18+
Что скрылось во тьме?

Бесплатный фрагмент - Что скрылось во тьме?

Собрание сочинений в 30 книгах. Книга 16

Электронная книга - 288 ₽

Объем: 540 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Павел Амнуэль
Собрание сочинений в 30 книгах
Книга 16.


ЧТО СКРЫЛОСЬ ВО ТЬМЕ?

Содержание

Павел Амнуэль. Не порежьтесь бритвой Оккама


Что скрылось во тьме?

Бремя пророка

И сверкнула молния

В полдень за ней придут

О чем думала королева?

Исповедь

Все права на электронную версию книги и её распространение принадлежат автору — Павлу Амнуэлю. Никто не имеет право каким-либо образом распространять или копировать этот файл или его содержимое без разрешения правообладателя и автора.


© Амнуэль П. Текст, 2022

© Шлосберг И. Обложка, 2022

Павел Амнуэль
Не порежьтесь бритвой Оккама

Есть ключи, которыми ничего нельзя открыть. Есть замки, к которым не подобрать ключей. Есть бритва, которой невозможно порезаться, но с помощью которой, тем не менее, ученые в течение многих лет отрезали от живого дерева науки многочисленные ветви, веточки и даже целые стволы, полагая их лишними, ненужными, вредными для развития.

Бритву эту не подержишь в руках, но, тем не менее, каждый научный работник знает, как ею пользоваться. Иногда эту бритву называют скальпелем, и, что самое любопытное: человек, который якобы придумал эти названия, понятия не имел о том, что в далеком будущем потомки именно так назовут результат его долгих размышлений о знании, природе и человеке.

Правильнее было бы упомянутые режущие предметы назвать тем, чем они и являются на самом деле — научным принципом, едва ли не главным в научной методологии. Современная, привычная слуху, формулировка принципа звучит так: «Не умножай сущности сверх необходимого». Его еще называют законом экономии мышления. Авторство же приписывают английскому монаху-францисканцу, философу-номиналисту Вильяму Оккаму, жившему в первой половине XIV века. Точная дата рождения Оккама, впрочем, осталась неизвестной. По одним сведениям, он родился в 1285 году, по другим — в 1300-м. Но возможна и любая другая дата в этом интервале. Покинул Оккам этот мир в 1349 году, и в этой дате историки науки действительно уверены. Фамилию же свою философ получил не от родителей, а по названию маленькой деревни Оккам, расположенной в графстве Суррей в Южной Англии. Так что правильнее было бы говорить: Вильям из Оккама.

Но что еще интереснее: Вильям из Оккама вовсе не был автором закона экономии мышления, а формулировка «Не умножай сущности сверх необходимого» в трудах этого действительно уникального философа ни разу не встречается. Оккам в своих работах переформулировал принцип, известный еще со времен Аристотеля, это один из принципов логики — закон достаточного основания.

Доктор Филотеус Бенер, специалист по истории философии Средневековья, утверждает, что чаще всего в работах Оккама принцип экономии мышления формулируется так: Pluralitas non est ponenda sine necessitate, что в переводе с латыни (именно на этом языке, а не по-английски, написаны труды Оккама) означает: «Без необходимости не следует утверждать многое». В другом месте Оккам пишет: Frustra fit per plura quod potest fieri per pauciora («То, что можно объяснить посредством меньшего, не следует выражать посредством большего»). Более определенно Оккам выразился так: «…множественность никогда не следует полагать без необходимости… [но] все, что может быть объяснено из различия материй по ряду оснований, — это же может быть объяснено одинаково хорошо или даже лучше с помощью одного основания».

Все это примерно одно и то же. Если говорить по-простому, то, когда вы видите летающую под потолком жирную муху, вы прежде всего подумаете, что она влетела в окно. Убедившись, что окно закрыто, подумаете, что муха влетела в дверь, когда вы возвращались домой с работы. И уж точно вам в голову не придет предположить, что муха залетела из параллельной вселенной или материализовалась из воздуха. Сначала вы делаете самое простое и очевидное предположение. Убедившись, что он не «работает», вы предлагаете следующую гипотезу, вероятность которой очень ненамного меньше первой. И так далее, шаг за шагом. В конце концов, убедившись, что ни одна из идей, которые вы тщательно проверили, не может объяснить появление мухи, вы просто вынуждены будете предположить самое фантастическое…

Кстати, вспомните, что говорил по аналогичному поводу Шерлок Холмс: «Если оказались неверны все ваши предположения, кроме самого невероятного, то именно оно и будет истинным». Однако, прежде чем говорить о фантастическом и невероятном, вы должны шаг за шагом, «не увеличивая сущности сверх необходимого», проверить все мыслимые гипотезы.

В качестве одного из самых известных примеров использования бритвы Оккама обычно приводят диалог гениального математика и физика Лапласа с императором Наполеоном. Лаплас рассказал Наполеону о своей теории происхождения Солнечной системы.

— Интересно, — сказал император, выслушав физика. — Но почему-то в вашей картине мира я не увидел Бога.

— В этой гипотезе, сир, я не нуждался, — якобы ответил Лаплас, продемонстрировав тем самым свою приверженность принципу Оккама: действительно, зачем вводить сильное предположение о существовании Высшей силы, если движение тел во Вселенной вполне можно рассчитать с помощью обычных законов механики?

Еще один пример — из истории Древней Греции. Один из величайших философов всех времен Платон знал труды Аристотеля, но, понятно, не имел представления о бритве Оккама. Когда его попросили дать определение человека, Платон сказал: «Человек есть животное о двух ногах, лишенное перьев».

Услышав это, другой великий философ Диоген поймал петуха, ощипал его, и принеся в Академию, объявил: «Вот человек по Платону!». После чего Платон добавил к своему определению: «И с широкими ногтями». И был, конечно, прав: когти у петуха узкие, а ногти у человека — широкие.

Бритвой Оккама, сами о том не догадываясь, мы постоянно пользуемся в повседневной жизни, хотя к науке большинство из нас не имеет никакого отношения. Но проблемы выбора возникают перед нами каждый день и каждый час. Вы встали утром, за окном тучи, может пойти дождь. Ехать на работу или нет? Если не ехать, начальник может на вас рассердиться, но если поехать, то можно вымокнуть и заболеть, и тогда вы неделю не сможете работать, а начальник рассердится еще сильнее. Как поступить? И так плохо, и так. Скорее всего, поступите вы по пословице «Из двух зол выбирают меньшее», и на работу не поедете, чтобы не простудиться и не оказаться в еще более неприятном положении. «Из двух зол выбрать меньшее» — это тоже одна из формулировок бритвы Оккама, бытовой вариант сугубо, казалось бы, научного принципа.

Подумав, вы наверняка вспомните множество других примеров, когда принимали жизненные решения, действуя строго по науке, причем по науке, проверенной временем. «Решай проблемы по мере их поступления». «Если вместо сложной можно решить простую задачу, так и сделай». И работу вы ищете ближе к дому, и жену предпочитаете брать из своей, знакомой среды, и с начальником по пустякам не спорите — не создаете лишних сложностей во взаимоотношениях. Все та же бритва Оккама: не создавать сущностей (сложностей) сверх необходимого.


* * *

О том, как действует бритва Оккама в науке, написаны сотни монографий. Принцип Оккама стал почти таким же основополагающим в методологии науки, как принцип относительности в физике или принцип исключенного третьего в логике. Много раз менялась формулировка, но суть всегда оставалась неизменной. В наши дни информационных технологий принцип Оккама, сформулированный на языке теории информации, звучит так: «Самым точным сообщением является сообщение минимальной длины». Иными словами: даже если модели не эквивалентны в точности, та из них, которая порождена наикратчайшим сообщением, является наиболее корректной.

Эта формулировка, не очень, возможно, понятная не специалистам в области кибернетики — всяким там биологам, химикам и психологам, — но полная глубочайшего смысла для всех, кто знаком с теорией информации, была придумана австралийским математиком Крисом Уоллесом.

Впрочем, что тут непонятного? Если вы сказали своему собеседнику «а», и он правильно понял, чего вы от него хотите, то совершенно не нужно говорить ему еще и «б», а тем более, «в». Если для передачи сообщения достаточно сказать «Песах надел шляпу», и это именно та информация, которую от вас ждали, то не следует еще и добавлять, что шляпа была белой, а вовсе не черной…

И все это прекрасно, но возникает один маленький вопрос: до каких пределов действует принцип Оккама? Наступает ли такой момент, когда принцип этот следует отбросить, потому что мы вышли за поле его применимости?

Ведь — и об этом гласит другой основополагающий принцип естествознания — все в мире относительно, в том числе и законы природы, о которых мы думаем, что они неизменны и вечны. Закон всемирного тяготения, оказывается, действует далеко не до самых границ наблюдаемой Вселенной — на расстояниях, сравнимых с размерами скоплений галактик, начинает проявлять себя странная сила, противоположная силе тяжести и заставляющая мироздание ускоренно расширяться, невзирая на присутствие множества центров сильнейшего притяжения.

Закон сложения скоростей — главный закон физики вплоть до ХХ века — перестает, оказывается, действовать, если скорости движущихся тел приближаются к скорости света. Законы классической физики не действуют, когда мы погружаемся в мир атомов и элементарных частиц. А квантовые законы, в свою очередь, также становятся неприменимы, если попытаться исследовать совсем уж маленькие области пространства (меньше планковской длины) и времени (меньше планковской длительности).

Мировые постоянные, оказывается, постоянны в течение определенного времени, и та же скорость света, измеренная с огромной точностью, могла быть другой на ранних стадиях эволюции Вселенной.

Вернусь к вопросу: неужели бритва Оккама во все времена и при всех обстоятельствах остается такой же острой и совершенно необходимой не только для ученого, пытающегося разобраться в тайнах природы, но и для нас в повседневной жизни?

Бывают ли в науке ситуации, когда закон экономии мышления перестает действовать?

Бывают ли в жизни ситуации, когда принцип «решай проблемы по мере их поступления» становится неприменим?

Конечно. Сколько угодно.


* * *

Дело в том, что и наука, и наша повседневная жизнь не текут плавно, как река с равномерным течением. Время от времени и в науке, и в жизни происходят события, требующие особых решений. В современной теории информации такие события, такие точки в жизненном (или научном) пространстве называют точками бифуркации. Момент, когда решается судьба. Момент, когда старая, отжившая теория должна быть заменена на принципиально новую. Момент, когда — по Энгельсу — количество переходит в качество, и должно возникнуть в науке или в нашей жизни что-то такое, чего раньше в помине не было.

Не приведи Господь в этот момент воспользоваться для разруливания ситуации старой верной бритвой Оккама! Вы пройдете мимо великого открытия. Или мимо своего счастья в жизни. Мимо удачи и успеха, которые могут и не повториться никогда.

В общем, принцип Оккама хорош тогда, когда в научном исследовании нет качественных скачков, а в жизни — качественных перемен.

В науке есть открытия «текущие», а есть такие, которые взламывают основы, заставляют посмотреть на окружающий мир новым взглядом. Первые открытия совершаются в полном соответствии с принципом Оккама, вторые — с нарушением этого принципа. В те древние времена, когда жил Аристотель, и в те средние века, когда жил Оккам, и даже позднее — вплоть до века просвещения, наука развивалась постепенно, методически накапливая информацию, раскладывая ее по полочкам систематизации. Качественных скачков не происходило — да и жизнь текла у большинства людей так же медленно и очень редко требовала принятия неожиданных, не вытекавших из предыдущего опыта, решений.

Принцип Оккама потому и появился именно в XIV веке, что в то время уже можно было, обернувшись назад, увидеть, как уверенно, шаг за шагом, не совершая лишних движений, развивалась наука. Взять, к примеру, геоцентрическую систему Птолемея. Земля — в центре, вокруг нас обращаются семь планет, Солнце и Луна. В первые христианские века расчеты по этой системе прекрасно описывали видимое движение небесных светил. Со временем, однако, ряд наблюдений становился все более длинным, сами наблюдения — более точными, и начали накапливаться ошибки. Что ж, мы знаем, что планеты (по Птолемею) не только кружатся вокруг неподвижной Земли, но совершают и другие движения — обращения по эпициклам. Эпициклы Птолемей ввел, чтобы объяснить возвратные движения планет, что соответствовало и наблюдениям, и принципу Оккама (а точнее — уже существовавшему в то время Аристотелеву принципу экономии мышления).

Что сделали астрономы, когда накопились неточности в описаниях движений планет? Они ввели новые эпициклы планет в дополнение к старым. Вполне по-оккамовски. После этого видимые движения планет стали опять соответствовать расчетным. Истина восторжествовала. В том числе и методическая истина — не выдумывай лишних сущностей!

Прошли века, и видимые положения планет опять начали слишком уж сильно отличаться от предвычисленных по теории Птолемея. Что нужно было сделать, согласно «принципу экономии мышления»? Естественно, добавить к уже существовавшим планетным эпициклам новый — еще один маленький кружок, по которому должна обращаться планета. И опять удалось бы привести наблюдаемое в соответствие с предсказанным. Это ли не торжество научного расчета? Это ли не торжество принципа Оккама?

Безусловно. И потому, когда в начале XVI века накопились новые отклонения планетных движений от предсказанных по теории Птолемея, принцип Оккама (уже известный европейским ученым) требовал, не создавая лишних сущностей, добавить к существовавшим планетным вращениям еще одно и в очередной раз привести наблюдения в соответствие с теорией. Существовали ли чисто научные причины, по которым Коперник вынужден был отказаться от теории Птолемея и заявить, что Земля и планеты обращаются вокруг Солнца? Нет, не существовали. Еще очень долгое время астрономы могли бы, добавляя новые эпициклы, подгонять теорию к наблюдениям, не впадая при этом в противоречие с церковными догматами, что в те темные времена было, возможно, даже важнее правильной интерпретации наблюдений. И все же до конца жизни Коперник стоял на своем, противореча не только важнейшему в науке принципу Оккама, но и великой, всемогущей церкви…

Коперник увеличил сущности сверх необходимого — заставил планеты обращаться вокруг Солнца, и не только планеты, но и Землю тоже, сдвинув ее из центральной точки в мироздании, где она покоилась долгие тысячелетия.


* * *

Еще один пример. С чего вдруг мореплавателю по имени Христофор Колумб вздумалось плыть на запад, а не на восток, чтобы добыть для испанских монархов восточные пряности? Не надо было создавать сущностей сверх необходимого! Разве не было в те годы множества уже освоенных путей, ведущих в Персию и Индию? И разве не существовало множества путей на восток, еще не освоенных путешественниками? Да сколько угодно! Значит, здраво рассуждая, следовало Колумбу снарядить еще одну экспедицию, попытаться пройти к Индии чуть севернее уже проторенного пути. Или чуть южнее. Вариантов — множество. Каждый соответствовал принципу Оккама — и, конечно, здравому смыслу.

Именно здравый смысл и подсказывал испанским монархам, что не нужно слушать бредней этого генуэзца и, тем более, не следовало давать ему денег. Замечательно, конечно, что Колумбу удалось добиться своего, но разве отплытие на запад трех каравелл не стало попранием самого важного в то время научного и житейского принципа?

Если бы Колумб был последовательным сторонником принципа Оккама, интересно, кто и когда открыл бы Америку? Кстати, мореплаватель по фамилии Веспуччи отличался от Колумба тем, что вовсе не нарушил принципа Оккама, а, напротив, точно этому принципу следовал. Ведь новое качество, новую географическую реальность Колумб своим путешествием уже создал, точка бифуркации оказалась пройденной, и на новом этапе развития географической науки принцип Оккама вновь оказался востребованным. Колумб открыл новый материк. Каким должен быть следующий шаг, не умножающий сущности сверх необходимого? Естественно, отправиться по фарватеру, проложенному Колумбом, немного (самую малость!) изменив направление плавания, и попробовать открыть берега, оставшиеся вне поля зрения генуэзца. Что флорентинец Америго Веспуччи и сделал, обессмертив свое имя.

Время это — XVII век — было периодом в истории, когда острота бритвы Оккама подвергалась испытаниям чаще, чем когда-либо прежде. Галилей в 1610 году направил в небо обычную подзорную трубу, с помощью которой моряки разглядывали далекие берега во время своих плаваний. Казалось бы, что такого: смотрели раньше по сторонам, а Галилей решил посмотреть вверх? Но сущности, которые он в небе обнаружил, были явно «сверх необходимого». Разве нужны были астрономам спутники планет — ведь и о самих-то планетах практически ничего не было известно! Разве так необходимо для астрономов было знать о том, что на Солнце есть пятна? Эта сущность была не только не необходима, но, с точки зрения церковных догматов, вообще не нужна для человечества. Пятна на Солнце! Вот открытие, увеличившее число известных человеку сущностей намного сверх необходимого.

Ну да ладно. Галилей ведь не знал, что откроется ему в небе, он вовсе не собирался специально увеличивать число сущностей, так уж получилось, не его вина. А вот Ньютон? Зачем, спрашивается, великий физик начал собственноручно строить телескопы совершенно нового типа — зеркальные вместо линзовых? Принцип Оккама его к этой деятельности не побуждал. Даже через двести лет после Галилея развитие линзового телескопостроения не достигло своего предела: еще не были построены линзовые гиганты Джона Гершеля, и лишь в конце XIX века астрономам стало ясно, что строить линзовые телескопы с диаметром входного отверстия больше метра нет никакого физического смысла. Вот в это время и следовало бы, согласно принципу Оккама, переходить на новый тип телескопов — зеркальный. На самом же деле первый зеркальный телескоп построил Исаак Ньютон, рискуя при этом порезаться не об острые края выброшенных им линз, а о бритву Оккама, которую он взял за самое острие.

Построив первый зеркальный телескоп, Ньютон явно увеличил число сущностей (видов оптических приборов, используемых в астрономии) сверх необходимого. Это потом уже последователи Ньютона, развивая технику телескопостроения, постепенно и вполне по Оккаму модифицировали телескопы-рефлекторы, умножая сущности ровно настолько, насколько это требовали ближайшие потребности. Меняли расположение главного фокуса, увеличивали размеры зеркал, даже прорезали в зеркалах круглые отверстия, чтобы пропустить луч света — все по Оккаму, все постепенно.

До тех пор пока в конце ХХ века не был сделан очередной скачок в телескопостроении.

Вернувшись, однако, к Ньютону, зададим ему риторический вопрос: на каком, скажите, основании, дорогой сэр Исаак, вы объявили открытый вами закон тяготения всемирным? Да, вы убедились в том, что все тела вокруг вас (и вы сами) притягиваются Землей — это экспериментальный факт. Бритва Оккама, не допускавшая увеличения сущностей сверх необходимого, требовала: попробуй узнать, притягивает ли Луна тела, находящиеся на ее поверхности? Узнай, притягивает ли тела Солнце? Марс? Юпитер? Венера? Увеличивай сущности по одной, не больше. Но даже если каким-то образом удастся, находясь на Земле, доказать, что и на Марсе яблоки точно так же падают с деревьев, это еще не основание объявлять закон тяготения действующим в любом, сколь угодно удаленном, уголке Вселенной.

Принцип Оккама, вообще говоря, не позволяет никакой закон природы объявлять всемирным, бесконечно умножая число сущностей!

Тем не менее, Ньютон это сделал, подняв астрономию на качественно новый уровень и придав эмпирическим законам Кеплера силу физического доказательства.


* * *

Разве только в астрономии и физике бритва Оккама становилась тупой всякий раз, когда кто-то делал качественный скачок по сравнению с прошлыми достижениями? Зачем в 1813 году Джордж Стефенсон начал строить свои неуклюжие и поначалу довольно опасные в работе паровозы? Разве он не понимал, что это совершенно лишняя сущность? Разве лошади перестали выполнять свои обязанности, или вдруг потребовалось от бедных животных совершать такое, что они не могли сделать в силу своей физической организации? Но как развивалась бы техника в ХIХ веке, не сделай Стефенсон своего изобретения?

А небезызвестный Фултон почему вдруг явился к императору Наполеону со своим предложением строить громоздкие и неуклюжие пароходы вместо быстрых и красивых парусных судов? Разве парусный флот полностью исчерпал в 1807 году свои возможности? Нет, уже после Фултона появились, например, чайные клиперы, та же знаменитая «Катти Сарк» — значит, были в то время новые и совершенно необходимые сущности в парусном кораблестроении, было еще куда развиваться парусному флоту. И значит, правильно поступил император, послав Фултона с его пароходом куда подальше — Наполеон, видимо, был приверженцем принципа Оккама.

А Константин Циолковский? Для чего он взбудоражил народ своими никому не нужными ракетами? В то время даже первые самолеты еще не поднялись в воздух. Бритва Оккама требовала довести до логического конца технологии средств полета «легче воздуха», потом плавно перейти к полетам аппаратов «тяжелее воздуха», выжать из самолетов все, что они могли дать — включая использование реактивного принципа, а потом уж… По идее, если следовать принципу Оккама, до первых ракет человечество должно было дойти (долететь?) в конце ХХ века, когда самолеты поднялись к верхним границам стратосферы, и без использования ракетных двигателей уже невозможно стало развивать самолетостроение.

Циолковский на сто лет опередил время — и заставил человечество выйти в космос на полвека раньше, чем это могло произойти при точном следовании принципу Оккама.


* * *

Число подобных примеров злостного нарушения принципа Оккама можно множить и множить. Вывод очевиден: принцип Оккама нарушался всегда, когда количественное развитие сменялось качественным скачком. Число сущностей (новых предположений, идей, гипотез, теорий) увеличивалось сразу и значительно сверх необходимого, а потом, в рамках новой уже научной или технической парадигмы опять начинал действовать принцип Оккама, точно дозируя все новое и не позволяя ученым и изобретателям скакать вперед по дороге, по которой надо было идти медленно, каждый шаг поверяя требованиями реальности.


* * *

Двадцатый век и вовсе сбросил принцип Оккама с постамента. Не умножай сущности сверх необходимого? А что же тогда делать с морфологическим анализом американского астрофизика Фрица Цвикки? Этот сугубо научный метод прогнозирования открытий стал прямой насмешкой над принципом Оккама, поскольку предложил для решения научной или технической проблемы сразу огромное количество идей — собственно, все, какие только возможны в принципе, даже такие, которые не только умножают сущности сверх необходимого, но описывают сущности, которые никогда не будут исследованы за ненадобностью или фантастичностью.

И ведь именно с помощью такого анти-оккамовского метода Цвикки в 1942 году предсказал более 10 тысяч (!) разнообразных типов ракетных двигателей и тогда же предсказал существование звезд, которые он назвал «адскими» и которые четверть века спустя действительно были обнаружены и получили новое название — «черные дыры». Между тем, в том же 1942 году, когда из печати вышла статья Ф. Цвикки и его коллеги Ф. Бааде, где были описаны новые типы звезд, то не только черные дыры, но и нейтронные звезды, о которых тоже шла речь в этой работе, были для астрофизиков сущностями совершенно лишними! Еще много лет после этого астрофизики были уверены в том, что все звезды в конце жизни превращаются в белые карлики…


* * *

Когда в 1957 году американский физик Хью Эверетт опубликовал небольшую статью о новой интерпретации квантовой механики, бритва Оккама так и не смогла отрезать эту работу от фундаментальной науки — а вроде должна была, даже обязана, ведь ничего более противоречащего идее Оккама трудно и придумать. Эверетт одним махом создал столько сущностей, сколько вся физика не создала за время своего существования. Речь идет ни много, ни мало — о том, что при всяком элементарном взаимодействии рождается столько вселенных, сколько решений имеет уравнение Шредингера, описывающее изучаемый процесс. Физика не так уж долго сопротивлялась, и новое направление исследований — эвереттика — в наши дни столь же уважаемо в научном мире, как еще полвека назад — копенгагенская концепция квантовой механики, пытавшаяся отстоять принцип Оккама, как основу научного мировоззрения. Не получилось. Не получилось настолько, что сейчас серьезно обсуждается противоположный методологический принцип, без которого невозможно развитие эвереттики — принцип Амакко, введенный российским исследователем Многомирия Юрием Лебедевым.

Создавайте новые сущности! Создавайте их сверх необходимости! В физике будущего невозможно будет обойтись без антипода бритвы Оккама — принципа Амакко. И только ли в физике — в Многомирии есть и химия, и биология, и история, все науки без исключения, и в каждой из них виртуальный, никогда не рождавшийся и потому вечно живущий Амакко скажет еще свое обязательное, но вовсе не необходимое слово…


* * *

Что хорошо для науки, то смертельно для литературы, в частности — для научной фантастики. И действительно, казалось бы: наука — если не говорить о качественных скачках — развивается последовательно и равномерно, и на этом этапе полностью подчиняется принципу Оккама. А фантастика, в которой каждая следующая идея строго вытекает из предыдущей и является прямым и единственным ее следствием, никому не интересна.

Принципу Оккама соответствовала, например, советская фантастика времен позднего сталинизма: достаточно вспомнить произведения В. Немцова, В. Охотникова, А. Казанцева. Идеи, не создавшие ни единой сущности сверх той необходимости, что вытекала из решений партии и правительства о развитии советской науки и техники. Если сегодня нефть добывают с глубины десяти метров, то фантасты описывают добычу с глубины двадцати метров. Если сегодня тракторы работают на бензине, то в фантастике они будут работать на электричестве, а вот атомный трактор описывать уже нельзя, это лишняя сущность…

Что стало с фантастикой ближнего прицела, описывать не буду. Кто сейчас о ней помнит, кто перечитывает?

В фантастике (как считалось: в отличие от науки) принцип Оккама не действовал никогда. Наоборот: хорошая фантастика немыслима, если автор не берет на вооружение принцип Амакко и не создает все больше новых сущностей сверх необходимого. Идея машины времени. Идея нашествия инопланетян. Идея гиперпространстсва. Идея кейворита — материала, экранирующего тяготение. Идея робота. Идея подводных цивилизаций. Идея атомной войны, появившаяся тогда, когда о высвобождении атомной энергии не помышляли даже физики. Идея хроноклазма — парадокса путешествий во времени. Идея коллективного разума… Любители фантастики и сами вспомнят огромное количество замечательных произведений, идеи и сюжеты которых попирали принцип Оккама самым недвусмысленным образом. Собственно, только такие идеи и создали научно-фантастической литературе заслуженную популярность и славу.

И в этом фантастическая наука принципиально, казалось бы, отличается от обычной науки. На самом же деле и в фантастической науке действуют точно такие же методологические принципы: неизменная бритва Оккама отсекает все лишнее на стадии спокойного развития фантастических идей, а когда происходит слом, когда необходимо возникновение качественно новых идей и ситуаций, тогда принцип Оккама отбрасывается, как тормозящий движение, и в дело идет противоположный принцип — Амакко.

За примерами далеко ходить не приходится. Фантастика ближнего прицела уже упоминалась. Время ее закончилось после ХХ съезда КПСС и появления «Туманности Андромеды» И. Ефремова. Это была внешняя причина, просто она оказалась очень наглядной.

Фантастическая наука развивается, однако, по своим внутренним законам. Принципиально новая фантастическая идея открывает, как и в науке, новое поле для исследований, точнее — для произведений, эту идею разрабатывающих. Уэллс придумал машину времени, и в течение полувека остальные авторы-фантасты посылали своих героев в прошлое и будущее, все дальше и дальше, постепенно расширяя географию путешествий и временные рамки. Вполне в духе принципа Оккама. И только появление в 1956 году рассказа Джона Уиндема «Хроноклазм» взорвало это спокойное движение от цели к цели. Простая, казалось бы, мысль: если отправиться в прошлое, то можно найти там и убить собственную бабушку. Тогда не родятся ваши родители, не родитесь вы, и кто тогда отправится в прошлое, чтобы убить бабушку?

Идея эта противоречила принципу Оккама — ну кто, действительно, просил Уиндема сворачивать в сторону с проторенных тропинок в прошлое и будущее, где было еще так много неосвоенных территорий и так много еще можно было написать? Но после «Хроноклазма» писать по-старому было уже невозможно. Временно восторжествовал принцип Амакко, а потом фантасты принялись развивать многочисленные версии парадоксов путешествий во времени, опять увеличивая сущности только в случае необходимости. До следующего качественного скачка…

То же самое происходило и в других «фантастических полях». Чапек придумал роботов, и сотни фантастов в течение тридцати лет медленно и постепенно, идея за идеей разрабатывали этот участок, не придумав, по сути, ничего принципиально нового. И лишь когда А. Азимов опубликовал свои Три закона роботехники, мир фантастических идей опять взорвался, принцип Амакко взял свое (не было ведь у Азимова никакой видимой необходимости сводить воедино этику роботов и человека!), и фантастика о роботах получила толчок в развитии, вышла на новое неосвоенное литературное поле — и до сих пор это поле осваивает в полном соответствии с принципом Оккама. Пока не появится некий автор, который придумает такое…

Литература, в отличие от науки, занятие все-таки индивидуальное, и многое здесь определяется темпераментом автора, его личной настроенностью на новое. Что ему больше по душе? Постепенное движение в духе Оккама или взрывное, как рекомендует виртуальный Амакко? Уэллс явно отдавал предпочтение Амакко и создал столько новых фантастических полей, сколько никто до него и никто после. А другой классик научной фантастики Жюль Верн явно тяготел к принципу Оккама, хотя, надо отдать ему должное, когда понимал необходимость «взрыва», мог отбросить бритву Оккама и воспользоваться ее противоположностью — принципом Амакко. Гигантская Колумбиада в романе «С Земли на Луну» и модернизированный монгольфьер из «Шести недель на воздушном шаре» — это использование в фантастике бритвы Оккама, нет там сущностей, созданных сверх необходимого. А «Робур-завоеватель» и «Один день американского журналиста» — это уже работа Амакко.


* * *

В заключение несколько слов о том, почему такая важная наука, как футурология, часто ошибается, предсказывая будущее всего-то на десять-пятнадцать лет, и почему футурологи в последнее время даже не берутся создавать детальные модели относительно далекого будущего — все равно, мол, все будет не так, все будет иначе.

И это естественно — ведь основной прием, которым пользуются футурологи, рассчитывая свои модели, это прием экстраполяции, прием продолжения в будущее уже существующих тенденций. Это торжество принципа Оккама — футуролог не измышляет сущностей сверх необходимого, он использует уже имеющиеся сущности, но не создает ничего нового. Сегодня существует тенденция уменьшения народонаселения в России и многих других развитых странах, футуролог продолжает эту тенденцию в будущее и горестно восклицает: если так будет продолжаться, то уже в 2050 году в России почти не останется трудоспособного населения. Что будет дальше, вообще покрыто туманом, и рассуждать об этом никакой уважающий себя футуролог не станет, прекрасно понимая, что нынешняя тенденция не может продолжаться сколь угодно долго, появится другая тенденция… какая? Этого футуролог не знает, а создавать новую сущность сверх необходимого не может — ведь тогда футурология перестанет считаться строгой наукой, а станет как раз тем, чем, собственно, по идее, и должна быть: жесткой научной фантастикой.

