16+
Живопись, или Живые письма

Бесплатный фрагмент - Живопись, или Живые письма

Объем: 104 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

22, или Что я понял до 22 лет

1.
Что делать, когда

ничего не пишешь?

Наверное, писать,

иначе — погибнешь!

2.

Я пишу, следовательно, я существую.

3.

Современное искусство — это не искусство вовсе, ибо то, что не несёт в себе вектора, направленного в вечность, никак не может называться искусством.

4.

Цепь событий моей жизни — это нанизывание бусинок абсурда на рвущуюся нить искусства.

5.

Мизантроп любит людей, но не массы, которые ими притворяются.

6.

Неужели всё наше существование — это следование заветам ослепительной глупости, это слепой, ведущий слепого?!

7.

Вся наша жизнь, закованная в неподъёмные путы слов, — это сказка Ханса Кристиана Андерсена «Новое платье короля».

8.

Разговор — это отчаянная попытка покинуть кокон одиночества.

9.

Чего нет в памяти, того никогда и не было.

10.

И кто вообще такой этот «Я»? Миллиарды лет я был никем. Сейчас я кто?

11.

Для меня весь мир — одна большая церковь удивительной, бьющей ключом жизни.

12.

Высшее искусство — создать человека.

13.

Вот Россия, меня взрастившая, вот Россия, отходящая к вечному сну, вот Россия, которую люблю, вот Россия, в которой умру…

14.

Я будил в себе рано
больную,
большую,
броскую
зарубцевавшейся раны славы
полоску
поэта
Бродского.

15.

«Фашизм вкуса» — так зову критицизм вкратце я.
Для осуждающих нации глупо стараться.

16.

Кто-либо когда-нибудь задумывался о том, какую ноту испускает крышка гроба, плюхающаяся на измученное жизнью тело?

17.

Демон — это наша душа, болтающаяся на виселице выбора.

18.

Демон живёт не в обстоятельствах и зависимостях, демон живёт в каждом из нас.

19.

Вечность не умирает…

20.

Человек обязательно должен взглянуть смерти в глаза, чтобы начать жить с пользой.

21.

Смерть уничтожает вас как единицу, как отдельную личность, но она никогда не погубит вас как идею.

22.

Идея писателя будет жить вечно, следовательно, я бессмертен.

Композиция VII

Василий Кандинский

Графоману

Что делать, когда

слова иссякли,

Растаяв, как снег,

превратились в слякоть?

Что делать, когда

мельчает идеи река,

Когда серой ночью

я день нарекал?

Что делать, когда

нет героя, сюжета?

Что делать, когда

уже писали про это?

Что делать, когда

герб поэта позорен?

Что делать, когда

ты будто на взводе?

Что делать, когда

ты стоишь на паперти,

Ожидая подаяний

людской памяти?

Что делать, когда

ты закован в рамки

Оборотов, сравнений, ассоциаций?

Что делать, когда

ты прозябаешь в неволе

Круговоротов, мнений, коллабораций?

Что делать, когда

поздним вечером

Орёл клюет куски

творческой печени?

Что делать, когда

не занят играми вечности?

Когда молчишь, не взываешь

ты к человечности?

Что делать, когда

ничего не пишешь?

Что делать, когда

тело больше не дышит?

Что делать, когда

строки не слышат

Скрипа скучающей

творческой крыши?

Что делать, когда

ничего не пишешь?

Наверное, писать,

иначе — погибнешь!

Живопись-поэма

Жоан Миро

Autumn Wright

Тоска пожаловала в гости ближе к ночи. К чему бы это? Не знаю. Она привела с собой прыгающие вопросительные знаки: а что меняет моё творчество? какое значение оно имеет для других? а для меня?

Видимо, слишком много себя вложено в написанное. По сути, так и есть. Моя жизнь размеренно однообразна. Не сказать, что мне это не нравится, напротив. Однако настораживает и одновременно радует некая преданность воздушному замку искусства. Надеюсь, то, что я делаю, имеет право носить это гордое имя. Впрочем, сомнения всегда стучатся в дверь ночью. Это бывает. Поэтому о них желательно рассказать, дабы они вышли вон.

