16+
Асфальт в горошек
Введите сумму не менее null ₽, если хотите поддержать автора, или скачайте книгу бесплатно.Подробнее

Объем: 638 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Моя ташкентская юность

Вместо предисловия
Сны о Ташкенте

Видите ли вы сны? Впрочем, о чем я? Сны видят все. Просто не все утром помнят, что им что-то снилось. Я знаю человека, который упорно твердит, что он исключение и снов не видит. Это исключительно потому, что за всю жизнь не запомнил ни одного сна.

Зато я со своим запойным чтением докатилась до того, что вижу не просто цветные, а сюжетные сны — телевизора не надо. Очень яркие, очень связные, иногда снится сладкое и мое пожирание тортов и шоколада, чаще — целые рассказы. И очень часто снятся сны на повторяющуюся тему. Сюжеты разные — тема одна. Сегодня Новый год, а я ничего не приготовила. Даже елки нет.

Я снова на работе, в режимном НИИ, и мучаюсь мыслью, что прошла без пропуска, а обратно меня не выпустят.

Одно время, лет пять подряд, мне снился мой ташкентский одноклассник и друг Леня Миронов, с которым я так глупо поссорилась. Я очень долго пыталась его найти. И вот мне постоянно снилось, что мы встречаемся, и что я так счастлива, что он нашелся, и что больше мы никогда не поссоримся… Вот это чувство полного облегчения и счастья я испытывала во сне. Пока не узнала, что Лени нет вот уже столько лет, сколько мне он снился. Что теперь каяться, больше мы никогда не помиримся. А он ушел. И с тех пор ни разу не пришел ко мне во сне. Суеверие? Предрассудки? Я пишу как есть. Ни разу.

И четвертая тема, конечно, Ташкент. Ташкент мне снится часто. С периодичностью раз в неделю или даже чаще. Но при этом НИКОГДА не снятся те места, которые я не просто любила. Которые вросли в душу так, что уже ни вырвать, ни вырезать. Почему мне никогда не снятся ТОТ Сквер, ТОТ Бродвей, доземлетрясенческий, с его веселыми гомонящими толпами, не представляете, что творилось в праздники, и я, шестнадцатилетняя, иду с приятельницей, и ко мне подбегает друг того, с кем я рассорилась и рассталась навеки, и говорит, что Витя хочет со мной поговорить, а я гордо отвечаю, что мне с ним говорить не о чем, хотя, по правде сказать, умираю от любопытства. Глупость наша… Сейчас я бы с ним поговорила, а тогда в голове — одни книжные фразы. Не снится ТОТ Бродвей с его вечным праздником, ТА «Тридцатка», где я «проводила» уроки на утренних сеансах, ТОТ ОДО, где я знала каждый кустик в парке, где с восторгом разглядывала уже несуществующие потолки с росписью на военную тематику, а под часами назначались встречи, деловые и нет, ТОТ скверик Гоголя, где под липами сидели влюбленные, а мой будущий муж сделал предложение, ТОТ парк Горького, куда я еще успела привести своего сына, нарядный и с танцплощадкой, где по вечерам играла музыка и часто происходили драки парней, не поделивших девчонок. ТУ консерваторию, куда мы бегали, как на работу. ТО озеро Победы, где мы проводили летние месяцы. Тогда с одним мостиком и протекавшей за ним Боз-Су. С бюветами ташкентской минеральной и вкусным шашлыком. И парк Победы не снится. С его джунглевыми зарослями. ТО озеро Комсомольское и парк с детской железной дорогой. ТА улица Энгельса, именно Энгельса, по которой я шла от дома до сквера на свидание… НИКОГДА не снится Пушкинская, ТА Пушкинская, с сорок четвертой школой на углу с Первомайской, трамваями, идущими по той же Первомайской, знаменитой баней, куда мы с мамой и сестрой ходили в «нумера», ТА кондитерская, куда мы бегали на переменах покупать соевый шоколад, со старыми китайскими вазами и столиком, накрытым белой скатертью, на которой стояла белая фарфоровая, расписанная красными тюльпанами вазочка…

И Урицкого не снится. И сорок третья школа, и Ирригационный, и Кренкеля с домом Рашидова, и домом Шамшидовых, и домом Саши Буша… Не снятся Ширшова и Федорова, любимая фабрика «Уртак», и канал, и Акмаля Икрамова, и Учительская, и Фрунзе, и обсерватория… Как же там было хорошо, какой покой душевный охватывал, стоило ступить на территорию обсерватории. А цветы какие росли, дикие, прекрасные!

Так вот, мне никогда не снится то, что я храню в сердце и памяти. То, что стало родным и навеки ушло, как уходят родные. Мне снится некий город. Я точно знаю, что это Ташкент. Какие-то причудливые дома. Стройки. Валуны, которые я пытаюсь обойти. Иногда камни, по которым иду. Стеклянные витрины непонятных магазинов, где я пытаюсь что-то купить. Главное — вижу ханатлас в витринах! Снова дома, дома, совершенно незнакомое место, незнакомый город. И еще сон. Яркие керамические холмы — это Ташкент, и я над ним летаю. Неужели расту? Наверное да. Только вниз. Говорят, в старости растешь вниз… И еще сон — тротуар, терракотовые цокольные этажи с большими окнами и скамейки на той стороне, что ближе к мостовой. Тоже Ташкент.

Иногда мне снится та квартира, что на Малясова. Я точно знаю, что это мой дом, но квартира совершенно чужая. Только лестница та же самая, деревянная, когда-то крашеная, но краска на досках стерлась. Очень часто приходят родители и сестра. И опять лиц не вижу. Но точно знаю: это они. Иногда пытаюсь звонить маме по сотовому (!!!), но это никогда не удается. Цифры путаются. Не набираются… НИКОГДА не снится квартира на Навои. Никогда не снится сама Навои, ТА, шумная, многолюдная, особенно в районе Хадры. С мостиком через Анхор и моим любимым Домом специалистов — тем, где был ювелирный. Где жила Зифа Ахмедова. С ярмаркой и мозаикой на темы восточных миниатюр, которая потом стала облетать, как листья с деревьев. С бывшим юрфаком, куда мы бегали на занятия по медицине. Там рядом, через узенькую дорожку еще были стеклянные магазины, иногда что-то шикарное выбрасывали, а дорога к главным воротам Октябрьского рынка была «уставлена» продавцами всякого дефицита. А на другой стороне улицы была большая столовая…

Почему? Означает ли это, что Новый Ташкент отвергает меня? Отказывается принять? Потому что ему я совсем чужая? Наверное… И Ташкента ТОГО больше нет и уже никогда не будет. Остается только в снах чьих-то счастливцев.

И университет не снится. Тот, что на Сквере. Где я проучилась два года, потом перевели нас на бывший востфак, тот, что тоже на Хадре, а потом в Вузгородок. Вот там здания были совсем чужие. Бетон, плохо отмытые от известки окна, серые многоэтажные строения. Говорят, и ромгерма больше нет. Здания, правда, остались, и снос им не грозит. Остались, тоже в памяти, наши чудесные преподаватели, настоящие, умные, интеллигентные. Почти все тоже ушли, кроме благодарности и улыбки восхищения эти воспоминания ничего у меня не вызывают.

Не снится Жуковская. Не снятся Педагогический и памятник Фрунзе. Не снится шумная Шота Руставели со странным памятником в стиле Церетели, а может и самого Церетели. Саперная не снится с ее военкоматом. Гостиница «Ташкент» и ЦУМ. Кинотеатр «Спутник» — «Казахстан» и библиотеки, библиотеки, библиотеки… Жара и асфальт в дырочку. Пыль и маки. Публичка. Прекрасная публичка, где я столько часов провела… Почему же я никогда не вижу себя, сидящей за столом на двоих?

И Дархан не снится. На Дархане я проработала до самого отъезда. И до сих пор считаю его самым удачным местом работы из трех, что я успела сменить за шесть лет после окончания института…

В иняз меня устроили по великому блату, протекции замминистра высшего образования. Нет, не подумайте, не завкафедрой. Старшим лаборантом на кафедру педагогики. Каждый день я с Навои ездила на Мукими. Слава богу, трамваи тогда ходили. С этого блатного места я удрала при первой возможности и никогда об этом не жалела, хотя все мои знакомые ахали и охали, узнав о столь опрометчивом поступке. Но мне-то лучше знать. Лаборантка на соседней кафедре психологии десять лет ждала вакансии. А их занимали блатные. Я поняла, что пройдет год — и забуду язык напрочь! К тому же субботы были рабочими днями. От меня требовалось подавать чай и рисовать стенгазеты, вот это уж совершенно не мое. Я черчение ненавижу, а к рисованию — ни малейших способностей! Короче, поняла я, что нужно делать ноги, иначе меня все это болото затянет, и буду сто лет чай подавать и лепетать «май нейм из…» Разговорной практики-то не было! И книг на английском тоже. Кроме тех, что издавали наши: «Овод», «Сага» и т. д. Все читано-перечитано.

Второе место я нашла сама. Там платили очень даже неплохо для того времени. Сто тридцать рублей после института казались целым состоянием. «ПППП». Иначе говоря, «Производственно-полиграфическое предприятие «Патент». И находилось это предприятие в каком-то НИИ, как раз напротив остатков ташкентской крепости. Это уж было ближе к тому, что я хотела. По крайней мере, дело имела с языком, не с чаем и стенгазетами.

Первый день был адом. Мне врачом было велено пить димедрол для профилактики аллергии. Так кто же знал, что первый день приема придется на первый день работы? И что димедрол на меня действует как снотворное. И что я мучительно таращила глаза, стараясь не заснуть…

Занимались мы патентным поиском. И это бы ничего, интересно даже. И все бы хорошо, и коллектив хороший, и начальник умеренно вредный, беда одна: поиск велся просмотром пленок на специальных аппаратах «Микрофот», а проще — инструменте пытки. Принцип действия таков: под освещенным экраном вручную перематывают пленку. Вот это меня и доконало — укачивало. Как при морской болезни. Потерпела я, потерпела… и нашла третью работу. Где и проработала до самого отъезда.

Не снится мне Дархан-арык… Гастроном и рядом большое серое здание. Первый этаж правого крыла и занимал наш институт. ВНИИ «ВОДГЕО». Московский филиал института по биологической очистке сточных вод. А руководил им Карим Каримович Каримов. И жил он недалеко — на Жуковской. Еще одна лаборатория института находилась в улочках за навоийской ярмаркой, рядом с тубдиспансером. Но мне отгородили часть большой комнаты и поставили там книжные шкафы. Я была переводчиком и по совместительству библиотекарем. Основы библиотечного дела я знала. Проблем не возникло. А вот техническими переводами занялась впервые. К счастью, по тематикам химии и биологии, самым несложным для начинающего переводчика.

Коллектив был хороший, правда, свои интриги и подковерная война велись, но меня-то это никак не касалось. При моей неспособности к интригам это было благом — увязла бы.

Со мной работали молодые девушки, и вскоре у нас образовалась тесная компания, было с кем проводить время, тем более что муж уехал в аспирантуру. Хорошая была компания: Аня Ходасевич, моя одноклассница, которая позже часто приезжала ко мне из Череповца, Эдда Авдеева, которая тоже училась в сорок третьей и вышла замуж за парня, который учился со мной в параллельном классе. Сильва Эльбаум. Первых двух уже нет в живых, царство им небесное. Сильва живет в Израиле.

Вот сценка из жизни коммунистического субботника в честь дня рождения В. И. Ленина. Каждому выделено по окну. Остальные подметают и моют стены. Трое, в том числе я, стоят на подоконнике, а прохожие любуются целым цветником в окнах… И все молодые, и все красивые. Впервые я поняла, что работа может быть радостью. И работала я весело и с охотой. И в коллектор ездила за книгами, и выдавала, и статьи переводила, и не было у меня врагов, а было много друзей. И на работе, и вне! Куда мы только ни ходили: на все спектакли, все концерты в консерваторию, все новые постановки в театре Навои. Даже на приезжих французов, которые танцевали ужасно. Ходили по сцене, и это в «Лебедином»!

А мы бродили по Ташкенту, и говорили, говорили, говорили, расставаться не хотелось. Надя, вдова архитектора Эдика Фахрутдинова, того, который «Буратино» построил, а умер очень рано (жила она в соседней квартире рядом с моими родителями), ее друзья — архитекторы, физики, математики. Молодые, красивые, способные, умные… И многих уже нет, царство небесное. И один из самых моих верных и преданных друзей, Олег Орестов уже не здесь… Может быть, жив его лучший друг Валя Розамат. Не смогла его найти.

Я всех помню. Я обо всех помню.

И твердо знаю, что годы, проведенные в Ташкенте, были самыми счастливыми.

И помню, как прибежал Олег, работавший в обсерватории, такой радостный, и сказал, что нашел мне новую работу, с хорошей зарплатой, у академика Адировича, а я огорошила его новостью, что уезжаю навсегда.

Сборы, контейнеры, билеты, последняя битва за Достоевского в «Академкниге» напротив «Голубых куполов»…

И все друзья собрались на перроне. Время истекло. Поехали.

Потом я приезжала в Ташкент каждый год. А используя аспирантский отпуск — и дважды в год. Я не ездила в Крым. Не ездила на Кавказ. Не ездила в Прибалтику.

Никуда.

Только в Ташкент.

Только пройтись по тем улицам, которые еще не изменились, еще прежние, еще старые, еще свои, снова вдохнуть запах пряностей на Алайском, сунуться в знакомый букинистический на Навои…

И снова асфальт в дырочку.

И пропахшая солнцем пыль.

И цветущие иудины деревья.

И сыновнее: «Мама, когда ты в Ташкенте, у тебя такое лицо счастливое».

И тогда еще живые и родные друзья.

Мы с ними одной крови.

Ташкентской.

Ташкент, который никогда мне не снится, где он?

Даже не в снах. Только в памяти.

Ташкент, Малясова, ушедшая эпоха.
Где-то есть город, которого нет

Часть 1

Почему-то я всегда считала Виктора Малясова тихой заштатной улицей, где есть только один двухэтажный жилой дом — тот, в котором я росла. Оказалось, ее многие знают и любят. И постоянно вспоминают. Там прошли детство и юность. Нужно сказать, не слишком веселое детство. Я родилась в 1945 году. Мои родители бежали с Украины от немцев и два с лишним года провели на богом забытом киргизском руднике — отец был инженером-угольщиком, а их на войну не брали. Очень долго мама вспоминала, как вместе с такими же женами шахтеров бродила по горам в поисках кишлаков, где можно было обменять вещи на продукты. И с гордостью повторяла, что отец честно делил с семьей свой хлеб, который получал по карточкам. Потому что мама получала иждивенческую карточку, а сестра — детскую. Хлеб и молоко для ребенка, на которое мама выменивала часть этого хлеба, составляли весь их дневной рацион. При этом она прибавляла, что далеко не все мужчины поступали именно так.

А рудник, по ее словам, напоминал донышко пиалы. Стенками были горы…

Приехали в Ташкент без ничего. Даже мебель у нас была казенная — выкрашенная белой краской, прямо стиль Людовика XIV, только с бляхами и инвентарными номерами. В отличие от нас большинство семей как-то успели обжиться и жили в Ташкенте до войны: дом принадлежал тресту «Средазуголь». На руднике в последние годы войны сеяли хлеб, и у нас на балконе долго стоял ящик с зерном на всякий случай, пока в нем не завелись мыши. Родители, да и все соседи по-прежнему боялись голода.

Помню я себя с двух лет. Девочка, отчаянно искавшая любви окружающих. Нет, у меня были обычные родители. Просто мама работала в газете — через день. Приезжала под утро, работа в основном ночная, отсыпалась, на все про все в виде хозяйства и маленького ребенка оставалось полдня. Отец постоянно работал на каком-нибудь руднике, появлялся дома нечасто. И очень гордился тем, что за все время его работы инженером по технике безопасности на руднике не случилось ни единой аварии. Человек безусловно порядочный и очень педантичный, он никогда не отступал от принятых норм, и его ничем нельзя было заставить уступить, даже самому высокому начальству.

Сестра училась в мединституте, и была между нами шестнадцатилетняя разница. К тому же у нее не было особых оснований меня любить, потому что, когда родилась я, ей пришлось год сидеть со мной и пропустить школу. Кому такое понравится?

А я еще и болела часто. Кому-то нужно было со мной оставаться… иногда приходилось и ей. Сплошные ангины и универсальное мамино средство — керосин. Процеживается, берется квач — палочка с намотанной на нее ватой — и смазывается горло… Между прочим, крайне эффективно…

Да еще оказалось, что все дети в доме — старше меня на 4—5 лет. Ну разве кто-то согласится играть с трехлетней девчонкой, если тебе семь, а то и восемь лет?! Вот и получилось, что я вошла в жизнь с кучей комплексов, до сих пор так и не изжитых. Именно поэтому счастливого детства у меня не было; зато мама научила меня читать в четыре года, и с тех пор куда я — туда и книжка.

Но все равно каким-то образом в жизни двора я участвовала. Двор был довольно дружным. Я до сих пор помню эти застолья, когда собирались взрослые и объявляли:

— Ну, что будем подавать?

И знакомый рефрен: сыр, колбаса, селедка, винегрет… Колбаса была лакомством, и сыр тоже, а слова «оливье» тогда не существовало. Винегрет подавали в больших мисках-тазиках. У нас дома вместо селедки чаще был форшмак. Вообще в магазинах, кроме крабов и сгущенки, ничего не имелось. «Всем попробовать пора бы, как вкусны и нежны крабы». Такой вот плакат. Стоили они ужасно дешево, порядка 35 копеек за банку. Пирамиды банок. А моя мама, осуждая приятельницу за жадность, восклицала:

— Представляете, она к столу крабов подает!

Ну какой кошмар, не находите?!

Вообще за всеми продуктами ходили на рынок, особенно по выходным, когда на Алайский приезжали немки из Черняевки. У них были чудесные творог, сметана и масло. А молоко покупали у разносчиков-узбеков: «Кисло-пресно маляко!» Правда, и на нашей улице люди держали коров — на противоположной стороне Малясова и на Обсерваторской. Но никогда не выгоняли их пастись. И я частенько бегала к хозяевам посмотреть, как поживают коровы. Уж чем кормили, не знаю, но помню, что в одном узбекском дворе на Обсерваторской под ногами коровы был рассыпан иссырык. Может она его ела? Или это от сглаза?

Зато в нашем доме была коза! Которую тоже не выгоняли пастись. Но она точно жила в сарае, и я, маленькая, перечисляя членов семьи Княжевских, неизменно присовокупляла и козу — для ровного счета.

Я действительно была одиноким ребенком и наверное поэтому помню столько мелочей и деталей, которых не помнят те самые взрослые девочки, ставшие теперь почти моими ровесницами. Сороковые годы — какие уж тут лакомства? Слипшиеся комки подушечек с повидлом — вот конфеты, в основном лежавшие на прилавках, да и те покупали нам не слишком часто… Были еще и другие: убейте не помню, шоколадные или просто помадка, а вот просто стоят перед глазами фантики: розоватые, с девочкой узбечкой и русским мальчиком, державшими книги в руках. Зато мы с детства были знакомы с попкорном: по дворам ходили узбеки с огромными мешками, в которых лежали шары жареной кукурузы, «скрепленные» каким-то сладковатым сиропом — то ли сахаром, то ли сахарином. Но такое счастье, если тебе покупали этот шар. А уж когда мама расщедрится на нухат…

По обочинам арыков сидели женщины, иногда в паранджах, и продавали вареный горох. Его взвешивали на весах, сделанных из почти плоских пластмассовых желтоватых тарелок на нитках.

Выкладывали в такую же тарелку, посыпали тонко нарезанным луком и красным перцем! Вкуснее ничего на свете не было! Интересно, что потом использованные тарелки полоскали в общем ведре с водой, как я подозреваю, взятой из того же арыка. И хоть бы кто заболел!

Кстати, недавно в разговоре с Бубой Шамшидовым он вдруг вспомнил, как вместо школы бегал на Алайский и на выданные на завтрак деньги покупал горох…

Но самым-самым любимым для меня лакомством было совершенно особенное монпансье, подобного которому, уверена, в Москве не водилось. Представьте желтые, красные или зеленые трубочки, разрезанные на кусочки, заполненные белой карамельной массой, и с узорами с двух сторон: груша, яблоко, цветочек, звездочка, тоже разноцветные. Как же я его любила! Оно, скорее, напоминало игрушки, чем конфеты. В начале пятидесятых оно исчезло. Я долго не знала почему. И только через много-много лет, зайдя в кондитерский магазин в Женеве, увидела его, родное. Боюсь, мой неприличный вопль напугал чинных швейцарцев. И тогда я сообразила: оборудование на «Уртаке» сохранилось с дореволюции. Видимо, было швейцарским. Оно честно трудилось все эти годы, но потом сработалось, и его демонтировали. Вот и весь секрет.

А на рынках продавали козинаки из кунжута, тонкие листы фруктовой пастилы, курт и осенью — боярку. Горы боярки, банками. И еще, конечно, семечки. Была у нас такая на Кренкеля бабушка с семечками, ее так все и звали. Очень набожная старушка. И семечки у нее были отменные. Она торговала ими у бывшей тюремной церкви, потом ставшей клубом парашютной фабрики. Очень красивое небольшое здание с каменной резьбой в виде крестов по всем стенам. Внутри висел лозунг: «Под знаменем Ленина–Сталина, под руководством коммунистической партии — вперед, к победе коммунизма». А под ногами хрустела скорлупа тех самых семечек. Там мы смотрели «Тарзан», и «Каменный цветок», и «Небесный тихоход», и еще много так называемых трофейных фильмов. Там и в Доме коммуны, круглом здании на Энгельса, рядом с домом того же названия, где жили работники НКВД. Говорят, в нем раньше был цирк. Не знаю, так ли это. Обоих зданий давно уж нет.

Летом, конечно, мама водила меня в парк Горького, где я бегала по всем аллеям и приставала к ней, чтобы дала рубль на игорные аттракционы. Ох, как же я проигрывалась! А говорят, при советской власти игорных автоматов не было! Еще как были! Но мне фатально не везет в любой игре и любой лотерее. И пробовать бесполезно. Хорошо, что я совершенно не азартна. Иначе быть мне игроманом.

Так и проигрывалась я в детстве. Рыбку удочкой с петлей на конце так и не смогла поймать! Игрушку щипцами так и не сумела захватить! Словом, полный банкрот! До следующего раза.

И мороженое в металлической вазочке в сквере Революции… И потрясающие фильмы в «Хиве»: «Фестиваль» появился позже. Каким должен быть фильм, если пятилетняя девочка навсегда запомнила и содержание, и игру Симоны Синьоре? «Тень и свет». И самые первые американские «Три мушкетера» с музыкой старшего из братьев Покрасс. По-моему, Соломона. Вот успеха бывшего нашего гражданина в Голливуде советская власть не потерпела. Умер он. Загадочно. Совсем молодым.

Тогда никто не удивлялся тому, что на Алайском выступают скоморохи на ходулях и вертятся дервиши. Сама видела и то, и другое. Времена были не те, мирные, и пяти-шестилетнюю девчонку на базаре никто не обижал. Просто не замечали. По мостовой скакали всадники на конях и верблюдах, проезжали арбы, запряженные ишаками. Время от времени появлялась лошадь с цистерной керосина, к которой тут же выстраивалась очередь.

А во дворе… Собирались дети, играли в прятки, салки, казаки-разбойники, прятались в обсерватории! Ох, редко меня брали в игры. Конечно, у мальчишек — ашички и лянга. В одном посте я прочитала, что в России таких игр нет. Это не так. Только здесь они называются, кажется, шоша и бабки. Играли еще и в ножички: чертился круг, делился на секторы, и противники старались бросить ножичек так, чтобы он воткнулся в чужой сектор, да еще и отрезал побольше «земли». Пугали друг друга подвалом: под домом шел подвал-бомбоубежище. Классики, скакалки. «Оп-па, оп-па, Америка, Европа, Индия, Китай, скорее вылетай!» «На златом крыльце сидели: царь, царевич, король, королевич…» «Вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана, буду резать, буду бить, все равно тебе водить…»

Как уже сказано, двор был довольно дружный: соседка могла взять девочек и повести на «Победу». Чужая бабушка из чужого двора водила нас, девчонок, на прогулки в обсерваторию. Какие букеты мы там набирали! Отец моей теперешней подруги, Александр Васильевич Княжевский, ужасно любивший все новое и бывший человеком прогрессивным, купил диапроектор (большое новшество по тем временам) и показывал детям во дворе диафильмы. У него и настоящий проектор был, и я смотрела фильм «Секретная миссия». Теперь его никто и не помнит, а я помню. Он про советскую разведчицу в тылу врага. Что-то вроде Штирлица в юбке.

У нас даже как-то спектакль поставили. «Золушку». А уж на День шахтера такие праздники закатывались в «Средазугле». Я как-то даже приз выиграла. И елки тоже были. Роскошные по тем временам. И я с завистью смотрела, как девочки из нашего двора в настоящих балетных пачках исполняли танец под музыку «Запрягу я тройку борзых темно-карих лошадей». А однажды елка загорелась, и всех детей пришлось срочно эвакуировать.

Как я мечтала стать балериной, особенно впервые побывав на балете «Лебединое озеро»! Упросила маму отдать меня в кружок. Но он вскоре распался. Мое обычное везение… Я танцевала везде и всегда. Даже на улице. Но куда с такой комплекцией — худой меня назвать никак было нельзя.

Так что развлечения были. А вот с игрушками было похуже. Особенно у меня. Как уже сказано, все остальные семьи успели обжиться в Ташкенте. Родители бросили в Кривом Роге все. А оставшуюся одежду почти всю поменяли на продукты. Поэтому мне приходилось совсем плохо: первую настоящую куклу мама привезла из Москвы, когда мне было лет 7—8. Помню как-то на рынке кто-то крикнул: «Пупсов дают»! Для несведущих: пупсы — голые куклы из целлулоида: это такая твердая, тонкая, горючая пластмасса. Меня взрослые оставили с покупками, а сами ринулись в очередь. Увы, не досталось. У меня были только маленькие пупсики, какая-то пластмассовая посудка и, пожалуй, все. Мила Покровская подарила мне куклу из толстого картона со съемными бумажными одежками: самая любимая моя игрушка. У других с игрушками было побогаче. Даже мебель была! Но самое мое яркое впечатление — это елочная гирлянда, привезенная тем же Александром Васильевичем из Москвы. Вместо лампочек в ней были светящиеся фигурки: снегурки, зайцы, Деды Морозы. Ванда говорит, что часть гирлянды у нее хранится до сих пор… Больше я ничего подобного не видела. И жестоко завидовала. Хотя елки у нас тоже всегда были. До сих пор помню, какие у нас были елочные игрушки. Дирижабль. Ватные фигурки, очень красивые. Большая, красная, склеенная из толстой бумаги звезда. Какие-то цветы из тончайшей витой проволоки, с лепестками из целлофана под этой же проволокой. Гирлянды. Бусы. Позолоченные и посеребренные орехи. И тяжелые шары из толстого стекла.

Повторяю: времена были такие, что я с малолетства свободно бродила по всем окрестностям. И ничего.

И за хлебом бегала: или «на Чкалова» — это магазин на том месте, где на Энгельса был филиал или мастерские завода им. Чкалова, точнее сказать не могу. Там продавались очень вкусные, почему-то розовые, сушки. Потом я их тоже больше не видела. Либо — «напротив десятого». На Энгельса был десятый магазин, а напротив него — хлебный. А вот хлеб в конце пятидесятых почему-то исчез, и все дети нашего двора шли в магазин занимать очередь. Ждали, пока подвезут хлеб. Позже к ним подтягивались взрослые. И получали мы по буханке в руки. И взрослый — буханку. Как раз на два дня. Хоть не каждый день стоять!

Я еще застала время, когда существовала улица Ниазбекская… потом Урицкого, теперь опять Ниазбекская. Мимо шел трамвай, проходивший сквозь арку в доме очень странного вида. Там жила моя одноклассница Валя, и когда проходил трамвай, весь дом содрогался. Позже дом снесли. На противоположном углу был продовольственный магазин, а за ним — книжный, куда я ходила, как на работу. А уж за книжным был двор, где жила Люда Стамбула, когда-то моя одноклассница, а теперь — просто подруга.

В Ташкенте вообще было с книгами легче: имелось свое издательство, оно и издавало классическую и приключенческую литературу. Так вот, начитавшись этой литературы, я собрала младших мальчишек — разница между нами была в два года — и затеяла войну с другим двором. И додумалась же до того, чтобы швырять с нашего балкона пустые бутылки! Как никого не убили, это чудо! Но мне всего было мало. Это я изобрела ручные гранаты из подручных материалов, чем до сих пор и горжусь!

К нам во двор приезжала тележка, запряженная ишаком, владелец которой менял на бутылки всякую дребедень: дудочки, пистолеты. брошки, пистоны и пробки! Если такую пробку швырнуть на землю, она взрывалась! Вот я и решила накатать шаров из глины, утыкать их пробками и кидаться в противника! Нет, ангелы-хранители точно есть, если не у меня, то у несчастных «врагов»! Слава богу, и на этот раз все остались живы. Какие только глупости не лезут в голову от одиночества!

В школе дела пошли не лучше. У меня имелось два крупных недостатка: я была выше всех в классе, а когда к нам пришли мальчики (в третьем классе), выяснилось, что я еще и на скрипке играю. Ну какой нормальный человек это потерпит? К тому же я была выше всех мальчиков в своем и параллельных классах! Тогда — это вам не сейчас! И метр семьдесят пять считались уродством. Правда, первые четыре класса я была отличницей. Но тут случилось роковое происшествие: я тяжело заболела и полгода пролежала в постели. Пошла в пятый класс со второго полугодия. И хотя нагнала все, если не считать переэкзаменовки по математике, которую благополучно сдала осенью, последствия оказались необратимы. Я разленилась. До такой степени, что хотела только читать, и начала учиться через пень-колоду. А ведь сорок третья школа считалась образцовой. Валентина Петровна Щевьева была классическим директором-богом, и все при виде ее трепетали. У нас даже памятник Сталину стоял: не поверите! Правда, он довольно быстро исчез, но это уж дело другое. Да и учились в сорок третьей дети партработников, высокопоставленных лиц и работников НКВД. Были и обычные дети вроде меня. И дети Шарафа Рашидовича. Кстати, вполне нормальные. С одной из дочерей я даже приятельствовала. Учителя у нас в основном были честными и порядочными людьми, преданными своему делу.

Из воспоминаний о школе самое яркое — практика на фабрике «Уртак», она как раз была на Малясова. В зал, где делались шоколадные конфеты, нас, конечно, не пускали, но мы ухитрялись туда пробираться. И наедались до отвала. А в карамельном цеху мы буквально ходили по конфетам, и когда я приходила домой, отец счищал с моих подошв толстый слой карамельного теста. Сандалии «сгорели» за месяц. Помню, как я поразилась, увидев в раздевалках, как работницы прячут в лифчики свертки с конфетами, предварительно заворачивая их в платочки. Проходили они беспрепятственно, но если проносилась весть о проверке на вахте, все награбленное летело в канализацию: поднимался лючок, и содержимое платочков спускалось в воду. Но я точно знаю, что у них всегда можно было недорого купить кусковой шоколад, масло, орехи и сгущенку.

Как бы ни паршиво приходилось мне в школе, нужно честно признать: никогда и никакого национализма. Никогда и никакой ксенофобии. Царили, скорее, доносительство и подхалимаж перед классным руководителем и директором. Но это уж как водится… Позже появилась статья в газете о том, что директор якобы взяла взятку за золотую медаль дочери моей соседки Кимы Подольской, царство ей небесное. Но статья последствий не имела, и В. П. директорствовала еще очень долго.

В третьем классе я поступила в музыкальную школу: она находилась рядом с общеобразовательной. И началась у меня немного другая, занятая и хлопотливая жизнь. Но это совсем другая история.


Ташкент. Город, которого нет

Часть 2

Говорят, в отличие от других улиц Малясова название не поменяла. Сначала вроде ее назвали как-то по-другому, потом старейшины махалли пошли в хокимиат и заявили, что Малясов погиб за Родину, совершил подвиг, и улице вернули прежнее название. Не знаю, так ли это, мне сказала бывшая соседка. Если не так, прошу прощения: сведения, доходящие до меня, не всегда верны.

Итак, улица Малясова была вымощена булыжником. Моя подруга Рая говорит, что и Каблукова — тоже. А тротуары мостились кирпичом. Горбатым, совсем не стертым булыжником были выложены и Кренкеля, и Малясова. Осенью булыжник почти скрывали желтые листья. Ребятня их собирала, жгла и пекла картошку. Меня иногда милостиво допускали к этому действу. Вот была жизнь! Кстати, булыжники и галька легли в основу моей «коллекции» камней. Я собирала гальку, такую серую, невыразительную, но стоило полить ее водой, и она играла всеми красками, и до чего же это было необыкновенно! В ход шли и булыжники. Гранитные. А у малышей было такое развлечение: брался булыжник и с силой швырялся на мостовую. Раз. Другой. Пятый. Пока он не раскалывался. А там! Поблескивающая серединка. Цветная. Красота невероятная.