И потому именно писатели-фантасты, которым принцип Оккама не указ, являются порой лучшими футурологами, нежели дипломированные специалисты в этой области. Хороший автор, работающий в области hard science fiction, продолжив в будущее ту же тенденцию, о которой сообщают футурологи (часто — ad absurdum), не останавливается, разводя руками (что, мол, делать — бритва Оккама…), а придумывает качественно новую идею, совершенно новую ситуацию, ломает тенденцию, находит выход. Может, совершенно неправильный, но достаточно часто — все-таки верный. Фантаст создает сущность сверх необходимого — и выигрывает.

Конечно, и ошибиться может запросто. Писатель-фантаст может себе это позволить, репутация фантастической литературы от этого не пострадает, особенно если написано произведение талантливо и читается, как говорят, на одном дыхании. А ученый слишком дорожит своей репутацией, он всегда помнит о бритве Оккама. Для футуролога принцип этот становится даже не бритвой, а настоящим Дамокловым мечом…


* * *

За семь столетий, прошедших после того, как францисканский монах Оккам сформулировал методологический принцип экономии мышления, в науке успело сформироваться (да и развенчаться тоже) множество мифов. Один из таких мифов: без применения бритвы Оккама наука существовать не может. Не нужно измышлять лишних сущностей!

Если ученый хочет, чтобы в его науке воцарился застой, если он хочет, чтобы принципиально новые открытия проходили мимо его сознания, если, иными словами, он хочет спокойного существования в «научном болоте», что ж, — пусть берет принцип Оккама на вооружение и любую проблему атакует с этой обоюдоострой бритвой в руке. Ничего принципиально нового он в науке — особенно в современной — не откроет.

И в этом — то общее, что объединяет науку и научную фантастику.

Вести-Окна, 6 июня 2006,

стр. 48—50.

ЧТО СКРЫЛОСЬ ВО ТЬМЕ?

Перелет был долгим — десять часов, — и они, конечно, разговорились. Точнее, сначала разговорился Баснер, привыкший на факультете к дискуссиям и многословным преподавательским вечеринкам. Купревич включился, когда монолог соседа завершился прямым вопросом: «А вы что скажете по этому поводу?». По поводу фальсификации исторических артефактов, а конкретно, писем генерала Гранта, датированных апрелем 1868 года, сказать ему было решительно нечего, и потому он вяло заметил, что, к сожалению, слишком далек от исторической науки. Все, что рассказал мистер… мм… Баснер… интересно. Однако… В третий раз повторив «однако» и не придумав, что сказать в продолжение, Купревич умолк, а сосед задал вопрос, который мог бы прозвучать и в самом начале монолога:

— Простите, вы кто по профессии? Извините, если вопрос кажется вам некорректным.

— Ну что вы, — отозвался Купревич. — Я астрофизик, работаю в Гарвард-Смитсонианском центре.

Баснер выпрямился в кресле и посмотрел на соседа новым взглядом: с интересом не только к себе, но и к неожиданному полезному попутчику.

— О! — воскликнул он. — Я давно хотел поговорить с астрономом! Славный подарок судьбы, доктор…

— Купревич. Правда, астрономия и астрофизика немного разные науки. К тому же, в последнее время я занимался скорее физическими задачами, косвенно связанными с астрофизикой.

— Ах, да неважно. Для историка это без разницы. Скажите, доктор Купревич, вам не кажется, что между нашими науками есть много общего?

— История и астрофизика? — Купревич мысленно поиграл определениями, пожал плечами: — Не думаю.

— И мы, и вы изучаем прошлое.

Купревич промолчал, предоставляя соседу развить мысль. Баснер повернулся в кресле, чтобы лучше видеть соседа, и пояснил свою мысль:

— Мы, историки, заглядываем в прошлое, изучая документы, артефакты, старую мебель — в общем, все, что дошло до наших дней от предков. Но и вы, астрономы, тоже заглядываете в прошлое, изучая свет звезд, которые, возможно, давно умерли. Вы видите в телескопы прошлое Вселенной, верно? Недавнее прошлое, если изучаете близкие звезды вроде Альфы Центавра, и очень далекое, если исследуете квазар, свет которого добирался до Земли десять миллиардов лет. Подумать только: свет отправился в путь, когда нашей планеты не существовало даже в проекте! Конечно, история и астрономия — родственные науки. Мы изучаем прошлое человечества, вы — прошлое мироздания.

— Хм… — пробормотал Купревич, признавая аргумент в какой-то мере справедливым. Пожалуй, подремать не получится. Может, и к лучшему: закрыв глаза и уйдя в свои мысли, он видел Аду живой, не мог и не хотел представить мертвой, но она была мертвой уже вторые сутки, и он летел на похороны. Он не видел Аду почти год, они поссорились, он не хотел отпускать ее в Израиль, но она все равно подписала контракт с театром, полетела и даже больше: приняла израильское гражданство. Молодая женщина, сорок восемь лет, как же так? Три дня назад они разговаривали по скайпу, ему казалось, что Ада стала мягче, и все между ними опять могло… а теперь… Когда позвонил мужчина, представился Меиром, режиссером, и на ломаном русском сказал, что Ада… Он не поверил. «Ады нет, — сказал Меир, — инфаркт, очень тяжелый, не спасли». «Кто вы такой? — закричал он. — Идиотские шутки!»

Но это была не шутка. Он послал Меира подальше, но минуту спустя тот позвонил опять, говорил быстро, не позволяя вставить слово, коверкал фразы, понять его было трудно, хотя он уже понимал, что да… да… Ады нет… нет Ады… «Похороны… ждем… билет в компьютере… театр платил… соболезноваю… завтра вы тут…»

Когда, исчерпав, видимо, запас слов, режиссер отключился, Купревич тут же позвонил Аде, но, к его ужасу, ответила незнакомая женщина и повторила все, что сказал Меир.

— Вы слышите меня?

— Да, — с усилием вернувшись на борт самолета, сказал Купревич. — Пожалуй, в ваших словах что-то есть. Понятие времени.

— Вот и я о том, — оживился Баснер. — Никто, на мой взгляд, не разбирается в понятии времени так хорошо, как историки и астрономы.

— Почему же? — вяло засопротивлялся Купревич. — Есть еще археологи, палеонтологи. Физики, конечно.

— Физики! Физики утверждают, что времени не существует. Недавно видел одного по каналу «Дискавери». «Время, — сказал физик, — это психологическое понятие, в природе времени нет. В природе прошлое, настоящее и будущее существуют одновременно». Но если время не существует, как можно говорить об одновременности?.. Я не о том хотел сказать, когда сравнил историков и астрономов. Меня интересуют фальсификации. Фальшивые документы. Фальшивые дневники, мемуары. Геродот, например. Великий историк, но кто знает, что он видел воочию, что слышал от других, а что придумал сам? Может, и не специально, но человек всегда приукрашивает, интерпретирует, даже если ему кажется, что он точно описывает событие. Вы же знаете, как полиция относится к свидетелям! Один видит одно, другой — другое…

— Да, — пробормотал Купревич, — но при чем здесь астрофизика?

— Как же! — Баснер даже отодвинулся в кресле, чтобы лучше видеть собеседника. — Об этом я и хотел спросить: разве астрономы не наблюдают фальшивок? Разве нет на небе звезд, не существовавших на самом деле? Подделки. Или, скажем, квазар. Я не очень представляю, что это за штука, но все ли квазары такие, какими вы их видите в телескопы? Может, некоторые — подделки, как письма Курбского или «Протоколы сионских мудрецов»? Прошлое подделать легко, а прошлое в астрономии ничем не лучше прошлого в истории. Там и там — время, которое неизвестно что собой представляет.

О боже… Подделанная галактика, ну-ну. Впрочем… Гравитационные линзы, например. Если не знать, что это такое, можно подумать, что на фотографии три одинаковые галактики, хотя реально галактика одна. Наблюдательная селекция, опять же. Разве спектр звезды, который получается на снимке, — реальный? Разобраться в том, что излучает звезда, а что излучает, поглощает и заново излучает межзвездный газ, — большая проблема. Нужно потратить много времени, отделяя истинное от кажущегося, точно так, как тратят время и силы историки, изучая старинный документ и тщательно вычищая поздние добавки, дописки, искажения.

Что-то есть общее, да. Но исторические фальшивки создают люди, а в астрофизике видимость фальшивок создают неизвестные или плохо изученные природные факторы.

— Вы уверены, что природные?

Наверно, он говорил вслух. Надо следить за речью. Совсем расклеился.

Обсуждать безумную идею не хотелось, и Купревич только пожал плечами. Инопланетяне подделывают звезды, туманности, взрывы сверхновых. Зачем? А зачем подделывают исторические документы?

— Извините, — произнес Баснер, и в голосе его прозвучала неожиданная и после всего сказанного неуместная тоска. — Я слишком много говорю. Это от того, что…

Он не закончил фразу, отвернулся к окну и стал разглядывать проплывавшие внизу облака, банально похожие на арктические торосы. Купревичу показалось, что сосед испытывает те же эмоции, что и он сам: чувство потери, бессилия, тоски по утраченному. Он не мог объяснить это ощущение. Может, поникшие вдруг плечи, наклон головы, спина… Что может сказать о человеке спина?

«Я приписываю другому собственные переживания. У него-то все хорошо. Он просто летит в Израиль. В отпуск? В гости? По делам? Мало ли причин. В отличие от моей».

— Как медленно мы летим, — тихо произнес Баснер, продолжая смотреть в иллюминатор.

— Надеюсь, — сказал Купревич, — прилетим по расписанию.

— Вы летите…

Баснер опять не закончил фразу, незаданный вопрос повис в воздухе, Купревич мог не отвечать, отмахнуться, как от дыма погасшей сигареты.

— На похороны, — сказал он, подумав, что можно не задавать встречного вопроса: Баснер спросил, потому что сам хотел ответить, а его не спрашивали.

Сосед медленно повернулся и посмотрел — впервые за время разговора — Купревичу в глаза. Будто в зеркало. Одна и та же боль терзала обоих, оба это сразу поняли.

— Я тоже.

Помолчав, Баснер добавил:

— Простите, что я слишком много говорю. Это способ отвлечься.

Купревич кивнул. Сказанное не предполагало дальнейших вопросов. Горе — личное. Если человек хочет сказать — скажет. Нет — нет.

Купревич ничего не хотел говорить. Он и не смог бы сказать — его, впервые за последние сутки, начали душить слезы. Они были внутри, никто не должен был их видеть, но слезы разрывали мозг, почему-то скопились в голове, он не мог говорить, но молчать уже не мог тоже: достал из бокового кармана пиджака заграничный паспорт, извлек из-под обложки фотографию Ады и положил на подлокотник — между собой и Баснером. Вроде и не показывал специально, но давал понять…

Баснер неосторожным движением локтя едва не смахнул фотографию на пол. Успел подхватить в воздухе, протянул Купревичу и только тогда увидел.

— Боже мой, — сказал он и поднес фотографию к глазам. Рассматривал не просто внимательно, а с непонятным Купревичу поглощающим интересом. Он был знаком с Адой? Видел ее раньше? Вряд ли. Купревич знал всех ее знакомых, а может, ему это только казалось, он сам себе внушил, что знает об Аде все. На самом же деле… Год в Израиле, вдали. Мало ли с кем она могла познакомиться. Может, этот историк… Почему он плачет?

Баснер не стеснялся слез, фотографию он опустил на колени, продолжая держать обеими руками, и Купревичу пришлось приложить усилия, чтобы забрать снимок, не помяв. Спрятав фотографию в обложку паспорта, он молча смотрел на соседа, ожидая, когда тот возьмет себя в руки и объяснится.

Баснер затих, достал из брючного кармана помятый носовой платок и по-женски коснулся глаз. Вытер слезы, промокнул углы губ, посидел минуту, сжимая платок в руке и глядя невидящим взглядом в спинку впереди стоявшего кресла. Повернулся, наконец, к Купревичу и спросил неожиданно жестким, даже неприязненным голосом:

— Откуда у вас эта фотография?

Вопроса Купревич не ожидал. Он хотел спросить, где и когда Баснер видел Аду раньше, и оказался не готов к ответу. Спросил, как и собирался:

— Вы знали Аду?

Мужчины, подобные Баснеру, были не в ее вкусе.

— У меня такой фотографии нет. Где вы фотографировали? Когда?

Каждый задавал свои вопросы и ожидал ответа. Взгляд историка стал враждебным, Купревич непроизвольно представил Баснера рядом с Адой, просто рядом, ничего больше. Немыслимо. Этот костюм, мятый носовой платок, неглаженая рубашка… Весь год, что Ада выступала в Израиле, Купревич вел себя так, будто она рядом и, как обычно, следит за его одеждой, за тем, чтобы он вовремя ел и чистил туфли. Он делал это по привычке, в глубине души отдавая себе отчет, что привычки нужно менять, но не воспринимая подсознательную мысль как руководство к действию.

— Вы знали Аду?

— Откуда у вас фотография?

Так можно пререкаться до посадки в Тель-Авиве. А потом?

— Прошлым летом, — сказал Купревич, — мы отдыхали в Майами, она собиралась в Израиль, контракт уже подписала, хотя я был против, но Ада всегда поступала по-своему. Это последняя фотография. Последняя. Послед…

Зачем он это говорил? Почему объяснял человеку, который не мог ничего знать об Аде? Или мог?

— Вы с Адой? — чувствовалось, что Баснер едва сдерживает смех вперемежку с рыданиями. — Вы? С Адой?

— Черт возьми! — воскликнул Купревич. — О чем вы говорите? Что за странные вопросы! Ада — моя… была… моей женой.

Баснер неожиданно успокоился. Сел прямо. Ладони положил на подлокотники.

— Наверно, — сказал он, — мы говорим о разных женщинах. Очень похожих. Мы с Адой женаты почти тридцать лет. В Израиле она по контракту. Она актриса… была…

Он опять собрался пустить слезу? Этого Купревич не выдержал бы.

— Конечно, — продолжал Баснер, — тут какая-то путаница. Прошлое лето мы с Адой провели в Европе, объездили четыре страны, было… замечательно.

Голос предательски задрожал.

— Странное совпадение, — заметил Купревич, не понимая еще, в какой омут бросается с головой. — Ада. Довольно редкое имя. И актриса.

Неожиданно он вспомнил.

— Вы летите на похороны.

— Вы тоже.

Они посмотрели друг другу в глаза.

Совпадение, — подумал каждый. Редкое, редчайшее, странное совпадение.

— Похороны, — медленно произнес Купревич, чтобы отделить, наконец, друг от друга реальности каждого из них, — назначены на завтра.

Баснер кивнул и произнес фразу, заставившую обоих внутренне вздрогнуть:

— На кладбище Яркон в Тель-Авиве.

Такого совпадения просто не могло быть.

Сознание вытворяет порой странные вещи, особенно когда не хочет принять реальность. И мысли приходят странные, ненужные, только бы не о том, только бы не думать… Законы физики в нашей Вселенной так точно подогнаны, чтобы могло существовать человечество, будто кто-то сделал это специально. Случайно получиться не могло, слишком маловероятно.

Баснер, у которого заметно дрожали пальцы, наклонился, достал из-под сиденья дорожную сумку, долго возился с молнией, открыл и еще минуту копался внутри, а Купревич думал об антропном принципе, прекрасно, впрочем, понимая уже, что ищет в сумке сосед, что он там найдет и покажет, и тогда мир взорвется, потому что существовать в принципе не сможет. Никак.

Баснер достал небольшой альбом, фотографий на сорок — в фотомагазинах такие продают по два доллара. Баснер раскрыл альбом и, как незадолго до того Купревич, положил на подлокотник. Ада была сфотографирована на фоне русалочки в Копенгагене, и этого быть, конечно, не могло, потому что в Данию они еще не ездили. Как-то не сложилось, весь Бенилюкс объехали, а в Копенгаген не попали. И платья такого — широкого, на бретельках, ярко-желтого, как рисунок солнца в детской тетрадке, — у нее не было. И прическа…

Вторая фотография почти повторяла первую, только Ада смотрела не в объектив, а в небо, и ладонью прикрывала глаза. Неудачная фотография.

— В Копенгагене, — произнес Баснер неожиданно твердым голосом, будто собирался возвести между собой и Купревичом высокий и прочный звуковой барьер, — мы были в прошлом году, в августе.

Купревич наклонился, не позволив себе взять альбом в руки. Это было чужое, что-то, чего он трогать не хотел. Не существующее. И на фотографии не могла быть Ада.

Конечно, это была она. В платье, которое никогда не носила, в городе, где никогда не была. Ада, а не ее сестра-близнец, не двойник: вглядевшись, Купревич увидел родинку на правой щеке, чуть ниже уха, и рука, прикрывавшая глаза, была поднята точно так, как это делала Ада, и улыбалась она… Купревич не мог спутать улыбку Ады — легкую, слегка ироничную и немного театральную — ни с чем на свете.

— Прошлым летом, — произнес кто-то голосом Купревича, — мы с женой (он подчеркнул это слово) были в Майами. А когда вернулись в Бостон, к нам приезжал Генрих Мензауэр, астрофизик из Ганновера, мы с ним готовили совместную работу по неоднородностям в микроволновом реликтовом фоне, которые могли быть следами взаимодействия нашей Вселенной с другой, возникшей, как и наша, в процессе инфляции…

Зачем он это говорил? Чтобы возвести стену. Поставить все на место. Как было. И не трогать больше.

Но Баснер, несмотря на дрожавшие пальцы и слезы, опять выступившие на глазах, сумел удержать себя хотя и в состоянии потрясения, но все же в данной, а не желаемой, реальности.

— Это Ада, — произнес он металлическим голосом. — И на вашей фотографии — Ада. И оба мы летим на ее похороны.

Чушь! — воскликнул Купревич. То есть хотел воскликнуть. Вместо крика получился хрип — неприятный и тем не менее подтвердивший то, что в сознании не укладывалось и уложиться не могло в принципе. Это Ада. И на этой фотографии — Ада. И оба они летели на ее похороны.

Баснер захлопнул альбом и спросил:

— Что это все значит, черт возьми?

— Не хотите же вы сказать… — Купревич не закончил фразу, потому что окончания у нее быть не могло. Ничего сказать Баснер не хотел. Он задал вопрос и ждал ответа. Говорить должен был Купревич, но и ему сказать было нечего: он не понимал, не представлял и не знал, как можно понять и представить то, что сейчас произошло, если это, конечно, не было невероятным и жутким совпадением.

Первым не то чтобы пришел в себя, но оказался в состоянии продолжить разговор Баснер. Он опустил столик на спинке впереди стоявшего кресла, положил раскрытый альбом так, чтобы фотографии были хорошо видны Купревичу, и жестом предложил соседу положить рядом свою фотографию Ады. Купревич сделал это, продолжая в уме строить предположения о том, за каким дьяволом Баснеру понадобилось устраивать представление, для чего он подделал фотографии и вообще какое может иметь отношение к Аде.

Баснер склонился над фотографиями, переводя взгляд с одной на другую, убедился в том, что Купревичу было уже ясно, и, неожиданно успокоившись, сказал по-русски:

— Моя Ада родилась четырнадцатого июня тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года в Ленинграде.

Он ожидал, что Купревич назовет другую дату?

— Четырнадцатого июня одна тысяча девятьсот шестьдесят восьмого. В Ленинграде, — Купревич тоже перешел на русский.

Баснер задал неожиданный, хотя и естественный вопрос:

— А детской фотографии Ады у вас нет?

Детских фотографий Ады у Купревича было сколько угодно. Лежали они в альбоме, альбом — на книжной полке, полка — в комнате, которую они с Адой называли библиотекой, хотя Купревич использовал ее как кабинет. В их доме в пригороде Бостона, откуда Купревичу до работы было час езды, а Аде до театра — минут сорок, если не было пробок.

— Нет, — коротко ответил Купревич.

Баснер, видимо, решил, что теперь у него явное преимущество, перевернул несколько страниц, и Купревич увидел три фотографии. Ада в трехлетнем возрасте, в открытом платьице, на набережной Невы, напротив Ростральных колонн. Ада на школьной линейке в первом классе, вторая слева, а в центре учительница Инна Константиновна, вспоминать которую Ада не любила, а имя-отчество как-то раз сказала вроде бы вскользь, но Купревич запомнил. Память у него в молодости была прекрасной, число «пи» он помнил до двадцать шестого знака, а сейчас не назвал бы даже до пятого. На третьей фотографии Аде было лет девять, точнее она и сама не помнила, а дату на обороте не написала. В Крым она ездила с родителями, лето, по ее словам, выдалось прохладным, и потому она сфотографировалась в плотном платье с длинными рукавами. Ада говорила, что платье было ярко-зеленым, но на черно-белом снимке выглядело серым и невзрачным.

Последний раз он видел эти фотографии неделю назад. В тот вечер он говорил с Адой по скайпу, и они почти пришли к консенсусу: Ада играет до конца сезона и возвращается, а он обещает расстаться со своей привычкой каждый семейный скандал доводить до точки кипения. «В ситуации, когда логикой не пахнет, это бессмысленно, согласись, Володя». Он согласился, а после разговора взгляд его случайно упал на альбом, и он случайно (сколько случайностей в этой нелепой истории?) стал его листать. Детские фотографии Ады были на месте. Эти самые. Третья, крымская, с чуть надорванным уголком и темным пятнышком в небе, похожим на НЛО. Тоже совпадение? Невозможно, чтобы совпало столько очевидных свидетельств идентичности.

Баснер, внимательно следивший за реакцией Купревича, понял, что фотографии тот узнал, и, упреждая вопрос, сказал, дотрагиваясь пальцем до изображений:

— Эта — в Питере, эта — в Судаке, эта — первый звонок в школе. У вас такие же?

— Не такие же, — буркнул Купревич. — Эти самые. Вот надорванный уголок, вот царапина, это Ада провела ногтем, а на этой фотографии сзади надпись синим карандашом: «море холодное».

У Баснера опять задрожали губы. Он хотел что-то сказать, но не смог. Пальцы тоже чуть дрожали, когда он вытаскивал из пазов и переворачивал фотографию, на обороте которой оказалась синяя карандашная надпись: «море холодное». Надпись почти стерлась, но прочесть было можно.

— Послушайте… — сказал Купревич. — Как они к вам попали, черт возьми?

Голос стал визгливым, он никогда так не говорил, не мог, специально не получилось бы. Баснер бросил фотографию в альбом, захлопнул, прижал к груди обеими руками, отодвинулся от Купревича подальше, насколько это было возможно, сидя в кресле.

— Есть проблемы, господа? — услышали они участливый женский голос и только тогда обратили внимание, что в проходе стоит, склонившись над ними, бортпроводница, готовая или помочь, или, если речь идет о конфликте, позвать стюарда-мужчину.

— Все в порядке, мисс, — растягивая слова, произнес Баснер.

— Все в порядке, — повторил Купревич. Появление стюардессы почему-то разрядило напряжение, он подождал, пока девушка кивнула, хотя и с сомнением, и пошла дальше по проходу, обернулся к соседу и протянул руку за альбомом. Там были и другие фотографии, он хотел их видеть, был уверен, что узнает если не все, то большую часть, а может, и все, а еще может быть, что в альбоме окажутся фотографии Ады, которых он никогда не видел. Внутренний голос подсказывал, что там есть и фотографии Ады с… этим… Такого, конечно, быть не может, но именно поэтому будет, потому что быть не могло и то, что уже произошло.

Отдавать альбом Баснер не хотел, но и не сопротивлялся, будто потерял последние силы. Фотографий оказалось немного. Видимо, Баснер отобрал лучшие или те, что были для него самыми дорогими. Ада на фоне главного здания МГУ. Она окончила театральный факультет Гнесинки, рассказывала, что мама хотела видеть дочь учительницей литературы, а она представляла себя только актрисой и никем больше. «Посмотри, сколько дур тащится на актерский! — кричала мать. — А в школе хороших учителей не хватает катастрофически». Она это точно знала, сама преподавала химию и вынуждена была изредка заменять отсутствовавшего учителя географии.

— Это, — ткнул Купревич пальцем в фотографию, — тоже фальшивка. Ада говорила, что никогда не была в университете. Много лет провела в Москве, но до нашей с ней встречи не поднималась на Ленинские горы. Я удивлялся, возможно ли такое: учиться в Москве и ни разу… Она смеялась и говорила, что Москва огромный город, она почти нигде не была, не интересовалась, только учеба и театр. Я говорил, что это нелепо, а она…

Он оборвал себя на полуслове, поняв, что у него начинается истерика, и, если он сейчас не замолчит, то опять сорвется на крик и визг. Ужасно. Да, но зачем Баснер… зачем ему… И это не фотошоп: старые черно-белые фотографии, чуть порыжевшие от времени.

— Отдайте альбом, — тихим и безнадежным голосом попросил Баснер.

Купревич переворачивал страницы. Ада на корте. Ада не играла в теннис. Во всяком случае, при нем. Ада на вечеринке. Ада на улице какого-то города. На Москву не похоже. Аде лет двадцать пять.

— Это, — сказал он и ткнул пальцем. Не нужно объяснять, вопрос был понятен.

— Пермь, — пробормотал Баснер. — Там у меня родственники, и мы с Адой ездили, я хотел познакомить…

Ада никогда не была в Перми.

— Март восемьдесят девятого. На обороте надпись.

Купревич негнущимися пальцами вытащил фотографию из пазов. На обороте знакомым почерком было написано «21.3.1989. Улица Нахимова, Пермь».

Двадцать первого марта восемьдесят девятого они с Адой ездили в американское посольство на собеседование, эту дату он помнил прекрасно.

На него неожиданно снизошло спокойствие. Он знал, что так бывает — не на собственном опыте. Читал. Так случается, когда человек чувствует, что ситуация вышла из-под контроля, объяснению не поддается, понять невозможно, даже пытаться бессмысленно. Нужно принять как данность и жить с этим, зная, что в свое время все объяснится. Может, даже очень просто. Все можно понять. Кроме смерти.

Каким-то образом альбом оказался в руках Баснера и исчез в сумке. Исчезло прошлое, которое то ли было, то ли нет, а будущее оказалось не просто неопределенным, но в принципе неопределимым, и только настоящий момент, о котором Купревич читал в философской статье, что настоящего не существует, поскольку оно смыкается с ушедшим прошлым и приходящим будущим, а само по себе является точкой без временных размеров, это настоящее стало для него единственной реальностью, данной ему в ощущениях.

Более разумным и рассудительным оказался Баснер, человек, как сначала решил Купревич, эмоциональный и не склонный к умствованию. Пока Купревич даже не пытался справиться с хаосом в мыслях, сосед пришел к какому-то — пусть чисто эмоциональному — выводу и задал вопрос, показавшийся Купревичу сначала грубым вмешательством в личную жизнь, но, как он сразу понял — единственно правильный:

— Когда вы познакомились с Адой?

— Семнадцатого сентября восемьдесят восьмого года.

Вспомнив не только дату, он добавил:

— На первом этаже ГУМа.

Это произошло почти в классическом месте — не у фонтана, но рядом, в магазинчике, где он выбирал носки, и стоявшая рядом у прилавка девушка пробормотала вовсе не для того, чтобы быть услышанной: «Какой цвет ужасный». Преодолев робость, он спросил: «А какой бы вы посоветовали?». Девушка молча ткнула пальцем в темно-синие носки и отвернулась. На том их первая «встреча» и закончилась, но полчаса спустя он встал за девушкой, которую сначала не узнал, в очереди в кафетерии, и неожиданно для обоих они разговорились, будто старые знакомые.

— Семнадцатого сентября восемьдесят восьмого года, — повторил Баснер. — В ГУМе, да. В кафетерии. Я стоял впереди, Ада, — я, конечно, еще не знал ее имени, — за мной, и внутренний голос посоветовал мне пропустить ее вперед. Она поблагодарила, а потом мы сели за один столик.

Вот уж нет. За разные. Но так, чтобы видеть друг друга. А по-настоящему познакомились, когда вышли из кафетерия и пошли к Большому театру, хотя ему нужно было в Сокольники, а Аде, как потом оказалось, — в редакцию журнала на Кировской, куда она должна была отнести первую свою театральную рецензию.

— Не может такого быть! — воскликнул Купревич. — Такие похожие женщины! Обеих зовут Ада?

— Теплицкая, — пробормотал Баснер. — Девичья фамилия Ады…

— Теплицкая, — повторил Купревич.

Невероятно.

Он не понимал, что с ним происходит. Он будто исчез сам из себя, смотрел на себя со стороны, оставаясь собой. Прошлое подменили. Настоящее стало зыбким. Будущего не существовало.

Баснер, привыкший расставлять исторические события по их предполагаемым местам, поднял спинку кресла, сел прямо и заговорил тихо, медленно. Купревич не мог прервать его, даже если бы захотел, но он не хотел, потому что говорил историк о том, что происходило на самом деле. Об этом сто раз рассказывала Ада, обожавшая вспоминать свое детство, и фотографии, в том числе и те, что были в альбоме у Баснера (и в альбоме, дома, в Бостоне), все сказанное подтверждали.

— Когда Аде было три года, семья переехала с Петроградки на Васильевский, размен был сложный и стоил дорого, но отец Ады хорошо зарабатывал…

Константин Михайлович Теплицкий (на самом деле Моисеевич по паспорту) был в годы застоя завотделом в Институте точного машиностроения и мог себе позволить. В восьмидесятом, когда Аде было двенадцать, неожиданно умер от инфаркта — прямо на работе, в своем кабинете. Скорая приехала слишком поздно, через сорок минут.

— …мог себе позволить, — бубнил Баснер. — Ада отца обожала, но он рано умер: инфаркт, прямо на работе, скорая не успела. Ада рассказывала: странно, но в детстве она терпеть не могла театр и вообще не думала о будущем. И музыку не любила — то есть не любила ходить в музыкальную школу и, когда отца не стало, сказала матери, что…

Да, Ада об этом рассказывала, театрально закатывая глаза, прижимала руки к груди — изображала мать. «Девочка моя, ты должна, как можно бросать…»

— Когда ей было тринадцать, Адочка сильно заболела, лежала в больнице почти месяц…

Да, в Седьмой детской. Фотографий того времени не было — кто фотографирует больного ребенка? — но Купревич и по рассказам жены представлял, какой Ада стала худющей и, как она говорила, «прозрачной». И осложнение на сердце — ревмокардит, от Ады он впервые услышал о таком диагнозе.

— …ревмокардитом. Мама сильно испугалась тогда, врачи говорили, что ревмокардит может перейти в порок, и больше не заставляла Адочку ходить в ненавистную музыкальную школу. Тогда Адочка начала писать стихи…

Да, но начала читать и хорошую поэзию — Блока, Лермонтова, почему-то невзлюбила Пушкина; наверно, потому что «наше все» впихивали в школе, и надо было целые главы «Онегина» учить наизусть. Ада рассказывала, что быстро поняла разницу между хорошими стихами и своими рифмованными строками. Он хотел почитать, ему было интересно, но стихи не сохранились: как-то, прочитав сонеты Шекспира в переводе Маршака, Ада порвала и выбросила в мусоропровод все свои тонкие тетрадки и больше в рифму ничего не писала.