Этому письму суждено подвести некий промежуточный итог, быть и сухим, и метафоричным, и возвышенным, и жалующимся.

Искусство — это самый ненадёжный и непредсказуемый актив на бирже жизни, это самый рискованный вклад, потому что никогда не знаешь, под какой процент заложены все твои сбережения стараний. Банк признания может и обанкротиться, не дав взамен ровным счётом ничего, а может и наградить огромным процентом, сделав миллионером.

Но здесь дело даже не в прибыли, а в затраченных ресурсах, главный из которых — время. Втискиваешься в пустоту бегущих стрелок, они несут тебя вперёд, словно экспресс, летящий без остановок. Вот только билет в один конец и без места назначения, вот только время уже не вернуть, если судьбоносный вагон оказался не тот. Может, в моём купе должны ехать не романтичные писатели и философы, а люди совершенно других профессий?

А стоит ли вообще ожидать что-либо от искусства? Разве оно, подобно капиталу, приносит прибыль? Моё грубое экономическое сравнение навеяно всё большей рационализацией жизни. Якобы непременно должна быть некая последовательность действий и конечный результат, их оправдывающий. Для баланса пусть живёт и процветает иррациональность с её безвозмездностью, убыточностью и бескорыстием.

Поезд творчества — вперёд! Деревья, станции, бесконечно сменяющиеся ландшафты, люди… Всё несётся в противоположную сторону, всё удаляется, и только твоё праздное одиночество, будто сбитое с ног в один прекрасный и ужасный момент, недостающим кусочком мозаики вдавливается в змеиную цепь вагонов и устремляется в опасное и тягостное неизведанное. Роковой миг, и ты более не принадлежишь самому себе, невольно становясь заложником ремесла. Это уже не просто люди, это уже не просто взгляд, это уже не просто слово — всё это расходный материал новых и новых миниатюр. Ты не можешь пропустить броскую реплику мимо, как не можешь уклониться от хлопьев снега, застилающих глаза. Ты не можешь не смотреть и не наблюдать, не имеешь права забывать и быть равнодушным, как машинист, священный долг которого — исполнять свои обязанности, несмотря на тяжесть падающих век. В твоей жизни становится всё больше красных, запрещающих сигналов светофора, но только это обилие «ты не можешь», только это рабское, безальтернативное служение и выливается в парадоксальную, доселе непознанную свободу.

Да, моё лицо овевается буйными ветрами. Да, мои глаза не смыкаются. Да, я уже не совсем человек, ибо стал частью отлаженного механизма. Но, чёрт возьми, насколько уверенное, победоносное, ликующее, свободолюбивое «да» вырывается из переполненной груди, разлетается по округе, будто гудок поезда, слышимый в туманно-дождливую погоду за десятки километров. Любой пишущий, каким бы одухотворённым он ни был, ожидает ответа на этот клич свободы, на это святое «да».

Моё творчество напоминает театр одного актёра. Его ложи с любовью сконструированы неумелыми руками. Каждое место пронумеровано и символизирует одну из миниатюр. Вместимость небольшая: всего семьдесят семь избранных (?) зрителей. С выпуском этого письма в свет появится семьдесят восьмое.

В этом театре нет аплодисментов, здесь постоянная, давящая тишина. В этом театре нет занавеса, но он непременно появится. Чёрный. Чёрный кусок траурной ткани, прикрывающий позор почившего актёришки.

В этом театре нет декораций, ведь я не работаю с грубостью форм, я не избираю лёгкость, предсказуемость, популярность фактуры. В этом театре нет зрителей. По крайней мере, для меня, потому что я никогда их не вижу из-за ослепляющей повязки на глазах. А что же есть в этом театре?

Помимо пустой книги отзывов, в нём — искренность и труд, эмоции и смысл. В нём — единственная попытка возвыситься над собой, победить себя, доказать свою состоятельность и право на жизнь. Вместе со мной на сцене играют одержимость, целеустремлённость и надежда. Надежда на то, что однажды я прозрею и увижу перед собой нечто большее, чем полный зал. Однажды я увижу, что всё это было не напрасно.

