18+
Чирчик впадает в Средиземное море, или Однажды бывший советский пролетарий

Бесплатный фрагмент - Чирчик впадает в Средиземное море, или Однажды бывший советский пролетарий

Объем: 322 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Однажды бывший советский пролетарий…

Вот же ведь как бодро начал, но тут же задумался: а правильно ли я слово бывший перед словом советский ставлю? Может, надо перед пролетарием? А то получается, что этот бывший пролетарий вроде уже и не советский. А какой он теперь? И каким чудодейственным способом вдруг так изменился, что уже и не советский?

Рассказывают, что как-то Михаилу Талю его мама, как приличествует всякой уважающей себя еврейской маме, присмотрела невесту. И, объясняя свой выбор, сообщила сыну, что та — бывшая грузинская княжна. На что сын ей ответил, что княжна «бывшей» быть не может, это всё равно что сказать «бывший сенбернар». И вот мне кажется, что советский человек, как и сенбернар, тоже «бывшим» быть не может.

Ну, да бог с ним, с «бывшим», как и со всем советским. В нашем повествовании это большого значения не имеет.

Плохо другое — я так часто от своего любимого пролетария на себя отвлекаюсь, что боюсь, как бы читатель нас путать не стал — где он, а где я. А мне бы этого не хотелось. Он, в отличие от меня, человек пустой и никчемный. Мне за него просто стыдно бывает порой. Я бы так, как он, никогда не поступал бы, я бы убивал таких ещё до советской власти. Но он оказался сильнее.

Поэтому ещё раз хочу подчеркнуть, что мы с ним совершенно разные люди и ни в чём не схожие. Пролетарий мой, например, брюнет, а я, наоборот — астигматик. А ещё он петь любит, а я больше по балету.

Он обычно, как напьётся, головой о стенку бьётся, как правильно заметил всего лишь шапочно знакомый с моим героем замечательный поэт Игорь Иртеньев. А я наоборот — сижу и плачу, сижу и плачу, неизвестно зачем и почему и даже когда не напился ещё, что успел подсмотреть некий зоркий провинциал из Петушков, стремящийся попасть в Кремль.

А мой герой, прежде чем стену обижать, запевал, как правило:

Я теперь вспоминаю, как песню,

Пионерии первый отряд.

Вижу снова рабочую Пресню

И знакомые лица ребят,

Красный галстук из скромного ситца,

Первый сбор, первый клич «Будь готов!»

В синем небе я вижу зарницы

Золотых пионерских костров.

Его за этот юношеский задор однажды аж на праздник детский затащили, но это было уже совсем в другой стране и даже совсем в другой жизни, и ему даже кажется, что и на другой планете. Надо же было так напиться!

Ну так и я же, и Рязанов говорили ему неоднократно: пить надо меньше! Или хотя бы надо меньше пить.


В школе, где учились его многочисленные дети, постепенно и практически безболезненно забывающие русский язык, как-то праздник Хэллоуин случился.

К вечеру на большое поле перед школой съехались папы и мамы со своими чадами. Их машины выстроились в две ровные шеренги, и все багажники смотрели в образовавшееся между рядами пространство метров в пятьдесят шириной. Штук сто авто собралось. Из них выходили окровавленные или с трупными пятнами, но счастливые пассажиры, открывали багажники своих машин, а там — трупы, скелеты, черти, ведьмы и прочая кладбищенская атрибутика или нечистая сила. Но всё так красиво оформлено!

Дёрнул же меня чёрт сюда притащиться, — подумал незадачливый бывший советский пролетарий! — Поддался на уговоры своей молодёжи. И что мне здесь делать, если у меня в багажнике ничего интересного, кроме сломанного велосипеда и очков для подводного плаванья без одного глаза, нет? И сам я одет не по-праздничному — стыдился он — а в обычном своём строгом одеянии, то есть майка, шорты и шлёпанцы. Я же не знал, как у них тут чего делается…

Но его молодёжь, ничуть не смущаясь отсутствием у себя какой-нибудь косы (которой косят) или метлы (на которой летают), или хотя бы выпавшего из глазницы глаза (который весело болтается по всей морде), принялась весело бегать по полю, наблюдая за приготовлениями опытных хэллоуинистов.

Громко играла музыка.

Наконец, все подготовились. Трупы и ведьмы разложили в открытых багажниках среди черепов и расчленёнки какие-то красивые конфеты и пирожные и встали на защиту своего добра. А детишки, вооружившись пакетами, мешками и корзинами, стали бегать по всему полю от машины к машине, с боем добывая лакомства. Хозяева с притворным ожесточением защищали своё добро, но детишки побеждали. И даже трёхлетняя пролетариева лялька, опешившая поначалу, уже через минуту, позабыв про папу и маму, атаковала ближайший вертеп. А через пять минут и вовсе скрылась из виду.

Хохот и визг стояли невообразимые. Учителя в своём буйстве не уступали ученикам.

В общем, весь этот шабаш напугал только нашего бывшего советского пролетария. Даже не напугал, а расстроил. Он недоумевал, несчастный — почему они так неправильно празднуют? Почему не маршируют с гордо поднятой головой и не поют, например, это:

Мы шли под грохот канонады,

Мы смерти смотрели в лицо.

Вперёд продвигались отряды

Спартаковцев, смелых бойцов.

Или хотя бы это:

Взвейтесь кострами, синие ночи!

Мы — пионеры, дети рабочих!

Почему они так безудержно веселятся — и дети, и взрослые?! Почему он никогда не мог так веселиться?

Или мог и забыл? Неужели мог? Да нет, помнит же он, как учили их, что проявление бурной радости — это постыдно. Смех без причины — признак дурачины. Делу время — потехе час. Да и какие там были потехи — где-нибудь за школой, где учителя не видят?

А у этих — сплошная потеха. Они и на уроках веселятся — вместо того, чтобы зубрить таблицу умножения. И учителя вместе с ними веселятся.

Неправильно они как-то детей учат. Меня вот шесть лет в школе и пять лет в институте самым серьёзным образом учили английскому языку, — угрюмился пролетарий — показывали, как правильно прислонить язык к зубам, чтобы произнести определённый артикль thе, — и всё впустую. А эти… Никто здешних детей не учит, как правильно прислонять язык, а они тараторят на чистейшем английском, не задумываясь о зубах.

Неправильно всё как-то… И несправедливо.

— На нашей планете было лучше… правильней, — сказал вслух сам себе пролетарий и не в силах больше справиться с нахлынувшими воспоминаниями и эмоциями бегом поспешил с поля.

Туда, в темноту, подальше от ярких прожекторов и громкой музыки. Чтобы не напугать никого и не испортить праздник своим лицом. А то ведь они, глупышки, ничего страшнее тыквы с дырками вместо глаз и носа не видели.

И слава богу!

Хава Нагила

1


Однажды бывший советский пролетарий был студентом.

В 1980 году у московских студентов были самые длинные-предлинные летние каникулы. Уже в начале мая всех иногородних из Москвы по малым родинам разогнали, а москвичей по стройотрядам рассовать постарались. Чтобы во время Олимпиады эта шелупонь под ногами не путалась.

В те времена у нас страсть как любили и умели устраивать всякие международные форумы, фестивали и олимпиады, чтобы зарубежные гости из окон «Метрополя» или «Националя» могли разглядеть все преимущества социалистического строя перед остальными.

Был, правда, был у всех этих форумов и олимпиад один неприятный побочный эффект — опасность неконтролируемой встречи. Встречи счастливых граждан страны победившего социализма с несчастными гостями из загнивающего ещё пока Запада. Хотя, казалось бы, чего бояться? Это их загнивающие правители, так недальновидно отпустившие свою молодёжь к нам, пусть боятся. Боятся, что увидев все наши прелести, гости, вернувшись домой, позавидуют и захотят у себя сделать такое же или, того хуже, вообще домой возвращаться не захотят. И это бы ничего — мы всех обездоленных рады приютить, но они же, сволочи, пригреваемые на груди, буквально через одного — тщательно замаскированные враги и шпионы. Поэтому далеко от Кремля иностранцев пускать было нельзя, максимум по Золотому Кольцу. А ещё ведь — какая подлость! — замаскированными врагами могли быть даже приехавшие из самых дружественных стран, правителей которых мы усиленно кормили, поили и одевали в знак признательности за дружбу.

Как раз года за четыре до этого я начал слушать радио. Не в смысле «Пионерской зорьки», «С добрым утром» или «В рабочий полдень». И не песенки разные — их мы любили слушать с магнитофона. Катушечного такого, громоздкого, красивого и любимого. Мы все его части специальной фланелькой протирали, смоченной в одеколоне, поэтому он не только сверкал, но и благоухал, как деревенский жених. По радио же мы зачем-то слушали всякие голоса. Не совсем всякие, а исключительно вражеские. Зачем-то слушали. Зачем-то — в смысле потому, что мы знали, что там всё врут, но всё равно хотелось. Чтобы оценить всю низость их падения и нашего величия.

Я был подготовленным комсомольцем и потому слушать их не боялся — на меня госдеп зря деньги потратит. Более других я полюбил «Немецкую волну» — она у нас как-то меньше глушилась, и в определённые ночные часы я с неё даже песенки Булата Окуджава умудрялся на большой катушечный красивый и любимый записывать. Ах да, сказать по сердцу, я специально стал слушать этих мерзавцев, чтобы эти песенки услышать. Ведь на родине ни по радио, ни по телевидению их не крутили. Только из катушечного и благоухающего можно было услышать их, если повезёт где-то найти запись.

Но, оказалось, они там не зря всё-таки деньги госдеповские получали, на голосах этих вражеских. Слушал я, слушал их клевету в ожидании песен, а они нет-нет, да и умудрялись всё-таки по сердцу царапнуть.

Особенно запомнилась передача, где рассказывали про новую книгу основного тогдашнего советского политобозревателя Юрия Жукова. Очень смешная передача была. И с этих пор я радио «Немецкая волна» стал слушать всё больше как источник новостей, а программу «Время» по нашему телевидению как клевету. С программой «Время» получилось особенно легко — они почти не скрывали, что рассказывают не о нас.

Да, Юрий Жуков, был у нас тогда такой политический обозреватель, серийный орденоносец. Не знаю, может быть, только у Рамзана Кадырова орденов сейчас больше или у Аркадия Мамонтова, чем тогда у Жукова. Очень толстый от лубянских харчей и от этого же совершенно беспринципный. Сказать по правде, в те времена у нас все политические обозреватели на Лубянке харчевались, но не все при этом были такими толстыми и беспринципными. Некоторые пытались как-то подмигнуть, и их за это читатели и зрители очень любили и считали чуть ли не диссидентами.

И вот этот Жуков, издававший книги не реже, чем какая-нибудь нынешняя детективистка, выдал очередную. Может быть она «Отравители. Полемические заметки о буржуазной идеологии и пропаганде» называлась? Это мне не помнится, это я сейчас в Википедии посмотрел. И об эту книжонку, конечно, очень тщательно вытерли ноги на «Немецкой волне». Я смеялся в голос, несмотря на два часа ночи. Одна из глав лубянского идеолога, как мне помнится, называлась «Тощая корова капитализма». И эти забугорные злопыхатели от души порезвились тогда над этим названием — дескать, не такая уж она и тощая, Юрий Александрович, не тощее той, от которой вы спецпаёк получаете на улице Грановского. Я тогда не знал ни улицы Грановского, ни спецмагазина на ней. Ну, улицу-то потом я узнал, а вот спецмагазина так и не довелось, к сожалению.

Это было так смешно — препарирование книжонки мелкого, но в то же время тучного мерзавца, что с тех пор я начал более осмысленно воспринимать окружавшую меня действительность. К телевидению всегда был равнодушен, а тут уж и вовсе перестал смотреть. Сегодня-то, с высоты прожитых лет, я вообще думаю, что Зворыкина надо было бы осудить как нацистского преступника за это человеконенавистническое изобретение, породившее мамонтовых и убившее то главное, чем так гордилось человечество — способность мыслить.

Однако, пожалуй, пора вернуться к московским олимпийским студентам. Но не сразу, конечно, сначала я должен договорить про наших друзей и в особенности про врагов.