— …все порвала и выбросила. Тогда Адочка и увлеклась театром. Мама взяла билеты на «Три сестры» в БДТ, на работе кто-то предложил, сама она театралкой не была, но, если предлагают, почему не пойти? Интересная история, Адочка рассказывала. Ей было четырнадцать, и билетерша отказалась пропустить их в зал…

Верно. Детей на вечерние представления не пускали. Мама пошла к окошку администратора, Ада стояла рядом и хотела домой. Она терпеть не могла ситуации, когда что-то не разрешали, куда-то не пускали, ей хотелось спрятать голову под подушку, никого не видеть… А мама поведала администратору, что дочь обожает театр, не пропускает ни одного спектакля по телевизору, особенно когда БДТ, особенно когда на сцене Лебедев, Борисов, и сегодня для нее особый день, первый раз, так уж получилось, нельзя отнимать у ребенка мечту, бывают же исключения… И администратор, желчный старик, которого Ада не видела, потому что мама загораживала окошко, но слышала хорошо и точно представляла: старик и желчный, не иначе, этот театральный цербер то ли проникся, то ли сжалился, то ли устал за день, но Аду с мамой посадил в директорскую ложу над сценой («Сидите тихо, не высовывайтесь, чтобы вас никто не увидел»), и впечатления оказались такими сильными, что Ада потом не могла уснуть, а утром, по дороге в школу, решила стать актрисой.

— …поступила в Гнесинку, у нас… у меня есть фотография: Ада счастливая, перед памятником Островскому, светится вся…

Да, есть такая фотография, и платье, в котором сфотографировалась — белое, еще с выпускного, — Ада долго хранила, как-то пыталась надеть, чтобы показать, какая была тогда тоненькая. Платье не налезло и с тех пор куда-то пропало. Ада не говорила, он не спрашивал.

— Фотография, — прервал он бесконечную речь соседа. — Та, у памятника Островскому. Сохранилась? Она есть в альбоме?

Баснер по инерции закончил длинное предложение и только потом сообщил:

— Конечно.

На свет был извлечен альбом, Баснер перевернул десяток страниц, пробормотал «боже, какая…» и, как показалось Купревичу, готов был опять пустить слезу, но сдержался и молча передал альбом соседу.

Та самая фотография. Не похожая, а именно та, черно-белая, с двумя царапинами — одна в верхнем правом углу, другая поперек основания памятника. Надо было заретушировать, он много раз собирался, но руки не доходили. И бумага та самая, шероховатая с тыльной стороны, глянцевая с лицевой. Пальцы помнили. Та самая фотография.

Те самые фотографии. Тот самый день. Та самая музыкальная школа. Те самые детские болезни. Косвенные доказательства, когда можно — нужно! — спросить прямо.

Баснер, должно быть, тоже подумал об этом. Купревич видел по его глазам. Он и вопрос знал, не хотел отвечать и потому, опередив соседа, спросил первым:

— У Ады на… левой груди, чуть ниже…

Начав спрашивать, он не представлял, как трудно будет даваться каждое слово, а некоторые вовсе невозможно произнести. Представить, что Баснер видел… и не только видел… Господи…

— Родинка чуть ниже соска, — закончил Баснер, сжав кулаки.

— В форме сердечка, — пробормотал Купревич, рассчитывая, что сосед не услышит.

Баснер прикрыл глаза рукой, отвернулся к окну.

— Вообще-то это две родинки, слившиеся, — сказал он, обращаясь к облакам.

Купревич не мог больше сидеть рядом с этим человеком. Нужно было подумать. Прийти в себя. Если не понять, но хотя бы принять.

Он встал и направился в хвост самолета. Салон был заполнен примерно на две трети, и Купревич поразился еще одному совпадению: мало того, что они с Баснером оказались на соседних сиденьях, так еще и третье кресло в их ряду, у прохода, пустовало, на что он почему-то раньше не обратил внимания.

Туалеты были заняты, и он остановился у последнего, совсем пустого, ряда кресел, не стал садиться, смотрел вдоль прохода, будто вдоль стрелы времени, уходившей в прошлое. Попытался увидеть затылок Баснера, но не нашел. «Тяну время, — подумал он. — Надо с этим что-то делать».

С чем — с этим? О чем они разговаривали до того, как всплыло имя Ады? Баснер говорил о фальсификациях в истории и спросил, бывают ли фальсификации в астрономии. Вряд ли он понимал суть собственного вопроса, его привлекла красивая аналогия. Пытаясь разобраться в естественных науках, гуманитарии всегда плавают по верхам — впрочем, он и сам не большой знаток истории, археологии и связанных с ними идей. Наверняка его суждения поверхностны и малоинтересны профессионалам вроде Баснера.

Фальсификация прошлого? Фотографии — очень качественные копии с тех, что хранились у Купревича? Воспоминания — тоже? Зачем? И почему Баснер придумал другую для Ады биографию после того, как они познакомились? Впрочем, это понятно: дальше Купревич помнил сам и такое, чего Баснер узнать не мог, вот и пришлось сочинить другую историческую ветку.

Зачем, черт возьми?

Туалет освободился, а когда Купревич вышел, опустился в свободное кресло последнего ряда. Он не хотел возвращаться на свое место, не хотел видеть Баснера, не хотел смотреть в его правдивые глаза, не хотел разглядывать фотографии, не хотел слышать истории о детских проказах Ады, он знал их и сам, а Баснер знать не мог, потому что, по словам Ады, она никому никогда этого не рассказывала, да и ему очень редко, в минуты расслабленности, когда воспоминания всплывают независимо от желания и хочется поделиться с близким человеком, самым близким на свете.

Самый близкий…

Зачем Баснеру этот обман? Колоссальная, кропотливая и наверняка очень дорогая работа: фальсификация прошлого. Только для того, чтобы вогнать Купревича в тоску? В стресс? Ненадолго, на несколько часов — потому что в Израиле все окажется так, как должно быть. Что тогда скажет Баснер? Как станет оправдываться?

Он не хотел возвращаться на свое место, но встал и пошел вперед, стараясь разглядеть лысину Баснера поверх рядов кресел. Не увидел и подумал, что, может быть, ему померещился нелепый и глупый разговор, и все остальное тоже. Он спал, и ему приснился кошмар.

Чепуха.

Он пропустил свой ряд, вернулся: сосед расслабленно смотрел фильм. Купревич видел это кино года два назад — с Адой, конечно; она все время хихикала, особенно когда главному герою пробивали голову, он вставал и одолевал врагов, а страшная рана на затылке исчезала со сменой кадров. Глупый фильм, но финал счастливый, естественно.

Увидев Купревича, Баснер поднялся и протиснулся в проход.

— Теперь я, — пробормотал он и пошел в сторону туалетов.

Купревич постоял, размышляя, имеет ли смысл садиться или лучше подождать, когда Баснер вернется.

Сел и секунду спустя руки сами сделали то, чего он делать не собирался и вообще считал подобные действия верхом неприличия. Достал из-под соседнего сиденья дорожную сумку, поставил на колени, выглянул в проход: у туалетов образовалась очередь, Баснер стоял последним.

Потянул замок-молнию. Сумка была набита под завязку, Сверху коробка от электробритвы, легко узнать по форме. Упаковано аккуратно — Ада любила порядок и его приучила. Купревич думал о себе или о Баснере? Нашарил рукой несколько полиэтиленовых пакетов; в одном — домашние тапочки, по форме точно такие, какие носил и он. Ему-то покупала Ада, часто без его участия: лучше знала, что ему нужно. За год, пока Ада работала в Израиле, он не приобрел ничего из одежды, донашивал старое. Тапочки в сумке… У него были темно-коричневые, теплые, без задников, на толстой подошве, чтобы, как говорила Ада, «ноги находились подальше от холодного пола». Удивляясь самому себе («Боже, что я вытворяю?»), он вытащил пакет из рюкзака. Обомлел. Это были его тапочки, те самые. Или их точная копия.

Купревич уронил пакет и, зарывшись в сумку обеими руками, принялся разгребать все, до самого дна, где лежало что-то деревянное, прямоугольное, застекленное. Рамка с фотографией? Он нащупал закругленные углы, выпуклый вензель и, доставая, расшвыривая все, что мешало, уже знал, что увидит. Знал, что этого быть не может, но знал и то, что не может быть иначе.

Портрет. Ады в тот день, когда узнала, что поступила в институт. Пошла в ателье на Сретенке и впервые в жизни сфотографировалась у профессионала, сказавшего после съемки: «Девушка, вы прекрасно держитесь, вы не пробовались в актрисы?»

И рамку Ада купила у того же фотографа. На белом поле под портером…

За много лет буквы выцвели, но разглядеть можно было. «Фотографическое ателье „Восход“, ул. Сретенка, 84».

Фотография черно-белая. В те годы цветные стоили очень дорого, Ада заказала обычную. В темном платье с короткими рукавами. На самом деле платье было сиреневого цвета, в нем Ада ходила на экзамены, это было платье-талисман, она его потом не надевала ни разу, хранила в шкафу, чтобы надеть, когда будет идти на свой первый спектакль в театре, но не пришлось, за годы учебы Ада поправилась, платье не налезало, она купила новое и потому, наверно, на премьере играла, как была уверена, из рук вон плохо.

Такая же точно фотография в такой же точно рамке стояла в гостиной. Всегда стояла, и сегодня утром, когда Купревич ждал такси в аэропорт, стояла тоже, он задержался на ней взглядом, выходя из комнаты.

Такая же? Именно эта, а не похожая. Ему ли не знать? Едва заметное черное пятнышко на вензеле, царапина, пересекавшая слово «Восход» между буквами «с» и «х». Были и другие мелкие детали, по которым узнаешь свою вещь — детали, которые помнит подсознание, помнят пальцы. Сознательно можешь о них и не знать, но когда берешь вещь в руки, точно понимаешь: мое.

— Что вы себе позволяете? — Истерический вопль Баснера заставил Купревича вздрогнуть, он едва и сам удержался от крика. Сосед возвышался над ним и, похоже, готов был придушить, а может, Купревичу это только показалось с перепугу. Да и кричал Баснер, как потом вспомнилось, не истерически, а довольно тихо, чтобы никто не обернулся, не посмотрел в их сторону.

Купревич отложил фотографию и, пока Баснер молча стоял в проходе, наблюдая и никак не высказывая своего возмущения, побросал в сумку все, что успел вытащить. Портрет положил на колени: Ада, улыбаясь, смотрела на… Не на него смотрела, а чуть в сторону: на Баснера, дожидавшегося, когда его пропустят на свое место.

Сев, Баснер пристегнул ремень, ногой проверил (зачем?), на месте ли сумка, повернулся к Купревичу и спросил коротко:

— Это она?

Можно было подумать, что спрашивал он об Аде, но Купревич понял вопрос правильно и кивнул.

— А если… — пробормотал Баснер, — когда прилетим… сделать анализ. Молекулярный. Так это называется? Должны выявиться отличия.

— Чепуха, — Купревич нащупал на обороте рамки знакомую зигзагообразную царапину, проведенную, по-видимому, ногтем. — И вы сами понимаете, что чепуха. Это та самая фотография, что стоит у меня дома в Бостоне.

— Но так не бывает!

— Это так. — Уверенность пришла не в результате логического анализа, как он привык. Это была иррациональная, впервые испытанная им уверенность в собственной правоте. Ощущение верующего, увидевшего чудесное, сверхъестественное явление, объяснимое только божественным вмешательством. Блажен, кто верует. Купревич поверил. Не в Бога. Не в чудо. Чувство было сродни религиозному, но не имело к вере в сверхъестественное никакого отношения, уж хотя бы это Купревич понимал прекрасно. Озарение — вот что на него снизошло. Он держал в руках часть собственного прошлого, которое было и прошлым этого человека, Баснера.

— Вы говорили, что у наших наук — астрофизики и истории — есть кое-что общее, — сказал Купревич. — Почему вы заговорили об этом?

А почему вы об этом вспомнили? — сказал взгляд Баснера. Вслух он произнес:

— Я иногда об этом размышлял. Не часто, но… А когда узнал, что вы астроном…

— Астрофизик, — механически поправил Купревич. — То есть заговорили об этом, потому что рядом оказался я. Почему?

— Что почему? — не понял Баснер.

— Как получилось, — терпеливо говорил Купревич, стараясь сдерживать мысль, чтобы слова ее не опережали, — как получилось, что наши места в самолете оказались рядом? У нас могли быть билеты — это вероятнее всего — в разных рядах или даже на разных рейсах. Более того, мы оказались вдвоем, третье кресло свободно, будто специально.

— Будто специально… — пробормотал Баснер. И возмутился. — Не думаете ли вы, что какая-то разумная… ну, не знаю… судьба? Рок?

Купревич дернулся как от пощечины.

— Нет, конечно.

Мысль в сознании почти оформилась — во всяком случае, настолько, что он смог задать следующий вопрос:

— Кто и когда сообщил вам о… смерти… Ады?

Слово «смерть» по отношению к Аде по-прежнему давалось ему с трудом. Чтобы его произнести, нужно было от чего-то оттолкнуться, что-то преодолеть, броситься с высоты в пропасть.

— Мне позвонил режиссер театра. Была ночь, а в Израиле утро. Он сказал, что с Адой произошло несчастье, и у меня… я… я почему-то сразу понял, что ее нет. По голосу. Дальше помню смутно. Он говорил, что меня ждут, билет заказан за счет театра… Эти слова привели меня в чувство. Что значит: произошло несчастье? Ада в больнице? «Ада умерла, инфаркт… соболезнуем…» Он сказал, что пришлет мейл, где все будет написано.

— Вы ему поверили?

Баснер со всхлипом вздохнул. Нет. Не поверил. Как он мог?

— Я позвонил Аде на мобильный. Несколько раз попадал на автоответчик. Потом ответила женщина. Мне в первый момент показалось, что Ада. Но это была Ронит Авидан, ее партнерша, они вместе играли. Ронит плохо говорила по-английски, а я не знаю иврит. Но сумел из странного набора ее слов понять… А вы? Как узнали вы?

Теперь в голосе Баснера звучали прокурорские нотки.

— Примерно то же самое. Только имена другие. И он сразу сказал, что Ада умерла.

— Что же получается? — изумленно (он еще не перестал изумляться?) спросил Баснер. — Почему другие? Странно!

— Боюсь, — сухо произнес Купревич, — все куда более странно, чем вам кажется.

— Более…

— Телефон у вас с собой, конечно? Можете посмотреть, в какое время — точно — вам звонил Узиэль?

Баснер достал смартфон из бокового кармана пиджака, включил, время тянулось медленно, оба ни о чем не думали — старались не думать. Думали о том, чтобы не думать.

Пальцы у Баснера опять дрожали, но нужную позицию он отыскал быстро.

— Видите? — произнес он и повернул экран, чтобы Купревич мог убедиться. — Время нью-йоркское. Три часа одиннадцать минут и семь секунд. Разговор продолжался четыре минуты сорок одну секунду. Номер израильский.

— Да, — кивнул Купревич. Достал свой мобильник, оставленный включенным, несмотря на требование пилота. Он знал, что работающие гаджеты не опасны для электроники. Нашел отметку о разговоре.

— Читайте, — сказал он и добавил. — Вслух.

— Шестнадцатое марта… вчера. Три часа одиннадцать минут и семь секунд. Продолжительность: четыре минуты сорок одна секунда. Номер… Господи, тот же номер!

Почему-то последнее совпадение поразило его больше всего.

— Конечно, тот же, — буркнул Купревич. — Только звонил не Узиэль, а какой-то Меир.

— Одновременно? Мне и вам? Но это невозможно!

— Одновременно. Значит, склейка произошла позже. Мы можем вычислить время, но сейчас, наверно, в этом нет смысла.

— Склейка? — Баснер уронил телефон на колени, и тот соскользнул на пол. Баснер наклонился и, пока нашаривал аппарат, Купревич не то чтобы успел привести в порядок мысли, но все же собрался достаточно, чтобы ощутить свое превосходство над соседом, так и не понявшим, что произошло в странной склеившейся реальности.

Баснер возился довольно долго — наверняка тоже пытался сосредоточиться, и ему это не удалось. Выпрямившись с телефоном в руке, он выглядел еще более растерянным, чем минуту назад. Впрочем, — отметил Купревич, — пальцы у него не дрожали.

— О чем вы? Вы понимаете, что все это значит?

Купревич кивнул. Он не мог утверждать, что понимает, это было бы преувеличением. Все, что он, как ему казалось, понимает, могло быть чепухой, игрой фантазии. Все, кроме одного. Ады нет, и они оба летят на ее похороны.

— Наверно, — пробормотал Купревич достаточно громко, чтобы Баснер услышал, но достаточно тихо, чтобы у самого не возникла уверенность, что он действительно произнес эти слова вслух. Мало ли что он думает. Одно дело — подумать, совсем другое — сказать. Придать слову реальность. Будто мысль менее реальна.

Что-то изменилось. Гул двигателей стал то ли громче, то ли, наоборот, тише, Купревич не мог определить, отметив только некое изменение. Самолет провалился, но сразу выровнялся.

— Опускаемся, — сказал Баснер с неожиданной надеждой на то, что скоро все станет таким, как обычно, как должно быть. Кошмар и сосед исчезнут, прекратят свое существование, потому что самолет пошел на снижение, сейчас командир сообщит об этом, и все станет как должно быть, как обычно…

— Дамы и господа! — заговорил динамик. — Наш самолет начал снижение. Через двадцать минут мы прибудем в аэропорт имени Бен-Гуриона. Прошу привести спинки кресел в вертикальное положение и пристегнуть ремни безопасности. В Тель-Авиве сейчас восемнадцать часов двадцать минут, ясно, температура плюс двадцать три градуса.

Баснер отвернулся к окну. Он не хотел видеть соседа. Он не хотел его слышать. Он будет смотреть в окно на облака, сквозь которые видны были то зеленые участки суши, то синие пятна моря, он будет смотреть в окно и ждать, когда самолет вздрогнет, коснувшись посадочной полосы. Тогда он повернется и увидит, что два кресла пусты, он все время летел один.

— Вас кто-нибудь встречает? — спросил Купревич, и Баснер, не оборачиваясь, ответил вопросом на вопрос:

— А вас?

Купревич промолчал. Он сообщил по электронной почте, что билет получил. Письмо было с уведомлением, пришло сообщение, что послание получено и прочитано адресатом. Единственная информация, которой он располагал, был адрес Ады в Тель-Авиве на улице Леонардо да Винчи. Ада говорила, что это рядом с театром, квартира жутко дорогая, но она может себе это позволить.

А кому писал или звонил Баснер? Сосед смотрел в окно, хотя там уже ничего не было видно: самолет вошел в облака, в салоне включили освещение, из-за плеча Баснера можно было разглядеть только плотную серость.

Купревич положил руки на подлокотники и закрыл глаза.


***

Оба стали звонить, едва самолет коснулся посадочной полосы. Купревич вызвал номер Ады, втайне надеясь, что все произошедшее окажется вывертом подсознания, реально же предполагая, что кто-нибудь все-таки ответит. Женский голос на иврите произнес фразу, прозвучавшую абракадаброй, а потом, сжалившись, объявил по-английски: «Вы попали в почтовый ящик номер…»

Да что ж это такое? Купревич отыскал имя режиссера и на этот раз ему ответил высокий мужской голос, нетерпеливый и озабоченный. Разговор, продолжавшийся минуту, не мог быть ничем иным, как бредом воспаленного воображения. По-английски режиссер говорил плохо, а по-русски, похоже, знал только слово «привет».

«Кен, шомеа, ми медабер?»

«Прошу прощения, это господин Узиэль? Я муж Ады. Надеюсь, вы меня встречаете…»

«Узиэль, да (он перешел на английский). Кто вы? Муж Ады? Вы издеваетесь? Как вы можете! В такой день?!»

Сигнал отбоя.

Купревич краем глаза увидел ошарашенное лицо соседа и еще раз позвонил Узиэлю — больше было просто некому. Долгие гудки и: «Вы попали в почтовый ящик номер…»

Купревич опустил телефон в карман, отстегнул ремень и поднялся. В проходе уже стояли нетерпеливые пассажиры, доставали с полок ручную кладь, громко переговаривались, далеко впереди, у выхода, началось движение. Купревич снял с полки саквояж, в затылок ему шумно дышал Баснер, но видеть его сейчас Купревич хотел меньше всего на свете.

— Послушайте, — сказал за спиной Баснер. — Это бред какой-то.

Пришлось обернуться.

— Вам удалось с кем-нибудь поговорить? — нервно поинтересовался Баснер. — Выходите, почему вы стоите?

— Нет. То есть не удалось. Не понимаю.

— Мне ответил мужчина, и, когда я представился, обозвал меня идиотом. Да выходите же!

Стюардессы, наверно, вежливо попрощались, но Купревич не видел ничего, входя вслед за пассажирами в помещение аэровокзала, поднимаясь на эскалаторе, проходя длинным коридором к кабинкам паспортного контроля, предъявляя американский заграничный паспорт. Вышел в огромный зал выдачи багажа. Лишь остановившись у ленты транспортера, он обрел возможность воспринимать окружающее и обнаружил рядом Баснера. Тот продолжил разговор, будто не было перерыва.

— Он назвал меня идиотом! Сказал, что нельзя так по-хамски… А когда я попытался объясниться… Вы слышите? Он сказал, что он — муж Ады. Муж!

Купревич успокоился. Услышал гомон голосов, увидел свой чемодан, медленно приближавшийся по ленте транспортера, успел подхватить его, поставил на пол и только после этого ответил:

— Я ожидал чего-то подобного.

Ничего подобного он не ожидал. Но сейчас ему казалось, что о таком варианте стал думать сразу после того, как Баснер показал фотографию Ады и объявил себя ее мужем.

— Ожидали? — Баснер дернулся за чемоданом, проплывшим мимо, догонять не стал, смотрел на Купревича пустым взглядом. Он действительно был похож на идиота.

— Куда вы сейчас? — Купревич не стал отвечать на вопрос. Он хотел, чтобы Баснер исчез из его жизни так же, как и возник. Из никуда в никуда. Он не собирался ехать с Баснером в одном такси, на одном поезде, в один и тот же город, на одну и ту же улицу, в один и тот же дом…

— К Аде, — решительно сказал Баснер и отвернулся.

Купревич поставил чемодан на колесики и поволок по «зеленому» таможенному коридору к выходу в зал ожидания, надеясь, что там будет стоять человек и держать в поднятой руке плакатик с фамилией.

Никто его не встречал. Постояв посреди зала, он увидел окошко обмена валюты, поменял доллары на шекели и покатил чемодан к стоянке такси. Назвал водителю единственный адрес, который знал. Ехали они быстро или медленно, стояли в пробках или мчались, как на пожар, — он ничего не помнил, ничего не разглядел вокруг, хотя всю дорогу смотрел в окно. Ни о чем, как ему казалось, не думал, сосредоточившись на том, что сейчас увидит Аду, она удивится и обрадуется, они обнимутся и никогда больше не расстанутся.

Такси остановилось около четырехэтажного дома. Дверь в подъезд была распахнута, но указателей не было, и Купревич постоял минуту перед входом, ожидая: может, кто-нибудь выйдет или захочет войти, и он спросит, в какой квартире живет Ада Купревич, актриса Камерного театра. Сейчас ему казалось странным, что он ни разу не спросил у жены номер квартиры, даже этаж не знал. Не приходило в голову — в письмах и разговорах они обменивались другими мыслями.

Он вошел в подъезд, оставил чемодан в глубине небольшого холла и поднялся по лестнице на первый этаж… на второй… двери были закрыты, фамилии не указаны, а номера ничего ему не говорили. Услышал голоса сверху и поднялся на последний этаж. Дверь в одну из квартир была распахнута, голоса доносились оттуда, и он вошел, сразу оказавшись в центре внимания.

Это была большая гостиная, с огромным, во всю стену, окном. На диване справа сидели три женщины в черных платьях. Молодая, средних лет и старая. Четверо мужчин сидели за круглым столом в центре комнаты и еще двое стояли у окна. На столе, прислоненный к стопке книг, портрет Ады, перевязанный траурной лентой. Портрет был ему не знаком, такой фотографии у него не было: Ада в роли Гермионы в «Зимней сказке». У него были другие фотографии Ады, но такой она не присылала.

Когда он вошел, взгляды устремились в его сторону, разговоры стихли, на лицах возник осторожный интерес.

Из коридора, который он сначала не заметил, вышла женщина в темно-синем платье до пят, подошла к нему и что-то спросила на иврите. Он покачал головой и ответил по-русски, не надеясь, что его поймут:

— Я Влад Купревич, муж Ады.

Помедлив, добавил: — Только что прилетел из Нью-Йорка.

Увидев недоумение на лицах, повторил то же самое по-английски.

Атмосфера в комнате изменилась мгновенно, заинтересованные взгляды стали враждебными и даже, как ему показалось, угрожающими. Женщина, заговорившая с ним, отшатнулась и чуть не упала, он инстинктивно помог ей удержать равновесие, но она отступила еще на шаг. Что-то происходило между этими людьми, что-то такое, что сделало его общим врагом. Из-за стола поднялся мужчина лет пятидесяти, немного сутулый, с темными волосами, зачесанными на прямой пробор, острый нос, очки, безумный взгляд сквозь стекла — Купревичу показалось, что этот человек сейчас его ударит. Изо всей силы, вложив в удар ненависть, которую он никак не мог испытывать, поскольку видел Купревича в первый раз.

Мужчина обошел стол, взглядом отодвинул женщину в синем, встал перед Купревичом и сказал, подбирая английские слова:

— Ада была моей женой. Кто вы и что вам здесь нужно?

Кто-то за спиной Купревича охнул, и что-то упало на пол с гулким стуком. Купревич обернулся: в двери стоял Баснер. Вопрос он слышал и, конечно, принял на свой счет.

— Баснер, — сказал он. — Ада Баснер была моей женой.

«Муж Ады» посмотрел на него взглядом, полным боли, страха и взорвавшейся, как бомба, ненависти. Отшвырнув с дороги Купревича, он повалил Баснера на пол мощным ударом в солнечное сплетение.

Купревич крепко ударился спиной о стену и с неожиданным безучастием наблюдал, как двое мужчин ухватили «мужа Ады» под локти и усадили в кресло у окна. Баснер тяжело поднялся, постоял, согнувшись, поднял сумку и что-то в ней искал.

Похоже, Купревич единственный понимал, что произошло, и представлял, хотя и смутно, что произойдет в ближайшие минуты. Он попытался бы объяснить, если бы его стали слушать. Возможно, объясняя, он сам понял бы кое-какие детали, остававшиеся пока за пределами осознания. Он даже посочувствовал сидевшему в кресле мужчине: тот сцепил ладони и смотрел на Баснера с ненавистью. Купревич не знал, понимает ли хоть кто-нибудь в комнате по-русски, но английский они должны знать.

Внимание было приковано к Баснеру, что-то искавшему в сумке. Альбом. Конечно.

— Послушайте, — произнес Купревич, — я попробую объяснить…

Женщина в синем что-то прочитала в его взгляде, что-то такое, чего он не смог бы передать словами. Она протянула Купревичу руку, он протянул свою, ладонь легла в ладонь, женщина повела его, и он пошел. Он готов был идти куда угодно, ему стало хорошо, он ощутил себя мальчиком, ему было пять или шесть, он оказался в толпе уличных мальчишек, он так потом говорил себе: «толпа», хотя мальчишек было четверо или пятеро, не больше. Он не понимал, чего от него хотели, а когда дошло, что сейчас его побьют — впервые в жизни, — женщина, возникшая из ниоткуда подобно фее, взяла его за руку, другой рукой раздвинула мальчишек, будто раскрыла штору, и он пошел за ней, хлюпая носом, точно так же, как сейчас.

Женщина привела его на кухню, усадила на табурет у столика, на котором стояло большое блюдо с апельсинами, сложенными горкой, села напротив и сказала требовательно по-русски:

— Рассказывайте.

Прислушавшись, добавила:

— Надеюсь, Шауль справится.

Купревич, как в детстве, когда женщина, которую он потом ни разу не встречал, усадила его на скамейку и сказала: «успокойся, пожалуйста, скажи, где живешь, я отведу тебя», успокоился, но сразу и взволновался опять от того, что может говорить на родном языке. Заговорил быстро, совсем не так, как в самолете, когда слова давались с трудом. Впоследствии он не смог вспомнить ни единого слова из своего наверняка сбивчивого и путанного рассказа. Ему казалось, что сознание сосредоточилось во взгляде. Редко когда удается, говоря с человеком, смотреть, не отрываясь, ему в глаза и ощущать эмоциями, а не разумом, что каждое твое слово впитывается, усваивается, и пусть ей не все понятно или все непонятно, но эмоционально они сейчас близки так, как он ни с кем прежде близок не был, кроме Ады, конечно, и женщина эта, немного старше Ады, с седой прядью в волосах, была так на нее похожа, что Купревич перестал воспринимать отличия. Он с Адой говорил, Аде рассказывал, Аде смотрел в глаза.

Замолчал, почувствовав спазм в горле.

— Меня зовут Лена, — произнесла женщина певучим голосом. — Елена Померанц. С Адой мы были подругами, насколько вообще возможно быть подругами в театральном мире. Я работаю в Камерном, костюмерша.

— Вы мне верите? — Слова вырвались непроизвольно, он очень хотел услышать «да».

— Нет, — откровенно призналась Лена и прислушалась к громким голосам из гостиной. Отношения там продолжали выяснять на высоких тонах, но Баснера за дверь пока не выставили, Купревич слышал его голос, срывавшийся на крик.

— Нет, — удрученно повторил Купревич. Подумав, добавил: — Я вас понимаю. Я бы тоже не поверил.

— Чего вы хотите? — у Лены перехватило дыхание, она закашлялась, лицо сразу сделалось некрасивым, Купревич отвернулся, он не хотел видеть ее такой, хотя какое это имело значение? Прислушался. Из гостиной не доносилось ни звука. Тишина казалась тем более странной, что недавно кричали все, и громче, визгливее других, — Баснер.

Откашлявшись, Лена налила в чашку воды из крана, сделала несколько глотков, повернулась к Купревичу, произнесла осуждающе:

— Именно сегодня… Аду только что похоронили, а вы…

— Похоронили? — поразился Купревич. — Как же… Почему? Не дождались меня? Господи, да что же это такое!

Эмоции взяли верх над рассудком, и он заплакал.


***

Номер в отеле оказался под самой крышей, улица А-Яркон была шумной даже в три часа ночи, на восьмой этаж доносились автомобильные гудки и — время от времени — сирены «скорой». Заснуть не получалось, хотя он принял две таблетки, но давали себя знать три чашки крепкого кофе, выпитые под присмотром Лены на кухне у Шауля… у Ады… то есть у Шауля… Господи…

Он лежал, смотрел в темное окно, где видел тень стоявшего на противоположной стороне улицы высотного здания на фоне подсвеченного городскими огнями ночного неба. Он знал, что произошло. Предполагал, что Баснер не представляет, но хотя бы смирился. А остальные — муж Ады (странно было даже мысленно произносить эти слова), ее подруги, друзья ничего не только не поняли, но и не хотели понимать. Даже Лена, которой он, сбиваясь и повторяя несколько раз одно и то же, рассказал историю Ады, их знакомства, любви и жизни: Ада в детстве, в юности («Откуда вы все это знаете?»), они с Адой в Москве, в Нью-Йорке, и всю Европу объездили, дважды бывали в Париже, двенадцать лет назад и… («Ада не бывала в Париже, двенадцать лет назад они с Шаулем никуда не ездили, потому что у них родился ребенок»).