А пока…

Я заставляю себя оборачиваться назад, соединяя беленькие кружочки, выстраивая чёткие линии, как в старинной английской игре мельница. Иногда ошибочно, иногда случайно, иногда намеренно я ставил фишки на, казалось бы, неподходящие места, но со временем понимал, что только так-то и нужно было поступать, только это и ничто другое ведёт к успеху.

Я утешаю себя, возвращаясь в прошлый год, в бесплодную, холодную, праздно одинокую, бездушную, мечущуюся, измученную петербургскую зиму.

Я был словно ручка с высохшими чернилами: чувствуя своё предназначение и просыпающийся вулкан таланта, я не мог выдавить из себя ни единой строчки.

Я не писал, а царапал бумагу. Я не размышлял, а симулировал мысль. Я не жил, а лишь имитировал жизнь.

Я был совершенно иным, никчёмным и ни на что не годным человеком. Но всё переменилось. Ещё летом, наслаждаясь тишиной любимой русской деревни, её богатой красотой, я начал писать, заполнился чернилами, проснулся, начал жить.

Скачущий пульс жизни чувствуется наиболее явно тогда, когда я пишу.

Я пишу, следовательно, я существую.

P.S. Хотел набросать пару-тройку тривиальных, обыденных строк, но вдохновение и искренность распорядились иначе.

Андрей Варвар, acteur solitaire

Пустая страница

Рене Магритт

Человек приходит в мир не для того, чтобы прожить жизнь счастливо, даже не для того, чтобы прожить её честно. Он приходит в мир для того, чтобы создать нечто великое для всего общества, для того, чтобы достичь душевной высоты и подняться над пошлостью существования почти всех своих собратьев.

Эрнест Ренан

Ирвину

В ответ на моё последнее письмо ты прислал пустую страницу. Сказать, что я был удивлён, — ничего не сказать. «Определённо, это какой-то символ, это что-то да значит», — подумал я и, медленно расхаживая из стороны в сторону, принялся расшифровывать твоё двусмысленное послание, своей хитростью напоминающее современное искусство.

Я был в этих паноптикумах иссякшей сообразительности, где ушлые антрепренёры, варварски перемолов наследие веков, сляпали на скорую руку муляжи «шедевров». Народ, будучи синонимом слова «доверчивость», облеплял надгробные плиты с перекосившимися крестами, в которых было положено видеть картины современного «искусства». Какой восторг: посетитель подобных галерей покупает не только билет на кладбище, но и превращается в мецената, оберегающего бездушный камень могильной плиты и гравирующего на нём свои инициалы! Каково это, а? Твой преклонный возраст удивится не на шутку, узнав о том, что достопочтенные граждане видят не то, что я описал, а оригинальные работы, ангелом-хранителем которых стал некий бесталанный богач, вываливший кучу денег за то, чтобы его имя красовалось… на надгробии.

Да, я предвзят и гиперболизирую. Есть и другая точка зрения, если, конечно, осталась способность видеть у тех, кому подсовывают пустоту, нарекая её современным «искусством». Я, признаюсь, смеюсь, и у меня на это есть веские причины: в самом определении скрывается безысходность и предопределённость. Современное искусство — это то, что проходит со временем, как некая болезнь, научившаяся зарабатывать деньги и внимание на своей безобразности. Современное искусство — это не искусство вовсе, ибо то, что не несёт в себе вектора, направленного в вечность, никак не может называться искусством. Прошу именовать этот парад мертвецов современной спекуляцией, современным варварством, современным бизнесом, но никак не гордым именем искусства. Не пачкайте белоснежные одежды вечности могильной пылью тщеславия и корысти!

Сейчас я воинствен и критичен, но, покинув братскую могилу смыслов — музей современного искусства, — я был угрюм, безмолвен и озадачен. «Какая бедность! Неужели это всё? Неужели достижения прошлого никогда не будут превзойдены? Какой штиль фантазии, какая засуха образного мышления, какое убожество! И это они называют искусством?» — спрашивал я у себя, прогоняя набегающие слёзы. Я был разочарован. Я плакал. Больше всего меня удручают скудоумие и осознание того, что большинство коронует не мудрость, а глупость, что талантливые, служащие истинному Фебу искусства, вязнут в болоте нищенского существования и безызвестности, проигрывая борьбу отступникам, поклоняющимся Маммоне и дешёвому эпатажу.