Так вот, гостей, которых не подозревали в маскировке, в Совдепии очень любили. Про такого писали в газетах, рассказывали по телевизору, говорили, что он сегодня самый прогрессивный и самый талантливый артист, писатель или художник на Западе. Правда и с ними случались осечки — дружим-дружим, а он вдруг в один прекрасный день возьми да и ляпни какую-нибудь недружественную клевету в наш адрес. Ну, например, агрессия против Афганистана ему не нравится. Да, да, вот так прямо мог и сказать, негодяй, которого мы ещё вчера с руки кормили, сердечным другом называли, орденами осыпали! Назвать агрессией временный ввод ограниченного контингента советских войск! И ведь надо же было так извратить смысл понятных слов. Ввод — это же так нежно, аккуратно, чем-то напоминает манипуляцию с клизмой. Тем более — временно! Не навсегда. Кому-то может показаться, что ввод клизмы и ввод войск не совсем родственные действия. А мне это сравнение представляется вполне удачным. Тем более, войска же никто и не вводил, был введен лишь КОНТИНГЕНТ войск, притом ОГРАНИЧЕННЫЙ, а это, согласитесь, совсем другое. Я уж не говорю о том, что это был ограниченный контингент СОВЕТСКИХ войск, и здесь тоже надо чувствовать разницу. Сейчас мало кто уже улавливает эту разницу, но тогда мы её хорошо знали. И чтобы окончательно вывести клеветников на чистую воду, напомню, что весь этот ввод произошёл не просто так, по чьей-нибудь нелепой прихоти, а по просьбам трудящихся, мать их, масс Афганистана! А перед просьбами трудящихся масс любых стран мы никогда устоять не могли, это у нас в крови.

Но у клеветников ничего святого. Вчерашний сердечный друг заходится в фальшивом негодовании, что, мол, не надо мирные кишлаки, кишашие малолетними детишками бомбардировщиками с лицом земли ровнять.

Не сразу оправившись от такого подлого удара, наша пресса начинала сокрушаться, как же это земля носит таких негодяев? Коллеги, которые по близорукости или по долгу службы с ним раньше близко общались, вспоминали, что и прежде замечали, что тот с душком. С женщинами несдержан, к алкоголю неравнодушен… Или, наоборот — к женщинам неравнодушен, а с алкоголем несдержан. Всё равно плохо. Да и исписался он давно, пропил или продал свой талант за тридцать сребреников — вот и логический результат — грязная клевета.

А однажды нам даже удалось одну из западных звёзд — певца Дина Рида заманить к себе не просто в друзья, а на постоянное место жительства. Это было большой победой на идеологическом фронте, ставшей весомым противовесом всякими способами бегущим из страны неблагодарным гражданам. Отдельные безумцы умудрялись даже Чёрное море переплывать, рискуя утонуть или замёрзнуть, — лишь бы насолить бывшей родине. К слову, про способы бегства из СССР был тогда чудный анекдот.

Я вообще-то не мастер по этой части, но попробую изложить суть:

Один еврей получил, наконец, разрешение покинуть СССР. Все мытарства позади — имущество распродано за копейки, квартира отдана государству, награды и почётные грамоты тоже пришлось вернуть. Стоит в очереди на досмотр в Шереметьеве почти налегке — в руках один чемодан и ещё клетка с попугаем. Подходит его очередь, и вдруг выясняется, что попугая вывозить нельзя.

— Как нельзя? — волнуется без пяти минут эмигрант. — Он говорящий, он мне как родной, он у меня прожил двенадцать лет!

— Ничем не могу помочь, — холодно и брезгливо смотрит на изменника родины таможенник, — попугаев можно вывозить только в виде чучела или тушки.

И тут вдруг встрепенулся, казалось, дремавший до этого попугай:

— Пусть чучелом, пусть тушкой, только бы поскорее отсюда!!!

Закончив рассказ про свободолюбивого попугая, я попытался вспомнить, зачем это я в самом начале повествования про каких-то студентов написал, но не удалось, поэтому я лучше про склонного к необдуманным поступкам Дина Рида продолжу, пока и про него окончательно не забыл.

Так вот, приехал к нам навеки поселиться самый что ни на есть натуральный американский гражданин. Не вынес, так сказать, прозябания в обществе голода, нищеты и безработицы. И не какой-нибудь там, а сам Дин Рид! Правда у себя в Штатах Дин Рид, оказывается, особенной звездой не был, но это выяснилось много лет позже. У нас же, в стране поистине равных возможностей, он моментально стал звездой и, в общем, заслуженно — на фоне нашего Кобзона, ласково именуемого в народе Кабздохом, а в частушках просто говном, Дин сильно выигрывал. Но парень очень скоро затосковал, поняв, что погорячился, перебравшись в СССР. Наверное, вспоминал с сожалением, что лишнего стаканца хватил тогда, накануне судьбоносного решения.

Запросился тут Динушка восвояси: не хочу, мол, быть советской звездой, отдайте мне моё разбитое корыто. Но назад-то пути не было. Не могли мы его отпустить из своего лагеря. Не для того столько старались, чтобы лишиться такого козыря в идеологической борьбе. И тогда Динушке позволили переехать в ГДР. А ГДР в нашем лагере была что-то вроде профсоюзного санатория и выигрывала перед Советским Союзом, как выигрывают «Жигули» перед арбой, на которой я когда-то навоз возил.

Правда и оттуда, не из арбы, а из ГДР зажравшиеся граждане почему-то лезли через берлинскую стену, пытаясь покинуть страну «хоть чучелом, хоть тушкой». Поэтому и в Гэдээрии Дин Ридушка снова затосковал. Ничего лучшего предложить ему мы не могли. Была, конечно, ещё Югославия, но уж такая ненадёжная она была — уследить бы, чтобы она сама через берлинскую стену не перелезла. И сладкоголосому соловушке, любимцу чегеваровской Америки ничего не оставалось, как только утонуть при загадочных обстоятельствах под Берлином.

На этом печальная повесть о красивой американской звезде, перепутавшей небосводы, обрывается — я ведь не только томище в ЖЗЛ об этом певце не собирался писать, он вообще появился случайно, и больше, скорее всего, я о нём никогда ничего не напишу.


2


А о чём я напишу? И напишу ли? Но надо попробовать.

Садился-то я писать совсем про другое и сейчас как раз вспомнил, зачем первое предложение в моём повествовании было про студентов. По утрам моя голова работает не так плохо, как потом.

Итак, студентов разогнали, и мой давний приятель, бывший советский пролетарий, в числе прочих тоже скоропалительно выкинулся из Москвы, чтобы не портить столичных видов иностранным журналистам.

Тут надо сказать, что да, непонятно, как уж это случилось, но однажды мой скромный, несмотря на то что гегемон, советский пролетарий неожиданно для себя перешёл в иное состояние. А именно — в студенты московского института. Но эту метаморфозу мы разъясним ниже, если не забудем, конечно.

И вот уже утром третьего мая пролетарский студент, а лучше студентный пролетарий, во дворе отчего дома, отлобызавшись со счастливыми родителями, стоит и наслаждается ласковым весенним, переходящим в суровое летнее, солнышком.

Понаслаждавшись так секунд семь или восемь, приезжий вспомнил, что очень торопится по важному делу. Его ждала самая красивая девушка в городе, с которой они были так долго разлучены, когда в октябре прошлого года ему вдруг вздумалось уехать учиться в Москву.

Вообще-то это не совсем ему, а, скорее, родителям вздумалось отправить его куда подальше. Они устали наблюдать жизнь молодого советского пролетария, поскольку наблюдения эти не радовали.

Так вот, вспомнив о девушке и крикнув родителям, что ему срочно нужно сбегать по важному делу, пролетарий рванулся к калитке.

— Только недолго, сынок! — успели крикнуть ему вслед не успевшие ничего возразить растерянные родители.


3


Сказать по правде, разлука с самой красивой девушкой не совсем уж с октября по май продолжалась. Были, были встречи и в этом промежутке.

И встречи эти как-то скрасили тоскливые московские будни. Ведь Москва бывшему пролетарию понравилась не очень. Холодно, сыро и темно ему показалось. А когда снег выпал, ещё и скользко. Общежитие для студентов нулевого курса находилось на станции Клязьма, и от электрички ещё надо было с полчаса идти, утопая в снегу. Невзрачное полуразвалившееся здание, топившееся углём, разгружаемым самими студентами, тоже настроения не поднимало. К счастью, наш пролетарий в этом общежитии не зажился, прожил полгода и то с перерывами.

И первый перерыв случился скоро. Не успел он ещё как следует устроиться и вгрызться в гранит науки, как издалека пришла весточка от любимой: они всем цехом едут в командировку в Гродно и проездом будут в Москве. Причём, в Москве они переночуют. К назначенному часу новоявленный студент, как на крыльях, полетел на Казанский вокзал.

Пролетарий был бесконечно счастлив встрече с бывшими коллегами и со своей девушкой в особенности. И они, конечно, обрадовались, а старший группы, технорук цеха, ничуть не удивившись, увидев на перроне своего бывшего подчинённого, сказал:

— О, и ты уже здесь! Отлично, поможешь девчонкам добраться до их квартиры. Да смотрите, завтра не опаздывайте, встречаемся на Белорусском вокзале.

Ему даже в голову не пришло, что, может быть, завтра бывшему пролетарию в институт надо. Правда и сам студент забыл на радостях не только про институт, но и вообще про всё на свете. Он попрощался с бывшими коллегами своего пола, а с двумя остальными устремился в метро, подхватив их совершенно неподъёмные чемоданы. Оно и понятно — командировка на целый месяц, вещей много. Понятно-то понятно, но глаза из орбит вылезали от этакой тяжести у бедного худосочного тогда студента.

Квартира была на Полянке, и от метро пришлось ещё долго идти пешком, со многими остановками. Сами обладательницы чемоданов даже приподнять их не могли, не то что нести. Конечно, предполагалось, что мужики сначала девчонок до их квартиры проводят, а после уже к себе поедут, а тут так удачно подвернулся бывший коллега и новоявленный москвич.

Квартиры, а не гостиница потому, что дорого и у министерства для своих командированных специально несколько квартир было в Москве. Ну, как-то добрались до места, пирушку закатили, отметили встречу.

Очень не хотелось, чтобы наступило завтра, но оно наступило. Поезд был вечерний, и ещё было время погулять, прежде чем выдвигаться на Белорусский вокзал. За ночь чемоданы, казалось, стали ещё тяжелей. Подавляющая часть командированных, мужская, уже была на перроне и ждала только их. Мужская часть приняла от пролетария чемоданы и внесла их в вагон.

Обсудили дальнейшие планы, и было решено, что ближе к окончанию командировки в выходные бывший пролетарий сам их навестит в Гродно. От него требуется только купить билет в общем вагоне в одну сторону, это не так дорого, а там его бывший цех сам будет поить и кормить своего студента и купит ему билет на обратную дорогу.

Поезд начал трогаться, и бывший пролетарий полобызался со всеми на бегу, помахал вслед уходящему вагону и загрустил. И зачем он только сюда приехал, в институт этот! Сейчас бы ехал в поезде вместе со своими друзьями!

Снова стало холодно и темно. Единственное, что скрашивало горечь разлуки, — надежда на скорое свиданье.


4


Да, видимо, надо ещё немного назад вернуться, а то непонятно, чего это пролетарские коллеги всем цехом по командировкам разъезжают вместо того, чтобы дома спокойно трудиться. Только бы не забыть потом опять, о чём я собирался рассказать.

А сейчас вернуться придётся на целый год назад от описываемых теперь событий. Тогда пролетарий, ещё не бывший, трудился себе на родном заводе слесарем. Я и сам тогда там же работал, не подозревая, что когда-нибудь он станет моим главным героем.

Вообще-то на этот завод, где всю жизнь проработали мои родители, меня никак не взяли бы по состоянию здоровья. Медкомиссию не пройти, если по-честному. Мне даже в технический ВУЗ путь был заказан, хотя впоследствии и там медкомиссия закрыла свои здоровые глаза на мои нездоровые. Я уж не говорю о водительских правах! Поэтому дружеский совет — если кто-то увидит, что я еду по дороге, сильнее машите руками и подавайте сигналы голосом, чтобы я вас заметил. А лучше сразу бросайтесь в кювет и лежите тихо, пока я не проеду.

Помню, я ещё в школе учился, когда услышал однажды, как родители шушукаются горестно по поводу моего будущего. И где же наш бедненький сыночек работать сможет, и как же он себе жену найдёт. Работать, наверное, в библиотеку его определим, а сможет ли он вообще знакомиться с девушками?

Как будто для общения с девушками главное — глаза. И даже то, о чём подумал легкомысленный читатель, тоже не главное. Главное — теперь-то с высоты прожитых лет могу открыть секрет — язык. Правда им тоже можно пользоваться по-разному, но здесь я уж от подробностей воздержусь — пусть каждый домысливает в меру своей испорченности.

Поэтому определить меня в цех контрольно-измерительных приборов отцу казалось большой победой. А потом, когда он увидел, что плохое зрение не так уж сильно мешает мне жить полноценной жизнью, решил, что может, я и на другую работу сгожусь. И из вспомогательного цеха я попал в основной.

А что это я всё о себе и о себе, а ведь о другом пролетарии собирался писать.

И вот, значит, начинается у нас строительство нового большого завода, да не простого — итальянского. Всё новенькое, сверкающее: оборудование, каждая мелочёвка, каждый карандаш — всё итальянское! Белая каска на голове с фамилией на латинице!