«Ребенок?» — поразился он. Детей у них с Адой не было. Сначала она не стремилась завести ребенка, потому что было много работы в театре, приходилось бороться за каждую роль. А потом ребенка не хотел он: ему казалось, что детский плач и отсутствие покоя не позволят сосредоточиться на самом важном и ответственном проекте в его жизни. А потом Ада подписала контракт с Камерным театром на роль в постановке шекспировской «Зимней сказки» и улетела в Израиль, бросив мужа на произвол судьбы.

«Ребенок? У Ады?»

Должно быть, он сказал это вслух, потому что Лена холодно ответила:

«Вы не знали?»

«Нет. Но… Где?..»

«Гай умер, — сухо сообщила Лена. — Ему было полтора года, когда…»

Она не стала продолжать. Он не стал спрашивать. Хотел знать, что произошло, но вопроса никогда не задал бы. Нет. И знать не хотел.

Сколько времени он провел на кухне с этой женщиной, Леной? О чем они говорили еще? Он не помнил, хотя не выпил ни грамма спиртного. Наверняка Лена пыталась понять, кто он такой, откуда взялся, какое в действительности имел отношение к Аде. Мужчина из ее прошлого? А второй? Тоже? Они что, сговорились явиться именно сегодня, после похорон, когда Шауль не способен бороться с тенями прошлого?

«Я хочу поехать на кладбище».

Почему он не сказал этого раньше?

Лена поехала с ним, заказала такси. Был кто-то в гостиной, когда они выходили? Он не подумал, что на кладбище может столкнуться с Баснером. То есть подумал, но потом, когда они стояли с Леной у холмика черной взрытой земли. Они были одни, а, может, и нет: он не видел вокруг ничего и никого, только воткнутый в землю прут с табличкой, на которой что-то было написано на иврите. Наверно, даты рождения и смерти. Ни одной понятной цифры, ни одного понятного слова, и он мог верить, что в земле покоится не Ада, а кто-то незнакомый. Если нет даты смерти, то человек не умер. Нет.

Но и живой Аду он больше не мог представить.

Что-то произошло в сознании, что-то оттуда вытеснилось, он опустился на колени, бросил ком земли в центр холмика, земля просыпалась и будто исчезла, как исчезла из его жизни Ада. Он не видел, как ее опускали в землю, не видел, как закапывали, не видел ее после смерти и не мог представить Аду мертвой.

Он вообще не мог ее представить. Никакой. Имя и память. Память и имя.

Сколько времени он простоял на коленях? Наверно, Лена думала, что он молится. Он не молился. Не знал — как. И зачем.

Потом он неожиданно для себя оказался в номере гостиницы. Один. Лена привезла его и оставила? Наверно. Больше некому. А он даже не спросил номера ее телефона. Зачем? Поблагодарить. За что?

У Ады был сын, который умер. Как она пережила это?

Вопрос не показался ему странным. Да, у них не было детей. Сначала не хотела Ада, потом — он. Но сын умер.

Он был уверен, что не спал всю ночь. Переворачивался с боку на бок. Справа он лбом упирался в спину Ады, она почему-то всхлипывала во сне, но будить ее он не хотел. Поворачивался на другой бок, но с той стороны лежал в одежде и храпел Баснер.

Ему хотелось пить, он вставал несколько раз и каждый раз не мог отыскать ванную, чтобы выпить воды из крана, как привык с детства. Бродил по комнате, возвращался и валился на кровать, слышал тихие всхлипы справа и громкий храп слева, пытался уснуть, но не успел: неожиданно настало утро, солнце светило в глаза, Ада и Баснер ушли: Ада на кладбище, Баснер… ах, не все ли равно?

И что теперь делать?

Сон (разве он спал?) кое-как прочистил мозги. Купревич вспомнил вчерашний перелет, поездку в такси. Квартира Ады, муж Ады, Лена, подруга Ады, разговор на кухне, кладбище. Вспомнил, как по дороге в гостиницу он пытался объяснить Лене, что произошло на самом деле. Тогда он все понимал и был уверен, что Лена поняла его объяснение. «Отдохните, придите в себя, — сказала она, оставляя его одного в номере, — а утром…»

Что утром?

Он встал под душ, услышал отдаленный звонок телефона, выскочил, как был, мокрый, полотенце накинул на себя, как тогу. Телефон стоял почему-то не на тумбочке у кровати, а на полке открытого настежь платяного шкафа.

— Я вас не разбудила, Володя?

Лена. Володей его называла только Ада и несколько человек, знавших его с юности. Остальные — Влад.

— Нет, я уже…

— Тогда, — Лена заговорила решительно и твердо, возражений не принимала, — выходите из отеля, напротив кафе. Название на иврите, но у входа стоит большая кукла-повар, так что не ошибетесь. Мы вас там ждем.

— Мы?

— Мы с Шаулем. Вообще-то у него шива, он не должен был выходить из дома, но видеть вас у себя не хочет. Надеюсь, вы понимаете. Поэтому встречаемся в кафе.

— А… Баснер?

— В другом номере. Я звонила, он еще спит.

Крепкие нервы, однако.

— Вы спускаетесь?

— Да, сейчас.


***

Куклу-повара он увидел сразу, как только вышел из отеля. А увидев, захотел есть. И кофе. Последний раз он ел в самолете, сколько времени прошло?

Лена и Шауль сидели за столиком у окна. Шауль. Муж Ады. Отец ее ребенка. Нужно протянуть ему руку? Пожать длинные пальцы? Что-то сказать?

Глядя только на Лену, он сел за стол, где уже стояли тарелки с салатами, булочки, чашки с дымившимся кофе.

Шауль, на которого Купревич не смотрел, что-то сказал.

— Шауль, конечно, знает русский, но говорить с вами по-русски не хочет принципиально, — объяснила Лена. — Спрашивает: у вас с собой документы? Паспорт? Можно посмотреть? Там должно быть вписано…

— Я бы, — произнес он, — тоже хотел увидеть паспорт этого господина.

Шауль, на которого Купревич по-прежнему не смотрел, пожал плечами. Как мог он, не глядя, увидеть этот жест? Купревич просто знал, что Шауль пожал плечами и протянул Лене синий паспорт. Лена раскрыла на нужной странице, передавать Купревичу не стала, подержала перед его глазами.

Вот оно. «Married. Ada Uziel».

Ада. Фамилия мужа, конечно. Мало ли женщин с таким именем? Вздор.

Он понимал, что это не вздор. Ада была женой Шауля, которого он все равно видел краем глаза, как ни отворачивался.

— Девичья фамилия Ады — Теплицкая, — сказала Лена.

Да. И что? Мало ли женщин с такой фамилией?

Обмен паспортами — будто обмен пленными. Странная мысль.

Свой паспорт он тоже не хотел отдавать в чужие руки, даже в руки Лены. Открыл на нужной странице, не глядя сунул под нос Шаулю, подержал несколько секунд, спрятал паспорт в карман и посмотрел на Лену — она-то видела реакцию человека, который называл себя мужем Ады.

— Господи, — пробормотала Лена. — Когда вы с Адой поженились? Это невозможно, это все равно ошибка…

— Седьмого апреля восемьдесят девятого.

Шауль взмахнул руками и возмущенно прокричал что-то на иврите.

— Что он говорит?

— У них была хупа в тот день. Могу подтвердить: я была там.

— Когда он познакомился с Адой? И где?

В горле пересохло, ему казалось, слова выговаривались с трудом. Если Шауль ответит так, как он ожидал, значит…

Лена улыбнулась сквозь слезы. Переводить не стала, Шауль понял вопрос, но Лена ответила прежде, чем он успел открыть рот.

— Ада столько раз мне рассказывала… Семнадцатого сентября восемьдесят восьмого года. В Москве. Шауль приехал с израильской делегацией на книжную ярмарку. Народу было много, он обратил внимание на девушку, стоявшую у стенда. Она долго там стояла и разглядывала фотографию, не обращая внимания на книги. Сорок первый год, Варшавское гетто, женщины на улице, желтые — на фотографии светлые — шестиконечные звезды на груди… Шауль долго смотрел на девушку, а она не отрывала взгляда от фотографии. Он подошел и представился. Она сказала: «Это моя бабушка». Вряд ли могло быть так, потом и оказалось, что не так, просто похожая женщина. Он стал рассказывать ей о себе. Не о стране, как должен был, а о собственной жизни. Рассказывал по-английски, не зная, понимает ли его девушка. Потом…

Купревич перестал слушать. Он познакомился с Адой семнадцатого сентября восемьдесят восьмого года. Не на книжной ярмарке, куда собирался пойти в тот день, но так и не пошел.

— Что вы сказали? — пробормотал он по-русски. Он слышал вопрос, но не услышал, был занят своими мыслями.

— Шауль не понимает, зачем вам это нужно. То есть это вот все. Это… жестоко.

Купревич достал из-под обложки паспорта фотографию, положил на стол. Он уже мог представить реакцию Шауля.

— Подделка, — сухо сказала Лена. — У Ады не было такой фотографии.

Господи…

— Как Ада оказалась в Израиле?

— Вам интересно? Они с Шаулем переписывались, а в восемьдесят девятом, когда стали выпускать, Ада репатриировалась, и они поженились.

Он встал и вышел. Надо бы заплатить за себя, но он и не заказывал, чашка с кофе стояла на столе, когда он вошел.

Он перешел улицу и в холле отеля опустился в глубокое кресло. Не хотелось ни подниматься в номер, ни ходить по улицам, не хотелось никого видеть. Тем более — Шауля и Баснера.

Так, — сказал он себе, глядя на потолок и мысленно выписывая на нем даты. — Точка бифуркации: семнадцатое сентября восемьдесят восьмого года. Вернее сказать: точка полифуркации, потому что ветвление произошло минимум в трех направлениях. Может, в гораздо большем. Наверняка в гораздо большем. Но то, что сейчас возникла тройная склейка — событие очень маловероятное. К сожалению, никто пока не может считать вероятности склеек — тем более, кратных. Мало кто из физиков вообще соглашается с тем, что ветвления происходят, а о склейках он не видел еще ни одной сколько-нибудь убедительной статьи. Сам написал четыре, но — без расчетов. Он хотя бы представлял, какая здесь физика, этой проблемой занимался последние несколько лет, опубликовал лучшую свою статью «Наблюдательные космологические эффекты многомировых теорий». Сделал обзор, чтобы — для начала — показать общую в физике тенденцию, о которой, впрочем, все теоретики знают, но мало у кого доходят руки заняться расчетами профессионально. Добиться гранта на подобного рода исследования — не получившие еще достаточного признания — чрезвычайно хлопотно. Струнным теоретикам и космологам проще — то есть проще сейчас, сорок лет спустя после того, как появились первые работы. Кто в те годы мог сказать: «Да, это нужно исследовать»? Энтузиасты: Гут, Линде, Панин, «тХофф, Смолин, а уже за ними…

Он тряхнул головой, отгоняя ненужные сейчас мысли. Гранты, расчеты, доказательства, статьи, доклады… Когда-нибудь он, возможно, вернется к этому, а как жить сейчас? Съездить на кладбище, попрощаться с Адой и улететь домой? Забыть о том, что здесь произошло, как о страшном сне? Жить воспоминаниями? Рассматривать фотографии, перечитывать письма? Не думать о том, что в Тель-Авиве живет некий Шауль Узиэль, от которого у Ады был ребенок, проживший полтора года? Не думать о том, что в Нью-Йорке живет некий Баснер, с которым Ада… Он даже не может сказать, что Ада ему изменяла! Конечно, нет. Никогда.

Подумав о Баснере, он тут же и увидел его. Сердце пропустило удар, неприятное ощущение, будто падаешь в бездну. Баснер стоял у стойки администратора и о чем-то с ним говорил.

Купревич повернул кресло так, чтобы Баснер не мог его увидеть, но теперь и он не видел Баснера. Что, если тот поднялся наверх и ждет его в холле на этаже? Мимо не проскочишь, лифт выходит как раз в холл. Говорить с Баснером он сейчас не хотел. Может, и не захочет никогда. Не хотел о нем слышать, не хотел видеть…

Надо.

Он подумал, что сейчас, всего два дня спустя после смерти Ады (ощущение, что прошел год!) и меньше суток после похорон, он, наконец, примирился с новым своим состоянием. Не бьется в истерике, не сидит, тупо глядя в стену, не глотает слезы, не переворачивает мысленно страницы их совместной жизни, их любви, дней, ночей, восходов и закатов, согласий и размолвок, нежности и отстраненности. Все осталось в нем и никуда не исчезнет — то есть исчезнет, конечно, когда он, как Ада, станет… чем? Он не верил в Бога, в жизнь после смерти, посмертное воссоединение душ, но предполагал, что в бесконечном разнообразии миров есть бесконечное число таких, где Ада не умерла, где она и в Израиль не уезжала, где все у них хорошо, где они проживут еще много лет в любви и согласии и умрут в один день.

Эта мысль нравилась ему, когда он размышлял о многомировой интерпретации квантовой физики, сидя за компьютером в своем кабинете в своем доме на Бертон-авеню, а Ада в гостиной смотрела телевизор и время от времени заглядывала, тихо приоткрывая дверь: ждала, когда он закончит стучать по клавишам, обернется и скажет: «Ада, родная, как я проголодался, дай я тебя поцелую!» Говорил он обычно первую половину фразы, а вторая становилась действием прежде, чем он успевал ее произнести.

Сейчас мысль о том, что где-то Ада жива — с ним, только с ним, — не согревала, сознание отталкивало ее, а бессознательное в нем пугалось и пряталось в зарослях реальности.

— Я искал вас, — произнес знакомый голос, и Баснер склонился над креслом, пытаясь встретиться с Купревичом взглядами. Зачем? Не нужно, не трогай мой панцирь!

— Я собирался вас найти, — произнес голос в голове Купревича. Оказалось, не только в голове: он сказал это вслух, хотя и не собирался. Как и искать Баснера.

Баснер придвинул соседнее кресло (жаль, что оно оказалось не занято).

— Правда собирались?

Купревич пожал плечами.

— Вы сидите лицом к улице, — сказал он. — Посмотрите, может, увидите. Напротив, в кафе. Столик у окна.

— И что?

— Двое за столиком. Если, конечно, видно. Стекло может отсвечивать.

— Никого там нет. А в чем дело?

— Ни в чем, — буркнул Купревич. Нет — и хорошо.

— Послушайте, — возбужденно заговорил Баснер. — Я всю ночь не спал. Думал. Как все это могло произойти. Мы говорили о фальсификации прошлого, просто говорили, и все. И вот… Я не понимаю: зачем? Почему Ада так поступила со мной?

— Простите, — прервал Купревич поток слов, понимая, что, если Баснера не остановить, он будет повторять одно и то же, как зацикленная компьютерная программа. С каждым повторением станет все больше нервничать, и закончится это срывом, рыданиями или чем-нибудь еще более неприятным и бесполезным.

— Простите, — повторил он, когда Баснер споткнулся на слове, — ваш паспорт с собой? Можно посмотреть? В самолете мне это не пришло в голову.

Баснер молча достал портмоне, раскрыл, долго в нем что-то рассматривал, хотя Купревич видел: паспорт лежал на самом виду. Наконец Баснер вытащил документ и протянул Купревичу.

Третья страница. «Married. Ada Basner-Teplitskaya».

Свою фамилию Ада оставила, присоединила к фамилии мужа.

— А ваш паспорт?

Купревич показал. Баснер долго изучал страницы, даже ощупал, будто хотел вырвать лист. Купревич выхватил документ из дрожавших пальцев и прижал к груди обеими руками.

— Зачем? Это глупо. Чего вы хотите добиться? Наследства у Ады нет. Никакого. Артистка.

Показалось Купревичу, или Баснер действительно произнес это слово с оттенком осуждения?

— Мы ведь интеллигентные люди…

Ну да. Неприкрытая просьба не бить морду. Неужели это желание написано у Купревича на лице?

— После свадьбы мы поехали в путешествие, — вспомнил Купревич. — Сергиев Посад, Кострома, Муром…

Баснер замотал головой.

— Нет! Киев. Минск, там у меня двоюродный брат.

— А в детстве Ада лежала в Седьмой детской больнице, когда у нее была корь…

— Да, палата выходила во двор-колодец, вызывавший у детей депрессию…

— Вы все еще не поняли? — спросил Купревич.

Баснер смотрел в потолок.

— Вы первый начали разговор о фальсификации истории.

Баснер дернулся.

— Именно! Все это, все, что вы говорите, — фальшивка! Я спрашиваю: зачем? Почему совпадает детство, а потом — все разное?

Купревич ответил не сразу. Подождал, пока у Баснера пройдет истерическая вспышка. Тот упорно отводил от Купревича взгляд. Возможно, он бы и спиной повернулся, но кресло было тяжелым, а сил не осталось.

— Я все время думаю, — заговорил Купревич медленно и внятно, тщательно выверяя каждое слово. Он хотел, чтобы до Баснера, наконец, дошло. — Я все время думаю о том, почему это произошло именно с нами, почему именно сейчас, почему мы оказались в одном самолете, рядом, почему одни. Почему одинаково помним, какой Ада была в детстве — до знакомства с… со мной… и с вами… и видимо, с этим… Шаулем. Почему с этого момента наши воспоминания расходятся. Почему о смерти Ады мы узнали одновременно. И почему, наконец, Ада умерла? У нее в детстве были проблемы с сердцем, но потом она чувствовала себя прекрасно. Я говорил с ней за сутки до… Вы тоже. И вдруг.

— Инфаркт, — пробормотал Баснер, заворожено глядя в потолок, будто все, что говорил Купревич, отражалось на белом экране. Фильм памяти, озвученный безумным ведущим. — Если бы врачи подозревали что-то криминальное…

— Конечно, — согласился Купревич. — Назначили бы вскрытие.

Он произнес это слово так быстро, как мог. Сглотнув, продолжил:

— Врач связался бы с полицией. Ничего этого не было.

— И… что?

— Столько странных совпадений…

— И — что? — вскрикнул Баснер.

— Несколько лет назад, — терпеливо сказал Купревич, — я занимался теорией реликтового микроволнового фона.

— При чем здесь…

— Слушайте! По незначительным флуктуациям в распределении яркости и температуры можно судить, какой была Вселенная в первые годы после Большого взрыва.

— При чем здесь! — взвыл Баснер и посмотрел Купревичу в глаза. «Вы что, псих?»

— Помолчите и слушайте! Несколько лет назад открыли довольно большое «пятно», где излучение холоднее фона. Очень незначительно, сотые доли процента. Но объяснить это простой флуктуацией сложно. Обычная инфляционная теория не смогла пока дать объяснение этому наблюдению.

Слушал Баснер или нет? Определив для себя, что Купревич рехнулся — немудрено, он и сам был на пределе, — Баснер, похоже, перестал воспринимать его слова. Закрыл глаза, сложил на груди руки — закрылся, — и, казалось, задремал под монотонный голос Купревича.

— Объяснение придумал Мет Клебан, я хорошо его знаю. Изящная гипотеза: то, что мы видим, — результат столкновения нашей Вселенной с другой, соседней, возникшей, как и наша, в одном Большом взрыве. Прежде я не задумывался о том, что вселенных может быть не одна, а две. Или десять. Стал просматривать литературу и нашел удивительное. Оказывается, сразу несколько теоретических идей — принципиально разных — подводили к тому, что вселенных много. Очень много. Может, бесконечно много.

Баснер вздохнул и всхлипнул. Сжал ладони в кулаки и едва сдержал зевок.

— Пожалуйста, выслушайте, — попросил Купревич. — Это очень важно. Я подумал об этом еще в самолете, когда рассматривал фотографии… В инфляционной космологии… если захотите, я потом объясню, что это такое… в инфляционной космологии побеждает сейчас идея хаотической инфляции. В Большом взрыве возникла не одна Вселенная, а огромное множество, и новые вселенные продолжают рождаться каждое мгновение. С одной из них, похоже, наша Вселенная столкнулась, и в микроволновом фоне мы наблюдаем результат такого столкновения. Но о том, что вселенных много, можно судить не только из космологии. Струнная теория… если захотите, я потом расскажу о ней тоже, это не так сложно, как многим кажется… так в струнной теории существует великое множество равнозначных решений, описывающих самые разные вселенные. И нет никаких — абсолютно никаких! — аргументов против того, что вселенные существуют реально. Вселенных много. Возможно, бесконечно много. А еще есть квантовая физика. Я и раньше читал, конечно, но не относился серьезно… Оказалось, что каждое мгновение Вселенная расщепляется на множество новых вселенных, потому что каждый квантовый процесс может закончиться множеством разных способов, и каждое решение волнового уравнения не менее реально, нежели другие. Все физически возможные варианты осуществляются в реальности, только каждый — в своей вселенной.

Баснер сделал попытку приподняться, но кресло было глубоким, сил не осталось. То, что говорил Купревич, в иное время и в другом месте было бы, наверно, безумно интересно и, возможно, все сказанное можно было бы связать с идеями фальсификации истории, в мозгу даже шевельнулась мысль, как это можно сделать, но думать не хотелось. Пусть говорит. Чушь какая-то.

— Разные дороги ведут к одной идее — множественности вселенных. Вы все еще не поняли? Хорошо, я на пальцах… До семнадцатого сентября восемьдесят восьмого года мы все — Ада, я, вы, этот… Шауль — все мы жили в одной Вселенной. Разумеется, каждое мгновение Вселенная разветвлялась на множество разных вселенных, но мы каждый раз оказывались в одной. А в тот день Ада выбирала: поехать на выставку книг, или пойти в кино, или поработать над ролью, или… Не знаю, какие еще варианты она придумывала. И конечно, осуществились все — только каждый в своей вселенной. Произошло расщепление, и в одном мире Ада пошла в ГУМ и познакомилась со мной, в другом –встретила вас, в третьем была книжная выставка и встреча с Шаулем.

Баснер обнаружил вдруг, что внимательно слушает. Более того — впитывает каждое слово. Он хотел, чтобы Купревич кое-что повторил, но не перебивал, слушал, запоминал. Почему-то это стало очень важно. Более того, он слышал о чем-то подобном. Может, читал в популярном журнале, может, видел в программе «Дискавери». Все сказанное Купревичом прекрасно объясняло, откуда в истории столько неясных, туманных, противоречивых моментов. То есть должно было объяснять, Баснер это чувствовал, но не понимал.

— Каждый в своей вселенной, — повторил он и наконец посмотрел на Купревича без предубеждения. Не то чтобы спокойно, но без враждебности. Впрочем, пока и без понимания.

— И в каждой вселенной события развивались по-разному. В одной мы с Адой полюбили друг друга, поженились и уехали жить в Штаты. В другой — Ада вышла за вас. В третьем — переписывалась с Шаулем, а потом переехала в Израиль и вышла замуж. Наверняка было еще множество вариантов…

Нужно было сказать самое главное, но в горле пересохло, Купревич закашлялся.

— Вы в это серьезно верите?

Мучительно захотелось пить. Если он сейчас же не сделает глоток, умрет от жажды. Купревич огляделся: в дальнем углу холла, возле лифтов, стоял автомат для продажи напитков. Купревич пошарил в кошельке — мелких израильских денег не было, только пятидесяти- и стошекелевые купюры, обмененные в аэропорту. Но он точно помнил, что, когда расплачивался с таксистом, тот всыпал ему в ладонь монеты. Где же, куда он их…

Кашель не утихал, и Купревич плохо соображал, что делает. Монеты он все-таки нашел — в правом брючном кармане. Поднялся и помчался к автомату, бросил в прорезь монету в десять шекелей и ткнул в первую попавшуюся кнопку. В лоток с оглушающим, как ему показалось, грохотом, вывалилась банка колы, которую он терпеть не мог, и сдача. Монеты он сгреб и сунул в карман, банку открыл и стал пить, не замечая противного сладкого вкуса. Что-то в его голове перемещалось с места на место по мере того, что жажда отступала.

Он бросил пустую банку в мусорный ящик и, вернувшись на свое место, обнаружил сидевших друг напротив друга мужчину и женщину, типичных американских туристов, в шортах и цветных рубашках. Мужчине было лет шестьдесят, женщине под сорок или меньше, говорили они громко, обсуждали: соглашаться ли на предложенный номер с окнами в противоположную от моря сторону, или потребовать номер с видом на пляж, а если таковых тут нет, поискать другой отель.

Где Баснер? Он минуту назад сидел и… Минуту? Купревич не мог сказать, отсутствовал он минуту или час. Сумку свою обнаружил прислоненной к креслу, в котором недавно сидел. Мужчина, занявший его место, курил и стряхивал на сумку пепел.

Купревич поднял сумку и огляделся в поисках Баснера. В холле того не было. Может, его уже вообще не было в этом мире? Склейка закончилась, и слава богу, слава, слава богу, можно вздохнуть спокойно. Нет никакого Баснера и, дай бог, нет и Шауля. Правда, если произошло новое ветвление, он должен помнить, как прилетел, как ехал из аэропорта, и почему он тогда оказался в отеле, а не остался в квартире Ады?

Должен ли он это помнить? А что с памятью о Шауле, Баснере, Лене и совсем недавнем разговоре, который он с Баснером вел, сидя в этом кресле? Свою последнюю фразу про множество вариантов Купревич помнил прекрасно, как и вопрос Баснера: «Вы в это серьезно верите?»

Это было. Подняв взгляд, он увидел Баснера через огромное окно, выходившее на улицу. Баснер склонился к окошку подъехавшего такси и о чем-то договаривался с водителем. «Он же не знает ни слова на иврите», — почему-то подумал Купревич. Баснер сел на переднее сиденье, и машина отъехала, через пару секунд ее было не различить в потоке таких же белых машин.

— Доктор Купревич, доктор Купревич! — Он оглянулся. Девушка за стойкой регистрации махала ему рукой. Он подошел.

— Доктор Купревич, вам звонила Елена Померанц, вас не было в номере, сожалею, что я вас не заметила. Госпожа Померанц просила передать, чтобы вы перезвонили ей при первой возможности, вот номер ее мобильного телефона.

Странно. Почему Лена звонила администратору, у нее же есть его номер. Правда, американский, он пока не поменял сим-карту, надо бы это сделать. Успеется. Надо позвонить Лене, но с американского номера дорого. Воспользоваться телефоном отеля? Девушка разрешит. Успеется. Сейчас нужно…

Мысли не то чтобы путались, они спотыкались и растворялись, всплывали и тонули.

— Спасибо, — сказал он и, подхватив сумку, вышел на улицу.

Жарко было, как в Бостоне в июле. Такси вынырнуло из потока машин, будто дельфин из воды, притормозило у кромки тротуара рядом с Купревичем. Наверно, у него был очень растерянный вид, водитель признал в нем туриста и спросил по-английски:

— Нужно такси, сэр?

Сэр, надо же! Посреди Тель-Авива! Как на иврите «господин»? Вместо этого спросил по-русски:

— Вы могли бы отвезти меня на кладбище Яркон?

Водитель кивнул, открыл перед ним дверцу и, когда Купревич опустился на сиденье, сказал на чистом русском, даже, пожалуй, с московским выговором, который был Купревичу знаком с детства:

— Это будет стоить шестьдесят шекелей.

Будто сомневался, есть ли у клиента деньги. Неужели он похож на бомжа? Растерян, да, обескуражен, но все-таки…

— Далеко отсюда?

Он не помнил, как долго они с Леной вчера ехали с кладбища.

— Если не будет пробок, доедем минут за двадцать.

Купревич кивнул, сел удобнее, пристегнулся.

— У вас там…

Водитель тактично не закончил фразу, хотя мог бы тактично промолчать.

— Жена, — сказал Купревич.

Ада. Кладбище. Слова, которые невозможно поставить рядом.

— Соболезную…

У Купревича не было желания разговаривать, но слова возникли, видимо, в подсознании и обратились в звук помимо его желания.

— С вами когда-нибудь бывало такое? — спросил он, когда такси влилось в нескончаемый поток машин, откуда, как ему показалось, невозможно было выбраться. — С вами бывало такое, что вы встречаете человека, которого не знаете, а он уверяет, что знаком с вами с детства, показывает фотографии, где вы с ним в обнимку, и рассказывает о вас истории, которые, как вам кажется, никому, кроме вас не известны?

Какая длинная и ладно скроенная фраза, будто подготовленная заранее. Водитель, наверно, так и подумал, бросил на Купревича взгляд в зеркальце, оценил состояние — нет, не псих вроде — и ответил не сразу. Купревич подумал, что водитель сейчас сочиняет в уме достаточно правдоподобную историю, способную удовлетворить любопытство клиента.

— Интересно, что вы это спросили, — сказал водитель, не отрывая больше взгляда от дороги, где машины постоянно перестраивались из ряда в ряд. — В детстве со мной случалось сплошь и рядом.

Выговор московского интеллигента.

— Я и сейчас так думаю, но давно уже не спрашиваю, потому что… В общем, вляпался как-то в неприятную историю и решил больше не задавать неудобных вопросов. Если вы спрашиваете, значит, с вами тоже происходило? В общем, лет десять назад, мы с Милой… Мила — моя жена… мы были уже здесь, недавно приехали, я как-то возвращаюсь домой с работы, а работал я тогда ночным сторожем, хотя в Москве был старшим научным в НИИ, мы ледоколы проектировали, кому в Израиле нужны ледоколы, охохо… Обычная история. А вы давно приехали?

Вопрос прозвучал неожиданно, и Купревич не сразу сориентировался.

— Вчера.

Брови водителя поползли вверх.

— Вчера? — поразился он. — Но… Вы сказали, что ваша жена… простите…

— А! — Купревич наконец понял вопрос правильно. — Нет, я в Израиль приехал вчера, а из Москвы мы уехали в Штаты четверть века назад.

— Понятно, — с сомнением произнес таксист, вряд ли что-то понявший из слов Купревича. Дополнительных объяснений не последовало, и водитель вернулся к собственному рассказу. — Да, так я возвращался домой с ночи, захожу, смотрю в салоне неизвестная женщина, ухоженная, седая, лет шестидесяти примерно, сидят они с Милой на диване и в чем-то друг друга убеждают очень эмоционально. Когда я вошел, женщина прямо-таки просияла. Встала и говорит: «Мишенька… господи, как ты вырос, я ведь тебя помню вот таким!» И показывает от горшка два вершка. Мила смотрит на меня и крутит пальцем у виска, чтобы женщина не увидела. Я тоже понимаю, что она не в себе. Не знал я ее никогда, точно — не знал. И спать хотелось ужасно. Ну, думаю, какая-то шарлатанка, мало ли что ей нужно. Я ее беру под руку и говорю: «Да-да, вырос, извините, я после смены, ничего не соображаю, вы не могли бы прийти в другой раз?». Понимаете, просто выставить женщину я не мог… Интеллигентная такая. Подумал: если воровка или что-то такое, то больше не придет. А если явится опять, я ее в два счета выведу на чистую воду. «Всего, — говорю, — хорошего». Она посмотрела на меня грустно так, вздохнула, полезла в сумочку, достала фотографию и мне под нос — посмотри, мол. Я посмотрел, и у меня внутри все ухнуло. Там мы с ней были сфотографированы. Давно, мне лет восемь. Я-то себя узнал, и костюмчик узнал сразу: мама мне его купила, когда я во второй класс перешел. И женщину узнал, хотя на фото она была на тридцать лет моложе. Стоим мы с ней на фоне памятника Пушкину, на заднем плане кино «Россия», видна афиша: «Жестокий романс». Я крепко держу женщину за руку — заметьте, я ее держу, не она меня, — и смотрю на нее с обожанием, это даже на фото видно. Я так на маму редко смотрел, мне кажется.