Прости за сумбурность моих мыслей, накатывающих волнами отчаяния и сносящих общепринятые интерпретации под пронзительный аккомпанемент крика чаек. А теперь моё интервью. Пусть оно будет хоть где-то. Доживу ли я до того прекрасного дня, когда вопросы мне будет задавать кто-то другой, а не отражение в зеркале? Это никому не известно. Однако я знаю одно: этот разговор — лучший из лучших, ибо он — сумасшедшая беседа с самим собой.

— Что такое пустая страница?

— Снежное одеяло, заботливо укрывающее траву идей от разрушающих морозов и смертельной вьюги общепринятого, тривиального. Это идеальный покров, оставив который, невозможно создать что-либо стоящее, ибо он не есть вещь в себе, он всего лишь болезненный символ обречённости и отсутствия красоты. Пустая страница — не кусок дерева, превращённый в бумагу; это универсальный инструмент побуждения к творческому действию. Да, многие воспринимают снег как нечто само по себе прекрасное, скрывающее несовершенство мироздания, но слуга творчества в каждой снежинке видит укор, насмешку над способностями, вызов. Положим, тундра холста не заденет своей холодностью душу обывателя, а вот художника — оскорбит до самых её основ. «Снег должен быть растоплен, дабы проросла трава смыслов», — так и только так мыслит творец, ненавидящий пустоту холста, страницы, места…

— Есть ли чудеса на Земле?

— Понятием чуда часто оперирует религия. Человечество по натуре своей есть «верующие в чудо», в его несколько вульгарный образ. Для меня же чудеса — дело совершенно обыкновенное, ежедневное, но оттого не потерявшее своей пленительной магии. Моё чудо — метаморфозы чистого листа, украшенного каллиграфией почерка и отточенностью смысла. Минуту назад он был лишь средством, вдруг — он складывается бесчисленное количество раз, превращаясь в писательское оригами. Проходит час, и он содержит в себе целый образный мир фантазий и грёз, готовый отправиться в путешествие. Откуда? Откуда берётся эта живительная сила, превращающая ничто в нечто, заставляющая сопереживать, радоваться, думать, беспокоиться? Какова природа этого грандиозного превращения, посягнувшего на вечность существования? Вакуум заполняется из ниоткуда. Мне возразят: «Как из ниоткуда, когда есть автор»? Да, это написал я… или всего-навсего записал? Разница колоссальна. Но почему я? Откуда это берётся? Здесь больше вопросов, чем ответов, ибо природа вдохновения, творчества — вот настоящая тайна, вот истинное чудо на Земле.

— Что для тебя искусство?

— Это мой смысл жизни, единственная вещь, дарующая бессмертие. Я не вижу в мире ничего интереснее, нежели вращать калейдоскоп и получать всё новые и новые писательские узоры. Искусство — это разговор длиной в жизнь с чем-то большим, чем я сам. После моей смерти эта беседа плавно перетечёт в бесконечность. Искусство — это ода жизни, молитва, оберегающая от разложения. Я знаю, что моё тело погибнет, но я — душа, закованная в музыку слов. Пока живёт произведение, живу и я.

P.S. И всё-таки откуда берётся то, что заполняет пустоту страницы? Я возвращаю её тебе обратно. Она была пустынна. Посмотри, как теперь она переменилась!

(Мф. 14, 14–21)

15. Когда же настал вечер, приступили к Нему ученики Его и сказали: место здесь пустынное и время уже позднее; отпусти народ, чтобы они пошли в селения и купили себе пищи.

16. Но Иисус сказал им: не нужно им идти, вы дайте им есть.

17. Они же говорят Ему: у нас здесь только пять хлебов и две рыбы.

18. Он сказал: принесите их Мне сюда.

19. И велел народу возлечь на траву и, взяв пять хлебов и две рыбы, воззрел на небо, благословил и, преломив, дал хлебы ученикам, а ученики народу.