Никогда не видели мы так много красивого сразу и в одном месте.

Вот в один из цехов этого нового завода и пришёл работать мой герой. Но слесарить там было пока нечего — сам цех ещё строился, и поэтому он, не цех, а мой герой, целыми днями перерисовывал на кальку схемы трубопроводов будущего производства или контролировал строителей. Кроме советского пролетария, в цеху — а это пока был просто строительный вагончик — было ещё только два человека — начальник и механик, тоже советские. По всей огромной территории будущего завода тут и там стояли такие же вагончики — будущие цеха.

Начальником всего будущего производства прислали издалека очень хорошего инженера. И человек он был очень хороший. Недостаток у него был лишь один — традиционные для советских отношения с алкоголем. Он пока приехал без семьи и вечерами собирал весь персонал будущего завода в своей неустроенной квартире попить портвешка. Получалось человек восемь-десять. Портвешок закупался не бутылками, но ящиками. При этом всё было чинно и пристойно — из пролетариев один только описываемый мною друг был, и тот, в общем-то, в вечернем институте учился. В смысле вечером учился, после работы. А какая тут послеработа, если вечером нужно к начальнику всего завода идти? И ведь там не анекдоты скабрёзные рассказываются, а идёт исключительно лишь разговор о будущем заводе, о проблемах строительства. Лучше уж слушать этих умных и красивых людей, чем протирать штаны в вечернем институте, больше пользы. Ведь в компании были не только сам начальник будущего завода, но и главные специалисты, и начальники будущих цехов. И что приятно — нашего слесаря они держали за равного, в тостах не обходили и идеи его выслушивали внимательно.

Я потом спрашивал моего пролетария — да неужели же вся компания была такой исключительно нравственной — вместо того, чтобы девушек позвать, они только о будущем завода говорили до тех пор, пока не посыпятся спать, где кто сидел?

Да, говорит он, исключительно о работе и говорили, и думали.

Но не следует держать этих высоконравственных людей совсем уж за евнухов. Нет-нет, они тоже имели немножко недостатков, но занимались этим как раз на работе. Это особенно здорово, когда ты в рабочее время веселишься, а ещё за это и зарплата идёт. Много, много приятней, чем во дворце и с канделябрами.


5


Однако… Мне мои друзья говорят, что я злоупотребляю этим словом. Возможно. Я вообще такой употребитель — ничего не умею употребить во благо. Только во зло. Поэтому прошу не серчать, я буду употреблять, как могу.

Итак, однако. В цеху моего героя, как уже я сказал, было ещё два человека — начальник цеха и механик. Механик в квартиру на портвешок не приглашался — ранг другой. И пролетарий мой приглашался не за особый ум или талант. Просто он пришёл на этот завод одним из самых первых, когда только начальник и его заместитель были.

Так вот те двое в цеху уже давно вышли из комсомольского возраста, поэтому мой герой сразу же по приходе в цех совершил головокружительную партийную карьеру — стал комсоргом всего вагончика! И неважно, что пока вся его ячейка состояла из него одного — скоро цех будет большой.

И действительно, вскоре ручеёк потёк — специалисты из разных городов огромной страны так и валили. А как-то приехала целая группа выпускников техникума из Владимира, правда, небольшая. Группа состояла из парня и двух девушек, среди которых была и та, которой суждено было стать самой красивой девушкой города.

Я работал в другом цехе, но как раз в это время зашёл проведать друга. И попал как раз вовремя.

Вообще, наш город славился красавицами, и я постоянно испытывал некоторые трудности в присвоении пальмы первенства. Но эта! Здесь я вынужден похвалить вкус своего друга-пролетария, который влюбился в неё с первого взгляда.

Он, бедняга, был так потрясён, что впервые его обычное красноречие изменило ему, и он не нашёл ничего лучшего сказать новичкам при знакомстве, как предложить сдать комсомольские взносы.

Должно заметить, и с досадой, что моему другу-пролетарию в жизни на знакомства с красивыми девушками везло, хотя разумного объяснения этому я никогда не находил и сейчас не нахожу. Он и в молодости ни красотой, ни умом не блистал, а с годами это всё больше стало бросаться в глаза. Сам он при этом, как это частенько бывает у людей недалёких, как раз считал себя умным и красивым. И в силу того же умственного ущерба за чистую монету воспринимал возгласы окружающих в свой адрес:

— Ишь ты, какой умный!

Или:

— Ишь ты, какой красавец!

Это произносилось по-разному — порою с удивлением, что такое возможно, порою еле сдерживающимся от негодования дрожащим шёпотом, состоящим из одних только согласных букв.

Пролетарий, конечно, чувствовал, что и те, и другие говорят это без одобрения, но понимал так, что это они от зависти, сволочи. Сам он, кроме прочих недостатков, практически начисто был лишён этого прекрасного чувства — зависти. Как и многих других, совести, например. Полное отсутствие, вакуум. Сам я человек очень совестливый и даже излишне стеснительный, и особенности характера моего героя меня немного шокируют и даже раздражают. Может, поэтому мы с ним и сошлись — противоположности притягиваются.

Так вот о зависти. Да-да, мне представляется, что зависть не так плоха, как принято о ней думать. Ну, смотря какая, конечно, ведь недаром люди уже давно разделили это свойство человеческой психики на два антагонистических цвета. Есть чёрная зависть — это действительно нехорошо — она иссушает мозги и выхолащивает душу или наоборот, не важно. А вот белая, напротив, делает человека лучше и выше, двигает прогресс цивилизации и катализирует улучшение человеческой расы. То есть в человеке должно быть всего, и зависти тоже, но этого всего должно быть в меру.

Наш же пролетарий, повторимся, этого был начисто лишён, поэтому с детства он не стремился хорошо учиться, хорошо одеваться или хорошо себя вести. Так, чтобы перед другими не было стыдно. Потому, что чувство стыда, напомним, у него тоже осталось в зачаточном состоянии, так и не став полноценным органом.

Родители частенько выговаривали подрастающему отпрыску, что у людей дети, как дети, и только их семью за что-то бог наказал. Сын стоически выслушивал эти стенания, не испытывая, однако, ни зависти к счастливым семьям с удачными детьми, ни стыда, что сам он удачным не уродился.

Да, что касается зависти, здесь надо оговориться, что было у него в юности одно маленькое исключение. Это началось ещё со школы — стоило кому-то из его друзей влюбиться в девочку, как будущий пролетарий моментально влюблялся в неё же. Ему казалось чудовищной несправедливостью, что эта девочка достанется кому-то другому. Эта его юношеская зависть доставляла немало хлопот и неприятностей будущему пролетарию, но к счастью, со временем он понял, что все девочки ему всё равно достаться не могут, поэтому не стоит жадничать. Так он лишился и этого, последнего вида зависти.

А сейчас мой пролетарий взволновался не на шутку, и я это видел.

Девушка просто светилась своей ослепительной улыбкой на ярком узбекском солнышке! А, может, это солнце засияло ярче, глядя на неё и опасаясь конкуренции.

Не замечая произведённого их появлением фурора, юноша, возглавлявший группу выпускников из Владимира, деловито и буднично поинтересовался размерами взносов.

— Ну, думаю, чтоб по паре пузырей на лицо! — приходя в себя, жизнерадостно выпалил комсомольский организатор, не сводя немигающих удавьих глаз с понравившейся ему девушки. Надо же было как-то начинать организовывать комсомольскую жизнь цеха!

Сегодня, наверное, нужен перевод с древнесоветского — пару пузырей на лицо — это две бутылки красного портвейна «Чашма» на одну персону. Комсомолец из Владимира, которого, оказывается, звали Сэм, а в миру Серёга, понимающе кивнул, но высказал разумное опасение, что этого может оказаться недостаточно. Девушки стеснительно захихикали.

По всему было видно, что комсомольцы моему пролетарию попались толковые, вместе они быстро коммунизм построят. Хотя бы в отдельно взятом цехе.

И действительно, мы очень подружились с этими ребятами, а пролетарий мой особенно подружился с той, что красотой своею затмевала солнце. Мы гуляли по городу — пролетарий с красавицей впереди, а мы с её подругой и Сэмом чуть сзади, чтобы не портить вид. Пролетарий совсем не смотрел на дорогу, а только на неё, неестественно выгнув шею и рискуя сбить встречного прохожего или угодить в арык. Но прохожие, завидя нас, сами падали снопами по обе стороны тротуара, из чего я убеждался, что не ошибся, посчитав её самой красивой, ибо меня многие и раньше уже видели, но не падали, если, конечно, не праздничный день.

Рабочее общежитие, где её с подругой поселили, было в пяти минутах от дома моего пролетария, что делало его счастье практически беспрерывным, что называется, без отрыва от производства. Впрочем, близость их жилищ не важна, ибо мой пролетарий практически перебрался к ней, и комендант общежития его считал уже своим и не выгонял на ночь.

Вечерний институт, где мы с ним учились после рабочего дня, он совсем забросил и в конце концов, родители, не вынеся его безмерного счастья, сбагрили парня в Москву.


6


И вот теперь бывший советский пролетарий, а ныне советский студент, собирается в далёкий город Гродно, что почти на самой границе безграничного союза социалистических и при том ещё советских республик, как одно время было принято называть наши колонии.

Собирается, значит, собирается, деньги копит на билет в общем вагоне в одну сторону. Я его потом спрашивал, но он не помнит, может быть, рублей семь билет стоил.

Наконец, дней через пятнадцать-двадцать нерадивый студент, не дожидаясь выходного дня, сел в поезд. В дорогу взял только свой дипломат, в котором лежало два батона рижского хлеба по двенадцать копеек и бутылка пива за тридцать семь. В поезде ничего интересного не было, если не считать хлеба, который пролетарий, лёжа на второй полке, украдкой отщипывал из-под подушки, жмурясь от удовольствия и предвкушая радостную встречу и праздничный стол.

Выйдя из вагона в Гродно, он бодро направился искать общежитие гродненского производственного объединения «Азот». Кое-как нашёл, но там его ожидало жесточайшее разочарование. Оказывается, буквально вчера, раньше положенного времени, командированные из Узбекистана в полном составе отбыли в город Щёкино в Тульской области. Продолжать стажировку. Это было не разочарование даже, это был удар. Ведь у пролетария денег даже на обратный билет нет. И хлеб весь съеден. Вернувшись на вокзал, он дождался обратного поезда и пошёл вдоль поезда плакаться. Нашёл сердобольную проводницу, что-то наплёл ей, и та сжалилась над бедным студентом, впустила его в своё купе.

Неравнодушный к путешествиям студент ещё успел сбегать к привокзальной палатке и на последние копейки купить там кулебяку с капустой. Только на метро пятачок приберёг, а на электричке до Клязьмы он и зайцем доедет.

Бывший пролетарий сидел в купе у проводницы, глядел невидящими глазами на чёрные занесённые белым снегом ели в чёрном пространстве, пока она билеты собирала, жевал кулебяку и мрачно думал о своём дальнейшем житье. До стипендии ещё неделя, а денег взять неоткуда. Он-то рассчитывал всю неделю в Гродно прожить на дармовых харчах и в Москву вернуться аккурат к самой стипендии.

Поезд прибывал утром, и студент решил сначала в институт съездить. В общежитии шансы практически нулевые, а в институте наверняка удастся у кого-нибудь из москвичей рублишко одолжить до стипендии.

Ну почему, почему же они не предупредили, что уезжают?


7


Состав громыхнул, будто бы под колёсами решил покончить с жизнью Железный Дровосек, и встал. Пролетарий вышел, на прощанье расцеловался с проводницей и бодро зашагал к метро.

Кстати, удивительное совпадение, но в этот же самый день и мне с железнодорожными повезло. Я, к слову, тогда уже тоже в Москву приехал и тоже учиться. Но в отличие от моего героя, вёл спокойный и размеренный образ жизни.

И вот пока мой пролетарий бодро трусил к институту, подогреваемый надеждой, я как раз, устав от чрезмерного количества лекций и не дождавшись их окончания, шёл из института куда глаза глядят и забрёл в кинотеатр «Новороссийск». Времени до фильма оставалось достаточно, и денег ещё было на бутылку пива. Расточительство, конечно, в буфете кинотеатра пиво пить, но надо время как-то убить. И солидным человеком себя почувствовать, не без этого.

И вот сижу я в буфете, выпиваю по глоточку, задерживая во рту, чтобы с одной стороны растянуть удовольствие, а с другой — запомнить вкус настоящего пива. А то привык к тому разливному, что возле института в подвальчике под названием «Пни» разбодяживают. Вообще-то подвальчик так не назывался, он вообще никак не назывался, скромно притаившись в каком-то проезде в двух шагах от улицы Карла Маркса.