«Узнал, значит?» — спрашивает женщина.

А я молчу, сказать мне нечего. Не было такого. В общем, женщина спрятала фото, сказала «Отдохни, Мишенька, я зайду после обеда» и пошла вниз. Я постоял, услышал, как внизу хлопнула дверь и вернулся в квартиру. Мила, конечно, пристала с вопросами, но я сказал «потом» и ушел спать.

Водитель замолчал и стал перестраиваться в крайний правый ряд, нужно было свернуть на дорогу, ведущую к кладбищу, это Купревич понял по указателю на трех языках: английском, иврите и, видимо, арабском. На этой дороге машин было значительно меньше, и понеслись они дальше с ветерком. До кладбища оставалось, судя по указателю, три километра, и Купревич поспешил спросить:

— Что дальше? Она вернулась?

Водитель покачал головой.

— Нет. Оказывается, женщина явилась минут за десять до моего прихода, назвалась моей тетей, сестрой матери, Мила не поверила, потому что знала, что сестер у свекрови не было. Началась перепалка, тут явился я, и дальше вы знаете. В общем, она больше не появлялась. Мила так и осталась при мнении, что это была то ли воровка, то ли… не знаю. Но я-то… В общем, понимаете, на фото была одна деталь… Никто о ней знать не мог, я никому никогда…

— Приехали, — прервал он сам себя. Такси остановилось у кладбищенских ворот, Купревич смутно припомнил, что видел их вчера, и даже вспомнил: к могиле Ады нужно идти сначала прямо, а потом направо.

Он протянул таксисту стошекелевую купюру, получил сдачу и спросил:

— Что за деталь?

Но водитель уже отключился от беседы: довез, деньги уплачены, свободен.

— Да так, — сказал он. — Неважно.

И умчался.

Купревич побрел по центральной аллее — памятники слева, памятники справа. Дорожки налево, дорожки направо. Когда сворачивать? Он стал читать числа на памятниках — не на всех, правда, были нормальные, привычные взгляду даты рождения и смерти, на многих только буквы, надписи на иврите, не понять. Годы смерти, которые ему удалось разобрать — трехлетней давности, двухлетней… Значит, дальше. Он дошел до конца, где кладбище было ограждено довольно высоким каменным забором, свернул направо и, наконец, пройдя еще три десятка могил, добрел до двух, где еще не были установлены памятники. Невысокие холмики, воткнутые в землю деревянные столбики с прикрученными табличками. Могилу Ады он узнал сразу. Невозможно было не узнать. Перед ней стоял Баснер, опустив голову и не замечая ничего вокруг. Показалось Купревичу, или плечи Баснера едва заметно тряслись от рыданий? Показалось, наверно. Баснер и сам производил впечатление памятника: неподвижен, мрачен, весь в прошлом. В своем прошлом, где не было никакого Купревича, никакого Шауля, где он был счастлив с Адой — теперь-то уж точно он вспоминал только минуты счастья, так устроена память. Присутствие Баснера не раздражало и не возмущало, оно было лишним, как луна на небе в яркий полдень.

«И вы серьезно в это верите?» Разве это вопрос веры? Вот он, вот Баснер, и где-то сидит шиву Шауль. Это наблюдаемый факт, как можно было бы утверждать в статье, если бы он решился ее когда-нибудь написать. Остальное — интерпретации, гипотезы, попытки объяснения, можно спорить, приводить аргументы за и против.

— Верите вы или нет, — произнес Купревич, — но с этим теперь придется жить.

Баснер вздрогнул и обернулся.

— Не верю, — глухо проговорил он. — Не могу поверить, что Ады нет. Тут написано на табличке, но я не знаю иврита, непонятные буквы, обозначать они могут все что угодно, например, что Ада вернулась в Нью-Йорк, и мы разминулись по дороге, наши самолеты повстречались над океаном и помахали друг другу крыльями, и, если я позвоню, Ада возьмет трубку и удивится, что я делаю в Израиле, но я боюсь звонить, боюсь услышать, что она сердится…

Боже, какой бред он несет.

Купревич поднял с земли камешек и положил на могильный холмик. Там уже лежали десятка два. Он знал, что у евреев принято класть на могилу камни, а не цветы. Камни — память долгая, цветы — преходящая. Хотя, может, причина была иной, он не знал, и это не имело значения.

Баснер продолжал бормотать, Купревич слышал отдельные слова, не складывавшиеся в осмысленные фразы.

— Что-то должно произойти, — сказал он без надежды, что Баснер услышит и, тем более, поймет. — Может, чье-то решение. Поступок. Может, слово. Даже мысль. Что-то, что заставит миры разделиться. Склейки, насколько я могу судить по тому, что читал и по собственным работам, продолжаются очень недолго…

— Помолчите! — неожиданно взвыл Баснер и пошел на Купревича, заставив его отступить за чью-то могильную плиту. Купревич споткнулся, вынужден был, чтобы не упасть, опереться ладонью на памятник, отдернул руку.

— Молчите! — кричал Баснер. — Это все из-за вас! Ваша чертова теория! Ваша чертова наука!

Он тыкал в Купревича пальцем, но не мог достать. Баснер выглядел безумным, но Купревич понимал, что это безумие горя, шок, он сам был сейчас таким, хотя и держал себя в руках. Или ему казалось, что держал. Как он выглядел со стороны?

Разговаривать с Баснером было бессмысленно, и Купревич молчал. Надорвав голос в крике, Баснер опустился на колени, перекладывал с места на место камешки на могильном холмике, будто это могло изменить судьбу, реальность, будущее или прошлое. Что в его поведении было наигранным, что — искренним?

Что-то непременно должно произойти. Купревич говорил мысленно, сам с собой. Это не мысли были, а именно разговор, так он это воспринимал. Мысли никто прочитать не может, а мысленный разговор, даже если это разговор с собой? Может ли Баснер услышать?

Купревич знал, что не только разработанной, но даже сколько-нибудь определенной теории склеек в многомировой квантовой физике не существовало. Мироздание ветвилось в результате каждого элементарного физического процесса, квантовое мироздание порождало огромное число классических реальностей. В прошлом году — Ада еще только обдумывала, соглашаться ли на контракт с Камерным, — он опубликовал в «Ревю оф модерн физикс» две заметки, где изложил свои предположения о склейках, описал несколько достоверных, с его точки зрения, случаев, зафиксированных независимыми наблюдателями, причем одна из склеек произошла в ходе эксперимента по так называемой «квантовой магии»: бесконтактным наблюдениям, предсказанным двадцать лет назад израильтянами Элицуром и Вайдманом.

Мысли прыгали, и мысленная речь тоже была довольно бессвязной. Элицур, насколько было известно Купревичу, давно перестал заниматься многомировыми проблемами, а с Вайдманом, работавшим в Технионе, он года два назад завязал переписку по электронной почте, но мнения относительно склеек у них разошлись, и переписка угасла. Почему-то именно сейчас и здесь Купревич мысленно озвучил желание встретиться с Вайдманом, рассказать о том, что произошло, теперь тот не сможет отрицать, что склейки реальны, и, возможно, подскажет, как произвести ветвление-обрыв. Противоестественно, чтобы в одной реальности жили три мужа одной женщины! Трое мужчин, которые не только помнят свою жизнь с Адой, но могут доказать документами, что являются… являлись ее законными мужьями.

Баснер затих. Перестал перекладывать камешки, встал, отряхнул брюки, но на коленях все равно остались бурые пятна.

— Послушайте, — сказал Купревич, и Баснер вздрогнул.

— Послушайте, — продолжал Купревич, — мы сейчас в одной лодке. Кто мы здесь? Если начнем предъявлять права или претензии, показывать документы… А есть Шауль, который здесь родился, все его знают, и то, что Ада была его женой, тоже знают. Наверняка есть документы, фотографии и доказательства, что Ада переехала в Израиль, вышла за Шауля. А наши права… Подделка. Мы с вами — подделки для этой реальности. Нас нет.

— С чего вы взяли? — неприязненно, но без надрыва отозвался Баснер. — Можно сделать официальный запрос в мэрию Нью-Йорка. Там тоже документы. Всё есть в компьютерах, всё. Пусть сделают запрос…

Об этом Купревич почему-то не подумал. Действительно. Должны быть записи в компьютерах мэрии Бостона, документы на дом оформлены на них обоих. Общие знакомые, его коллеги и коллеги Ады охотно подтвердят…

С холодящим сознание ужасом Купревич подумал, что может получиться иначе: на запросы ответят, что супружеской пары Купревич не существует, в доме по указанному адресу живут и жили всегда другие люди, а те, кого он назовет знакомыми и коллегами, удивятся и станут уверять, что никогда не слышали ни о Купревиче, ни о его жене. И что тогда?

— Пусть Шауль сделает запрос, — повторил Баснер, уверенный, что в одной реальности сейчас существует и его мир, и мир Купревича. Его воспоминания реальны, его фотографии, документы, привезенные с собой, реальны так же, как всё — самолет, аэропорт, Шауль, кладбище, могила Ады… Не может здесь существовать одна реальность, а в Нью-Йорке другая.

— Не станет Шауль этого делать, — сказал Купревич. — Зачем ему?

— Тогда я сам, — упрямо заявил Баснер.

— Запрос в мэрию?

— Конечно.

Купревич физически ощущал, как раздвоено сейчас его сознание: часть продолжала биться в истерике, вспоминать Аду, мучиться ее отсутствием, а другая часть холодно и логически пыталась разобраться в физике происходящего. Как именно склеились реальности, какие факторы главные, какие второстепенные, что стало точкой полифуркации, и возможно ли создать обстоятельства, при которых произойдет ветвление, и реальности разойдутся…

Они оба одновременно достали свои мобильные телефоны. Одновременно и не глядя друг на друга, набрали номера. Купревич вовсе не был уверен, что соединение произойдет — вполне вероятно, в этой реальности вообще нет компании мобильной связи «Спринт корпорейшн», с которой у него был контракт.

— Берт! — завопил Баснер, а в телефоне Купревича все еще слышались долгие гудки. — Берт, это Сэм! — Он говорил по-английски. — Да, я в Тель-Авиве. Спасибо, старина. Я знаю, ты всегда со мной… Нет, не успел, Аду похоронили без меня. Да вот так, это просто ужасно! Тут происходят идиотские вещи, я тебе потом расскажу, выходи через пару часов в скайп, я вернусь в отель, вызову. Еще раз спасибо!

В телефоне Купревича продолжались гудки, вот-вот включится автоответчик, но знакомый голос Уолта Вигнера сказал, наконец:

— Влад? Прости, не думал, что ты позвонишь в такое время. — В голосе прозвучало осуждение, и Купревич вспомнил, что сейчас в Бостоне поздняя ночь, а Уолт ложится рано, он жаворонок.

— Это ты меня прости, я не подумал…

— Неважно. Ты в порядке? Когда похороны? Почему ты разрешил хоронить Аду в Израиле? Конечно, это твое право…

— Нет, — сказал Купревич, — Аду похоронили. Вчера.

— Как они могли! — задохнулся в гневе Уолтер.

— Потом, Уолт. Я хотел удостовериться…

«Удостовериться в том, что ты существуешь. Что ты знаешь меня и Аду».

— …Хотел сказать… Просто услышать твой голос! Так тоскливо!

— Я понимаю, — мягко произнес Уолтер. — Молодец, что позвонил. Вот Элен подошла, она не успела выразить тебе соболезнования, ты так быстро улетел, она говорит…

— Передай Элен привет… Она ведь помнит, как мы приезжали к вам, и Ада показывала монолог из будущей израильской роли…

— Я тоже помню, Влад. Ада очень эмоциональна в роли Гермионы.

— А нашу с тобой дискуссию о многомировых теориях помнишь? На прошлой неделе? У меня в кабинете. Там еще Болдман был…

— Конечно. Только какое сейчас это имеет…

— Большое значение, Уолт! Ты себе не представляешь, какое большое. Прости, что разбудил тебя.

— Право, о чем ты…

— Передай Элен, что она замечательная. Сейчас только вы двое — мои единственные…

Горло перехватило, Купревич понял, что, если будет продолжать разговор, непременно расплачется, пробормотал «Спокойной ночи, Уолт», но перед тем, как прервать связь, задал вопрос, вроде бы никак с Адой не связанный. Вопрос нейтральный, но самый важный из всего, что он мог спросить:

— Уолт, погоди. В твоем кабинете закончили ремонт?

Странный вопрос, неудивительно, что Уолт ответил не сразу. В его кабинете в понедельник меняли электропроводку и прокладывали новый оптоволоконный кабель.

— Ремонт? — наконец отозвался Уолт, в голосе звучало удивление. — Ты о чем, Влад? Послушай…

Купревич прервал связь. Поднял взгляд на Баснера.

— Я говорил с Бертом, — сообщил тот. — Это наш… мой… сосед. Мы с Адой часто… Я ему оставил ключи, чтобы он, пока меня нет, поливал цветы.

Ада не любила домашние растения, и дома их никогда не было.

— Я говорил в Вигнером, это мой коллега, у нас соседние кабинеты, и на прошлой неделе мы обсуждали кое-какие теоретические вопросы, он прекрасно помнит.

— Ну вот, а вы говорили…

— Но не помнит, что в его кабинете поменяли кабели.

— И что?

— Мелочь, да? Еще одно доказательство склейки.

Баснер молчал, смотрел на Купревича исподлобья.

— Не понимаете? Склеились три реальности. Три. Не может быть, чтобы в возникшей суперпозиции наблюдались все без исключения параметры трех склеенных ветвей. Это невозможно! Физически! Вы представляете, сколько противоречащих друг другу фактов, явлений, историй должно совместиться, занять свое единственное место? Я не представляю, это миллиарды… десятки миллиардов… Мы должны на каждом шагу встречаться с чем-то, чего не было в моем мире, но было в вашем. Или не было в вашем, но было в моем. А еще Шауль. Что-то из его бывшего мира попало в этот, что-то из вашего, что-то из моего.

Кажется, Баснер понял. Он огляделся. Неподалеку, за чьим-то памятником, стояла металлическая скамейка без спинки. Сидеть неудобно, но больше сесть было негде. Баснер протиснулся между двух оград, сел на скамью, обхватил голову руками. Купревич обогнул памятник по дорожке, не хотел протискиваться, сел рядом с Баснером и услышал, как тот тихо бормочет, как показалось Купревичу, слова молитвы. «Барух ата, адонай…»

Купревич молчал. Он не видел отсюда могилу Ады, ее загораживал памятник некоему Хаиму Паловеру, род. 3.6.1938 — ум. 3.5.2011. Надпись была по-русски, ниже обычной ивритской. И еще ниже: «Мы помним тебя!»

Он только сейчас услышал, какая здесь тишина. Где-то очень далеко шелестели на шоссе машины, где-то неподалеку жужжало насекомое, Баснер едва слышно обращался к Богу, в которого не верил, эти звуки производили истинную тишину, способную принять в себя и растворить все, что происходит на свете.

Солнце припекало, тепло стекало с неба, как весенний дождь. Купревич хотел обдумать услышанное от Уолтера, но мысли, расплавленные теплом и тишиной, растеклись, и мысли об Аде растеклись тоже. «Ады нет, Ада умерла, Ада никогда не вернется». Это были не мысли, а просто слова. Как «тишина», «тепло», «весна».

— Фальшивка, — неожиданно громко произнес Баснер.

— Что, простите?

Звук чужого голоса вернул Купревича к реальности, расставил по местам мысли.

— Я говорил вам. В самолете. Вы не верили. Смотрите. Вот солнце — оно из какого мира, если тут три пространства в одном? Луны не видно, но вечером, не знаю обратили вы внимание или нет, она взошла полная, огромная… Откуда? Из какой реальности? Моей? Вашей? А планеты? Звезды? Галактики? Вселенная? В ней сейчас что? Сразу три? Три чего?

Баснер стрелял фразами. Выстрел. Пауза. Выстрел. Понял, да. Ум у него не отнимешь. Смерть Ады выбила его из колеи, а молитва (если он действительно молился) привела в сознание.

Меня тоже, подумал Купревич. Только не молитва, а тишина.

— Я думаю, — сказал он, — что при такой склейке значительные изменения происходят только с основными… мм…

— Участниками, — буркнул Баснер.

— Да, — согласился Купревич. Он смотрел в небо. «Гляди наверх, — вспомнил он. — Тебя не испугает небо». Небо его никогда не пугало. Небо успокаивало. Если не смотреть на солнце. Есть в этой реальности Чайковский? «Иоланта»? Должны быть. До развилки — дня, когда они, все трое, познакомились с Адой, мир был един. То есть, ветвился, конечно; классическая реальность, данная нам в ощущениях, ветвится каждое мгновение, но память менялась вместе с миром, и каждый из них троих помнил только одно. Так каждый и прожил бы свою жизнь, но Ада умерла, и в этот момент три мира, в которых случилась ее смерть, склеились. Не на мгновение, как должно быть в теории… точнее, как пока возможно описать в той многомировой теории, которой он занимался последние годы. В теории удавалось склеить решения волновых уравнений для двух ветвей, двух разделившихся миров, но уже через время, близкое к квантовому, склейка заканчивалась, и миры продолжали эволюционировать сами по себе. В теории только такие склейки позволяли избежать противоречий с законами сохранения — прежде всего, конечно, с законами сохранения энергии и массы.

— Да, — повторил Купревич. — Солнце то же. Луна, звезды, галактики… То есть другие, конечно, но изменения на уровне элементарных взаимодействий, и чем дальше… Понятия не имею, с какой скоростью склейка распространяется. Эффект Эйнштейна-Подольского-Розена…

— Ой, только этого не надо! — Баснер бросил на соседа сердитый взгляд. — Ваша физика для меня темный лес.

— Вы как раз о физике и хотели поговорить в самолете, — сухо напомнил Купревич.

Баснер передернул плечами.

— Тогда это был… просто разговор…

— А сейчас это просто жизнь, — мрачно констатировал Купревич.

— Я люблю Аду! — с вызовом произнес Баснер.

Купревич промолчал. Он любил Аду не меньше (наверняка — больше), но не готов был кричать об этом на весь белый свет. Тем более — здесь. Он не часто говорил жене о своей любви. Может, всего несколько раз за четверть века их супружеской жизни. Наверно, он был не прав. Читал, конечно, что женщинам нужно каждый день повторять, как они любимы, и не понимал этого: что за любовь, о которой приходится напоминать ежедневно? Любовь проявляет себя в мелочах, в каждом поступке, каждом взгляде, в необходимости быть вместе, чувствовать вместе, любовь можно проявить даже в разговоре о том, как мыть посуду, какой фильм смотреть, сидя, обнявшись, или даже в разных креслах. Он знал, что любит Аду, она это знала, им не нужны были напоминания. Но, наверно… Он должен был говорить Аде каждый день, несколько раз в день: утром, просыпаясь, днем, разговаривая по телефону, вечером, когда Ада отдыхала после спектакля, а он, уставший, — от своих расчетов и дискуссий. «Я люблю тебя». Он произнес это мысленно, слова в его сознании звучали совсем не так, как у Баснера. У каждого была своя Ада. Своя Ада была и у Шауля, который сидит шиву. В отличие от них, Шауль видел мертвую Аду, держал ее холодную руку, плакал над ней, шел за ней на кладбище, бросал горсть земли в могилу, рвал на себе рубашку, как положено у евреев.

Там, под холмиком влажной земли, Ада осталась одна. Единственная. Чья?

Как они будут жить дальше? Купревич не хотел, не мог думать об этом сейчас, он отталкивал мысли о будущем, но понимал, что думать придется. И не только думать. Лет пять назад, поддавшись уговорам страхового агента, они написали завещания. На имя друг друга. На всякий случай. В уверенной надежде, что случай представится очень не скоро.

Возможно, такие же или другие завещания есть у Ады и Баснера. У Ады и Шауля.

Купревич встал, обошел могилу Паловера, поднял по пути камешек и положил для Ады рядом с другими. Лучше бы здесь лежали цветы. Живые. Хризантемы — любимые цветы Ады. Он как-то принес букет желтых хризантем, Ада поставила цветы в вазу, а позже, вечером, ненавязчиво, вскользь, чтобы не обидеть, сказала, что хризантемы должны быть только белыми. Желтые — да, тоже живые, но все равно не настоящие, потому что крашенные. Он всегда потом покупал только белые хризантемы.

Услышав шаги, Купревич поднял голову: по дорожке от ворот шла Елена. Увидела Купревича и пошла быстрее. Ему показалось, что она была рада встрече. За памятником Паловеру сидевший на скамье Баснер был не виден.

— Я звонила в отель, — сказала Лена вместо приветствия. — Просила передать вам, чтобы вы перезвонили.

— Я слышал, — кивнул Купревич.

— А другой…

— Баснер?

— Да. Его тоже нет в отеле.

Купревич кивком показал на памятник Паловеру. Лена бросила на Купревича удивленный взгляд, но, сделав шаг, увидела Баснера, сидевшего, обхватив голову руками.

— Мне все время кажется, что это дикий сон, — поежившись, будто на морозе, сказала она. — Все время говорю себе «проснись», а сон продолжается.

— Это не сон, — вяло возразил Купревич.

— Я понимаю. То есть… ничего не понимаю. Как вы будете жить дальше? Все трое? Ада и Шауль любили друг друга! Ада не могла, это вообще не в ее характере…

Заводить любовников? В Америке? Лена все еще думает… Впрочем, для нее это — единственное объяснение.

— Боюсь, — сказал Купревич, принимая на себя бремя ответственности и понимая при этом, что никакой личной ответственности на нем быть не может. Не может он отвечать за физические законы, действие которых, возможно, катализировал, но инициировать не мог никак, как не мог своей волей изменить разбегание галактик или движение электрона в атоме водорода.

— Боюсь, что все из-за меня… То есть потому… Может, если бы я не занимался многомировыми теориями, склейка не произошла бы.

— Из-за вас? Склейка… О чем вы?

— Склейкой, — стал объяснять Купревич, — физики, занимающиеся многомировыми теориями, называют взаимодействие классических миров, описываемое решениями нелинейных волновых уравнений. Склейка — явление, физически обратное ветвлению, происходящему при каждом элементарном взаимодействии, имеющем более одного возможного наблюдаемого результата.

Определение из его статьи, опубликованной в прошлогоднем «Ревю оф модерн физикс». Он знал фразу наизусть, и любой коллега его понял бы. Для них в определении не было ни одного непонятного слова, просто соединены они были друг с другом нетрадиционным образом. Лена, конечно, не поняла ничего и наверняка подумала, что он еще не пришел в себя — выглядит рассудительным, но рассудок пребывает в посттравматической коме.

— Простите, — пробормотал он.

Лена грустно улыбнулась, взяла его за рукав и повела прочь от могилы. Оказывается, неподалеку была скамья с изогнутой спинкой. Настоящая деревянная скамья с облупившейся темно-коричной краской. Такие — он помнил — стояли на Сретенском бульваре, куда они с Адой приезжали посидеть под липами, посмотреть на людей, идущих по своим делам. Место было спокойным, скамейки — удобными, разговоры — необходимыми.

Они сели, как когда-то он сидел с Адой: вполоборота, пальцы его и Ады касаются друг друга, и кажется, именно через пальцы переходят из одного сознания в другое мысль, слово, эмоция. Любовь.

Пальцы Лены касались его пальцев, будто… ему на мгновение показалось…

Он отдернул руку, пробормотал:

— Простите.

Лена покачала головой.

— Владимир. Володя… Вы знаете что-то, чего я не знаю и не понимаю. То, что вы сейчас сказали, для вас имеет смысл, а для меня — бессмыслица. Многомирие? Это что-то из фантастики, в жизни так не бывает. Параллельные миры, всё такое. Не люблю фантастику, Ада тоже не любила. Как-то мы говорили о книге, которую все читали и обсуждали. Мы тоже начали, но книга показалась безумно скучной. Ада дочитала до конца, она не бросала дела на середине, даже если знала, что заканчивать бессмысленно. А я бросила и до сих пор не знаю, чем там кончилось. Фамилия автора, кажется… да, Симмонс.

Лена говорила, казалось, не переводя дыхания, и пальцы ее опять касались его пальцев. Это не было сигналом. Ничем иным, кроме попытки удостовериться, что он слушает, что он здесь.

Он дождался, когда Лена замолчит, чтобы перевести дыхание.

— Ада не читала Симмонса. Вы говорите о «Гиперионе»? Я читал — сильная книга. А Ада даже не начинала, ей не понравилась обложка. Она всегда судила по обложке — стоит книгу читать или нет. Я говорил, что по обложке судить нельзя, особенно фантастику, но — меня это поражало — Ада именно по обложкам безошибочно определяла, даже не перелистывая. У нее удивительная интуиция…

— Мы говорим об одной и той же Аде?

— О разных, — не задумываясь, ответил Купревич. — Ада, которую вы знали, которая была… женой Шауля… и моя Ада — это одна женщина, конечно, но она… они больше двадцати лет прожили по-разному. Люди меняются, обстоятельства меняют нас, и Ада, которую вы знали, не та, которую знал я.

— А есть… была еще Ада, которую знал Баснер. — Купревич поднял голову, но памятники загораживали скамью, на которой сидел Баснер, и можно было тешить себя иллюзией, что его вообще не существует. Но Ада, которую знал Баснер, все равно была, и Купревич даже мог представить, какой она стала за годы жизни с этим человеком. То есть представить он мог, но не дал бы и цента за то, что представил правильно.

— Сколько? — спросила Лена, и он не сразу понял вопрос. Переспрашивать и пояснять Лена не стала — не захотела или не могла, но мысль ее перетекла по пальцам, как, бывало, перетекали к нему мысли Ады.

Он не подумал о такой возможности. Лене, не знакомой ни с какими физическими теориями, эта мысль пришла быстрее, чем ему. Если он правильно понял.

— Не знаю, — откровенно признался Купревич. — Надеюсь, что больше не… В смысле, только мы с Баснером. В теории, — он понимал, что сейчас опять будет говорить непонятно, но потом объяснит, нужно зафиксировать идею, разбираться можно потом, — в теории склеиться могут столько же классических реальностей, на какое количество разветвилось мироздание. Если существовало, скажем, двадцать пять возможных наблюдаемых эффектов, то реальность ветвится на двадцать пять, и в каждой осуществляется одна из возможностей. Склеиться теоретически могут эти двадцать пять реальностей, но на самом деле… впрочем, никто не знает, что означает «на самом деле». Скорее всего, если взаимодействие происходит через планковское время после ветвления, то все двадцать пять реальностей могут склеиться и в течение все того же планковского времени, то есть, гораздо меньше мгновения, существовать в состоянии суперпозиции. В теории. Чем больше времени проходит после ветвления, тем менее вероятны склейки целых миров. Разве только отдельных фрагментов, очень ненадолго…

— Господи, — перебила Лена. — Почему мужчины на простой вопрос не могут ответить двумя словами? Я спросила: сколько еще может быть… других? Вы. Баснер. Могут быть еще?

Не дай бог. Это было бы ужасно. Хотя вряд ли. С их рейсом — больше никого. Но могло быть и так, что Ада вышла замуж за кого-то, с кем познакомилась в тот же день, когда произошло ветвление.

— Не знаю, Лена, — он удержал ее пальцы, сжал их — наверно, слишком сильно, Лена поморщилась, но руки не отняла. — В принципе, могут быть и другие. Но ведь пока никто, кроме… Да?

Лена кивнула.

— Значит, больше никого не будет, — с уверенностью, которой на самом деле не испытывал, сказал он.

— Расскажите еще об Аде, — попросила Лена. — О вашей Аде.

Он мог рассказывать весь день. Как Ада не любила готовить, но вкуснее ее не готовил никто. Как Ада обожала классическую музыку, но слушала преимущественно Макаревича и Гребенщикова. Редко ставила диски с записями любимого Гайдна, которых у нее было множество (покупал он, Ада радовалась покупке и ставила диск на полку), но ходила (и он с ней, конечно) на любой живой концерт, где пусть даже любительский оркестр исполнял симфонию с литаврами или «Прощальную». «Прощальную» Ада любила особенно и, когда последний скрипач покидал сцену, задув свечу, она от избытка чувств плакала у мужа на плече, а он испытывал восторг, понимая, что присутствует при катарсисе, которого у него никогда не возникало.

Он мог рассказать, как Ада не позволяла ему приходить на определенные спектакли в определенные дни, но в другие дни просила прийти, сесть на восемнадцатое кресло во втором ряду, смотреть очень внимательно и потом, дома, указать на все допущенные ошибки, неточные жесты и невнятные фразы. Он так и не смог понять, а Ада не объясняла, почему в какие-то дни его присутствие было нежелательно, а в другие необходимо. У него была теория на этот счет, и как-то он начал делиться с Адой своими соображениями, но она прервала его после первой же фразы. «Володя, ну что ты, право, это просто интуиция, ты ничего в интуиции не понимаешь, у мужчин все на логике…»

У мужчин — конкретно у него — далеко не все определялось логикой, но с Адой он спорил чаще о бытовых проблемах, иногда о международных и никогда — о вопросах искусства. Мнение свое, когда Ада спрашивала, высказывал откровенно, но, если она возражала, оставлял свои аргументы при себе. Аргументы ее не убеждали, убеждали эмоции. Эмоций ему часто не хватало, особенно когда не давался трудный расчет или не приходила в голову новая идея, а старые не позволяли продвинуться и решить задачу. Он много думал, и дома устанавливалась такая тишина, какая была ему необходима, но для Ады — непривычна.

Он мог рассказать… Не стал. Правильные слова он сейчас подобрать не сумел бы, а другие слова не годились. Он подумал о фотографии, достал заграничный паспорт, вытянул из-под обложки снимок. У Лены задрожали губы, она хотела что-то сказать, но ее душили слезы, фотографию она опустила на колени, но держала крепко. Пальцы Лены и Купревича все еще касались друг друга, теперь по ним перетекали не мысли, а эмоции, в которых он разбирался плохо.

Купревич положил ладонь на ладонь Лены. Теперь соприкасались не кончики пальцев, он чувствовал ее тепло, хотя ладонь была холодна, как лед. Объяснить это ощущение он не мог и не пытался. Протянул руку и прикрыл ладонью фотографию.

— Вы правы, — бесцветным голосом произнесла Лена. — Это Ада. И это не она. Я не знала ее такой. Но это, конечно, Ада. Другая.

Явное противоречие сказанного Лену не смущало.

— Другая, — повторил он. — И я не знаю, какая сейчас… там.