Забава длилась до тех пор, пока я со всей дури не засадила себе булыжником по большому пальцу ноги. Сразу излечилась от желания раскалывать гранитные окатыши!

Но любовь к камням не прошла. До сих пор.

И у меня все свободные поверхности в доме заставлены камнями.

Другими сокровищами было «золото» и серебро» — золотые и серебряные камешки, иногда попадавшиеся в угле. Иначе говоря, пириты. Вопреки поговорке «Сапожник без сапог» «Средазуголь» снабжал своих сотрудников углем. Осенью нам завозили хороший ангренский уголь, в котором можно было найти настоящие сокровища в виде отпечатков папоротников на кусках угля и, прошу пардону, скорпионов, пригревшихся в этом угле. Зимой из сарая приносили ведро с углем вместе с мирно спящими скорпионами. Их полагалось накрывать банкой и любоваться, пока возмущенные взрослые не избавлялись от ужасных (на мой теперешний взгляд) желтых тварей. Мне, конечно, традиционно попадало за глупость и неосторожность. Но к чести скорпионов нужно сказать, что меня ни разу не укусили. Наверное потому, что была зима, и они просто ослабели.

Печки были у всех. Газ тогда еще не провели. Дом наш звался домом шахтера и имел квартиры, мало приспособленные для жилья. Там раньше была какая-то горная инспекция. Поэтому не было ни прихожих (дверь открывалась сразу в комнату), ни кухонь, ни, естественно, удобств. За удобствами — просим во двор.

Никто не жаловался. Другие люди жили куда хуже.

Населял дом народ разношерстный и иногда удивительно колоритный. Зато плохих людей почти не было. За одним исключением. Но о нем позже.

В нашей семье до сих пор живут бессмертные выражения бывшей балерины Нины Прокофьевны. Приехала она из Владивостока. Ее мама плавала судовым коком, и именно в ее доме я впервые увидела некий намек на заграничную жизнь: пустую банку из-под консервированных ананасов и фигуру японского бога счастья, толстого, веселого, с рыбиной под мышкой. Так вот, до сих пор у меня иногда вырывается «Нужен он ей, как одному месту кувшинчик» и «Суетятся, как дизентерийные коты». Недавно про кота я услышала от своего сына. Надеюсь, он передаст кота по наследству своим детям. Впрочем, у моей мамы, пожившей в Одессе, язык был не менее колоритным: «Ей не хватает восемь гривен до рубля», «Вид у него — на море и обратно», «Об и спрыгнуть не может быть и речи, но как бы отсюдова сойти» и «Они дерутся каждую среду и пятницу». Последнее не всегда понимается окружающими. Но означает некую регулярность действия.

Жила чета Христофоровых, которым какой-то парень однажды принес письмо и оставил у нас. Когда выяснилось, что письмо из лепрозория, маму чуть удар не хватил. Славились они в основном тем, что грызли семечки тоннами. Не преувеличиваю — на балконе у них стояли мешки с семечками!

Жила тетя Паша с безумной дочерью, и вездесущая Лора Осадчук как-то рассказала, что она родом из того самого села Константиново и знала всю семью Есенина.

И семья Лоры, вернее Долорес: она и мама, Полина Моисеевна. Отец погиб на фронте. Медно-рыжая девчонка, как и я, обожающая книги, имеющая сотни друзей, умница, добрая и действительно всезнающая. Слава богу, она тоже нашлась и живет в Израиле, в маленьком городке Назарет.

Про семью Княжевских я уже писала.

Семья Клецелей, сын которых Вениамин стал известным израильским художником.

Семья Покровских с дочерью Милой и сыном Сашей. Мила — в Киеве. Саша — в Америке. С Милой мы иногда разговариваем по скайпу. Это на ее крыльце я слушала оперетты…

И мне очень повезло узнать человека, которого я до сих пор считаю образцом русского офицерства. Человека благородного. Человека великодушного. Человека, который в ТЕ времена не стеснялся поцеловать даме ручку и неизменно вставал при появлении женщины в комнате. Николай Григорьевич Волков.

Он и был когда-то царским офицером. Окончившим, как мне недавно рассказал его сын Георгий, Петербургский кадетский корпус. Я не буду перечислять его неизменно благородные поступки — это слишком личное. Достаточно упомянуть о том, что его второй сын Володя, только став совсем взрослым, узнал, что у него другой отец. Для него единственным и родным отцом был Николай Григорьевич. В остальном прошу поверить мне на слово: это был «тогдатошний» человек, из тех, кого так усердно уничтожал Сталин. Они были ему не нужны. Не вписывались в общий серый фон трудовых масс.

Но Николай Григорьевич выжил, хотя провел десять лет в лагерях (об этом и бегстве семьи от НКВД можно прочесть на сайте «Проза.ру» в рассказах Георгия).

И он, и его семья были вынуждены делить квартиру с женщиной, о занятии которой знал весь двор. Она была осведомителем НКВД. На ее совести много порядочных людей. Вот такая жестокая ирония судьбы. По-моему, худшей пытки не придумаешь. Избавились они от нее, только когда получили отдельную квартиру. Но до этого нужно было еще дожить…

Кстати, еще одна горькая ирония судьбы заключалась в том, что племянник этой особы, безупречно порядочный человек, был сыном голландца, члена Коминтерна, приехавшего в Союз, чтобы строить коммунизм. Как почти всех иностранцев, кто имел неосторожность оказаться в этой стране, его расстреляли. Сын так и не смог получить высшего образования, хотя был очень способным и, как говорится, головастым.

Наша семья тоже была не совсем обыкновенная. Мой отец, интеллигент в первом поколении, был пятым ребенком в семье шахтера, умершего еще до революции. Окончил рабфак, потом горный факультет и стал инженером. В то время профессия инженера была весьма уважаемой. А вот мама… Как дочь владельца лавки в маленьком местечке Звенигородка она не могла поступить в институт и, помимо нескольких классов гимназии, окончила какой-то полиграфический техникум. Работы не было. Она рассказывала, что в Одессе они умирали с голоду и были вынуждены делать фосфорные спички. Занятие смертельно опасное: фосфор очень легко воспламеняется. Но вот странно, что, не окончив гимназию, она, еврейка, прекрасно знала русский и украинский языки и была человеком очень начитанным.

В общем, отец женился на ней и этим спас. Но, в отличие от него, мама слишком хорошо видела изнанку советской власти, тем более что работала корректором в газете «Правда Востока». Тогда это была очень опасная профессия. Ее коллега несколько лет жил за казенный счет в известном учреждении за пропуск буквы «Л» в слове «главнокомандующий» в применении к Сталину. Что поразительнее всего, мама высказывалась на эту тему искренне и нелицеприятно. И, в основном, при мне. Она была человеком абсолютно, до глупости бесстрашным. Помню, как она кричала этой самой осведомительнице: «Я тебе не Белкин! Меня не посадишь!» Белкин — один из бедняг, которого стукачка тоже укатала на десять лет.

Она рассказывала, что как-то, еще в Макеевке, встретила дочь раскулаченного крестьянина, у которого, будучи девочкой, отдыхала летом на даче. У него было пятеро сыновей, и все они вместе с женами работали с восхода до заката, и, естественно, семья считалась очень зажиточной. Всех сослали в Соловки, где люди гибли как мухи. Не помню, как девушке удалось бежать и добраться на Родину. Но документов и денег у нее не было. Мать взяла ее к себе якобы в домработницы и познакомила с милиционером, за которого и выдала девушку замуж. Пристроила. Позже, уже в Ташкенте, она не побоялась взять мне в няньки женщину, сидевшую в тюрьме за вынесенные с предприятия несколько катушек ниток…

Именно от мамы я узнала, что советские газеты врут, что коллективизация есть уничтожение крестьянства как класса, что в Кремле дерутся за власть, как пауки в банке, что Шолохов — не слишком порядочный человек, и еще много всего интересного. При этом следует учесть, что все это я слышала 5-6-7-8-летней девчонкой. Интереснее всего, что я никогда ни с кем не делилась полученными знаниями, но не потому, что сознавала, насколько они опасны. Не с кем было. Подруг у меня не имелось, а с ровесниками мы говорили на совершенно другие темы.

Последствия такого воспитания сказываются до сих пор. Недавно от бывшего одноклассника я услышала, что меня называли диссиденткой и что у меня на все было собственное мнение, которое я и высказывала, чем невероятно раздражала равно как одноклассников, так и учителей. Вот так…

А еще в нашем доме любили музыку. У мамы не было голоса, но имелся слух. Она пела. Всё. Украинские песни. Арии из опер. Из оперетт. У сестры были слух и то, что в нашей семье назвали «колоратурой», а я, когда ругалась с сестрой, — «колорадурой». У меня голоса не было, а слух тоже был. И я пела, понятия не имела, что именно пою. Только потом я узнала названия арий.

В то время с музыкальными центрами, магнитофонами, плеерами и компьютерами было совсем плохо. Вернее, никак. Только начинали уходить в прошлое патефоны. Появились первые проигрыватели и первые долгоиграющие грампластинки. Проигрыватели сначала включались в радиоприемники. Самостоятельно не работали. Потом появились и такие, что можно было включать сразу в сеть. И вот мы вечерами на крылечке Милы Покровской часами сидели и слушали оперетты. Каждый комплект состоял из четырех пластинок. А вот терпеливо сидели и слушали — уж очень интересно было. На весь дом был только один телевизор, КВН, тот самый, с линзой. Мама дружила с его владелицей, и я позже смотрела и слушала оперетты уже в исполнении артистов Свердловского театра оперетты. Одного из лучших в Союзе. Они гастролировали у нас. Потом мама купила радиолу — это радиоприемник вместе с проигрывателем. До этого у нас был приемник, который никак не хотел ничего ловить. А тут — сразу радиола. «Ригонда». С иголками самого чудовищного вида. Не менее миллиметра в диаметре. Никелированные. Если они тупились, их полагалось затачивать наждаком.

И тут подруга сестры приносит три пластинки. Долгоиграющих. Импортных! Вертинский!!!

Тогда еще Вертинский считался чем-то полулегальным. А тут еще и заграничные пластинки!

Ну, послушали мы их — я тогда не понимала, чем тут восхищаться, — и мама положила их… на окошечко. Стояло лето. Ташкент — город солнечный. И да! Пластинки повело. То есть они покоробились.

Сейчас трудно представить размеры трагедии. А ведь это действительно была трагедия. Чужие пластинки, и достать новые нет никакой возможности. Повторяю: тогда вам не сейчас!

И тут маму осенило. Она снова положила пластинки на окошечко. Дождалась, пока они снова размягчатся, и осторожненько «разгладила». Выправила. Отнесла на стол и придавила для верности книгами. Фууу! Обошлось!

Каждую весну по улицам ездила машина, и рабочие обрубали ветки тутовника. Те владельцы домов, напротив которых рос тутовник, начинали скандалить. Но это было указанием сверху. Тутовник нужен червям.

Тогда это было повальным увлечением. Во всех квартирах кормили червей. Ужасающие прорвы! Как же они жрали! Только шорох стоял.

Потом коконы — желтые, белые и цвета загара — относили на шелковичную фабрику. Мама однажды даже грену принесла (это яйца червей), но ничего, конечно, не вывелось. Противные они были: я бы сейчас не притронулась. А тогда…

А еще у многих были голуби. И у меня тоже. Просто сизари, но в Ташкенте их не так много. Больше горляшек. А папа как-то принес белую голубку. Мохноногую. С хохолком. Но держать их было негде, и мы всех раздали.

Но опять же интересно, что развлечений у нас было немало. Конечно, походы в парк. Вот Раю водили в Тельмана. Меня — в Горького. И, конечно, к фонтану! Одевались по-праздничному и шли в парк и «Хиву». Боже, какой повальной заразой было кино! «Аварая»… Тарзаньи вопли. «Вор-вор-вор-вор-воришка залез ко мне в карман, хотел украсть рублишко, а я его поймал». Последнее — из самых первых американских «Трех мушкетеров» с музыкой старшего Покрасса. А как-то прибежала сестра и велела мне собираться. В бывшей тюремной церкви шли «Дети капитана Гранта». Я до сих пор считаю увертюру «Детей» лучшим произведением Дунаевского. И как же поразил меня этот фильм! Каким-то ощущением вольного ветра!

А демонстрации! Это потом я всячески увертывалась от такой радости. Тогда же дергала папу до тех пор, пока он не соглашался пойти со мной. В те времена демонстрации проводились организованно, и одиночек не пускали. Приходилось пробираться сквозь заграждения грузовиков и конной милиции. Ну чем не приключение! Зато потом, когда удавалось присоединиться к какой-нибудь колонне, я гордо шла по Красной площади Ташкента. И потом мне полагались флажок, красный с золотистой окаемкой и звездочкой, и шарик. Я до сих пор не понимаю, как продавцы шаров ухитрялись выдергивать нитку с нужным шариком из огромного «букета»!

Тогда они еще не летали. И не имели причудливых форм. Кроме обыкновенных, были еще шары, кончик которых заправлялся внутрь. Шар раскрашивался под яблоко. Были они небольшие, и потом я узнала, что делали их из детских сосок. Тех, которые на бутылочку надевались. Поэтому и резина такая толстая!

А моя подруга Рая в демонстрациях участвовала. Они старше на четыре года, и их класс перед каждыми праздниками долго тренировали. Одевали в белые спортивные костюмы с короткими юбочками. И делали они упражнения с мячами перед правительственными трибунами…

Летом она, более самостоятельная, чем я, целыми днями пропадала в садике Гоголя. Ребята плескались в фонтане, а вечером шли в платный душ, который располагался там же неподалеку. А еще она рассказывала, как они всем двором бегали на Алайский — жили они напротив, на Каблукова — собирать косточки от урюка. Потом кололи их, укладывая в кирпичи со специально сделанными выемками, и варили в сахаре. Она еще удивлялась, что сахар тогда уже был.

И как однажды Каблукова перерыли до самой Асакинской, и они буквально жили в этих канавах. Настоящие золотоискатели! Бегали, играли, прятались… Чем не жизнь!

И как в ноябре на Алайском устраивали ярмарки. Привозили горы овощей и фруктов. Играли карнаи, сначала вступал один, к нему присоединялся другой, и вместе вели мелодию. Музыканты били в дойры. Там, где теперь стоит двухэтажный корпус, начинался концерт. Выступал цирк. Канатоходцы. Танцоры в узбекских костюмах образовывали круг и танцевали. Сколько народа собиралось смотреть! А где-то перед улицей Широкой устраивалась карусель, на которой дети катались до посинения. Становились в длиннющую очередь за билетами. Катались. Снова в очередь. И так без конца до конца. Иногда на таких ярмарках даже давались кукольные представления!

Сама Рая называет себя «дитя Алайского». А я знаю еще одно «дитя» — Жорку Ходасевича, моего одноклассника, жившего прямо за мясным павильоном на углу Калинина и Алексея Толстого, — который рассказывал, как они зарабатывали деньги, воруя пиво из цистерн. Брали ведро, резиновую трубку, ломом поднимали крышку оставленной без присмотра цистерны, отсасывали пиво, которое тут же потоком лилось в ведро. Больше ведра не брали — опасно, как он объяснил. Заметят. А ведро воды продавец всегда дольет, и никакого убытка! Потом они продавали пиво ночующим на базаре продавцам дынь и арбузов и всегда имели свою копейку…

Рассказывал он и о том, что тогдашние лавчонки стерегли в основном инвалиды войны, побитые, перекалеченные, и, естественно, выпивающие. И они часто гибли зимой, когда, заснув, сваливались на мангалку головами и умирали от ожогов или от угара.

Я вдруг вспомнила объявления на тогдашнем базаре. «Запрещено продавать утиные яйца». «Запрещено продавать маринку».

Утиные яйца нельзя есть вареными — в скорлупе большие поры, через которые могут проникать бациллы сальмонеллеза. В рыбе маринке есть черная ядовитая пленка. Если ее не снять очень аккуратно, можно отравиться и даже умереть.

Тут же, пока не забыла: на Широкой была баня, куда ходили все окрестные улицы. До сих пор у меня московская станция метро «Рижская» ассоциируется с той баней: того же цвета облицовка. Как же я не любила туда ходить! Длинные тонкие волосы путаются, и их потом не расчесать! И пар, который обжигает горло! Хорошо, что потом открыли душ. Намного легче!

В отличие от Раи я лето проводила на «Победе». Позже — на Боз-Су. Обжигающе-холодная вода, быстрое течение. Как-то меня едва вытащили, никак не могла пристать к берегу. Но это были прекрасные долгие дни. На Боз-Су было полно народу, заводились знакомства, вспыхивали и угасали романы. Однажды, мне было уже лет пятнадцать, я со своим молодым человеком поехала на Боз-Су. Тогда там, как ни странно, работала раздевалка. И вот мой номерок, который я надела на руку, — спрятать-то было негде — смыло! Пришлось сидеть на берегу, пока не разберут все вещи. Нужно было, конечно, дать денег, но откуда у нас были деньги? И опять мне попало дома. За недогадливость. Вместо того, чтобы послать моего кавалера ко мне домой за одеждой, мы торчали на берегу до посинения, голодные и злые…

Вот с учебой было далеко не так хорошо. Пролежав полгода в постели, я окончательно разленилась и хотела одного: читать и чтобы меня оставили в покое.

А ведь учителя в сорок третьей были замечательные. Абрам Ильич Воронов и Берта Рудольфовна преподавали английский. И это были действительно преподаватели. А русский!

Мы часто вспоминаем добром русичку Любовь Петровну Астафьеву. И недаром! Как же мы знали русскую грамматику! От зубов отлетало! Стоило ей войти в класс, как мы начинали трястись, но ее методы работали идеально. И двоечников почти не было! Потом была еще одна русичка, Ольга Викторовна Малахова. Ее муж, профессор Малахов, по-моему, преподавал в Институте русского языка и литературы. А она испытывала на нас многие его разработки, и, нужно сказать, весьма интересные. Уж про этих учительниц не скажешь, что они засушили литературу! Когда нам давали свободные темы, я много крамольного писала. Ни разу Ольга Викторовна не прочла мне лекции о соцреализме и т. п. Нет. И всегда хвалила. На удивление прогрессивная женщина для того времени!

Повторяю, на их уроках всегда была железная дисциплина. Любовь Петровну мы боялись и уважали. Да и остальных — тоже. Но больше всего я благоговела перед Татьяной Владимировной Брейтигам, преподавательницей биологии. По ее учебникам мы учились. Татьяна Владимировна лишь люто ненавидела лодырей, бездельников и двоечников и была к ним беспощадна. Меня она работать заставила. И постепенно смягчилась, хотя я боялась ее до одури. Под конец мы, посмею это сказать, даже подружились. И дружили, пока я не уехала из Ташкента. Все эти учителя были из почти вымершей породы настоящих преподавателей, которые не только ЗНАЛИ сами, но и умели эти знания передать.

Наверняка многие бывшие ученики пятидесятой школы помнят Лидию Ивановну Суздальцеву, преподавателя истории. Перед этим она работала в седьмой школе, учила и моего мужа, и мы с ним согласны: невероятная женщина! А преподавала она очень скользкий предмет: историю. Но чего только не знала! И как излагала материал! И никогда не отказывалась подискутировать на рискованные темы.

И Кнара Арташесовна. Химичка. До сих пор, вспоминая ее, я представляю циркового жонглера со сверкающими шарами в руках. Она ухитрялась спросить за один урок полкласса, да еще новый материал объяснить. Доходчиво! Ее уроки действительно походили на цирковые представления: блестящие, профессиональные, какие-то изысканные. Учитель от бога…

С учителем музыки мне так не повезло. Я была в составе первого выпуска школы им. Садыкова. Перед этим я уже успела поступить в школу им. Успенского, на фоно, но у нас не было инструмента. И возможности купить тоже не было. Ни денег, ни пианино в магазинах. Инструмент купили гораздо позже, и то мама доставала его по блату, через газету. Так что с первой школой ничего не вышло. На этот раз я поступила на скрипичное отделение. Первым моим учителем был Моисей Иосифович Фридман, прекрасный педагог, к сожалению, через два года он куда-то уехал, и вместо него у нас появился другой, репатриант из Шанхая. Свою работу он откровенно не любил и заразил своим равнодушием меня. Нет, школу я закончила. Потому что были и другие преподаватели. Дмитрий Дмитриевич Тарасевич. Завуч. Сокращенно — ДДТ. Он был истинным ЭНТУЗИАСТОМ. И организовал оркестр: сам он был виолончелистом и при этом ездил на мотоцикле. Как-то не совмещается… Во всяком случае, с тех пор у меня не было ни одного свободного выходного. Воскресенье — яволь, герр официр, нах шуле! Бегом! В качестве уважительных причин рассматривались сибирская язва, желтая лихорадка, чума, холера и природные катаклизмы. Все остальное в расчет не принималось.

Много лет я просидела в первых скрипках рядом с Леней Туровским. Леня был славным парнем и стал способным врачом. В двадцать семь лет он уже был заведующим реанимацией в 6-й городской больнице. Сейчас он живет в Нью-Йорке. Первой виолончелью была Лена Бронова, спокойная милая девочка, немного старше меня. Жила она на Урицкого, в доме САКУ, то есть Среднеазиатского Коммунистического университета. А Леня тоже жил на Малясова, только ближе к Энгельса.

За все труды на оркестровой ниве нас освобождали от хора. Нет, хор, конечно, хуже! Но и лишаться всех воскресений — несправедливо! Попробуй остаться дома! За тобой сразу явятся. Помню, как мама однажды увезла меня на праздник Дня печати в профилакторий издательства. Там было так весело! Много цветов, зелени, еды… А я ныла, что мне нужно на репетицию. Бедная мама отправила меня домой, попросив какое-то начальство взять меня в машину. Не успела я переступить порог, как папа зловеще объявил:

— За тобой уже приходили!

Охо-хонюшки…

Тамара Джурунцева, тоже наша, малясовская, вспоминает, как ДДТ как-то заставил ее дирижировать нашим оркестром. Потом я тоже это вспомнила. Не Тамару именно, к сожалению, а сам случай…

Тут я вынуждена сделать маленькое отступление: я по жизни человек усредненной везучести. Вот, например, с деньгами у меня неразделенная всюжизненная любовь. То есть я их люблю, они меня — никогда. А вот на что мне решительно везет — на людей. Господи, сколько же умных, хороших, порядочных людей мне пришлось встретить за свою жизнь! И это везение ни разу мне не изменило!

Но среди них были те, к которым я испытываю благоговейную любовь и почтение. ОГРОМНУЮ любовь. ОГРОМНОЕ благоговение. ОГРОМНОЕ почтение.

Их всего двое. И никого уже нет на свете.

Об одном из них я писала. Это Гиви Григорьевич Орагвелидзе. Вторая — мой преподаватель теории музыки и музыкальной литературы Мина Борисовна Шамшидова. Совершенно необыкновенная женщина. Не потому, что преподаватель изумительный. Не потому, что интересная внешне. Не потому, что умная. Вернее, не только потому.

Она была удивительно раскрепощенным духовно человеком. Человеком абсолютной внутренней свободы. Можно подумать, она жила не в рабовладельческом государстве, а в совсем ином. Демократическом. Только с настоящей демократией. Она была ДРУГОЙ. Не такой как все.

Я смотрела на нее, фигурально говоря, открыв рот. Такого я еще не видела. И жила она по каким-то другим законам. И атмосфера у нее в доме была совершенно другая. И обстановка тоже. Как же я хотела на нее походить! И, если уж честно признаться, очень старалась…

А уж знали мы ее предмет назубок. После ее уроков я без труда поступила на теоретический факультет вечернего отделения музучилища, правда, ушла через два года: решила поступать в институт. Как же меня костерил Д. Штерн, завкафедрой и очень известная в Ташкенте личность. До сих пор вспоминаю и вздрагиваю!

Помню, мы с моей приятельницей Фридой Хойкер сидим у нее дома и в сотый раз повторяем теорию, чтобы от зубов отлетало. А после выпускного мы сбегали в обсерваторию, наворовали там роз сорта «Президент» и принесли ей…

У нее было два сына: Борис (Буба) и Алик. С Аликом мы были в хороших отношениях. Буба был старше, держался снисходительно, был способным музыкантом, играл на танцах в ОДО, а позже и в настоящем биг-бэнде того предприятия, где тогда работал. Спасибо ему за то, что он первым сыграл мне Гершвина. Мою любимую «The man I love». «Тот, кого люблю». Оставшейся моей «собственной» на всю жизнь.

И он же заразил меня джазом. С каким же упоением я «продавала родину»! Буба и Алик, торжественно заявляю, что навсегда простила вам пластинку с записью Дюка Эллингтона, случайно схваченную мной в магазине «Мелодия», ту, которую вы выцыганили у меня! Признаюсь, вам она была нужнее. А я тогда не слишком разбиралась в Эллингтоне, да и сейчас больше люблю Гершвина. Только не осуждайте меня за это…

Буба сейчас в Израиле, Алик остался в Ташкенте. Мы с Бубой почти каждый день общаемся по скайпу.

И все это было, было, было…

И с моей одноклассницей Людой мы только по скайпу переговариваемся. А с Раей — чаще по телефону и е-мейлу, хотя живем в нескольких остановках друг от друга. И еще одна подруга, Вера Провидохина, где-то в Челябинске. Жива ли?

Когда мы говорим о любви к Ташкенту, на самом деле, помимо всего прочего, очень хотим вернуть ушедшую юность. В той юности и Ташкент, и мы были совсем другими. Куда счастливее. И так хочется сесть в машину времени… Но никогда и ничего не вернуть. Не вернуть тепла, ощущения постоянного праздника, чувства тесной общности. Чувства дома.

И в качестве постскриптума.

Не хочу говорить, что все написанное посвящаю памяти двух своих друзей. Слишком напыщенно. Скажем так: я писала это с мыслями о своих друзьях, которые уже ушли. Подчеркиваю, именно друзья. Не пошлое «бойфренды», не «дружба» в школьном смысле «они дружат», а просто дружба. Леня Миронов. Мой верный друг с седьмого класса. У меня до сих пор хранятся его солдатские дневники. Он ушел очень рано, не дожив, по-моему, до шестидесяти. Умница Леня с его каким-то неярким юмором, преданностью друзьям и надежностью. Жизнь развела нас не по нашей с тобой вине. По вине другого человека. Но ты навсегда остался моим верным другом.

И Саша. Это в воспоминаниях других друзей он Александр Михайлович. А для меня был просто Сашей Березовским. И отчества я его не знала. Кто в семнадцать лет думает об отчествах? Не поэт, не «пьяный мудрец», а мой друг. Тот, который был со мной в мой самый горький день рождения. Тот, который, как позже выяснилось, тоже помнил обо мне. Несмотря на то, что прошла целая вечность. Который сунул мне в руку листок со стихами. И одно заканчивалось так: «На тебе сойдется клином белый свет».

Ну, да, парафраз Казаковой. Все равно это было его стихотворение. Подаренное мне… Посвященное…

Он был хорошим человеком. К сожалению, счастье обошло его стороной.

Много лет я надеялась, что когда-нибудь мы обязательно встретимся. Но недавно узнала, что его тоже нет.

Для меня они все равно живы. Для меня они по-прежнему родные.

Часть 3 Ташкент. Город, которого нет

«Без тебя — на свете я одна, о боль души моей — ностальгия…»


И что это за штука такая — ностальгия? Болит и болит, вот уже сорок лет все болит, и никак не проходит…

И есть же счастливые люди: со временем у них все заживает, все стихает, раны затягиваются, а вот у некоторых — все открываются и открываются, и нет этому конца.

Я все думала: вот мой город. Тот, которым я его помню. Что всплывает в памяти первым, когда думаешь о Ташкенте? Мои любимые фиалки, которые я когда-то весной покупала каждый день и с трудом удерживалась, чтобы не сгрести все букетики, лежавшие на большом плетенном из ивняка блюде? Или куранты? Или сквер, вспоминать который просто невозможно — рвется душа, как будто умерло что-то дорогое? Или Бродвей, наш любимый Бродвей, так и не сменивший названия за столько долгих лет? И названия улиц — в каком еще городе может быть улица Двенадцати тополей? И улица Кольцо хризантем? А ведь они были, были эти улицы. Только где все это теперь?

И тут же бьет по глазам алым цветом.

Маки. Маки на крышах среди зеленой травы, шелковая красная волна под теплым ветром. Нежные, тут же вянущие, если их сорвать, цветы, иногда с иссиня-черным кольцом в сердцевинке. Маки на крышах, трогательный символ… Навсегда исчезнувший символ навсегда исчезнувшего города.

Как-то очень давно мы с мужем шли по Волгоградской, где жила в то время моя сестра, и почти в самом начале наткнулись на небольшое кладбище, где были похоронены солдаты, умершие во время войны в ташкентских эвакогоспиталях. На могильных плитах, ушедших в землю, даты рождения: двадцать первый, двадцать второй, двадцать третий… И все вокруг красно от маков, словно залито кровью.

О боль души моей, ностальгия…

И сколько же цветов моей юности успело увянуть!

Непременные майские букеты — ирисы, бульденежи, сирень. Махровая, красно-фиолетовая, персидская сирень. А ирисы росли, как сорняки. Повсюду эти листья-стрелы, и еще рыжие лилии без запаха, цветущие всего один день. И конечно ночная красавица, душистый цветок. Тоже живущий всего ночь. Увитая недолговечными разноцветными вьюнами живая изгородь. А у нас во дворе все было затянуто темно-зеленым хмелем, который больно жалился, и все руки у нас были в розовых царапинах-ожогах. И маклюры, странные деревья с плодами, похожими на зеленый апельсин, только совсем несъедобными. Такие же росли около Дома коммуны. И вообще все улицы были в клумбах. Движения почти не было, и даже на Малясова росли канны. Темно-красные листья, и ярко красные цветы. И какие-то кусты с кистями бледно-голубых соцветий, мальвы, а около общежития фирмы «Юлдуз» — и кусты гибиска.

Однажды я познакомилась с очень любопытным семейством. Отец с матерью и дочь с сыном. Дочь Римма продавала на Алайском георгины. Мы разговорились, и она пригласила меня посмотреть. Я стала бывать у них дома. Они выводили поразительно красивые сорта георгина, имевших свои имена. Мне запомнились лимонно-желтые «Сергей Есенин». А еще они разводили ткачиков, черно-оранжевых птичек, в буквальном смысле «ткущих» гнезда-мешочки.

И поэтому их двор походил на сказку.

На Малясова-Кренкеля жили люди непростые. Партийные работники, чиновники высокого ранга. Тогда там жил и Рашидов. Рая Володина рассказывала, что когда-то Рашидов жил на Финкельштейна в обычном коммунальном дворе, почти на повороте с улицы Каблукова. И его старшая дочь Соня дружила с Эллой, дочерью известного на весь Ташкент сапожника Гургена, соседа Рашидовых. Третья дочь Гуля дружила с соседкой Эдой Пейсахович, и учились они в одном классе. Дружба эта сохранилась и поныне. Сама Гуля работала в комитете по науке, а муж ее одно время был министром иностранных дел Узбекистана, а потом послом, вроде бы в США. Вот так. К вопросу о равенстве и неравенстве… И, кстати, к вопросу о национализме.

Напротив жили семьи Мины Борисовны Шамшидовой, Игоря Тарасевича, моего одноклассника Саши Буша, как уже сказано, Гулямовых. А ниже, почти в конце Кренкеля, жила семья профессора ТашМИ Мирсагатова. Моя мама дружила с его женой Катей, очень милой и доброй женщиной, тоже рано умершей. Но успевшей подарить мужу четверых детей: Таню, родившуюся со мной в один день, Ромку, Маю и Нину. Потом я прочитала в «Звезде Востока», что во время войны частой гостьей в доме профессора была Анна Ахматова.

Напротив красивого дома моей приятельницы Гоши — это Гоар — был один любопытный двор. Там жил мой знакомый Генка, в родне у которого был священник, невероятная редкость по тем временам, и когда он приезжал, все дети собирались на него посмотреть.

По вполне понятным причинам вопросы религии в моей семье не затрагивались, и хотя мама красила яйца и пекла куличи на христианскую пасху и покупала мацу на еврейскую, это скорее была дань внешним традициям. Впервые я увидела икону в ящике стола у девочки из нашего двора, Томы Корсунской. Я спросила, что это такое, а она на меня шикнула. Позже, у портнихи Анны Ивановны, я увидела красивую маленькую миниатюру, привязанную ленточкой с спинке кровати. Я, конечно, ее схватила, мне тут же дали по рукам, а позже мама объяснила, что это образок святой Анны. Но тогда подобные вещи меня не интересовали.

И вообще я могу перечислить всех, кто жил на Малясова от дома двадцать четыре до самой Энгельса. Почти на углу Энгельса был домик с мемориальной доской памяти Виктора Малясова — мальчика, погибшего на войне. Кстати, это хорошее знание всех закоулков однажды сослужило мне великую службу, и, возможно, спасло от насилия или чего похуже. Историю эту я так и не рассказала родителям. Не знаю почему. Но страшнее ничего в жизни не переживала.