Бывало, конечно, что получив стипендию, мы с приятелями вдруг такими крёзами себя чувствовали, что не в «Пни», а в главный в Москве пивбар «Жигули» заваливались, что на Калининском проспекте. Вежливый и предупредительный официант моментально нам по графину пива приносил и тарелку соответствующей закуски. Так вот даже там, в пафосном баре, пиво было мутным и прокисшим. Правда, получив рубль, вежливый официант мутные графины тут же уносил и возвращался с прозрачными.

А здесь, в кинотеатре — бутылочное, не разбавишь. Так вот сижу я, прихлёбываю и вспоминаю, как однажды я поехал в Чебоксары, и вот тамошнее пиво мне запомнилось особенно! Может быть, вы, конечно, скажете, что мол, пиво здесь ни при чём, это у тебя язык был молодой ещё, восприимчивый к разным вкусам. Возможно.

Я туда, собственно, не пиво попить приезжал, а к знакомой девушке, что жила в Новочебоксарске. Папа новочебоксарской девушки меня и в деревенский свой дом свозил на несколько дней, привыкать. Привёз и оставил, а сам уехал обратно в Новочебоксарск.

Так там мы с его сынком из погреба нет-нет да и подтаскивали эмалированным чайником и домашнего пивка к себе на поверхность, когда водка заканчивалась. Пиво было некрепкое, но вкусное.

К сожалению, я снова забыл, о чём рассказывать собирался. Перечитал всё написанное выше и совсем запутался. Поэтому вернусь совсем недалеко, в кинотеатр «Новороссийск», где я сижу в буфете в то время, как мой пролетарий в институт входит, высматривая масляными глазками однокурсниц-москвичек на предмет одолжить рублишко. А я сижу и не подозреваю, что когда-нибудь жизнеописание моего собрата по ремеслу и однокурсника задумаю. А то бы я, конечно, забросил и кино и пиво, только бы за ним и таскался, скрупулёзно конспектируя его слова и любовные вскрики.

Ну ладно, пусть он пока высматривает свой рублишко, а мне надо всё же попробовать дорассказать, чем же это мне так с железнодорожными повезло.

Итак, я сижу себе в буфете кинотеатра «Новороссийск» и бутылочное пиво смакую, закатывая очи, как вдруг к моему столику подкатывается некий взрослый респектабельный и интеллигентный дядька и вопрошает веско:

— Можно?

— Пожалуйста… — проблеял я, удивляясь, — все столики свободны, и товарищ мог бы выбрать любой. Но тут же спохватился и закончил учтиво:

— Извольте.

Респектабельный незнакомец, стрельнув в меня глазами опытного охотника, по достоинству оценил последнее слово, широко улыбнулся и, даже ещё не успев пристулиться, взмахнул рукой в сторону буфета, с трудом удерживая равновесие:

— Шампанского нам!

Молодящаяся буфетчица с толстым слоем пудры на стареющем лице засуетилась, завскидывала вверх свой почти белый передничек и весело засмеялась, игриво поводя тоскливыми глазами:

— Закусывать чем будете, молодцы?

О чём она? Какая закуска? Через пять минут фильм начнётся.

Но респектабельный взрослый веско сказал:

— Две бутылки шампанского и шоколада!

Весёлая буфетчица проворно сбегала. Я смотрел на моего гостя с восторженной любовью, а он деловито и умело открутил голову первой бутылке и лихо разлил по трём двухсотграммовым стаканам тонкого стекла. За третьим стаканом он предварительно снова сгонял буфетчицу.

Выпили за знакомство. Он, оказывается, Вадик был, а она Люда. Но Люду после первого за знакомство тоста отвлекли, и она вынуждена была вернуться на рабочее место. Вадик её не удерживал и уж тем более я. Мне вообще в зал уже нужно было, там вот-вот киножурнал закончится. Но после стремительно выпитых первых двух бутылок Вадик зычно крикнул Люде в буфет, чтобы ещё пару несла. Я сделал движение в сторону кинозала.

— Да посмотришь фильм в другой раз! Посиди со мной! — с мольбой глянул на меня Вадик, — Мне так одиноко!

С детства имея склонность к математическому анализу, я трезво рассудил, что двадцать копеек за кино, это значительно меньше, чем халявное шампанское с шоколадом и остался.

Вадик пришёл в кинотеатр уже несколько навеселе, что не сразу было заметно, но сейчас он был уже изряден. Было бы подло бросать его одного и идти на кинофильм. Поэтому я повёл себя благородно, тем более, что двадцать копеек, это даже меньше, чем одна шоколадка.

Я всё гадал, кто же такой этот Вадик — атомный учёный или секретный дипломат. А оказалось — проводник поезда, и его поезд через несколько часов отчалит от близлежащего Курского вокзала. После кинотеатра я пошёл его провожать, и мы напоследок заскочили ещё в какую-то кафешку напротив. Там Вадик меня научил, как правильно пить пиво — нужно смешать полстакана пива с полстаканом сметаны. И хорошенечко размешать. И соли туда немножко, чтобы вкуснее было. Он сказал, что для потенции этот напиток очень хорош.

Напиток мне понравился, хотя меня тогда его чудодействие особо не интересовало, как-то без этого коктейля обходился. Тем не менее после кафешки с засметанненым пивом я в такую потенцию впал, что случайно в вытрезвитель попал.

Но я же сегодня не про вытрезвитель какой-то, пусть даже советский, собирался писать, а про пролетария, а его, оказывается, в институте ждал сюрприз — ему позавчера телеграмма была.


8


Саму телеграмму, никто с собой не захватил, но на словах было передано, что, мол, преждевременно из Гродно перемещаемся в Щёкино. Встречай, мол.

Под телеграмму ему не рубль, а целых три рубля дали взаймы, и он, не мешкая больше ни минуты, снова отправился на вокзал, только уже не на Белорусский, а на Курский. И если бы не коварный коктейль с чудодейственными свойствами, мы бы непременно с ним на вокзале встретились, где я как раз проводника дальнего следования потерял… Может, вместе в Щёкино и махнули бы.

Пролетарий уносился в сторону Тулы совсем уже ночью, часов в двенадцать, как раз когда молодые милиционеры меня в воронок заталкивали.

На станцию Щёкино поезд прибыл в три часа ночи и стоял всего одну минуту, а может, и не стоял вовсе, а лишь слегка притормозил, потому, что спешил в Симферополь. Студент пролетарского происхождения вывалился из вагона куда-то в беспроглядную темень и неохватный снег. И никакого города, только где-то вдали огонёчки как будто бы колышутся. Никто, кроме него, с поезда здесь больше не сошёл. Бывший пролетарий решил на всякий случай у станционного смотрителя справки навести о транспорте, но тот, махнув рукой в сторону миражирующих огоньков, велел пешком идти. Там даже тропинка какая-то натоптана была. И по этой тропиночке повлёкся мой бедный пролетарий, который последнюю свою кулебяку ещё в Гродно откушать изволил.

Но вскоре он сбился с тропинки. Не помню, говорил ли я, что зрение у моего героя не самое сильное место. Он, конечно, не такой слепец, как я — здесь я его обошёл, но ночью тоже ничего не видит. Если только огоньки. И вот где-то тропинка вильнула, чтобы обойти овраг, а пролетарий не вильнул, ориентируясь на огоньки. И тут же полетел в овраг. А в овраге снег ещё глубже. И огоньков никаких уже не видно. Выбирался из оврага мой пролетарий ползком, приговаривая: «Уже не долго, сынок», преследуемый голодным воем ещё не решающихся подойти поближе хищников. Но любовь и желание попасть в тепло не дали ему погибнуть. И он дошёл до огоньков. А там и общежитие какое-то нашлось.

Продрогший студент с полчаса тарабанил в дверь, пока, наконец, из-за двери не раздалось недовольное ворчание вахтёра. Услышав, что припозднившийся путник ищет общежитие производственного объединения «Азот» вахтёр отпер дверь и впустил с облегчением вздохнувшего студента.

Но, оказалось, что герой мой рано радовался. Нет здесь никаких командированных из Узбекистана. Видимо, они в другом общежитии. У «Азота» их не одно и не два, а несколько. И вахтёр начал звонить по другим общежитиям и уже первым же звонком попал куда надо. Заспанный вахтёр рассказал путнику, как туда добраться, и не успевший ещё согреться студент снова шагнул в студёную ночь.

Там долго стучаться уже не пришлось — тот вахтёр не ложился после того, как его разбудили телефонным звонком. Он признался, что да, какие-то командированные из Узбекистана, человек пятнадцать, в общежитие имеются, но только объект режимный, и никого сюда без особого распоряжения он не пустит. Приезжий забеспокоился и возвысил голос. Страж порядка предлагал дождаться утра или милиции.

На шум из комнат высыпали жильцы общежития — все пятнадцать человек. Увидев ночного гостя, они вначале опешили, как в знаменитой комедии при слове «ревизор», но быстро пришли в себя и, перебивая друг друга, поведали хозяину ночлежки, что это не диверсант, а их коллега и даже начальник. Что он случайно отстал от группы, потому что в поезде так напился, что выпал из вагона. Поэтому и опоздал на целые сутки. А они-де не стали объявлять на месте прибытия, что их должно было быть больше, рассчитывая, что начальника задрали волки. Но не случилось, дошёл таки, настырный.

И они понесли окоченевшего «начальника» в комнату, где жили самая красивая и её подруга, тоже очень красивая. Растроганный вахтёр суетился рядом и спрашивал, не надо ли ещё чего. Но узбекские гости заверили его, что нет, ровным счётом ничего больше не надо — ни отдельной комнаты начальнику, ни даже отдельной кровати. Разве только если водочки немного, чтобы растереть ночного гостя, дабы избежать обморожения. На это вахтёр только растерянно развёл руками, сокрушаясь, что свою выпил ещё вечером. Да, понимающе поцокали языками подчинённые «начальника», мы тоже, понадеявшись, что его всё-таки загрызут волки, с вечера ничего не оставили. Ну, ничего, авось до утра и без водки дотянет.

Студент, так неожиданно произведённый в конце своего долгого путешествия в начальники, до утра действительно дотянул.

А рано утром треть командированных на завод засобиралась. Треть потому, что завод работает непрерывно, и это был как раз первый день, когда их разделили на смены.

Пролетарию это очень удобно оказалось — большая часть народа всё время с ним, скучать не придётся. И сегодня утром очень удачно его бывшие комсомольцы как раз на завод идти не должны, поэтому, дождавшись одиннадцати часов, они с Сэмом, запасшись авоськами, вышли прогуляться до магазина, пока девчонки на стол соображают. Предварительно прошли по другим комнатам комсомольские взносы собрать. И хотя комсомольцев в группе больше не было, никто не отказывался.

Снег приятно похрустывал под ногами счастливого пролетария, и он совсем не думал, что там, в институте, потеряли его, наверное.

В маленьком магазинчике не удивились ранним покупателям — продавщица уже знала гостей из солнечного Узбекистана и спросила деловито:

— Сколько?

Тут друзья задумались — если брать белое, дороговато будет на всю компанию, красное выгодней, тем более оно здесь продаётся в трёхлитровых баллонах.

Сэм, как принято было в те времена в российской глубинке, любые алкогольные напитки называл вином. Вино разделялось на два вида: белое и красное. Белое — это водка, а красное — портвейн. Всё остальное никак не классифицировалось и интереса не представляло.

— А дай-ка ты нам сегодня лучше пару красненького! Или нет, давай лучше три! Для начала… — вслух размышлял Сэм.

Тут умный студент обратил внимание своего малоучённого собрата на то, что три банки вдвоём неудобно тащить — кто-то будет обижен. Пришлось, чтобы никому не было обидно, брать четыре. Обратная дорога показалась сильно короче, несмотря на тяжесть в руках.

Дома их ждал тёплый и вкусный стол. И ещё более тёплые и сияющие хозяйки, затмевающие своим светом далёкое узбекское солнце.

В маленькой девичьей светёлке поместились все десять человек рабочего общежития, сдавшие комсомольские взносы и не занятые в первую смену. Были тосты, были речи и признания в любви.

Боже, как жаль, что мне не дали тогда дождаться пролетарского студента у Курского вокзала!

Двенадцати литров портвейна хватило, чтобы достойно встретить со смены первую партию своих коллег и проводить на смену всем комсомольским отрядом следующую.

У заводской проходной долго целовались по-брежневски и по-бабьи вскрикивали, вспоминая войну.

На обратном пути запасы, конечно, пополнили. Дома вновь прибывшие бойцы внесли оживление в уже затухавшее, казалось, прерванное застолье. Мой пролетарий, всего лишь минувшей ночью назначенный начальником, до конца комсомольского собрания не досидел. Некрасиво, конечно, но он так трогательно дёргал ногой, убегая от волков, что его не будили. Просто придвинули к стенке, чтобы он не мешал сидящим на кровати и не упал на пол. Его даже не стали будить, чтобы он проводил в ночную смену свою самую красивую.