Знал, конечно. Но знание было теоретическим, а под холмиком лежала…

Интерференция, суперпозиция или, на более привычном языке, — склейка произошла, скорее всего, в момент, когда сердце у Ады остановилось. Остановилось во многих реальностях, и три из них (только ли три?) соединились.

— Когда вы говорили с Адой в последний раз? — спросила Лена. Не из любопытства, по какой-то причине ей важно было это знать.

— Позавчера. Я позвонил после спектакля. Ей было приятно: возвращалась домой, входила — и тут мой звонок. Она не торопилась, не сразу отвечала. Может, искала мобильник в сумочке.

Ладонь Лены шевельнулась под его ладонью, и он поспешил закончить:

— Она сказала, что все прошло, как обычно, были аплодисменты, но не овации. Букет всего один. Рядовой, в общем, спектакль.

— Какой?

— Что? А… «Зимняя сказка», конечно. У Ады был контракт на весь сезон только на «Сказку».

— Позавчера, — тихо сказала Лена, — спектакля не было, мы с Адой гуляли по набережной, посидели в кафе в «Бейт А-опера», а потом приехал Шауль и повез нас в Сарону, это… вы не знаете.

— Сарона, — припомнил он. — Ада рассказывала. Район в Тель-Авиве, она говорила, там очень красиво. Сделано в стиле немецкой колонии тридцатых годов.

— Вот как, — задумчиво произнесла Лена. — Значит, и у вас… Там мы тоже посидели в кафе, я поехала к себе, Ада с Шаулем — домой.

Дыхание у Лены прервалось.

— А ночью позвонил Шауль… я не узнала его голос… сказал, что Ады больше нет.

— Как она… умерла? — Он хотел знать. Никто ему не сообщил подробностей. Только факты. Инфаркт. Почему? Приступ? Приезжала скорая?

— Перед сном всегда выпивала стакан теплого молока. Шауль сказал: она пригубила, уронила стакан, схватилась обеими руками за спинку стула и… упала. Так она падала на сцене… Кстати, Ада играла не в «Зимней сказке», а в «Чайке». Аркадину. В Камерном не ставят Шекспира, а Чехова любят… Шауль ее подхватил, вызвал «скорую». Приехали быстро, но Ада уже…

— Почему?! — вскричал Купревич. Это был очень важный вопрос, на который он пока не получил ответа. — Инфаркт! Здоровая женщина! В детстве у нее были с сердцем проблемы, но все прошло!

Лена долго молчала. Так показалось Купревичу, ждавшему ответа. Молчание могло продолжаться несколько секунд, несколько минут… вечность.

— Может, переволновалась? — неуверенно произнесла Лена. — Доктор Бернин из «Ихилова»… это больница… показал мне статистику инфарктов у молодых.

— Я не о том, — с досадой перебил Купревич. — У нас, если вдруг умирает человек, без видимой причины, обязательно вмешивается полиция, назначают… в общем, исследуют… И не разрешают хоронить, пока не проведут экспертизу. А здесь… Я вылетел первым же рейсом и все равно не успел.

— Я поняла, — Лена осторожно высвободила ладонь. — Полиция приезжала, конечно, врач «скорой» вызвал сразу. Но вы должны знать… У нас положено хоронить в тот же день, до захода солнца, и потому все было сделано быстро, тем более, что доктор Бернин, а он большой специалист, подтвердил диагноз. Ужасно! — вырвалось у нее, но Лена, сглотнув, продолжила. — Свидетельство о смерти выдали в полдень, похороны состоялись в пять часов. В восемь приехали вы и… тот, другой.

— Мне сказали по телефону, что дождутся моего прилета, я же муж. — Он подумал, что при сложившихся обстоятельствах это слово прозвучало не так, как должно бы.

— Кто сказал? — удивилась Лена. — Кто мог сказать такую…

— Звонил режиссер, Меир… не помню фамилию. Он не очень хорошо говорил по-английски, но я понял. И билет получил по электронной почте. Он сказал, что театр оплатил.

— Ада всегда работала только с одним режиссером. С Шаулем. В театре мало с кем общалась. Она не очень жаловала актерскую среду. Сплетни, зависть, интрижки… Ада много лет работала в Камерном, но друзей не завела.

Глупости. Ада обожала театр. И подруги у нее были. Регина Шустер, Коринна Байдмауэр. Многие роли они играли по очереди. И среди мужчин у Ады были в театре приятели. Из-за Мела Шервуда он с Адой как-то повздорил, ревность была глупая, но разве ревнуют по-умному?

— Простите, Лена, — пробормотал Купревич. — Я здесь, как… Не представляю, что делать дальше.

— Сколько вы еще тут пробудете?

Он не думал об этом. Собирался увезти Аду домой и похоронить там. Еврейское кладбище в Бостоне было местом, куда они с Адой изредка приходили помолчать. Они действительно не говорили ни слова, пока прогуливались вдоль памятников, молча читали надписи, сидели, обнявшись, на скамейке в центральной аллее, а потом, повинуясь вдруг возникшему ощущению, одновременно поднимались и шли к выходу. Что-то менялось в них, что-то возникало хорошее, все их размолвки забывались. Иногда приходила мысль, что здесь когда-нибудь они с Адой тоже… Когда-нибудь. Очень не скоро.

— Не знаю, — сказал он. — Понятия не имею. Что мне здесь делать?

Взгляд Лены, брошенный искоса, сказал ему больше слов: верно, делать вам тут нечего, и хорошо, если вы уедете сегодня же.

— А этот… другой?

Они забыли о Баснере. Может, Лена помнила, а он забыл. Не хотел о нем думать.

Купревич поднялся и увидел макушку Баснера за памятниками. Макушка то появлялась, то исчезала, будто Баснер делал упражнения по приседанию. Молился? Баснер, похоже, был не религиозен, хотя…

— Нельзя его тут так оставить, — сказала Лена. Она тоже поднялась. — Вчера он чуть не подрался с Шаулем. Он может опять… Пойдемте.

Баснер действительно молился, стоя лицом к надгробному холмику, но оставив между собой и Адой памятник Паловеру. Наклонялся, будто колодезный журавль.

— Вообще-то, — сказал Купревич, — молиться нужно в кипе. Да вы и слов не знаете.

Баснер перестал бить поклоны, ноги его, похоже, не держали, и он ухватился за ограду.

— Я думал, — сказал он, — вы меня тут бросили.

Надо было, — подумал Купревич.

— Нужно что-то делать, — отрывисто заговорил Баснер. — Невозможно, чтобы мы все трое… Понимаете? Мне нужно получить документ о смерти. Я ее муж, имею право. Вы, — он повернулся к Лене, — наверно, знаете куда обратиться, чтобы получить разрешение перезахоронить тело. Я отвезу Аду домой.

— В Бостон? — не удержался Купревич.

— В Нью-Йорк, — отрезал Баснер. — В театре устроим прощание. Может быть, Джон даст спектакль в ее честь, Ада была одной из лучших актрис в его труппе, он не хотел отпускать ее в Израиль. «Год, — говорил он, — долгий срок». И был прав.

— Ада играла на Бродвее? — с неожиданным любопытством спросила Лена и взяла Купревича под руку — то ли, чтобы поддержать, то ли, чтобы самой не потерять душевного равновесия.

— Да, в труппе Джона Бардена, театр «Колон». Ада там семь лет выступала, ей каждый год продлевали контракт, не такой уж частый случай.

— У Ады, — сказал Купревич, глядя в небо, — последние два года до отъезда в Израиль был контракт с Бостонским городским театром. Дважды ее приглашали в бродвейские театры. — Купревич говорил будто сам с собой, Лена слушала внимательно, а Баснер делал вид, что «другая Ада» нисколько его не интересует. — Она оба раза отказалась, не хотела оставлять меня надолго одного, и я не хотел, чтобы она уезжала. У меня постоянная должность, я не мог уехать из Кембриджа…

— Как же вы отпустили ее в Израиль? — не удержалась от вопроса Лена.

— Это был шанс на хороший контракт после возвращения, — вместо Купревича ответил Баснер. — В будущем сезоне режиссер, который пригласил Аду в Тель-Авив, будет ставить на Бродвее Чехова и обещал Аде главную роль.

— Как фамилия режиссера? — спросила Лена тоном следователя, ведущего допрос.

— Барден.

— Юваль, — кивнула Лена. — Вы его видели вчера. Седой, высокий. Прекрасный человек, замечательный. Только Ада с ним не работала.

— Господи, — пробормотал Купревич. — Как все запутано.

— Где и как, — вмешался Баснер, — я могу получить свидетельство о смерти и разрешение на перезахоронение? Я бы не хотел надолго здесь задерживаться.

— Не думаю, — сказала Лена, — что вам это удастся. Свидетельство получил Шауль, а беспокоить Аду никто не разрешит. Нет, это исключено.

— Что значит — исключено? — голос Баснера сорвался на крик. — Собственно, кто вы такая? Какое право…

— Послушайте, — Купревич тронул Баснера за рукав. — Лена — подруга Ады, а мы с вами здесь вообще лишние, вы понимаете?

— Что значит — лишние? Вы — да. И этот… Шауль. Мы прожили с Адой двадцать восемь лет!

— Я тоже, — терпеливо сказал Купревич.

— С Шаулем Ада прожила двадцать восемь лет, — вставила Лена.

Баснер переводил взгляд с Лены на Купревича. Совсем недавно он был здесь с Адой наедине. Он говорил ей, как ему без нее тоскливо, как он хочет, чтобы она лежала не в этой земле, а дома. Они как-то уже говорили — в шутку, конечно, о таком можно говорить только в шутку, — что когда один из них умрет, другой купит место на кладбище сразу на двоих, чтобы и в смерти не разлучаться. Шутка стала ужасной действительностью, и никто не остановит… Никто… Он сказал это Аде только что, и она ответила: «Конечно, Сема»…

— Давайте сядем, — предложила Лена, — и все обсудим. Вы же понимаете, что у Ады не могло быть трех мужей одновременно. Она не могла одновременно жить в трех городах, играть в трех разных театрах.

«А мне показалось, что Лена мне друг», — подумал Купревич.

Ему и сейчас так казалось.

Лена опустилась на скамью, Купревич с Баснером остались стоять. Баснер не хотел пустых разговоров, ему нужен был адрес присутственного места, где он мог бы получить документы, и ему нужен переводчик, потому что иврита он не знает, а израильские чиновники вряд ли хорошо говорят на английском. На русском — тем более. Попросить Лену? Согласится ли?

— Садитесь, — предложила Лена. — Трудно разговаривать, глядя снизу вверх.

Купревич сел рядом с Леной. Баснер отошел к могиле Паловера и прислонился к ограде.

В кармане Купревича завибрировал и зазвонил телефон. Звонка он не ждал и почувствовал, как похолодели пальцы. Телефон продолжал звонить все громче, а он сидел неподвижно и не представлял, что нужно делать. Он был уверен, что звонит Ада.

— Ответьте же, — Лена взяла его за руку, как недавно. Почувствовала, наверно, какие у него холодные пальцы, но сжала ладонь еще крепче. Другой рукой Купревич достал телефон.

Должно быть, он надавил и на «ответ», и на «микрофон»: голос зазвучал громко и гулко в тишине кладбища. Это была не Ада. Мужчина, которого Купревич не сразу узнал.

— Влад! Как ты там? Тебя встретили? Когда похороны?

Вернер.

— Кто это? — одними губами спросила Лена.

— Вернер Берке, — тихо ответил Купревич. — Мой коллега.

— Вернер! — громко сказал он. — Хорошо, что ты позвонил. Аду похоронили без меня. Погоди, не перебивай. То, что я скажу, полный бред, но это так. Произошла склейка, причем сразу трех альтерверсов с единой в прошлом точкой ветвления.

— О чем ты…

— Я сказал: не перебивай! Три альтерверса интерферировали, видимо, почти полностью. Да, я знаю, как это маловероятно… У меня есть соображения, почему так произошло. Послушай, у Ады был муж в Израиле, а еще со мной прилетел другой муж Ады…

— Влад!

— Вернер, я все объясню, да ты и сам убедишься, если время жизни суперпозиции… Неважно. Сделай, пожалуйста, для меня одну вещь. Подойти к Эмме, пусть она подготовит и отправит мне на почту сканы документов…

Купревич запнулся.

— Впрочем, — сказал он, — ничего не надо. Бессмысленно. Я тебе позже перезвоню, Вернер.

— Влад!

— Я перезвоню, — повторил Купревич и прервал разговор.

— Вот видите, — сказал Баснер, пытаясь улыбнуться. Вместо улыбки получилась гримаса, будто он проглотил что-то очень кислое. — Нет у вас никаких документов. И этот Шауль! До него я еще доберусь! Сначала получу разрешение на перезахоронение. И до вас доберусь! Вы специально сели со мной в самолет! Мафия! Вы все заодно! Я знаю, что нужно делать!

В руке Баснера блеснуло лезвие ножа, и Купревич, не успев ничего понять, инстинктивно поступил так, как поступил бы, если бы опасность угрожала Аде: загородил собой Лену и увлек ее в узкое пространство между двумя памятниками. Развернуться здесь для удара Баснер не мог и, как оказалось, не собирался. Он сам не представлял, что делает. Не думал, не понимал, выкрикивал бессвязные слова, размахивал ножиком, оказавшимся всего лишь перочинной игрушкой с тремя раскрывающимися лезвиями, и скорее поранился бы сам, чем смог бы поранить другого.

— Отпустите, вы мне руку сломаете!

Лена вырвала руку, пробормотала что-то нелестное в адрес Купревича, все еще уверенного, что спас ей жизнь, протиснулась между Купревичом и оградой и направилась к Баснеру со словами:

— Спрячьте нож, дурак, вы поцарапаетесь.

Баснер повернулся и побрел — не к выходу с кладбища, а вглубь аллеи, оканчивавшейся каменным забором. Упершись в стену, он ткнулся в нее лбом и остался стоять, бормоча что-то под нос.

— Знаете, — обратился он к Лене, — я тоже об этом подумал.

— О чем?

— Если он достанет настоящее оружие…

— Зачем?

— Мы говорили с ним о фальшивых исторических артефактах, он историк, в физике, тем более в физике ветвлений, не разбирается совершенно. Наверно, решил, что, если не станет кого-нибудь из нас троих, то суперпозиция прекратится, и восстановится реальность, где ветвления вообще не было.

— О чем вы?

— Еще в самолете, — продолжал Купревич, — когда он объявил себя мужем Ады, я подумал: если его убить, то реальность изменится. Она не может остаться прежней, когда возникает новое ветвление. Я ничего, конечно, все равно не сделал бы, тем более в самолете, да, к тому же, не имея возможности просчитать последствия. Но мысль такая промелькнула. Вот и он тоже…

— Вы хотите сказать…

— Я не вывихнул вам руку?

— Нет, но синяк останется. Вы очень сильно… Наверно, я должна сказать вам «спасибо»?

— Не за что, — пробормотал Купревич.

— О чем вы только что говорили? Насчет убийства. Вы это серьезно?

— Что будем с ним делать? Оставим тут, или пусть идет с нами?

— Почему вы не отвечаете на вопрос?

— Потому что я сам не знаю! — вспылил Купревич. — Извините.

Неожиданно для себя — и тем более, для Лены — он взял ее ладонь, положил на свою, увидел действительно начавший проявляться синяк на тонком запястье, поднес к губам и поцеловал. Лена ладонь не отдернула, и он поцеловал еще раз, и еще. Ему казалось, что это ладонь Ады. Много лет назад, еще в Москве, до их женитьбы, даже до того, как он сделал ей предложение, он достал билеты на концерт «Машины времени» на стадионе в Лужниках, народу было много, он никогда не бывал на футболе и не представлял, что человека может нести в толпе, будто щепку в бурном потоке, не представлял, что такое возможно на концерте, ведь на концерты ходят люди интеллигентные, знающие, как себя вести; он едва не потерял Аду, крепко ухватил за запястье и не отпускал до конца представления, хотя потом, когда они нашли свои места, толпы уже не было, а была музыка, способная изменить сознание. Когда концерт закончился, они не торопились к выходу, где опять возникла толчея, сидели, ждали, Ада показала ему запястье, на котором уже появился синяк, и он так же, как сейчас, поднес ее ладонь к губам и поцеловал…

Кажется, тогда он впервые подумал, что они с Адой должны быть вместе. То есть, не просто вместе, а вместе всю жизнь.

Он почувствовал ладонь Ады на своем затылке. Ады? Это была ладонь Лены.

— Простите, — сказал он и отошел на шаг. Руки Лены опустились.

Он оглянулся и не увидел у стены Баснера.

— Он ушел, — сказала Лена, проследив за его взглядом. — Думаете, он может…

— Вряд ли. Он здесь никого и ничего не знает. Скорее всего, окажется в полиции, где с ним долго будут разбираться…

Лена кивнула.

— Вы еще хотите побыть здесь? Если нет, давайте… — она помедлила, приняла решение, продолжила. — Давайте, поедем ко мне, я угощу вас пирожками. Вы не завтракали? Пирожки, правда, покупные, но вкусные. И вы мне все расскажете. Все-все. Хорошо? Что понимаете и чего не понимаете — тоже.

Купревич подумал, что это единственное, чего бы он сейчас действительно хотел. Уютная кухня, чашка кофе, тихий разговор, и чтобы его не прерывали. Рассуждая вслух, он больше понимает сам и находит правильные слова, чтобы убедить оппонента. С Вернером и Уолтером они проводили много часов в таких обсуждениях — в его кабинете, в кафе, дома у него или у Уолта. Элен, жена Уолта, любила их слушать, а иногда вставляла слово, которое, как ни странно, оказывалось уместным и правильным, наводящим на неожиданные мысли и озарения.

С Адой было иначе — она разрывала нить рассуждений, но это его не раздражало, напротив, он говорил: «Правильно, дорогая, мы слишком увлеклись, опустимся на грешную землю». Они опускались, и начиналось веселье, которое могло существовать только в присутствии Ады, только когда она смеялась и рассказывала то ли реальные, то тут же придуманные истории из театральной жизни.

Лена ждала ответа.

— Хорошо, — согласился он. — Я… совсем растерялся, простите.

Он не хотел признаваться в собственной слабости, но понимал, что этой женщине говорить нужно правду, только правду, и ничего, кроме правды.

Он вернулся к холмику земли, где была табличка с именем его жены, и ему даже показалось, что он понимает написанный на иврите текст. «Иди, я побуду одна», — услышал он голос Ады. «Я вернусь», — сказал он. «Я знаю», — сказала она.

Так и сходят с ума. Говоришь сам с собой и думаешь, что… Глупости. Ада могла сказать именно так. Значит, сказала.

Лена подошла и встала рядом. Он знал, что, если простоит тут час или день, она будет рядом, не уйдет и не скажет ни слова.

— Пойдемте, — сказал он. — Ада разрешила.

Лена кивнула и взяла его под руку.


***

— Вот и все, — сказал он. — Совсем все. Я чувствую себя абсолютно пустым, как…

Он не нашел нужного сравнения. Лена кивнула и молча погладила его по лежавшей на столе ладони. Ему хотелось расплакаться, но он сдержался; мужчина все-таки, плакать перед женщиной — признак слабости. Так его учили, так говорила Ада, когда умерла его мама. Ему казалось, что он ее не очень любил, отношения между ними всегда были прохладными, он не оправдал надежд, мать хотела, чтобы сын стал известным журналистом, и способности у него были, какие замечательные статьи он писал в школьную стенгазету, но поступил Володя на физический, и мать до самой смерти в бостонской больнице не могла ему этого простить. Умерла она от рака, он был с ней рядом до конца, а когда понял, что матери больше нет и никто не станет действовать ему на нервы нотациями, горло почему-то перехватило, и он разрыдался, как ребенок. Ада потом сказала, что первый раз видела плачущего мужчину, и это не такое зрелище, которое она хотела бы видеть еще раз.

— Можно еще чаю? — спросил он.

Лена кивнула и включила чайник. Он уже выпил три чашки, а еще раньше — чашку кофе, съел несколько пирожков с печенкой, и все это время говорил, говорил… На кухне у Лены было светло, окна выходили на юг, солнце ярко освещало поверхность стола, за которым они сидели — он спиной к окну, Лена лицом, — и он видел теперь, что она не так молода, как ему казалось: седина в волосах, морщинки под глазами, не накрашена, руки красивые, длинные пальцы пианистки с аккуратно постриженными ногтями без маникюра. Живет одна. Разведена? Есть у нее дети? Фотографий на стене не было никаких, о себе Лена ничего не рассказывала, слушала его внимательно, но немного отстраненно, будто докладчика на серьезной научной конференции.

Она налила ему полную чашку, сделала покрепче, долив из заварного чайника. Ада тоже заваривала чай сама и его приучила, пакетиков не терпела, говорила, что чай из пакетиков — все равно что любовь без страсти. Сравнение казалось ему странным, но он привык и сам его повторил, когда однажды в гости пришли Уолт с Элен. Ада еще не вернулась из театра, и он сам приготовил чай — Ада потом тоже пила и признала, что у него получилось. Мелочь, но было приятно.

— Еще пирожков?

Он покачал головой.

— Вы… — Лена помедлила. — Вы тоже хотите перезахоронить Аду в…

— В Бостоне, — напомнил он. — Нет, не хочу. Я буду приезжать сюда, если…

Он оборвал фразу, и Лена поняла по-своему.

— Не хотите затевать войну с Шаулем? Честно говоря, не представляю, что будет, когда закончится шива, и Шаулю придется смириться с тем, что вы и Баснер…

— Нет, — сказал он. — Я не о том. Такая сложная склейка не может продолжаться долго. В любой момент какой-то поступок… решение… выбор… мой, Шауля, Баснера… может, даже ваш или вообще кого-то нам неизвестного… и реальность опять разделится на три ветви — скорее всего на те же, что были до склейки, потому что… — Он не думал, что Лена поймет физическую мотивировку, но сказал: — Потому что энергетически это наиболее предпочтительно, и когда в уравнении Шредингера устремляется к нулю нелинейная составляющая, а это всегда происходит, когда склейка прекращается… собственно, тут еще не очень понятно, где причина, а где следствие… То ли склейка прекращается, потому что исчезает нелинейная часть уравнения, то ли нелинейная часть исчезает, потому что прекращается склейка… В общем случае это неважно: после склейки решения снова становятся такими, какими были до. Физически так и должно быть: иначе нам всем пришлось бы жить с множеством разных памятей о прошлом, мы бы сошли с ума!

— Мне кажется, мы и так сходим с ума… Меня беспокоит Баснер. Вам не кажется, что он может натворить что-то, после чего возвращение… как вы сказали…

— К начальным ветвям.

— Да. Станет невозможно.

Купревич пожал плечами.

— Теоретически…

— Ах, давайте без теорий! Что вы думаете? Ну, не знаю… интуитивно. Есть же, говорят, у физиков, интуиция.

— Все может быть, — вынужден был признать он. — Скорее всего, склейка скоро закончится, она и так продолжается долго… невозможно долго.

— И именно поэтому, — подхватила Лена, — это может продолжаться всю жизнь.

Он представил, что это не закончится. Для науки такое развитие событий стало бы великой находкой. Неоспоримым доказательством теории. Наблюдением, которое однозначно подтвердит существование склеенных ветвей с длительным (практически бесконечным) временем релаксации. Статьи в журналах. В «Нейчур», «Физикал ревю». Конференции, доклады. Но…

Это будет ужасно. Баснер, неизвестно на что способный. Шауль, которому Ада родила сына… Господи… Как это выдержать?

Лена хотела, чтобы он опроверг ее слова. Она и произнесла их, чтобы он воскликнул: «Нет! Что вы! Все закончится очень скоро, и мы опять заживем по-прежнему!»

Ада… Ады не будет все равно, потому что ветвление произошло в момент ее смерти — значит, во всех трех мирах. Во всех.

— Я не хочу, чтобы вы исчезли из моей жизни, — неожиданно для себя сказал Купревич. Слова сложились сами в глубине сознания, и сознание не удержало их в себе.

— Простите, — пробормотал он.

— Мне было пятнадцать, когда мы сюда приехали, — Лена вертела в руках пустую чашку и заглядывала на дно, будто видела там то, о чем рассказывала. — Нас трое было: родители и я. И знаете, что я вам скажу? Раньше мне не приходило в голову, а сейчас кажется, будто мой мир действительно ветвился на моих глазах. Я хотела стать архитектором и после армии подала документы в Технион. Ждала письма, а как-то утром вдруг — будто стукнуло! — поняла, что стану дизайнером одежды, буду работать в театре, придумывать костюмы артистам. Архитектура? Что за странная прихоть? В тот же день забрала документы из Техниона, а там уже было готово положительное решение, и поступила в академию Бецалель в Иерусалиме. Будто на ходу пересела в другой поезд. Понимаете?

Купревич кивнул. Конечно, что тут не понимать? Каждый человек много раз в жизни меняет решения, реальность ветвится, и ты… да, будто на ходу с одного поезда на другой… продолжаешь жить, но уже другой жизнью.

— А ваши родители? — спросил он, хотя хотел задать другой вопрос. Хотел, но не решился.

Лена посмотрела на него долгим взглядом. Еще раз заглянула на дно чашки и поставила ее на стол.

— Папа умер в пятьдесят шесть лет, а мама… Она через год познакомилась… Ах, да какая разница! Они сейчас живут в Цфате, видимся мы редко, мы просто не нужны друг другу… Так бывает, — добавила она виновато.

— С мужем, — неожиданно ответила Лена на вопрос, который Купревич так и не задал, — мы познакомились как раз в Бецалеле, он учился на дирижерском, стал хорошим дирижером, но плохим мужем. Сейчас он в Бельгии, его пригласили руководить симфоническим оркестром в Льеже. Я с ним, как видите, не поехала, хотя… — она помедлила, — в какой-то из этих ваших реальностей наверняка все иначе, и где-то наш брак действительно счастливый.

— Счастливый… — пробормотал Купревич. Лена, оказывается, замужем. Какая, впрочем, разница? Но все же…

— Что, по-вашему, счастливый брак? — спросил он, удивившись вопросу. Он не собирался спрашивать. То есть хотел спросить совсем другое. — Не отвечайте, если вопрос кажется вам дурацким, — быстро добавил он.

Лена покачала головой, но это не означало ее нежелание ответить, она хотела подумать.

— Извините, — сказала она наконец, — если мой ответ вам не понравится. Счастливым был брак Шауля и Ады. Даже смерть сына… Какие-то браки после потрясений становятся крепче, какие-то распадаются. Не знаю никого, кто был бы так близок друг к другу, как Шауль и Ада. У них в гостиной на полочке, вы, наверно, вчера не обратили внимания, стоят две одинаковые керамические улитки, они будто прилепились друг к другу и вместе ползут куда-то. Очень трогательно. Ада и Шауль были как эти улитки, понимаете? Смерть Ады стала для него… не могу себе представить, нет у меня такого опыта…

Она не могла договорить фразу, и Купревич пришел на помощь.

— Но тут являемся мы с Баснером и утверждаем, что каждый из нас был мужем Ады. Не представляю… Баснер и Ада. Как она могла… Почему он? Этот человек совсем не в ее вкусе. И Шауль… Вы говорите: счастливый брак. Шауль и Ада? Умом понимаю, что все происходило в другой реальности, в вашей, но и моя не менее реальна. Мне не нужны документы, чтобы понять: это реальная жизнь. Ада и Шауль, Ада и Баснер, Ада и я. Здесь, в Израиле, ее друзья, которых я не знал, а в Бостоне ее друзья, которые никогда не знали Шауля, а еще Аду помнят сколько-то человек в Нью-Йорке и знают как жену Баснера. И в театрах на Бродвее, в Бостоне и здесь, в Тель-Авиве, есть афиши с ее спектаклями, и если собрать их вместе, то наверняка окажется, что она в один и тот же день играла в трех местах.

— Я об этом не подумала, — пробормотала Лена.

— Но это так! Три мира склеились в невозможную суперпозицию! И с этим теперь нужно жить!

Не нужно кричать, — сказал он себе.

— Простите. Принять это трудно, если вообще возможно.

— Не нужно вам с Шаулем встречаться.

— Я и не хочу. Но что я скажу, вернувшись домой? Друзьям моим и Ады. Уолту и Вернеру. В театре. Покажу тель-авивские афиши? Меня спросят: почему я разрешил похоронить жену в Израиле. Что отвечать? Сейчас лишь мы знаем, что склеились три мира, но завтра или через неделю об этом узнают другие и, конечно, расскажут знакомым, а те — своим. Вы представляете, что будет происходить через месяц? Журналисты… Такая сенсация… Три в одном… И кто может быть уверен, что это произошло только с Адой и нами? Может, еще с кем-то?

— Прекратите! — резко сказала Лена и ударила Купревича кулаком по ладони. — Вы думаете, все так и будет? Этот кошмар?

— Не знаю, — с отчаянием сказал он. — Теоретически такая склейка не может просуществовать и секунды, но что я на самом деле знаю о теории, которую только начали придумывать?

— Мы можем что-то сделать, чтобы… ну…

— Наверняка. Только я понятия не имею — что именно. Какое-то решение, чей-то выбор приведет к распаду суперпозиции, и… И вы исчезнете из моей жизни.

Будто это теперь было главным.

Где-то телефон заиграл восточную мелодию. Возникло ощущение, будто он остался один на необитаемом острове. В гостиной Лена ответила на звонок, что-то тихо сказала, потом долго молчала, а может, ушла с телефоном в спальню, где могла говорить, чтобы он не услышал. Наверно, звонит Шауль. Наверно, спрашивает о нем. Или о Баснере.

Он услышал шаги, Лена вошла и положила телефон на стол. Он сразу понял: что-то произошло. Баснер явился к Шаулю с претензиями?

Лена молча забрала со стола чашки, долила чайник, дождалась, пока вода закипит, налила заварки, положила по две ложки коричневого сахара, по дольке лимона, делала все медленно, стоя к Купревичу спиной. Поставила чашки на стол, села напротив, протянула ему руку, он протянул свою, пальцы сцепились, волна взаимного доверия пробежала между ним и Леной, и только после этого она сказала:

— Только что из Москвы прилетел Иосиф Лерман. Он позвонил Шаулю из аэропорта, удивленный, почему его никто не встретил. Утверждает, что с этого номера — номера Шауля, — ему звонил мужчина и сообщил о смерти Ады. Он двое суток не мог вылететь и не мог дозвониться ни до Ады, ни до других знакомых в Израиле…

— Угу, — сказал Купревич, догадываясь, почему Лена тянет фразу, как нескончаемую пряжу. — Лерман — муж Ады, прилетевший на похороны из Москвы.

Лена посмотрела на Купревича безумным взглядом и кивнула.


***

Утренние пробки успели рассосаться, и до Бен-Гуриона они доехали быстро, Лена вела машину аккуратно, Купревич, сидевший рядом, невольно любовался ее точными движениями. Говорить не хотелось. Хотелось зарыться в норку, сунуть голову в песок, спрятаться в берлогу, никого не видеть, ничего не слышать, Он понимал, конечно, что проблема от этого не исчезнет, а обострится и, в конце концов, станет нерешаемой, но думать рационально, как привык, он сейчас не мог, не получалось. Лена бросала на него взгляд в зеркальце, смотрела искоса, понимала его состояние, но хотела все-таки знать. Знать хотя бы, как себя вести.