20. И ели все и насытились; и набрали оставшихся кусков двенадцать коробов полных;

21. а евших было около пяти тысяч человек, кроме женщин и детей.

Философ в раздумье

Рембрандт Харменс ван Рейн

Praeteritum (лат. «прошлое»), 14 февраля 2018

Ирвину в in posterum (лат. «будущее»)

Здравствуй, дорогой друг! Случилось то, чего ты, вероятно, ожидал менее всего: твоя голова напоминает весеннюю полянку, окаймлённую снегом поседевших волос, а длинная борода похожа на внезапно замёрзший водопад; твоё гибкое и подвижное тело превратилось в моргающий камень, символизирующий памятник живой мысли, а твои пальцы крепко переплетены, будто корни высокого дерева, пытающиеся испить до самого дна наводнение воспоминаний о весёлых днях твоей беспокойной молодости.

Прочитав этот покрывшийся толстым слоем пыли словесный портрет, ты бросишь свой многострадальный взор в бездонный океан смеющихся глаз истины и сам убедишься в точности моего описания. Вероятно, даже улыбнёшься, обнаружив сходство со своим дедушкой.

Что же, мой друг, твоя жизнь окрасилась в тёмные тона отходящей ко сну старости! Она пришла и к тебе в гости, заняв всю комнату величественным молчанием вечности.

Я надеюсь, ты простишь мне мою слабость: я бы хотел считать тебя другом, хотя ты убеждён, что мы сами себе лучшие друзья. Не знаю, право, как ты выносишь бремя своего одиночества так долго, но на сей счёт у меня есть некоторые догадки: переплетение бурлящих, неустанно текущих рек мысли, упорядоченных мудростью, словно винтовая лестница, ведёт тебя к твоей собственной вершине духа, где нет никого, кроме идеала, разливающегося своим небесным благоуханием.

Сверхчеловек, Будда, Бог… Я хорошо помню эти залихватские пируэты целей, которые ставили перед собой твоя гордость и свободолюбие, граничащие с абсурдом.

И как бы глупо и надменно они ни звучали, на старости лет ты достиг хотя и искажённого, но идеала, ибо цепь событий твоей жизни — это нанизывание бусинок абсурда на рвущуюся нить искусства.

Должно быть, ты подарил это самое дорогое украшение какой-нибудь красавице, поразившей музыкой интеллекта твоё тщательно скрываемое романтическое сердце. Я ведь знаю тебя: ты щедр до расточительности, и, создав своими деяниями ценнейшую бижутерию, ты охотно подаришь её женщине, в глазах которой увидишь отражение себя.

Я не удивлюсь, если она сейчас где-нибудь рядом согревается в пустой холодной комнате у пылающего камина. Увы, твоя любовь заледенела, ибо она — кратковременное извержение вулкана, а не тлеющая стопка исписанных каллиграфическим почерком бумаг.

Прости, друг, но я нанесу шпагой слова последний дружеский укол, смазанный ядом упрёка: ты несправедлив к ней, ибо даже рядом с женой ты чувствуешь своё безграничное одиночество. Ах, эта проклятая ницшеанская ода тем, кто одиночествует вдвоём!

Теперь поговорим о вещах, которые ласкают твой слух и смягчают сердце. Творчество, вероятно, и сейчас заставляет тебя бессонными ночами проливать кристально чистые слёзы, бегущие по твоим морщинистым щекам. Я надеюсь, в них нет ни капли сожаления о том, что ветер успеха так до сих пор и не распахнул окна твоей темницы. Разве он важен для тебя теперь, когда ты прошёл на корабле через тысячи внутренних бурь, вынеся на рифы своей надгробной плиты имя, украшенное десятками цветущих книг вечности?!

Ты мне друг, но истина дороже (и ты, несомненно, оценишь здоровый цинизм моего суждения): твою комнату, заполненную ароматом философской мысли, не посетят друзья и знакомые, ибо у тебя их нет; в неё никогда не войдёт человек, но тень смерти, будто шаровая молния, проникнет через оконную щель и взорвётся, опалив твою седую бороду. Однако именно этот огонь смерти и зажжёт лампаду вечности, в которую, несомненно, народ плеснёт масло посмертной славы.