Пролетарий спал один в большущей кровати, в которой сегодня мне и одному показалось бы тесно и неуютно. А ему тогда казалось очень просторно и комфортно.

Вот, говорят шутники, что раньше и солнце было светлей, и вода мокрей. Шутите, милые, шутите, а я-то точно знаю, что раньше лампочки были другие. В моём детстве, например, в комнате свисала с потолка на перекрученных проводах в нитяной изоляции одна лишь лампочка. И этого света хватало. Этого света было так много, что он освещал не только комнату, но и все дали и долы до горизонта и дальше уходил за горизонт.

А сейчас… Несколько лет назад, когда мы в новой квартире отделку делали, попросил я мастеров в гостиной двадцать четыре светильника сделать по всему потолку. И чтобы лампочки помощней. А уж в своём кабинете я особенно постарался. У меня там не только весь потолок увесили десятками светильников, но и все стены облампочили! И все полки в книжных стеллажах и над столом ещё отдельный прожектор повесили.

Сделали. Включили. Да, над столом, какое-то яркое пятно есть. А вокруг всё равно темень такая, что от стола отходить страшно.


9


Пока пролетарий спал, я из вытрезвителя давно уже выписался и, отряхнувшись, пошёл себе в общагу за конспектами. Хотя зачем они мне, если завтра меня из института с позором вышибут?

Ведь тогда о посещении такого заведения тут же по месту работы или учёбы сообщали. Я-то, конечно, сказал там, что учусь в МГИМО и подрабатываю в зоопарке, но они, сволочи, мой студенческий билет нашли.

И забегая вперёд, скажу, что через несколько дней телега таки в институт прикатила и меня в деканат вызвали, чтобы отчислить. Заодно уж и про друга моего пролетария спрашивали. Проигнорировав основную тему, я наплёл в деканате, что пролетария внезапно скрутил аппендицит на экскурсии в Музее Революции и врачи сейчас борются за его жизнь с переменным успехом, но перевес не за врачами. В деканате поохали и поняли, что говорить сейчас о моём вытрезвителе не совсем этично. И даже, правильней сказать, аморально.

Но вернёмся, пожалуй, в правильное русло. Если оно правильное и если оно вообще русло, а не след бессмысленного и беспощадного цунами.

Пролетарий проснулся, почмокал губами и, ловя ускользающий приятный сон, пошарил вокруг себя рукой. Не вместо объекта приятного сна, обнаружил на своей постели три какие-то фигуры, сидящие к нему спиной. Приятный сон сразу превратился в кошмарный, и студент вскочил, как ошпаренный.

Молнией мелькнуло в мозгу что-то страшное, что учинили эти спины с его любимой, прежде чем присесть отдохнуть. Несчастный студент понял, что сейчас они отдохнут и за него возьмутся, и решил так просто не сдаваться. Пока он размышлял, в какую первую спину ему вгрызться, спины сами, учуяв шевеленье в кровати, обратили к нему свои фронтальные части и с удовлетворением констатировали, что начальник, оказывается, отпочивали, и не иначе, как начнут сейчас иметь своих нерадивых работников за ненадлежащее исполнение должностных инструкций.

Тут только не растёртый вовремя от отморожения студент сообразил, что он в компании не монстров-насильников, а друзей, и сразу обрёл смелость и начальственный голос, дескать, какого рожна вы, сволочи, в нашей девичьей светёлке делаете и где вообще моя светлейшая.

— Сам ты свинья, гражданин начальник! — молвила средняя спина. — Мало что ты не проводил до работы свою любимую, так ты ещё и нас, ухайдакавшихся на работе, так негостеприимно встречаешь!

Оказывается, это вернувшиеся с вечерней смены доедали и допивали в девичьей светёлке. Студентствующий начальник устыдился своего негостеприимного поведения и присоединился к тостующим.

Утром гости ушли, но пришли другие, а заодно и хозяйки светёлки. Посмотрели девушки на свою опочивальню, превратившуюся в клуб ценителей портвейна, и решительно попросили освободить помещение. И суточное застолье было моментально прекращёно. Не совсем, конечно, просто всю посуду и снедь в другую комнату перенесли, где обретался Сэм.

И это было лучшее решение, конечно, в том числе и с точки зрения вчера ещё студента, а ныне начальника всех инженеров. Он с облегчением снова упал на кровать, обдумывая свою дальнейшую жизнь. Пока он будет тут халявный портвейн трескать, его, глядишь, из института вышибут. Даже раньше, чем он в него поступит. Дело в том, что тогда мы с моим пролетарием, хоть и были студентами, но ещё не вполне. Мы учились на нулевом курсе, куда раньше набирали из числа передовых рабочих и крестьян. С ними, конечно, нянчились, как с гегемонами, и многое им прощали, но всё равно, как показала дальнейшая практика, до окончания института сумел добраться лишь каждый десятый.

Но бывший пролетарий этой статистики ещё не знал и думал только об одном — как бы не стать первым, кто сойдёт с дистанции и вернётся в гегемонствующий класс. Ладно если хоть с первого или даже второго курса выгонят, а то с нулевого, или, как говорили раньше, с рабфака — неудобно даже как-то.

Хорошо, завершил раздумья пролетарий, поживу недельку и назад, в ветреную, сырую и заснеженную Москву. И уже никакого баловства, всерьёз засяду за учёбу. Порадовавшись мудрости своего решения, он бодро зашагал завтракать в новую кают-компанию к Сэму. С Сэмом в комнате ещё двое коллег жили, и она была побольше девичьей светёлки, и десять человек здесь размещались легко.

В субботу он, как было намечено, в Москву было засобирался, но завтра, как на грех, у одного из командированных день рождения должен быть. Неудобно было портить людям праздник, и пролетарий решил ещё на пару дней остаться. Хотя, может, если бы он уехал, для них двойным праздником было бы, но никто не признавался.

Во вторник подумалось, ну, уеду я сегодня, припрусь, как дурак, в институт в среду, практически к концу рабочей недели. Чего ради? Нет, поеду-ка я лучше в воскресенье, чтобы уже в понедельник, с чистого листа, мудро рассудил студент и снова повеселел от ощущения переполнявшего его ума.

В воскресенье опять не получилось, он уже и затрудняется вспомнить, почему. Потом опять что-то, да и любимая не отпускала, дескать, нечего так торопиться, всё равно отбрешешься, никто тебя из института не выгонит.

А тут и конец всей командировки не за горами оказался. Бессмысленно было ехать одному, когда уже все на чемоданах. Им на завод всё равно через Москву возвращаться, чего уж дёргаться, вместе веселей.


10


В общем, в институте мой герой не был полтора месяца. Ровно столько, сколько в Щёкине командировались его бывшие комсомольцы. Он вернулся как раз тогда, когда советские войска стали нежно вводиться в дружественный Афганистан. Может быть, на фоне этих новостей, здесь было не до него.

Декану подготовительного отделения, как официально назывался их рабфак, бывший передовой пролетарий таких страстей про свою горемычную личную жизнь понарассказывал, что в процессе сам два раза чуть не прослезился. Декан тоже оказался не бездушным человеком и в конце повести сказал лишь, махнув рукой:

— Иди уж… Но если ещё хоть раз!..

Но бывший пролетарий и сам понимал, что больше ни разу. Исчерпал он свой лимит худых поступков на этот учебный год. Поэтому остаток года институт он посещал более или менее аккуратно, почти так же аккуратно, как пивную «Пни». Тем более что в командировку его комсомольцы из Узбекистана больше никуда не ездили, а учебный год в связи с надвигающейся Олимпиадой закончился уже в апреле. И его родному заводу, взрастившему такого передового пролетария и прилежного студента, было не стыдно встретить его на родной земле.

И теперь мы, наконец, подошли к тому моменту, с какого начинали повесть, а именно к тому, когда приехавший из Москвы на четырёхмесячные каникулы студент постоял на пороге отчего дома, пощурился на ласковое уже майское солнышко да и был таков, сопровождаемый запоздалым криком нерасторопных родителей: «Только недолго, сынок!»

В общежитии его ждала самая-самая, самая красивая и самая любимая. Они не виделись целых четыре месяца, с самого Щёкина. И эти дни нужно было срочно компенсировать. Бывший пролетарий, конечно, помнил наставление родителей и старался вернуться домой поскорей. Они уже скоро стали безуспешно искать сыночка по моргам и больницам, но сынок на четвёртые сутки сам вернулся домой. Родители не оценили его сыновьей привязанности, и отец сказал, чтобы сын шёл бы уже туда, откуда пришёл. Четырёх дней свидания после долгой разлуки им показалось достаточно, четырёх месяцев будет явно много.

И сынок с лёгким сердцем ушёл к друзьям в общежитие. Там было хорошо. Иногда самой красивой надо было идти на работу, и бывший узбекский пролетарий, а ныне московский студент вприпрыжку бежал её провожать. Они тряслись в автобусе и не могли свести друг с друга влюблённых глаз.

Проводивши любимую, московский студент не торопился отойти от заводской проходной, а терпеливо чего-то ждал. И ждал он, оказывается, другую девушку, ту, которую сменяла его самая любимая и самая красивая. С ней он возвращался в город, в её общежитие и коротал время со сменщицей, чтобы не лишиться рассудка от горькой разлуки с любимой. Это общежитие было в пяти минутах ходьбы от того, где он жил со своей самой любимой и самой красивой.

Что сказать по этому поводу? Мне даже писать стыдно о таком человеке, а он чувствовал себя вполне комфортно ввиду неразвитости или полного отсутствия целого ряда человеческих качеств, если помните. Тошнит меня от этого мерзкого человечишки! Но такова оказалась моя стезя — писать не о лучших представителях нашего вида, а о тех, что придётся. У меня есть извинительное — когда я начинал о нём писать, мне он казался симпатичным. Глубоко же я не копал тогда.

Сменщица его любимой девушки не была самой красивой. А и как ею быть, если эта вакансия уже давно и навеки занята. Она была просто красивой, но главное её достоинство заключалось в том, что она в постели позволяла пролетарию всё.

Самая любимая тоже позволяла почти всё, но… не до конца. Весь завод, весь город знали, что у них всё ништяк. И только один московский студент знал, что не всё, и это его, молодого, очень нервировало, а альтернативных способов он ей стеснялся предлагать.

А что же самая красивая? Видимо, не до конца доверяла она своему пролетарию-москвичу и боялась потерять свою девичью честь, которая ещё может пригодиться.

И так они прожили втроём все четыре месяца студенческих каникул.

Наконец, это непотребство кончилось — даже четырёхмесячные каникулы кончаются. Бывший советский пролетарий, а ныне студент первого курса московского института вернулся в Москву.


11


Там, в Москве, всё было по-другому. Другие проблемы, другие заботы, новые знакомые… Пролетарий, конечно, тосковал по любимой, но они переписывались часто и через переговорные пункты переговаривались.

Вы спросите, а что это — переговорный пункт? Ну, это такое…, что-то вроде ваших мобильников, только покрупнее. И посложнее. Пользовались этим так: нужно было заранее прийти на этот переговорный пункт, которых тогда было много в каждом городе, и заказать разговор на какой-то день и час. Тот, с кем вы желали поговорить, получал по почте извещение, вроде повестки, что так, мол, и так, просим вас явиться в указанное время в отделение милиции… тьфу, на переговорный пункт, с вами желают поговорить.

И вот в условленный час абоненты одновременно сходились, как бандиты на стрелку, на переговоры, правда, каждый в своём городе.

Меня могут спросить: а чего это они так уж себе голову морочили, что, не могли созвониться по скайпу? Но я не найду чего ответить на этот простой вопрос. Недавно я где-то слышал, как в начальной школе на экзамене среди вопросов был и такой: как древние рыцари добывали свои доспехи? И, как нынче принято, несколько вариантов ответов: делали сами, покупали, заказывали по интернету. Большинство детишек склонны думать, что заказывали по интернету.

Впрочем, бог с ними, со скайпом и интернетом. Я же о другом рассказывал, хотя скайп с интернетом много, много интереснее моего бессовестного пролетария.

Итак, он живёт в большом городе, безумно тоскует по своей невесте (да-да, он уже твёрдо решил на ней жениться!), пишет ей письма и иногда даже разговаривает по телефону. Параллельно знакомится с другой девушкой, тоже очень хорошей. И постепенно, общаясь с новой девушкой, понимает, что любит её тоже и так сильно, что тоже готов жениться. Он даже уже перебрался к ней, без сожаления расставшись со своей съёмной квартирой. Но в нашей стране полигамные браки не приняты, поэтому пролетарий мучается, не в силах сделать выбор. Так проходит месяц за месяцем, а пролетарий всё мучается и мучается.

Далёкая невеста тоже нервничает и ждёт не дождётся отпуска, чтобы навестить жениха. Наконец, отпуск получен, и долгожданная встреча состоялась. Они целый день гуляли по Москве, не могли наговориться и насмотреться друг на друга. И только одна мысль не давала покоя пролетарию — куда он устроит свою невесту переночевать? Ведь от своей съёмной квартиры он уже отказался, а определиться в гостиницу — это всё равно что… всё равно что… Да в те времена проще по скайпу было позвонить, чем получить гостиничный номер! Не говоря уж о том, что никто их вместе не поселит без штампа в паспорте. Не говоря уже о том, что местная невеста ждёт его у себя дома!

Вот так легкомысленный и бессовестный человек может сам себя в безвыходное положение поставить. И мне его ничуть не жалко, проходимца!

Тем временем вечерело. Нужно было что-то делать — например, пристроиться с иногородней невестой в чьём-нибудь подъезде. Предварительно позвонив по автомату местной невесте с новостью, что он срочно вынужден отбыть на совещание Малого Совнаркома.

Но наш мудрый пролетарий не пошёл по такому тривиальному пути, как ночёвка любимой невесты на вокзале или в подъезде, да ещё отягчённая ложью другой невесте. Нет, пролетарий поступил по-умному — он просто повёл ночевать иногороднюю невесту к местной.

Для девушек этот пролетарский сюрприз почему-то не стал большой неожиданностью. Невесты с видимым удовольствием познакомились.

Были подчёркнуто вежливы и предупредительны друг с другом. Хозяйка дома сама постелила гостье и неизвестно чьему жениху лучшую кровать в доме. Сама легла в другой комнате. В душе пролетария скребли когтями неведомые ему доселе чувства, одно из которых люди называют стыдом. Названий других чувств он не знал, но они тоже больно царапали. Пока шли приготовления ко сну, он малодушно курил в подъезде, кляня себя за чрезмерный ум и прочие качества. В квартиру идти не хотелось, мечталось свернуться калачиком на коврике под какой-нибудь из дверей. Думалось, что вот именно коврик под дверью и есть лучшее место отныне и навсегда для столь непомерно умного пролетария.

Но делать нечего — пришлось всё-таки возвращаться в квартиру, вымучив казавшуюся ему жизнерадостной улыбку, адресованную обеим невестам. Было уже очень поздно, и чертовски уставший от целого дня прогулок и переживаний пролетарий валился с ног. Он добрёл до гостевой кровати и лёг, попытавшись обнять невесту после долгой разлуки. Однако та не далась, а наоборот, столкнула жениха с кровати и велела ему идти в спальню другой невесты. Совсем осоловевший от усталости пролетарий безропотно отправился, куда ему велели. Но и там он не нашёл тёплого приёма:

— Как тебе не стыдно! К тебе девушка издалека приехала после долгой разлуки, а ты!.. Возвращайся немедленно!

Пролетарий, как телёнок, ищущий между двух коров мамкино вымя, послушно повернулся и пошёл. Но снова был отвергнут. Так он и ходил некоторое время из одной спальни в другую, пока не пристроился на полу в коридорчике, поскольку комнат в квартире было всего две.


Ой, что-то осточертел мне этот пролетарий бывший — дальше некуда! О нём писать — только настроение себе портить. Лучше бы я про Дина Рида остался писать.

В детстве у меня была большая его пластинка со множеством песен. Запомнились две — «Элизабет» и «Хава нагила». Надо скорее что-нибудь послушать, лучше всего последнюю. Песней надо заканчивать любую работу. И радоваться. Тем более сама песня говорит: «Давайте радоваться». И я согласен, давайте-давайте! И американский дурачишка пусть порадуется, что мы его помним. Он всё-таки неплохо пел, этот Динушка.

А то там эндорфинов каких-то не хватает, говорят. Или белофинов… Или краснофинов, хотя встречались мне в жизни и синефины. Опять не в ту степь понесло…

Всё-всё, побоку всё, и пролетарий с его дефицитом эндорфинов в первую очередь. Будем петь и радоваться! Это много приятнее, чем про какого-то безмозглого и бестолкового пролетария писать. Я уж не говорю про читать.

Хава нагила, плииз!

Красота человеческая

Однажды бывший советский пролетарий узнал, что человеческая красота очень странная штука — очень непостоянная. Не в том смысле, что с годами красота теряется, это тоже не всегда бывает. Доводилось мне видеть, как не слишком симпатичный в молодости человек с годами вдруг преображается в писаного красавца. Взять хотя бы того же Аркадия Райкина.

Но я о другом хотел сказать — бывает встретишь красивого человека и любуешься им, пока он не заговорит. Тогда только видишь, что он безобразен.

Бывает и по-другому.

Со второго семестра начинался новый предмет — физика. Бывший советский пролетарий в прекрасном настроении вошёл в аудиторию и сел в первый ряд. Не спеша, с удовольствием выложил перед собой большую толстую тетрадь для конспектов, ручку и карандаш. Сколько его знаю, у него всегда так: начало любого дела вызывает приступ вдохновения и надежду, что вот теперь-то он всё будет делать как надо. Если с первой же лекции внимательно слушать, аккуратно всё записывать, а главное не пропускать занятия, то всё будет в порядке. К сожалению, человек несовершенен — он почти всегда знает, как надо, но так, как надо, никогда не получается. С каждым новым предметом начинаешь новую тетрадь, но в ней так и остаются исписанными всего несколько страничек. Сначала одну лекцию пропустишь, потом другую, а там, глядишь, уже и вовсе делать нечего в институте — всё равно ничего не понятно.

Плоды такого неправильного подхода к учёбе бывший гегемон как раз теперь и пожинал. Сейчас, перед самой первой лекцией по физике, праздник его был несколько омрачён «хвостом» по математике, тянувшимся с предыдущего семестра.

Помнится мне, полгода назад с математикой он тоже был настроен очень по-боевому, тоже тетрадку принёс, ручку… Но потом как-то так получилось, что не пришёл, кажется, уже на следующую лекцию. Не знаю уж, какие важные дела его тогда отвлекли, — то ли проспал, то ли встретил кого, а может, просто выпить с утра захотелось. Следующую лекцию опять пропустил. Потом-то он спохватился, вспомнил о своих благих намерениях, пришёл опять с тетрадкой, с ручкой… Но было поздно. Что-то пытался конспектировать, ничего не понимая, а силясь понять, не успевал записывать. Плюнул тогда на всё это мой бестолковый сокурсник и больше на лекции не ходил. Нет, ну, не то чтобы совсем плюнул, — всё время собирался пойти, не на эту, так на следующую. Собирался догнать, попросить кого-нибудь, чтобы объяснили, но не успел. Семестр закончился, наступила сессия, и он, конечно, даже зачёта не получил.

Из института бывшего пролетария не выгнали. Потому что он не после школы к ним пришёл, а «из числа передовых рабочих и крестьян». Была такая форма обучения — не с первого курса, а с нулевого. Но как с передовыми пролетариями ни носились, как ни нянчились, всё равно до защиты диплома из нашего потока добрались процентов десять, не больше. Всё-таки перерыв после школы, работа на заводе или служба в армии как-то расхолаживают к учёбе.

Математику пролетарий таки сдал, правда, сильно позже других. Немного забегу вперёд, чтобы рассказать, как это было.

С чистой совестью пропуская какую-то очередную лекцию, он открыл дверь на кафедру математики и сразу увидел своего преподавателя. Смело подошёл к нему — так, мол, и так, вот пришёл сдавать экзамен. Тот посмотрел на соискателя с интересом и дружелюбно сказал, что не помнит почему-то такого студента. Бывший советский пролетарий, а ныне советский студент оценил шутку преподавателя и так же дружелюбно возразил, что зато он хорошо помнит, как тот читал у нас лекции.

— И как же моя фамилия? — так же доброжелательно улыбаясь, спросил благодушный преподаватель. Тут все присутствующие в помещении оставили свои дела и обратили свои взоры на беседующих, предвкушая развлечение.

Расценив это как первый экзаменационный вопрос, студент, распираемый гордостью за свои математические знания, чётко выпалил:

— Анатолий Иванович Кудрявцев!

Кафедра математики дружно взорвалась хохотом. После некоторой паузы растерявшийся студент решил, что его хотят сбить с толку, и стал тупо настаивать, что видит перед собой Кудрявцева. Это подлило масла в огонь уже затухавшего было веселья. Он начинал понимать, какая трагическая произошла ошибка, прямо как в каком-нибудь заезженном анекдоте, и в ужасе, не найдя ничего лучшего, продолжал мямлить своё. Однако долго гнуть эту линию было нельзя, его могли принять за законченного кретина. И нерадивый студент, не отказавшись, впрочем, от своего утверждения окончательно, стал вкраплять в своё лепетание фразы о том, что сидел на лекциях далеко, зрение у него слабое, что всё внимание его было сосредоточено на доске… Но эти объяснения ещё больше веселили публику, хотя зрение у бывшего, как и у меня, действительно неважное и ничего смешного в этом я не нахожу.

— Я — Добровольский! — с трудом отсмеявшись, гордо заявил мой собеседник, и это собственное заявление снова задушило его смехом. Бывшего гегемона такое безудержное веселье уже начало немного раздражать — ну, перепутал человек, с кем не бывает. Математика всё же — не клоунада! Серьёзнее надо быть!

Наконец, все успокоились, и кто-то сказал:

— Ваше счастье, юноша, что Кудрявцева сейчас здесь нет. Но он вот-вот придёт, подождите его.

Окончательно сконфуженный студент присел за чей-то стол и стал ждать. Стыдно было, конечно, но доброжелательные весёлые взгляды в его сторону вселяли немного бодрости.

Наконец вошёл тот, внешность кого он так бездарно перепутал. Вошедшего встретили очень радостно — думаю, не так, как обычно.

— Здравствуйте, Анатолий Иванович! — горячо поприветствовал его кто-то, поглядывая на жаждущего сдать экзамен. Но тот благородства не оценил, ему эти подсказки были ни к чему, он и сам теперь видел, что это пришёл настоящий Кудрявцев. Они, конечно, с Добровольским совсем не были похожи. Теперь, увидев их вместе, бедный студент удивлялся, как это их можно перепутать. Но в его оправдание могу сказать, что эти преподаватели имели одинаковую комплекцию и главное — оба очкарики.

Бывший пролетарий подошёл к новому Кудрявцеву, представился и в гнетущей тишине изложил цель визита. Все сосредоточенно изучали бумаги на своих столах, прислушиваясь к диалогу учителя с учеником. Кудрявцев, полный добродушный увалень (такой же, замечу ещё раз, как и Добровольский), быстро выдал моему герою экзаменационный билет, посадил за свой стол и ушёл, попросив коллег приглядывать за забывчивым студентом. Как только Кудрявцев вышел, коллеги бросились к студенту, и через десять минут он готов был отвечать.


Так вот, этот знаменательный экзамен случится чуть позже, а сейчас наш студент, пока ещё с грузным «хвостом» по математике, был очень серьёзно настроен. Сидя в центре, в первом ряду аудитории-амфитеатра, пролетарий не участвовал в общем трёпе сокурсников. Готовился морально. Тем более что нас заранее предупреждали старшие товарищи: лектор по физике — это что-то! Очень знающий и любящий свой предмет, очень требовательный и вообще очень необычный. На расспросы, что же в нём необычного, отвечали кратко:

— Увидите!

И эта краткость интриговала — что же в нём может быть такого необычного, что даже рассказать нельзя.

Размышляя об этом и рассматривая свою девственную тетрадь и инструменты, призванные лишить её девственности, мой герой не заметил момента, всё изменившего. По аудитории вдруг прокатилось дружное глухое «ах!» Сидевший в авангарде студент из числа передовых рабочих и крестьян поглядел назад, но оттуда все широко раскрытыми от ужаса глазами смотрели вперёд, за него. Тогда он тоже обратил свой взор к кафедре и увидел, что к ней идёт высокий несуразный человек в изрядно помятых брюках не по размеру, в застиранной клетчатой рубашке и в сандалиях. Это в середине зимы-то!

Я, хоть и не сидел, как мой пролетарий, в первом ряду, тоже был сражён внешностью физика, и сейчас мне даже кажется, что и сандалии у нового лектора тогда были на босу ногу.

Но не обувь больше всего поражала при взгляде на этого человека, а его голова. Она была огромная, абсолютно лысая, с лицом цвета печёной картошки и с вывернутыми синими губами глубоко пьющего человека. Эта голова была невероятна и сама по себе, но носитель её ещё как будто специально подчёркивал её невероятность. По бокам её и сзади до самых плеч свисали длинные чёрные патлы прямых негнущихся волос, напоминавших проволоку, и эти волосы были настолько неестественными, чуждыми этой голове, что приведённое выше определение «абсолютно лысая» казалось единственно возможным. Потом с более близкого расстояния я увидел, что волосы действительно были ненастоящими, они были приклеены к голове каким-то клеем.