Когда из переплетения улиц и соцветий светофоров машина спустилась на Аялон и заняла прочное место во втором ряду, Купревич все-таки заговорил, собрав остатки самообладания и не желая выглядеть перед Леной перепуганным хлюпиком, каким казался сейчас самому себе.

— С Йосиком мы учились вместе. — Длинные предложения не складывались, коротких фраз он не любил, считая их обрубками речи, но сейчас не мог сложить ни одной нормально составленной фразы. — Знакомы с детского сада. Когда мы с Адой уехали, он остался в Москве. Окончил физтех, тот, знаменитый. Занимался квантовой физикой. Как и я, в последние годы увлекся многомирием. Мы пару раз говорили по скайпу.

— Он был знаком с Адой? — спросила Лена. Физтех, квантовая физика, беседы по скайпу ее не интересовали. Его, впрочем, тоже, он просто не хотел думать о том, о чем должен был думать сейчас в первую очередь.

— Где? — спросил он прежде, чем осознал бессмысленность вопроса.

Лена коснулась рукой его локтя и пожала — так же аккуратно, как вела машину.

— Там, — сказала она. — В вашей реальности.

Похоже, она если не примирилась с существованием склеенного мира, то приняла к сведению.

Ему не хотелось вспоминать, но он, конечно, помнил.

— Я их познакомил. В тот же день, когда познакомился сам. Ада ему не понравилась. Он мне говорил. Несколько раз. Даже в день нашей свадьбы. Он считал, что Ада мне не пара. Физик и актриса. Лед и пламень.

— Он влюбился сразу, — сказала Лена. — Вы не поняли? Мужчины редко понимают очевидное. Он хотел Аду, а женились на ней вы. Там.

Купревич наконец согласился с очевидным.

— Когда мир разветвился, — сказал он, — на Аде женился Иосиф.

Действительно. А он? Уехал в Америку один? Они переписывались? Он позволил Аде выйти за Йосика? Ада ему не пара. Физик и актриса. Лед и пламень.

— Значит, — сказала Лена, — все опять завязывается на тот самый день, когда вы с Адой познакомились. В тот же день она познакомилась с вашим другом, а еще с Баснером, Шаулем и…

Лена не договорила, свернула с Аялона на шоссе, ведущее к аэропорту.

— И еще бог знает с кем, — закончил Купревич.

— И если ваша теория верна, то в множестве реальностей Ада вышла за каждого из тех, с кем познакомилась. И теперь, если, опять-таки, верна ваша теория, когда Ада в этих реальностях умерла, все они склеились. Сколько? Четыре — наверняка, да? А если десять? Сто?

— Нет, нет! — запротестовал Купревич. — Надеюсь, четыре — предел. То есть…

— Если бы было больше, — закончился Лена, притормаживая у пункта контроля, — то остальные мужья, скорее всего, уже объявились бы, верно?.. Приготовьте паспорт, пожалуйста.

Шлагбаум перегородил дорогу, в кабину заглянул со стороны водителя молодой улыбающийся парень в бронежилете. Что-то спросил у Лены на иврите, она ответила, кивнула в сторону Купревича, он начал вытаскивать паспорт из бокового кармана, но охранник, окинув его внимательным взглядом, кивнул, шлагбаум поднялся, и они въехали на широкое шоссе, далеко впереди появился комплекс аэропортовских сооружений.

— Вы уже решили, что скажете вашему…

Какое слово она хотела выбрать? Знакомому? Другу? Сопернику?

— Надеюсь, — пробормотал Купревич, глядя в окно, — мы хотя бы узнаем друг друга.

Вообще-то он надеялся, что они друг друга не узнают. И говорить им будет не о чем.

Лена не расслышала, но переспрашивать не стала. Машина въехала на стоянку, и несколько минут спустя они вошли в огромный зал прилета. Купревич был здесь вчера, но смотрел вокруг, будто оказался впервые. Ему было знакомо это ощущение: приезжаешь в новый для тебя город, гуляешь по улицам, а когда выходишь второй раз, все уже вроде бы знакомое воспринимается заново, и в памяти закрепляется второе впечатление, а первое или исчезает, или вспоминается как нечто особое, с реальностью не связанное. Будто из другой ветви. Эффект сугубо психологический, но человек, знакомый с идеями многомирия, уже и обычные психологические выверты сознания воспринимает иначе, через призму своих знаний.

— Как мы его найдем? — спросила Лена. — Может, дать объявление по громкой связи? Попросим в информации. Или написать табличку с именем? Правда, у меня нет бумаги.

Но Купревич уже выделил среди прогуливавшихся по залу мужчин Иосифа Лермана, высокого, с крючковатым носом и распатланной седоватой шевелюрой. Лерман стоял посреди зала, рассматривая входивших, но смотрел не на ту дверь, через которую вошли Купревич с Леной. Он взял Лену за локоть.

— Вон тот, с длинными волосами и зеленым чемоданом на колесиках. Странное ощущение. Будто он и не он. С Йосей мы разговаривали по скайпу пару месяцев назад, обсуждали нелинейные поправки к уравнению Дарликера-Уотсона. Йосик никогда не носил усов, терпеть не мог.

Лицо Лермана украшали прекрасные черные усы с опущенными концами, красиво контрастировавшие с седоватой шевелюрой.

— С этим Иосифом, — сказал Купревич, — мы не виделись с того дня, как я познакомил его с Адой и мир разветвился.

— Хотите, — сказала Лена, — я подойду одна?

— Нет, — отрезал Купревич.

Лерман обернулся и, споткнувшись о собственный чемодан, еле удержался на ногах.

— Господи! — воскликнул он, воздев руки, будто действительно обращался к Создателю. — Володька! Ты-то какими судьбами? Век тебя не видел! Прошу прощения, мадам, вы, видимо, супруга этого шалопая? Меня, вообще-то, должны встретить, но что-то их нет, я тут топчусь битый час…

Иосиф всегда был многословен, хотя, надо признать, обычно — по делу.

— Это Елена Померанц, подруга Ады. — Купревич крепко держал Лену за локоть, Лерману он не доверял, он не доверил бы ему даже случайно знакомую женщину, а Лену — тем более.

— Ада… — по лицу Лермана пробежала тень. — Господи, пусть это будет чья-то жестокая шутка…

Иосиф никогда не позволил бы себе такое высокопарное выражение.

— К сожалению, — сухо произнес Купревич, — это не шутка. Ада умерла позавчера от обширного инфаркта. Вчера ее похоронили. Я прилетел вечером и на похороны не успел. Должен тебе сообщить, что Ада была моей женой двадцать восемь лет. Здесь, в Тель-Авиве, живет ее муж Шауль, с которым она познакомилась в тот же день, когда и мы. А из Штатов я летел с неким Баснером, мужем Ады, за которого она вышла примерно тогда же, когда за тебя и за меня. Он историк и сейчас, видимо, пытается оформить документы на перезахоронение.

Все это он произнес медленно, будто читал телефонный справочник, наблюдая за выражением лица Лермана. Чувствовал локоть Лены, ее поддержку, сочувствие. Возможно, она считала, что не надо было сразу излагать эту неправдоподобную с любой нормальной точки зрения информацию, но, в отличие от Лены, он Лермана знал, пусть и не этого, а «своего», с кем пару раз говорил по скайпу, и был уверен, что шоковая терапия — лучший способ донести до него неожиданную, безумную, но верную мысль.

Ему показалось, что на лице Лермана не отразилось ничего. Разве что глаза чуть расширились и — странный эффект — края усов приподнялись, отчего ус вытянулся в прямую линию, строго параллельную крепко сжатым губам.

Лерман перевел взгляд на Лену, и она кивнула, подтверждая сказанное Купревичом. Лерман оглядел Купревича с головы до ног, задумался на минуту — невозможно было понять, потрясен ли он, обескуражен, растерян, поверил ли сказанному или счел идиотской провокацией.

— Я так понимаю, — медленно произнес он, — что ты не читал ни одной моей статьи в «Физикал ревью».

Лерман, с которым Купревич говорил по скайпу, публиковал свои работы на русском языке в «Журнале теоретической и экспериментальной физики».

— Нет, — сказал Купревич.

— Понятно, — протянул Лерман, и углы его усов вновь опустились. — А я твои читал. И даже пару раз сослался, ты должен был видеть. Хотя о чем я? Получается, что мы четверо… если был еще кто-то, то, полагаю, это станет известно в ближайшее время… Пока, однако, будем считать, что мы четверо убили Аду.

— Что? — ахнула Лена.

— Иосиф, — сказал Купревич, — ты соображаешь, что говоришь?

— Ну да, — с ноткой презрения в голосе бросил Лерман, — ты всегда, сколько помню, бежал обстоятельств, которые не желал признавать.

Что за фразы, водевиль какой-то! Когда-то Йосик любил вставлять в свою речь старые русские слова — надоть, исполать… — просто для куража, впечатление производил на девочек. Неужели это стало его натурой, привычкой?

— Ада умерла от инфаркта, — повторил Купревич.

— Именно. И никто не задал себе вопрос: что стало причиной? Кстати, кто по профессии эти двое… как ты их назвал…

— Шауль Узиэль, — сказала Лена.

— Баснер, — добавил Купревич. — Кажется, его зовут Семен, но не уверен.

— Театральный режиссер, — сказала Лена.

— Историк, — сообщил Купревич.

— А, ну тогда… — Лерман пренебрежительно отмахнулся. — От этих ждать нечего. Но ты-то… Надеюсь, ты специалист по нелинейным квантовым уравнениям и современной многомировой теории?

— Да, — помедлив, согласился Купревич. Он занимался многомировой теорией последние годы, неплохо разбирался в квантовых ветвлениях, в теориях суперструн, в космологической инфляции — во всем, что в современной физике приводило к идеям существования множества миров. Основным полем его деятельности было многомирие эвереттовское, теория ветвлений и склеек, самая неразработанная на сегодняшний день. Он был согласен с теми физиками, кто полагал, что волновые уравнения не могут быть чисто линейными. Если бы это было так, склейки, взаимодействия, суперпозиции классических реальностей не могли бы существовать. Однако можно ли сказать, что он — специалист по нелинейным квантовым уравнениям? Нет, конечно. Нет на планете таких специалистов. Вообще.

Здесь и сейчас.

— Когда некто позвонил из Израиля и сообщил о смерти Ады, я очень быстро понял, что произошла интерференция и возникла не существовавшая ранее суперпозиция, — Лерман смотрел на Купревича свысока, хотя был чуть ниже ростом. Как это у него получалось, сказать было трудно — когда он переводил взгляд на Лену, то смотрел на нее с сочувствием, ни грана которого не доставалось Купревичу. Тот был соперником, возможно, врагом, старая дружба не играла никакой роли.

— Пойдемте, сядем, — предложила Лена, стараясь не встречаться взглядами с Лерманом. Он ее подавлял. Его усы в первый момент показались верхом безвкусицы, а сейчас — прошло всего-то несколько минут — выглядели прекрасным и необходимым дополнением к пронзительному взгляду, правильному греческому носу и волевому подбородку.

Лерман пожал плечами. Он мог говорить и стоя. И на ходу.

— Лена, — сказал он, — мне нужно как-то устроиться. Подозреваю, что в этой суперпозиции меня не ждали, и номер в отеле никто не зарезервировал. Перелет был нелегким, над Турцией самолет пару раз попадал в зону турбуленции. Ты здешняя и должна знать, где лучше. Впрочем, можно поискать в интернете. Надеюсь, здесь есть бесплатный вай-фай?

В углу зала, за рядами кресел было кафе; они заняли свободный столик, Лерман достал из чемодана лэптоп, включил, Купревич с интересом взглянул: модель была ему не знакома. LVY — что за фирма? Внешне, впрочем, лэптоп не отличался от известных моделей.

— Закажу кофе, — сказала Лена. — Еще что-нибудь? Здесь есть круассаны, булочки, бурекасы.

— Мне чай, — сказал Лерман, не отрывая взгляда от экрана. — Липтон. И два пакетика коричневого сахара.

Он на мгновение поднял взгляд и улыбнулся Лене, отчего у Купревича засосало под ложечкой.

— Диабета у меня пока нет, — сказал Лерман, будто эта информация была кому-то интересна, — но сахар повышенный, и врач посоветовал отказаться от белого сахара.

Лена поднялась, Купревич тоже.

— Я с вами, — сказал он.

Ни за что на свете он не хотел остаться с Лерманом наедине.

— Он всегда был такой? — спросила Лена.

— Нет. Вообще-то я познакомил его с Адой только потому, что не чувствовал в нем ни малейшей угрозы.

— Где? — спросила Лена. — Два каппучино, один Липтон и шесть бурекасов с сыром, — сказала она девушке-продавщице по-английски и что-то спросила на иврите — видимо, о цене.

— Сколько? — переспросил Купревич по-русски.

Девушка за прилавком улыбнулась и по-русски ответила:

— Семьдесят один шекель.

— В Израиле много наших, — сказала Лена. — Объясниться по-русски — не проблема.

— Позвольте, я заплачу, — Купревич достал бумажник. — Заодно проверим, принимают ли здесь мой «Америкэн экспресс».

— Принимаем, конечно, — вмешалась продавщица.

— Надеюсь, — пробормотал Купревич. — Хотя все может быть.

— Вы думаете… — обернулась к нему Лена.

— Не знаю, — угрюмо сказал он. — Возможно, здесь другие установки вай-фая. Другие пластиковые карты. Деньги… нет, вроде. Я без проблем обменял свои доллары на шекели.

— Пожалуйста, — девушка вернула ему кредитную карту и протянула чек. — Расписываться не нужно. Садитесь, вам все принесут.

Они не торопились возвращаться за столик. Лерман сидел, уставившись в экран, тыкал пальцами в клавиатуру.

— Я начинаю его бояться, — тихо произнес Купревич. — Совсем не тот человек, какого я знал.

— То есть, он…

— Нет, это Йосик, конечно. Но он стал другим. И знает физику гораздо лучше меня. Тем более — физику многомирий.

— Почему вы так решили? — возмутилась Лена.

— Терминология, статья в «Физикал ревю»… и вообще. Он заговорил о суперпозиции сразу, мне даже не пришлось объяснять, во что мы вляпались, извините за такое слово. Знаете, чем он сейчас занят? Если здешний вай-фай совместим с его интернетом, он проверяет, есть ли его статьи в здешнем варианте «Физикал ревю». Он умнее меня — мне не пришло в голову сделать аналогичную проверку.

— Но вы звонили в Штаты, и ваш друг…

— Да, но…

— Пожалуйста, Володя, — сказала Лена. — Никогда больше не говорите, что этот человек умнее вас. Мне он антипатичен.

— Спасибо, — пробормотал Купревич.

— Идемте, уже несут наш заказ.

Лерман не обратил на их возвращение никакого внимания. Придвинул к себе чашку с чаем, разорвал пакетики с сахаром, размешал, ложку уронил, она упала на пол, и никто не стал ее поднимать. Лена положила сахар себе и Купревичу, он бросил на нее благодарный взгляд, она кивнула, улыбнулась, и ему стало хорошо. Он мелкими глотками пил кофе, смотрел на Лену и видел, что ей нравится, когда он на нее смотрит. Они были здесь вдвоем, а Лерман — отдельно. Они существовали в общей для них реальности, а Лерман — в другой, и как это могло быть возможно физически, Купревича не интересовало.

Лерман поднял голову от компьютера, с удивлением посмотрел на свою уже пустую чашку и с интересом — на чашку Купревича, к которой тот не притронулся. Лену он игнорировал.

— Ну? — нетерпеливо спросил Купревич.

— Ложки гну, — буркнул Лерман, и Купревич сразу вспомнил прежнего Иоську. Тот терпеть не мог, когда кто-нибудь нукал и всегда встревал с фразой про гнутые ложки.

— Суперпозиция, конечно, не полная, полной и ожидать невозможно при таком большом числе взаимодействующих элементов, и к тому же… — заговорил Лерман, продолжая смотреть не на Купревича, а на его чашку. Тот сделал рукой приглашающий жест, и Лерман немедленно попробовал чужой кофе, поморщился и продолжил фразу с того места, на котором остановился: — К тому же, в нашей индивидуальной памяти в связи с возникшей интерференцией не могли не произойти обратимые изменения, что тоже не может не накладывать свои особенности на оценку состояния системы.

Лерман и раньше злоупотреблял двойными отрицаниями, даже закон всемирного тяготения он как-то сформулировал, удивив экзаменатора: «Сила, с которой тела не могут не притягиваться друг к другу, пропорциональна…» А потом настаивал, что такое определение правильнее, поскольку двойное отрицание усиливает утверждение.

— Вай-фай работает? — поинтересовался Купревич.

— Он и не мог не работать, — пожал плечами Лерман. — Основополагающие физические принципы не меняются только из-за того, что… А, ты хочешь знать, писал ли свои… Писал, успокойся. Если ты думаешь, что мы можем так просто обнаружить противоречия с собственными воспоминаниями или лакуны в событиях, или еще что-то, не соответствующее…

— Например, я помню, что говорил по телефону с подругой Ады, ее звали Орит, а такой женщины, оказывается, вовсе не существует.

— «Вовсе не существует» — это ты не мог не загнуть, конечно. Наверняка существует, просто с Адой оказалась здесь не знакома. К тому же, — Лерман передвинул чашку обратно к Купревичу, — ты уверен, что помнишь именно то, о чем только что сказал? Память о памяти, да? Ты помнишь сейчас, что не так давно вспоминал, будто ты говорил с женщиной по имени…

— Орит.

— А сейчас, если станешь вспоминать, это будет память памяти о памяти, и вероятность… Ну-ка, вспомни, как все-таки ее звали?

Купревич смотрел на Лену, опустившую голову и будто отрешившуюся от реальности: разговора она не понимала, терминология была для нее темным лесом, она только чувствовала, что он нервничает, злится на старого приятеля, что-то хочет ему доказать, но не может. Ей не нравилось, что он не только считает себя слабым, но позволяет Лерману принять это и вести разговор по-своему.

— Как звали женщину… — протянул Купревич. Действительно… Он недавно назвал имя… Подруга Ады. Но у Ады единственной подругой была Лена. А когда он звонил из Бостона, по телефону Ады ответила женщина, которую звали… Орит? Он не мог вспомнить.

— Хотел бы поговорить с другими мужьями Ады, — задумчиво проговорил Лерман. — Они оба гуманитарии, так? Следовательно, воспринимают суперпозицию как реальность и не забивают голову соображениями физической нелокальности, декогеренции и проблемами нелинейности волновых уравнений. Кстати, — он наконец посмотрел в сторону Лены, но неопределенно, будто она, как квантовая частица, была размазана по всему пространству кафетерия, — вы можете это организовать? Я имею в виду встречу с… Шауль, да?.. И Семен? Память все время необходимо контролировать.

— Нет, — твердо сказала Лена.

— Нет? — удивился Лерман. — Не Шауль? И не Семен? Вот видите, на память невозможно положиться.

— Шауль. Но вам не нужно с ним встречаться. Он сидит шиву. У него траур. Он потерял жену.

Купревич хотел сказать, что и он тоже… Не успел. Лерман откинулся на спинку стула, поднял взгляд к потолку и расхохотался — громко, прерывисто, неестественно. Купревич с Леной переглянулись. «Прости, — сказал ее взгляд, — я знаю, ты тоже, я не подумала». — «Я знаю, — ответил он, — мы оба потеряли…» Он не договорил взглядом фразу: хохот Лермана перешел в рыдания, громкие, прерывистые, такие же неестественные, как смех.

Истерика. Иосиф держал себя в руках все время перелета, а потом здесь. Купревич вспомнил собственные слезы, но жалеть Лермана не стал. Знал, что через минуту тот будет стыдиться своей слабости и делать вид, будто ничего не произошло.

Лерман застыл, положив руки на колени.

— Сидит шиву, понимаю, –произнес он сухо. — У него умерла жена, да.

— Простите, — пробормотала Лена.

Лерман уже взял себя в руки.

— Не могли бы вы заказать еще пару чашек чая? — спросил он вроде бы у Лены, но глядя в пространство. — Не капуччино, который я терпеть не могу. Две большие чашки. Я заплачу.

— Вам тоже? — тихо спросила Лена у Купревича. Тот кивнул, хотел подняться и пойти с ней, но Лена положила ему ладонь на плечо, и он остался. Вдвоем с Иосифом. Тет-а-тет.

— У тебя… — задал он мучительно нестерпимый вопрос, — У вас… то есть у Ады…

— Ты о детях? — Лерман не любил ходить вокруг да около. — У тебя с Адой детей не было, я правильно понял? А у нас… — Он потер лоб. — Я не могу этого не помнить. Это базовый инстинкт, при любой суперпозиции…

Не было у Ады от тебя детей, — подумал Купревич. — Не было и быть не могло.

— Сейчас, — сказал Лерман и полез в боковой карман пиджака. Купревич не сразу понял, что он собирался найти. Тот вытащил заграничный паспорт и, прежде чем раскрыть, спросил: — У вас… то есть у Штатов с Израилем тоже безвизовый режим?

Проверяет соответствие реальностей. Для него важнее — установить взаимно однозначное соответствие? Или не торопится раскрывать паспорт, потому что боится увидеть не то, что помнит?

— Гражданам США не нужна виза при посещении Израиля, — сказал Купревич голосом робота, сообщающего информацию по телефону. — А гражданам Израиля необходима виза для поездок в Соединенные Штаты.

— Ну да… ну да… — пробормотал Лерман и быстро перелистал страницы. Долго смотрел на одну из них, захлопнул паспорт и спрятал в карман.

— У нас безвизовый режим в обе стороны, — сообщил он, стараясь отдалить момент, когда придется сказать вслух то, что мысленно он уже произнес.

— Что ты там увидел? — Купревич не собирался щадить чувства своего визави.

Лерман тоже не собирался щадить чьи бы то ни было чувства — свои, в частности

— В паспорте не записаны дети старше восемнадцати лет, — небрежно сообщил он. — А моложе у нас с Адой не было. — Он запнулся. — Софке двадцать семь, она родилась через год после того, как мы с Адой поженились. То есть… — Он запнулся еще раз, пытаясь то ли выразить нужными словами то, что хотел сказать, то ли обдумывая фразу, которой хотел что-то скрыть.

История полна фальсификаций, — вспомнил Купревич слова Баснера. И это так. Нет единой истории. В том числе личной. И быть не может. Даже в отсутствие склеек. Помнишь одно, в документах записано другое, а тебе рассказывают третье. И ты не можешь выбрать, какая из реальностей истинная, поскольку истинно все, что могло произойти, а не только то, что, как тебе кажется, произошло в твоей жизни.

Лена вернулась, села за столик, стараясь не смотреть в сторону Лермана, а на Купревича бросила мимолетный взгляд, мгновенно отметив его напряжение, его отстраненность от собеседника. Что-то между ними произошло, пока она делала заказ. Официант — на этот раз это был молодой парнишка, улыбавшийся в обе щеки, — расставил чашки и круассаны на блюде, много, штук десять.

— У него, — Купревич не стал показывать, но было понятно, о ком речь, — есть дочь. София.

— От Ады? — Лена спросила и только после этого поняла, насколько сам вопрос Купревичу неприятен, а уж ответ… — Почему она…

Да, он тоже подумал. Почему дочь не прилетела с отцом? Умерла мать…

Лерман отпил чай, сказал, отвечая Лене:

— Софа рано выскочила замуж, восемнадцати не было. Хороший парень, Виктором зовут. Вдвое старше ее. Ну и что? Возраст не играет роли.

Он себя хотел убедить?

— У них две девочки-погодки. Со старшей, Алисой, все хорошо, а младшая, Дина, болеет третий год уже. Поэтому Софа не поехала со мной, если вы это хотели спросить.

Лена хотела что-то сказать, но Купревич положил ладонь ей на запястье, и она промолчала. Точнее, вопрос задала, но Купревичу и молча. Ада уехала в Израиль, когда дочери больше всего нужна была помощь.

Ада никогда так не поступила бы, — молча сказал Купревич. Лена кивнула, соглашаясь.

— Вы звонили домой после приезда? — Лена задавала безжалостные вопросы.

— Нет. В суперпозиции реальность может противоречить моей памяти.

— Так проверьте, — не отставала Лена.

Лерман медленно достал телефон. Положил на стол. Минуту смотрел на него, будто не мог узнать.

— Вам набрать? — Лена не хотела отступать, и Купревич подумал, что старается она для него. Понимает, насколько неприятна ему возникшая проблема дочери Ады и Лермана. Проблема, которую нужно решить как можно скорее, иначе он сойдет с ума от неопределенности. — Назовите цифры. В Россию нужно звонить через семерку. Вы купили израильскую симку? От какой компании? Безек бейнлеуми?

— Не помню, — буркнул Лерман и наконец решился. Стал набирать номер — пальцы то и дело попадали не на те цифры, и Лерман нервничал. Телефон лежал на столе, и длинные гудки слышали все. Лена придвинулась, чтобы слышать лучше. Купревич отодвинулся, чтобы не слышать ничего.

Гудки продолжались долго, потом включился автоответчик и посоветовал оставить сообщение.

Лерман отключил связь.

Нет у Ады дочери от Иосифа, — думал Купревич. Нет. В той реальности была, а в склейке, в суперпозиции нет. И быть не может.

— Если бы номер не существовал, — сказал Лерман, — автомат так бы и ответил. Номер правильный, просто Сонька занята и ответить не может.

Сам себя успокаивал?

Круассаны так и остались несъеденными.


***

Лермана поселили в той же гостинице, что Купревича с Баснером. Отель находился на берегу моря — перейти дорогу, и пляж, белый песок, навесы, много людей на берегу и в море. Волны показались Купревичу слишком высокими, чтобы он рискнул сунуться в воду.

Он стоял у широкого окна и впервые после прилета видел Тель-Авив таким, какой он на самом деле. Пытался представить, каким увидел бы этот город, если бы прилетел не сейчас, когда нет Ады, а полгода назад — на премьеру «Зимней сказки», которую, оказывается, в здешнем Камерном вовсе не ставили. Ада встретила бы его, они жили бы вместе, он сидел бы в первом ряду и кричал «брава» или что-то другое, что кричат эмоциональные израильтяне, когда очень нравится представление и актеры играют, как боги.

Может, мироздание разветвилось бы иначе, и Ада была бы жива?

Наверняка существует и такая ветвь, где он, довольный жизнью, лежит рядом с Адой на шезлонге, она предлагает: «Пойдем, искупаемся, вода теплая», а он: «Волны какие, видишь? Опасно!» — «Что ты, как ребенок! — говорит Ада. — Мы же вместе. Если я начну тонуть, ты меня спасешь. А если станешь тонуть ты, тебя обязательно спасет спасатель, что сидит на вышке!»

Иногда у Ады бывал странный юмор. Иногда странный юмор бывал у него, и она дулась.

А в какой-то ветви сейчас…

Он тряхнул головой, отгоняя мысль, как назойливую муху, и зная, что мысль вернется и все равно будет кружиться, не позволяя думать ни о чем другом.

Ни о ком. О Лене, например, обещавшей зайти, когда устроит Лермана, узнает, куда пропал Баснер, и справится, как чувствует себя Шауль.

Он ждал ее, отсчитывал секунды, доходил до ста, и вдруг оказывалось, что считает с начала: время свернулось в кольцо, кусало само себя, и Лена не придет никогда,

В дверь постучали, он стремительно обернулся, крикнул по-русски: «Войдите!».

Лена закрыла за собой дверь, прислонилась к ней спиной.

— Ваш друг, — сказала она, — в триста девятом номере. А Баснер, как я и думала, попал в полицию, его приняли за…

— Он мне не друг! — вздыбился Купревич. — Я его сто лет не видел!

Лена протянула к нему руки — наверно, не хотела, чтобы он наговорил лишнего, а он понял жест по-своему, подошел и взял ее руки в свои. Ладони были теплыми, по ним бежал ток, и магнитное поле не позволяло рукам разделиться. Он понимал, что не должен этого делать, но понимание отделилось от сознания, сознание — от эмоций, а эмоции он определить не мог и не стал: обнял Лену за плечи, и она уткнулась головой ему в плечо. Плакала Лена беззвучно, а он гладил ее по спине и беззвучно утешал.

Время опять свернулось в кольцо, и он подумал, что это — навсегда.

— Простите, — Лена отстранилась, будто оттолкнула. Прошла в комнату и опустилась в кресло у окна.

— Расклеилась, — сказала Лена. — Лерман — неприятный тип. Не представляю, как могла…

Она не закончила фразу.

— Раньше, — сказал он, присев на край кровати; так он был ближе к Лене и мог, протянув руку, опять коснуться ее ладони или… или шеи…

— Раньше он был другим. И я был другим. Мне и в голову не пришло тогда… Я сам их познакомил.

Он не хотел говорить о Лермане.

— Вы сказали, что Баснер в полиции? Почему? И что делать?

— Каким-то образом он нашел министерство внутренних дел. Охранник, как положено, попросил показать сумку. А он не просто отказался. Ударил. Естественно, его задержали. В кармане нашли нож. Помните, на кладбище…

— Да.

— К таким вещам у нас относятся серьезно.

— Его вышлют?

Он на это надеялся.

— Не знаю. Может, отпустят. Американец, стресс… Скорее всего, после допроса привезут в отель. А тот, другой… Он хочет видеть вас. Поговорить наедине. Я сказала, что спрошу.

Он не хотел видеть Лермана. Тем более — без свидетелей.

— Он говорит, у него есть идея.

— Идея?

— Что-то о расчете развилки. Мне показалось, он не понимает что говорит. Или я не поняла, что он сказал.

«Иосиф лучше меня разбирается в квантовой теории ветвлений. Не знаю, что он опубликовал за эти годы, но, может, действительно…»

— В каком, говорите, он номере?

— Вы хотите…

— Лена… — Он хотел сказать, что, если Иосиф не придумал, как разрушить суперпозицию, им всем придется жить в перекосившемся мире до конца своих дней. Он хотел сказать это, но язык, вопреки его воле, но не вопреки желанию, произнес другие слова.

Лена услышала. Поднявшись с кресла, пересела на краешек кровати рядом с ним, он погрузился носом в ее волосы, хотел их целовать, но не мог сделать ни одного движения, сидел, опустив руки и закрыв глаза, повторял мысленно уже сказанные слова, еще и еще раз, понимая, что мир опять разветвился, и они с Леной оказались там, где сказанное стало их общей сутью, которую они сами еще не понимали, но уже прониклись ее неизбежностью.

«Я не смогу жить без тебя, я не смогу без тебя жить…»

Еще и трех дней не прошло после смерти Ады. Утром он был на ее могиле и хотел (или это ему казалось?) лежать рядом — до конца времен.

Лена прикоснулась ладонью к его небритой щеке, отстранилась, посмотрела ему в глаза, и он не смог понять, что она сказала взглядом. Что-то очень сложное.

— Тебе тяжело, и тебе нужна поддержка. Не беспокойся, я буду рядом.

