовёт своего ординарца и говорит ему:

— Ну-ка, Москаленко, тащи сюда хром и кожу.

Гляжу, хохол Москаленко прёт какую-то котомку, достаёт от­туда отличной выделки хромовую кожу и ещё бычачью, кожаную заготов­ку на подошвы. Командир говорит мне:

— Языком ты бойкий, а вот посмотрим какой ты на деле. Сможешь сшить сапоги? Это тебе твоя вера не запрещает, — а сам опять смеёт­ся. — Если сумеешь, то к какому сроку? И Боже упаси тебя испортить товар! Лучше сразу откажись, если нахвастал.

— Отчего же не сшить? Сшить оно можно, только мне надо «лапу», ко­лодки, гвозди, лучше медные, в общем, — струмент.

— «Струмент», — говорит, — будет. Назови срок.

— Ежелив постараться и прихватить ночь, то к завтрему. К обеду. Только надо смерок сделать и как вам надо, со скрыпом?

— Вот что, человек божий, ты не торопись, делай на совесть, а насчёт «скрыпа», это без разницы, лишь бы сапоги были хорошие.

Раздобыл Москаленко всё что надо, и я сел за работу. Уж очень мне хотелось удивить командира. Вспомнил свой быткомбинат и чему когда-то учил батя, чтобы потрафить заказчику. Обточил подошву, в каблуки косячки врезал и набойки прибил. Чёрным лаком по торцам прошёл, — готово! Ладно сделал, лучше некуда, смотреть любо-дорого. Врать не буду, хорошая работа.

Прошу Москаленко оценить мои труды, ладно ли на его глаз.

Он долго разглядывал, мял голенища, щёлкал по подошве.

— Дюже гарны чёботы зробыв, — говорит, — царска обутка.

В обед приходит подполковник Берестов. Увидел сапоги, удивился. Примерил, а они на нём, как влитые. Как одел, так в них и ушагал в штаб. Сидим с Москаленко и чаи гоняем, а сам думаю — что же дальше будет? Куда меня служить определят? Наконец, заявляется мой командир, вижу довольнёхонек.

— Ну, человек божий, удивил ты всех. Твои сапоги лучше, чем у самого ко­мандира дивизии, а ему шили столичные мастера. Теперь у тебя заказов хоть отбавляй. Только мы поступим по-другому, — найдём тебе подходящее местечко. Тёплое и хлебное.

Подполковник отвечал за ДОП (дивизионный отдел питания), а это продукты и хлеб. У него была большая служба обес­печения: хозвзвод, авторота, склады, столовые и пекарня. И вот на моё счастье (хоть так говорить и грех), что-то у них с хлебом не лади­лось, короче, пекли отвратительный хлеб. Подполковник говорит:

— Если ты и хлеб печёшь так, как шьёшь сапоги, то быть тебе на пекарне за главного. А если есть охота, то в свободное время сапож­ничай, а уж я тебя клиентами обеспечу. Меня уже сейчас многие офицеры спрашивают, как бы и себе сшить такие сапоги. Так что без работы ты не останешься. И будет у тебя к хлебу ещё и приварок. Только ты уж с хлебом меня не осрами.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
Купить по «цене читателя»

Скачать бесплатно: