18+
Цезарь и Венедиктова

Бесплатный фрагмент - Цезарь и Венедиктова

Культурологические раскопки

Введите сумму не менее null ₽, если хотите поддержать автора, или скачайте книгу бесплатно.Подробнее

Объем: 258 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Встреча с собой

На рубеже тысячелетий, когда культура стала избыточной, а виртуальная реальность растиражировала эту избыточность до абсурда, появился новый читатель.

Читатель-актер, перевоплощающийся одновременно в автора и персонажа и балансирующий между ними, как канатоходец, чтобы урвать самое сущностное из обоих и унести добычу в глубь своего «я».

Читатель-тореадор, дразнящий бытие, как опасного быка, и въезжающий верхом на авторской мысли в индивидуальный спор с судьбой и утонченную игру с коллективным бессознательным, наслаждаясь независимостью собственного сознания. Для этого читателя моя книга.


«Страсти по Европе» — это не путевые заметки, а попытка обналичить собственную Европу во всем многообразии ее проявлений: от готического собора до генуэзского борделя, от древнегреческих мифов до бездарной ночной пьянки в итальянской провинции, от леонардовского сфумато до швейцарских коров, подставляющих бока под механические чесалки, и далее со всеми остановками — от Венеции до Толедо и безвестного места на берегу Цюрихского озера, где я предавалась интеллектуальному дебошу.

Европа у нас в крови: мы нередко видим то, чего не замечают сами европейцы, а потому имеет смысл изощрять свой взгляд наблюдателя-сотрапезника, разумеется, в интересах истины, любящей эксперименты.

Отрефлексировать в дружеском порыве и с ироническими уколами фехтовальщика собственное восприятие целой многовековой цивилизации — очень емкое удовольствие, обостряющее твою способность к изыскам отстранения.


«Цезарь и Венедиктова» — дерзкая попытка сравнить сокровенный кайф внутренней жизни частного лица с насыщенной деятельностью политика мирового масштаба, оставившего яркий след в истории.

Кто как не Цезарь — лучшая кандидатура для подобного сравнения! Человек незаурядных дарований, умница и интриган, выдающийся полководец и откровенный бисексуал, писатель и хозяйственник, циник и морализатор, заслуживший публичную смерть как награду за безудержное стремление к власти.

В моей же власти скользнуть за грань и — не вернуться. Искус художника — гоняться за смутным и забираться в дебри, где не подстраховывает даже инстинкт самосохранения.

Властитель и художник: оба изменяют реальность, но один — внешнюю, а второй — внутреннюю… Кто из них черпает из жизни более полной чашей?


«Маргинал» — мое поколение, хлебнувшее вдоволь из застоя социализма и натиска дикого капитализма, получило уникальную возможность хоть немного выскочить из истории и объективироваться, наслаждаясь обоюдоострой рефлексией в погоне за подлинностью своей жизни, ибо нет ничего плодотворнее ослепительной роскоши самопознания.

Не принадлежать ни одной общественно-политической формации, быть открытым и свободным, не принимая на веру доктрины, учения, призывы и руководствуясь здравым смыслом, дрейфовать между собой и человечеством, утопая в его яростном многообразии.

Культура общения с собой важнее идеологии: происходящее становится личным колодцем, спускаясь в который, ты, как Орфей, ищешь Эвридику-аутентичность и возвращаешься самим собой.


«Жизнь как автор» (роман-полдень) — авторские возможности жизни безграничны, и это провоцирует!

Пришлось с нахальством ушлого литературоведа откомментировать судьбы ярких сильных женщин, эмигрировавших в Европу из Российской империи в начале ХХ века, восхищаясь изощренностью авторских ходов и неистощимостью фантазии, с которыми жизнь прописывала это полотно!

Создавая гигантскую фреску, она умело использовала контрасты — от прозрачных декадентских крыльев Зинаиды Гиппиус до петли Марины Цветаевой, от классического па Анны Павловой до модернистского излома Иды Рубинштейн, от демонической стервы Галы Дьяконовой до самоотверженно-заботливой Лидии Делекторской, и так далее. Неожиданные повороты сюжета доказывали отличное знакомство автора с детективами и женскими романами; меня до сих пор изумляет утонченность искусствоведа и навык психолога, с которыми жизнь индивидуализировала своих персонажей.

Пришлось упомянуть и о той подлянке, которую устроил жизни Ролан Барт, возвестивший, что автор умер, а написанное и создатель не имеют отношения друг к другу; это было лишь началом испытаний жизни как автора, о которых я кратко упоминаю в самом конце «романа-полдня».

                                           * * *

Книга жаждет встречи с неповторимостью читателя, чтобы в интимно-интеллектуальном единоборстве создать еще одну вдохновенную реальность.

Страсти по Европе

Палка о двух концах

Это народы разные, а люди везде одинаковы.

Ричард Дженкинс, британский дипломат


Италия

Великобритания

Австрия

Германия

Франция

Греция

Швейцария

Испания

Для многих из нас нынешняя Европа — земля обетованная; гуляя по очередному переулку с аккуратными фасадами и укрощенной растительностью, я думаю иногда, как полезно, господи прости, развязать две чудовищных мировых войны — после них, наконец, в головах наступает просветление и возникает осознанное желание исключить войну как средство межгосударственных разборок и межнациональных амбиций.

Конечно, нынешние поколения уже утратили живую память о смертях и разрухе, со временем все превращается в музей, даже первая любовь, но объятия Евросоюза, при всех проклятьях в адрес брюссельской бюрократии, приучили граждан к безопасности — даже теракты, при всей их чудовищности, от обратного подчеркивают глубину ежедневной стабильности.

Меня пленяет отсутствие «блатных» на улицах, хотя кошельки в парижском метро воруют чаще и элегантнее, чем в московском; я наслаждаюсь укорененностью быта, а также отсутствием жесткой разницы в уровне жизни между столицами и маленькими городами, ухоженностью провинциальных дорог и толщиной исторического слоя, ненавязчиво подчеркиваемого мелкими деталями; европейцам удалось во многом очеловечить пространство, сняв пафос официоза и взывая к интиму.

Таскаясь по Европе в разных направлениях, я ощущаю соразмерность ландшафта и архитектуры тому человеческому началу, которое с античных времен утверждало культуру достоинства, используя все, что было под рукой — от афинской демократии до нагого мускулистого тела.

В объединенной Европе начала третьего тысячелетия до черта проблем, но европейцам, по крайней мере, удалось приучить государство хотя бы к дозированной ответственности — сегодня, когда я пишу эти строки дождливым январским днем, правительство Нидерландов, например, ушло в отставку из-за того, что на протяжении нескольких лет налоговые органы из-за незначительных ошибок в документах обвиняли малоимущие семьи, преимущественно иммигрантского происхождения, в мошенничестве и лишали их социальных пособий. Нужно ли после этого удивляться упорству, с которым жители других континентов рвутся в Европу, рискуя жизнью в беспокойном море и задыхаясь в контейнерах для перевозки товаров!

Старушка Европа, конец которой предрекали неоднократно и с красноречивым пылом, экспериментирует со зрелой энергией, растащив власть по этажам и весям и лишив ее демонизма. И даже нарастающая активность популистов не лишает корабль общей устойчивости — возможно, глубоко европейская потребность ничего не преувеличивать, о которой писал Роберт Музиль в прошлом веке, все-таки работает в глубине экоевросистемы, создавая подвижную конструкцию, которую несколько тысячелетий назад называли птицей феникс.

                                           * * *

Не помню, когда в моем детском сознании сформировалось понятие «Европа» — конечно, история Зевса-быка, похитившего девушку Европу, сидела в памяти еще с дошкольных времен — морские брызги с ног испуганной дочери царя проступили на книжной странице, но, пожалуй, даже не печатное слово, не сами древнегреческие мифы, при всем их простодушном очаровании, а иллюстрации в книге Куна заложили основу: ошеломляющий лаконизм и изысканная линия произвели революцию в моем восприятии.

Рисунки на амфорах и развалины с колоннами превратили мое проклевывающееся ощущение бессмертия в нечто рукотворно-совершенное до обморока — это был первый отчетливый лик вечности, созданный человеком, а не природой.

С тех пор в основе моей Европы лежала Древняя Греция, а сквозь дальнейшие культурные наслоения всегда просвечивали первые античные образцы, ставшие бессознательной точкой отсчета.

Начальное формирование моего интеллектуального осознания мира пришлось на позднюю оттепель, что заложило основу единого мира, без идеологических перегородок, а потом доступная по тем временам западная литература окончательно устаканила мое восприятие Европы как своей части света, в которой, правда, происходили более изощренные процессы, чем в соцреализме, где интересы производства ставились гораздо выше, нежели сложность индивида и мироздания.

С тех пор утекло много воды, европейские закоулки и запахи мне так же привычны, как необъятность родных просторов; я обросла кучей европейских друзей и приятелей, я уже почти не сравниваю, но меня забавляет, что шкала российской европейскости все еще так широка и включает массу градаций.

Навскидку и для интеллектуальной хохмы бросим на концы этой оси двоих — с восточной стороны писателя и политика-бродягу Эдуарда Лимонова, а с западной — экономиста Сергея Гуриева.

Лимонов — колоритнейшая живая калька с российской истории; эта гремучая смесь из батьки Махно, черного квадрата и Третьего Рима носилась по миру, как брошенная наотмашь лимонка, ужасая и восхищая, втягивая в свою орбиту маргиналов разного толка и пошиба — живи он в 1917 году, это был бы явный конкурент Троцкого, ибо общая волна обязательно вынесла бы его наверх.

В то же время я не могу воспринимать Лимонова всерьез — трагически самовлюбленный паяц, даже не пытавшийся адекватно осознать реальность, он кажется явным анахронизмом. Он так и не выпал из имперского водоворота, его личность перекошена в пользу государства, и в этом перекосе — хрестоматийная очевидность нашей общей трагедии.

Сергей Гуриев — икона вменяемости; ироничен, вовремя считывает опасность и уходит спокойно, даже с некоторой вальяжностью, в нужном направлении. Адекватен успеху и карьере, по краям ничего не свисает.

С реальностью взаимодействует органично, расходящиеся круги не сбивают чужих флажков.

Гуриев мне гораздо ближе по многим параметрам, в том числе и по политическим взглядам, однако яркость и полнокровность Лимонова, мифологизировавшего самого себя до полного опьянения, затрагивает во мне «естественного» человека, о котором тосковал Руссо, не предвидевший торжества политкорректности.

Оба персонажа в известной мере определяют мои внутренние границы, ибо лабильность психики, столь выразительно прописанная Достоевским, присуща мне наряду с самоиронией — нутряная потребность откровенно и с прибором выдраться за рамки навязываемого другими, so called эффект Настасьи Филипповны и прочих героев Федора Михайловича, часто искушает меня, но наработанный с возрастом навык отстранения тут же дает по носу.

Мне так и не удалось рационалистически объяснить даже себе, в чем все-таки некая ускользающая разница между нами и европейцами, но, пожалуй, старый дореволюционный анекдот хотя бы отчасти проясняет ситуацию.


Два московских купца гуляют в шикарном парижском ресторане. Уже съедено и выпито все, что можно, поломана доступная мебель, обслуга в шоке и растерянности. Купцы на подъеме, но не знают, что же сотворить еще — душа требует беспредельности.

Первый: «Слушай, давай нагадим на рояль!». Второй: «Нет! Не поймут, опошлят».


Здесь метафизика купеческого сознания воспарила на высоту, уже недосягаемую для среднеевропейского человека, которому, однако, все еще доступно общечеловеческое искушение деньгами.

На рубеже тысячелетий, когда российские деньги потекли в Европу мощным потоком, сын одной моей знакомой с Кавказа учился в Париже. Не голодал, но денег было в обрез, и вдруг ему подфартило — в делегации одной из крупнейших российских нефтегазовых компаний, приехавших во Францию закупать оборудование, заболел переводчик, и Алану предложили заменить его.

Началась жизнь из «Тысячи и одной ночи» — когда они приезжали в какой-нибудь офис или на завод, перед ними расстилались и лебезили почти как перед калифом; в ресторанах заказывали от балды чуть ли не все меню — официанты соревновались за право подать очередное блюдо, ибо тут же вознаграждались за свое рвение; деньги лились рекой и смывали все перегородки — нефтегазовые дельцы гуляли с тем же купеческим размахом, но без метафизики.

Алан из родовитой осетинской семьи, мать — правозащитница, и он с ужасом наблюдал, как французы, которых он ему нередко доводилось лицезреть в качестве ироничных и снисходительных ксенофобов, прогибаются перед тремя хамоватыми мужиками, путающими за столом вилку с ножом, но чувствующими себя хозяевами положения. Не исключено, что в очередной раз он наблюдал за всем этим как раз в том ресторане, где когда-то старомосковские купцы не нагадили на рояль из утонченных соображений.

Италия

В августе 2005-го я впервые прилетела в Италию, швырнула чемодан в сейф железнодорожного вокзала и отправилась искать знаменитый Миланский собор.