А все начиналось очень просто. В библиотеке на Гоголя, по-моему, объявили литературный вечер. Вернее, вечер поэзии. Начало в семь вечера. А когда я приехала, оказалось, там что-то отменили или перепутали… Словом, вечер не состоялся. Почему я так подробно — было всего около восьми вечера. Правда, зима и темно. А я, конечно, в теплом пальто и туфлях-балетках, поскольку про сапоги тогда еще известно не было.

Когда я вышла из трамвая на углу Энгельса-Урицкого и пошла к Малясова, встретился мне молодой человек. Можете считать меня фантазеркой, но от его взгляда мне стало не по себе. Что-то очень неприятное. Но я решила, что мне это кажется, и пошла дальше. Свернула за угол. Иду. И тут, честно, не знаю, что заставило меня оглянуться. Бежит. За мной. И черное расстегнутое пальто развевается…

Я — тоже бежать, и тут же поняла, что ничего не выйдет. На тротуаре наледи, а я в туфельках. Тогда я сняла туфли — и в одних чулках по асфальту… и почти сразу же понимаю, что это тоже бесполезно. Мне от него не уйти. Я никогда не была сильна в спорте. И тут догадалась нырнуть во двор дома Луизы Бегловой. Он фасадом выходил на улицу, большой такой, красивый, а двор был тоже коммунальный, а каждый домик отгорожен высокими кустами живой изгороди. И я это знала. Вот я забежала вглубь за кусты, стою, трясусь. Вроде все тихо. Я так стояла-стояла, потом постучалась в дом. Вышел мужчина. Я ему все объяснила. Он говорит: «Пойдем провожу».

На улице уже никого не было. Но он проводил меня до дома. Такие тогда были люди. Наверное, они и сейчас есть. Только их гораздо меньше.

Иногда мне это снится: темнота, безлюдная улица и человек в черном развевающемся пальто. Снится даже сейчас.

Интересно, что много позже я, задержавшись на дне рождения подруги, жившей довольно далеко от Малясова, тоже возвращалась домой одна. Только было уже начало второго. Осень и безлюдная улица. И только стук моих каблуков… И вдруг навстречу идет парень. Я, конечно, струсила, а он так весело говорит:

— Небось боишься?!

— Боюсь конечно, — отвечаю.

— Привет! — говорит он.

— Привет! — и спокойно прохожу мимо.

И на этом — все приключение.


Знакомые с детства улицы сейчас становятся все более незнакомыми. Когда-то я знала наизусть все дома, даже людей, в них живущих, не только в своем квартале, но и на соседних улочках.

И Алайский весь исхожен вдоль-поперек. Дети Алайского, помните, какие там были магазины? Ювелирный, тканей, это на одном «углу», а на другом — грампластинки, комиссионный, парфюмерии, галантерея… И когда-то там появились кружевные воротнички и салфетки из пластика. Девочки пришивали их на формы, они хорошо стирались. Появились также прозрачные непромокаемые косынки и первые пакеты — вот была диковинка. Просто пакеты. Без всяких ручек и картинок, конечно. Прозрачные. И стоил такой пакет — РУБЛЬ!!! Совершенно немыслимая цена! Счастливчики наливали в них воду, демонстрируя герметичность. А у меня была не косынка, а нечто вроде веера, скрепленное по концам, и все это растягивалось на голове — ну, шик! А модно!!!

Мало же тогда нам было нужно…

И каждый раз, когда смотрю американское кино и вижу пакеты, с которыми покупатели выходят из супермаркетов, вспоминаю Алайский. Там продавали точно такие же, из толстой оберточной бумаги, простроченные белыми нитками. Если у тебя нет авоськи, можно купить пакет.

А потом, много позже, стали продавать другие — те, что сейчас пятачок пучок. Зато с картинками! А на картинках — девицы! Стоили они уже пять рублей, с рук, конечно, а это сумма! И берегли их, как сумки «Биркин», если рвались — подклеивали. Вот я написала «с рук», а молодое поколение понятия не имеет, что такое — покупать «с рук». Значит — у спекулянтов. И опять, теперешний «спекулянт» имеет абсолютно другое значение. Короче, у тех, кто занимался незаконной торговлей. Негосударственной. Которого можно было посадить за это. Фууу, как трудно все это объяснять, одно цепляется за другое. Почему негосударственная?.. И так далее.

И весна, весна на Алайском, остро пахнущая молодой редиской, салатом, зеленью и знаменитыми степными грибами, которые так и назывались у нас. ГРИБЫ. Белый, шляпка-зонтик и ножка. Других все равно не было, и появлялись они весной, кажется, в мае. И вкуснее я, давно живущая в России, где и белые, и подосиновики, и… ничего не ела. Настоящий грибной запах.

Вот и муж мечтательно тянет:

— А вот тееее грибыыыыы…

Грибы и тюльпаны, которыми полна степь.

Кто-то кричит снизу:

— Таааня!!! Мы вернулись!

Это мои коллеги, они поехали за тюльпанами, а я не смогла.

Сгружают мне огромные охапки тюльпанов и уезжают. Красные. А горные тюльпаны Кауфмана — красные с желтым. Изящнее. Не такие разлатистые. И ароматы, ароматы рынка: пряности, шашлык, плов, цветочные ряды, где хочется ходить и нюхать бесконечно. А осенью — хризантемы и инжир. Светло-зеленый, в больших тазах, переложенный листьями. Но инжир — это в Старом городе. Тогда на базар можно было попасть с площади Калинина, где стоял памятник Калинину же. Туда шел четвертый троллейбус. И там же — нават, парварда и мой любимый пашмак. Есть ли сейчас этот, из белых нитей — то ли жвачка, то ли конфета? А консервы? Овощные. Таких маринованных патиссонов больше нигде не было. И баклажаны в томате. И… И… А еще в Старом городе иногда продавали серу.

Кто-нибудь помнит серу? Из чего ее варили? Ноу-хау старых узбеков, которые эту серу продавали. Куда там нынешней жвачке! Вот та сера, сера моего детства, ужасно вкусная. Когда не было серы, мы жевали битум. Да-да, можете себе представить, полузастывший битум прекрасно жуется. Жаль только, что мой папа, узнав об этом, пришел в ужас. И объяснил, что последствия будут роковыми.

Как думаете, кто это придумал и передал свое изобретение всем окрестным мальчишкам?

Ага. Точно.

Ну не жилось мне спокойно.

А кто снял крышку с водопроводного люка, почему-то заполненного водой, и все дружно пили воду именно оттуда? Как ни странно, без последствий.

А кто подбил соседскую Томку, с того времени, как я научилась говорить, именуемую мной Камайкой от слова «комар» (почему-то Тамара ассоциировалась с комаром), в отсутствие моих родителей нарядиться в мамины платья и раскраситься, как индейцы, маминой же помадой и тушью?

А кто вылил на себя и Томку флакон духов «Красный мак»?

НО ВОЗМЕЗДИЕ БЫЛО НЕОТВРАТИМО.

И настигло оно меня сразу же по приходу мамы. Ой, как же чувствительно настигло! Тут дело углом не обошлось!

Угол был, когда мама решительно зарезала утку шоколадного цвета, мою любимицу. Я отказалась ее есть и орала так… Словом, угол!

Правда, был еще один случай, когда соседка, дама мужеподобная, стряпавшая каждый день пельмени и запивавшая их водочкой, послала своего сына Валерку, бывшего на год младше меня, и вашу покорную слугу — мне было лет шесть — на Алайский за насваем. Мы и пошли. Пока купили, пока глазели на очередных скоморохов… Короче, часа через два являемся, и я попадаю в объятия родной мамани, которая уже успела обегать все окрестности.

О последствиях умолчу. Но помнится до сих пор…

А духи «Красный мак» были названы в честь одноименного балета. Что-то про борьбу несчастных китайцев за свободу и независимость.

Кроме них были еще «Красная Москва», как позже выяснилось, бывший «Букет императрицы», «Белая сирень» и «Рижская сирень», «Ландыш серебристый», а позже «Каменный цветок» в темно-зеленой, распадающейся, как бутон, коробочке. «Красная Москва», естественно, в красной с треугольниками, «Красный мак» — в желтой с красной шелковой кисточкой… Да, и одеколоны «Кармен», «Шипр» и «Тройной». И «Гвоздика», прекрасно отпугивавшая комаров… Господи, неужели мы могли выносить запах «Тройного»?! Это же газовая атака!

Моей сестре как врачу на 8 Марта несли эти духи пригоршнями. И мама потом сдавала их в магазин на Алайском, платя продавщице рубль за коробку. Вот такой бизнес. Но, с другой стороны, куда девать все это богатство?

Вполне в духе Ташкента…

А пока я иду мимо Алайского, размахивая привезенной сестрой из Москвы желтой пластиковой, ну ооочень модной сумкой, и дальше, к Скверу, а оттуда — на Карла Маркса, сворачиваю на Кирова, потом к театру и фонтану, вернее, к зданию издательства, где работает моя мама. В газете «Правда Востока». И по дороге встречаю еще один талисман Ташкента — знаменитого милиционера со знаменитыми буденновскими усами. Он один такой на весь город. И все его знают. И здороваются.

В вестибюле издательства сидит вахтер, но если позвонить по телефону, мама спустится и проведет меня наверх. В коридорах лежат широкие красные ковровые дорожки, и раньше висел портрет Сталина от потолка до пола, в мундире генералиссимуса и с широкими красными лампасами на брюках… И памятник недавно тоже снесли: а ведь, когда умер Сталин, я, в который раз заболевшая ангиной, хныкала и просила маму купить «хоть маленький веночек», чтобы отнести его к памятнику. А потом мама ведет меня в большое помещение, где сидят люди и читают гранки. Я уже с детства знала, что такое матрица и гранки, и у меня даже было несколько свинцовых пластин со шрифтом. Хотя выносить шрифт строго запрещалось, конечно. Но маме, как всегда, все нипочем. А я так любила играть в типографию…

Я тут же громко хвастаюсь, что сегодня кормила ишачка. Ишачок живет при школе. Возит все необходимое — транспорт это. Пришкольный. При нем состоит сторож Володя. Его жена работает тут же. Техничкой. Володя — злющий и нещадно гоняет нас от ишачка. И вообще, и директор, и некоторые учителя живут при школе. Совсем как раньше. До революции.

Наверное, это помнит Люда, Люда Стамбула, моя одноклассница, которая теперь живет далеко-далеко. Хотя в школе мы не дружили. И только потом выяснилось, что она была так же одинока, как и я.

А вот подойти не догадалась — уж больно вид у нее был неприступный.

Жаль… Правда, выше я ее точно на голову.

Она у нас миниатюрная. Не то что некоторые.

И кстати: совсем недавно нашелся Саша Кондрашечкин. Учился он тогда в параллельном классе. И что вы думаете? Нееет, прошлое не умирает!

Когда я объяснила, кто я, он, представьте, вспомнил! И отреагировал мгновенно.

— Хе-хе-хе! Дылда!

Моя реакция была столь же молниеносной. Я задохнулась. Все вернулось сразу: постоянные насмешки и дразнилки… вот именно, дылда. При моем тогдашнем модельном росте метр семьдесят пять! И эти шибздики еще… Что бы они понимали, гады мелкие!!!

И пока я все это редактировала, у меня случилась большая радость. Нашелся Баходыр Умаров. Друг Лени. Мой одноклассник. Умница, красавец и просто добрый человек Баходыр. Вот это действительно чудо! А его жена — тоже моя одноклассница и однокурсница Лариса Шалорьян.

Да… Приходилось мне жить в эпоху постоянных политических кампаний. Чего я не пойму, зачем властям непременно было нужно находить врага и травить его всем миром.

В середине пятидесятых наступила эпоха стиляг.

Белая блузка, узкая юбка, узкие клетчатые брюки, галстуки «Пожар в джунглях», коки, ботинки на толстенной подошве в рубчик… И что тут такого было особенного? Почему на несчастных ополчилась вся идеология? Сколько же судеб было исковеркано, изломано только потому, что люди хотели одеваться не как все? Не в Китай? А дружинники ловили на улице, распарывали брюки и юбки. Отрезали коки и стригли девушек. Исключали из комсомола. А следовательно — из института. Не знаю, правда ли это, но один парень потом рассказывал мне, что, когда кого-то стали исключать из комсомола, он сказал, что если Ленин носил узкие брюки, то можно и ему. И показал репродукцию картины. На Ленине-таки были узкие брюки… Исход собрания сложился в пользу исключаемого. Но может это действительно легенда? Но вот это уже чистая правда: мы с мужем, подчеркиваю, именно с мужем, как-то шли по улице в обнимку. Нас остановили дружинники и едва не забрали в отделение. Хорошо, увидев обручальные кольца, отпустили, иначе разбирали бы его в институте на комсомольском собрании — я-то в комсомоле не была…

Автора этих воспоминаний пропечатали в стенгазете за… не поверите, челку и яркий шарф, один из тех, что привозили из Германии жены военных вместе со знаменитыми гобеленовыми ковриками с оленями. Никогда не забуду одну такую, бывшую однокурсницу сестры. Как же мы на нее смотрели: одни пантолеты на метровых шпильках чего стоили!

Недосягаемая высота!

А как меня травили в пятом классе за изумительные ботинки на такой вот рубчатой подошве, которые где-то достала мама. Стиляга! И все тут! Травили всем классом! Не спасало даже то, что такие же носила наша ботаничка Татьяна Владимировна!

Позже тот классный руководитель, из-за которого я ушла из школы, перед уроком цедил:

— Перцева! Опять накрасились? Идите, смойте брови и ресницы!

Я молча слюнила палец, терла брови, показывала ему. До сих пор не крашу брови… нет необходимости.

— Перцева! Опять на вас капроновые чулки? Родителей в школу!

И так далее.

Потом все это немного утихло, но учителя и идеологи бдительно следили за модой. И шаг влево, шаг вправо… Никогда не забуду, как в моду вошли черные рубашки. И наши мальчики, Леня Миронов и Баходыр Умаров, покрасили свои. Тайком от родителей. В ленином дворе, на Ширшова. Насколько я поняла, эпопея была долгой и мучительной. Сама видела эти рубашки, висевшие на веревке, и земля под ними была черная. Отполоскать как следует они не удосужились, конечно! Первопроходцы сильно походили на полунегров. А руки!!! Но эффект был достигнут, а разве не это главное? И вообще, чем не пожертвуешь ради моды!

А как гордился Баходыр джинсами цвета хаки, простроченными красными нитками и сшитыми аж за десятку в греческом городке!

Кстати, до черных рубашек были белые, и черные брюки. После — красные рубашки и галстуки-шнурки.

И еще одна эпопея: как мой будущий муж жаждал носить узкие брюки. И ради этого даже научился строчить на машинке! Но мама его придерживалась иного мнения. И стоило оставить на ночь брюки без присмотра — готово! Вместо девятнадцати сантиметров — двадцать шесть!

Кошмар, вопль и ужас!!!

Несчастный терпеливо застрачивал брюки снова. И снова. И снова…

Борьба шла с переменным успехом.

Да в каком доме она не шла?!

Как же я умоляла маму купить мне брюки! Польские, темно-голубые, за восемь рублей. Фиг вам-с!

Зато на нижних юбках я отыгралась.

Наступила эра кринолинов. В комплекте с блузками типа мужских рубашек. Верхние юбки достигали невероятной ширины благодаря нижним. Сначала мама сшила мне достаточно скромную нижнюю юбку из так называемого кухонного тюля — хлопкового с крупным рисунком. Но она плохо держала: приходилось крахмалить.

Вот и представьте: накрахмаленный тюль превращается в некое подобие проволочного одеяния. Типа власяницы.

И ты идешь на свидание и весь вечер на ЭТОМ сидишь. Кто не сидел, тот не поймет.

И возвращаешься домой вся в красную клеточку… Сзади, конечно!

Наконец терпение мое лопнуло. Я стащила у мамы большой рулон марли и пошла к Вере. Вера умела все. И сшила она мне юбку в пятнадцать (!) слоев марли, вроде как пачку. Теперь я уж точно занимала половину улицы. Вот это было да! И мне завидовали!

А я гордо задирала нос.

И туфли! Какие были туфли! Французские. Белый низ, черный верх — пожалуйста. Белый верх, черный низ — ради бога.

Дешевле всех были чешские. Французские подороже. Самые дорогие — английские.

Никогда не забуду пару английских туфель цвета жука-бронзовки. Переливающихся зеленых. Очень долго стоявших в витрине универмага, потому что цена была кошмарная. Пятьдесят два рубля!!! Но сами туфли… Я бы и сейчас не отказалась… если бы могла ходить на каблуках.

Одно время обувь можно было купить в кредит!

Наверное, в юности каждого были свои песни. Помню, как мне было лет пять, и Вовка из двора напротив, того, что на Малясова, заводил очень страшную песню на мотив «Ах, зачем эта ночь». Речь шла о каком-то Ованесе, которого безжалостно прирезали, а я страшно этой песни боялась.

Почему-то у нас большим успехом пользовалась песня «Мадагаскар», никогда потом больше ее не слышала. «Мы тоже люди, мы тоже любим» — о страстной негритянской любви, насколько помню. И конечно «В Кейптаунском порту с какао на борту». «Ты не грусти, любимая, что осень, что листья золотые на земле, ну что же ты грустишь, что завтра в восемь я не приду, любимая, к тебе…» И опять мелодия всплывает. Сейчас тихонько подпою: «Где же ты, моя любовь…»

А «Барабанщик»? «Будь ты какой-нибудь токарь, пекарь или хотя бы жестянщик, банщик, в крайнем случае — милиционер, но только не барабанщик. Мне говорит твоя мама: «Как тебе только не стыдно, весь оркестр сидит внизу — тебя, дурака, лишь видно». Честно, могу и сейчас спеть! «Я иду по Уругваю. Ночь — хоть выколи глаза. Слышны крики попугаев и гориллы голоса…» «О Сан-Луи блюз».

А потом все померкло. Потому что начался Окуджава.

Впервые Окуджаву я услышала в доме Пети Постолова, сына профессора Постолова, жениха сестры моей подруги Милы Поляковой. И было это уже в десятом классе. Сидели мы у Милы, пришел Петя и сказал: «Пошли ко мне. У меня какой-то Окуджава. Представляете, такое поет — ну ничего не понятно».

Ну, мы пошли. Оказалось, что Петя не понял смысла «Барабанщика». Я тогда очень удивилась: все было ясно. Как день. Но промолчала: он был старше, и мы в его доме — неудобно.

Потом я стала охотиться за песнями Булата Шалвовича. Тогда он был почти запрещен. Переписывала стихи, купила за огромные по тем временам деньги сборничек, изданный в Грузии. И наконец нашла свою песню. И до сих пор считаю ее лучшей песней о войне. Наряду с «Темной ночью».

А было это так. Встречала я свой восемнадцатый Новый год в одной шибко светской тусовке. Явно мне не по рангу. Какая-то невероятно шикарная и изысканно обставленная огромная квартира. Я — самая младшая. Одета хуже всех. Уж не знаю, как в эту тусовку попал мой молодой человек, может, потому что был ленинградцем. За столом — королева красоты Рэна Бомштейн, ныне Ирен Федорова, а мы с ней учились в одной школе, только она на четыре года старше и смотреть на меня не желала, ее подруга, тогдашняя прима театра Горького Ефремова, академики, доктора наук… в общем, я с суконным рылом в калашный ряд. А я этого не терплю. Самолюбие не позволяет.

Но молчу, креплюсь. Вообще сижу кукла-куклой и корчусь от внутренней неловкости.

Поздно ночью, когда все разошлись спать, я встала, потому что приметила на подоконнике сборник пьес Шварца — огромная редкость. Я тогда имя Шварца в первый раз увидела. Читаю я быстро, думала, до утра, когда все проснутся, большую часть одолею.

А в гостиной собралась, оказывается, мужская компания. Кажется, камин горит… И кто-то поет под гитару:


Простите пехоте,

Что так неразумна бывает она:

Всегда мы уходим,

Когда над землею бушует весна.

И шагом неверным

По лестничке шаткой — спасения нет.

Лишь белые вербы,

Как белые сестры глядят тебе вслед…


Я и влюбилась с первого прослушивания. Потихоньку спрашиваю: «Это что?»

— Окуджава, — отвечают. — Песня о пехоте.

Вот видите, иногда и в дурацком положении есть свои преимущества. Ну когда бы я еще услышала и навсегда запомнила мою самую-самую любимую у Окуджавы песню?

А Шварца я почти успела дочитать.

А еще вспомнила о танцах. Можете не верить, но наше поколение умело танцевать бальные танцы. Да тогда другого и не танцевали! Падекатр. Падэспань. Полонез. Полька. Фокстрот. Танго. Вальс.

Сейчас меня расстреляй — не вспомню, как это танцуется. Вот чарльстон и рок-н-ролл, да и твист тоже — хоть сейчас бы… Только бог рог не дал. А тогда во всех лагерях и санаториях танцевали только классические бальные танцы. Санаторий в Чимгане — тогда он еще был не туберкулезный. Природа, горы, кумыс и танцы! Строго по правилам. Какой кумыс был там — ой, как давно я не пила настоящего кумыса! А тот, что в Москве, — наглый суррогат.

И санаторий «Восьмое марта». Вообще-то он был для беременных женщин, не пойму, почему в то лето там отдыхали дети. И моя тайная любовь — Славик Кимборович, красавец-парень, но старше меня, и, конечно, не на тринадцатилетнюю же дурочку внимание обращать!

Где он сейчас… А ведь учился при театре Горького. Но, видимо, славы так и не снискал.

Позже, гораздо позже мы встретились на равных, но уже все, разумеется, перегорело — такие вещи в тринадцать лет долго не длятся. А тогда моя новая подружка Победа, да-да, так ее и звали, научила меня танцевать танго и фокстрот. Даааа, а с чем это теперь едят?

Но вскоре по Ташкенту началось победное шествие рок-н-ролла попутно с тлетворным влиянием, разумеется! Как же без него? И на школьных вечерах зазвучал джаз. Тогда появились первые отечественные магнитофоны — предмет роскоши, и довольно дорогой. Катушечные. Специально для нынешнего поколения поясняю: к магнитофонам прилагались пластмассовые плоские катушки с пленкой. Ее насаживали на один шпенек (не знаю, как он называется), на другой сажали пустую катушку, и пленка медленно перематывалась. И довольно часто рвалась. Склеивали ее уксусной эссенцией, поэтому у каждого владельца имелся пузырек с таковой. Самым лучшим тогда считался магнитофон «Днепр», хотя в музыкалке у нас была маломощная «Яуза». И еще — при повальном и полном дефиците на записи зарубежной эстрады двое предприимчивых и, можно сказать, талантливых молодых людей, имен которых не помню, но точно знаю, что НАШИ люди (больше ни в одной стране ничего подобного не было), изобрели пластинки «на костях», то есть на использованных рентгеновских пленках. Дешево и сердито! Конечно, распространялись они нелегально, и позже один из авторов изобретения за спекуляцию загремел в места не столь отдаленные. Подобные пластинки легче всего можно было купить на юге, где дельцам жилось вольготнее. А официально издавался журнал «Кругозор», направления и содержания не помню, но туда вклеивались голубенькие гибкие пластинки, очень недолговечные, но с неплохими записями, из-за чего этот журнал и покупали. У меня и сейчас сохранились такие пластинки. И вообще есть много пластинок еще с шестидесятых годов. И одна послевоенная… Рай для коллекционера. Могу похвастаться также вышеуказанным магнитофоном «Днепр» с сохранившимися катушками, двумя проигрывателями, причем на одном есть скорость в 45 оборотов, довольно редкая штука, таких долгоиграющих пластинок выпускалось немного, а также двумя кассетными магнитофонами. Коллекционеры — завидуйте.

Но все это потом. А пока…

Шипит заезженная пластинка… Скребет игла… Иииии… Раз-два-три — поехали… Труба Дюка Эллингтона. «Гарлемский ноктюрн» Э. Хэгена. Тогда это называлось «Ночь в Гарлеме» и почему-то считалось произведением Гершвина. Ничего подобного! Только Хэген и «Гарлемский ноктюрн»! И Сидней Беше — «Маленький цветок». И Элвис: «Блу, блу, блу суэйд шуз»… И «Шестнадцать тонн» и немыслимо низкий бархатистый бас Поля Робсона… И тогда это называлось «Рок вокруг часов», хотя на самом деле — просто «Рок — круглые сутки». И кто-то самый смелый под «Голубые замшевые туфельки» или «Рок вокруг часов» начинает неумело извиваться, имитируя что-то вроде рока. Ровно до того момента, как вмешается дежурный учитель… Снова затишье. И снова…

Но мне повезло. И даже по тем временам — очень.

Десятый класс я начинала в сорок четвертой школе. Ушла я из сорок третьей по причинам, о которых писать не хочется. Слишком уж противно. И опять же еще живы потомки того… Не буду.

Школа была неплохая. И ребята неплохие. НО! Слава любящей высовываться из общих рядов диссидентки дошла и сюда. Правда, здесь была другая классная. Милая, добрая и какая-то невзрослая Людмила Дмитриевна Разина-Синицкая, дочь известного узбекского художника. Литератор. Она умела понимать и принимать все наши, а особенно мои, завихи. И после школы очень дружила кое с кем из своего первого выпуска. Думаю, она на всю жизнь осталась бы таким же большим, славным, наивным, очень красивым ребенком. Если бы не жизнь. Если бы не мужчины, так жестоко, так подло ее предававшие. Наверное потому, что чувствовали — эта не ответит ударом на удар. Скорее, сломается сама. Сейчас она в Америке. В Нью-Йорке. Надеюсь, там она если не счастлива, то спокойна.

А дружила она с ребятами из очень сплоченной когда-то компании. Трое рыцарей и одна дама. Женя Томпаков, Марик Гринберг, Жора Ходасевич и… Аня Гершович, умница, поразительно остроумная женщина, царство ей небесное, мы потом общались почти до ее смерти. Как они дружили! Завидно было! Женя рассказывает, что они с двенадцати лет ездили на «Победу», и Марик однажды попал под трамвай. Так он каждый день бегал в больницу к переломанному бедняге. А когда они пошли на вечер в шестидесятую школу к Марику, кстати сказать, парню миролюбивому, придрались и набили морды всем. И как они с Жоркой потом отомстили с помощью какого-то бандитика с Алайского. Разгорелась вендетта, к счастью, без особых последствий. В очередной драке они пострадали и на следующее мероприятие в клуб кино отправились в следующем составе: Женя — слева с фингалом под правым глазом, Жора — справа с фингалом под левым. Еще один наш одноклассник Игорь Путято — посередке, в темных очках и с фингалами под обоими глазами. Картина маслом! Жаль, я не была очевидицей!

И когда на Жорку напали какие-то подлые амбалы, братья Лешманины, Женя полез в драку и получил слесарным молотком по спине так, что и сейчас аукается… Ох уж эти мужчины!

Как-то Жорка ушел в самоволку и удрал не то из Термеза, не то из Кушки в другую, тоже пограничную часть, где служил Женя. Добирался, презрев все патрули, все проверки, и добрался-таки. И нелегально жил на территории жениной части. Правда, обаяния у него было — океан. Кого хочешь уболтает!

Женя — в Германии, Марик — в Америке, Жора — в Череповце.

Аня похоронена под Саратовым.

А вышла она за Жору…

И дружба, такая, казалось бы, вечная, распалась из-за… Даже не знаю, как это назвать: глупостью или недопониманием. Очень обидно…

Но хватит о грустном.

Так я опять и в который раз о везении.

Училась я плохо и очень много пропускала. Нет, не подумайте чего, просто рядом были парк Тельмана, а главное — зоопарк. Вот я брала книжку и с утра уходила в зоопарк. Тихо, безлюдно, животные, почитать можно спокойно, никто не дергает…

Но в то утро я честно шла в школу, когда меня перехватил Сашка Сагиянц: редкостный, нужно сказать, проныра и пройдоха. А с ним рядом высокий темноволосый парень — ну Ален Делон!

— Познакомься, — говорит он, — это Алик Савельев. Очень много о тебе слышал, просил познакомить.

Тут я немного попятилась. Знала я про Савельева. И про пятидесятую школу. И про Киру Афанасьеву. Девушку со стальными глазами. Сказочную красавицу. Сестру жены известного в Ташкенте музыканта Юрия Живаева, чья фонотека тогда была легендарной.

И знала, что Кирина ревность вошла в пословицу. Да она меня в клочья порвет!

Однако не порвала. Хоть и грозилась плеснуть в глаза кислотой. И, забегая вперед, получилось так, что позже я отбила у нее еще одного парня. Своего будущего мужа. А школу в тот день опять прогуляла.

И моя жизнь стала волшебной сказкой.

Но опять это не то, о чем вы подумали.

Любовь не сложилась. Да я и не питала к нему ничего такого. Красота — это еще не все. Остальным он не блистал. И книг не читал. А мне главное — поговорить… Но вот насчет пластинок… Уж и не знаю, откуда у него было столько и таких!

Именно он принес мне «золотой диск» Пресли. В «золотом» футляре. И я впервые увидела лицо того, кто стал моим кумиром на долгие годы. Навсегда.

Свою любовь я передала сыну.

А мечту слетать в Мемфис на могилку Пресли — так и не оставила. Может быть, может быть… Пока есть силы…

Короче, я пропала. Во второй раз. Первый — с Гершвином. И сейчас… Нужно сказать, Алик жадностью не отличался и давал мне слушать пластинки, за что я ему навечно благодарна. Тогда — только за огромные деньги, только по большому блату, только у спекулянтов, да и то сомнительно. Время было суровое. И подобные вещи приравнивались… Короче, сегодня ты играешь джаз, а завтра — Родину продашь!

Да, а с Кирой мы позже учились на одном факультете. Только она — на немецком отделении. И ничего. Даже не подрались. Она оказалась очень хорошей, очень незлобивой и очень милой девушкой. Мало того, потом мы даже были в приятельских отношениях.

Ее уже нет. И от души надеюсь, что она попала в рай.

Учеба в сорок четвертой закончилась… даже не знаю, то ли трагедией, то ли фарсом.

И опять слово Жене Томпакову, моему однокласснику, ныне живущему в Германии.

В один прекрасный весенний день почти на исходе учебного года заходит он за своим другом Жоркой Ходасевичем, чтобы идти в школу. Жили оба в районе Алайского и шли, естественно, через базар.

А Жене, как назло, в тот день то ли ужасно не хотелось писать сочинение, то ли очень не хотелось учиться вообще, хотя учились они прекрасно, но он с чувством говорит Жоре:

— До чего же сочинение писать неохота… Хоть бы сгорела она, эта школа!

— Именно! — поддерживает второй от всей души.

И что вы думаете? Таки приходят они к остову сгоревшей школы!

Вот после этого и говорите, что мысль — нематериальна!

А кто виноват?!

Вот мне, приличной девочке, в голову бы ничего подобного не пришло. Это ж надо ж! «Сгорела»!!!

Ну и сгорела.

А всех нас перевели в пятидесятую.

Которую я и закончила.

Крайне неблагополучно.

Потому что тоже была пронырой и пройдохой.

Пользуясь некоторыми застарелыми недугами, пошла к ревматологу и раздобыла справку о том, что мне нельзя сдавать выпускные экзамены. Еще бы можно — с единицей в полугодии по астрономии! Единственный случай в истории школы, я полагаю!

Бедный директор Ермаков даже растерялся от такой наглости.

Стал объяснять, что экзамены можно не сдавать только отличникам, и то если… Условий уже не помню. Под конец так расстроился, что пообещал поставить мне тройки по всем негуманитарным предметам, лишь бы я только явилась на экзамены.

Явилась. Получила. Правда, из-за этого не сразу попала в университет: аттестат был, если не считать литературы, истории и т. п., просто позорным.

Мало того, я и в комсомол-то не вступала — хотела бы знать, кто бы меня принял! С такими-то оценками!

Но этот кошмар при поступлении, по-моему, просмотрели: кто там будет читать анкеты?! Ясное ведь дело — все комсомольцы, и кому в голову может прийти, что есть и НЕ!

Но именно тогда при поступлении учитывалась средняя оценка аттестата. И хотя сдала я на одни пятерки, не хватило двух сотых балла… И пришлось идти резервисткой. Правда, только до первой сессии. Потом вылетело столько студентов, что нас — а таких было довольно много — зачислили всех.

Но вот при всех своих тараканах и закидонах я все-таки была очень наивна, и если прогуливала, то только чтобы читать без помех. Мне это было интереснее математики. И физики тоже.

Росла я и училась в абсолютно благополучных районах. И понятия не имела, что существуют другие районы и другая жизнь. Дома у нас пили только свое вино. Родители покупали килограмм сто винограда саперави, по двадцать семь копеек, или муската — по тридцать и делали свое вино. Один раз в несколько лет. Процесс велся строго по книге «Виноделие». И каждый раз шли жаркие баталии: давить одни ягоды или класть и веточки тоже. Шуму-то, шуму… Но вино получалось хорошее. Сухое красное. А вот из муската — даже игристое. И никаких ванн, в которой делалась брага. Бутыли. Десятилитровые. И такие же — для вишневки. Я, если бы сейчас что и пила, то именно мамину вишневку. Даже не ее, а ела бы вишни. Нет на свете ничего вкуснее пьяных вишен!