«Нужна поддержка». И только. Она будет рядом, пока он не вынырнет из стресса, пока не станет прежним или новым, и, когда поймет, что он сможет сам разобраться в своей жизни, она отойдет в свой собственный мир, в собственную жизнь, о которой он не знал ничего. Как она жила до него, Лена расскажет, когда они будут вечерами сидеть рядом на диване, экран телевизора будет показывать беззвучные движущиеся картинки, и ему будет казаться, что это Лена проецирует свои переживания, о которых говорит словами, проникающими сразу в подсознание.

— Пойдем, — сказала Лена. — Все равно тебе надо с ним поговорить. А я послушаю.


***

В номере Лермана они застали странную картину. Лерман сидел в кресле, положив ногу на ногу, руки закинув за голову и глядя в потолок, а не на Баснера, бродившего по комнате с неприкаянным видом, натыкавшегося на мебель и бормотавшего что-то под нос. У двери на пластиковом стуле, не гармонировавшем с обстановкой номера, сидел полицейский, чин которого Купревич определить не мог. Не рядовой, но и не генерал, наверно. Фуражку полицейский снял и положил на пол рядом. Лет пятьдесят, определил Купревич, приятное лицо, открытый взгляд, но что он здесь делает?

Лена что-то спросила на иврите, полицейский ответил и что-то спросил сам. Лена говорила долго, что-то объясняла, рассказывала, все слушали, Баснер перестал ходить, стоял рядом с креслом, где неподвижно восседал Лерман.

Выслушав, полицейский поднялся, произнес несколько слов, обращаясь к Баснеру, надел фуражку, пожал протянутую Леной руку и пошел из комнаты. На пороге обернулся, о чем-то строго предупредил Баснера, обращаясь, однако, к Лене, вышел и не преминул захлопнуть дверь со стуком, от которого, как показалось Купревичу, воздух в комнате пришел в движение.

— Что он сказал? — нервно спросил Баснер. — Они заставили меня подписать бумагу на иврите, это незаконно, я хотел вызвать консула, но…

— Послушайте, — прервал его Лерман, — не делайте глупостей. Какой, к чертям, консул?

— Что он сказал? — повторил Баснер.

— Вам нужно будет к вечеру заехать в полицию, забрать протокол, — объяснила Лена. — И, конечно, ни о каком перезахоронении, о котором вы там все время твердили, речи быть не может. Вам еще придется доказать, что документы ваши не подделаны.

— А они, — встрял Лерман, — вполне могут оказаться поддельными с точки зрения здешнего законодательства, и тогда вас, друг мой, упекут в тюрьму.

— Что?! — вскричал Баснер. — Я хочу забрать Аду, и никто не…

— Помолчите! — Лерман даже позы не изменил, он вполне управлял ситуацией голосом. Баснер осекся и после недолгой паузы спросил:

— А вы, собственно, кто? Полицейский привез меня в отель, я хотел пройти в свой номер, но он взял меня за локоть и привел сюда. Почему? Вы кто?

Лерман оглядел Баснера с ног до головы, будто оценивал его достоинства и недостатки на невольничьем рынке. Решил, должно быть, что цена Баснеру невысока, и произнес с оттенком пренебрежения:

— Я муж Ады, если вы еще не поняли. И Володька, — Лерман кивнул в сторону Купревича, — тоже муж Ады. А еще один муж Ады сидит шиву и не желает видеть никого из нас.

— Вообще-то, — продолжал Лерман, кивком предложив Лене и Купревичу присесть на край кровати. Баснер опустился на стул у двери, спрятал ладони между колен, опустил голову и погрузился в себя. — Вообще-то я хотел поговорить с тобой наедине, — кивок сторону Купревича. — Мы хотя бы понимаем физическую сторону возникшей суперпозиции. Сможем обсудить и, не исключено, что-нибудь предпринять. Вы, — кивок в сторону Баснера, — можете подождать у себя в номере, а вы, — кивок в сторону Лены, — можете его туда отвести.

— Я никуда не пойду, — спокойно сказала Лена и взяла Купревича за локоть.

Баснер и отвечать не стал. Молча сидел и, набычившись, сверлил Лермана ненавидящим взглядом.

— Хорошо, — Лерман пожал плечами и в дальнейшем обращался только к Купревичу, будто они были в комнате вдвоем. — Судя по динамике процесса, суперпозиция состоит из четырех перепутанных квантовых состояний. Вероятность более сложной суперпозиции я оцениваю как очень низкую.

Было ли это утверждение или вопрос, но Купревич ответил, не желая предоставлять Лерману инициативу в разговоре:

— Четыре, да. Если бы существовали… — он поискал нужное слово, — другие члены суперпозиции, они наверняка уже себя проявили бы… После смерти Ады прошло почти трое суток, вряд ли время релаксации больше.

— Согласен. Кстати, о времени релаксации. Я не знаком с твоими работами, Володя. Ты рассчитывал время релаксации склеек в зависимости от сложности квантовой структуры или в более простом, инвариантном случае?

Он не делал таких расчетов. У него не было нужной математической подготовки. Не только у него. В прошлом году Нараяма разработал метод бесконечномерных рокуэлловых пространств, в дополнение к пространствам Калаби-Яу, но никто пока не сумел применить новый метод к вычислениям сложных склеек.

— У меня есть приблизительные оценки, — неопределенно сказал Купревич. — Скорее интуитивные… А ты…

— Я, — самодовольно заявил Лерман, — опубликовал в «Физикал ревю» большую работу по комбинированным склейкам. Пришлось разработать инфинитную методику… кстати, как она здесь называется? Метод расчета с использованием несчетных бесконечных параметров.

Никак это пока не называлось. Нараяма только предложил основные принципы, о которых все еще шла дискуссия. Купревич в ней не участвовал, эта математика была ему не по зубам, он пытался разработать более простые рекурсивные приемы…

— Если ты этим занимался, и ты сейчас в суперпозиции, — медленно произнес Купревич, удерживая последовательность рассуждений, — значит…

Лерман не позволил ему договорить:

— Конечно! Где-то это опубликовано, безусловно! Легко проверить, есть ли моя статья в «Физикал ревю». Хотя вряд ли текст находится в свободном доступе.

«Физикал ревю» был в свободном доступе уже два года — после решения Верховного суда Соединенных Штатов о свободе информации. Однако в суперпозиции статьи Иосифа могло не оказаться, и тогда все его рассуждения — выверт неустановившейся памяти, которая может меняться, пока не завершилась релаксация, а когда и если установится стабильное состояние…

Лерман умел делать выводы ну хуже Купревича.

— Можно найти хотя бы название статьи, — сказал он, — и тогда, даже если ее нет в свободном доступе, я смогу восстановить расчет.

— Вот! — неожиданно заявил Баснер. — Я все время говорю: фальсификация! История — сплошная фальшь! Невозможно определить, что происходило на самом деле, потому что ни один исторический факт не является фактом реальности! Он мог возникнуть в другой ветви и оказаться в нашей из-за постоянных ветвлений и склеек. А память! Господи, вы прекрасно понимаете, что память — решето, сквозь которое проходит все что угодно!

Лерман позволил Баснеру договорить, взял его под руку, отвел к окну, где и оставил, сказав:

— Постойте здесь и помолчите, хорошо? Фальсификаций в истории не бывает, поскольку нет единой истории. Существует столько историй, на сколько ветвей разделяется физическая реальность. Значит — бесконечное число. Это мы обсудим потом.

Он похлопал Баснера по плечу и вернулся к прерванному разговору.

— В моем лэптопе перестал работать интернет. Видимо, возникла несовместимость протоколов, поскольку суперпозиция еще не установилась полностью. Как с этим у вас?

— Я не читал твоих статей, а значит…

— Не путай, — с легким пренебрежением сказал Лерман. — В твоей реальности ты не читал, да. Но склеиться должны были… В общем, ты можешь проверить? Или вы? — обратился он к Лене.

Вряд ли Лена поняла идею, но, обменявшись взглядами с Купревичом, достала из сумочки смартфон и спросила:

— Что искать?

— Зайдите на сайт журнала «Физикал ревю», в Гугле он легко находится. Обратитесь к содержанию за позапрошлый год, и там…

— Где искать, вы сказали?

— В Гугле, где еще? — Лерман начал раздражаться.

— Лена, — напряженно произнес Купревич. — Самая распространенная поисковая система… какая?

— Ах, это! — улыбнулась Лена. — Я не расслышала. Извините, ребята, я чайник в интернете. Как-то мне на день рождения подарили читалку, я даже коробку не распечатала. Читаю бумажные книги, бумажные газеты…

— Смóтрите бумажный телевизор, — раздраженно добавил Лерман.

— Ну… в какой-то степени бумажный. Телевизор у меня «Сони» со сворачивающимся экраном, знаете? Как плотная бумага. Это я себе позволила, когда…

Она прикусила губу. Баснер, демонстративно повернувшийся лицом к окну, сказал, не оборачиваясь:

— Это не бумага, это пластик.

Купревич вспомнил, какой телевизор стоял у них дома. Он точно знал, что… Странно. Он помнил, конечно, он же только позавчера… но какой фирмы… размер экрана… Он нервничает, и потому память буксует. Плоский экран, конечно. Высокого разрешения. Как называется…

Он не мог вспомнить.

— Что? — сказал Лерман. — В памяти двоится? Володя, не отвлекайся на мелочи, они еще будут путаться, пока память не устаканится в суперпозиции. Не думай о лишнем.

Он говорил с ним, как с ребенком.

— Вот, — сказала Лена, — нашла. «Физикал ревю». Год две тысячи пятнадцатый.

— Как же вы его нашли? — Лерман и с ней разговаривал, как с ребенком. — С помощью поисковой системы, верно? Какой?

Он хотел знать, в каком направлении будет меняться память.

— Гугл, конечно. — Лена никому не позволяла говорить с собой подобным тоном. — Я не расслышала сначала. Итак?

— Гугл, прекрасно, — пробормотал Лерман.

— Давай я, — Купревич забрал у Лены телефон, ничего особенного, знакомая фирма LG, у Ады был похожий… У Ады. У кого сейчас ее телефон? Почему ему не пришло в голову выяснить?

— Что с тобой? — Голос у Лены был почти такой же, как у Ады. В точности такой же. Ада так же наклоняла голову, задавая вопрос. Так же смотрела в глаза, она никогда не отводила взгляда первой.

— Ничего, — пробормотал он.

Экран был привычным, картинка Гугла выглядела обычной, хотя и было в ней что-то… Он не понял — что, но тут же об этом забыл. На странице журнала нашел оглавление, здесь тоже возникла странность: к некоторым статьям доступ был свободным, к некоторым — платным, причем это не зависело от времени публикации. Набрал фамилию Лермана. Странное чувство раздвоения сознания: он, конечно, хотел, чтобы статья была на месте и в свободном доступе, тогда они смогли бы с Иосифом подробно все обсудить и прийти хоть к каким-нибудь выводам. В то же время он хотел, чтобы статьи не оказалось. Не писал Лерман ничего по поводу сложных склеек. И пусть утрется. Пусть посмотрит, наконец, удивленным, испуганным, просящим взглядом. Сбить спесь. Поставить на место.

В оглавлении было три статьи, две в закрытом доступе, одна в открытом.

— «Распределение операторов Менухина-Горчака, — прочитал вслух Купревич, — в пространствах межмировых взаимодействий, и расчет склеек второго порядка в линейном приближении».

— Что? — Лернар потер лоб. — Ну-ка, покажи.

Он изучал картинку в телефоне, будто это было изображение Моны Лизы. Или нет — фотография обнаженной женщины в неприличной позе.

— Что-то не то? — осведомился Купревич. Конечно, что-то было не то. И он даже мог сказать — что именно. Менухин никогда не занимался многомировой физикой. Горчак — да, оператор его имени стали использовать в эвереттовской математике в позапрошлом году, но не для расчетов склеек второго порядка (кстати, это еще что такое?), а для перенормировки нелинейных частей уравнений Шредингера.

— Я не писал статью с таким названием, — в голосе Лермана наконец прозвучала растерянность. — Или… может… погоди… дай вспомнить.

Память у него, видимо, тоже двоилась. Плохо. Они не смогут обсудить проблему, если даже в названиях собственных работ начнут путаться. Если он забудет все, что сделал за последние годы. Потом вспомнит, конечно, но это будет уже другая память, о другом. И у Иосифа будет другая память. Может, это не плохо. Их памяти начнут, по крайней мере, соответствовать друг другу.

— Кажется… — бубнил Лерман. — Ну да…

Вспоминай, вспоминай…

— Лена… Леночка…

Кто это сказал? Лена уткнулась лбом в его плечо — было ей страшно, или она тоже путалась в своей памяти? Почему раньше, на кладбище и потом с памятью все было в порядке? Или он не обращал внимания?

«Кто я? — подумал Купревич. — Кто я сейчас?»

Конечно, он был собой. Ада умерла, и ему звонила Лена, подруга Ады, женщина, сидевшая сейчас рядом и положившая голову ему на плечо. Ее голос он тогда перепутал с голосом жены, и когда услышал: «Ада ушла от нас», подумал, что она жестоко над ним шутит. Наверно, репетирует роль. Хотел сказать: «Ада, это глупая и неуместная шутка. Как ты меня напугала!» Но женщина представилась, он же слышал, она сначала сказала: «Я Лена, подруга вашей жены, у меня ужасная новость…»

«Кто я сейчас? А Лена? Она помнит тот разговор?»

— Черт! — Лерман бросил телефон на кровать, Купревич подобрал его и посмотрел на экран. Иосиф ушел со страницы журнала и, видимо, пытался найти свою статью (ту, которую все еще помнил) поиском в Гугле.

— Послушайте, — нервно заговорил Лерман. Сейчас это был совсем другой человек, не самоуверенный, но еще сохранивший остатки самоуважения. — Послушай, Володя. Мы должны немедленно все обсудить и записать. Память меняется стремительно. Я понятия не имею, что именно забыл и забыл ли вообще что-нибудь. Ты тоже знать этого не можешь. Пока мы будем искать старые статьи и пытаться совместить несовместимое — только время потеряем.

— Согласен, — кивнул Купревич.

— Говорите, говорите! — насмешливо произнес Баснер. — Увеличивайте фальшь.

— Помолчите! — вскричала Лена. — Не мешайте, пожалуйста.

Баснер пожал плечами и сказал, прижавшись лбом к оконному стеклу, отчего голос его звучал глухо, как из банки:

— Я не оставлю Аду в этой земле.

Он был в этом уверен.

Лерман закинул ногу за ногу, возвел очи горе и заговорил, будто читал лекцию на семинаре в своем физическом институте. Лена хотела что-то сказать, но Купревич крепче обнял ее за плечи, провел ладонью по ее щеке, и Лена опять прижалась лбом к его плечу. Что-то прошептала, но на фоне монотонной речи Лермана он не расслышал, переспрашивать не хотел, он и так знал, что она сказала, точнее — чувствовал, но не мог перевести в слова, потому что это были бы его слова, перевод с языка на язык.

Он заставил себя сосредоточиться.

— …Писать их бессмысленно, — бубнил Лерман. — Инфинитный анализ не позволяет пока записывать нелинейные шредингеровские уравнения в форме, которую можно приспособить для аналитического решения, а численно решать у нас нет возможности. Поэтому в первую очередь нужно оценить время релаксации для склейки четырех классических реальностей. Хотя бы порядок величины. Судя по ощущениям, релаксация еще не закончилась, значит, время — порядка суток. Но возможно, больше. Что думаешь?

Вопрос был задан неожиданно, но ответил Купревич сразу, будто думал над проблемой не один день и даже не один месяц. Он сам удивился собственным словам, но они действительно соответствовали его мыслям — неожиданным или выстроенным давно, сейчас это не имело значения.

— Три-четыре дня. Порядка ста часов. Вряд ли меньше, потому что я помню не только новые ситуации, но частично и замещенные. Вряд ли больше, потому что тогда восприятие суперпозиции оставалось бы на уровне «Не может этого быть!», а мы — я говорю о себе, но, как я понимаю, ты чувствуешь то же самое, — уже почти полностью восприняли новую ситуацию.

Да. Лена потерлась лбом о его плечо, и это было самым надежным аргументом.

— Пожалуй, — протянул Лерман. — И что? Мы сможем придумать ветвление, приводящее к декогеренции и распаду суперпозиции, только пока релаксация не завершена. Потом мы попросту забудем о такой возможности.

— Может, и не забудем, — возразил Купревич. — Или ты считаешь, что, когда суперпозиция установится окончательно, мы будем считать естественным и даже единственно возможным, что у Ады было четыре мужа? У каждого из нас останутся материальные свидетельства: документы о браке, фотографии, вещи Ады в твоей московской квартире, в нашем бостонском доме… — Он покосился на Баснера, по-прежнему стоявшего у окна спиной к ним. — В его квартире в Нью-Йорке… В квартире Ады в Тель-Авиве?

— Это мы узнаем, если ничего не будем делать и тупо ждать окончания релаксации.

— Равновесие новой реальности должно быть непротиворечивым, а четыре мужа — это…

— Функция релаксации — экспоненциальная, к равновесию приближается асимптотически… Черт! Прекрати разводить демагогию! Чтобы вызвать декогеренцию, необходимо создать причинно невозможную ситуацию. Согласен?

— Если ты попробуешь создать такую ситуацию, — насмешливо произнес Купревич, неожиданно почувствовав себя способным не только дискутировать с Лерманом, но и победить в споре, — то у нее будет причина, и, значит, никакая созданная кем бы то ни было из нас ситуация декогеренцию не вызовет.

Лерман молчал, сцепил пальцы, думал.

— Вода теплая, — сказал Баснер. — Люди купаются. А она лежит в земле.

Он прижался лбом к стеклу, и плечи его затряслись.

— Господи, — пробормотал Лерман. — Только истериков нам не хватало.

«Историков», — расслышал Купревич и сказал:

— Он меня уверял, что вся история — набор фальшивых интерпретаций, и чем глубже в прошлое, тем их больше. А верных нет вообще.

— Ну да, — вяло согласился Лерман. — Склейки происходят, скорее всего, так же часто, как ветвления. Любая реальность, в какой бы ты ни оказался, есть, в общем случае, суперпозиция. Ветвления меняют мир незначительно, значит, и склейки почти не изменяют реальность. Время релаксации вряд ли в таких случаях, а их подавляющее большинство, больше секунд, а то и миллисекунд. Мы этого не замечаем, иногда обращаем внимание на предметы, которых раньше не было, или предметы, которые только что были вот тут, а сейчас их нет.

— Это известный эффект, я его математически описал в статье…

— О! — воскликнул Лерман. — Для тебя эффект — известный и естественный, а как его воспринимают другие? Будто провал в памяти, верно?

— Да, — согласился Купревич.

— Я, — задумчиво произнес Лерман, — использовал в работе другой эффект. Эн-Эл-О.

— Ты полагаешь…

— Почему нет? Соответствие уравнениям ветвления полное! Время релаксации совпадает с точностью до порядка! Кто-нибудь описывал эн-эл-о, живущее больше нескольких минут?

— Я ничего не понимаю, — подала голос Лена. — Вы перескакиваете с пятого на десятое.

— Чушь! — Лерман по-прежнему смотрел в потолок. — Мы предельно последовательны. Итак, время релаксации зависит от сложности склейки и варьируется в пределах от квантового времени для склеек атомного размера до нескольких суток для таких сложных суперпозиций, как наша.

— Что это нам дает? Никакие уравнения все равно…

— Конечно, нет! Только качественные выводы. Это плохо, да. Любое наше решение будет приблизительно и может привести к последствиям, которые мы не способны предсказать. Но ничего не делать?

Лерман выстрелил себя из кресла, как из пращи.

— Господи! — воскликнул он. — Я понял!

Купревич с Леной переглянулись.

«Он понял. Я понял это раньше. И ни за что не скажу вслух».

Лерман подошел к стоявшему у окна Баснеру и ударил того по спине кулаком. Не сильно. Скорее, приложил кулак и тут же отдернул. Баснер стремительно обернулся.

— Что… Что вы…

— Вы правы, — сказал Лерман. — История — набор фальшивых интерпретаций и артефактов. Вся. Потому что вся история не только человечества, но мироздания — это суперпозиция различных состояний, множества склеившихся ветвей, безумная калейдоскопическая игра природных сил и законов физики. И знаете, что надо сделать, чтобы разрушить конкретно нашу суперпозицию? Вы ведь не хотите быть одним из четырех мужей нашей любимой Ады?

— Я не…

— Хотите или нет?

— Нет, черт вас всех побери!

— Ну вот, — удовлетворенно сказал Лерман и произнес наконец слова, которые Купревич уже несколько раз повторил мысленно: — Все просто на самом деле. Чтобы вызвать декогеренцию, нужно кого-нибудь из нас четверых убить. Может, одного будет недостаточно, и придется убить второго. Может, и третьего тоже.

Баснер отшатнулся.

— И кто будет судьей? — осведомился Купревич. Он уже думал об этом, но сказанные вслух слова показались безумными и просто бессмысленными. Над ними можно было посмеяться, можно было не обратить внимания, но принять всерьез — невозможно. Хотя логически…

Лерман был прав.

— Кто станет решать? — продолжал Купревич, чувствуя, что голос готов сорваться в крик. — Первый? Второй? Кто будет приводить в исполнение приговор? А? Ты что, Агаты Кристи начитался? «Десять негритят»?

— Он шутит, — пробормотала Лена. — Это у него шутки такие.

— Дурак, — резюмировал Баснер, отворачиваясь к окну.

— «Десять негритят»… — протянул Лерман. — Похоже, да. Особенно если учесть, что все мы, четверо, убийцы. Я не вас имею в виду, мадам. Или как в Израиле называют… Не обращаться же к вам «женщина», как в России.

— У меня есть имя. Елена.

— Елена, — повторил Лерман. — Вы тут ни при чем. То есть при чем, конечно, поскольку были подругой Ады. Косвенное участие… А прямой причиной склейки стали мы, четверо. Трое здесь присутствующих и отсутствующий по уважительной причине… как его… Шауль? Да, Шауль.

— Склейка началась, когда… — Купревич не успел закончить фразу.

— Когда умерла Ада. Но это следствие. Явление, одинаковое во всех склеившихся ветвях. Склейка потому и произошла, что в четырех ветвях Ада умерла. Неужели это не очевидно?

Лерман обращался к Купревичу.

— Очевидно, — буркнул тот. — Но при чем…

— Должна быть причина, — объяснил Лерман менторским тоном, будто читал лекцию непонятливым студентам. — Обширный инфаркт. Бывает и у молодых. «Бывает» — не объяснение, а констатация, верно? Проблема в том, что каждый из нас уже не помнит в точности прежнюю реальность, свою. Изменения в памяти начались, как только возникла склейка, ты согласен?

Лерман не ждал ответа, Купревич промолчал. Он был согласен.

— Изменения становились все более существенными в процессе релаксации. Изменения продолжаются и сейчас, поэтому бессмысленно спрашивать — по себе сужу, — что на самом деле происходило перед тем, как сердце Ады остановилось.

— Я помню, — сказала Лена.

— Да ну? И вы, конечно, уверены, что помните именно то, что было… как бы это сказать… на самом деле? «На самом деле» в кавычках, конечно.

— Шауль помнит то же, что я.

— Конечно. В процессе релаксации…

— Есть документы! Свидетельство о смерти, там указана причина! Есть разрешение на захоронение, там определенно написано, что смерть была естественной!

— Производили вскрытие? — нарочито будничным тоном спросил Лерман.

— Нет, но… Или… Не помню… — Лена с ужасом подумала, что действительно не помнит. Последние дни слились в серо-черную ленту. Это была не амнезия, отдельные события она помнила прекрасно: плачущий Шауль, которого под руки вели мужчины; раввин, произносивший кадиш; она бросает горсть влажной земли; возвращение в ставшую пустой и нежилой квартиру, где всего несколько дней назад Ада создавала жизнь, как творец Вселенной… Больше ничего не вспоминалось, будто она потеряла на время сознание или была под наркозом. В прошлом году — это Лена помнила — ей давали наркоз перед гастроскопией, она закрыла глаза, сразу открыла, а оказалось, прошло полчаса.

А оказалось, прошло два дня…

— Вот видите, — с удовлетворением произнес Лерман. — Не помните. А документы… Что документы? У каждого из нас есть документ о браке с Адой. Думаю, суперпозиция не изменила этого нашего состояния, и знаете почему?

Купревич знал, но не хотел произносить вслух.

— Потому что наш брак с Адой — причина ветвления и, следовательно, причина склейки. Эти данные не могли не сохраниться, иначе склейка не произошла бы. Ты согласен?

Купревич кивнул.

— И ты все равно считаешь, — с осуждением произнес Лерман, — что не мы убили Аду? Каждый из нас.

— Володя, — Лена все еще прижималась лбом к его плечу, и голос звучал невнятно, Купревич скорее ощущал его, чем слышал, воспринимал эмоцией, а не слухом. Он не понимал, как это возможно физически, но ему казалось, что Лена вообще не подавала голоса, говорила с ним мысленно. — Володя, скажи ему, он плохой человек, он говорит ужасные вещи. Почему ты молчишь, Володя?

— Потому что он прав. — Он по-прежнему не мог выговорить это вслух, но с Леной обязан был быть откровенным, Лене он мог сказать… то есть, подумать, а она услышит… Себе он лгать не мог, себе лгать у него не получалось никогда. — Он прав, Леночка. Мы оба занимались… занимаемся теоретическими методами многомировой физики. Мы оба пытались придумать математический аппарат для расчета сложных склеек. У него это получилось, у меня не очень, но принцип понятен нам обоим. Для такой сложной суперпозиции должна существовать единая для всех склеившихся ветвей причина. Она есть: смерть Ады. И единственное, что связывает ее смерть со всеми нами — то, что мы были ее мужьями.

— Ну и что?

— Я не помню… И в документах это не найти, уверен. Документы тоже меняются в процессе релаксации. Баснер прав: вся история — сплошная фальсификация. Постоянно меняющиеся артефакты. Все связано, понимаешь?

— Ну и что?!

— Почему мы с Баснером оказались рядом в самолете? — продолжал размышлять Купревич. — Почему самолет летел полупустым, и одно кресло в нашем ряду осталось свободным? Почему мы разговорились? Все это — события настолько мало вероятные, что…

— Ну да, ну да, — нетерпеливо произнес Лерман. Оказалось все-таки, что говорил Купревич вслух и довольно громко. Баснер отошел от окна и внимательно прислушивался. — Потому я и говорю, что смерть Ады не могла не быть связана с нами, с каждым из нас. И вот что я скажу. Можете мне возражать сколько угодно, но я уверен, что каждый из нас, когда релаксация, наконец, закончится, вспомнит, как именно он убил Аду.

Лена вскрикнула, и Купревичу показалось, что она оттолкнула его, он ощутил этот толчок, хотя на самом деле она еще сильнее прижалась лбом к его плечу, и руки ее сильнее сжали его ладони. «Ты не мог!» — сказала она, и он согласился: не мог, конечно, о таком и подумать невозможно, Иосиф мелет чушь. Как кто-то из них мог убить Аду, если она была в Израиле, а они… Разве что Шауль, о котором он не знал ничего, не знал о его с Адой отношениях, об их жизни, прожитой в другой ветви многомирия. Нет, он не мог представить, чтобы и Шауль…

Убить можно словом. На расстоянии.

А память… Когда Ада умерла и началась синхронизация и суперпозиция четырех ветвей эвереттовского многомирия, стала меняться и память. Сейчас он, скорее всего, помнил не то, что происходило «на самом деле», а то, что по законам физики могло быть склеено в единое целое, слеплено согласно квантовым законам и уравнениям, которые ни он, ни Лерман, и никто на свете не может не только решить, но даже составить.

Он знал, чувствовал, помнил, уверен был: никакое его действие, поступок, слово не могли разорвать Аде сердце. Но в то же время все отчетливее ощущал собственную вину. Все мы виновны в том, что происходит с нашими близкими. Что бы с ними ни происходило, наша доля участия присутствует, знаем ли мы об этом или нет, понимаем или не понимаем, хотим или не хотим.

Но он ни сном, ни духом, ни сознательно, ни подсознанием не хотел, не мог хотеть, чтобы Ада… Все у них было хорошо, они всегда были единым целым…

Кроме последних месяцев. Ссорились, это случается и у самых близких людей. Они поссорились, когда Ада уехала играть в израильском театре, а он был против. Он не хотел, чтобы она уезжала, у него было предчувствие…

Не было у него никакого предчувствия, он сам потом себя убедил, а на самом деле обычное мужское самолюбие. В его работе наступил важный этап, он не хотел отвлекаться на домашние дела, на беспокойство о жене, на звонки в Израиль — дорогое, между прочим, удовольствие. А интернет Ада не признавала, компьютером пользоваться не умела и не хотела, разговаривать по скайпу или в любой социальной сети не научилась.

Это стало причиной ссоры?

Нет, было что-то еще… Он не помнил, хотя должен был. Понимал сейчас, что ссора была, серьезная ссора… о чем?

Он не мог забыть это сразу, какое-то время, несомненно, помнил, и вину свою ощущал, но уже в самолете… нет, в самолете он говорил с Баснером, не ощущая не только вины, но даже не вспоминая о ссоре и словах, сказанных в неожиданной ярости.

Ярости? Не было никакой… А если была, он давно забыл. Не мог помнить, потому что память изменилась, и, если действительно что-то между ними произошло, никакой суд не сможет разобраться, никакой психотерапевт не сумеет вытащить из его подсознания и памяти то, чего там уже нет.

Или…

— Ты ведь и либрационные процессы при склейках учитывал? — услышал он вопрос Лермана. — Для этого не нужно решать уравнений, это сразу получается из принципа нелинейности. Если не учитывал, то грош цена твоей работе.

Либрационные процессы. Он назвал это иначе. Автоколебания нестационарных решений в процессе склеек сложных систем. Вторая его статья так и называлась.

Либрационные процессы или автоколебания — суть одна.

В процессе релаксации сложной склейки могут происходить — недолго, с характерным временем на порядок или два меньше самого времени релаксации — явления, относящиеся к раздельным реальностям. Иными словами, в какой-то момент он мог вспомнить…

Как сейчас.

И потом забыть. Прочно. Навсегда.

— Лена… — сказал он. Ее волосы пахли шампунем, он вспомнил запах, таким шампунем пользовалась Ада. И волосы красила так же. И руки его, обнимавшие Лену, вспомнили… Этого не могло быть, это, конечно, было не так, а может, он потому и вспомнил сейчас разговор с Адой в тот день — потому что шампунь, и краска для волос… Кто знает, какие мелочи вызывают обратные во времени эффекты?

— Так ты либрацию учитывал? — голос Лермана звучал, как набат. Оглушал.

— Я назвал это автоколебательным процессом.

— Ну… — протянул Лерман. — Назови явление хоть так, хоть этак, суть не изменится. Ты ведь вспомнил?

— А ты? — агрессивно отозвался Купревич.

— Господи… — пробормотал Баснер, на которого никто не обращал внимания. Он опустился на пол. Сел, прислонившись к спинке кресла, в котором сидел Лерман.

В сумочке Лены затренькал телефон, но она будто не слышала. Или не хотела слышать.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.