Конечно, вся любовь россиян к божественной стране бельканто, солнца и мрамора свисала с моих плеч, как тога патриция, кружа голову, и вдруг в одном из центральных скверов я почти наткнулась на мужика лет тридцати восьми, который, стоя ко мне спиной, мочился на пинию. Эта знаковая банальная картинка ошеломила меня, я даже не сразу осознала собственную наивность; мужик меж тем уже стоял лицом ко мне и, застегиваясь, философски и на ломаном инглише сказал, что естественно, то не стыдно.

Остервенившись, я все же согласилась: так состоялось знакомство, и он отправился показывать мне дорогу к собору. Безработный бармен и коммунист по убеждениям, он не чикался и сразу заявил, что будь Ленин жив, он бы приказал расстрелять Берлускони — для убедительности бармен изобразил указательным пальцем сцену расстрела.

Когнитивный диссонанс начал отплясывать в моем сознании, как Элвис Пресли, плавно перетек в лунную походку Майкла Джексона и, наконец, заякорился в недоуменной гримасе.

В юности я с упоением прочла книгу польского дипломата Тадеуша Брезы «Бронзовые врата», живо описывавшую не только подковерную кухню Ватикана, но и повседневную жизнь послевоенной Италии, и, разумеется, помнила, что в те годы коммунизм казался многим итальянцам убедительной альтернативой.

Но в начале двадцать первого века наткнуться в промышленном сердце Италии на подобное чудо в перьях, воспроизводящее пальцем сцену расстрела, — к этому я не была готова. Зато реальность сразу спустила меня на грешную землю, и grazie mille ей за это! Восторженные слюни уступили место внимательному глазу.

Нет, конечно, Миланский собор быстро вытеснил любителя мочиться на пинии и расстреливать миллиардеров — пламенеющая готика всегда вырывает меня из любого контекста, но стартовая сценка с пальцевым расстрелом осталась в загашнике сознания и сопровождала еще несколько дней, как чужая тень.

На крыше собора, где когда-то в оживленной беседе провели ночь Стендаль и Байрон, заплатившие сторожу за эту хулиганскую по тем временам выходку, сейчас людно, как в популярном кафе — нынешняя степень доступности всего и вся ошеломила бы этих двоих, привыкших путешествовать с издержками, которые отпугнули бы, как минимум, половину туристического потока.

Миланский собор, пожалуй, самый вовлеченный в современную реальность из готических собратьев, ибо перед ним огромная площадь, а слева Галерея Виктора Эммануила II — с кем поведешься!

На площади не только толкутся туристы и прогуливаются горожане; все, кому хочется заявить о себе, используют площадь как сцену — блогеры, политики, сектанты, актеры, одиночки и группы, одержимые и вменяемые. Присутствие возвышающегося над суетой собора как бы освящает любое действие — и даже делающие селфи на его фоне наверняка внутренне закатывают глаза хотя бы автоматически!

Галерея тоже исподтишка втягивает Дуомо в таинство шопинга, ибо заходящий в торговый центр спиной еще ощущает громаду собора — некая сакральность крадется за человеком по пятам, отбрасывая сокровенный отблеск на роскошные витрины.

Эти качели — храм и рынок — балансируют в восприятии с непринужденностью и изяществом антитезы, которая тысячелетиями приучала нас к мысли, что не хлебом единым, но все-таки…

Кстати, в очередной приезд Милан подарил мне выразительный переход от выдыхающейся религиозности к вечно живому рыночному торжеству.

В субботу я присутствовала на торжественной вечерней службе в одной из современных миланских церквей, отмечающей столетие — службу вел миланский архиепископ, которому было уже явно за семьдесят, и его религиозный пыл так давно и очевидно истрепался до повседневного равнодушия, что было даже неловко.

Во время завершающего прохода между рядами верующих, когда архиепископ возглавлял процессию священников и служек, он вел себя, как дешевая поп-звезда — раскланивался во все стороны и ловил взгляды присутствующих, чтобы убедиться в своей неотразимости.

Внешне это был светский кривляка, опытный лицемер с прожженной мимикой удачливого политика; невозможно было представить его в уединенном созерцании, с взглядом кающегося грешника, взыскующего высокой истины.

Кривляние убивало саму суть происходящего — во всяком случае, так казалось мне, абсолютному вдумчивому атеисту, даже не агностику, как теперь модно говорить. Возможно, присутствовавшие в церкви верующие, закаленные частым несовпадением идеала с практикой, отнеслись к своему архиепископу с большим пониманием, но меня до сих пор внутренне корежит при одном воспоминании о лице этой старой опытной кокотки.

Зато на следующий день, в воскресенье, мы отправились на миланскую барахолку в районе Навильи, расположившуюся по обе стороны небольшого канала с несколькими уютными мостиками и тусующимися вокруг богемными квартальчиками, в которых предприимчивые художники создали атмосферу такого рукотворного уюта и очарования, что хотелось втереть ее в себя, как животворящую мазь.

Появившись там в пятом часу вечера, мы случайно захватили время суток, изумительно совпадающее с карнавальным торжеством барахолки, собравшей со всего мира суетные изделия — надвигающиеся сумерки с закатом, венчающим отдаленную часть канала и бросающим ошеломляюще-нежные рефлексы на воду, стены и крыши, на небрежные улыбки и меланхоличную жадность шопоголиков, на ускользающие позы и открытые кошельки — извечное дольче фар ниенте, сладостное ничегонеделание, этот фирменный знак итальянского кайфа, объединившись с разномастной многонациональной толпой, породил особую атмосферу беззаботного братства.

Я не любитель шопинга, скорее наоборот, но органика этого рыночного совершенства захватила меня с головой — празднично-безалаберная толпа, пришедшая сюда явно не для того, чтобы смести все с прилавков, а просто окунуться в многоцветие творений рук человеческих, дабы охмурить себя излишеством… Сумеречное небо над головой, закат в конце канала, меняющий освещение с прихотливостью знатока и ценителя зрительных эффектов: все естественно, никто не выпячивал себя — ни люди, ни канал, ни цветущие кустарники. И даже товары вели себя со скромным достоинством истинной суеты.


Флоренция


У меня сложные отношения с этим городом, который называют «Колыбелью Возрождения», меня заедает извечный вопрос, что было раньше — яйцо или курица, то бишь ремесло, торговля и банковское дело изначально лежали в основе интеллектуального и художественного расцвета Флоренции или некое удачное сочетание географического и человеческого факторов сделало возможным модернизацию сознания по многим направлениям?

Если бы в других итальянских городах были такие же ушлые банкиры и купцы, как Медичи, рано понявшие, что искусство поднимает ввысь их авторитет основательнее, чем смирение перед статуей Иисуса или Мадонны, означает ли это, что и там был бы такой взрыв учености и искусства и такое феноменальное скопище талантов?

Флоренция долго оставалась для меня темной, тесной, замкнутой, и даже чрезмерная роскошь ее художественных сокровищ не раскрывала ее навстречу моей жажде личного соприкосновения с той неповторимостью, которая отличает один город от другого.

Видимо, в моем случае универсализм Леонардо и мощь художественной тоски Микеланджело изначально размыли образ Флоренции, сделав ее творческой линзой для восприятия Италии, и узкий пятачок, на одном квадратном метре которого впритык расположилось столько шедевров, выводящий к немощной речке Арно и чудовищно захламленному лавками и толпой Понте Веккьо, неожиданно взял меня в тиски — не ощущалось итальянского неба над головой, которое обычно гармонично замыкает город.

И только с пятого посещения, когда мы уже основательно поездили по окрестностям, когда крутые улочки Фьезоле и крохотный монастырь с убогой кельей святого Франциска, в которой узкая короткая лавка для сна подчеркивала малый, почти детский, рост святого, зримо очеловечили тосканский пейзаж, Флоренция стала раскрываться по-настоящему, без снобизма и раздражения затоптанной туристической Мекки, с доверием к моему желанию подсмотреть человеческое.

Единственное, что первоначально и сразу же, с первого посещения, схватило за душу — Площадь Микеланджело, этот вид на город, который обнимает площадь снизу, как чаша средневекового Грааля, и подталкивает к небу.

Особенно в легкие сумерки и на закате площадь медитирует в многочисленной толпе, съехавшейся со всего мира, и собирает, как пчела, сладостный мед восхищения и утонченной печали, поневоле охватывающей чувствительного человека в ауре неизъяснимого единства одинокой бронзовой статуи на пьедестале, города и небес.

Почему-то именно здесь к моему наслаждению всегда примешивается горечь — сколь многие мои соотечественники были лишены этой прогулки из-за плотных объятий государства, отнявшего у них свободу, в том числе передвижения по миру, которая так манит, особенно в юности, и так необходима, особенно в зрелости.

Свободу прихотливую, частную, неизъяснимо въедливую в детали и подробности соприкосновения; свободу пылкую и отчаянную, готовую к опасности; свободу жаждать прекрасного и случайного, отказываться от мнения толпы и патронажа общества; свободу прыжка в индивидуальное и принятия ответственности; свободу, наконец, быть самим собой без указки государства, подчиняясь лишь чести и справедливости, да и с них спрашивая по «гамбургскому счету».

В этой толпе лишенцев мелькают знакомые силуэты — Галины Улановой, балерины с мировым именем и одной из самых скрытных личностей своего поколения, жестко упакованной в сталинский гламур для избранных; Дмитрия Шостаковича, композитора и пианиста, с которым Сталин играл, как кошка с мышкой, изощренно, держа долгие паузы; актера Иннокентия Смоктуновского, одного из лучших Гамлетов за всю историю театра, обронившего однажды беспощадную фразу-признание «Мы рабы…», отражавшую его личный опыт выживания в советской системе; и многих других, чья жажда познания осталась неутоленной…

Площадь Микеланджело тоже лишена их бескорыстного восторга, их личностного прикосновения — той встречи равных, из которой рождается новое пространство-вспышка, впрыскивающее творческую энергию в будущее.

Да что говорить — в Италии не был даже Пушкин, которого Николай I так и не выпустил за границу!


Генуя


Из генуэзских впечатлений живы в памяти два, контрастных по актерскому составу, но перекликающихся добросовестностью исполнения.

В том же 2005 году я провела несколько недель в семье своих британо-итальянских друзей Дженкинсов, чей двухэтажный дом стоит на верхних холмах крохотной Бонассолы, где Хемингуэй когда-то ловил рыбу; полукруглая бухта подсвечивает синее море галькой только белого и фиолетового цветов — изумительное сочетание, равного которому нигде не встречала.

По этой гальке, создавая цельную картину немыслимого изыска, ходила загорелая дочерна пожилая дама, в прошлом известная балерина из Ла Скала: элегантно тощая, с седым «ежиком» волос, с золотой цепью на шее и золотыми же браслетами на запястьях и щиколотках — ноги росли почти от груди, а выворотность колен во время ходьбы делала ее похожей на экзотическое насекомое.…

Однажды мы с друзьями поехали в Геную, где на ближайшем аукционе должна была продаваться картина XV века из мастерской Доменико Гирландайо, сохранившаяся в небольшой семейной коллекции жены, Мауриции Мар-Антонио.

Увидев пятиэтажный замок, в который мы направлялись, я тихо обалдела — этот вычурный крендель на рубеже XIX—XX веков построил флорентийский миллионер шотландского происхождения, у которого с художественным вкусом было примерно так же, как у меня с музыкальным слухом, то есть на уровне плинтуса и заскорузлой подошвы. Красиво аж жуть, в глазах рябило от неуемно-слащавой эклектики, короче, мечта купчихи, начитавшейся любовных романов и обожающей пирожные с кремом.

Теперь здесь располагался Аукционный дом Cambi, его владелец встретил нас у входа — от пятидесяти до шестидесяти, средней ухоженности, джинсы и клетчатая сорочка. Доброжелательная улыбка быстро перешла в гостеприимство галантного хозяина, сущностно наполнившее все два часа, которые он убил на нас.

Пригласив в свой двухэтажный кабинет с деревянной лестницей на следующий этаж, он сварил нам кофе и углубился в деловой разговор с Маурицией. Я же пристрастно разглядывала обалденную библиотеку по искусству — книги на нескольких языках плотно занимали все свободное пространство, и большинство авторов были мне незнакомы. Это был утонченный интеллектуальный удар ниже пояса — при мысли, что я никогда не прочту все это, читатель во мне выпал в осадок, и надолго; даже вечером, когда мы вернулись домой и ужинали на террасе с видом на далекие огни вечерней Ниццы, я все еще была одинока — читатель бродил по зарослям огромных кактусов, высаженных в конце нашей улицы, и проклинал все границы и ограничения доступными нам обоим матерными словами.

После обсуждения картины хозяин провел небольшую экскурсию по всем этажам, по пути обсудив с каждым из сыновей какую-то проблему — оба взрослых сына, тоже в джинсах и ковбойках с засученными рукавами, каждый в своем углу увлеченно занимались реставрацией: первый — резного шкафчика, второй — канделябра.

Внешне все трое смотрелись обычными сноровистыми ремесленниками — в помещениях царила атмосфера спокойной деловитости и даже некоего домашнего уюта, ибо пыли на предметах было мало; никаких следов прислуги в ближайшем рассмотрении.

Боже, чего здесь только не хранилось! Все этажи забиты роскошным барахлом, глаза разбегаются; среди прочего скромно стоял инкрустированный туалетный столик всего за две тысячи евро, который хотелось бы подарить старухе из глухой сибирской деревни, чтобы в зеркале хоть раз отразилось лицо, морщины которого не знали прикосновения пудры — в конце концов, зеркала тоже имеют право на расширение чувственного опыта.

Выйдя из дворца в обширный внутренний двор, я на прощанье окинула его взором и обнаружила три мотоцикла среднего класса, стоявших в родственной близости — заметив мой интерес и тут же обнаружив подспудный вопрос, Мауриция с чисто итальянской живостью подтвердила: да, для представительских целей у них наверняка есть ламборгини или феррари, но в обычной жизни все трое гоняют на тех же моделях, что и остальные.

Через четырнадцать лет мы с московской подругой приехали в Геную на автобусе из Берна, насытившись по пути пространством над горами и чудесными видами, и в середине дня нашли свой Переулок Герцога, вход в который прямо напротив городской администрации, расположенной в роскошном палаццо. Старинная арка над входом в переулок вдохновила нас, и мы вошли в узкое темное пространство между домами, предвкушая душ и отдых после долгой автобусной поездки.

В середине улицы, перед дверью на номер позже нашей, толпились женщины, и в полутьме мы не сразу разглядели их вызывающую внешность — все, как на подбор, чрезмерно накрашены, силиконовые губы, груди и задницы торчали с откровенностью модных витрин, а простодушные лица и желание помочь нам, ибо хозяин наших апартаментов не отвечал на телефонный звонок, напоминали атмосферу провинциального захолустья.

Растерянно оглядываясь, мы заметили метрах в двадцати двух дюжих мужиков, явно сутенеров при деле, один держал на поводке овчарку — они стояли на крохотном перекрестке, величиною с наперсток, охраняя подходы к вожделенной цели.

Проститутки не знали ни одного слова по-английски, хотя Генуя — портовый город, и, казалось бы, они должны владеть соответствующим набором фраз, но отсутствие общего языка общения не мешало им давать нам советы, из которых вдруг выплыло имя нашего хозяина, явно хорошо им знакомого.

В полутьме переулка колыхались профили Золя и Мопассана, из книг которых у меня сложилось впечатление, что проститутки зачастую душевные тетки, и я разглядывала их с неподдельным интересом, ибо впервые видела столь откровенный антураж, воскресающий стародавние времена — мне казалось, что современные дамы легкого поведения выглядят все-таки более стильно, а простодушия на их лицах не так много.

Пока мы тусовались с ними, в сокровенную дверь по очереди прошмыгнули два молодых клиента с опущенными глазами и отрешенными лицами; никакого мачизма, интеллигентность и почти бесплотность — господи прости, я с трудом задушила улыбку, боясь, что меня неправильно поймут, но было сложно представить их в качестве смачных самцов, которым не терпится.

Предположив, что в субботнюю ночь здесь очевидны более шумные страсти, во избежание которых уже на старте овчарка, мы решили искать другое жилье, чтобы отоспаться хотя бы по минимуму, но тут появился наш хозяин, молодой и очень итальянец, черные кудри, римский профиль и живые движения, схватил наши чемоданы и резво побежал по тесной лестнице крутизной в сорок пять градусов.

Все еще сомневаясь, мы потащились за ним, но двухкомнатная квартирка на последнем этаже таила сюрприз — из спальни, прямо от изголовья кровати, наверх шла винтовая лестница!

О, романы девятнадцатого и кинофильмы двадцатого веков… Мы сразу рванули наверх и обнаружили милую терраску со столом и аксессуарами богемного быта; напротив, в трех метрах, таинственно мерцали окна чердачного этажа. По бокам террасы, почти на уровне пола, теснились крохотные зарешеченные окна, с горшками базилика.

Из-за старомодной богемности мы смирились с тем, что опять не сможем спать ночью, и остались, тем более что это самый центр Генуи, и прямо под боком, на виа Гарибальди, уже вовсю шло праздничное гулянье субботнего дня, толпа фланировала с небрежным изяществом полиэтничной публики, выставляя напоказ жажду развлечений и всю пестроту современного прикида.

Но главный сюрприз ждал впереди — после шести вечера на улице воцарилась благословенная тишина; я выглянула в окно и не поверила глазам — ни души! Всю ночь мы спали как младенцы, и лишь изредка визгливый лай какой-то моськи в соседнем квартале напоминал о предыдущих страстях.

На следующий день выяснилось, что у проституток крепкий профсоюз, отстаивающий их права на уровне лучших мировых стандартов — после шести вечера они идут домой, к детям и мужьям, и, как положено классическим итальянским женам, еще не испорченным чрезмерным феминизмом, стряпают, стирают и помогают детям готовить уроки. А в воскресенье утром, скромно одетые, идут на службу в храм, и лишь силиконовые выпуклости, этот неизбежный профессиональный минимум, выдают их, когда они становятся на колени, дабы вознести молитву Мадонне.

Непрошеный дружеский совет — хотите спокойно спать в туристических районах Италии, выбирайте квартал с публичным домом.

                                       * * *

Однажды Италия озадачила меня до культурного шока.

В октябре 2019-го мы с подругой заехали в Борго-Сан-Сеполькро, на родину Пьеро делла Франческа, расписывавшего церкви этого региона в XV веке и знаменитого своей беременной Богородицей.

Мы сняли комнату в самом центре, на втором этаже: окна выходили в начало узкого переулка, стену которого как раз со стороны нашего входа украшала табличка с надписью «Уважаемые граждане, напоминаем, что здесь не общественный туалет, а улица, где живут люди». Мы посмеялись, решив, что это прикол в духе Декамерона, а на родине Пьеро живут юмористы, неприхотливо разнообразящие свой повседневный быт.

Из всех виденных мною итальянских городов Борго-Сан-Сеполькро самый малоинтересный в архитектурном отношении, зато вокруг него изумительные старинные городишки на высоких холмах, сохраняющие аромат средневековой жизни в уже рафинированном варианте — без канализационной вони, расхристанных нищих и лошадиного помета на мощеных мостовых.

Мы таскались без устали, завороженные не только рукотворной неповторимостью закоулков, но и потрясающими видами на долины, рождающими общее ощущение гармоничного до мельчайших деталей пространства, в котором дух бродит под ручку с душой, снижая исторический пафос до приемлемого туристического комфорта.

В одном из этих городков, уже вне старинной зоны, нас вдруг остановил худощавый синьор возраста зрелой виноградной лозы, который только что вышел из довольно неказистого одноэтажного ряда плотной застройки, и начал приглашать войти, дверь была открыта. Он ни бельмеса по-английски, у нас обычный набор общеупотребительных итальянских слов, но выражение его загорелого морщинистого лица обещало нечто интересное, и мы послушно последовали за ним.

Когда мы вышли с другой стороны его жилища, у нас вырвался крик восторга — глубоко внизу, насколько хватало глаз, расстилалась чудесная долина, наслаждение для 180-градусного обзора: казалось, ты падаешь туда, одновременно взлетая — чувственное противоречие ощущений захватывало целиком.

Синьор был счастлив и принимал наши «Belissimo!» с видом аристократа, показывающего гостям картину Боттичелли, потом скромно удалился, а мы огляделись: тесная, не более двух с половиной, расщелина между обрывом и домами.

Здесь явно жили очень небогатые люди, чьи предки когда-то приютились на краю крохотного города и возводили жилища из подручного материала, слой за слоем, оставив узкую полоску перед обрывом — возможно, уже тогда ее начали засаживать немудренными растениями. Сейчас здесь отцветали гортензии, гардении и каллы; убогие столики, стулья и кресла располагались напротив каждой двери, образуя пространство отдельной семьи — чувствовалось, что все привычно коротают время, используя вид на уютную вечность божественного замеса.

Гордость и удовольствие, с которыми синьор демонстрировал нам эту перспективу, стирали убогость окружения и приоткрывали завесу над скрытой от постороннего взгляда тайной здешних жителей — они обладали завораживающим видом, неведомым всем остальным, они были почти мистическими собственниками рая и, как оказалось, хотя бы иногда горели желанием поделиться этим чудом с другими.

Несложно было предположить, что большинство обитателей этого обширного холмистого региона, застроенного так давно, что уют стал неотъемлемым атрибутом повседневности, живут с этим пространством внутри, и оно подпитывает их бытие, как устойчивый внутренний свет.

Но Сан-Сеполькро под конец лишил нас сей романтической иллюзии — в последний вечер мы вернулись поздно, с представления любительской труппы, проходившего в небольшом, давно недействующем храме, и были слегка ошарашены весельем на улочке — напротив нашей двери находился небольшой кафе-бар, обычно пустующий, но сейчас заполненный до такой степени, что несколько столиков вынесли на улицу.

Мы вспомнили, что это вечер пятницы, и приготовились к затяжному веселью, но действительность превзошла самые гнусные ожидания — всю ночь посетители пили и орали: судя по языку, это были местные; складывалось впечатление, что их полгода заставляли работать в каменоломне, и вот они наконец-то вырвались на свободу!

Особенно раздражало звуковое однообразие приступов хохота какой-то тетки — возникало подозрение, что их воспроизводит некий музыкальный аппарат; я была в бешенстве и мечтала о том, чтобы кто-нибудь из собутыльников слегка придушил эту тварь.

Часа в четыре утра наконец все стихло, но в семь приехала первая уборочная машина, а потом и вторая — они остервенело мыли асфальт!

В восемь часов я распахнула окно и заметила, что работница «Оптики», которая располагалась буквально впритык к кафе, вдруг начала упорно всматриваться в большое темное пятно у стены, открывая дверь. По приезде сюда мы почти сразу познакомились с этой украинской дамой, прожившей в Италии 18 лет; я спросила ее, что она так пристально разглядывает.

Обычно очень любезная и доброжелательная, сейчас Наташа была в раздражении и ответила, что ей придется самой замывать пятно крови, которое оставили эти варвары. Остальные ее комментарии за бортом, за исключением одного — оказывается, эти попойки случаются регулярно и нередко с мордобитием.

Понятно, пьют везде, надраться до остервенения — это святое, а начистить чужую физиономию в таком состоянии — почти высокая поэзия, но вот осуществлять все это в неприглядном месте с низким потолком и пластиковыми стульями, когда у тебя в национальном бэкграунде как минимум двухтысячелетняя традиция винопития, древняя Римская империя, оказавшая глубокое влияние на весь западный мир, первые банкиры в средневековой Европе, Возрождение, Леонардо, Микеланджело, бельканто, черт, дьявол и так далее?

Когда судьба подарила тебе изумительный климат, всемирно известные храмы и великолепные мраморные статуи, тосканский пейзаж, совершенство которого разит наповал и даже не вызывает зависти, оливы, лимоны, питьевые фонтаны с отличной водой, в конце концов, Софи Лорен, Моника Витти, Клаудия Кардинале, Феллини, Марчелло Мастроянни и Адриано Челентано, прошутто и роскошный шопинг в Милане?

Что сказал бы Данте, наблюдая за этой дешевой непотребной пьянкой, имеющей место быть через семьсот лет после написания «Божественной комедии»?

Можно ли так опошлять великое прошлое, черт подери!

O tempora! O mores!

Вопрос, что человек впитывает из культуры и истории хотя бы собственной страны, испытует меня давно и настойчиво — боюсь, сансеполькрочане дали на него недвусмысленный ответ; а ведь можно было устроить ночной пикник под звездным небом с видом на долину, освещенную огнями, и возлежать, как римские патриции, пусть на земле, попивая недорогое вино и сыпля непристойностями, но в атмосфере, пронизанной плотным слоем реминисценций; хоть в минуты отдыха можно было усложнить свою жизнь до приятной игры со вкусом реальности?

Ведь можно же изваляться в культуре, как в утренней росе, и сверкать ее каплями — например, однажды поздним вечером в Ареццо мы спускались по главной улице из старинного центра и увидели открытую дверь в большое помещение, где вокруг университетской преподавательницы сидели студенты и по очереди читали вслух «Тысячу и одну ночь» на итальянском.

На улице было почти безлюдно. Теплый вечер раннего октября, благоуханная атмосфера южной осени в итальянском городишке «накрыла» нас с головой, и воспроизведение сказок Шахерезады на языке Данте проникло в кровь с пылкостью молодого пятидневного вина — Восток и Запад вдруг встретились так по-домашнему, так интимно, что эта крохотная встреча преобразила повседневность в изысканное пиршество звуков и смыслов, полутонов и откровений, в несущуюся сквозь времена и культуры колесницу, которой правил возничий-виночерпий, многоликий, как юла, втягивающая в свое вращение все отражения и блики…

Какого черта перебирать дни, как замусоленную колоду карт, если ты не можешь настроить себя, как симфонический оркестр, на всю полифонию жизни?


Неаполь


В октябре 2015-го мы прилетели субботним вечером из Милана в Неаполь и, плутая по старому, плохо освещенному центру в поисках своих апартаментов, наткнулись на неожиданную сценку — на небольшой круглой площадке, среди интернационального мусора, на цементных парапетах сидели друг против друга две группки: слева девушки, справа парни — шел обычный местечковый флиртаж.