Так вот, в нашем доме водки вообще не водилось. Только вино. Фильтровалось оно тоже по всем правилам. Запечатанные сургучом бутылки стояли под кроватями. И поэтому наверное я так непримирима к алкоголю. Сама почти не пью, а больше всего я когда-то любила газировку. Да и ту теперь, говорят, нельзя.

А ведь еще были и наркотики. Как-то мы с мужем шли по скверу. И он вдруг говорит:

— Чувствуешь? Это план курят.

Позже такой же запах я унюхала в Амстердаме. Где вообще курят прямо на улицах.

В середине восьмидесятых я прочитала роман «Плаха» Чингиза Айтматова. Тогда я уже жила в Москве. И, говоря о романе с моей знакомой Олей Вильчек, очень удивилась, что, оказывается, у нас есть наркоманы. А она обозвала меня наивной дурой и, как оказалось позже, была права.

Потому что сейчас я хочу рассказать об одном человеке. Нет. Другом моим он не был. И даже в приятелях не числился. Очень мы были разные что ли… Но и не враждовали, конечно. Просто знакомый. Но человеком он был необычным. Я бы сказала, без кожи. Вроде меня. Но у меня только кожи нет. А позвоночник имеется. Вот у него не было ни того, и другого. Умница, талант, способный, остроумный, оригинал… и совсем слабый. Совсем безвольный. И погиб поэтому… Правда, наш общий друг Буба Шамшидов со мной не согласен. Он утверждает, что Славка просто не сумел вписаться в то время. А в это? Сумел бы? Что-то мне не верится. Для этого он был слишком порядочным человеком…

Славка Шамшин пришел к нам в классе седьмом. И не в наш класс, а в «А». Потом выяснилось, что мама его развелась с мужем, главным хормейстером театра Навои и безнадежным алкоголиком, и переехала на Урицкого, 10, в коммунальный двор.

Славка был ужасно непохож на остальных. Выделялся так, что меня, конечно, любопытство разбирало. Еще бы: парень шпарит наизусть Ильфа с Петровым и Гашека (хотя последнее для меня, скорее, недостаток), изощряется в остроумии и косит под Печорина. Короче говоря, интересно — страх.

А тут он еще и всячески меня изводит.

Ну, думаю, погоди!

И тут подходящий случай подвернулся. Задала нам Ольга Викторовна сочинение. Тем, как всегда, было три, и я, как всегда, выбрала свободную. Точно не помню, что-то насчет человека, который находится рядом с тобой.

Вот тут я на Славке выспалась. Вот тут я его раздраконила вдоль и поперек. Потому что написала о нем. Весьма иронично. И, боюсь, обличительно.

Хорошо, Ольга Викторовна была человеком умным. Другая вкатила бы мне двойку. А она поставила пятерку. Но обмолвилась, что тема весьма оригинальная. И назвала героя.

Что тут началось!!!

У нас в классе училась такая Ира Азатьян, красавица, просто копия «Неизвестной» Крамского, пассия Ильяра Гулямова, тогдашнего близкого друга Славки. На перемене всем все стало известно. И начала она ходить за мной, очевидно, получив задание, с просьбой дать почитать. Не на ту напали!

Я держалась гордо и таинственно и никакого сочинения так и не показала.

Но славу человека бескомпромиссного приобрела.

Тогда-то Славка и перестал меня доводить.

А потом мы иногда подолгу разговаривали. Серьезно. И он даже забывал ерничать и острословить.

И каюсь, это я таскала ему вино из дома. Потому что он тоже пил. Не слишком часто, но бывало. И из-за него у нас стекла побили: гнался кто-то за ним, а я увидела в окно и позвала. Он забежал к нам. Вот тут-то камни и полетели…

После школы он уехал в Ленинград. И поступил. Сам. А через год выгнали его за пьянку. И пошло. Нигде он не стал учиться. Женился на даме старше себя и к тому же душевно неполноценной. Уехал вместе с ней за границу. Вернулся. Развелся. Зарабатывал тем, что резал маски. Говорят, здорово получалось. И подсел на наркотики. Сначала на анашу, потом якобы подставили его — загремел в тюрьму. Вышел. Снова женился. Пошли дети, шестеро… Последний родился уже после его смерти. А наркотики не бросал. И умер очень рано. От передоза, говорят. Саша Кондрашечкин его и хоронил.

Господи, так обидно. Он действительно был необыкновенный человек. Талант. Умница. И так глупо загубил жизнь. Не было, не было стержня…

Недавно я заказывала молебен. И по Славке тоже. В декабре была годовщина его смерти.

Уж сколько их ушло…

А помните дискуссию в шестидесятых? Физики против лириков. По-моему, чистой воды глупость, имевшая, однако, удивительные последствия. Страну охватила поэтическая лихорадка. Никогда раньше, ни до ни после поэты не собирали целые стадионы. Их цитировали, их любили, их обожали. Особенно четверых. Конечно, все уже поняли, о ком я.

Никого уже нет. Ахмадулиной, Вознесенского. Евтушенко. И Рождественского. Это он покинул землю раньше всех. Он, трогательно твердивший своему другу, поразительному черно-белому графику Стасису Краскаусасу «Стаська, не умирай», сам умер от той же подлой болезни.

Евтушенко ушел последним.

Однажды — не помню, то ли на декаду русской литературы и искусства, то ли еще по какому поводу — они все приехали. А мне билета не досталось.

И вот я иду мимо ОДО, а мне навстречу они — веселые, молодые, счастливые. Мне бы подойти, попросить билетик, а я, дурочка, постеснялась. А ведь они наверняка бы провели меня в зал, если бы я попросила.

Зато летом шестьдесят четвертого мне все-таки удалось послушать живьем настоящих поэтов. Годом раньше я познакомилась с известным писателем-фантастом Евгением Гуляковским, приехавшим в Ташкент на съемки фильма по своему сценарию. Мне с ним было интересно, тем более что он был намного старше и повидал ого-го сколько: по первому образованию он был геологом. Когда я приехала в Москву, он повел меня в знаменитое кафе «Молодежное», где каждый мог выйти на сцену и читать свои стихи. Попасть туда было почти невозможно, но, как я поняла, у него были там знакомые. Мы провели там весь вечер, а уже ночью пошли на площадь Маяковского, где у подножия памятника тоже собирались поэты и читали стихи. Их даже милиция не разгоняла!

Вот это был для меня подарок. Вот это было счастье!

Я всяческими путями добывала книги. В ход шли лесть, подкуп и прямые взятки, а иногда и воровство. Не говоря уже о спекулянтах.

Книги для меня были всем. У нас была читающая семья. А фанатик — одна я. Мама, к счастью, имела возможность подписываться на собрания сочинений. Что она и делала. Помню, как, подписавшись на Диккенса, она заявила, что принесет очередной том, только если я получу пятерку (а я, пролежав в пятом классе полгода фактически без движения, окончательно разленилась, о чем неоднократно писала). Приходилось получать. И, как награду, мама приносила очередной том Диккенса.

Вскоре я прочитала две библиотеки — взрослую и детскую. Но некоторых книг из читалки мне не давали. Очень хотелось прочитать «Тысячу и одну ночь», так нет, говорят, это не детские сказки. Принесешь разрешение от родителей — дадим.

Я побежала домой, выпросила разрешение, принесла. Дали. И тут маме пришло-таки в голову пролистать книгу. Отобрали. Хотя позже, клянусь, я читала восьмитомник, на который подписалась та же мама. И ничего сверхособенного я там не нашла. Одни сплошные намеки и аллегории. Подумаешь!

Кара почти настигла меня, когда отцу вдруг пришло в голову поинтересоваться, что я читаю. Странно, обычно родители совершенно не обращали на это внимание. Что ему вдруг стукнуло — понятия не имею. Было это в классе шестом, и читала я Мопассана. Вернее, перечитывала — домашняя библиотека уже тоже была изучена вдоль и поперек. Но для родителей это явилось откровением. Гром и молния, Мопассан отобран и запрещен. Причем, заметьте, не спрятан. Я пожимаю плечами и берусь за томик Золя…

Во «времена мамы» единственный магазин подписных изданий был недалеко от издательства. Потом появился Пассаж, а уже после землетрясения — «Академкнига».

Став постарше, я принялась бегать по очередям. Занимаешь очередь у магазина подписных изданий накануне подписки. Потом сходишь на перекличку вечером и утром — и чаще всего подписка у тебя в кармане. И Фейхтвангер, и «Библиотека всемирной литературы», и Куприн, и… А уж во время землетрясения… Чего только нельзя было купить! Собрания сочинений лежали прямо-таки на земле! На том же Алайском! Тогда я и купила Блока и Голсуорси, и еще, и еще… Пустили козу в огород!

Кроме того, мне еще повезло и в том, что в доме на Навои, 14, где жили родители мужа, был книжный. Подружилась я с заведующей Тамарой Дмитриевной. Репатрианткой. Очень интересной пожилой дамой. Приехавшей из Харбина и, как позже выяснилось, немало претерпевшей от советской власти. А вот сестра ее сообразила уехать в Сан-Франциско. Там, наверное, было полегче. Вот она-то и подкидывала мне иногда от своих щедрот поэтические томики. Они до сих пор у меня. Цветаева в «Большой библиотеке поэта», Аполлинер, Апухтин, Ронсар и Бодлер…

Никогда не забуду, как прибежала домой, размахивая томиком Бодлера «Цветы зла». Сижу, читаю. Приходит свекровь, дама хорошая, но далекая от подобных изысков. Спрашивает, что читаю. Я отвечаю. Она берет у меня книгу, читает первые несколько строчек, поднимает ошеломленные глаза и шепчет:

— И ты что-то понимаешь?

Я говорю: «Ага». Но, по-моему, она явно заподозрила, что с моей головой не все в порядке.

Собственно говоря, так оно и было — нормальный человек столько книг не читает. А я еще по толкучкам бегала: одна была в том скверике возле кукольного театра, где позже похоронили Рашидова, вторая — на Тезиковке. И спекулянт у меня свой имелся — Гриша. «Алису в стране чудес» я у него купила! И сказки Перро. И несколько томов «Большой библиотеки поэта».


Об этом я писала в дискуссии по поводу «Мастера и Маргариты». Тогда эта книга действительно стала для меня ударом грома с ясного неба. И Я НЕМЕДЛЕННО СТАЩИЛА ИЗ БИБЛИОТЕКИ КЛУБА «ВОСТОК» ОБА ЖУРНАЛА «МОСКВА». И никогда в этом не раскаивалась. Вот. И не раскаиваюсь даже сейчас.

Псих — он псих и есть…

Но самым большим моим впечатлением было побоище, устроенное в день подписки на Федора Михайловича.

Чистый Голливуд и тот отдыхает!

А дело было так: в газете появилось объявление, что завтра будет проводиться подписка на Достоевского. Отпросилась я с работы и помчалась к Пассажу. Приезжаю — а там уже слишком много народу записалось. Тогда я бегу в «Академкнигу» напротив «Голубых куполов». Прошу при этом заметить, что сам магазин — на первом этаже жилого дома, и к дверям ведут лестница и крылечко. А дом как бы стоит внизу, и чуть подальше через тротуар — арык, за которым высокая земляная насыпь. Так вот, я записалась одной из первых, вечером пришла на перекличку. А когда пришла утром, оказалось, что люди образовали вторую, как мы посчитали, незаконную очередь, и теперь все окончательно запуталось. Очереди две, и обе настаивают на том, что их дело правое.

Провели перекличку, я здраво рассудила, что в драку не полезу. Если победят наши — я подпишусь, если чужие — что делать… И залезла на эту насыпь, откуда открывался очень удобный обзор. Время к десяти, то есть к открытию.

И тут! Прибегает директор Пассажа (я его знала, такой маленький, худенький), является вместе с бланками подписок, потому что у Пассажа творится нечто невообразимое! Заметьте, издание академическое, выходит впервые. Такого ажиотажа у магазина подписных изданий сроду не наблюдалось!

Без десяти… И тут началось!

Вот такой драки я действительно больше наяву не видела: только в кино. «Наши» стали выкидывать, именно выкидывать узурпаторов с крылечка, люди буквально летали вниз через перила!

Тут, ясное дело, вызвали милицию. Так вот, я действительно клянусь, это было: кто-то с ходу засадил милиционеру ногой по физиономии. Просто картина маслом! Доблестная милиция не сдалась, и грянул бой!

Наверняка среди читателей найдутся свидетели того знаменательного сражения.

А женщины продолжали философски созерцать свалку в ожидании исхода.

Победили «наши»!!! И я была в первом десятке подписчиков!

Это было перед отъездом из Ташкента. Навсегда.

Но пока что мне по-прежнему девятнадцать. Еще девятнадцать. Хотя год уже шестьдесят пятый… Но весна.

И на мне пресловутые красные шпильки. Мне до сих пор кажется, что красные шпильки — якобы отличительный знак ташкентских проституток — просто городская легенда: слишком многие женщины носили красные туфли. Те самые десятисантиметровые шпильки и модное платье-трапеция с асимметричным рисунком. И плевать, что в них рост у меня теперь уже метр восемьдесят пять, потому что рядом со мной почти двухметровый спутник, и мы идем по Бродвею в сторону Дворца, и со всех сторон несется: «Привет, Таня, привет, Володя». Спутник мой довольно известен в городе, да и меня многие знают… И жизнь прекрасна, потому что вся еще впереди, и каблучки стучат по асфальту, и апрельский ветерок вихрит волосы, и все хорошо, и меня ждет только счастье, и я еще в Ташкенте, и кругом все свои, родные… И даже землетрясения еще не случилось…

…Две тысячи десятый. Март месяц. Я иду по нашему рынку. Рынок недалеко от моего дома, минут пять ходьбы. Собственно говоря, это один из четырех объединенных вместе рынков, самый ближний. И поэтому меня знают все, и я знаю всех. Шпилек, конечно… Какие там шпильки. И спутника тоже рядом нет. Я одна, но все хорошо. Потому что мне со всех сторон кричат, равно азербайджанцы и узбеки:

— Здравствуйте, Татьяна Алексеевна! Поздравляем с праздником!

— Спасибо, вас также, — отвечаю я, понятия не имея, о чем идет речь. Потом все-таки не выдерживаю, подхожу к узбечке, торгующей пряностями и рисом.

— Саида-хон, скажите, что за праздник сегодня?

— Как, сестра, неужели не знаете? Навруз сегодня. Новый год значит.

— Ну, с Новым годом, с новым счастьем…

И счастье, может быть, еще не исчерпало все свои запасы и чудеса? Может, оно мне напоследок улыбнется?

Так хочется верить…

P.S. Если мужу кажется, что я совершила поступок, недостойный истинной ташкентки, он очень ехидно констатирует:

— Ну вот, теперь ты стала настоящей москвичкой.

И мне становится стыдно.

Но на днях я заявила ему, что мои шансы стать настоящей москвичкой, можно сказать, сведены к нулю.

Потому что отныне я в основном живу в Ташкенте.

И это неоспоримый факт!

А это уже не постскриптум, а просьба. Я начала писать про Малясова, мечтая найти одноклассников — люди моего возраста в социальных сетях сидят редко. К этой моей мечте присоединилась и Люда. До сих пор нам не очень везло. Нашелся только Саша, нет, теперь уже и Баходыр Умаров, и Лариса Шалорьян, и Володя Водопьянов, и Валя Тимофеева, и Лида Ильина. И все мои бывшие одногруппники отыскались. Увы, двоих уж нет.

Может, моя писанина через десятые руки дойдет до тех, кто помнит и нас, и школу.

И до тех, кого мне страстно хочется найти.

До Саши Мишина. Шурика Турчинского. Их было трое, Саш. И все жили в одном доме на Полторацкого. Одного уже нет. Саши Березовского. Я это точно узнала. Но может найдутся остальные? Может отыщется Петя, сын Лени Миронова? И Люба Слуцкая, и ее сын Максим? И Вера Провидохина?

Отзовитесь, пожалуйста. Ваша Таня.

Та самая. С Малясова. С ромгерма. Из Ташкента.

…Братьев наших меньших…

Иногда я думаю, что неправильно выбрала профессию. И муж мой неправильно выбрал профессию. Надо было в ветеринарный идти. Иногда я думаю: вот было бы много-много денег, открыла бы приют. Настоящий, а не живодерный. Не тот, где, когда все вольеры переполняются, самых засидевшихся усыпляют, чтобы освободить место для новых. И не тот, где собак и кошек держат в тесных клетках, где негде повернуться и кормят всякой просроченной дрянью.

Приют на большом участке, с ветлечебницей, аптекой, собачьей парикмахерской и собачье-кошачьим ателье, чтобы хоть какой-то доход на содержание того же приюта…

И чтобы никто не остался на улице. Облик страны измеряется не только отношением к детям и старикам, но и к животным. А значит, моя страна где-то на уровне Кот д'Ивуара. По всем трем показателям.

А когда-то… Когда-то в жарком восточном городе, на жарком восточном солнышке, в жарком восточном дворе, где земля горячая, двор зарос касторкой и ночной красавицей, а фасад напрочь затянут темно-зелеными колючими листьями хмеля, где еще в полной силе стоят два красавца — серебристых тополя, где по вечерам все старательно поливают окаймленные живой изгородью палисадники и двор из шланга, и ручейки растекаются по пыли, которая обволакивает капельки, и получаются мелкие серые пузырьки, маленькая девочка в том возрасте, когда еще можно бегать босиком и в одних трусишках и никого это не смущает, зачарованно смотрит на странное насекомое, довольно большое, светло-зеленое, отдаленно похожее на кузнечика, только это не кузнечик, неподвижно сидящее на толстом стебле касторки.

— Богомол, — говорит Вовка, — это богомол.

— Как это — богомол?

— Вот видишь, кланяется. Значит богу молится.

Мне в голову не приходит потрогать богомола, хотя любопытство бьет через край. Он кажется противным и страшным, не то что толстые шмели, лениво жужжащие над цветами. Правда, насчет шмеля опыт имеется печальный. Но все-таки я его потрогала!

Осы тоже страшные. Как-то я видела стаю ос, кружившихся над куском мяса. Они просто вырывали куски и утаскивали в большое осиное гнездо. Вот гнездо я тоже потрогала. Просто не знала, что это такое и из чего сделано. Но и этот опыт, как говорится, есть. На собственной шкуре пройденный. А уж ору-то, ору-то было!

Хорошо соседка тетя Фрося, которой «принадлежало» гнездо, сырую луковицу принесла и приложила!

Наш балкон был затянут плетями хмеля. И в хмеле жил кузнечик. Или мне так казалось. На ночь я сажала его в спичечный коробок, утром выпускала, а он опять прискакивал. Или это был другой кузнечик? Мне было года три…

Да что там осы, шмели и даже богомолы! У нас мыши были! Несмотря на второй этаж! Ну кто знал, что нельзя ящик с пшеницей на балконе хранить! Они даже книги пытались съесть, но вот этого им как раз и не дали.

Мышь я точно погладить не пыталась. Но, в отличие от большинства женщин, совсем их не боюсь. Они же в конце концов не виноваты, что им есть хочется.

Много лет спустя мыши стали заводиться во всем большом двадцатидвухэтажном доме. И у нас тоже. В связках с макулатурой, которая на сдачу для получения тех же книг предназначалась. И повезли мы ее на лифте. Кроме нас в лифте было еще несколько человек. И тут из связки выскакивает мышонок и бежит в мою сторону. И все дружно стали кричать, чтобы я его прибила. Ногой.

А я не смогла. Пока они вопили, лифт спустился на первый этаж, и мышь выскочила. Слава богу. Потому что убить кого-то, даже мышь… все равно не могу.

Первым настоящим животным в моей жизни была коза. То есть коза, конечно, не моя. Коза была наших соседей Княжевских. Во дворе почти у каждой семьи был сарай. Вот коза жила в этом сарае. Белая такая. Иногда позволяла себя погладить. Мы дружно таскали ей траву. А куда она потом делась — ей-богу не знаю.

Зато взамен мама завела в сарае уток. Ох, уток я так любила! Они все подряд ели, особенно рыбьи внутренности. Как крокодилы набрасывались. А уток становилось все меньше, и уж как я просила не трогать самую любимую, шоколадную, в смысле с шоколадными перьями, а мама не послушалась.

Какую же истерику я закатила! Визжала так… И есть в тот день решительно отказалась. Ну и угол конечно. Полдня отстояла. А утку все равно не ела.

А сейчас думаю: мама ведь знала, что я люблю эту утку. Зачем же так? Да еще прочитала воспоминания подруги, ее отец выпустил в Салар живую рыбу, которую купили на обед. Потому что дочь плакала и умоляла…

На Обсерваторской жила корова. Частный дом, большая узбекская семья, и полдвора засыпано исрыком, то есть я сейчас это понимаю, а тогда — сбежала без разрешения, и меня искали по всей улице, а я зато кормила корову сеном. А последующая трепка, ей-богу, пустяки. Словом, как сказал один из моих недоброжелателей, из меня старались сделать порядочного человека, я всячески сопротивлялась, поскольку от рождения имела испорченную натуру. Наверное подразумевается, что из-за своей упрямой испорченной натуры я должна была закончить дни свои в канаве, с синяком под глазом, в лохмотьях и с бутылкой водки в руке. Увы, не пью совсем, а муж ни разу на меня даже пальца не поднял… Да и канав здесь никаких нет, а под забором помирать… так и забор нужно сначала найти, а мне лень.

Но пока из меня старались сделать хорошего человека, я таскала домой больных птиц и выпавших из гнезда птенцов и пробовала их лечить. Птенцы, как правило, умирали, и, обливаясь слезами, я их хоронила.

Помню, как недалеко от нашего двора вдруг возникла женщина с маленькими ягнятками, которые щипали травку, и я с ними нянчилась.

И очень хотела собаку. Прямо под нашими окнами стоял маленький глинобитный домик, где жила девочка Галя с бабушкой и тетей. В этом домике были собаки. И не одна. Как-то собаки гуляли, а мы шли из гостей. Было мне лет пять. И я бросилась обнимать собаку с вполне предсказуемыми последствиями. Собака была явно не бешеной. Но сорок уколов в живот мне обеспечила.

Потом, уже в седьмом классе, я мирно шла мимо какого-то дома, и вдруг из-за забора буквально выбросилась собака и цапнула меня за руку. До крови. Я так боялась повторения уколов, что ничего не сказала маме, хотя долго мучилась от страха, что заболею бешенством. Сейчас бы сообразила, что собака домашняя и просто злая. Но никак не бешеная. Молча мазала рану йодом. Никто не обращал внимания.

Зато настоящим счастьем было, когда по мощеной булыжником улице празднично цокали копыта, и небольшой отряд всадников куда-то мчался. Какими гордыми они выглядели! Какими недоступными! Тогда меня разбирала настоящая зависть. И кони были такие… как на картинке, тонконогие, с развевающимися гривами. Совсем редко проезжали люди на верблюдах, которых с тех самых пор я нежно люблю. Чаще, конечно, приходилось видеть осликов. И шара-бара, и школьный «транспорт», представляете, жил прямо при школе, и можно было его погладить и покормить, невзирая на ругань Володи, его «водителя», который нас почему-то злобно отгонял. И просто на мостовой: его, бедняги, из-под груза не видно, а сверху еще и хозяин расселся.

А еще меня иногда отправляли в детские санатории. В лагере я ни разу не была. И однажды оказалась я в очень странном санатории, где, как я теперь понимаю, руководство воровало в сто рук. Каждое утро в нашем чае оказывалась горсть муравьев, картошка была «стеклянной», больше я такой не видела, это картошка, которая никогда не сварится, сколько ни вари, и на вид полупрозрачная, а на вкус — твердая, туалеты… Лучше не вспоминать, страх берет.

Зато санаторий стоял посреди дикой природы. По ночам мы слушали вой шакалов и очень боялись, а днем в нагретой солнцем и так сладко пахнущей пыльной траве порхали миллионы синих мотыльков и раздавался хор кузнечиков, которых мы ловили и тут же отпускали. Очень забавно они прыгали.

А потом был Чимган, о котором я до сих пор вспоминаю как о чуде. Условия были прекрасные для того времени, руководство не воровало, потому что это был санаторий для ВИП-детей, а такие как я попадали туда случайно. И кумысом нас поили, и по горам водили, а чаще я сама удирала — заборов-то не было — и бродила по окрестностям. Там змеи были! Не знаю, ядовитые или нет, я к ним не лезла, они ко мне тоже. Собирала я дикие вишни с очень большой косточкой, которые почему-то мы называли костяникой, и незаметно добралась до временной стоянки… Наверное, киргизов или туркменов — очень характерные украшения были, не узбекские, большие серебряные круглые бляхи и платья другого покроя — и там меня тоже напоили кумысом, дали погладить барана и проводили до санатория — другие были времена, другие…

Почему мне кажется, что тогдашние дети жили в большем единении с природой, чем теперешние? Теперешних и на улицу страшно выпускать в силу всем известных обстоятельств. Как давно вы видели девочек, играющих в классики или истязающих скакалку? Я уже и не помню. Вообще никаких наших детских игр теперь больше нет. И уж конечно, предложи нынешнему школьнику выводить шелковичных червей… Представляю реакцию. А тогда выводили, еще как дружно! И коконы сдавали так же дружно. И нам никто не мешал пролезть в обсерваторию и гонять в тамошних пампасах. Или через весь город идти пешком в Ботанический сад, где пампасы были еще интереснее. Или часами торчать на Боз-Су. Так и подмывает припомнить автомобильные камеры и мальчишек на Саларе. И жар летнего солнца, который, кажется, даже кости плавит. Каблуки тонут в растопленном асфальте, который весь в горошек, потому что утыкан ямками. И пыль-пыль-пыль от шагающих шпилек… И даже горляшкам лень ворковать: интересно, что нигде больше нет такого слова «горляшка». Во всем мире их называют нежно горлинками. И насколько же они изящнее толстых сизарей. Одна такая свила гнездо у нас на балконе, на шкафу, где стояла коробка с папиными гвоздями. Прямо в коробке. Уж не знаю, чем эта коробка ей приглянулась, но пока птенцы не улетели, доступа к гвоздям папе не было. Он костерил-костерил дуру-птицу, которая другого места для гнезда для нашла, а что поделать? Пришлось от греха зимой коробку убрать. А она и на следующий год примерялась, да только коробки не нашла, пришлось другое место искать. И стрижи у нас под крышей жили, мы все смотрели, высоко летают или низко. Только летом они низко не летают.

Голуби у меня были. Все те же ленивые, неповоротливые сизари. Всего один раз папа принес белую голубку, мохноногую и чубатую. Красавица была, жаль пришлось отдать, условий для содержания, как теперь говорят, у нас не было. Поэтому всех сизарей выпустили, а голубку отдали парню, у которого была своя голубятня.

Помните одно странное лето, лето пожирания тополей? Нашествие каких-то странных, омерзительных на вид, похожих на летающих тараканов длинноусых жуков, которые с отвратительным писком шлепались на балконы и терраски, как вражеские, не такие уж маленькие снаряды? Тогда они сожрали чуть не все тополя в Ташкенте. Одно лето тошнотворного присутствия летучей пакости.

После этого тополя на время перестали сажать.

Как ни странно, во времена моего детства во дворе ни у кого не было домашних животных.

Собаки чаще всего сидели на цепи в частных домах. Кошки… даже не знаю. Только во всех шестнадцати квартирах не было ни собак, ни кошек.

Угадайте, у кого появилась первая собака? Ну да, у меня конечно. Это был подарок Акима Гориздро, белый пушистый песик неизвестной породы, которого, по его словам, звали Кадо. Кстати, «cadeau» по-французски и есть «подарок». Удивительный был пес. Ел все: картошку, огурцы, видно, так приучил его прежний хозяин. Сохранилась фотография: я с косичками, в матроске и с Кадо на руках. Счастливая-пресчастливая. Смешной был пес… только пробыл у нас недолго. Папе очень не нравились животные в доме. Кадо отдали «в хорошие руки», а я рыдала несколько дней. Не помогло. Странные эти взрослые. И без того я была ужасно одинока, так последнего друга отобрали.

Та же судьба постигла неизвестно откуда взявшуюся кошечку. Она тоже довольно скоро исчезла.

Недаром говорят, что все комплексы и обиды, да и сам характер — все из детства. Клянусь, у меня рука бы не поднялась отобрать у ребенка животное.

Больше домашних любимцев мы не заводили. Зато у меня был зоопарк. В детстве я считала его чем-то вроде своей собственности. Нужно сказать, что тогдашний ташкентский зоопарк был расположен на редкость удачно. В одном из самых чудесных мест города. Бок о бок с парком Тельмана, который сам по себе был маленьким чудом. Много воды. Поэтому в зоопарке никогда не было жарко. Обитатели соседних домов говорили, что по ночам их будят вопли, вой и крики. Но я постоянно приставала к взрослым, требуя вести меня в зоопарк.

Уговорила. Было мне года четыре, и надели на меня, как сейчас помню, голубое вискозное платьице с воланчиками и большой белый бант — как же без банта! Конечно, косички у меня были не ахти чтобы толстые и длинные, а самые средненькие, но бант!!!

И вот пошли мы в зоопарк. Нужно сказать, что тогда он был гораздо скромнее того, который был в шестидесятых, и уж куда скромнее, я думаю, теперешнего. При самом входе были клетки с горными козлами. Слона тогда, по-моему, не было, а жирафа и бегемота — наверняка. И белых медведей тоже. Обезьяны были. Не шимпанзе, конечно, и не орангутаны, а тоже довольно скромненькие. Зато были пеликаны. И чайки. И лошадь Пржевальского, такая приземистая, и антилопа гну. И тигр был. А еще был камышовый кот — каракал. Так, размером в полтора раза больше домашнего кота. И еще удавиха Катя, которая целыми днями лежала неподвижно, как чучело. Написав это, я вспомнила, как ее собирались кормить и принесли кролика, а я поскорее убежала оттуда. Были еще ужи, желтопузики, какие-то не запомнившиеся змейки и аллигатор, который на моей памяти ни разу даже глаз не открыл. Бревно и бревно. И орлы-беркуты-ястребы. А еще была птица-секретарь, и в клетке с ней почему-то жила ворона. Вот с этой вороны на меня и посыпались несчастья. Няня не доглядела, я сунула в дырку палец, и она меня в этот палец клюнула.

Хорошо, что это было не ночью — всю округу разбудила бы! Рыдала я, рыдала, на что няня справедливо говорила, что никто меня не просил палец в клетку совать.

Ладно, немного успокоилась, пошли покормили лошадку и зебру, встали около обезьян.

И тут произошло непонятное. Подняв глаза, я не увидела няни, переполошилась и пошла по зоопарку ее искать. Бант развязался, я реву и ищу, ищу… И на весь зоопарк нашлась одна неравнодушная женщина. Видя, как я пятый раз со слезами пробегаю мимо, она меня остановила и спросила, куда меня несет. А узнав в чем дело, запретила трогаться с места и велела ждать. Няня нашлась минут через десять. Как она меня не убила… Тогда няни были другие. Теперешняя наверняка пришибла бы и опять же была бы права. Как она повторяла:

— Я и оглянуться не успела, а ее нет. Ну что за ребенок! Навязалась же на мою голову…

Вот почему-то не помню, как отреагировала мама. Должно быть, достойно отреагировала. Уж будьте уверены.

С тех пор я при малейшей возможности рвалась в зоопарк, что лет с десяти проблемой уже не было. Где мы только ни ходили в то время, куда только ни забирались! И в обсерваторию, и в Ботанический, что уж зоопарк, он-то близко…

И тут настал мой звездный час.

Наш преподаватель ботаники и зоологии знаменитая и известная на весь Ташкент Татьяна Владимировна Брейтигам, по учебникам которой мы учились, очень красивая, очень монументальная и ооооочень строгая женщина обязательно давала нам на лето задания: сделать гербарий или еще каким-то образом украсить биологический кабинет, который, нужно сказать, был невероятно богат.

Ко мне она очень хорошо относилась, но лени не допускала. И решила я ее удивить, что, кстати сказать, было весьма сложно. Ну и, как сами понимаете, направила стопы своя в зоопарк. Было мне лет тринадцать, а в сообщники я взяла тогдашнюю подругу и тезку. Сначала замысел был таков: подобрать из клеток валяющиеся на земле перья, что покрасивее — фазана там, павлина…

Пришли мы. На земле — ни единого перышка. У павлина весь хвост общипанный. Да и клетки в мелкую дырочку, палец еще просунешь, а дальше — ни-ни.

Убедившись, что на этот раз нормальным героям в обход не пройти, говорю подруге:

— Айда в администрацию.

Та стала меня отговаривать, мол, какая администрация?! Попрут сейчас, хорошо если милицию не вызовут.

Но я уже загорелась. И почувствовала в себе силы неодолимые.

Пошли в администрацию, или как там она называлась. Я честно сказала, что учусь в шестом классе сорок третьей школы и что очень хочу сделать для школьного биологического кабинета нечто вроде коллекции перьев редких птиц. Ну и попросила помощи.