Новый преподаватель представился очень низким рокочущим голосом и широко улыбнулся. Возглас удивления и ужаса вновь прокатился по рядам — такой жуткой была его улыбка. Этот человек с успехом мог бы играть в триллерах без грима, чем невероятно сократил бы расходы кинематографистов. Но тогда в нашей стране ничего не знали о таких фильмах, и богом данный дар пропадал зря.

Не замечая нашего смятения, физик начал читать лекцию. Правда предварил её заявлением, что если мы не будем ходить на его лекции, нам на сессии очень туго придётся, потому что того, что он расскажет, мы ни в одном учебнике не найдём.

Ну да, ну да, все вы так говорите…

Лекцию он читал с нескрываемым удовольствием, как будто анекдот рассказывал. Поражаясь каким-то самим же собой излагаемым сведениям, он не мог сдержаться и временами всхохатывал, отчего его лицо становилось ещё выразительней. Видно было, что он так восторгается своей физикой, что не замечает собственного уродства. А может быть, ему казалось, что ослепительное великолепие того, что он нам говорит, с лихвой перекрывает всё остальное.

На пролетария новый преподаватель произвёл неизгладимое впечатление. И, видимо, чтобы избежать нервного срыва, на следующую лекцию по физике мой друг не пошёл.

Прошло время, и прогулов у бывшего пролетария набралось достаточно, чтобы признаться самому себе и потихоньку мне, что он уже мало что понимает. Давно уже он не сидел в первых рядах, а в тех нечастых случаях, когда всё-таки забредал на лекцию по физике, они со своим закадычным дружком Стефановичем старались усесться где-нибудь подальше, на «камчатке», чтобы не мешать никому и чтобы им никто не мешал. А помешать было чему: иногда они приходили с бутылочкой портвешка. В то время его как раз начали продавать в бутылках для шампанского — их прозвали «противотанковыми». «Кавказ» это был или «Агдам» — неважно, но, кроме приятных ощущений (всё-таки 0,75, а не 0,7) появились и неприятные — тяжесть. Тогда ещё не тяжесть от похмелья, — просто бутылка была тяжёлая.

Я смотрел на этих двух уродов с портвейном с отвращением.

И вот сидят они как-то со Стефановичем тихо-мирно на «камчатке», выпивают из стакана, предусмотрительно захваченного из газировочного автомата, никого не трогают, тихо сидят. Но недолго.

Со Стефановичем вообще долго тихо не посидишь, даже и без портвешка. Должен заметить, что этот деятель был тогда очень умным человеком (может, и сейчас он такой, я много лет его не видел), и это их с пролетарием очень сблизило. Не в том смысле, что пролетарий тоже умный, а просто ему всегда нравились умные люди, может, поэтому у нас с пролетарием близкой дружбы не получилось. Но Стефанович, надо сказать, был не просто умный — он был гениальный.

Ум — это легко, его всегда можно отличить от глупости. Что же касается гениальности, то её, оказывается, тоже нетрудно распознать: если человек, который тебе до этого казался просто умным, вдруг начинает истерически хохотать в самом, казалось бы, неподходящем месте, — всё, пиши гений.

А у Стефановича с этим всё было в порядке. С ним невозможно было ездить в транспорте: рассказывая что-то, он кричал и хохотал на весь троллейбус, размахивая руками, и я избегал совместных с ним поездок, опасаясь, что и меня случайно вместе с ним из троллейбуса выпихнут, а то ещё и морду набьют. Окружающие современники не были способны оценить гениальности Стефановича, и только с бывшим пролетарием они сошлись в дружбе. Подозреваю, что их сблизили общие проблемы с головой.

Ну так вот, сидят они, значит, на «камчатке», выпивают, обмениваются впечатлениями от увиденного и услышанного на лекции и, стиснув зубы, хохочут шёпотом. Точнее, пролетарий — шёпотом, а гений всё больше и больше хохочет в голос. Наконец, на них обращает внимание лектор. Что он сказал, дословно не помню, но ясно было, что он понял, чем там занимаются его студенты. Они притихли было, но Стефановича хватило ненадолго, и через минуту он снова ударился в веселье. Наконец они поняли, что понапрасну теряют тут время, тем более что их всё равно через минуту выгонят, да и портвейн, похоже, у них закончился. Решили они потихоньку выбраться, благо в аудитории, кроме тех дверей, что рядом с преподавателем, были и другие, ближе к «камчатке».

Они бесшумно, как им казалось, собрали вещи, так же бесшумно встали и начали было пробираться к выходу, вызывая негодующие взгляды отличниц и брезгливый мой. Стефанович отправился первым, но уже в самом начале исхода он неловко задел ногой стоявший на полу порожний «противотанковый снаряд», и тот покатился вниз, к центру амфитеатра, громким звуком отмечая каждую ступеньку и более умиротворённым — ровную поверхность. Впрочем, и на ровной поверхности звук хорошо был слышен во всех уголках аудитории, тем более что лекция остановилась и все заворожённо слушали бесконечно долгое соло одинокой бутылки. Для того он и амфитеатр, чтобы акустика хорошая была.

Отправленный вперёд Стефанович с первыми звуками удачно запущенного им снаряда в несколько прыжков пулей выскочил вон, и его детский заливистый хохот доносился теперь из коридора. А мой бедный пролетарий на полпути был застигнут сочувствующим взглядом лектора. Как вежливый человек — узбеки вообще уважительные люди — он тоже посмотрел на лектора, выражая взглядом крайнюю стеснительность, и с виноватой улыбкой продолжил свой путь.

Глупо, конечно, всё это выглядело, но ещё глупее было бы теперь останавливаться. Аудитория была большая, и путь из неё бывшему пролетарию, а в скором времени, наверное, и бывшему студенту, показался бесконечным. Уже совсем на выходе его ободрил громогласный рокот физика: «А вот этот студент получит зачёт в следующей пятилетке».

Но беспечный пролетарий не придал тогда серьёзного значения этим словам, хотя и знал, что некоторые преподаватели бывают очень злопамятными.

Жизнь продолжалась. Наш лектор не вспоминал об этом случае, хотя возможности были, ведь он и семинары вёл в нашей группе. На семинарах он обычно давал какую-нибудь каверзную задачу, им самим придуманную, и все полтора часа мы, рассуждая и споря с ним, пытались найти решение. Однажды он, как обычно, дал задачу в начале семинара, а потом его вдруг куда-то вызвали. Через некоторое время, чтобы мы не скучали, в аудиторию вошёл другой преподаватель с кафедры физики. Вместе с ним мы долго бились над задачей лектора, но она не сдавалась. Тогда преподаватель сказал, что должен выйти на минуточку, и через некоторое время вернулся сияющий. Бодро взял мел, подошёл к доске и стал вроде бы успешно справляться с упрямой задачей. Но когда решение уже казалось совсем близким, мел в его руке поскучнел, стал биться о доску всё реже и реже и, наконец, совсем остановился. Преподаватель пристально смотрел на исписанную доску, что-то бормоча вполголоса, а мы, как могли, старались помочь ему, наперебой предлагая разные варианты дальнейших ходов. Он с благодарностью судорожно хватался за каждый вариант, но очень скоро охладевал. Видно было, что ему чертовски неудобно, но делать нечего, он вынужден был снова отлучиться. Появившись через несколько минут, он, сияющий, ликующий, бодро схватил мел. Семинар подходил к концу и борьба с противной задачей — тоже. Но вдруг, когда он совсем уж было собрался поставить последнюю точку, что-то его опять смутило, он даже пробормотал: «Задача решения не имеет». Однако затем, ничего не говоря, снова выскочил из аудитории и, довольно быстро вернувшись, всё-таки победил эту изрядно всем надоевшую задачу. Тут и звонок прозвенел.

…Семестр заканчивался, подходило время страшного суда «за все твои дела». Пролетария больше всего беспокоила физика, хотя я бы на его месте и насчёт остальных предметов не обольщался бы. Надо было получить зачёт и сдать экзамен. Ну, об экзамене этот ценитель изысканных портвейнов и не помышлял, даже зачёт получить не предвиделось никакой возможности. Для этого надо было защитить все лабораторные работы, которых в семестре было семь или восемь. Об этих защитах рассказывали страшные вещи. Говорили, что легче сдать несколько экзаменов по разным предметам, чем защитить одну лабораторную работу у «нашего», что даже самые отличники из отличников немало ног истопчут и слёз прольют, прежде чем получат неразборчивую закорючку в тетради. А таких закорючек надо было получить семь или восемь.

Задача моего героя усложнялась тем, что у него и тетради-то не было, куда эти закорючки ставить. Как-то так получилось, что он пропустил все лабораторные работы, кроме одной, да и ту куда-то потерял вместе с тетрадью, и теперь, чтобы получить зачёт, надо было сначала провести все эти работы, а уж затем защищать их. А провести их можно теперь только в следующем году, то есть угроза остаться на второй год становилась уже не угрозой, а неприятной реальностью. Вспомнилось обещание лектора про следующую пятилетку… Вот так и получилось, что пришлось нашему герою идти к преподавателю, чтобы обсудить скорбные дела.

Физик широко улыбнулся своей обаятельной беззубой улыбкой и великодушно разрешил студенту из числа передовых рабочих и крестьян переписать у кого-нибудь результаты работ и — защищаться.

Защита проходила просто: подходишь к физику с тетрадкой, он смотрит твою (в пролетарском случае чужую) лабораторную и задаёт какой-нибудь вопрос. Если ответ правильный, следует другой вопрос, а если неправильный, идёшь за свой стол и начинаешь мучительно искать правильный. А искать негде, ни в одной книге ответа на такие идиотские вопросы, какими потчевал нас физик, нечего было и искать. И спросить не у кого — он не повторялся. Промучаешься так минут сорок и поймёшь, что ничего не остаётся делать, как идти и предлагать ему такой же идиотский ответ. А в этом наш передовой рабочий толк знал.

Иногда ответ физику нравился независимо от того, правильный он или нет, и тогда он всхохатывал, хлопая в ладоши. Но гораздо чаще версию портвешиста учитель не принимал, и тогда тот, зная, что в следующий раз его очередь дойдёт минут через сорок и что за это время всё равно ничего лучшего придумать не удастся, вступал с ним в спор, напролом отстаивая свою правоту. Это очень веселило физика, и он охотно препирался с пока ещё не бывшим студентом, пока очередь страждущих, стоявших вокруг, не начинала роптать. Тогда он отсылал последнего за его стол и говорил, чтобы тот не подходил больше к нему в ближайший час, так как ему надо отдохнуть от такого передового студента.

Точно так же, препираясь с преподавателем, только ещё вдобавок крича и хохоча на всю аудиторию, защищался и Стефанович.

Бывший пролетарий приходил в институт к восьми утра и уходил в восемь вечера — точнее, в восемь вечера физик всех выгонял. И так целую неделю или даже дольше. Он спросил однажды, знаем ли мы, сколько часов длится его рабочий день, и я нахально ответил, что он у него ненормированный. Что тоже его повеселило.

Со временем я стал замечать, что пролетарий мой идёт каждый день к экзекутору не как на каторгу, а как на праздник. И в один прекрасный день неожиданно выяснилось, что защищать любителю вина больше нечего. Но пролетарий почему-то испытал не радость, а недоумение: как так? Что же я завтра буду делать?

Такой финал явился неожиданностью не только для студента, но и для преподавателя: оказывается, этот нахал получил зачёт одним из первых. Кто-то из отличников обиженно протянул: «А вы же обещали его в следующей пятилетке…» Физик виновато развёл руками.

Но самым главным для нашего героя из того, что произошло в эти дни, была странная трансформация, произошедшая с преподавателем. В какой-то момент препирательств и споров он вдруг понял, что физик — красивый человек. Очень красивый. И это осознание как-то изменило отношение нерадивого студента к несуразному преподавателю. Мне пролетарий рассказывал растерянно:

— Вот я стою за его спиной с тетрадкой в руке в ожидании своей очереди и разглядываю блестящий череп с ошмётками пакли по бокам, с кусками засохшего клея, и мне хочется погладить его по голове, хотя в тех обстоятельствах правильнее было бы мечтать о том, чтобы стукнуть его чем-нибудь тяжёлым. Вот я сижу перед ним и несу какую-то околесицу, а он так по-доброму смеётся и басит: «Ну, ты загнул! Всё, иди отсюда, дай мне отдохнуть от тебя».


…Как-то выяснилось, что дочь нашего необыкновенного физика тоже учится в нашем институте, но на другом факультете. И вскоре я её увидел. Это была с большим трудом передвигавшаяся маленькая уродливая девочка с огромной головой и неестественно скрюченными конечностями и позвоночником. Она была подтверждением слухов о том, что отец её когда-то на прежней работе получил большую дозу радиации…


Затем был экзамен. Пролетарий со Стефановичем вытащили билеты и сели готовиться. Сейчас у физика появится возможность выполнить своё обещание насчёт следующей пятилетки и реабилитироваться в глазах нормальных студентов. Первый вопрос пролетарию был мало знаком, второй ещё меньше, задача вообще не давалась. Сзади слышались взвизгивания веселящегося Стефановича, что говорило о том, что он тоже в затруднении.