Вообще-то мы ехали в большой город с мощной исторической энергетикой, вклад в которую дружно внесли все кому не лень — от древних греков и римлян до лангобардов, византийцев, испанцев, французов; на этих улицах одноглазый адмирал Нельсон и красавица леди Гамильтон замутили безумный роман, до сих пор кружащий головы писателям и кинематографистам; здесь на белом коне гарцевал Мюрат, сын трактирщика, ставший маршалом Франции и неаполитанским королем; здесь принюхивались друг к другу католицизм и ислам, перец и янтарь обменивались жгучестью и матовым свечением, дамасский клинок кичился своей родовитостью перед английской шерстью; однако в начале третьего тысячелетия неаполитанцы вели себя на тех же камнях с непринужденностью альпийских пастушков и пастушек…

В двухстах метрах от сей сельской идиллии, на двухтысячелетней улице Трибунале нас ждал хозяин апартаментов, — небрежно прислонившийся к мотороллеру, молоденький полуараб-полуитальянец. При скудном освещении мы с трудом разглядели друг друга и, когда он повел нас в узкий и короткий, как мизинец, переулок, мы слегка насторожились, но все было ОК — дверь прямо с улицы открывалась в кухню, туалет только для тощих, полное ощущение катакомб и древней-древней монотонности быта. Внутри не было не то что вай-фая, но даже мобильной связи, ибо толщина стен почти метр, кладка производилась на совесть — циклопичность строения явно задана страхом землетрясений.

После ухода хозяина зажечь газ бензиновой зажигалкой не удалось, и подруга пошла искать спички, благо неподалеку еще работал магазинчик. Продавщица не понимала инглиш и крикнула в глубь соседнего помещения по-русски: «Сережа, не знаешь, что такое matches

Солнечным утром мы вышли из своего тесного переулка прямо на средневековую улицу — все было заставлено переносными прилавками с фруктами, выпечкой и свежей рыбой, вода и чешуя с которой стекали на мостовую; вонь стояла изрядная, торговый говор смешивался с ревом мотоциклов, выруливающих прямо между прохожими, и эта единственная примета современности вернула нас к реальности. Правда, после часа дня все убирается и мостовую тщательно отмывают, но мотоциклы, которым запрещено появляться на этих узких улицах, продолжают шмыгать с нахальством прытких тараканов.

На нашей Трибунале через каждые пятьдесят метров величественные храмы с первоклассными картинами и статуями — и почти полное отсутствие туристов; видимо, к тому времени, когда добираешься до Неаполя, уже объедаешься всем этим и мчишься в Помпеи, чтобы погрузиться в растиражированную открытками и видеофильмами южную красочность бытия древнеримской провинции-курорта, где состоятельные патриции могли позволить себе комфортную жизнь с райским привкусом; но туда нужно ехать после Археологического музея, который обобрал раскопки с дотошностью ростовщика.

Подспудное соперничество Неаполя и Помпей, живого города и великолепных развалин, зачастую неосознаваемое, наполняет будни туриста живой интригой и вынуждает его к такому масштабному и чувственному ощущению истории, какое редко возникает в других местах.

К тому же повседневная жизнь старинного неаполитанского центра, где многие семьи живут простодушно, как в деревне, откровенно перекликается с помпеянской — здесь тоже не стесняются соседей и прохожих, оставляя настежь открытыми окна и двери, как бы выставляя свою семейную жизнь на всеобщее обозрение и приглашая поучаствовать в ней хотя бы взглядом; часто ужинают прямо перед входом в дом, а в выходные соседи выставляют столы на крохотные площади: едят и пьют в обществе фонтана или каменной богородицы.

Втиснутый прямо в жилой квартал кипит крохотный рынок со всяким барахлом и контрабандными сигаретами, где ходят молодые люди с надменными лицами мафиози, охраняя своих продавцов и добросовестно создавая нужный колорит для туристов; через несколько кварталов дивные пирожки продает брюлловская смуглянка, собиравшая виноград, но успевшая выйти замуж и нарожать кучу детей — одно лицо; прямо из толпы выходишь к нише, слегка возвышающейся над мостовой, и у тебя на глазах молодой парень становится в нее, задушевно поет народную песню и уходит.

Украинская семья, продавшая нам спички в первый вечер, живет в Италии уже пятнадцать лет, держит магазинчик напротив украинской греко-католической церкви и общается с соотечественниками там же — наверное, пятьсот лет назад чужеземцы так же кучковались в Неаполе и жили своей жизнью почти параллельно, бессознательно вплетая национальную краску в общий колорит.

Все это дополняется чарующей атмосферой беззаботности и пофигизма, два самых ярких проявления которых до сих пор хранят свою свежесть в моей благодарной памяти.

Возвращаясь откуда-то уже в сумерки, мы впервые зашли в метро и обнаружили, что оба автомата по продаже билетов сломаны. Мы обратились к служащему, сидевшему за окошечком кассы и читавшему книгу — да, вальяжно сказал он, нехотя оторвавшись от чтения, автоматы не работают уже неделю, а я не продаю билеты после шести вечера, извините — и arrivederci.

Мы постояли пару минут в недоумении и обнаружили, что остальные пассажиры без всяких колебаний проходят без билета, не обращая внимания на служащего с книгой. Моя московская подруга — профессор, солидная дама, привыкшая к порядку — отказалась было проходить «зайцем», но я, живущая в южной стране, где тоже не особенно заморачиваются выполнением всяких формальностей, решительно затащила ее на эскалатор.

На ободранной платформе стояло всего несколько человек. Минут через десять подъехали три вагона такого столь дряхлого возраста, что им давно было б пора в музей или в фильмы начала ХХ-го… Мы зашли, сели на еще более ободранные сиденья и погрузились в ощущение фатальной нищеты и безнадеги. Моя подруга обеспокоилась еще больше и сказала, что это не может быть столичным метро: скорее, это — провинциальная электричка, идущая в страшную глухомань… У нас нет билетов, скоро придет контролер и оштрафует нас.

Я тут же спросила у молодого пассажира, метро ли это, он подтвердил, явно забавляясь нашим замешательством, но подруга сказала, что выйдет на следующей остановке; ОК, вышли. В мой личный бэкграунд это скользнуло упрощенно-ироничной версией дантовского схождения в ад — без сложных аллюзий и с ощутимым привкусом пластика на нервных окончаниях.

Здесь быстро понимаешь, что правила дорожного движения не входят в реестр неаполитанских святынь — это не воскресная месса, не футбол, не контрабанда, и с этим согласны даже водители общественного транспорта, не уступающие частникам в скорости и лихости; впрочем, под конец выяснилось, что в этом уверены даже полицейские.

В последнее неаполитанское утро, позавтракав, мы со своими чемоданами на колесиках отправились к железнодорожному вокзалу и остановились перед шести-полосной магистралью, отделявшей нас от вокзальной площади — нужно было обойти, точнее, продраться через подземные переходы и прочие цивилизованные препятствия, и потому мы обратились к паре милых молодых полицейских, девушке и парню, с просьбой посоветовать наиболее короткий путь.

Без всяких колебаний оба махнули рукой и сказали, что нужно идти прямо через магистраль, на которой, между прочим, было весьма оживленное движение — мы не поверили своим ушам и переспросили; полицейские не поняли причин нашей нерешительности и уже нетерпеливо махнули в том же направлении.

Мы мужественно пошли наперерез автомобилям, водители которых без особого удивления тормозили у нас перед носом; правда, один оказался вменяемым человеком и покрутил пальцем у виска — мы с благодарностью помахали ему, ибо он восстановил в нашем сознании привычное равновесие.


Венеция


Вот где отчетливо понимаешь, что красота и предприимчивость ходят парами — когда плывешь по Большому каналу, и великолепные палаццо сменяют друг друга с частотой жестянок пепси-колы, поневоле прикидываешь, как много энергии, смекалки и жестокости ушло на создание этого потрясающего своей изысканностью зрелища.

Но ничто не вечно под луной: когда-то мощная торговая империя, перед кораблями которой трепетали соседи, превратилась в город-призрак, роскошную имитацию самой себя — такова расплата за неотразимость!

Все прутся сюда за роскошными впечатлениями и невольно участвуют в этой имитации — постоянный маскарад стал личиной скрытой трагедии; после шести вечера Венеция пустеет, ибо толпа обслуживающих этот праздник жизни уезжает домой, на материк, а здесь остаются немногочисленные жители и постояльцы отелей.

Не зря еще в ноябре 2009-го венецианские активисты устроили шуточные похороны своего города, в котором стремительно сокращается население — траурная процессия из трех гондол, на одной из которых поместили красный символичный гроб, плыла по главным каналам и оплакивала былое величие Светлейшей Республики.

Это была шутка, отчаяние и безысходность которой подчеркивала монструозный натиск мирового туризма — я сама не мыслю жизни без путешествий, я мечтала о Венеции давно и пылко, но любая прогулка по Площади Сан-Марко и узким мостикам над темной водой сопровождается явным привкусом увядания и тиражирования впечатлений; мы затоптали это город до банальности, аутентичность ушла на дно лагуны гораздо глубже дорожек перед палаццо.

На фоне этого увядания могила Иосифа Бродского на острове Сан-Микеле кажется слишком деятельной — его любовь к зимней Венеции приподнимает кладбище над землей; гондольеры, играющие в самих себя, развозят туристов, играющих в венецианцев — игра, ставшая вторичной реальностью, подражает картинам Каналетто со сноровкой успешного ремесленника…

                                       * * *

Надо сказать, что нынешние итальянцы существенно отличаются от экспансивных персонажей неореализма — иногда даже кажется, что это разные популяции.

Мы приехали в один из небольших городков севернее Венеции поездом около десяти утра и сразу встали в очередь за билетами на автобус; в обе кассы были немалые очереди, ибо с каждым кассиром велись долгие переговоры. Перед дальней кассой стоял африканец лет сорока, не знаю, о чем конкретно шел разговор, а перед ближней, в которую встали мы, молодая чернокожая дама пыталась убедить собеседника продать ей билет по студенческой таксе, хотя нужных документов у нее не оказалось, а мелькающая в руках бумажка не производила убедительного впечатления.

Беседа являла собой банальный порочный круг: кассир в очередной раз вежливо объяснял, какие документы дают право на льготный проезд, на что молодая дама отвечала по-итальянски, что она не понимает, а по-английски опять ссылалась на неубедительную бумажку; это длилось только в нашем присутствии уже пятнадцать минут, а очередь, перевалившая за десять-двенадцать человек, проявляла политкорректность с опущенными глазами.

Я человек текстовой культуры и холерик — взрывная смесь при длительном однообразии речевок; подойдя к настойчивой молодой даме, я постучала по тому месту на левой руке, где раньше носили часы, и обратила ее внимание на растущую за ее спиной очередь; не одарив меня ни милиграммом внимания, она через полторы минуты все же ушла восвояси, не добившись желаемого.

Вся очередь продолжала делать вид, будто ничего не происходит: ни одного взгляда в мою сторону, тем более, что я вернулась на свое место. Все оставались каждый сам по себе, хотя и дружно подвинулись к кассе; политкорректность с опущенными глазами стояла среди нас и тоже делала вид, будто ничего не происходит.

Настойчивый покупатель у дальней кассы продолжал патронить кассира, но никто не последовал моему примеру, очередь терпеливо ждала, хотя автобусы отходили один за другим у нас на глазах.

                                       * * *

Много лет назад меня раздражали и оскорбляли бесконечные памятники Ленину во всех уголках СССР, но, ей-богу, итальянцы переплюнули советских — в какую дыру ни приедешь, везде памятник Джузеппе Гарибальди и — чуть реже — королю-объединителю Витторио Эмануэле. И если многочисленные ленины простояли в таком количестве всего несколько десятилетий, то эти двое стоят гораздо дольше и простоят еще столько же. Впрочем, есть подозрение, что скоро эти устаревшие визуальные объекты заменят произведениями современного искусства, угадать в которых этих выдающихся итальянцев можно будет только благодаря утонченному интеллектуальному напряжению.

                                       * * *

Однажды друзья привезли меня на верхнюю разработку каррарских каменоломен — я увидела под собой уходящий за горизонт горный хребет практически из сплошного мрамора!

Куски мрамора разных размеров просто валялись на дороге; камнерезная машина выпиливала из породы огромный белоснежный кусок в форме прямоугольника; было пасмурно, а общая атмосфера, включающая зудящий звук резьбы, напоминала камерный инферно, но без толпы дантовских персонажей.

И все равно: объемное зрелище мрамора, из которого за два с лишним тысячелетия использовали лишь бесконечно малую часть, волновало будущими возможностями; правда, сейчас из него делают в основном небольшие колонны, кухонные раковины и прочие обыденные предметы, но, бог его знает, а вдруг очередной мраморный ренессанс еще впереди — спираль развития полна сюрпризами!

Как говорит моя московская подруга, за что все именно итальянцам — и природа, и голоса, и мрамор?