Можете, конечно, не поверить, но они прониклись. То ли дар убеждения у меня, то ли мое «несравненное обаяние» сработало. А только выдали они мне огромный пакет с таааааакими перьями! Не знаю уж, откуда они у них были. Потому что тогда о таких птицах в Ташкенте слыхом не слыхивали. Два огромных пера обычных павлинов и одно — белого. Перо фламинго, розовое, словно припудренное. Перо попугая ара. Перо фазана. И еще, и еще, и еще…

Когда я притащила свою добычу домой, мама не поверила, что все это «достато» честным путем. Потому что такого правда никто во дворе у нас не видел. Да что там во дворе! Во всей округе!

Оставшееся до каникул время к нам ходили, как в музей, любоваться невиданной коллекцией. Сознаюсь, был соблазн оставить все себе. Но стремление поразить Татьяну Владимировну перевесило. Я все оттащила в школу, заслужив благодарность преподавательницы. Где все это сейчас?

Вряд ли сохранилось. За перьями нужно следить, как за шерстяными вещами. Их тоже ест какая-то пакость вроде моли.

Постепенно я поняла, что зоопарк — это нечто вроде приюта, убежища спокойствия и безмятежности. Это я сейчас выражаюсь такими словами. Тогда я просто чувствовала: в зоопарке мне хорошо.

Два года подряд, в десятом и одиннадцатом классах сорок четвертой и пятидесятой школ я, как уже писала, регулярно прогуливала уроки. И если зимой это были музеи, библиотека Навои и «Тридцатка», осенью и весной — зоопарк и только зоопарк. Я просто шла туда с книгой, обходила клетки, здоровалась с животными, особенно с малышами. Никогда не забуду, как плакал детеныш рыси, посаженный в отдельную клетку… Потом садилась и читала. И так на душе хорошо было, спокойно. Посетителей мало. Кто с утра в будний день идет в зоопарк? Только прогульщики вроде меня.

Ну а потом… Я, приезжая в Ташкент, водила в зоопарк сына. Животных там заметно прибавилось, а атмосфера осталась такой же. Покоя и безмятежности.

Пока мы жили в Ташкенте, собаки так и не завели: невозможно было привести собаку в дом родителей мужа. Даже если бы разрешили, нехорошо как-то, квартира-то не наша. Зато у них жил черный гладкошерстный кот Барсик, преданный мужу, как собака. Удивительный был кот. Все понимал, деликатен был до безобразия, дома не гадил, шел гулять на улицу. Любимым спортом кота были прыжки в высоту, когда к косяку двери в полутора метрах прилеплялся кусочек мяса.

Любил он мужа так, что даже в самый разгар ухаживаний за кошкой стоило позвать его, он немедленно бросал все развлечения и бежал домой. Правда, бывало и так: между домами четырнадцать и шестнадцать был такой проулок, заросший травой. Там и происходили все свадьбы, драки, страсти… И вот когда страсти достигали апогея, начиналась свалка. Вой, рев, писк, мяв… Иногда нашему бедняге приходилось спасаться бегством. И вот он — пулей во двор, оттуда на третий этаж, влетает в дверь, глаза как блюдца, на морде — паника. Плюхается в коридоре. Уф… Спасся. И даже не очень подрали.

А однажды не вернулся. Больше никогда мы его не видели. Сбежать он не мог. Умница был… но черный. Я знаю, что очень многие люди питают, мягко говоря, нелюбовь к черным кошкам и рады их истреблять. Это была наша первая потеря.

Когда у нас появилась квартира, появились и любимцы. Первым был кот Атос, настоящий кошачий ангел, ангора-биколор с трудным детством, проведенным в студенческом общежитии МИЭТа, где учился сын. Атос был в доме главный, но прожил всего десять лет, очень тяжко болел. Так же, как и собака, которая появилась потом. Она была уже немолодой — шесть лет, по собачьим меркам — взрослый пес, но хозяева выставили его на улицу, а мы подобрали. Карат, сердечник и гипертоник, прожил у нас еще столько же и последние годы он провел в любви и тепле. Еще при его жизни мы подобрали маленького смешного песика, названного Анхором в честь ташкентского Анхора, а потом и серого котенка Грея. Когда навеки ушел Карат, мы взяли умирающего, безжалостно искусанного кота, который выправился и превратился в настоящего бегемота. Зря мы его назвали Крисом в честь Юла Бриннера, у последнего была идеальная фигура, этого же, скорее, нужно было назвать Бубль-Гумом, уж очень он похож на кота из мультика про попугая, помните: «Таити… Таити… Нас и здесь неплохо кормят». Ну вот, так и жили мы впятером, пока Анхора не отравили поборники свободы от собак. Отравили существо, никогда, никому не причинившее зла. Он даже не лаял на кошек, потому что до нас жил в подъезде одного из соседних домов и близко с ними общался. Вот голубей гонял. Любимое развлечение — с разбегу влететь в стаю раскормленных сизарей, по которым просто ходить можно, так размордели. И такой довольный был, когда они разлетались! А еще обожал подставлять наших домашних котов: сделать лужу под стулом, где спит кот, а потом только что не лапой тыкать: мол, вот они какие плохие. Их гнать пора, не то что меня — умницу и красавца! Очень ревнивый был. Не дай бог погладить при нем кота: тут же возникает и головёнкой тычется в ладонь: а я?

Нет больше нашего маленького домашнего Макиавелли.

Вот ждем, когда нас найдет своя собака. Они всегда появляются неожиданно. Скольких мы пристроили, да и кошек тоже! Следующая — наша. Появится, будьте уверены… Может и станет для нас такой же радостью, какой всегда был Анхор. Только молодую мы пристроим. Нам нужна постарше, чтобы мы ее пережили. А то не дай бог с нами что, на улице окажутся все. А если радостью не станет — хотя бы спасем еще одну душу. Жить нужно дальше, хотя это становится все труднее и труднее. Будем жить.

P.S. Писала я все это четыре года назад. И думала, что боль утихнет… Ничего подобного. Даже сейчас, когда собака все-таки появилась. Огромный черный пес по кличке Тимофей. Ему лет семь, наверное. Он раньше сторожил одно предприятие, а оно разорилось. Остались хозяин, охранники и Тима. Столовой не было, кормить было некому, муж готовил еду, раскладывал по пакетам, чтобы хватило на неделю, и по субботам ездил, отдавал все это охране. Лечил, уколы делал, но главное — кормил. А потом охране все это надоело. Зачем трудиться, собаку кормить, когда можно не кормить? Пожаловались хозяину. Тот сказал, что пусть либо пса забирают, либо его пристрелят. Вот и пришел к нам Тимофей. Пока что живет в отдельной комнате: прививок, естественно, нет, и, как оказалось, клещей на нем — третий день снимаем, а они откуда-то все берутся. Да и непонятно, как к котам отнесется. И снова: поживем — увидим…

А сегодня муж сказал, что сдает Тима. Ему уже тринадцать. Припадает на переднюю лапу, побурел, больше не набрасывается на прохожих собак и не тянет мужа, пытаясь уронить.

Сердце сжимается.

Старые журналы

А было это… Ой, когда же это было? В старые-старые времена. Времена девушек «пин-ап», буги-вуги, американских мюзиклов, твердой убежденности, что СССР — лучшая в мире страна, ташкентского солнца, огромных помидоров и таких же огромных персиков, словом, почти семьдесят лет назад. Целая вечность. Больше полувека.

И было мне тогда лет пять-шесть. Няни тогда уже не было, в детский сад я не ходила, почему — не знаю, а только во многом была предоставлена самой себе. Папа где-то на руднике. Приезжает раз в два месяца. Мама работает в газете. Через день. Утром уходит и приходит уже глубокой ночью. На следующий день отсыпается и только потом начинает готовить, убирать, стирать, идет на рынок.

Сестра учится в медицинском, Ей точно не до меня. У нее свои важные дела.

Поэтому я очень часто остаюсь одна. Всем известны совершенно неразумные и иррациональные страхи детей. Вот и я боялась. Что вполне естественно. Нет, меня никто не запугивал. Но вот боялась.

И чтобы обрести уверенность, как ни странно, ложилась в постель и клала рядом с собой огромную стопку журналов «Огонек». Почему именно «Огонек»? Да потому что читать не всегда было чего, а читала я уже в четыре года, и читала взахлеб, и от этой привычки мне уже не избавиться. И потому что других журналов в доме не было. Мама и «Огонек» выписывала из-за приложений — в то время, да и потом до самой перестройки, приложениями были собрания сочинений лучших писателей мировой литературы. Сколько у нас было огоньковских приложений… Слава моей маме! Часть осталась у меня до сих пор, некоторые заменили на новые издания. Только «Огонек» позже издал Джека Лондона в четырнадцати томах и Конан-Дойла! Брет-Гарта, Грина и Стивенсона! Ох, какие же там люди сидели. Благодетели истинные.

Что было в «Огоньках»? Политические статьи, которых я не читала, ибо непонятно было. Карикатуры Бориса Ефимова. Из-за этих карикатур я лет до двенадцати искренне считала, что американцы именно таковы в жизни — то есть смешные тощие и жирные уродцы. А дядя Сэм — худой носатый тип в звездно-полосатом цилиндре. А толпы людей, требующие непонятного «pax» и «peace»! Иностранных языков я тогда, естественно, не знала. Были и карикатуры Кукрыниксов. Они еще и картины писали, и их картина «Допрос партизана» пугала больше всего. Я тряслась от страха.

На развороте обязательно был двойной лист репродукций русских художников, и я их вырывала и собирала в специальную папку. Которая у меня есть до сих пор, как ни странно. Очень познавательно: годам к восьми я уже хорошо знала творчество русских художников. Были карикатуры на бытовые темы или шутки. Были рассказы, юмористические или обличительные, я до сих пор помню рассказ о молодой хищнице, уведшей из семьи старого профессора, а он взял и умер. Хищница осталась без наследства!

А еще один рассказ написал Борис Бедный. Никто из вас не помнит этого имени, а я помню. Потому что именно он написал роман «Девчата», по которому поставлен знаменитый фильм. Только в романе перековавшаяся Анфиса гордо уезжает из поселка в неизвестном направлении. Почему я знаю, что Бедный? Конечно, тогда я не обратила внимания на писателя, а потом встретила этот рассказ еще раз, в его сборнике. Рассказ о старом рабочем, который после бани пошел в парикмахерскую, и парикмахер молоденькая ему не понравилась, и он про себя назвал ее пигалицей, а потом в этом раскаялся.

Гвоздем каждого номера были снимки легендарного фотокорреспондента Дм. Бальтерманца (это так и писалось в журнале — «Дм.»). Многие явно были постановочными, но очень красочными, а кроме того, он освещал главные политические события страны. И конечно, обложки «Огонька» были шикарными. Многие вошли в историю. Да, собственно говоря, это и была история страны. Красивые, молодые и не очень лица. Знаете, они были другими. Я давно заметила, что лица в зависимости от времени съемки меняются, и каждой эпохе присущи свои «лиц необщие выраженья».

В «Ленинке» наверняка хранится тот снимок, где маленькая девочка в красном платьице горошком стоит в море ветвистой пшеницы — последнего достижения Трофима Лысенко. И это было бы эпохальным изобретением — на стебле растет несколько колосков, — не презирай он так генетику. Семена ветвистой пшеницы вырождаются при посеве, и получается самая обычная пшеница. А снимок потрясающий.

Девушка в военной форме сидит, опустив ноги в пруд, среди цветущих водяных лилий… Этот снимок точно обошел весь мир.

Снова малыши с лукошками грибов.

Герои и героини труда.

Мудрые старики и старухи.

Целый мир.

Не сохранился. Куда все это тащить? Хоть и эпоха.

Сейчас безумно жаль.

Эпоха!

А потом выписать приложение к «Огоньку» стало возможно без обязательной подписки к журналу, и «Огонек» надолго исчез из моей жизни. До девяностых годов и редакторства Коротича. О чем вспоминать нет никакого желания.

Да, и еще насчет приложения: если в каком-то году выходило несколько авторов, можно было подписаться на любого.

Зато в нашей семье ежегодно выписывались «Здоровье» и «Работница».

Ума не приложу, зачем мама читала «Здоровье». Впрочем, теперь с таким же азартом читают «ЗОЖ». Я же всю жизнь придерживалась того мнения, что непрофессионалам читать написанные профессионалами статьи вредно (см. Джером К. Джером «Трое в лодке, не считая собаки»).

Истинно так. Читаешь — и начинаешь ощущать симптомы… В общем, лучше не ввязываться.

А вот «Работница», несмотря на теперешнее ироничное к ней отношение, считаю, была журналом полезным. Там было множество интересных сведений, рецептов, выкроек и схем вязания. Некоторые я очень долго хранила.

А «Вокруг света» читался, как увлекательный роман. Совершенно уникальный журнал и тогда, и сейчас. Вполне достойный соперник «National Geography», о котором тогда мы понятия не имели.

Конечно, «Наука и жизнь», где к тому же печатались фантастические романы (интересно, что в Ташкенте выходил журнал с тем же названием на узбекском языке — «Фан ва турмуш»).

Вот «Технику — молодежи» я не читала, как, естественно, и «За рулем», по которому сходили с ума все мужчины.

«Советский союз» и «Советская женщина». Видела исключительно в библиотеках, в руки не брала.

Сатирико-юмористический журнал «Крокодил» и его узбекский двойник «Муштум». Очень редко попадал мне в руки. Особого интереса не вызывал. Ах да, еще журнал «Смена», но его чаще всего покупали в киосках. И журнал «Кругозор», известный тем, что в него вклеивались пластиковые синглы, иногда абсолютно дефицитные. Их вырезали и хранили отдельно в больших конвертах. «Человек и закон» — до сих пор существует передача с таким названием, малоформатный, толстенький журнальчик со страшилками из нашей жизни.

Ну и толстые журналы. У нас в доме неизменно присутствовали «Новый мир» и «Юность». Без них вообще существование не мыслилось. Иногда бывала «Иностранка». Остальные я брала в библиотеке. Каждый месяц. Каждый выпуск. «Знамя», «Звезда», «Нева», «Москва», «Октябрь», «Наш современник», «Дружба народов». И конечно, пока я жила в Ташкенте — «Звезда Востока». Все это есть и сейчас, вопрос в другом: кто читает и кто подписывается? И осталось ли такое же благоговейное отношение к прессе, как было когда-то?

Помните, что творилось в сезон подписки? Пока я жила в Ташкенте, мама подписывалась на что хотела, а вот в Москве начиналась настоящая вакханалия. Борьба шла за те же «Здоровье» с «Работницей», «Новый мир», «Иностранку», «Юность», «За рулем», «Вокруг света», «Наука и жизнь» и «Техника — молодежи».

Хочешь подписаться — бери в нагрузку «Правду» или какой-нибудь «Блокнот агитатора». Помню, мы как-то всем отделом в складчину и с нагрузкой выписали «Иностранку» и читали по очереди.

Кто что сейчас выписывает?

На моих глазах родился и умер журнал «Если», публикующий фантастику и изредка фэнтези. Пока был спонсор — журнал жил, поступал в розничную продажу и даже распространялся по подписке. Разорился спонсор — не стало журнала. А журнал хороший был. Содержательный и не халтурный.

Остальные если и существуют, то существование это самое жалкое.

Говорят, что выражение «СССР — самая читающая в мире страна» — ложь. Сейчас говорят.

А я видела, как весь вагон метро сидит и стоит, уткнувшись в книги и журналы. Видела, как расхватывают газеты в киосках. Сама стояла с пяти утра в очереди на почтамт в день подписки на прессу. Так что не ложь. Как получилось, что все это кончилось быстро и уродливо?

Не понимаю…

О Поэзии

На свете поэтов много. Разных. Откровенно плохих. Просто плохих. Графоманов. Неплохих. Хороших. Очень хороших. Талантливых. Гениальных. Истинных. Их всех, как сердоликов в Коктебеле.

Последние — самый редкий вид. Обнаружить истинного поэта — все равно, что найти сердолик в центре Москвы. Мне в жизни повезло найти целых двух. Почти чудо.

Я нашла своего поэта, прочитав стихотворение, которое публикуется под самыми разными именами. Но написали его не самые разные имена, а Бах Ахмедов.


Ташкент привыкает к молчанию

Нетрудно ему привыкать…

Он каменным был изначально,

А камни умеют молчать

И старые улица-лица

В грядущее грустно глядят.

Им снится былая столица,

И с прошлым они говорят.

Им так неуютно в сверканьи

Холодных и ярких витрин.

Но множатся новые здания

С пустым содержаньем внутри.

Ташкент привыкает к чужому…

К чужим голосам и глазам.

И режут его поживому,

И бьют по живым адресам.

Он стерпит и в горьком молчании

Уступит он новый рубеж

Лишь звездам он шепчет ночами

О вечной утрате надежд.

О странном двоении башни,

Где время смеется над ним.

О веке, навеки вчерашнем,

Где плыли неспешные дни.

О том, как пустые трамваи

Везут стариков в пустоту,

Лишь память, как птица живая,

Им дарит свою высоту.

Но в тихом зеленом покое

Я снова рукой прикоснусь

К Ташкенту, в котором родное

Отдаст мне прохладную грусть.

И я разделю с ним молчание,

Как старый и преданный друг,

А время всё чертит печально

На башне таинственный круг.


Я впервые увидела свои мысли зарифмованными, и это меня заинтересовало. Я продралась сквозь кучу непонятных и незнакомых имен и выяснила имя автора. Баху Ахмедову очень не повезло родиться не вовремя. В эпоху, когда поэты никому не нужны.

Когда сама поэзия считается чем-то вроде почти вымершего додо. Во времена пещерного капитализма не до творчества. Творчество на хлеб не намажешь, на плечи не накинешь, творчеством не обогреешься.

Впрочем, так было во все времена. Где бы были Бах и Вагнер, если бы не покровительство королей и герцогов? Где бы был Навои, если бы не покровительство Хусейна Байкара? Нет, они бы все были. спору нет. Но жили бы так, что им было бы не до творчества. Моцарт не искал покровительства, и где сейчас могила Моцарта?

Грустно. (кстати, в двухтомнике узбекских сказок о Байкаре отзываются крайне нелестно, мол, был он врагом и завистником Навои.).

Баху бы родиться в веке восемнадцатом. Жил бы при дворе султана или эмира, не думал о хлебе насущном, думал бы о великом.

Или хотя бы жить в шестидесятые, когда вся страна помешалась на поэтах и поэзии, когда величайшим трудом и интригами добытые сборники (слава книжным спекулянтам!) переписывались целиком от руки… у меня до сих пор хранится переписанный сборник Евтушенко. Тогда Баха носили бы на руках, и восторженные поклонники бросали бы цветы к его ногам. Увы… Вы видели улыбку Баха? Застенчивая, почти извиняющаяся. «Простите за то, что я не такой, как все». Я бы определила его социальный статус, как положение белой вороны в стае белых ворон. То-есть, нечто запредельно одинокое. Не такое, Другое. Он настолько другой, что живи он в тридцатые годы, трамвайные кондукторши злобно вопили бы ему в лицо:

— Эй ты, а еще очки надел! Интиллихент!

Такие, как кондукторши. с полувзгляда распознают белых ворон.


Клод Дебюсси, «Девушка с волосами цвета льна»


девушка

с волосами цвета льна


перед ней чуть качается

мостик музыки

из лета в осень


несколько звуков

необязательное небо

уснувший градусник


неподвижный мир

обещает спасение


время хромает

на одну стрелку

и иголка лета

еще не сломана


Ну и? И где это видано — такие стихи? Дебюсси… разве наши народные массы Дебюсси слушают?

Обидно, что стихи Баха часто бывают незавершенными, недописанными. недошлифованными. Вот вырвалось — и легло. Правда, такое впечатление. что у него все стихи именно вырываются. В этом отношении он схож с Блоком. Кто-то из великих сказал, что у Блока на десять стихотворений — восемь плохих, но зато два — гениальных. Позже, перечитав Блока, я убедилась, что это так. И, кажется, поняла причину.

У них, у истинных поэтов внутри даже не лава, а магма. Все сжигающая, все сметающая. Она бурлит с такой силой, что даже задуматься не дает. Слова, укладывающиеся то в рифмы, то в верлибр, толкаются и дерутся, как голодающие -за хлебом, требуя выхода. Самому нахальному удается пробиться вперед, вырваться на свободу. Но за ним уже кипит толпа остальных, и так до бесконечности. Ни избавиться, ни передохнуть, ни остановиться.


Поэзия требует выхода.

Для вдохновения не нужны ни музы, ни Пегас…

Успеть бы.

Бремя истинной поэзии тяжко, а зачастую неблагодарно.

Но рождаются раз в сто лет они. истинные поэты.

Может, настанет еще эра истинной поэзии?

Может, прославит в веках Баха Ахмедова, белую ворону в стае белых ворон…

Да здравствует Первое мая!

1 мая 2018 года — день солнечный, тихий, спокойный… Так не похож на прежние шумные праздники. Только для меня ничего не изменилось. У меня в семье Первое мая никогда не праздновалось. Ни в родительской, ни в моей собственной.

Столько лет я об этом не задумывалась. Почему, собственно? С одной стороны, я ненавидела всякую официальщину. И всегда находилась в глухой оппозиции к любому правительству. Радовали только лишние выходные. Но никаких обновок, причесок, праздничных столов и уж точно никаких демонстраций. Мы с мужем дружно увиливали каждый раз, когда на работе записывали желающих идти на демонстрацию. Нужно сказать, желающие неизменно находились.

В институте меня вообще не трогали, поскольку я не была комсомолкой и чего-то требовать от меня было трудновато. Ташкент — там к нежеланию вступать в комсомол относились традиционно терпимо. В Москве, скажем, такое вряд ли потерпели бы. И уж точно не учиться бы мне в университете.

Но и в родительском доме официальные праздники никогда не справляли. Новый год — да. Елка, праздничный стол, правда, без подарков — не то время было. Первое мая и Седьмое ноября мало чем отличались от будних дней. Новых платьев мне не шили. Никаких особенных блюд не готовили.

И только сейчас я сообразила почему. Конечно, мама очень недолюбливала советскую власть и не считала праздники настоящими. Но дело было не только в этом. Дело было в маминой работе. А работала мама в газете «Правда Востока». Ревизионным корректором. А это означало, что 1 мая или 7 ноября она приезжала домой под утро.

Всему выпускающему коллективу газеты следовало дожидаться призывов ЦК КПСС. Из Москвы. Без этого праздничная газета выйти не могла. Из Москвы самолетом доставлялась матрица. Не совсем понимаю, что означает матрица в нынешнем понимании, но тогда это был толстый глянцевитый картон с выдавленным на нем текстом. С этой матрицы печатались гранки. Гранки тщательно вычитывались. Любая ошибка в праздничной газете могла оказаться фатальной для корректора и не только. Пострадал бы и выпускающий редактор. Да, текст набирался на линотипе. До изобретения линотипа текст набирался вручную.

Иногда ожидание могло тянуться полночи.

Правда, потом сотрудников развозили по домам.

Совершенно измученная мама приходила и валилась в постель. Ей, естественно, было не до готовки и не до праздников.

Зато домой обычно приезжал с рудника папа. Папу я в детстве любила больше, чем маму, потому что мама очень уставала, и ей, в общем, было не до меня. Да и сестре тоже. Она с утра вместе с институтской подружкой убегала на демонстрацию — это ТашМИ, попробуй, не пойди. Все знали, что в ТашМИ царят совершенно драконовские законы. А папа был очень добрым, и его можно было подбить на что угодно. Он был готов для меня на все, поэтому я тут же начинала ныть, требуя повести меня на демонстрацию. Учтите, что было мне лет пять-шесть.

Папа со вздохом соглашался, и мы отправлялись в путь.

Нужно сказать, путь был тернистым и нелегким. Не стоит думать, что в Первомай так просто можно было добраться до идущих на Красную площадь колонн. Никакой транспорт, разумеется, не работал. Обычно трамваи ходили от Урицкого, но в праздник их не было. Дойти пешком особого труда не составляло, но все улицы были перегорожены грузовиками и конной милицией.

Приходилось пробираться через все заслоны, но, как ни странно, нам это неизменно удавалось. Правда, занимало путешествие черт знает сколько времени, да и труда требовалось немало. Я лезла, пыхтела, выцарапывалась… Бедный мой папа! Ему приходилось куда хуже.

Интереснее всего, как я сейчас понимаю, что моей главной целью была не столько демонстрация сама по себе, сколько флажок и шарик.

Особенно шарик. Шарики продавались на Сквере. Тогда их наполняли не гелием, а просто воздухом. У продавца была огромная связка, из которой он ловко доставал шарик того цвета, на который указывал покупатель. Была еще и связка поменьше. Небольшие шарики, раскрашенные под яблоки. Делались они из детских сосок, надеваемых тогда на бутылочки. Соски были из толстой резины, уж не знаю, чем их надували. Мне никогда их не покупали, а вот шарики — только на праздники. Это сейчас они продаются во всех газетных киосках, а тогда… У других продавцов были небольшие красные флажки из ситца или кумача на деревянных палочках. Желтая кайма и желтая же надпись «С Первым мая».

И вот я с шариком и флажком пристраиваюсь в первую попавшуюся колонну. Вместе мы медленно продвигаемся к Красной площади, где воздвигнуты трибуны и стоит руководство республики. Торжественный голос диктора, выкрикивающего призывы и перечисляющего названия предприятий.

И как ни странно, выйдя с площади, люди поют, танцуют, искренне веселятся.

Праздник!

У меня нет праздничных фото, потому что я ни разу не шла в колонне родительских предприятий. Зато есть у мужа. Отец брал его с братом на демонстрацию, и они вместе шли в колонне от «Фотона». Тогда просто от электролампового завода. В детстве я была уверена, что на заводе делают электрические лампочки. Гораздо позже мне объяснили, что это немного другие лампы… Для генераторов.

Я упомянула, как было трудно добираться до колонн, и муж, как ни странно, ответил, что они точно так же пробирались до своей.

Удивительно, а я-то думала, что организованным колоннам идти было легче.

Но тогда такие были времена.

Бдительные.

Асфальт в горошек
Девчонки нашего двора

Так получилось, что все девочки нашего двора (если не считать меня) были примерно одного возраста: сорокового — сорок первого годов рождения. Все учились в одном или параллельных классах сорок третьей школы, все были недосягаемо взрослыми для меня. До поры до времени. Почти все, слава богу, живы. Я пишу про них в надежде, что вспомнят. Одноклассники, ровесники, современники.

Камаечка

Камаечка — это Тома. Тома Корсунская. Они жили как раз под нами на первом этаже в маленькой клетушке. Тогда там была дверь, выходившая в подъезд. Позже ее заложили и сделали вход со двора. С крошечной верандой. Еще позже, когда Волковым из второго подъезда дали отдельную квартиру (они жили вместе с Валей Ровнягиной, ужасная ирония — стукачка, выдавшая множество порядочных людей, жила в одной квартире с человеком, отсидевшим десять лет исключительно за то, что окончил Петербургский кадетский корпус и был истинно русским офицером, благороднейшим человеком), в их квартиру перебрались Покровские, жившие тоже под нами, но в двухкомнатной квартире. В каморку Корсунских переехала Ровнягина, а в квартире Покровских поселились Корсунские: тетя Фрося, ее сын Виктор и дочь Тамара. Дом был ведомственным, и квартиры заселялись, так сказать, внутренним порядком.

Почему «Камаечка»? Потому что Тамара. Я по молодости лет не выговаривала такое сложное имя. Поэтому Тамара у меня была «Камая», «Камаечка» и даже «Камайка». Как я понимаю, у меня это имя ассоциировалось с комаром. С моей легкой руки Тому так звал весь двор. А сейчас снова стали так звать. Опять с той же легкой руки…

Я оцифровала и выложу фото Томино и мое, только как бы за детское порно не приняли: мы обе в белых трусишках и с бантиками. И в сандаликах. Тогда так многие дети ходили. И мальчишки, и девчонки. И никого это вообще не удивляло и не интересовало, уж поверьте. Времена были самые простодушные. И ни у кого никаких мыслей вообще не возникало на этот счет.

Отец Томы Петр Корсунский погиб на войне. Вообще из нашего двора только у трех девчонок отцы погибли: у Томы, Лоры Осадчук и Кимы Подольской. Но Кима была гораздо старше.

На стене в комнате Корсунских висел портрет сурового скуластого мужчины. И вообще характеры у старших Корсунских были непростые. Я очень редко видела тетю Фросю улыбающейся. У нее был вечно озабоченный вид, и немудрено. Легко ли прокормить двоих детей на скудную пенсию по утере кормильца и грошовую зарплату коменданта треста «Средазуголь»? Насколько я понимала, должность коменданта имела какое-то отношение к завхозу.

Иногда в палисаднике появлялись списанные предметы мебели, вроде жардиньерок…

Витя, старший брат Томы, тоже был человеком суровым и нелюдимым. Еще когда я училась в младших классах, Витя пошел на флот — тогда служили четыре года. Так что видела его я редко.

Камаечка была единственной девочкой, которая в детстве не гнушалась моего общества. Остальные внимания на меня не обращали. Тетя Фрося была человеком на руку тяжелым, и Томе часто попадало. Но она приходила ко мне домой, мы играли… нет, не в куклы, кукол у меня не было и у нее тоже. Послевоенные годы… Игрушки были самые скудные и немногочисленные. Как сейчас помню, простите за подробности, как мы с ней восседаем — я на горшке, она на ведре, цилиндрическом, явно склепанным где-то на Алайском.

Папа научил нас делать весьма условные розы — бралась проволока, на один конец с отступом наматывалась зеленая креповая бумага. Из розовой вырезались кружочки с фестонами. Мал-мала меньше. Насаживались на бумагу так, чтобы сползти они не могли. Верхний конец проволоки загибался. Из бумаги вырезались и приклеивались листики.

Вот мы делали эти розы. Принцесс рисовали. Конечно, ей было скучно со мной — шестилетка-семилетка с двух-трехлеткой. А я была счастлива и вцеплялась в нее, как клещ.

Иногда я бывала у них. Как-то мы все ели арбуз, а Тома случайно выдвинула ящик комода, и я увидела красивую картину. Женщина с ребенком. Я хотела вытащить и потрогать, а Тома не дала. Сказала, что это нельзя трогать и показывать, и вообще это тайна.

Я в силу своего одиночества тайны хранить умела, и вспоминаю об этом публично только сейчас, хотя давно поняла, что это была икона. В то время иконы, стоявшие в доме открыто, не приветствовались.

Это у них рядом с крыльцом на плети хмеля повисло огромное осиное гнездо, которое я тут же, разумеется, потрогала. Впервые в жизни мне было так больно! А тетя Фрося приложила к укушенному пальцу лук, и боль сразу стихла.

Камаечка была моей единственной отдушиной и светом в окошке.

Даже шубы у нас были из искусственного меха — у Тома желтая и мохнатая, у меня гладкая и коричневая, к ней еще полагались шапочка и муфточка.

Это с ней мы однажды, когда мамы не было дома, накрасились помадой, напудрились, надели мамины платья…

Вспоминать о последствиях неприятно.

То есть Томе не попало, мама не выдала ее тете Фросе. А вот мне…

Это тетя Фрося красила для меня яички перед пасхой, что уже совсем парадокс: мама-еврейка отдавала русской женщине красить яички к православной пасхе. Вот так жили. Да просто прекрасно жили! Пищевая краска продавалась на Алайском вместе с цветным пшеном. Да. А мама пекла куличи… Я только грустно улыбаюсь. Потому что к еврейской пасхе мама закупала мацу, и я обожала ей хрустеть.

Яйцами мы стукались, а я вечно Томе проигрывала.

Я помню, как однажды тетя Фрося и мама уехали куда-то на Куйлюк за дешевыми курами, а мы, оставшись вдвоем, чего-то опять схулиганили, и на этот раз расправа была справедливой, короткой и быстрой.

И как лепили домики из песка — трест каждую весну завозил во двор машину песка, и мы в нем возились, а позже рядом в ножички играли.

И как чуть не попали под огромный град, больше голубиного яйца, а потом собирали в ковшики градины — лето было, зачем собирали, сохранить что ли хотели — холодильников в помине не было.

Потом как-то все устаканилось, и меня чаще, хоть и с неохотой, стали брать в игры, правда, нещадно обжуливали.

Разница в годах оставалась, становясь сначала почти непреодолимой: я — шестиклассница, Тома — десятиклассница. У Томы молодые люди, Тома взрослая.

Вот как сейчас помню: Тома собирается на выпускной. Белое платье, все как полагается, Тома вдевает розовые розы в волосы, я прихожу в полный восторг, но она тут же эти розы вынимает, и как я ни упрашиваю, не соглашается снова вдеть.

Вот я иду со скрипкой, вижу в палисаднике Тому, захожу. И мы долго разговариваем под навесом из деревянных планок, по которому вьется раскидистая виноградная лоза и висят кисти винограда «Дамские пальчики».

Дальше наши пути разошлись уже окончательно. Обе поступили в разные институты, обе вышли замуж, обе ушли из родного дома, общались крайне редко, только при случайных встречах.

Потом я уехала в Москву, но в ежегодные приезды неизменно заходила к тете Фросе. Тогда она жила одна: у Вити тоже была своя семья. Я разговаривала с ней и поражалась мудрости, доброте, спокойствию этой столько вынесшей в жизни женщине. Царство ей небесное.