Неожиданно экзаменатор произносит своим низким рокотом: «Сначала я вызову тех, кому уже знаю, что поставить», — и пальчиком пролетария со Стефановичем подзывает. Остальные студенты отвлекаются от своих занятий и с удовольствием готовятся наблюдать, как будет происходить экзекуция. Соискатели садятся по разные стороны от экзаменатора и ждут дальнейшей команды. Вдруг преподаватель, не глядя на их каракули, протягивает руку: «Зачётки!» Переставшие веселиться любители юмора и Бахуса отдают зачётки, понимая, что видят их в последний раз. Но физик, быстро что-то написав в них, зачётки возвращает этим дуракам.

В коридоре выяснилось, что у Стефановича «отл.», у пролетария «хор.». Ну, так я же предупреждал, что Стефанович — гений. Удивительно, что это понял и экзаменатор, хотя на троллейбусе он вместе с ними не катался.


Потом-то наш герой как-то взялся за ум, если было за что браться, и институт окончил благополучно. Своего физика он иногда встречал в коридоре, и они всегда дружески друг другу улыбались. Под занавес бывший пролетарий ещё немного отличился: после четвёртого курса ему сделали операцию на глазах, и он ходил по институту в чёрных очках и злорадно хвастался преподавателям, что ему теперь полгода нельзя читать и писать. А вскоре ещё и ногу сломал и ходил в чёрных очках и на костылях. Однажды в таком обличье кота Базилио его увидел физик. Он аж приостановился в восхищении и радостно сказал: «Ну, ты даёшь!»


Сейчас я понимаю, что Валерий Николаевич был тогда совсем не старым. Да он и умер не старым, через несколько лет после того как мы окончили институт. Ему не было и пятидесяти. В памяти остались его красивое молодое лицо, его обаятельная улыбка, его неоправданная доброта ко всяким отбросам общества типа нашего пролетария, его неожиданный, как у Стефановича, заливистый, заразительный детский смех.

Под чинарой

Однажды бывший советский пролетарий лежал под раскидистой чинарой и дремал. Рядом журчал арык, и его кристально чистые ледяные струи освежали раскалённый прозрачный воздух и воспалённые мозги заслуженного пенсионера. Вдали под Чимганом, на берегу Чарвакского водохранилища, рассыпались укутанные пушистым виноградником домики Бричмуллы. А чуть ближе возвышалась исполинская плотина, под которой берёт своё начало река Чирчик.

Пролетарию было лениво и покойно. Бричмуллинская пчела не досаждала. Неуклюже ворочались в голове обрывки мыслей и воспоминаний.

Увиделось, как они с другом после окончания института вернулись из Москвы на родной завод. Это ниже по реке, километрах в шестидесяти отсюда. Отцы их были большими начальниками на том заводе, и приятели рассчитывали, что их определят работать куда-нибудь в заводоуправление, ну, или в отдел главного механика хотя бы. Но отцы, не сговариваясь, нашли своим чадам совсем другое местечко.

Цех, куда определили обоих приятелей, был самым жутким на этом предприятии, самым вредным. Он производил слабую азотную кислоту. Его называли старым, потому что был ещё один цех азотной кислоты — новый. Кстати, стоит отметить для несведущих, что так называемая слабая азотная кислота по своим разрушительным свойствам куда как эффективнее концентрированной. Тем не менее отцы новоиспечённых инженеров решили, что именно этот цех будет хорошей школой жизни для их отпрысков.

И теперь, лёжа под чинарой, бывший пролетарий думал, что, видимо, они были правы. Другие цеха, в общем-то, тоже были далеко не санаториями, но этот — старый пятый, как его все называли, — по своей чудовищности уверенно вырывался вперёд. Оборудование в нём было ещё трофейным, вывезенным из фашистской Германии, и работники, особенно мужчины, тоже производили впечатление вчера сбежавших из фашистского плена партизан — такие они были помятые, измождённые. Молодые ещё ничего, но молодые здесь очень быстро становились старыми. Хотя старых, строго говоря, в цеху вообще не было, ведь на пенсию мужчины отсюда выходили в пятьдесят лет, а женщины и вообще в сорок пять.

Здесь надо отметить экономическую гениальность тех, кто устанавливал эту пенсионную норму, ибо до пятидесяти доживали почти все или, скажем, многие, а вот новоиспечённые пенсионеры практически сразу умирали, ну, год-два успевали отдохнуть. Вот в этом-то и заключалась гениальность тогдашнего руководства — пенсионный фонд тратился очень экономно.

Достопримечательностью старого цеха была стометровая труба, клубы ядовито-жёлтого дыма из которой видны были с любого конца города. Горожане прозвали этот дым «лисьим хвостом» и весело обсуждали почтовую открытку с видом города, на которой был запечатлён памятник погибшим в Великой Отечественной войне на фоне красивого закатного оранжевого неба. Только жители города знали, что заката в том месте отродясь не бывало, что небо просто окрашено «лисьим хвостом».


Но всё это оба приятеля заметили потом, а сейчас они неприязненно оглядывали друг друга. Ещё бы: ведь они снова оказались вместе, хотя давно уже мечтали, чтобы жизнь их разлучила, наконец. Видимо, жизнь имела другие виды на них, зачем-то сводя их вместе снова и снова, начиная со школы. Они много лет сопротивлялись этому, меняя учебные заведения, города и семьи, но потом, давно уже, смирились с тем, что разлука им не суждена, и нисколько не удивились, увидев друг друга перед входом в цех.

Бывший пролетарий не стал мудрить и пришёл на новую работу в своей обычной одежде, которая не сильно отличалась от спецовок слесарей. Приятель же его, хоть тоже из бывших пролетариев, желал, видимо, подчеркнуть свой новый статус: на нём был красивый длинный плащ, на голове красовалась чёрная шляпа, а завершала образ элегантная сумка через плечо. Цеховой народ не оценил изысканного вида нового мастера механической службы и надолго невзлюбил его. Особенно неприятное впечатление произвела на всех сумка через плечо. Зато нашего пролетария сразу приняли за своего.

Но со временем отношение к двум приятелям уравнялось. Тем более что аккуратист снял шляпу и сумку, и о них постепенно забыли, а принятый вначале за своего будущий бывший тоже оказался с изъяном. Выяснилось, что он совсем не умеет работать с людьми. Не вообще с людьми, а с непосредственно подчинёнными ему слесарями. У него плохо получалось ими руководить. Он сразу повёл себя очень демократично, презрев всякую дистанцию, и подчинённые постепенно сели ему на голову. Наконец, в один прекрасный день он не выдержал и устроил очень громкий «разбор полётов» в слесарке — с запуском в полёт гаечных ключей и других инструментов. Слесаря пошелковели. Но уже через день он, видя их исполнительность и преданность, снова перешёл на человеческий язык, и через неделю или две снова назрела необходимость в скандале. И никак ему не удавалось установить золотую середину в отношениях с подчинёнными.

Но это было потом, позже, а пока, в первый день, начальник производства представил молодых специалистов итээровцам, и исполняющий обязанности механика цеха повёл их на основное место работы, в кабинет мехслужбы на втором этаже. Их ровесник казах Бадмаев был назначен мастером всего несколько дней назад, а до того трудился слесарем и даже ещё не сменил спецовку на более приличествующий его новой должности наряд. Он учился в вечернем институте и теперь, закончив его, совершил головокружительный карьерный взлёт, превратившись не просто в мастера, а сразу в двух мастеров и в механика цеха одновременно — все эти три единицы были положены цеху по штату. Куда вдруг в одночасье провалился весь генералитет мехслужбы, было неясно, но очереди инженеров, желающих работать в этом цехе, за забором завода не стояло. Так что появление сразу двух недостающих мастеров, которые специально для этого, оказывается, примчались из Москвы, оказалось очень кстати.

В кабинете Бадмаев предложил новичкам выбрать столы, которых как раз и было три. Они выбрали, уселись и уставились друг на друга. После паузы Бадмаев сказал многозначительно:

— Кого-то из нас должны назначить механиком цеха…

Но москвичи вовсе не собирались конкурировать с выпускником вечернего института, о чём и сообщили. Какая тут может быть конкуренция, если он цех знал, как свои пять пальцев, а они ещё не знали даже, где здесь туалет? Да и слесарям он ещё вчера был братом. Бадмаев повеселел, велел нахлобучить каски, надеть через плечо противогазы на манер той самой сумки и повёл новоиспечённых инженеров осматривать цех.

Едва они вошли в отделение конверсии, как на них тяжёлой плитой обрушился грохот и удушливый запах окислов азота, которые, попадая в органы дыхания, моментально превращались в конечный продукт этого цеха, а именно в азотную кислоту. Из всех соединений труб, которых здесь было, как лиан в джунглях, хлестал сизый дым, заволакивая всё вокруг, а с потолка, стен и пола била какая-то жидкость, от которой на полу образовывались лужи. Москвичи поняли, что случилась страшная авария и первый их рабочий день, видимо, станет последним.

Бывший пролетарий уже готовился к мучительной смерти. В его памяти промелькнул день — восемь лет назад, — когда он ещё был не бывшим пролетарием на этом же заводе. Тогда он работал слесарем в цеху контрольно-измерительных приборов, который теперь показался бы кремлёвским санаторием. Накануне того дня тоже произошло ЧП — взорвался новый цех, и они тогда выискивали в завалах не до конца разбитые приборы, чтобы попытаться их восстановить. Но не до конца разбитых приборов пролетарию не попадалось, а вместо них попался ботинок с фрагментом ноги; рядом валялась разбитая каска, вымазанная кровью и чем-то белым. Отец пролетария всю ночь после взрыва провёл на месте происшествия и утром, зайдя домой, поведал домочадцам, что среди прочих при пуске нового цеха погиб сам начальник цеха Рустамов, — ему оторвало полголовы. И бывший пролетарий, разглядывая окровавленную каску, вспоминал тогда об этом рассказе…


— Ну, чего встали, — не очень вежливо прервал предсмертные пролетарские воспоминания Бадмаев, — пошли дальше, а то мы до конца рабочего дня цех не обойдём.

В тот день противогазами они так и не воспользовались: очень хотелось, но — все ходили без противогазов А потом, попривыкнув, они и вовсе не брали их с собой в цех. Это категорически запрещалось требованиями техники безопасности, но как же можно работать в пятидесятиградусную жару в каске и с противогазом? Ну, каска ещё ладно, без неё нельзя — плеснет что-нибудь на голову, останешься без скальпа…

Но однажды будущий киприот едва не был самым жестоким образом наказан за небрежительное отношение к противогазу. В тот день прорвало уплотнение абсорбционной колонны, и надо было случиться, что неподалёку проходил нарушитель противогазного режима. Все, кто был поблизости, успели выскочить из опасной зоны, а инженер московского разлива неправильно оценил направление ветра и ринулся не туда. Будь под рукой противогаз, он успел бы его нацепить и спокойно выйти на свежий воздух. А тут — он уже видит подоспевший автобус со спасателями метрах в двадцати от себя, но чувствует, что добежать не успевает. Спасатели тоже не спешат ему навстречу, так как сами забыли захватить свои противогазы. Каким-то чудом он всё-таки почти добежал, и его успели подхватить под руки. Ночью дома его выворачивали кашель и рвота, раздирающие внутренности, и наутро он вынужден был отправиться в заводскую поликлинику. В больничном пришлось написать «острый бронхит», ибо признание аварии на производстве тогда было равносильно признанию в государственной измене.


Однако пора вернуться в замечательный цех по производству слабой азотной кислоты. После впечатляющей экскурсии погрустневшие москвичи и повеселевший абориген вернулись в кабинет. Сели, закурили, чтобы прочистить лёгкие, и Бадмаев спросил:

— Куда пойдём после работы? Предлагаю ко мне, у меня общежитие рядом.

Резонно, согласились москвичи, и все трое принялись подсчитывать деньги по карманам. Получилось на две бутылки водки, буханку хлеба и кусок колбасы. Потом в общаге трём бывшим пролетариям ещё пришлось подзанять денег.

Но прежде (до конца рабочего дня ещё оставалось время) они втроём поднялись этажом выше, в мастерскую по регенерации платины, — познакомиться. Хозяйка огромного помещения мастер по регенерации крымская татарка Айше росточком была ниже сидящего на стуле обыкновенного человека. Она имела физический недостаток — ручки и ножки её были непропорционально коротки, — какой-то генетический сбой, но, несмотря на это, была очень жизнерадостной и шумной. Красивые выразительные глаза её постоянно смеялись, что ещё больше располагало к ней.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.