Великобритания

Остров, подаривший миру парламент и Шекспира, первым отрубивший голову королю, а потом ставший империей; эксцентричная троица Киплинг — Лоуренс Аравийский — Черчилль, уступившая в конце ХХ века место домовитой парочке — Елизавете II и Маргарет Тэтчер; брексит, за который проголосовали в основном провинциалы и пенсионеры, поддержанные будущим премьер-министром…

С англичанами не соскучишься!

Однажды в воскресенье прихожу на Трафальгарскую площадь и не понимаю, что происходит — уже на подступах все забито великолепной смуглой толпой в ярких восточных нарядах. Тут же разукрашенные роскошными красочными тканями автобусы и продавцы неведомых мне яств; на самой площади установлена передвижная сцена, а на ней со всей мощью звука наяривает ансамбль, поющий на незнакомом мне языке. Пространство столь плотно забито людьми, что передвигаешься с трудом и не сразу замечаешь, что так называемые белые люди попадаются редко и смотрятся на красочном фоне невзрачными серыми мышками.

Пакистанская диаспора Великобритании празднует День независимости Пакистана!

Сколько десятилетий должно пройти, чтобы литовская или азербайджанская диаспора России начали праздновать свои дни независимости на Красной площади? Пакистан обрел независимость в 1947 году, более полувека назад, значит, у нас еще все впереди.

В один из первых приездов в Лондон я искала офис неправительственной организации «Conciliation Resources» — более часа ходила по улице в поисках нужного номера здания, но такая простенькая задачка оказалась не по зубам; у меня еще не было мобильного телефона, зато была уверенность, что я в общем-то готова к разного рода неожиданностям, однако «столица столиц» утерла мне нос.

Устав таскаться с вещами и дойдя до белого каления, я зашла в какую-то контору и объяснила ситуацию; они позвонили туда, и знакомый сотрудник офиса вышел мне навстречу прямо из здания, расположенного напротив.

Объяснив мне, что в поисках нужного номера нельзя полагаться на обычный порядок цифр, он ткнул пальцем в крохотную табличку с номером дома и указанием этажа, номера двери и названием их организации, расположенную на верхотуре и среди десятка таких же табличек. Вскоре я убедилась, что «19» может идти после «26» и перед «5», и никакой логики искать не надо — все это превращает прогулки по Лондону в увлекательную шараду.

Несколько лет спустя, в июле 2012-го, я была на встрече писателей Южного Кавказа в Фарнхаме, в шестидесяти километрах от Лондона. С утра, как обычно, я отправилась гулять по окрестностям — середина июня, свежесть зелени почти обморочная и обволакивает, как невероятно густой запах. Наконец-то я на уровне даже тыльной стороны кистей рук и открытой шеи понимаю романтиков озерной школы, растекаюсь по листьям и вдруг замечаю, что давно уже бреду по местности, в которой есть некая непонятная мне системность — рощицы сменяются лужайками, какие-то ямки, вокруг ни души, ни признаков жилья, но явно это для чего-то создано.

Когда позже объяснили, что это поле для гольфа, до меня дошло, почему этот вид спорта (спорта ли?) в отличие от футбола и тенниса не распространился по всему миру — ну слишком по-английски.

Очень по-английски выглядит и многовековой кровавый роман с лисицей — упорядоченно за ней гоняются с конца 17 века, создали вокруг этого кучу традиций, включая строгое количество кнопок на пальто для разных участников, много дискутируют на всех уровнях, а в начале третьего тысячелетия пришли к выводу, что хотя охота на лис играет значительную социальную роль, она все-таки не так важна, как, например, деревенский паб или церковь.

Лисица тоже не дремлет, и поскольку Лондон единственный из старых мегаполисов, которому до сих пор удается сочетать во многих своих районах преимущества городской и сельской жизни, лисы плотно внедрились в его природно-хозяйственную среду и нагло хозяйничают во внутренних двориках, роняя горшки с цветами и воруя по мелочи.

Имела честь познакомиться с одной из них на небольшой встрече по мультикультурализму, проходившей в лаконичном, как «yes, sir», отеле — абсолютно невидимый персонал, вынуждавший нас к максимальной самостоятельности: даже внешняя дверь открывалась по коду, а о потрясающем внутреннем дворе с рядами туй и прочей зелени, деревянными скамьями и той непринужденной атмосферой уединенности, которую особенно ценишь в мегаполисе, и вовсе нечего говорить…

Обедали мы там же, можно было выйти с подносом во двор. В первый же перерыв я отсняла всю эту красоту на свою полупрофессиональную видеокамеру, а вечером, просматривая кадры, обнаружила между корнями заднего ряда туй острую мордочку с пронзительными настороженными глазами — так смотрят охотники в поисках добычи.

В следующий обеденный перерыв я с котлетой в руках направилась к этому месту, лиса подпустила меня на пять метров и скрылась — я оставила еду между корнями и, пятясь, медленно отошла; выждав те же самые пять метров, лиса метнулась к пище и победно унесла ее в зубах.

И второй, и третий раз сцена повторялась в точности — никакого доверия ко мне, несмотря на подачки; ни к завтраку, ни к ужину она почему-то не появлялась, видимо, столовалась в другом месте.

Разница между лисьим и любым собачьим взглядом, даже озлобленно лающего на цепи дворового пса, была принципиальной — это существо не обольщалось насчет человека, и, честно говоря, после встречи с ней я даже к себе стала относиться с некоторым сомнением.

Англичанам принадлежит одна из самых долгоиграющих мыльных опер под названием «Жизнь королевской семьи» — Голливуд отдыхает, особенно в последние годы, когда неожиданные повороты сюжета держат в напряжении любителей бульварного чтива, да и не только их. «Бондиана», уже давно превратившаяся в скучную пародию на саму себя, выдохлась, а королевская семья потрясает вечнозелеными новостями — все же реальность богаче любого вымысла, особенно, если она настоялась на многолетней традиции.

Но больше всего не давал мне скучать Стивен Хокинг — в 21 год у него обнаружили боковой амиотрофический склероз, вскоре навсегда усадивший его в инвалидное кресло. Казалось бы, все, пипец котенку, но этот живчик и в таком состоянии дважды женился и наплодил троих детей, а также стал одним из крупнейших астрофизиков современности.

Когда он лишился возможности говорить, то начал общаться посредством синтезатора речи, изначально с помощью ручного переключателя, впоследствии — используя мышцу щеки. Флиртуя с черными дырами, он открыл излучение Хокинга, позволил себе написать краткую историю времени (беспримерная дерзость!), в 65 лет совершил полет в невесомости и чуть позже собирался полететь в космос, но не срослось — пришлось ограничиться заявлением: «У человечества нет будущего, если оно не будет осваивать космос».

Наплевать, что он, как пишут после его смерти, не равен Ньютону и еще кому-то, что в последние десятилетия он больше занимался самопиаром, чем наукой — просидите всю сознательную жизнь в кресле, являя окружающим идиотическую гримасу, которую ты видишь каждый раз, когда смотришься в зеркало, и после этого попробуйте открыть рот для критики — да вас затошнит от самого себя.

Сто лет назад такой великолепный, вопреки всему, способ существования невозможно было представить в принципе!

                                       * * *

Очень по-английски и совсем не скучно была раскопана почти не тронутая могила Тутанхамона, фараона Древнего Египта из XVIII династии Нового царства, правившего в XIV веке до н. э.

Скрытный и нелюдимый египтолог Говард Картер и богач, заядлый автомобилист и коллекционер лорд Джордж Корнарвон, проводивший зимы в Египте, нашли друг друга и образовали неразрывный тандем, которому мы обязаны археологической находкой, затмившей на долгое время даже Помпеи и Трою.

Юная сверкающая красота мумии Тутанхамона, скрытая от глаз три с половиной тысячелетия и окруженная роскошью посмертного сопровождения, ослепила человечество, только начавшее приходить в себя после Первой мировой войны — никто еще не подозревал, что реальный Тутанхамон был физически убогим и память о нем пытались стереть сразу после его смерти. Облик, в котором он ушел в бессмертие, был убедителен, как ностальгия по никогда не существовавшему золотому веку, и очаровывал такой свежей выразительностью прошлого, какой почти никогда не удается достичь настоящему…

                                       * * *

Лондон я знаю лучше других европейских столиц, здесь полно друзей и знакомых; с англичанами я на короткой ноге, поэтому подначивать их мне сподручнее, тем более что они нередко подставляются из самозащиты — в лучших из них Черчилль встречается с Честертоном и Бернардом Шоу, потом все трое разбегаются в стороны, и скорость разбегания равна звуковой: на месте недавней встречи тут же нежно распускается цветок островного индивидуализма, открытый всем ветрам и финансовым потокам.

                                       * * *

Британский музей, эта увесистая печать, легитимизировавшая привычку британцев тащить все домой, хорош несказанно не только своими сокровищами, но и атмосферой домашнего чаепития — его непринужденность еще никто не переплюнул.

Конечно, его создание — бессознательная шпилька Юлию Цезарю, при котором сгорела Александрийская библиотека, а сейчас это материализовавшаяся цитата тех времен, когда британцы чувствовали себя как дома почти по всем мире!

Они шлялись везде, инфраструктура была заточена под них, от сети отелей до транспортных коммуникаций — они были «свободно проходящими», разумеется, не в том смысле, какой придавал этому выражению феноменолог Александр Пятигорский, но все же этот имперско-джентльменский сквозняк, эта свобода передвижения по-британски осталась в культуре, как грунтовые воды, и, возможно, эта подземная движуха и шустрый, как сперматозоид, абсурд, главный герой национальных анекдотов, сподвигли Пятигорского эмигрировать в 1979-м году именно в Лондон.

Вдумчиво таскаясь по музею, понимаешь и британских аристократов, переходивших в ислам после Первой мировой, поскольку они разочаровались в европейских ценностях, и Черчилля, обмолвившегося, что Англия — не Европа, и российских олигархов, разводящихся с женами именно в лондонских судах — музей всем дает право не только на собственную реальность, но и на сомнение в ней.

                                       * * *

Знаменитая британская невозмутимость формировалась примерно в то же время, когда Байрон метался по Европе, а потом умчался освобождать Грецию от турецкого деспотизма — британцы уже начали строить империю, а извергнутый английским истеблишментом гениальный лорд уже закончил выделку своего поэтического двойника; еще один яркий случай, когда личность скинула с себя государство и общество, чтобы реализоваться на свободе — кстати, Петр Чаадаев почти ровесник Байрона.


                                       * * *

Задолго до Нуреева прыжок в свободу совершил Александр Дольберг, невольно создав ситуацию, которая и сегодня поражает неисчерпаемостью равнодушия и шелестящего тогда еще бумажными листами бюрократизма.

В августе 1956 года этот двадцатитрехлетний москвич, будучи в турпоездке в советской зоне оккупации в Берлине, незаметно слинял из своей группы, слонявшейся по музею, и шмыгнул в метро. Берлинскую стену построили только через пять лет, поэтому он спокойно доехал до западной зоны и подошел к первому попавшемуся полицейскому, интересуясь, где искать политического убежища.

Поскольку жители восточной зоны регулярно перебегали в западную, идти далеко не пришлось — американская комендатура Западного Берлина оказалась всего в двух кварталах; там он произвел неизгладимое впечатление — во-первых, это был первый советский турист, решивший остаться на Западе, во-вторых, отменно вежлив, без вещей, но с томиком Пушкина в наплечной сумке, к тому же свободно владеет несколькими языками, в том числе английским и немецким — конечно, парни из американской глубинки, стоящие на аванпосте свободного мира, сразу догадались, что перед ними идеальный советский шпион. Тем более что в конце 1956-го в Москве состоялся суд, заочно присудивший молодому беглецу 15 лет лагерей за измену родине — видимо, этот приговор приняли за попытку КГБ помочь агенту легализоваться на Западе.

После долгой проверки, не выявившей ничего, в его деле появилась уклончивая формулировка, что он не сумел доказать свою незавербованность. Самое печальное, что презумпция невиновности тут же застенчиво шмыгнула в кусты и начала робко выглядывать оттуда лишь в самом конце его жизни.

Если ты не можешь доказать свою невиновность, все, хана котенку — блестящий журналист с разнообразными интересами и реальным многоязычием, Дольберг не мог устроиться на штатную работу ни в одну из русских редакций крупных западных радиостанций того времени и вынужден был работать на износ переводчиком-синхронистом.

Даже ВВС, гордящаяся своей объективностью и беспристрастностью, не смогла перешагнуть через уклончивую формулировку спецслужб и до 80-х годов отфутболивала Дольберга от микрофона. Впрочем, и горбачевская гласность не помогла Дольбергу войти в штат BBC — только отдельные выступления в эфире; конечно, фонтанирующий идеями журналист нашел себе применение в других областях и наворотил много другого, интересного и неожиданного, не замеченного другими.

Но, «клянусь мамой», как говорят русскоязычные блатные, неужели за столько лет нельзя было удостовериться в безупречности этого человека, первым вырвавшегося из СССР и всей своей жизнью демонстрировавшего свободу духа?

Подношу средний палец к носу формализма и равнодушия, не знающих срока давности и национальной принадлежности!