И Вити тоже уже нет.

А с Томой мы встретились в этот мой приезд. Жизнь у нее была не слишком счастливая, и горестей было много, но зато у нее золотая дочь Женя и прекрасный внук Владик. И спокойная старость.

И да, с годами она стала копией тети Фроси…

Лора

Конечно, она была не Лора. Долорес. Долорес Осадчук. Думаю, ее назвали в честь Долорес Ибаррури. Тогда эта испанская коммунистка была нашей национальной героиней. Но все ее звали Лорой или Лоркой.

Лора жила во втором подъезде, считай, в коммуналке. Первый этаж, крохотный общий коридорчик на две довольно больших комнаты. В коридорчике стояли керогазы и два маленьких столика. Потом, через шестнадцать лет, поместили газовую плитку. В дальней комнате жили Лора, ее мама Полина Моисеевна и бабушка, мать отца.

Во второй жила наш дворник тетя Паша, чудесная русская женщина, землячка Сергея Есенина, уроженка села Константиново, с безумной дочерью Тоней.

Отец Лоры погиб на войне. Полина Моисеевна (интересно, что в доме жили три Моисеевны и все во втором подъезде: Полина Моисеевна, Раиса Моисеевна и Анна Моисеевна), маленькая женщина с вечно утомленным, измученным лицом (что неудивительно, если на тебе ребенок и старая свекровь) очень много работала где-то в обсерватории и пользовалась на работе большим уважением. На присмотр за дочкой и ее воспитание оставались считанные минуты. Лорка, тоже маленькая, с роскошными медными локонами, ходила в детсад, как, впрочем, и Тома, и конечно была намного меня самостоятельнее. В отличие от меня, она не изнывала в одиночестве.

Почему-то запомнилась одна сцена: мы сравниваем оба подъезда, и Лора с жаром доказывает, что их — лучше. С этим трудно поспорить: между первым и вторым этажами «висит» пристройка, где размещена фотолаборатория Александра Васильевича Княжевского. У них есть, а у нас — ничего… Обидно.

Бабушка вскоре умерла. Лора, считай, была предоставлена себе самой.

Позже я очень любила бывать у нее. Брала книги. Часами разговаривала. Постепенно у Лоры образовалось нечто вроде клуба. Как ни придешь — вечно толпится народ, разговоры интересные, часами можно сидеть, не соскучишься. Упаси господи, никаких пьянок, исключительно интеллектуальные беседы. Люди все интересные.

Только сейчас я стала понимать, каково приходилось бедной Полине Моисеевне — приходит с работы, отдохнуть бы, а тут — очередная компания…

Но кто из молодых понимает подобные вещи?

Как-то Полина Моисеевна была то ли в больнице, то ли в санатории. И собрались у Лоры все девчонки нашего двора. Десять ночи, одиннадцать, двенадцать, а куда спешить — все дома.

Тут вдруг Мила Покровская как закричит!

В то лето у нас на заднем дворе, выходившем на Малясова, завелся то ли маньяк, то ли эксгибиционист, имевший привычку подглядывать в окна. Его постоянно видели соседи. Опасности никакой — на всех окнах, даже второго этажа, летом стояли решетки. Вот он и распластался на решетке окна Лоры. Переполоху-то было!

А друзей у Лоры было — полгорода. Вот у человека дар был — притягивать хороших людей. Умные, интеллигентные, начитанные, веселые.

Как сейчас помню и выпускной Лоры. Заканчивала она на год позже остальных — роскошное платье из белого муара с квадратным декольте.

Мы с ней тогда уже дружили, и с Майей Чудаковой (Томлинг) тоже.

А потом вместе на романо-германский поступали. Я прошла на дневной, она — на вечерний.

Правда, не доучилась. Зато стала очень хорошим сметчиком — востребованная профессия, ценная, всегда нужная.

Постепенно всем Моисеевнам дали квартиры, и они уехали из нашего дома.

Сейчас Лора живет в Израиле. Все по-прежнему. Только друзей у нее теперь — полмира. Всех нас так по свету разбросало!

А Лора была свидетельницей на моей свадьбе.

Оля и Ванда

Оля и Ванда Княжевские жили во втором подъезде, в трехкомнатной квартире с двумя балконами. Правда, трехкомнатной она была весьма условно. У нас тоже была такая, только с одним балконом. Входная дверь открывалась прямо в самую большую комнату, именуемую в домовых планах «кухня». Никаких прихожих. И никаких кухонь. Правда, раньше в этой комнате стояли солидные печки с духовками и конфорками, потом их сломали, заменив контрамарками, а керогазы и керосинки ставили на балконе. Еще позже балконы застеклили, поставили там газовые плиты, ванные и унитазы — отдельных ванн и туалетов тоже не было, потому что здание раньше было административным с удобствами во дворе.

Из этой большой комнаты двери открывались в еще одну довольно большую комнату и маленькую. Когда-то такая маленькая была моей комнатой.

Жили в этой квартире восемь человек. Бабушка (не знаю, чьей она была матерью, она умерла, когда мне было лет пять, большая рыхлая старуха), Александр Васильевич Княжевский, горный инженер, страстный любитель всякой новой техники, его гражданская жена тетя Дуся, взрослая дочь Надежда с мужем Сергеем и его дочерью Галей и две девочки-погодки, Оля и Ванда. Сначала я думала, что они сестры. Потом выяснилось, что Оля — дочь Надежды, внучка Александра Васильевича, а Ванда — его дочь от тети Дуси и, следовательно, тетка Оли, хотя та была старше Ванды на год.

Надежда была шумной яркой женщиной, ее муж — человеком молчаливым и тихим. Галя — умница и красавица, окончила школу с золотой медалью. Я ее помню хорошо, потому что она привела меня, первоклассницу, в школу и дала в руки колокольчик. Это я звонила на последнем звонке Галиного выпуска…

Вскоре Надежда развелась с мужем. Галя тоже ушла. Больше я их не видела. Потом Надежда вышла замуж и уехала, по-моему, в Ангрен.

Оля осталась с дедом. Высокая плотная девочка в противоположность маленькой и хрупкой Ванде. Характер у Оли был грубоватый и решительный, но и Ванда умела постоять за себя и ни в чем не уступала племяннице.

Все противоречия смягчала тетя Дуся. У этой простой и малообразованной женщины характер был ангельский и редчайшего благородства. Лора Осадчук недавно рассказывала мне, как во время войны и голода тетя Дуся устроилась в столовую, где ей ежедневно наливали бидончик супа. Она отдавала суп девочкам, а заодно и Лоре. Хотя, казалось бы, чужая девочка, своим мало… Да вот нет. Делилась. Кто пережил войну, тот понимает цену такому поступку.

А голод был страшный. Во время войны Александр Васильевич работал на руднике. Как все горные инженеры. Но если папа взял с собой семью, которой просто было негде жить из-за эвакуации, семья Княжевских оставалась в Ташкенте. Приезжали отцы крайне редко, если приезжали вообще. Не знаю, помогали ли чем-то…

Я всегда смотрела на Александра Васильевича, как на чудо. У него был кинопроектор! В те времена! И мы смотрели фильмы! Помню один, назывался «Секретная миссия». Ну про диапроектор даже не говорю. Мало того, у него между этажами, как я уже сказала, была настоящая фотолаборатория. Остались снимки, им сделанные. Я все грожусь их оцифровать…

Мне не казалось, что девочки так уж дружили — у каждой были свои подруги и интересы. Ванда вообще обращала на меня мало внимания, а Оля — та чаще играла со мной и уж точно не гоняла. А когда мне было лет шестнадцать, мы с ней часто ездили в парк Победы, купаться на Боз-Су. Парк был замечательный, разросшийся, как лес, с множеством укромных уголков, с большим озером, с бурной речкой.

Пал жертвой советского тщеславия — чтобы не хуже, чем в Москве. Озеро осушили, парк облагородили, устроили рядом выставку достижений народного хозяйства Узбекистана. Выставки больше нет, из парка сделали японский сад, озеро не вернули, Боз-Су превратилась в нечто застойное и зеленое.

…Девочки еще доучивались, когда я поступала. Оля вышла замуж и уехала в Ангрен. Она была учительницей. Очень скоро стала завучем и держала школу в ежовых рукавицах. Родила девочку. Ванда закончила текстильный институт, тоже вышла замуж, родила двух девочек, осталась на старой квартире.

Оли больше нет. Не дожила до наших дней. Умерла она в Санкт-Петербурге, куда уехала вслед за матерью. Ванда со старшей дочерью и внуками перебралась в Светлогорск.

Мила

Мила. Мила Покровская. Как и Оля, была старше меня на пять лет. Отец Юрий Михайлович, тоже горный инженер. Мать Екатерина Викторовна заканчивала геолфак, но работать не стала. Была домохозяйкой — редкость по тем временам. Жили они под нами в двухкомнатной квартире, куда позже переехала тетя Фрося. А они перебрались в торцевую, прямо противоположную нашей квартиру, где раньше жили Волковы и Валя Ровнягина. Из обстановки (ну какая там особенная обстановка — довоенная) я очень хорошо запомнила пианино. Не знаю, играл ли кто на нем, оно всегда было в парусиновом чехле, застегнутом на бельевые пуговицы.

Мила долго оставалась единственным ребенком, потом родился ее младший брат Саша.

Мила училась прекрасно, дружила с Микой Кайдаловой, дочерью известного ташкентского художника, на меня внимания не обращала. Вообще была, на мой взгляд, человеком характера довольно сурового, или мне так казалось по малолетству.

Правда, однажды вдруг подарила мне самую-самую любимую мою игрушку: картонную куклу со сменными одежками. Боже, как я любила ей играть! Часами переодевала. А когда бумажные ленточки, державшие костюмчик, рвались, приклеивала новые. Для меня это было настоящим чудом. Так и не знаю, что ее сподвигло на такое благодеяние.

Позже, когда я стала постарше, у Покровских появилась совершенно необыкновенная по тем временам вещь — проигрыватель. Который включался в розетку. Были и другие — включавшиеся через радиоприемник. Таким премировали маму, но она, несмотря на все мои уговоры и мольбы, его продала, сказав, что купит радиолу. И купила. На проигрыватель можно было ставить долгоиграющие пластинки, которых раньше тоже не производили. Были пластинки на семьдесят восемь оборотов — обычные, тридцать три — долгоиграющие и очень нечасто встречающиеся на сорок пять. У меня есть одна — с «Аве Марией» Шуберта и Баха.

А еще у Покровских были пластинки с опереттами — очень любимым всеми жанром. Это сейчас оперетта не в чести, а тогда ее обожали. Часами сидели перед телевизором, когда приезжала знаменитая Свердловская оперетта. Помню, как обсуждали «Голубую мазурку» Легара, с тех пор я ее ни разу не слышала.

И также часами просиживали на крыльце Покровских, сколоченном из широких досок, и слушали пластинки с опереттами. Времени это занимало очень много, но куда спешить — лето, делать все равно нечего, сиди себе, слушай…

Общались мы по-прежнему мало, я почти ничего не знала о взрослой жизни Милы, только недавно наткнулась на ролик о старом Ташкенте с видео однокурсников автора и среди них увидела веселую, смеющуюся кудрявую Милу. Она довольно рано вышла замуж и уехала в Киев. Больше я ее не видела до последнего времени. Немного общались по скайпу. К сожалению, Мила почти никого не узнавала и меня тоже не узнала. Я в основном говорила с ее мужем, человеком вменяемым во всех отношениях. Даже в том, что касается обстановки на его Родине. У них есть прекрасная дочь и внучка.

К сожалению, Милы недавно не стало.

А мы пока держимся. Сколько Господь даст продержаться.

В городском саду

Можно я опять о парках? Наверное, это сейчас устарело, но тогда вечерами народ устремлялся в центр либо гулял по Карла Маркса. Как в деревне — все женихи с невестами, и есть где встречаться. Либо народ расходился по паркам, там прохладно, там деревья, там развлечения, пусть нехитрые, но тогда казалось, что парк — рай земной.

Есть ташкентские парки, в которых я ни разу не бывала: Пушкина например. Очень он неудобно был расположен, для того, чтобы туда попасть, нужно было перейти улицу от памятника Калинину, конца четвертого троллейбуса, а движение там было… И ни одного светофора. Да и район совсем-совсем чужой. Я ни разу не бывала в парке Вали Котика, тоже не с руки было. Очень редко бывала в парке Кирова, раза три, не больше, и то проходом, и редко — на Комсомольском озере, хотя там были детская железная дорога (ныне уничтоженная), озеро, пляж, заросли-джунгли, как в любом ташкентском парке, укромных уголков полно, зелени сколько, и площади были большие, не везде, конечно, но в большинстве парков. В Тельмана бывала, но не слишком часто. Опять — не мое. Как в любом городе, все жители делились по районам, почему-то жители Каблукова, всего в двух улицах от Малясова, считали своим парк Тельмана. Моими парками были, конечно, Сквер, где тогда находились «стекляшка», именуемая кафе «Дружба», кафешка-мороженое «Снежок» и еще одна — «Нилуфар», сиречь лотос. ОДО с его ухоженными дорожками — никаких зарослей, — зимним и летним театрами, эстрадой, приличной публикой и без скандалов и драк, а в детстве — парк Горького, сейчас реформированный до неузнаваемости и одно время совсем закрытый. Еще, конечно, парк Победы с озером, где мы проводили все летние дни. Там тоже зарослей хватало, как и укромных уголков. Шашлыки жарили, бюветы с ташкентской минеральной водой стояли… Как все это сейчас — не знаю, вернее, почти не знаю. Парка Победы нет, озеро спустили. Там сейчас японский сад с дорогим входом.

Была в парке Тельмана, где сохранилась знаменитая лестница, но всего остального нет. Там темно и тихо, и только в ресторане у входа царит веселье. А сейчас его реконструировать затеяли — вот и конец парку Тельмана. ОДО урезали до невозможности еще при советской власти, увы, но хотя бы основное здание не трогали. Наверное, все должно меняться, но это очень больно. Потрясающая роспись потолков здания ОДО ушла в никуда. Там теперь евроремонт. Здание узнать невозможно, оно унифицировано и усреднено.

Но сегодня очень хочется поговорить о парке Горького. Он, в общем, маленький был, как войдешь — аллея пионеров-героев с портретами, справа — лодки-качели, дальше две эстрады — одна слева, другая справа, большая. На той, что поменьше, выступали лекторы, актеры, певцы, очень врезалось в память выступление исполнителя индийских песен Бориса Брейвы под грохот фейерверка. И на зрителей падали обгоревшие трубки от ракет… На той, что побольше, очень часто играла музыка из динамиков, очень редко — выступал военный оркестр. Те, кто не хотел идти на танцплощадку, танцевали прямо перед эстрадой, как сейчас помню, под знаменитое «Арабское танго» Батыра Закирова.

За левой эстрадой были скамейки, мороженое, игровые автоматы — да-да, были и такие: подцепи и поймай рыбку, вытащи щупальцами игрушку, что мне никогда не удавалось. Чуть дальше большой эстрады иногда выступали канатоходцы к полному восторгу моего сына, которого я когда-то привела в парк.

В глубине была танцплощадка. Еще один выход вел к кафе «Буратино», ныне уже не существующему, и кому оно помешало?

Зелени как раз не слишком много было, но туда, особенно по выходным, стекался народ, тем более, что рядом были сразу два летних кинотеатра — «Хива» и «Фестиваль».

Вообще это было совершенно уникальным явлением: весь город выходил на улицы, мальчишки купались в фонтанах, и никто им не мешал, и милиция не гоняла — она в Ташкенте редко кого гоняла, практически никогда, разве что уже совсем безобразия творились.

Сначала меня в сад и на вечерние сеансы в летнем театре водила мама. Тогда детей пускали в кино, невзирая на возраст. Главным для меня притяжением в парке были именно те игровые автоматы, где я неизменно терпела неудачу: с тех пор я точно поняла: мне никогда не будет везти в игре. А также столик, на котором были разложены — догадайтесь с трех раз — конечно книги. Хорошо еще мама разделяла мою страсть к чтению!

Но со временем мама перестала водить меня в парк. И тогда…

Было мне лет тринадцать-четырнадцать. Появилась у меня подруга Таня: явление для меня странное, ибо у белых ворон подруг не бывает. Таня была девочкой глубоко несчастливой, круглой сиротой. Отца у нее никогда не было, мать погибла от столбняка — срезала после бани мозоли и надела валенки, а в войлоке сидела столбнячная бацилла…

Воспитывалась она у бабушки, к счастью, еще вполне крепкой женщины (тогда таких строгостей с опекой не было), жили они около сорок третьей школы, в Обсерваторском тупике, рядом с гастрономом, в крохотном домике. Вот мы с ней подружились, бегали друг к другу, гуляли вместе…

Она вообще была более самостоятельна, чем я. Жизнь у нее была такая. Это она уговорила бабушку водить нас по воскресным вечерам в парк Горького: одних нас точно никто отпускать не собирался. Несмотря на то, что времена были куда более безопасными. Вот как сейчас помню: я бежала к ней, мы расплетали косы (тогда приличные девочки в основной своей массе ходили с косами), перевязывали кончики волос лентой, сворачивали в узел и связывали той же лентой у основания. Получалась практически взрослая прическа! От мамы я это скрывала, а бабушка просто не обращала внимания. Вот мы втроем по воскресеньям ходили исключительно в парк Горького.

Сама не знаю, с чего это мне вспомнилось, но мой самый первый мальчик познакомился со мной именно там. На каком-то празднике, по-моему, в честь Дня защиты детей. Тогда еще у входов устроили горки, и все скатывались вниз. Там он меня и увидел.

Времена были другие. Никто ни к кому не подходил, никто через час после знакомства не целовался, никто ни к кому в постель в первый же вечер не лез.

Звали его Олег. Олег Мацкевич. Почему-то врезалось в память.

Он приходил в парк каждое воскресенье вместе с другом, маленького роста узбеком, Халилом. Оба жили на Максима Горького, как выяснилось позже.

Ох, эти воскресенья — переглядки. Прошла не одна неделя. Каждое воскресенье они появлялись в парке, и мы просто смотрели друг на друга. Неделя за неделей — терпения у обоих хватало. Таня была в курсе, и мы места себе не находили от волнения.

Наконец свершилось. Познакомились мы. И даже назначили свидание. Куда пришли… как вы могли догадаться, вчетвером. Эх, правда, что было за воспитание, что за поведение… Пошли… куда бы вы думали? В зимнюю «Искру» на фильм-балет «Жизель» с Улановой.

Вспоминаю все это и диву даюсь. Неужели прошло столько времени и это была я?

Нет, потом мы встречались вдвоем, худенький светловолосый паренек ростом вровень с такую дылду как я.

За руки держались. Больше ни-ни.

Потом как-то все закончилось, вполне мирно, не помню, кому все это надоело первому. Но в памяти остались праздничные вечера в парке Горького, ташкентские пыльные улицы, жара и мой первый, самый первый мальчик. Где он сейчас, Олег? Жив ли?

И снова я о детстве

Господи, какое у нас было детство! Бедное, полуголодное, счастливое детство. Без планшетов, телевизоров, компьютеров, мобильников, с убогими игрушками… Нет, я не говорю, что это все плохо. Я утверждаю, что можно быть счастливыми и без всего этого. Счастливыми, потому что главными лакомствами были «жареный кукуруз» большими сладкими шарами, вареный горох нут и подушечки, да еще цветы акации, а главными играми — ножички, догоняшки, прятки, лянга, казаки-разбойники… А главными впечатлениями — арыки, зеленый урюк прямо с уличных деревьев, парк Горького, а позже и Фонтан и, конечно, Алайский, и мороженое в Сквере. Разве это не счастье? Разве елка не была счастьем? Разве обыкновенный шарик с флажком и еще шарики-попрыгунчики на резинке не были счастьем? Разве приезд шара-бара не был счастьем? Даже противные скорпионы в угле были интересны и тогда нужны. И головастики, которых я ловила в грязной луже перед библиотекой. Счастье омрачалось редкими стояниями в углу (стояла-стояла) и постоянными ангинами и простудами (тогда это называлось «катар верхних дыхательных путей», потом ОРЗ, а сейчас и того круче — ОРВИ). Ох уж эти ангины-катары-гриппы! Особенно в каникулы. И я была не одна. Вспомните, кто проводил тогдашние каникулы без катара-гриппа-ангины? Сегодня каникулы, завтра — постель. Больное горло с компрессом. Протаргол для забитого до мозгов носа. На днях невестка сказала, что протаргол существует и поныне. Значит, не совсем отсталое лекарство. Немного позже его сменил эфедрин: тогда никто не знал, что это наркотик, и его капали поголовно все сопливые. Продавался в каждой аптеке — десять копеек флакончик. Что же до горла, моя мама, женщина крайне решительная и предпочитающая жесткие меры, делала квач. На палочку наматывался комок ваты, керосин процеживался тоже сквозь вату, и этим керосином мне смазывали горло. Нужно сказать, что после двух таких смазываний ангина пугалась и исчезала (на время). Как живо я помню эти полубредовые ночи: пересохшее горло, заложенный нос, не лечимый никаким протарголом, противный анисовый вкус капель датского короля, надрывный кашель, пытка горчичниками а то и банками, жар… И мама тут же бежала за профессором Бусселем. Тот, как все врачи старой школы, не кричал, что он профессор и не ходит к больным неизвестным девчонкам, немедленно собирался и приходил. Назавтра для верности вызывалась еще участковая врач Екатерина Дмитриевна Ботт. Почему-то обычные инфекционные болезни меня почти миновали. Если не считать кори и коклюша, благополучно принесенных домой моей сестрой-педиатром. В этих случаях мы дружно болели вдвоем на «радость» маме, сходившей с ума от нашего кашля. Как-то я сорвала школьный спектакль, в котором играла снежную бабу. Увы. Я так мечтала ее сыграть! Но пришел такой момент, когда меня уложили в постель на половину учебного года. Было мне одиннадцать лет. Тогда ревмокардит лечили постельным режимом. А может лечат и сейчас. Лечили меня салициловой кислотой, в просторечии жидким аспирином. Его глотали, запивая молоком. Я лежала, не зная, куда деваться от безделья. И читать все перечитала, что было в доме, А телевизора, повторяю, не было, он появился, когда мне исполнилось двенадцать лет. Ну представьте только: ребенок, достаточно подвижный, валяется в постели и сходит с ума от безделья. И тут на помощь пришла сестра.

— Мама, — строго сказала она, — почему ты не принесешь ей «Дом Биэсын»?

Это так я восприняла на слух заглавие романа Диккенса «Домби и сын».

— И «Маленькую хозяйку большого дома», — добавила она.

Тут оживилась даже постоянно озабоченная мама и сказала, что это ее любимый у Джека Лондона роман. И «Дом Биесын» тоже. И что вы думаете? Принесла она «Домби и сын» (я очень удивилась, поняв, что на самом деле заглавие совершенно другое). Проглотила я роман и пропала. И с тех пор Диккенс на всю жизнь стал моим любимым писателем. Домашние его не любят, а сын вообще читать отказался. Они считают, что Диккенс скучен и растянут. А я вижу неизменную доброту, веру в победу добра и справедливости и какое-то безграничное благородство, которое неизменно утверждает Диккенс. Я его перечитываю и сейчас. Нечасто, но обязательно. А от «Маленькой хозяйки» мне вообще крышу снесло — я особа романтическая. Роман считают откровенно слабым, но я другого мнения. Потому что это тоже книга о благородстве двух мужчин и одной женщины. Так, лежа, я прочитала половину библиотеки газеты «Правда Востока». И, представьте, встала. Получив некоторые блага в виде запрета заниматься физкультурой и возможности не ездить на хлопок, чем была страшно довольна. А потом мама подписалась на тридцатитомник Диккенса, такой темно-зеленый с золотыми буквами, и приносила мне каждый том в награду за хорошие оценки. И я ждала этого, как счастья. Которое у нас было, но которое мы счастьем не считали. Совершенно зря, между прочим.

Как вы жили в такой жаре?!

Интересно самой: а как мы жили в такой жаре? Давным-давно, когда слово «кондиционер» было известно исключительно узким специалистам, а слово «холодильник» — только избранным? Как мы жили? Да вот жили. И очень даже ничего жили. А главное, работали, представьте себе. Работали в помещениях, где единственным кондиционером были окна, да и то их в жару старались закрыть, чтобы жаркий воздух не впускать. Чилля? А что такое чилля? Это узбекам было известно, а русские в большинстве своем не знали, что это такое. Вернее, ощущали своей собственной шкурой. Самого определения не знали. Да и неважно. Июль, август, а часто и большая часть июня — невыносимо жарко. Не спасает даже сухой климат. Единственное облегчение — дождь, после него прохладно, но где он, тот дождь? Очень спасали арыки. Тогда арыки были и полноводные, на Малясова вообще протекал Ак-Курганский канал, бурный такой, сейчас от него остался жалкий ручеек… А арыков и вообще нет. Жара действительно адская. Я еще помню, как женщины в паранджах с чачванами ходили, вот им-то как приходилось? Чачван — это вам не чадра, в которой арабские женщины ходят. Тоже жарко, конечно, но чачван сплетен из конского волоса, он очень плотный и толстый! Я всегда удивлялась мужчинам в халатах и тюбетейках, подвязанных платками. Сколько мне ни объясняли, что так прохладнее, все равно не верю! В шестидесятых вошли в моду шпильки, и весь размягченный асфальт был в горошек от ямочек, оставленных каблуками. И все-таки в Ташкенте жизнь кипела. При том красном терроре (очень мне это выражение понравилось, я вместо «советская власть» употребляю теперь только «красный террор») город никогда не затихал. Работали, учились, на базары ходили, а вечерами почти весь город высыпал на центральные улицы. Тот Сквер, он волшебным был. Там всегда царило какое-то прекрасное спокойствие, и на душе, даже смятенной, сразу становилось легче. Бродвей — без елок но вполне определенно имеющий свою вечно праздничную атмосферу. Фонтан перед театром Навои, где гомонили дети. Вообще дети тогда отсиживались в немногочисленных фонтанах. Особенно «дети Алайского», те, что жили на Каблукова и окрест: они не вылезали из фонтана на Гоголя… Ну бегали мы на озеро Победы. На Комсомольское редко. А вот «на Победу» — это мы да. Целыми днями. Те, кто посмелее, ходили на Боз-Су, это чуть подальше. Посмелее — потому что течение было очень сильным, а ледяная вода обжигала. Мутная, быстрая, опасная. И пляж был неприспособленный, берега крутые — все равно купались. Народу полно — рабочий день, нерабочий… Да и дома было нежарко. У нас удивительный дом был. Тот, что на Малясова. Он одним торцом выходил на восток, другим — на запад. У нас как раз была торцевая квартира, там только одно окно на запад. Второе выходило на всегда тенистый задний двор, заросший акациями и маклюрами. Вторая дверь выходила на балкон, и квартира прекрасно продувалась, даже в самую жару. А сам балкон был увит хмелем, квартиры на первом этаже тоже всегда были защищены зеленой шторой густейшего хмеля. Так что солнце и не пробивалось. Но мы часто спали на балконах, а очень давно все жильцы улеглись прямо во дворе, и представьте, никого не убили и не ограбили… Многие спали во дворах, если они закрытые, но и узбекские мазанки тоже держали прохладу. По вечерам дворы поливали из шлангов — во многих дворах были краны с холодной водой, колодцев не было, не Россия. И капельки падали на землю и покрывались пылью… Такие серые шарики. Кроме того, мы норовили под этот шланг встать. Хотя во дворе был летний душ на две кабинки с огромным ржавым баком (не боялись же, что он проломит крышу), и летом мы в баню не ходили. Мылись под душем. Просто нагретой на солнце водой. Вот без холодильников было паршиво. Холодильники появились, по-моему, в середине пятидесятых. С хранением еды было тяжело. Масло… Его держали в воде. Мясо приносили и готовили сразу. Многократно подогревали еду. В общем, как-то выходили из положения, сейчас даже представить трудно, как это было. Нельзя было купить продуктов на всю неделю и затарить в морозилку. Арбузы охлаждали под струей воды из водопровода — кто не успел, тот опоздал. Всегда стояло три-четыре ведра под краном. С арбузами… Тогдашние семьи середины пятидесятых считались «упакованными», если в них имелся такой набор: холодильник, телевизор, стиральная машина, пылесос. Автомобиль тогда в список не входил. Первые «Москвичи» можно было купить свободно, но кому в голову придет тратить такие деньги? Машины стали свидетельством престижности уже в начале шестидесятых, «Жигулей» тогда еще не было, а самым известным автомобилем была «Волга». Зато самым престижным холодильником был «ЗИС» — это не описка. Тогда это был завод имени Сталина. Это потом он стал ЗИЛом. Он выпускал самые надежные холодильники из больших. Наш проработал до самой смерти моего отца в 1988 году, то есть больше тридцати лет, и работал бы еще, если бы не выбросили за ненадобностью. У него был один недостаток — маленькая морозилка, но безотказность перекрывала все. Из средних самым надежным был «Саратов». Морозилка этой фирмы работает у меня больше тридцати лет, рука не поднимается выбросить, не могу, верная служба. Резину бы сменить, да ведь нет такой резины! Не выпускают больше… А так тянет, работяга! Не выброшу. Не могу. Друг верный. Вообще все бытовые приборы в СССР делились на две категории. Первая — те, которые служили вечно. Вторая — те, которые отказывались работать с самого начала, и никакие ремонты их не могли оживить… Нам повезло. У нас оказались холодильник и телевизор первой категории. И я до сих пор помню счастливую улыбку мамы, когда холодильник включили в сеть. Потому что такая роскошь как холодильник в ташкентскую жару — это тоже счастье.

Стиральную машину купили потом. Называлась она «Урал», была квадратного сечения и тоже безотказной. Но нет, мама отдала ее мне (еще лет десять служила) и купила какую-то «Сибирь». Вот она начисто отказывалась работать. Приходилось белье кипятить — опять же в страшную жару. Но жили же как-то. И не могу сказать, что очень страдали… Целая республика жила, страдала от жары, но тогда, без всяких условий и кондиционеров, все выживали, работали, учились, готовили, стирали, и никакая жара не была помехой.

Как мы ходили в баню

Как-то Таня Вавилова заметила, что семья жила цивилизованно, если могла поливать двор из шланга. Ничего не скажешь, она права: жили мы в самом центре цивилизации. До моих шестнадцати лет цивилизация цвела полным цветом. То есть ни газа, ни воды, ни, пардон, туалета. Во дворе — все удобства. Тут вам и колонка, тут вам и туалет на пять кабинок, тут вам и летний душ. Две кабинки, сколоченные из досок. Наверху толстые бревна, на которых стоит гигантский железный бак, сваренный, насколько я знаю, в мастерских треста «Средазуголь». В бак подавалась вода из колонки, как — не спрашивайте, сказать не могу. Нагревалась она на солнце, и летом проблем с помывкой не было. Если нужно было голову помыть — нагревали воду и с ведром шли в душ. Я еще помню случаи, когда канализация забивалась, и мужчины всего двора открывали какой-то люк и долго возились, стоя по пояс в мыльной воде.

А зимой и осенью — баня конечно.

Баню я ненавидела всей душой. Потому что мне от пара становилось нехорошо. Голова кружилась, в груди неприятно жгло… А, помимо всего прочего, волосы тогда у меня были длинные, тонкие, густые и очень путлявые. Расчесывать такие — пытка. Ой… Как вспомню…

Ходили мы в основном в баню на Широкой. Ту, что за Алайским. Изнутри баня была выкрашена оранжевым и желтым, отчего я, проезжая станцию «Рижская» московского метро, неизменно вспоминаю ту баню. Заходили мы в предбанник, получали шайки и номерки на одежду (одежда запиралась в шкафчики, и постоянно ходили страшные слухи, что шкафчики обворовывают, а бедные помывшиеся остаются голыми). Внутри — филиал ада, на мой взгляд маленькой девочки. Ходят голые толстые тетки. Какой-то гулкий шум, каждое слово чуть не эхом отдается, цементные лавки, на которые мама запрещала садиться, говоря, что можно подхватить черт-те что. Те места, на которых стояли шайки, споласкивались кипятком. За водой нужно было идти в центр зала, где было несколько кранов. Пытка продолжалась не менее часа. И никому не приходило в голову, что сполоснутые кипятком лавки безвредны, а вот голыми ногами по полу — верный грибок. Слава богу, обходилось.

Помывшись, мы шли в парикмахерскую, которая находилось тут же, при бане. Маме красили брови урзолом, который, говорят, пережил все, как клоп, которому восемьсот тысяч лет, и, несмотря на то, что ужасно вреден, дотянул до наших дней, и делали маникюр. Я от нечего делать рассматривала окружающих и наблюдала, как узбекам бреют головы наголо. Тогда мне это казалось удивительным зрелищем. Русским делали стрижки — полубокс и полечку. Женщинам — шестимесячную завивку-перманент мелким бесом. Узбечки тогда в парикмахерскую почти не ходили, потому что носили косы.