                                       * * *

На закуску — занятная история, конца которой я не знаю, и потому она интригует меня до сих пор.

Поздней осенью 1998 года в Сочи проходил семинар по народной дипломатии, который вела лидер одной из крупнейших квакерских общин Лондона Дайана Фрэнсис, крутая дама с седым ежиком волос и явственно мерцающим чувством собственного достоинства.

Переводчица Софья Кук, миловидная девушка лет двадцати, в один из перерывов оказалась рядом со мной, и я поинтересовалась, откуда у нее такой естественный русский с ощутимым московским эхом.

Оказалось, ее будущая мать была замужем за лондонским стоматологом, влюбленным в русскую культуру и регулярно приезжавшим в СССР, дабы погрузиться в чарующую атмосферу свободолюбивых кухонных посиделок. В одну из поездок он взял свою молодую жену и в первый же вечер повел ее в одну из московских квартир, где тусовались столичные англоманы.

Не успела молодая жена освоиться среди незнакомых лиц и чужого языка, как на стол в центре комнаты вскочил физик-теоретик Сергей Хоружий, будущий переводчик «Улисса», и начал читать Браунинга на отличном английском.

Молодая англичанка влюбилась сразу и навсегда.

Хоружий развелся с женой и женился на англичанке, и в их однокомнатной квартирке родилась дочь, моя собеседница. Они прожили около 17 лет, потом Хоружий ушел к другой, англичанка с дочерью вернулась в Лондон и продолжала любить и ждать.

Между тем брошенный стоматолог женился второй раз и опять начал возить жену в СССР — к моему крайнему сожалению, Софи не знала, что произошло с ними дальше; иногда я вспоминаю эту историю и пытаюсь домыслить дальнейшее — вторая жена тоже безоглядно влюбилась в советского интеллектуала или, памятуя о судьбе предыдущей жены своего мужа, сумела сохранить хладнокровие?

Австрия

Легкомысленная репутация австрийской столицы зародилась в начале девятнадцатого столетия, когда в эпоху Штраусов и Венского конгресса в городе было несколько танцзалов — 50 тысяч венцев из разных социальных слоев вальсировали каждый вечер; Фрейд с бессознательным и вывалившейся из него разномастной компашкой тоже не особо укрепил репутацию города, но все же придал ей респектабельный демонизм; художник Оскар Кокошка, сидевший в театральной ложе с куклой-двойником любимой женщины, снова выкинул флаг творческого легкомыслия и отодвинул в глубокую тень научно-технические достижения австрийцев — от первого транспортного средства на бензине до квантовой телепортации.

«Поцелуй» Климта и вовсе стал художественным клише, общительным, как студент, голосующий на дороге — особенно это заметно в дешевых апартаментах для туристов по всей Европе, где «Поцелуй» почти вытеснил Мэрилин Монро и стал визитной карточкой романтического путешествия в заслуженный отпуск.

Если пустить штампы по ветру, Вена уютна, и даже центр имперского замеса смотрится, как добродушный вояка, давно ушедший на покой — гармония всадника и лошади среди помпезных дворцов навевает давно выцветшую ностальгию по прошлому, тоже уютную и ни к чему не обязывающую…

                                       * * *

На самом деле этот пышный торт с вишенкой, оставшийся от Австро-Венгерской монархии, не так прост, как кажется, когда гуляешь по Рингштрассе или сидишь в Венской опере.

Много лет назад наткнулась на анонс статьи под названием «Австро-Венгрия как опытная станция конца света» — оказывается, бывшие подданные этой империи оспаривали у наших предков честь присутствовать при конце света!

Хотя разве можно сравнить их постимперский раздрай с нашим полным развалом всего и вся, когда Первая мировая перешла в революцию, а потом в ожесточенную гражданскую войну и голод, когда большевики пустили под откос ценность человеческой жизни и начали эксперимент, уничтоживший большую часть активных граждан и до сих пор отзывающийся в наших буднях.

Эта разница отчетливо видна в творчестве двух титанов, рожденных двадцатым веком для самопознания, ибо время тоже хочет заглянуть себе под юбку и распять себя на кресте, чтобы остаться в истории.

Роберт Музиль в романе «Человек без свойств» описывает распад Австро-Венгрии, но это лишь фон для объемно-ожесточенной рефлексии главного героя, у которого уже нет доверия к культуре и к самому себе, и потому он мысленно проедает насквозь все происходящее, превращая реальность в зыбкую субстанцию, ускользающую при любой попытке вызвать ее на откровенность…

Платонов описывает бездну, в которую рухнуло сознание, лишившись всех привычных опор и обольстившись прекрасной химерой, за реализацию которой отвечали люди в кожанках, железной рукой загонявшие человечество к счастью, попутно решая собственные проблемы.

У них рефлексия, у нас — тектонический сдвиг в сознании.

Ни в Австрии, ни в России эти авторы до сих пор не оценены по достоинству и витают в смутном бульоне дистанционного уважения; рефлексия австрийского математика и бездна советского инженера слились в порыве интеллектуального ветра, до сих пор остающегося бездомным.

                                       * * *

Любой город становится почти родным, когда тебя опускают в глубь местной жизни хотя бы ненадолго, и в Вене этот дружеский фокус проделала с моим братом и мной Дагмар Райхерт, австриячка, в 29 лет переехавшая в Швейцарию, ныне профессор Цюрихской школы искусств.

Отца Дагмар после аншлюса быстро отправили на Восточный фронт в составе гитлеровской армии; попав в плен, он оказался в азербайджанском лагере, рядом с городом Мингечаур. Он выжил, а в благодарность за это в самом начале третьего тысячелетия уже набравшая жизненный опыт и профессиональный вес Дагмар организовала благотворительный фонд и начала работать на Кавказе, пытаясь содействовать разрешению конфликтов с помощью искусства.

Мы познакомились в Сухуме и сразу совпали — редчайший случай, может быть, даже единственный, когда я не ощущаю ни малейшей разницы между представителем другой культуры и собой во взглядах, реакциях, жестах и так далее, хотя у нас разные способы существования, опыт, темпераменты и прочее. В нашем случае человеческое оказалось весомее культурно-исторических различий — реальность плутовски улыбнулась и смела надстройку, как шелуху!

Весной 2015 года Дагмар Райхерт пригласила нас с братом в Вену, где мы еще не были, и познакомила с сестрами — это был чудесный сюрприз, ибо мы увидели, как комфортно и неожиданно можно устроиться в огромном городе, обладая скромным бюджетом, страстной любовью к природе и технической смекалкой, видимо, унаследованной от отца, который дополнял скудный паек военнопленного, продавая свои поделки из подручного мусора.

У обеих сестер квартиры на пятых этажах в средне-благополучных районах; они умудрились устроить на крышах зимние сады, куда выходишь прямо из комнаты — у Астрид, младшей, работающей врачом в полиции и делающей вполне профессиональные скульптуры из мрамора, растет даже полноценное дерево. Выходя, ты попадаешь в пространство личного уюта, совмещенного с небом и горизонтом, где крыши разного фасона общаются между собой, порождая верхнюю Вену, столицу воздушного изящества с флюгерами, кокетливыми окнами и цветочными горшками.

Чуть позже выяснилось, что у самой Дагмар в Цюрихе изумительный лофт, переоборудованный из чердака — простор, комфорт, целесообразность, лаконичность отделки и ощутимый дух цивилизованного индивидуализма; а на пристроенном балконе роскошная глициния, тянущая с земли на пятый этаж свое мощное, как у удава, тело. Сестры перекликаются над землей и крышами, образуя между странами семейное общение воздушной выделки.

Следующий фокус был еще выразительнее, ибо в течение нескольких дней произошла забавная смена личной оптики.

Пару раз использовав венское метро, мы не заметили ни одного сотрудника метрополитена ни на входе, ни на выходе, ни на станциях; в городском транспорте мы только один раз встретили контролеров, и те деликатно раздавали конфетки в обмен на показанный билет; в целом у нас сложилось впечатление, что австрийцы слишком либеральны в этом отношении, и мы даже отпустили несколько дурацких шуток в адрес местного идеализма.

Наконец мы все трое сели в утренний поезд до Цюриха — до границы со Швейцарией не было ни одного контролера, но как только въехали в Швейцарию, тут же нарисовались двое, а через два часа появилась вторая пара подтянутых и серьезных личностей в мундирах. Этот контраст изумил нас, и мы обратились к Дагмар за разъяснениями.

Выяснилось, что между швейцарским и австрийским менталитетом есть принципиальная разница в отношении к государственному контролю. Австрийцы долго жили в империи, до сих пор находятся в оппозиции к власти и даже элементарную проверку билетов в транспорте воспринимают негативно, поэтому контролеры в венских трамваях раздают конфетки, а в метро сотрудники почти невидимы. Швейцарцы же так давно гордятся своими гражданскими свободами, что считают доблестью пройти контроль без раздражения и с достоинством.

Две страны-соседки — население по восемь миллионов, говорят в основном по-немецки, интенсивный культурный и торговый обмен, а инерция прошлого до сих пор диктует стереотипы поведения — захватывающее упорство менталитета расцвело у нас перед глазами и подмигнуло по-приятельски.

                                       * * *

В тот раз Вене в мы с братом жили в четырехкомнатной просторной квартире недалеко от центра — две комнаты были закрыты, но у каждого из нас имелась своя территория с матрасом на полу. В огромной столовой, где кухня отгораживалась барной стойкой, можно было танцевать, места хватило бы на кучу гостей. Минимум мебели и аксессуаров, аскетизм умеренной заброшенности, в общем-то характерный для посуточной аренды жилья.

В моей комнате была изюминка — поясной портрет мужчины зрелого возраста, судя по одежде, выполненный в начале прошлого века; сухой, добротный реализм, не отзывающийся даже в деталях на кипящее вокруг новаторство и обилие «измов».

Засыпая и просыпаясь под взглядом портрета, я постепенно проникалась его участью — его не продали, не подарили, не выкинули; невостребованность солидного венца интриговала — было в этом нечто мистически-эпохальное, будто история пронеслась мимо, даже не заметив его; наслаивалась атмосфера цвейговских рассказов с привкусом шоколадного торта и шницеля на крутых поворотах флирта и измен, не знающих себе цену.

Возможно, он сам заказал свой портрет, не довольствуясь фотографией и рассматривая живопись как менее расхожий вариант — во всяком случае, выражение лица не казалось банальным или самодовольным, соседствовать с ним было познавательно, ибо вынуждало к догадкам; заброшенный человеческий колодец, спускаясь в который, находишь капли живой воды, выступающей на стенках с цепкостью плюща.

Живой, импозантный город и одинокий портрет — очередной незаметный диалог, вброшенный в твое сознание, благодарно втягивающее неизмеримую сложность жизни и истории.

                                       * * *

Зальцбург — прелестный городишко: мы приехали туда в апреле 2016-го, сразу после католической пасхи, и поэтому пасхальные кролики бродили буйными толпами, слегка оттеснив даже всплески современного искусства.

Но ничто и никто не может конкурировать здесь с Моцартом, которого употребляют как приправу ко всем блюдам — сначала это забавляет, а потом быстро набивает оскомину; но когда натыкаешься на фанерное изображение композитора, приглашающего — в низком поклоне — посетителей в очередное кафе, уже корежит от амикошонства с непристойно-плотоядным послевкусием.

У нас есть рестораны «Пушкин», но пока еще не додумались использовать национального гения в качестве зазывалы, хотя, возможно, просто не хватило смекалки и пороху; учитывая резвость предпринимательской инициативы, пора уже вдогонку закону об охране интеллектуальной собственности принять закон о защите чести и достоинства покойников, на популярности которых можно грести деньги лопатой!

Германия

Моим первым детским другом был трехлетний немец, с которым мы вместе рассекали на трехколесных велосипедах по ухоженным улочкам закрытого научно-технического городка, расположенного на берегу ласкового Черного моря, в самом центре Сухумской бухты.

Конечно, в те годы, когда я только что пересела с горшка на велосипед, я не знала, что в этом же благоуханном пространстве, где настоянный аромат магнолии смешивается с запахом гардении и многочисленных роз, работают доставленные из поверженной Германии ученые, пытавшиеся сделать для Гитлера атомную бомбу, а здесь получившие задание отработать разделение изотопов.

Для меня это были просто немцы, люди вроде другой породы, но домовитые, аккуратные и очень любящие праздники — по каждому торжественному случаю в парке, заложенном еще в семидесятых годах XIX века, они развешивали фонарики, разноцветные флажки и веселились от души, отплясывая на танцплощадке, созданной по инициативе моей бабушки, работавшей в этом же заведении юрисконсультом и обожавшей танцевать.

Конечно, за пределы охраняемой территории немцы могли выходить только в сопровождении специального сотрудника, даже на рынок их возили небольшими группами, но внутри атмосфера была обычной, а шутки — общими для всех сотрудников, и немцев, и советских. Например, в центре парка росли два огромных куста-дерева османтуса душистого, которые цвели дважды в году и распространяли удушающе сильный запах — их называли фрау Зукхерт, по имени дамы, которая злоупотребляла духами и оставляла за собой весьма отчетливую «дорожку» аромата.

С середины 50-х немцы начали уезжать на родину, а я росла и смотрела по телевизору и в кино многочисленные фильмы, в которых немцы были фашистами и творили зверства — это был первый существенный когнитивный диссонанс, из которого громоздкими гроздьями свисала сложность жизни.

Со временем я узнала, что в этом институте, где мой дед был первым главбухом и где начали работать мои родители, в те годы трудились Нобелевский лауреат Густав Герц, и здесь схлопотавший Сталинскую премию, бывший советник Гитлера по науке Петер Тиссен и еще целая плеяда видных ученых; а в двухэтажном особняке, где жил легендарный барон Манфред фон Арденне, которого сейчас называют немецким Эдисоном, после его отъезда сделали детский сад, и я успела вместе с другими детьми высыпаться после обеда на открытой террасе, откуда был отличный вид на платановую аллею, ведущую к морю.

В апреле 2004-го я впервые прилетела в Германию, на грузино-абхазскую встречу без галстуков, проходившую в Гамбурге, в предместье Бланкенезе на берегу Эльбы; пансионат предельно аскетичный — в одноместном номере ничего лишнего, погода под стать, пасмурно, холод, местами еще снег.

После каждого ужина гуляю по черно-белым окрестностям, вокруг несколько огромных и почти безлюдных парков, среди которых попадаются солидные поместья за оградой, некоторые охраняются крупными собаками, что неприятно напоминает о фильмах про фашистов; но в целом я поражена таким высоким уровнем жизни, а в середине недели нам устраивают автобусную экскурсию по городу, из которой мы узнаем, что в нашем Бланкенезе живут шесть тысяч миллионеров.

Продолжаю гулять по вечерним пустынным паркам. С веток хвойных деревьев на мою голову и плечи изредка сыплется снежная пыль, и я вспоминаю, что в этом городе в ноябре 1977-го умер писатель Ганс Эрих Носсак, когда-то пронзивший меня утонченным шедевром «Немыслимое судебное следствие» (скрыт в середине не очень интересного пяти-частного романа «Спираль»), в котором с поразительной глубиной, расходящейся во все стороны, описано одиночество двух на редкость чувствительных людей, рано нашедших друг друга среди обычной публики, поженившихся и оберегавших друг друга от грубости и пошлости повседневной жизни.

В такую же ненастную погоду, но с сильным кружащимся снегопадом, исчезает жена, и мужа начинают судить, подозревая его в убийстве супруги — идет поразительный диалог между прокурором, нормальным человеком, глухим к изощренной внутренней жизни, и подсудимым, который пытается быть предельно откровенным и потому постоянно сбивает прокурора с толку. Невозможность подобной откровенности становится главным персонажем и нависает над бессмыслицей происходящего. Сейчас посреди пустынных сумрачных просторов фешенебельного предместья я ощущаю глубинное родство нашей и немецкой литератур, пытающихся продраться к немыслимой сложности душевных процессов, чем-то схожих с северной метелью — будь жив Достоевский, он читал бы эту вещь кровью сердца.

                                       * * *

Немецкая история с немецкой же добросовестностью не оставляет камня на камне от мифа о неотвратимости наказания за массовые преступления против человечности.

Это отчетливо видно хотя бы на примере женщин, работавших в концлагерях — в общей сложности их было около 3,5 тысяч, привлечены к ответственности только 77, а осуждены еще меньше. Многие после окончания войны спокойненько сняли эсесовскую форму, вышли замуж, нарожали детей и прожили вполне благополучную жизнь, не просыпаясь ночью в поту от страха возмездия. Вспоминая прошлое, многие из них признавались, что это были лучшие годы их жизни.

Например, Грета Боте, получившая немалый срок за ужасающие деяния в концлагере, через несколько лет была помилована британскими оккупационными властями, а в 1999 году, за несколько лет до смерти, заявила в интервью, что ни в чем не раскаивается — распространившаяся к тому времени политкорректность позволила ей быть откровенной.

Правда, несколько десятилетий после Второй мировой молодые немцы не могли петь свои песни на молодежных международных встречах — звуковое и мелодическое сходство с фашистскими гимнам портили все дело.

                                       * * *

Трепетная страсть немецкой культуры к античности, начавшись с Винкельмана, теперь подпитывает постоянство туристического потока на юг — как сказал один греческий отельер клиенту из России: «Ваша нефть когда-нибудь кончится, а немецкие пенсионеры будут ездить ко мне всегда».

После того как в середине XVIII века Иоганн Винкельман вытащил античных греков из забвения и сделал точкой отсчета, европейцы наконец поняли, где их бессмертное детство, в которое можно возвращаться бесконечно — и с нарастающим бытовым комфортом.

Когда итальянский бандит зарезал Винкельмана кинжалом в Триесте, его страсть лишь затаилась и дождалась рождения Генриха Шлимана, величайшего маньяка археологии, превратившего свою жизнь в неуклонное движение к гомеровской Трое — пусть он раскопал не совсем то, но именно благодаря его маниакальному упорству Троя неуклюже вывалилась из мифа в историю.

Я обязана этим людям по гроб жизни — иногда, обрезая виноград под февральским солнцем и спускаясь в глубь веков к тем, кто так же формировал лозу тысячелетия назад, я боковым зрением вижу тени обоих, блаженно скользящие по земле Аполлона и Гомера и обсуждающие неведомые нам подробности жизни, давно исчезнувшей, но оставившей следы такой неизъяснимой прелести, что даже от постоянного к ним обращения они не могут осточертеть…

                                       * * *

Когда при мне в очередной раз говорят о врожденном пристрастии немцев к порядку, я вспоминаю, как Гёте, уже зрелый муж в ранге министра при Веймарском дворе, почти забывший о Вертере и общем помешательстве на нем, тайно и под чужим именем удрал на два года в Италию, чтобы наслаждаться жизнью с южным размахом и чувственной свободой — организация побега и путешествия была безупречной!

С одной стороны, Гёте путешествовал инкогнито, с другой — заранее рассылал письма о своем прибытии, и лучшие люди мест, которые он посещал, встречали его распростертыми объятьями и дружески открывали сокровища местного духа.

Гёте основательно сканировал все, что увидел и перечувствовал, посетил массу мест и везде оставил след; можно сказать, что он наполнил своим присутствием и активным познанием целый пласт итальянского бытования, как бы ненароком показывая ему пример более осознанного и организованного восприятия.

Все, что можно было выжать из этого путешествия, осело в письмах и воспоминаниях создателя «Фауста»; Гёте собственноручно, не полагаясь на случай и судьбу, сотворил одну из лучших страниц своей жизни, доказав, что порядок не помеха счастью и сладострастию — и, возможно, даже усилитель вкуса.

                                       * * *

Главная немецкая прелесть начала третьего тысячелетия — бывший канцлер Ангела Меркель, первая женщина в главном кресле фатерлянда, выросшая в исчезнувшей, как политический мираж, ГДР.

У нее нет остроумия Черчилля, командных замашек Маргарет Тэтчер, элегантности Кристин Лагард, у нее нет даже положенной крупному политику явной харизмы!

И при этом она, без сомнения, была самым авторитетным лидером Евросоюза!

Незамысловато одетая, мешковатая, использующая косметику с пуританской сдержанностью, Меркель не бросается в глаза и остается естественной во многих ситуациях — органика глубинного лидера, который отслеживает суть проблемы.

Это пирамида здравого смысла.

Пирамида, сама покупающая продукты в универсаме и складывающая белье в стиральную машину, любящая футбол и не скрывающая пристрастие к бокалу пива, сидящая в платье не от кутюр среди расфуфыренной публики на Байрёйтском фестивале и ездящая ежегодно на один и тот же средненький курорт; скромность и выносливость верблюда отлично дополняют этот букет добродетелей, от которых шарахнется любой имиджмейкер — ни одной яркой краски!

Ни язвительных взглядов, ни ироничных гримасок: мимика зрелой Меркель напоминает наваристый бульон в глубокой тарелке — прозрачная невозмутимость поверхности и куча калорий.

Продержаться почти два десятка лет в самом центре европейской политики без интриг, только за счет личных ресурсов, может лишь человек, осознающий сложность реальности как совокупность не только политико-экономических, но и органических процессов — не зря дипломная работа совсем еще молодой Меркель называлась «Влияние пространственной корреляции на скорость бимолекулярных элементарных реакций в плотной среде»; кстати, Тэтчер тоже начинала как химик, возможно, политическим партиям нужно искать молодых лидеров именно на этих факультетах.

Меркель самодостаточна от природы, ей не нужно окружать себя дворцами, лимузинами, брильянтами и прочей внешней ерундой, дабы подчеркнуть свою значимость — думаю, когда они с мужем, известным квантовым химиком Иоахимом Зауэром, идут с рюкзачками за спиной по лесной тропе, жизнь открывает им такую объемную взаимосвязь всего сущего, дарует такую свежую радость от соприкосновения с вечностью и полнотой мгновения, что этого им хватает с лихвой.

Потому Меркель и передала свою власть с естественностью птицы, стряхнувшей с крыла утреннюю росу…

                                       * * *

У нас принято пренебрежительно относиться к немецкому чувству юмора, считая его довольно топорным. Однако еще ранние немецкие романтики отдавали должное иронии, признавая за нею способность маскировать авторскую позицию и делать текст многозначным, распыляя смыслы по содержанию, как сперму по множеству случайных связей; поэтому не будем горячиться на чужой счет.

У нас самих хватает пошлых анекдотов, а зрелище взахлеб хохочущих зрителей при весьма сомнительных, если не сказать больше, шутках на наших популярных сценах не вдохновляет.

Да, многие иностранцы не понимают многих наших классных анекдотов, я сама неоднократно в этом убеждалась, натыкаясь на недоуменный взгляд после рассказанного мною, но чувство юмора формируется в немалой степени и за счет исторических условий жизни, поэтому требовать от тех, кто живет в другой среде и сформировался в другой культуре, тонкого понимания наших реалий, обыгрывание которых и создает комический эффект, просто несерьезно. Необходимо глубокое и посконное знание чужого нутра, чтобы срезонировал тот древнейший психологический механизм, который позволил позволял нашим общим предкам выживать еще в пещерах, где они, вероятно, икали от гогота, сидя вокруг костра.

Например, известный швейцарский дипломат Хайди Тальявини, свободно владеющая семью языками, учившаяся по студенческому обмену целый год в МГУ еще в советское время, писавшая диссертацию о творчестве Юрия Тынянова, а потом проработавшая два с половиной десятилетия на постсоветском пространстве в качестве посредника в конфликтных зонах, в том числе и на Кавказе, тонкий знаток творчества Михаила Жванецкого — его книги и видеокассеты с выступлениями занимают почетное место в ее бернской квартире; она услышала его магнитофонные записи еще в 70-х годах прошлого века, и с тех пор одесский юморист, ставший глубоким абсурдистским эхом советского, а потом и постсоветского бытия, сопровождает ее всю жизнь.

Глядя посторонним взглядом на сухой изыск ее внешности, дочери архитектора-итальянца и матери-аристократки и художницы, зная ее любовь к Возрождению и Генделю, сложно представить, что перед вами человек, способный до тонкостей понимать все извивы и подводные течения этого чужого сарказма, кровоточащего от нежности и горечи, но цитаты из Жванецкого, произнесенные ею всегда к месту и не всегда только в нашем контексте, свидетельствуют о живом понимании, в котором наслаждение от точного слова уходит вглубь и резонирует с органикой.

Жванецкий — это наш ответ «Urbi et orbi», прошедший горнило двух формаций и сохранивший острый глаз и свежую совесть; это «наше все», в котором утробный античный смех вступил в кровосмесительный брак с имперским хихиканьем над собой; кстати, возможно, Жванецкий — извилистое глубинное эхо не только специфичного опыта советского и постсоветского человека.

И когда швейцарка Тальявини радуется его очередному острому попаданию в суть, я осознаю, что все мы из одного человеческого стада, которое смех возвысил почти до звания Homo Sapiens.

Во всяком случае, в нестандартных ситуациях немцы реагируют вполне адекватно.

В мае 2003 года я присутствовала на прощальном вечере, который давал абхазским властям и обществу тогдашний глава Миссии ООН и спецпредставитель Генсека ООН Кофи Аннана в Грузии, немецкий дипломат Дитер Боден.

За праздничными столами сидело не менее двухсот человек — фифти-фифти сотрудники Миссии и гости. Уже два часа длились скучные прощальные речи, перемежаемые стуком вилок и звоном бокалов. В какой-то момент я отключилась, чтобы не треснуть пополам, и вдруг известный гражданский активист Батал Кобахия, глядя на очередного оратора, утопающего в официозе, шепнул мне: «Скажи что-нибудь, чтобы развеять тоску!»

Через десять минут я стояла на кафедре: «Уважаемый господин Боден! Вам уже подарили бурку, серебряный кинжал и игрушечную арбу. Явно не хватает коня. Разрешите мне в силу моих скромных возможностей возместить его отсутствие!» И я на весь зал заржала лошадью.

Не знаю, насколько мое звукоизвлечение было похоже на настоящее ржание, но наступило глубокое продолжительное молчание — ни наше правительство, ни сотрудники Миссии явно не знали, как реагировать. Я молча наслаждалась.