Иногда мы ходили в «нумера» на Пушкинской. Там было хорошо. Мама снимала номер на два часа, и мы шли втроем — мама, сестра и я. Там были ванны, куда мы, конечно, не ложились, и душ. Не было пара, гулких звуков, и там мы были одни. Что не снимало проблемы расчесывания кос. И там не было очереди, мы шли в определенное время. А вот на Широкой очереди были ужасающие. Приходилось сидеть иногда часа по два. Поскольку ванных комнат ни у кого не было.

И вдруг — о чудо!!! В бане на Широкой сделали душ!

Все. С тех пор я больше в помывочной не бывала. Только в душе. Такое это было чудо и верх цивилизации! Там тоже были очереди, но что такое очереди, если терпеть ничего не приходится.

А вот потом нам провели газ. И тогда цивилизация восторжествовала окончательно. Правда, наш дом имел такой странный архитектурный замысел, что в квартирах не было даже прихожих, а самая большая комната именовалась кухней, хотя там никогда не готовили. Для прихожей отгородили часть кухни, а все остальные удобства устроили на балконе — больше негде было. Собственно, так сделали все. Но в общую баню и душ я больше ни ногой. Ну не любитель я, не любитель, что поделать. Ни в какие новомодные сауны, ни в какие Сандуны меня калачом не заманишь!

Как нас лечили

А как нас лечили в сороковых-пятидесятых? В общем довольно успешно, несмотря на то, что пенициллин в СССР появился совсем незадолго до моего рождения — в сорок втором году. При этом не нужно думать, что его можно было свободно купить в аптеке, скажем, в сорок пятом. Я уже писала, что мама умирала в тахтапульском роддоме от сепсиса, и только обещание папы убить заведующую ее спасло. Заведующая выделила маме пенициллин. Тогда на черном рынке пузырек пенициллина стоил немыслимых денег. Сульфидин, один из первых сульфаниламидов, тоже стоил недешево. Но к пятидесятому году ситуация выправилась, и в аптеках лекарства появились.

Конечно, самым распространенным заболеванием у детей был катар верхних дыхательных путей, позже переименованный в ОРЗ, а потом — в ОРВИ. Но тогда — катар. Чем лечили? Насморк — протарголом (лекарство-долгожитель, существует и поныне и, как ни странно, пользуется популярностью), позже — эфедрином, свободно продававшимся в аптеках еще в семидесятые годы: тогда никому в голову не приходило варить из него наркотическое зелье, да и снотворное вроде веронала тоже можно было купить без всякого рецепта. Нафтизин появился уже в конце пятидесятых, что было огромным облегчением, потому что как вспомню кошмарные ночи с забитым носом и пересохшим больным горлом, которое пользовали стрептоцидом (кстати, очень хорошо помогал). Я имею в виду белый стрептоцид. Был еще красный, но довольно скоро его сняли с продажи, вроде бы, очень вредный. Помню дружное сожаление дам-соседок, красивших волосы именно красным стрептоцидом. Вот только не знаю, в какой цвет. Возможно, рыжий.

Позже в моду вошел стрептомицин, им лечили всех от воспаления легких, бронхитов и трахеитов, не обращая внимания на то, что этот антибиотик давал осложнения на слуховой нерв, и дети элементарно глохли. Я сама знала жертв такого лечения.

Вскоре вместо стрептоцида стали прописывать норсульфазол и этазол «от горла». Кашель лечили горчичниками и банками. Теперь банки давно не применяются, а горчичники ставлю. Как сейчас помню: я лежу и страдаю, а сестра читает мне «Вождя краснокожих», и я забываю о том, что жжет нестерпимо, и смеюсь…

Вообще в то время у многих была синяя лампа-рефлектор, и нос прогревали этой лампой, или приходилось ходить в поликлинику на сеансы УВЧ. Педиатры рекомендовали парить ноги в горчице и сыпать горчицу в носки на ночь. Мне это не казалось такой уж обременительной процедурой, особенно горчица в носках.

«От головы» принимали пирамидон, тройчатку, а позже цитрамон. При сердечном приступе кололи камфору, отит лечили турундочками, пропитанными борным спиртом, и компрессами из камфорного спирта. Валидол, кордиамин, капли Зеленина, капли Вотчала — это тоже сердечные.

Вместо эспумизана поили малышей укропной водичкой, эффективность которой была не слишком велика. А еще я в детстве, как подобает романтичной натуре, обожала капли датского короля, просуществовавшие, как это ни странно звучит, со второй половины восемнадцатого века до конца двадцатого. Тогда бромгексина «Берлин-Хеми» и АЦЦ и в помине не было.

И даже Булат Окуджава прославил эти капли в своей бессмертной песне: «Капли датского короля пейте, кавалеры!»

Интересно, что первый гормональный препарат преднизолон появился во второй половине пятидесятых, и я, к сожалению, стала жертвой убежденности врача, что это панацея. Было велено его пить, причем без всякой системы, трижды в день, что здоровья мне не прибавило. Да, главный предмет нынешней рекламы — диарея. Фталазол и сульгин, существующие и поныне. А от запоров — касторка, гадость страшная, позже выпускаемая в капсулах для облегчения мучений.

Ревмокардит мне лечили раствором ацетилсалициловой кислоты, то бишь аспирина. Правда, полагалось его пить с молоком. И никаких одноразовых шприцов. Да и многоразовые в магазинах не продавались. Доставались через медсестер. Хорошо, у меня сестра была врач…

Но это лечение официальное. А ведь были еще и домашние средства. Зачастую довольно зверские. В мое время и еще долго после моего времени всех детей поили рыбьим жиром. Раз в день. По столовой ложке. И никакие вопли не помогали. Давали закусить кусочком черного хлеба с солью или соленым огурцом. Я сына уже кормила рыбьим жиром в капсулах.

Мои мама и сестра — женщины решительные, особенно мама. Особенно в той части, где речь шла о лечении. Чего я только не натерпелась!

Как-то сестрица притащила домой чесночную настойку. Нет, не то, что подумали мужчины, а чесночную аптечную настойку. И стала капать мне в нос от насморка. Врагу не пожелаю. А керосин! Керосин вообще был маминым любимым средством.

Настойкой из красного перца в керосине выводили клопов. Процеженным через ватку керосином истребляли мне ангину. На палку наматывалась вата — получался так называемый квач. Вот этот квач пропитывался керосином, и мне смазывали горло. Нужно сказать, рецепт крайне действенный. После дня такого лечения ангина скукоживалась и возвращалась не слишком скоро. Когда я в пятилетнем возрасте притащила домой вшей, мама не стала меня стричь. Намазала корни волос керосином. Через два часа вымыла мне голову, а несколько дней спустя повторила процедуру. На этом со вшами было покончено.

Ну, над вареной картошкой дышали мы все. Но для меня это было настоящей пыткой, я почему-то не выношу горячего воздуха и потому никогда не хожу в баню. Но мама была неумолима. Она сажала меня под одеяло и заставляла дышать картошкой.

И, простите за натурализм, но свечки из хозяйственного мыла служили лучше всякого слабительного! И уж точно процедура была менее неприятной, чем клизмы, которых тоже нельзя было избежать. Против грубой реальности не попрешь.

А кашель еще лечили молоком с маслом и содой — невероятно тошнотворная смесь.

Зато укусы ос и пчел лечили компрессами из нашатырного спирта — боль утихала сразу. Против фурункулов многие применяли алоэ, а также мазь Вишневского или ихтиоловую.

Не успела я все это написать, как свалилась с гриппом. Очередная пакость на мою голову. Накаркала.

И снова я лежу в полубреду, с температурой 39, но уже некому положить мне руку на лоб, прижаться к нему губами… Некому побежать среди ночи к профессору Бусселю, некому позвать Екатерину Дмитриевну Ботт… Некому приказать утром умыться из принесенной миски и застелить постель, невзирая ни на что — мама считала, что нельзя поддаваться болезни.

Теперь я справляюсь сама. При таком-то количестве лекарств!

И все равно, вспоминается маленькая полутемная комнатка, огромная перина, в которой утопает мое горячечное тельце, ртутный градусник и слова мамы:

— Нелли, посмотри за ней, я к Бусселю…

Моя Марусечка

Марусечка — это Маруся. Моя первая няня. А звала я ее исключительно Марусечкой.

Так получилось, что в детсад я не ходила. Сначала думала, что меня не принимают, потому что семья была полной. Потом решила, что у мамы просто времени не было устраивать меня в садик. И только сейчас, садясь писать рассказ про Марусечку, сообразила: а кому было отводить-приводить? Положим, я была человеком самостоятельным и вполне могла сама дойти, тогда все доходили. Но дело в том, что сестра упархивала в институт и возвращалась поздно — свои дела, студенческие. Мама работала через день, следовательно, на следующее утро после работы спала допоздна, так как возвращалась далеко за полночь. Оставшееся от сна время нужно было употребить на приготовление обеда, хождение на базар, уборку и так далее.

Папу я вообще видела редко. Как почти все папы нашего двора, он пропадал на одном из рудников: Сулюкта, Ленгер, Кзыл-Кия… Приезжали они редко. Ну, время было такое, горные инженеры занимались своим делом, а не штаны просиживали в конторах. В садик ходили только Лора Осадчук и Тома Корсунская. У Ванды и Милы мамы сидели дома, тетя Дуся следила и за Олей.

Сестра и так простить не могла, что пришлось год просидеть со мной (не знаю по какой причине), из-за чего она закончила школу на год позже. На нее надежда была плохая.

Не знаю, откуда появилась Маруся. Знаю только, что она была из Донецка: видимо, это и было основным фактором в решении мамы взять ее к нам. Маруся жила у нас и была полноправным членом семьи.

Мое первое впечатление: я лежу почему-то в большой комнате, именуемой «кухня», и смотрю на желтые стены и цветной бордюр по верху. Мне так тоскливо, что я громко плачу. Надо мной склоняется доброе лицо, губы бормочут что-то утешительное. Я мигом успокаиваюсь.

Маруся была некрасивой. Нос картошкой, высокие скулы. Но доброта и милота заменяли ей модельную внешность. А врожденная интеллигентность делала ее просто неотразимой.

Сейчас, вспоминая все, я понимаю, что она во многом заменила мне то, что недодавала мама в силу полнейшей занятости и необходимости заботиться о двух детях при вечно отсутствующем муже. Работа у нее была тяжелая, ответственная, я бы сказала, для тех времен даже опасная, стоит только почитать ее личное дело, где она как ревизионный корректор отчитывалась по поводу допущенной ее подчиненной ошибки, не хотела бы я оказаться на месте подчиненной.

Ей действительно было не до меня. Тепло и любовь в детстве я получала от Маруси.

Маруся всегда была рядом.

Это она придумала играть в еду. Я совершенно ничего не ела, как многие малыши. Марусечка делала из картошки с мясом кораблики, из макарон — ветряные мельницы и рассказывала, как все это поместится у меня во рту. Я ловилась на удочку, все это поедала, все были довольны. Позже, через много лет, я вспомнила об этих играх и применила метод к собственному сыну, который часами мог сидеть с полупрожеванной едой за щеками. Как хомяк. Знаете, помогло.

Это Маруся учила меня чистить картошку. Такими специальными, принятыми в нашем доме самодельными картофелечистками. Их покупали на Алайском. Иногда картошка попадалась старая, дряблая, и тогда Маруся чистила ее обыкновенным ножом, который мне в руки не давали.

Это она, когда все дети нашего двора собирали листья и пекли картофель, заботливо очищала мне картофелину. Иначе не досталось бы мне вообще ничего. Года два тогда мне было…

Это она вела меня за руку в фотолабораторию Александра Васильевича Княжевского, где тот фотографировал нас с газетой «Правда»…

Это Марусечка помогала мне застегнуть непослушный лифчик с резинками для чулок.

Это Марусечка заставляла меня умываться и чистить зубы.

Это Марусечка завязывала мне белые банты на кудряшках.

Это Марусечка учила меня петь песни. И я старательно выводила: «Эх тачанка-растопчанка». По молодости лет слова «ростовчанка» я не понимала, а «растопчанка» от слова «топать» — очень даже понятно.

Это Марусечка рассказывала мне вместо сказок истории «как у нас на рУднике»…

Это Марусечка купала меня в корыте.

Как сейчас помню, все девчонки и я с Марусей сидим в траве, на склоне, ведущем к железным воротам. Девчонки дразнят меня, смеются, а Маруся их ругает и заступается за меня.

Маруся была мне не просто няней — любимой Марусечкой.

Все няни, которые были потом — я их запомнила, конечно, но по именам не помню. Просто они были. Нет, они не били меня. Не ругали. Обе были равнодушны ко мне, я это понимала и ничего не требовала. Они отрабатывали деньги и только. Я подчинялась и только.

Все няни жили у нас. Я воспринимала это как должное.

Мне было года три, когда Маруся уехала на родину. В Донецк. На рУдник. Они с мамой долго переписывались. Маруся вышла замуж, прислала нам фотографию: она и бравый хлопец. У нее родился сын. Потом еще сын.

Я ждала писем от Марусечки и требовала, чтобы мама писала то, что я ей диктую. Она писала, потому что Маруся в каждом письме неизменно спрашивала про меня.

Мне в этом году семьдесят три. Из них я по крайней мере семьдесят два помню и люблю Марусечку. Кто знает, может она жива? Дай-то бог.… Про таких нянь я только в книжках читала. Ну, и мне повезло…

Музыкалка

В старые-старые недобрые времена, когда бедных детей всячески угнетали, а взрослым бяки-кагэбешники наносили визиты каждый день, как-то получалось так (удивительное дело), что многое, вдолбленное нам отсталыми учителями, получавшими, нужно сказать, грошовые зарплаты, и это чистая правда, оставалось с нами на всю жизнь. Я, конечно, если уж о себе, не о математике или физике (не срослось), но уж точно о русском, истории, английском, географии…

В старые недобрые времена было столько разных кружков, клубов, музыкальных школ куда можно было ходить и учиться. Бесплатно. Совсем. Вот насчет музыкальных школ не помню, а кружки — точно бесплатно.

В старые недобрые времена был такой Дворец пионеров, бывший когда-то дворцом великого князя, куда, не поверите, в те ужасные годы пускали всех, кто хотел заниматься. Музыкой, авиамоделированием, рисованием, петь в хоре, играть в спектаклях и оркестре… Да мало ли чем. Только пускали и денег не просили. Я сама одно время играла в оркестре Дворца пионеров. Прекрасный был оркестр.

Это сейчас туда никому не пройти, ни ребенку, ни взрослому. А в то темное средневековье — да пожалуйста.

Во Дворце текстильщиков, огромном, кстати, здании — аж студия была скульптурная. И театр. Народный.

Я такую студию сама видела. Правда, не во Дворце текстильщиков, это от моего дома далековато было. А в клубе Восемьдесят четвертого завода, сиречь завода Чкалова. Там мой друг Юрий Стрельников кого угодно рисовать учил…

В общем — мрак и жуть.

А еще — о эта диктатура и ярмо угнетения — во многих семьях было принято учить детей музыке. Не то что сейчас, в демократию: сейчас аккордеон стоит с рук рублей пятьсот, а пианино выносят на мусорку.

Когда мне было девять лет, рядом с сорок третьей открылась музыкальная школа. Имени Садыкова. Был такой композитор и народный артист Узбекистана. До этого меня лет в шесть приняли в школу Успенского, но учиться не смогла: своего пианино не было, упражняться было негде.

Своего пианино у меня по-прежнему не было, но тут папу осенила гениальная идея: поскольку слух мой был признан абсолютным, почему бы не попробовать играть на скрипке?

Пошли сдавать экзамены: моя одноклассница Луиза Беглова и я. Думали дома, думали, какую песню спеть. Сестра предложила колыбельную из кинофильма «Цирк»: «Спят медведи и слоны, дяди спят и тети. Люди все спать должны, но не на работе…»

А у Луизы была, на мой взгляд, роскошная песня: «Летят белокрылые чайки — привет от родимой земли. И ночью, и днем в просторе морском стальные идут корабли».

Я ей позавидовала, и, как выяснилось, зря. Потому что меня приняли, а Луизу — нет.

Вот это и было началом…

Нет, не это. Началом был новогодний вечер в школе. Помню еще, как у меня был роскошный костюм чешской девочки. И, стоя рядом с елкой, Вовка Водопьянов, ака уважаемый Владимир Кириллович, играл на скрипке (интересно, он сам это помнит?) концерт Ридинга, для непосвященных — это самый первый концерт для начинающих скрипачей. А я стояла, открыв рот, — такой Вовка был красивый и важный.

Ну вот, музыкальная школа тогда только-только организовалась. Полукруглое выдающееся из общего ряда желтое здание прямо рядом с сорок третьей, с круглым крыльцом. Помещений было немного, но зал имелся. Там репетиции хора проводились, а также занятия по музлитературе и теории музыки.

Как ни обидно признавать, но фамилии первого директора не помню. И второго тоже. Оба они пробыли на своих постах совсем недолго. Первого звали Юрием, отчества не помню, высокий, красивый, этакий русский богатырь. Не знаю, какие интриги его выжили, но он не продержался и полутора лет. Второй был личностью необыкновенной: вдохновенный вид, композитор, к сожалению, явно не администратор и к тому же очень больной. Всем заправляла его жена, а он очень скоро умер. По-моему, именно его жена Ирма и стала потом директором. Тогда такие вопросы меня не интересовали — в 9—10 лет!

Зато я очень хорошо помню своего первого преподавателя Моисея Иосифовича Бронфмана. Видите, его я запомнила, потому что он был совсем не равнодушным человеком и прекрасным педагогом.

Он постоянно твердил мне и Лене Туровскому, что мы способные, что мы умные, что мы все можем. И у него мы действительно все могли. И я занималась.

Хотя в обычной школе моя скрипка стала очередным поводом для всеобщих насмешек. Играй я на фортепьяно, никто бы внимания не обращал. А скрипка… Не слишком приличный, на взгляд мальчишек, инструмент.

Но так или иначе, мне учиться нравилось. Поначалу. Я бредила биографиями великих скрипачей, классической музыкой, мечтала идти в консерваторию… Дурочка.

Кроме того, скоро в школе организовали оркестр, а его участников освободили от спевок хора. Чему мы были очень рады.

Я сидела в первых скрипках. Моя приятельница Лена Бронова — царство ей небесное — в виолончелях. Руководил нами виолончелист, очень энергичный Дмитрий Дмитриевич Тарасевич, ездивший исключительно на мотоцикле, что для музыканта редкость большая. Спуску он нам не давал. Выходных у нас не было. Тогда в субботу работали и учились, выходной был один. Воскресенье — день репетиций оркестра, и хоть умри, никаких поблажек. Если ты не пришел, за тобой сбегают, благо недалеко.

Благодаря энергии Дим Димыча, где мы только ни выступали: в консерватории, на телевидении и даже в театре Навои, не поверите. Однажды он даже заставил дирижировать нами Тому Джурунцеву, девочку с фортепьянного отделения, правда, особого успеха нововведение не имело.

Еще большей любовью к музыке меня заразила Мина Борисовна Шамшидова, преподаватель теории и истории музыки. Только благодаря ей я легко поступила в училище им. Хамзы, на теоретическое отделение. От зубов отскакивало. Недавно я услышала по одному из московских каналов передачу «Вспомнить все». Там Яна Поплавская утверждала, что музыкальная школа для детей была мукой. А хуже всего было сольфеджио. Вот уж это неправда. Я любила сольфеджио, особенно диктанты писать. А уж теория музыки… Я видела в ней такую же красоту, как математик — в сложных уравнениях и задачах. Как сейчас вижу: мы сидим во дворе моей одноклассницы Фриды Хойкер (вот она как раз стала известным математиком) и в который раз повторяем материал к экзамену: септ-аккорд, кварт-септ-аккорд… И, представьте, прекрасно все знали. А главное — слышали, различали на слух.

И можно сказать, что музыкальная школа стала для меня вторым домом.

Увы, так продолжалось недолго. Нет, все остались. Ушел Моисей Иосифович, пришел новый учитель. С него началось мое охлаждение к скрипке. Репатриант. Тогда много репатриантов из Китая приезжали, в основном из Шанхая и Харбина.

Он равнодушный был. Ему были до лампочки его ученики и эта профессия, которой он занимался по необходимости. И поверьте, все это сразу почувствовали. Он не стыдился давать уроки под хмельком. Он не хотел приходить в школу и заставлял нас ходить к нему на дом… В общем, на моей памяти ни одного скрипача он не воспитал, по крайней мере, хоть сколько-нибудь заметного. Тогда я этого не понимала. Но и заниматься стала с ленцой. Он это видел, говорил моим родителям, но поделать уже ничего было нельзя.

Были энтузиасты вроде Дим Димыча. Были прекрасные эрудированные педагоги вроде Мины Борисовны.

Мне не слишком повезло с преподавателем по специальности.

Но школу я закончила. И даже поступила в училище. Правда, оттуда я ушла. Решив, что высшее образование важнее.

Моя мама постоянно твердила, что я свою жизнь на книги трачу.

Оказалось, что не зря тратила.

Иногда и родители бывают неправы.

Мама считала, что музыкальная карьера — занятие лучшее и наиболее доходное, какое только может быть для обычной женщины.

Что бы она сказала сейчас, видя, как упала ценность музыкального образования?

Но музыка всегда со мной. И я благодарна школе имени Садыкова за то, что музыка всегда со мной. Настоящая музыка.

Наша Татьяна Владимировна

Вдохновил меня на рассказ бывший Вовка-морковка, а ныне почтенный Владимир Кириллович Водопьянов.

Я уже раньше писала о Татьяне Владимировне, но очень мало. А она была звездой. В этом ни у меня, ни у остальных ее бывших учеников нет ни малейшего сомнения.

Преподавала она ботанику и зоологию — не самые основные предметы. Но как преподавала и как держала класс! Как сумела вывести свой предмет на одно из главных мест!

Очень красивая несмотря на полноту, очень властная, очень талантливая. Не просто учительница. Ученый.

На ее уроках царила железная дисциплина. Самые завзятые озорники молчали и слушали. Ее побаивались. Именно побаивались. Нет. Она никого не ругала. Просто ее замечания было достаточно, чтобы в классе была абсолютная тишина.

Какие уроки она давала! Ее можно было слушать и слушать.

И кабинет у нее был настоящей пещерой чудес. Помимо мерзких заспиртованных препаратов (тогда без этого не обходилась ни одна школа), там были собраны богатейшие коллекции цветов, трав, птичьих перьев, раковин.

Она давала нам задание на лето — собрать гербарий, принести цветы…

В школе было столько цветов — я ни в одной школе столько не видела! Ими были заставлены не только классы (там были специальные подставки-жардиньерки), но и подоконники в рекреациях. Зелени было великое множество. Я и сейчас помню, как мы ходили на улицу Федорова (такая крошечная улочка, отходит от Ширшова) к каким-то людям, специально разводившим редкие растения в больших кадках. Мы тащили все это в школу, которая каким-то образом купила много таких кадок.

Ну про фикусы и китайские розы уж и не говорю — не редкость.

Мало того, она заставила старшеклассников написать таблички для каждого растения, и я до сих пор помню волшебные слова: «папирус-циперус».

А какой у нас был пришкольный участок! Сейчас и слов-то таких нет.

Да и далеко не во всех ташкентских школах они были. Сорок третья была, скорее, исключением. Работали на участке ученики, чего там только ни было, это при весьма ограниченной площади. Если стоять лицом к школе, справа располагалось очень странное здание библиотеки, куда нужно было подниматься по высокой лестнице сразу на второй этаж, и вот как раз чуть подальше этой библиотеки и был участок. Там даже разноцветный хлопок выращивали — у Татьяны Владимировны вышла книга по выращиванию хлопка. Она книги писала, и по ее учебникам учились многие поколения.

Ко мне она хорошо относилась, хоть и строгая была.

Как-то раздала она всему классу задания — сделать доклады по зоологии на разные темы. Мне досталось что-то морское. Я в ус не дую, и тут она говорит, что мой доклад на следующем уроке. Доклады делали на разные темы сразу два ученика.

Ой, как я бежала домой!

Мужа сестры запрягла рисовать — сама не успевала.

Но написала сама. У меня была детская энциклопедия. Оранжевая такая.

Пять я получила. Она потом сказала, что не думала, что я способна столько выдать за такое короткое время.

А как я ей коллекцию перьев собирала!

Пошли мы с подругой в зоопарк — перьев набрать, а там такие мелкие сетки — не то что перья, палец не просунешь!

Пошла я в администрацию и честно выложила, что для учительницы летнее задание выполняю. Ко мне прониклись, надавали перьев самых красивых — и фазана, и павлина, белого и обычного, и попугая, и ворона, и много еще чего.

Татьяна Владимировна очень обрадовалась.

А жила она на Ширшова, улице, параллельной Кренкеля. Кренкеля выходила прямо на школу, а Ширшова была следующей. Жили они с мужем в перенаселенном коммунальном дворе, грязном и шумном, застроенном крохотными флигельками. Я часто у нее бывала. Льщу себя мыслью, что по-своему она меня любила.

Как уж она ухитрялась работать в этой каморке — не представляю.

Да, набрала я ее имя-фамилию в Гугле.

Выскочила ссылка. На ее «Зоологию», хранящуюся в «Ленинке». Шестьдесят пятого года. Значит, были еще у нее ученики. Были… Надеюсь, помнят ее.

P.S. Нашла еще исповедь одного… балбеса, который кается, что нахамил ей, и как ему было совестно…

Это ссылка на ее учебник.

http://search.rsl.ru/ru/record/01005985295

Сколько лет прошло. Нет уже на свете ни Татьяны Владимировны, ни ее мужа. Двор, правда, еще стоит.

Недолго ему стоять. Только память останется.

Было и прошло
Мой романо-германский

Романо-германский. Едва ли не самый престижный факультет ТашГУ. Нет, конечно, востфак был престижнее: нечто вроде московского МГИМО, но туда простому смертному было не попасть. Да и девушек до начала шестидесятых туда не брали. Либо блат, либо ооочень престижное родство. Наверное, кто-то сдавал честно. Таких не знаю. Но врать не буду –наверное. Еще физфак. Начало шестидесятых — абсолютное помешательство на физике. Дискуссия между физиками и лириками, начатая «Литературной газетой» и на мой взгляд абсолютно бессмысленная, поскольку среди физиков встречалось немало лириков.

Модный в то время роман Даниила Гранина «Иду на грозу». Огромный конкурс. Каждый мнил себя Ландау или Капицей… Ну или хотя бы Адировичем. Никто не сомневался в своем блестящем будущем. Мальчишки толпами валили на физфак. Почти все мои ровесники — физики.

И вдруг в шестьдесят втором в ТашГУ объявляется конкурс на ромгерм. В шестьдесят втором я еще училась в школе. Не повезло — одиннадцатилетка, а ведь предлагала мама идти в вечернюю школу-десятилетку!

Пришлось поступать на следующий год. Наш выпуск был всего вторым. А конкурс — огромным. Не меньше, чем в иняз. Вот тут и сказалось отсутствие блата: в тот год учитывались общие оценки результатов экзаменов и аттестата зрелости, и я точно знаю, что поступали даже сдавшие на тройки. Потом все это отменили, но мне опять не повезло: при экзаменах, сданных на все пятерки, подвел аттестат. Не хватило двух десятых балла. Не сдавшим предлагался выбор: идти на филфак, где меня с моими оценками приняли бы незамедлительно, или остаться на романо-германском резервисткой — утверждали, что после первой же сессии отсеется ровно половина, и тогда освободятся места.

При всей любви к литературе я понимала, что устроиться после филфака можно только в школу. В школу совершенно точно не хотелось. Поэтому я пошла в резервистки, сильно, как теперь понимаю, рискуя.

Забегая вперед, должна сказать, что все получилось. В нашей группе кроме меня были еще два резервиста: Наташа Федорчук и Марик Лейбович. После первой сессии нас всех зачислили в студенты.

Не понимаю почему, но ромгерм ассоциировался у меня с чем-то вроде женского Смольного института. Женского — потому что мальчиков на курсе можно было пересчитать по пальцам одной руки. Вообще школа продолжалась: ежедневные задания, абсолютная почтительность к преподавателям, четверка считалась посредственной оценкой, с тройкой, считай, кандидат на вылет. У меня в основном были четверки: сказывалось полное отсутствие подготовки. Многие студенты уже несколько лет занимались с репетиторами. У моих родителей на это не было денег. И, конечно, отсутствие фундаментальной подготовки мне очень вредило.

Два года мы учились в старом здании университета на Сквере и дружили с физиками (до сих пор помню роскошный вечер, устроенный для нас физиками в кафе «Дружба»). Потом — на Хадре в бывшем здании востфака. А после землетрясения — в Вузгородке. В новом здании университета.

Всем факультетом железной рукой правил Евгений Федорович Ваганов. Как его описать? Одним словом: вкрадчивый. Вкрадчивые манеры, вкрадчивый голос, вкрадчивое выражение лица — и абсолютно стальной панцирь. То, что называется «железный кулак в бархатной перчатке».

Вряд ли он пользовался любовью, его, скорее, побаивались, но, сейчас, после стольких лет, я понимаю: для факультета он делал много. И собрал преподавательский коллектив, о котором я и сейчас вспоминаю с нежностью. Елена Львовна Майская. Завкафедрой. Дочь известного в Узбекистане биолога, основателя кафедры биологии САГУ Льва Васильевича Ошанина. Умница. Энергичная. Вот она обладала той истинной интеллигентностью, которая так редко встречалась тогда, не говоря уже про сейчас. Бриллиант. Защитилась по Голсуорси, которого безмерно обожала. Лучший способ получить пятерку по внеклассному чтению — пересказать несколько глав «Саги о Форсайтах».

Деликатная и добрая Эня Моисеевна Верховская. Все то же самое. Ключевое слово — деликатная. Где он их только брал, наш Евгений Федорович? Ольга Борисовна Глауберзон. Властная женщина, гроза нерадивых. Моя бывшая учительница в школе, моя преподавательница в универе. И эта гроза, похоже, питала ко мне, четверочнице, нечто вроде скрытой симпатии. Леонид Шафран. Севара Гулямовна… Я вас помню. Вы честно старались нас научить. И чему-то научили. Потому что среди выпускников было множество достойных людей и хороших специалистов.

Я помню Татьяну Николаевну Юденич, преподававшую у нас античную литературу. По слухам, родственницу того самого Юденича, уцелевшую, видимо, потому что в Ташкенте не так свирепствовало НКВД.

Помню фамилию (имя, к сожалению, забыла) специалиста по совершенно зубодробительной теоретической грамматике, Ежковой, приглашенной из иняза. Преподавшей мне урок благородства. У меня на экзамене лежали не то чтобы шпаргалки, а просто конспект, который я не прятала. Честно говоря, я отлично знала материал. Она увидела этот конспект, просмотрела, и… поставила мне пятерку. Как же мне было стыдно! Хотя я в конспект не заглядывала. Их почти никого нет в живых, земля им пухом…

Но я хочу рассказать о человеке, которого обожали все. Перед которым благоговели все, кроме некоторых преподавателей и декана. Человеке блистательном и необыкновенном. Человеке умном, великодушном, обладавшим широкими взглядами, что не приветствовалось ни в то, ни в это время. О Гиви. Гиви Великолепном. Гиви Единственном. Гиви Григорьевиче Орагвелидзе. Кой черт занес на эту галеру выпускника Сорбонны, человека абсолютно прозападного? Тогда многие приезжали в СССР из-за границы, из Китая, Ирана, Франции, а когда понимали, что сделали, обратного хода не было. Я познакомилась с ним еще на вступительных экзаменах по истории. Он был ассистентом, а я не знала половины ответа на второй вопрос. И честно об этом сказала. Сейчас я могу рассказать о присоединении Молдавии к России, а тогда этого просто не было в учебнике. Гиви Григорьевич, на мое счастье, был ассистентом на экзамене. Он послушал-послушал и вдруг сказал: «Поставь девочке пятерку. У нее уже есть три. Не будешь же ты ей портить ведомость!» И поставили.

Потом я узнала о еще нескольких подобных случаях. Ему явно было плевать на оценки, он видел, что человек учил, но по какой-то причине затрудняется с ответом, и выручал, выручал всех, кого мог.

А потом… Он преподавал зарубежную литературу. Входил в аудиторию с каким-то клочком бумаги вместо конспекта, на котором, как я подозреваю, были даты, которые он не очень хорошо запоминал, и начинал говорить. А я тут же раскрывала рот, как крыса перед гаммельнским крысоловом, и готова была идти за ним на край света. Некрасивый, чем-то похожий на Азнавура, он обладал невероятным обаянием. После него подобное действие на меня производит исключительно Эдвард Радзинский и то… Боже, как он говорил о вагантах, миннезингерах, Вийоне и Ронсаре! Это он привил мне любовь к поэзии, настоящую, а не детскую, как было до того. Только благодаря ему Вийон до сих пор один из моих любимых поэтов.

Мы бредили этим человеком. Он был и оставался всеобщим кумиром. Гиви Григорьевич, есть вечная любовь, и я буду любить и благоговеть перед вами до самой смерти!

Нет, был еще один кумир. И тоже из реэмигрантов. Крош. Крашенинников. Марокканец. У нас его звали Крошем, а на хлопке прозвали Марокканцем, потому что он родился и вырос в Марокко. Он преподавал на французском отделении и честное слово, посмотреть на него прибегали с других факультетов. Девушки, разумеется. Человек всех достойных качеств и само совершенство. Правда, я соблазну не поддавалась и продолжала обожать Гиви. Но и тот, и другой прекрасно знали свой предмет. Крашенинников проработал у нас недолго, и года через три его забрали в СЭВ.

И еще о нашей группе. Скромницы Лида Платонова и Наира Хисматуллина. Милый мальчик Алик Турсунов, царство ему небесное. По-моему, он нас всех побаивался: маленький, худенький с детским личиком. Спасибо тебе, Алик, за то, что принес мне первые, настоящие, напечатанные за границей книги: запрещенного Флеминга, «Goldfinger», прочитав который, я, пораженная примитивностью и глупостью сюжета, поклялась больше в руки Флеминга не брать и сдержала обещание. И Агату Кристи. Два романа. Тогда я поняла, что Кристи никто и никогда не переведет достойно и адекватно — слишком парадоксальный, я сказала бы, язык.

Наташа Федорчук, храбрый солдатик, заменявший мать брату и сестре при крайне занятых родителях-ученых. Сейчас она живет в Москве и по-прежнему служит опорой, только теперь больному отцу и рассеянным по миру родственникам.

Адиба Арифханова, красавица Адиба с лицом, как на старинной восточной миниатюре. Не знаю, есть ли царствие небесное для женщин-мусульманок. Она ушла очень рано, не дожив до сорока и осиротив двоих детей. Невероятные умницы и талантищи, Лора Шалорьян и Люда Масленникова. Только их двоих послали в аспирантуру. Люда потом стала завкафедрой, а Лора — старшим преподавателем. Сейчас Люда живет в маленьком российском городке Ельце, а Лариса — в Швеции, где по-прежнему много работает.

Учился с нами до четвертого курса Марик Лейбович, общительный, смешливый парнишка, но потом ушел на заочный. Мне он потом рассказывал, что влип в неприятную историю с КГБ и ему объяснили, что доучиться на очном не дадут. Позже он получил еще одно образование, и сейчас живет в Чикаго и работает в НАСА.

Ну и я, середнячок.

Из других групп я помню красавицу, невероятно элегантную Тому Ибатуллину, бросившую университет, чтобы стать манекенщицей. Безумно яркую и сексапильную Валю Зайцеву, бывшую мою одноклассницу Галю Нурутдинову и еще одного мальчика, тоже моего бывшего одноклассника, Сережу Немова, писавшего лирические стихи и делавшего множество грамматических ошибок, и это при всей его любви к литературе! Я правила его сочинения два раза: на выпускных в школе и вступительных в университете. В первый раз я не рисковала: меня просила наша классная Людмила Дмитриевна Разина-Синицкая: красивая, очень добрая женщина с детской душой. И как многие красивые женщины, не очень счастливая. Второй раз — рисковала. И очень сильно. Сошло. Царство тебе небесное, Сережа, ты был хорошим другом.

Галя Молчанова, красивая и умная девушка, учившаяся тоже на английском отделении. Где она сейчас? Люба Слуцкая, еще одна моя одноклассница, которую я, к сожалению, не могу найти.

Рита Гопштейн, поступившая на год раньше, живет в Сиэтле.

Иногда страшно спрашивать: стольких уже нет в живых. Ушла Таня Каминская из первого выпуска… Ушел Алик…

Зато меня нашла Лида Платонова, живущая сейчас в Тюмени. А Наира Хисматуллина перебралась в Казань. Нашелся и мой однокурсник Миша Портянский, который очень давно живет в Америке. Он написал мне письмо, в котором тоже вспоминает те счастливые годы: «РГФ — это часть моей жизни, кроме пяти лет учебы я проработал там десять лет и уволился с должности доцента за год до эмиграции. Это был шок: с элитной кафедры зарубежного литературоведения и критики доценты не увольнялись. Но для меня было немыслимо подать заявление на эмиграцию с факультета и подставить своих коллег. Так что придумал причину и — «по собственному желанию».

В «Смольный институт» я попал, благодаря Евгению Федоровичу. В 1961 году я бросил свою 61-ю школу, пошел работать на завод и два года учился в вечерней школе, где русский и литературу преподавал Е. Ф. Он стал официальным деканом РГФ в 1963-м, в год нашего поступления, до этого он был год и.о. декана. Он не просто уговорил меня поступать на РГФ, а договорился с преподавательницей немецкого языка и попросил подготовить меня. Отношения у меня с ним во время работы на факультете после шестьдесят восьмого года были неровные: то мороз, то оттепель. Он не препятствовал моему распределению на кафедру немецкого языка, а позже уговорил перейти на новую кафедру литературной критики. Где-то в 1971-м или 1972-м за полгода до защиты диссертации на меня была послана анонимка в ЦК КП Узбекистана, хотя коммунистом я не был. После обсуждения я без особой надежды попросил у него эту анонимку на час, сделать фотокопию в библиотеке Навои, и он вдруг согласился, хотя сильно рисковал. Кстати, копия помогла мне найти подлеца, о котором я впоследствии ему рассказал. О трудных моментах взаимоотношений с ним говорить не буду: как говорится, земля пухом…

Пишу и думаю: а зачем? Кому интересны эти кадры из прошлого? Многих людей уже нет, нет того города, нет факультета. Просто мелькают в памяти лица. То вдруг Сережа Немов, к которому я пришел домой в 2005-м в Ташкенте, не зная, что его уже нет. В том же 2005-м встретился с Ирой Борисовой, которая была моим другом. Помню ушедших Юру Храброва и Киру Афанасьеву. То вдруг мелькнет лицо высокомерного Свирского (помнишь?), сидящего на ступеньках и читающего какие то записки Льва Копелева (того самого). Несмотря на опалу, его пригласила прочесть лекции о Г. Бёлле Любовь Фаттаховна Рашидова. В 1975-м или 1976-м я был зампредседателя предметной приемной комиссии по иностранным языкам, это длинная драматическая история, о которой можно было бы книгу сейчас написать, но тогда я просто боялся попасть в тюрьму…

Ну я и расписался, ты уж меня, графомана, прости. Но если вспомню что-то особенно интересное, поделюсь. Напоследок пара реальных анекдотов о РГФ.

Завкафедрой французского языка утвердили стажировку в Париже парторгу Хайдарову. Это было таким событием для «французов»! По возвращении все собрались на заседании кафедры послушать рассказ первого и единственного очевидца — Париж, Бальзак, Сорбонна, Башня, Версаль, Монмартр… Вздохнул Шахабас Хайдарович и… час рассказывал, как он с двумя аспирантами из Самарканда каждый день в общежитии плов варил.

Несколько студентов из заоблачных областей никак не могли мне сдать зачет или экзамен по… уже не помню, то ли зарубежной литературе XIX века, то ли немецкой литературе начала XX века. Ну совсем стеснялись и молчали. А ведомости надо было срочно сдавать и в отпуск летний уходить. Выход был найден: собрал пять-шесть человек вместе и дал каждому один билет с одним вопросом: как называется предмет, который они сдают. Через 20 минут подготовки все успешно сдали. Навряд ли это смешно сейчас, но тогда я гордился. Все по-честному: задал вопрос, получил ответ, поставил зачет. Студенты тоже гордились — было трудно, но сдали.

Ну вот, Таня, написал самое длинное сочинение, да к тому же на иностранном языке».

Потом Миша прислал еще два рассказа, и честное слово, не могу не поделиться. Первый — из его студенческого прошлого, второй — эпохи его работы на ромгерме.

Рассказ о том как Марик и Миша строили газопровод «Бухара–Урал»

«Летом 1964 года в ТашГУ организовали первый студенческий строительный отряд. Мы с Мариком, естественно, не могли пройти мимо такого замечательного события и записались. Все проводилось под эгидой комитета комсомола, с его еще почти невинным тогда секретарем Шухратом Бурхановым, впоследствии ставшим большой шишкой, кажется, парторгом ТашГУ.

Собралось всего человек сорок, провожали нас на вокзале с музыкой, речами, знаменем. Через два дня мы оказались в туркменской пустыне, в городке из вагончиков, поселили нас всех в огромной военной палатке в центре. На следующий день распределили по бригадам, мы с Мариком опять-таки, естественно, напросились в бригаду взрывников! В городке было весело, жили и работали там в основном бывшие зэки, а также беглые и разыскиваемые. Паспортов никто не спрашивал. Пили, как правило, одеколон «Шипр» и средство от потения ног, в день зарплаты парфюмерная лавка-вагон полностью опустошалась. Царствовал сухой закон, и бутылка водки, которую привозили водители бензовозов, стоила тридцать, а то и пятьдесят рублей. Всем нравилась крановщица Валя, приходили в клуб-вагон смотреть на нее. По ночам вокруг нашей палатки проходили веселые драки с применением орудий производства: плотники шли на монтажников с топорами, бетонщики против каменщиков с лопатами и т. д. Нас не трогали. Было очень жарко — днем наверное 60–70 градусов, ночью можно было заснуть, только намочив простыню и укрывшись с головой, спасаясь от комаров. Недалеко находилось озеро, где они и плодились. Кстати, это озеро я как-то решил переплыть и посмотреть, что там на том берегу. Доплыв до середины, стал тонуть: не рассчитал расстояние и свои силы. Но молодость взяла верх, и я выжил, доплыл, увидел удивительную природу в первозданном виде и назад вернулся затемно, в обход.

Короче, через 7—10 дней весь комсомольский отряд вернулся в Ташкент, в палатке остались три человека — мы с Мариком и какой-то еще парень. Мы упорно продолжали взрывать скалы впереди трассы. Денег, кроме 20 рублей аванса, нам не платили, обещая выплатить в Ташкенте: взрывники получали там почти тысячу в месяц! Привезенные с собой деньги и аванс вскоре иссякли, и мы стали интенсивно терять вес. Наш рацион в вагоне-столовой составлял поллитровую банку мутной жидкости (компот) за 10 копеек и гарнир к мясу — макароны за 15 копеек. В итоге я потерял килограмм двадцать, стал похожим на палку, но сохранил ясный ум.

Дорога к трассе занимала больше часа через Амударью, затем по пустыне, ехали мы с Мариком в закрытом фургоне, набитом взрывчаткой и детонаторами. Приятно было до смерти трястись в темноте на ящике с аммонитом и курить «Памир». Иногда ящики падали на нас. На трассе у нас были любимые места для отдыха и перекура. Марик любил вздремнуть под работающим компрессором, его будил не оглушительный рев двигателя, а раскаленное масло, иногда капающее на лицо. Это его почему-то раздражало. Между лежавшим на песке Мариком и днищем компрессора было сантиметров пять. Мое любимое место было под трубой. Труба была метр в диаметре, западногерманского производства, платили за нее золотом, и мне было это очень приятно. Несмотря на исходивший от нее жар, под трубой была тень и, кроме того, можно было укрыться, когда от взрыва разлетались осколки гранита.

Были и другие «приятные» впечатления.

Прожили мы там дней 40—50 и вернулись наконец на Родину в Ташкент. Два дня спали на багажной полке общего вагона, под потолком. Потолок ласково касался лица, масло не капало, было очень уютно. На вокзале нас почему-то никто не встречал. Шухрат Бурханов при встречах как-то странно и смущенно смотрел на нас. Об отряде никто не говорил — темное пятно в славной истории комсомола ТашГУ…

В управлении взрывных работ «Средазгазпрома» (господи, помню еще) нас, естественно, обманули и заплатили всего рублей по сто.

Ну и бог с ними, зато, как говорится, получили удовольствие.

Мой комментарий: только в молодости можно быть такими… э-э-э… беспечными.

Ну разве тут до взрывчатки, сидя на которой куришь, когда такая романтика кругом!!!»

Рассказ о том, как я был взяточником и преступником

«Я был заместителем председателя комиссии по вступительным экзаменам всего ТашГУ, отвечал за иностранные языки. Вроде бы каждый заместитель отвечал за определенный предмет, точно не помню. Гордиться здесь нечем, вместо приятного летнего отпуска пришлось в августовскую жару ходить по тонкому канату, с карманами, набитыми списками от парткома, от ректората, от профкома и т. п. Сам я экзамены не принимал, меня вызывали как арбитра и для дополнительной подписи, когда речь шла о потенциальной пятерке или двойке. Более ловкие сумели уклониться (лучшего глагола вспомнить не смог, а знаю есть), и ЕФ подставил меня (мое примечание: наверное, у них хватило сообразительности не попадаться начальству на глаза и изобрести ну ооооочень веские причины отмотаться).

Навряд ли здесь получится история, просто оказался очевидцем и участником внутренней кухни. Риск был большой: если бы записки и списки обнаружили, что тогда делать?

Для элитного (блатного) востфака экзамен по иностранному языку был последним и основным. (Ну вот, говорила же я, что востфак был насквозь блатным, так в комментариях насмерть бились — мол, быть этого не может. Ага, как же…) Списки тех, кто должен был поступить сюда, утверждались заранее — ты же понимаешь, чьи дети. И вот приходит ко мне экзаменатор и говорит, что абитуриент вне списка отвечает по немецкому на пять, и у него уже есть три пятерки, а если у него будет четыре пятерки, его должны принять, а мест нет, на востфаке только 25 мест (утвержденных). Это ЧП. Говорю: «Поставьте четверку». Преподаватель: «Нет, совесть не позволяет». Иду и вижу: сидит мальчик в очках, с азиатскими чертами лица, похож на Алика Турсунова, но с фамилией бухарского еврея. Вид затравленного зайца, могу себе представить, чего ему стоили предыдущие пятерки. Начинаю экзаменовать — читает текст, составляет предложения. Через 5—10 минут осознал, что у него уровень среднего студента немецкого отделения РГФ третьего курса. Поставили «пять», будь что будет. Ждал вызова наверх, но пронесло, только в награду получил недобрый взгляд декана востфака. Деканы под наблюдением парткома и ректората контролировали набор, и от них можно было ожидать чего угодно, вплоть до провокаций. (Опять не утерплю, все вспоминаю, как меня с четырьмя пятерками на ромгерм не приняли. А с тройками — проходили. Вот и пришлось полгода в резервистках болтаться. Наверняка то же самое творилось и на ромгерме.)

Впоследствии узнал, что мальчика моего приняли на востфак. Министерство высшего образования увеличило количество мест с 25 до 26, никого из детей «трудящихся» в жертву не принесли! Таких, да и других моментов было много, всего не упомнишь, да и зачем? Механизм коррупции здесь, как и в других областях, работал четко, и плохо смазанные винтики, как минимум, вызывали раздражение.

Были и приятные истории.

В тот год я безуспешно пытался устроить свою дочь в детсад текстильного комбината, который находился во дворе моего дома. Все попытки были безуспешны, даже отец Светы Генкиной (нашей однокурсницы с немецкого отделения) ничего не смог, а он был зампредседателя совета министров и курировал легкую промышленность. Секретарь парткома текстильного комбината жила в моем доме и, встретив меня, сказала, что поднимет вопрос в ЦК, если Генкин еще раз вмешается. Представляешь?! В общем, я сдался и продолжал возить свою Лену в детсад за десять остановок.

Однажды утром ко мне подошла преподавательница то ли немецкого, то ли английского на филфаке по фамилии Окунь и попросила проследить, чтобы ее дочь, не помню, куда поступавшая, получила четверку. Она сказала, что дочь много занималась с репетитором, хорошо подготовлена, и четверка по иностранному гарантировала ей проходной балл. Я обещал подстраховать, мы разговорились, и я ей рассказал про свои проблемы с детским садом. Сказал, что я здесь хожу каждый день по проволоке и вообще занимаюсь акробатикой, а свою дочь не могу устроить в сад. Окунь сказала, что попытается мне помочь, всерьез я это не принял (после попыток Генкина!) и забыл про этот разговор. На следующий день Окунь зашла ко мне и сказала, чтобы я был завтра в определенном месте в районе Ленинградской, и там меня встретит ее муж, который мне поможет. Короче говоря, ее муж оказался полковником, зампредседателя КГБ Узбекистана по хозяйственной части. Спустя несколько дней я наблюдал с балкона, как моя Лена гордо шла через двор к детскому саду. Экзамены закончились, и я, получив вторую взятку в форме профкомовской путевки в сочинский дом отдыха, ушел наконец в заслуженный отпуск.

Подлец я, взяточник и преступник».

Еще какой! В то время как все нормальные люди брали взятки просто в виде хрустящих бумажек, этот — в какой-то извращенной форме. Нет, не наш он человек. Не наш. Недаром в Америку смылся! С элитной кафедры!

Но все это было впереди. А пока мы честно отучились четыре года восемь месяцев. Сдали кучу экзаменов. И при этом были почти друзьями с преподавателями своего отделения. Любили и уважали. И при этом ухитрялись всякими правдами-неправдами «спихивать» историю КПСС, марксистско-ленинскую философию, и даже — о ужас! — историю философии, которую лично я сдавала исключительно по шпаргалкам. Хотя диамат нам преподавал Свирский, удивительный умница, который, по-моему, понимал, что есть диалектический материализм, от души его презирал и был на голову выше и умнее тех, с кем работал на кафедре. А истмат… Я не помню имени молодого преподавателя, но благодарна ему по сей день. Как-то мы с подругой сбежали с его лекции, а он на следующем семинаре и говорит, мол, мало того, что Перцева нагло смылась, так еще, столкнувшись со мной, не поздоровалась. Неприятностей он мог мне доставить гору, но обошлось как-то. Хотя, честное слово, я его не заметила! А историю философии, к счастью, мы сдавали как раз после землетрясения, и нас старались поскорее распустить на каникулы и даже не придирались! Но так или иначе, мы благополучно закончили университет, и потом уже почти не встречались. Только много лет спустя, меня взяла тоска по прошлому. И по своим студенческим годам. Может, это прочтут, и кто-нибудь еще напомнит о себе?

Татьяна

Выпуск ромгермфака 1968 года

То самое двадцать шестое

Недавно я прочитала статью, авторы которой утверждают, что большинство трагических событий в мире приходится на одиннадцатое число. Месяцы при этом могут быть разные (одиннадцатое сентября один из ярких примеров).

Но у ташкентцев — другой отсчет. И другое число. И другие воспоминания…

Двадцать шестое апреля

Сколько же писали и сколько еще будет написано об этом апрельском дне!

И заметьте — у каждого «свое» землетрясение. У меня оно тоже свое.

Но я никогда не забываю этой даты. По очень простой причине.

Двадцать шестое апреля — день рождения моего мужа.

Теперь после всех и всем известных событий я ехидно заявляю, что этот день славен тремя катаклизмами, и перечисляю в порядке происходящего: муж родился, землетрясение случилось, Чернобыль свалился на головы.

И добавляю, что лично для меня эти события равно ужасающи…

Но это я так… От избытка зловредства. На самом деле в тот день 26 апреля 1966 года, сорок пять лет назад, моему мужу действительно исполнялся двадцать один год. Свекровь испекла «Наполеон». Назвали гостей. Многие были с мехфака политехнического, где он учился. Словом, полный парад, тем более, что осенью он должен был защищать диплом.

Да, и на письменном столе, покрытым толстым стеклом, стояли высокие вазы с цветами. Две керамических. Пластмассовая (тогда это было очень модно). И стеклянная.

Все цветы натащила я.

И проснулись мы не столько от стука летевшей штукатурки, сколько от грохота — это вазы бухались на стекло…

Как ни странно, ни одна не разбилась и не треснула. И стекло осталось цело.

Я сейчас это вспоминаю и по-прежнему удивляюсь. Ведь, кажется, все должно было в осколки.

А проснулись мы с криком. Оба. И тут же истерический вопль свекрови:

— Война! Это война!

До сих пор не пойму, почему тогда очень многие, не только она, кричали «война» и «бомба»? Особенно свекровь, всю войну прожившая в мирном Ташкенте, тем более, что свекра на фронт не брали по здоровью.

Но она кричала именно про войну, а свекор ее успокаивал.

Правда, мы с мужем не поверили в «войну». Наверное, потому что видели ее только в кино. Но все равно, сначала ничего не поняли. И, как все, выскочили во двор. Стояли и тихо переговаривались. Вот зарева я не видела, честно. Может потому, что у нас двор-колодец. Навои, 14… Все заслоняли стены дома. Да и на небо как-то не смотрелось. Так что пропустила я зарево.

Ну все наконец сообразили, что это землетрясение, вернулись домой, стали наводить порядок. Дом наш строили пленные японцы, штукатурку мазали на совесть, толстым-претолстым слоем. Вот она и облетела до кирпичей. Из нашей двери вырвало неплотно вделанный тяжелый замок-защелку. Лежала она на моей подушке. Вовремя мы вскочили…

Подмели мы все это, полы помыли, вазы подняли, посуда не побилась, холодильник работает. Если не считать «ран» на стенах, все как обычно.

Обзвонили гостей. Сказали, что придут. Ждем-с.

Мы вдвоем решили добраться до моих родителей, узнать, как они там — телефона у них тогда не было. От нас до Урицкого шел шестнадцатый трамвай. Оттуда уже рукой подать.

Только трамваев-то и нет. Вообще транспорт не ходит. На улицах толпы. Главное газет не достать, информации никакой, по радио ничего не слышно.

Словом, пошли пешком.

Добрались. У родителей ничего не облетело, все на месте, посуда не побилась. Позже выяснилось, что как раз в нашем доме и был сейсмический пояс: редкое тогда для Ташкента явление. Вот ничего и не случилось. Но мама вне себя от волнения и безуспешно пытается дозвониться моей сестре от соседки. Сестра жила на Волгоградской. Когда мама все-таки дозвонилась и воинственно спросила, почему ее не волнует судьба сына, жившего на Малясова, та очень удивилась и сказала, что, мол, подумаешь, очередной толчок, что тут расстраиваться. На Волгоградской толчки ощущались далеко не так сильно, как в центре, но тогда мы этого не знали.

Облегченно вздыхая, вернулись домой и часа за полтора до прихода гостей включили телевизор. Как сейчас помню, транслировали очередной концерт декады, по-моему, белорусского искусства. Дикторша что-то говорит, и вдруг… клянусь, мы это видели — лицо ее вытягивается, она открывает рот, а сказать ничего не может… И тут каааак тряхнуло!!! Последняя штукатурка осыпалась!

Вот такого мы не ожидали. Нам в голову не приходило, что будут еще толчки!

Конечно, никакие гости не пришли. Явно не до того было… Зато на следующий день слухов, слухов! И что под самым центром проходит разлом, и что сто лет назад было такое же землетрясение, и жившие здесь узбеки ушли на окраины, где сейчас Старый город, и что из Японии привезли рыбок, которые могут предсказывать следующие толчки, и что количество баллов занизили, чтобы не принимать помощи от иностранцев, и что Ташкент должны были объявить открытым городом и воспользоваться предложениями зарубежных стран…

Удивительно то, что жертв практически не было. Во всяком случае, при таком землетрясении все могло быть куда хуже. Ашхабад-то лег. И народу погибло немерено. А потом, много позже — Спитак… Тут же — трещины, рухнувшие дувалы, Кашгарка вся аварийная, но и только! Вот такое везение бывает правда один раз в… лет. А ведь толчков было много.

Вот и у нашего дома обвалился угол, тот, что выходил на Навои. Противоположный от нашей квартиры. Слава богу, и на этот раз обошлось без жертв. Никого не придавил: ни на улице, ни в квартире.

Сразу хочу сказать, что все попытки мародерства решительно пресекались с самых первых дней. Разгуляться ворам не дали.

И немедленно же со всех концов страны пошли эшелоны со стройматериалами и поезда со строителями. Молодежь принялась разбирать завалы. Многие из тех, с кем я училась, сдав сессию, стали сопровождать поезда с ташкентскими детьми в крымские лагеря и санатории.

Доселе никому не известный Валентин Уломов, начальник сейсмостанции, стал главным в Ташкенте человеком. Его объяснения и прогнозы слушали, затаив дыхание.

Но вот что непонятно: на меня землетрясения произвели очень странное действие. Как только начинались очередные толчки, я словно каменела. И никуда не бежала. Потому что прекрасно сознавала, что с нашего высокого третьего этажа никуда не убежишь. Землетрясение закончится раньше. А, следовательно, чему бывать… Муж злился и запрещал мне входить в квартиру. Но на меня ничего не действовало.

— Все равно не убежишь, — твердила я. Начинается землетрясение, я подхожу к зеркалу и начинаю причесываться… Наверное, тоже своего рода психоз. В обратную сторону.

Привезли палатки. Оба двора — и наш, и моих родителей — так и провели лето по-походному. Но родители мужа ушли к родственникам. Мы — к сестре. И вот там (она жила на первом этаже) мне впервые удалось убежать от землетрясения. Я была одна дома. Готовилась к сессии. И тут началось. Я тут же вымахнула в окно, забыв про привычное оцепенение. Но опять же, не испугалась. Просто некий инстинкт сработал что ли? Больше такого не было…

Зато студентам от землетрясения была некоторая польза. Мы тогда учились на Хадре в здании бывшего востфака, ветхом и ненадежном. Время от времени кто-то входил в аудиторию и объявлял, что вот-вот будет толчок, и нас быстренько распускали по домам. Да и сессию мы сдавали досрочно, а преподаватели вообще не придирались и слушали в пол-уха, видимо, стараясь поскорее пропустить поток, а то вдруг мало ли что…

Так вот, моя окаменелость не прошла даром. Загремела я в больницу. В шестнадцатую. На Домбрабаде. Нет. Не в психушку. В кардиологию. Больница находилась на месте бывшей дачи генерала Петрова, при которой сохранился огромный сад. Такое живописное местечко! И гранаты тогда доцветали.

В этом саду мы втроем и сидели — муж, свекровь и я, — когда случилось очередное землетрясение. И мы впервые в жизни видели ЭТО со стороны. Как деревья, казалось, вот-вот вырвутся из земли. Как содрогается сама земля. Как ходило ходуном большое серое шестиэтажное здание. Вернее, смещалось относительно самого себя, каким-то чудом не рассыпаясь на блоки.

Когда я вернулась в палату, оказалось, что у одной из больных от страха и потрясения пошла горлом кровь. Мы лежали в большой многоместной палате, не помню, то ли на восемь, то ли на двенадцать человек, и та женщина призналась потом, что не может заснуть. Боится.

Нет, люди вели себя очень по-разному, и никого, никого ни в чем нельзя упрекать. Уж так они устроены, эти люди. Психика — вещь тонкая. Тоньше Востока. Тогда для меня страшным ударом оказался снос цирка. Не знаю, по каким соображениям его уничтожили. Если здание было настолько крепко, что обычным способом его нельзя было снести, зачем танки? Впрочем, это ощущение потери и сейчас не прошло.

А домик на Самаркандской, где умерла Вера Федоровна Комиссаржевская? Да. Он был ветхий. Но этот домик нельзя было рушить!

А улица Двенадцати тополей? Если уж нельзя было оставить улицу, то название должно было воскреснуть! Пусть даже в другом месте! Где еще могла быть улица с таким названием, как не в этом веселом, звонком, щедром и родном городе?!

Но город сносили. Конечно, понимаю, все понимаю, только до землетрясения, не поверите, я могла перечислить все дома на Энгельса, от Малясова до Алайского…

Малясова зато осталась совсем целой. Ничего не сносили. И на Кренкеля тоже. Да и на Урицкого.

Когда я вышла из больницы, мы жили на Чиланзаре у однокурсника мужа. Вокруг кипела стройка: поразительно, как быстро поднимались дома. Нет, что ни говори, Рашидов совершил чудо. Как же быстро все это строилось! Правда, те, кто взял ордер «под котлован», не желая уезжать из центра, получили квартиры позже остальных. Но ведь получили!

Ох, сколько же домов построили, и за какое короткое время.

А девчонки постоянно норовили пробраться в городки строителей, потому что там продавали дефицит. И даже японские зонтики-автоматы!

Но трудились люди на совесть. День и ночь, в прямом смысле слова. Катта рахмат им и низкий поклон!

Причем, заметьте, центр города почти не тронули, если не считать Кашгарки, Бродвея и района вокруг ЦУМа. Сердце Ташкента сохранили в неприкосновенности. Тогда. Это в мирное время его уничтожили.

Нам на всю жизнь запомнился один анекдотический случай. Дома в первых кварталах Чиланзара стояли нос к носу. И если приглядеться, было видно все, что творилось в квартире напротив. Нет, мы-то не приглядывались. Но лето, все нараспашку…

И как-то вечером несутся дикие вопли:

— Убивают! Убивают, убили, сволочь ты этакая, спасите!

Ну, мы к окнам. И видим дивную картину. Совершенно затурканный мужичок остервенело укачивает грудного младенца. По комнате кругами бегает растрепанная особа и орет, что ее убивают. Тот молча продолжает трясти несчастного ребенка. Децибелы все нарастают.

Мы умираем со смеху.

И оба запомнили это на всю жизнь и часто рассказываем гостям…

Если это когда-нибудь прочтет Лялька Джавадова, она подтвердит. Потому что моя однокурсница Ляля жила в этом доме. Красавица Ляля, посмевшая бросить богатого мужа, картежника и бабника. И это с двумя детьми-близнецами. Удивительнее всего, что родители ее поняли и приняли. Она не сдалась, окончила университет, устроилась в аэропорт…

Очень хотелось бы, чтобы она нашлась. Но я уже боюсь исполнения этого желания. Потому что слишком многих успела похоронить.

Но меня опять несет на волнах воспоминаний.

А ремонт закончили к середине сентября.

Осенью мы снова въехали в наш дом.

Завалы в центре были разобраны. Дома поднимались на глазах.

Тогда это называлось дружбой народов.

Сейчас — успешным менеджментом.

Только вот что-то не слышно о современных успехах подобного рода. Менеджмент слабоват?

Говорят, Спитак так и остался недостроенным…

А меня до сих пор спрашивают:

— Неужели вы пережили ташкентское землетрясение?

Пережила. И не только я.

И, несмотря на трагедию, многие согласятся, что это было не самое плохое время в нашей жизни.

Москва.

Через пятьдесят два года после Большого Ташкентского Землетрясения.

Было и прошло

Старая я. И это не жалоба, а констатация грустного факта. Просто каждый прожитый год ложится лишней тяжестью на уже согнутые плечи и виснет свинцовыми грузилами на больных ногах.

Старая я. И жила в вечную эпоху перемен. Какое-то китайское проклятье. Постоянно кого-то низвергали, проклинали, обличали, вели какие-то кампании, если не против космополитов, то против стиляг… А потом и вообще жизни не стало. Девяностые кого хочешь морально покалечат. Хорошо, если только морально…

Так вот, старая я и много чего видела. В том числе явления и вещи, которые когда-то были жизненно необходимы и без которых нормальное существование было невозможно, а теперь исчезли навеки. Остались только названия, да и то в памяти моих сверстников, а скоро и они сотрутся…

Почему я вдруг так живо представила изоляторы на линиях электропередач? Помните? Нанизанные на провода белые фаянсовые перевернутые рюмки? Тогда существовал лимит на электричество, за превышение которого монтеры имели право отключать ток. Монтер — это нечто вроде зловещего рока, грозившего всяческими карами. Поэтому обязанностью детей было бдить и вовремя предупреждать взрослых о появлении карателя. С тем, чтобы оные взрослые успели вовремя вытащить жучки из таинственных фаз. А монтеров теперь вообще нет. Такого слова нет. В этом смысле. Монтеры стали электриками и по столбам с «кошками», как раньше, не лазают. И что такое «кошки», знают очень немногие. А ведь было, было! «Кошки» — это такие крюки в виде полумесяцев, с их помощью залезали на не слишком высокие деревянные столбы.

Старая я, до такой степени, что еще застала тяжеленные чугунные утюги. Те, которые было необходимо нагревать на печи. Правда, и гладили они здорово, именно по причине веса. Но лучше было иметь два: один греется, другим гладят. Правда, были и более усовершенствованные утюги, с защелками. Открываешь защелку поднимаешь верхнюю часть, насыпаешь на подошву горящие угли, закрываешь защелку — греть не надо.

Такой утюг продержался у нас до конца сороковых. Потом появились электрические. Конечно, без всякой подпарки, без регулятора температуры, а просто металлическая коробка со спиралью внутри, унизанной бусинами белых изоляторов, цилиндрических или в виде чашечек с дырочками. Я сама видела. Потому что электрический утюг часто ломался, а папа его чинил. Примерно в то же время, потеснив устаревшие керосинки, керогазы и примусы, которые довольно скоро исчезли совсем, появились первые электроплитки, небольшие, круглые, на трех ногах, с керамической поверхностью, в которой была затейливо уложена открытая спираль. Конечно, само по себе это было опасно, потому что спираль раскалялась докрасна, плитка часто ломалась, поскольку участки спирали выгорали, но даже мама умела соединить концы уцелевшего остатка. А главное — готовить на ней было немногим быстрее, чем на вышеупомянутых приборах. Из орудий готовки были еще мангалки: ведро, набитое глиной, с прорезью внизу для угля. У нас тоже была такая. У многих была.

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.

Введите сумму не менее null ₽, если хотите поддержать автора, или скачайте книгу бесплатно.Подробнее