Наконец Боден расхохотался и начал аплодировать, за ним потянулись остальные.

Когда все начали расходиться, Боден подошел ко мне и негромко сказал: «Вы единственная, чье выступление доставило мне удовольствие».

Франция

Когда страна начинается для тебя мушкетерами и графом Монте-Кристо, звоном клинков и возвышенно-изощренной местью, все последующее уже несется в твой мозг отчаянной рысью — Жанна д Арк, «Государство — это я», Вольтер, шустрое племя энциклопедистов, Великая французская революция, Наполеон, Собор Парижской богоматери, Эмма Бовари под ручку с Жорж Санд, Парижская коммуна, импрессионисты, завтракающие на траве с обнаженными дамами, богема, причесанная оперой, кубисты, фовисты, Андре Бретон, сонно выглядывающий из сюрреализма, Эдит Пиаф, сотрясающая голосом повседневность, Сартр и Камю верхом на экзистенциализме, 68-й год, последний флорентиец Миттеран, желчно-меланхоличный румын Чоран на велосипеде, ставший классиком французской литературы, и, наконец, Disneyland Paris!

Очень надеюсь, что против назойливой вестернизации галльского петуха регулярно проходят мощные, хотя и незримые шествия, объединяющие уже ушедших в мир иной — во главе всегда идет Верцингеторикс, сражавшийся с Цезарем и удостоившийся удушения в Риме еще при жизни божественного Юлия, замыкает процессию генерал де Голль, а над ними летит, победно крякая, бессмертный утенок Дональд.

Я нормально отношусь к Штатам, и французский антиамериканизм здесь ни при чем — у меня свои счеты с утенком!

Куда ни приедешь, везде эта физиономия и хвост, удивительно, что птичку еще не рисуют на стене помпеянского борделя, дабы доказать ее древнее происхождение. Последний удар эта подлая птица нанесла мне летом 2020-го, в разгар пандемии Covid-19, когда несколько копий утенка Дональда появились на сухумском пляже, аккурат на бетонной стене рядом с новым кафе в минималистском стиле. Надеюсь, я успею отдать концы до того, как его мумию найдут в очередной гробнице энного фараона, ибо эта пронырливая птица способна пролезть куда угодно и скоро, вероятно, заменит библейского Змея в знаменитой сцене с яблоком для Евы.

Если положить на левую чашу весов утенка Дональда, а на правую — изумительную по мощи и разнообразию компанию философов, появившихся во Франции после Второй мировой, когда страна как бы мимоходом сохранила свой генофонд, то еще под вопросом, кто же оказывает на цивилизацию большее влияние.

Почти уверена в окончательном ответе, хотя и надеюсь, что утонченная французская культура, в которой незримо институционализировалось даже изящество молчания, в конце концов сделает из сей птицы очередной кулинарный шедевр.

                                       * * *

Вольтер первым дал мне ощутить власть ума и иронии — вытащив в десятилетнем возрасте из дедушкиного шкафа книжку в ужасно нудном переплете и с маловыразительным названием «Философские повести», я вдруг столкнулась с двойным смыслом, который исподтишка преображался в главного героя.

С одной стороны, в роскоши субтропиков, окружавших меня обвальной волной солнечного света, красок и запахов, знаменитая фраза Кандида «Все к лучшему в этом лучшем из миров» совершенно теряла иронический подтекст, поскольку жизнь источала наслаждение с избыточностью отрочества; с другой, сам текст играл со мной по-взрослому, требуя и интригуя, насмехаясь и настаивая на своем праве быть самодостаточным и соперничающим с реальностью.

Не все мне было понятно, но серьезное отношение к происходящему утеряло свою девственность — конечно, юмор в нашей семье технарей был в ходу, но тут масштаб насмешки над реальностью и историей оказался столь крут, что навсегда привил моей личной оптике раздвоенность: да, реальность неотразима своей свежестью и ускользающей глубиной, но многомерность ей придает мое осознание универсального закона «выигрывая в одном, проигрываешь в другом» и мужество стеба, позволяющего играть с этим законом на равных.


                                       * * *

В октябре 2014-го мы компанией из четырех человек прилетели в Ниццу, чтобы с кайфом пошляться по Франции около месяца и улететь домой из Парижа.

Я была в инвалидной коляске после перелома пятки со смещением и согласилась ехать только после настойчивых уговоров брата: он взял на себя всю тяжесть моей транспортировки; оказалось, что моя коляска — дар божий, и благодаря ей вся компания во время путешествия жила как белый человек.

Очередей для нас не существовало в принципе — стоило нам появиться перед каким-нибудь музеем, тут же возникал служитель и на глазах многочисленной толпы страждущих проводил нас в здание. Сейчас не помню точно, кажется, в часовне Сент-Шапель не было подъемника для коляски, и нас с братом провели через роскошный особняк, в котором располагалось какое-то министерство.

В Ницце мы вечером, уже в сумерках, возвращались с высокого холма, где осматривали монастырь, основанный в IX веке, и кладбище, где похоронен Анри Матисс, обсуждая, как долго нужно тащиться в наш район, и вдруг показался автобус, явно ехавший вниз. Остановок не было видно, мы чертыхнулись, и брат для прикола поднял руку — автобус открыл дверь прямо передо мной. На этом любезность дамы-водителя не кончилась — вырулив в центр города и высадив основную массу пассажиров, она вышла к нам, узнала адрес и, свернув не там, где надо, высадила нас на несколько кварталов ближе к нашему дому.

Больше всего меня поражало, что никто ни разу не спросил хотя бы филькину грамоту в виде документа, подтверждавшего мою невозможность ходить! Плюс к этому меня везде пускали бесплатно, а на Эйфелеву башню, где было невообразимо много посетителей, аж в глазах рябило, бесплатно пропустили и моего брата, толкавшего коляску.

Правда, в самом конце путешествия, чтобы жизнь не казалась медом, при досмотре в аэропорту де Голля меня раздели почти до трусов в поисках наркотиков — но это только развеселило, есть о чем вспоминать; к тому же действо имело воспитательный эффект, сильно понизив градус моего самомнения, поскольку раньше мне казалось, что честность прямо светится на моем скромном личике.

                                       * * *

Авиньонский железнодорожный вокзал, открытый в 2001 году, уютен, как квартира старых друзей, приятно вспомнить его чисто французский шарм — ни один вокзал не пробуждал во мне таких теплых человеческих чувств, хотя я люблю вокзалы, где пересечение лиц и судеб густо и насыщенно, но здесь преобладало другое — вокзал был дружелюбен ко мне, и я физически ощущала желание архитектора создать пространство, в котором можно расслабиться, как дома, мысленно надев халат и тапочки, и в то же время ждать поезда, который, как это часто случается на французских железных дорогах, опаздывает на полчаса. Пожалуй, это единственный вокзал, где опоздание почти не раздражает — явная заслуга архитектора!

                                       * * *

Зато комната в психиатрической больнице в коммуне Сен-Реми-де-Прованс, воссозданная в том виде, в каком она была при пациенте по имени Винсент Ван Гог, поражает таким отчуждением от человека, что становится страшно — узкая железная кровать, стол и стул, окно с решеткой, из которого открывается вид на пшеничное поле; крохотная комната с ванной из олова и креслом-коляской. Больного художника регулярно опускали в ледяную воду, считая эту зверскую процедуру полезной.

Запоздалое признание не отменяет ужаса — «тропа Ван Гога», где репродукции его картин установлены на специальных панелях в тех самых местах, где он писал их, не заслоняет его мучений, а лишь подчеркивает контраст между милостивой природой и тогдашним бездушным отношением к людям с нездоровой психикой.

Рядом с больничным корпусом высокая хурма, увешанная спелыми плодами — видно, что их не обрывают, быть может, память о гениальном сумасшедшем сдерживает обыденные порывы плоти.

                                       * * *

Элегантная француженка ушла в миф и не вернулась — к такому выводу мы пришли уже через неделю; вокруг сновали обычные охламонистые тетки, при виде которых Коко Шанель упала бы в обморок, а среднестатистический парижский бабник начала ХХ века решил бы, что начинается давно обещанный конец света.

И вдруг нам повезло!

Стоим в очереди на автобус в Амбуаз, скучаю в своем кресле и вдруг вижу, прямо за нами пристроилась элегантная дама лет тридцати — просто красавица! Тонкие правильные черты лица, проработанная мимика, густые русые волосы.

Тут же говорю своим: «Посмотрите! Наконец-то нам попалась элегантная француженка, да еще красавица!»

Француженка широко улыбается и на безукоризненном русском отвечает: «Добрый день».

Садимся в автобус вместе — родилась в Симбирске, училась в Москве, работала там же переводчиком с французского и английского, а потом повстречала симпатичного француза-гастарбайтера, приехавшего в российскую столицу собирать какие-то сложные деревянные конструкции. Теперь они живут в Туре, снимают квартиру отдельно от его родителей; она два года искала работу и теперь каждый день час ездит в Амбуаз, где ее взяли продавщицей в магазин шоколада, ибо российских туристов навалом.

С мягкой улыбкой она описывает частую пикировку со свекровью, которая утверждает, что главное в жизни либерте — я согласна, говорит элегантная продавщица шоколада, но не понимаю, честно говоря, почему либерте должна мешать желанию выглядеть стильно и ухоженно.

Я молчу, что я-то, конечно, на стороне свекрови, но поддакиваю, ибо смотреть на нашу спутницу очень приятно — видимо, скоро удовольствие от созерцания элегантной дамы будет считаться глубоко атавистическим рефлексом.

Но, покинув женскую внешность, элегантность во Франции не исчезла — прогуляйтесь по главной транспортной артерии Тура, и вы в этом убедитесь, как только увидите трамвай!

Это что-то немыслимое по своей элегантности — форма, линии, цвет, бесшумность… Он появляется, как призрак более совершенной жизни; мой брат-технарь долго пытался понять, где именно происходит питание током, ибо в наличии никаких проводов, а монорельс не может быть под напряжением, но так и не догадался.

А цветники перед городской мэрией и цветочное оформление ее балконов по фасаду — изысканность этого зрелища вызывает метафизическую печаль, возвышающую над человеческой обыденностью.

Газоны и балконы всех стран, объединяйтесь, чтобы завидовать белой завистью, побуждающей стремиться к совершенству!

                                       * * *

Когда гуляка и гедонист Франциск I пригласил ко двору Леонардо да Винчи, он наверняка не подозревал, что усиливает позиции рацио в родной культуре, ибо объемная пытливость художника была почти закрыта для современников.

Возможно, французы больше переняли от рацио в хитоне, рассматривавшему Вселенную как систему, подчиненную вечному объективному порядку, и от рацио в тоге, поставившему прагматизм выше чистого знания, нежели итальянцы, казалось бы, прямые наследники древних римлян, а через Древний Рим — древних греков, именно благодаря подспудному влиянию Леонардо.

Хотя даже Декарт, живший позже Леонардо и считающийся «отцом европейского рационализма», предполагал, что люди обладают двойственной природой: материальным телом и нематериальной и неразрушимой душой, живущей вне тела. Римско-католическая церковь с восторгом кинулась на сей дуализм и унесла его в догматических когтях, ибо он постулировал разделение науки и религии, что надолго подпортило репутацию рацио в обществе.

Но спустя два с лишним столетия рациональный универсализм Леонардо вынырнул в деятельности энциклопедистов, а параллельно, как бы мимоходом, оплодотворил и английскую промышленную революцию.

Кстати, в автопортрете современной Европы ощутим эффект леонардовского сфумато — смягчение нравов и законов породило атмосферу, в которой нет резких переходов и чрезмерно четких линий, а иллюзия еле заметной дымки между зрителем и изображением воплощается в иллюзии, что демократия создает уже необратимую гармонию между человеком и государством.

                                       * * *

Загадочна история с испанской цыганкой Кармен, образ которой создали и воспели французы.

Сначала ее прописал ироничный и хладнокровный Проспер Мериме, эстетствующий циник с налетом модного сентиментализма (для дам-с, разумеется) — где он, благополучный писатель-чиновник, и где эта неотразимая стерва, знающая голод, побои и умеющая лгать и воровать с естественностью сороки?

Общего у них лишь цинизм, артистичность, переходящая в протеизм, и жажда жизни.

Потом Бизе отгрохал оперу, музыка которой и сейчас способна поднять мертвого из могилы — правда, современники сочли ее вульгарной, и от огорчения композитор через три месяца слег в ту самую могилу, не подозревая о посмертной мировой славе и победном шествии балета «Кармен-сюита» с участием Майи Плисецкой.

Музыка так совпала с героиней и сюжетом, словно это был национальный миф, берущий творцов за то самое место, за которое держался Василий Розанов в разгаре творческих порывов.

Французы «украли» Кармен у соседей и сделали это так органично, что не вызвали ревности — отличный художественный реванш за неудачную попытку Наполеона прибрать к рукам и Пиренейский полуостров.

                                       * * *

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.

Введите сумму не менее null ₽, если хотите поддержать автора, или скачайте книгу бесплатно.Подробнее