Важнее любого признания то, что ты обрёл себя. Я до сих пор не могу вспоминать нашу последнюю встречу без острой боли: этот рассказ, погрузивший меня в запутанность лабиринтов твоего становления, так разорвал мою душу, что я невольно сравниваю тебя с Ван Гогом, прошедшим через горнило нескончаемых мытарств. Однако мы оба понимаем, что без этой вереницы обескураживающих неудач, без этих мёртвых цветов несбывшихся надежд не было бы потрясающего гербария твоей книги, опередившей время настолько, что её гениальность до сих пор понята единицами. Да, как ты и планировал, в сорок пять лет наступило время, когда накопленный жизненный опыт благодаря шёпоту таланта покатился с горы сокрушающей лавиной смыслов, сметающей на своём пути убогие домишки современной философии.

А что ты делаешь на закате своей жизни? Предаёшься воспоминаниям? Обдумываешь новые идеи? Я бы очень хотел получить от тебя письмо, но знаю, что от тебя, к сожалению, я не получу живого письма, ибо мёртвые не умеют писать в прошлое, но живые могут и пишут письма из прошлого в будущее.

Твой единственный друг Андрей Варвар.

P.S. Ирвин, к своему письму я прилагаю картину «Философ в раздумье». На ней изображён ты.

Мизантроп

Питер Брейгель Старший

Подпись: «Так как мир столь коварен, я ношу траур»

Ирвину

Приветствую тебя, мизантроп! С каждым днём я всё лучше понимаю, почему ты смотришь на мир из-под чёрной мантии пессимизма: вездесущее общество прожужжало все уши со своей беспросветной глупостью норм, традиций и социальных устоев, так что приходится облачаться в траур, дабы своим печальным и нелюдимым видом продемонстрировать отрешённость от всего человечества.

Однако мне подлинно известно, что ты отнюдь не носишь в своей душе болезнь жгучего ресентимента, выливающегося в абсолютном и безоговорочном неприятии человека как такого. Ты, подобно пчеле, не бросаешься на каждого в надежде вонзить своё ядовитое жало ненависти, напротив, ты держишься поодаль от подобных чувств, разлагающих душу, и более напоминаешь зоркого орла, который гордо парит над человеческой свалкой безумия, бед и несчастья.

Вопреки всеобщему заблуждению, мизантропия — это не деятельная ненависть к окружающим, а уход от стада обезумевших, потерявших всякий человеческий облик; это бегство в страну насыщенной внутренней жизни, земля которой — родина для немногих избранных, разделяющих подлинные человеческие идеалы. Мизантроп любит людей, но не массы, которые ими притворяются.

«Как ничтожна и презренна жизнь большинства!» — с грустной улыбкой замечает мизантроп и бежит в уединение от крыс, зачумлённых пороками. Гуманно ли выбирать эскапизм там, где существует нужда в спасении тех, кто подвергся страшным болезням? Не нарушает ли премудрый врач, осознающий масштаб духовного разложения, символическую клятву Гиппократа?

«О нет!» — восторженно отвечу я, ибо нет большего человеколюбия в том, чтобы позволить болезни распространяться. Природа предусмотрительно вооружилась целым арсеналом улучшения человечества, и смерть, вероятно, самое действенное средство для этого. К чему вмешиваться в планы эволюции? К чему бросаться в объятия раковой опухоли социума, наивно предполагая её излечить? Нет, пусть филантропы, будучи по натуре своей людьми одухотворёнными, окунаются в заражённые воды общества и с чувством выполненного долга растворяются в них, камнем падая на самое дно, превращаясь в тех, кого они намеревались спасти.

Мизантроп мудр и рассудителен, подобно царю Соломону. Король мизантропии Фридрих Ницше в книге «Так говорил Заратустра» писал:

«О братья мои, разве я жесток? Но я говорю: что падает, то нужно еще толкнуть! Всё, что от сегодня, — падает и распадается; кто захотел бы удержать его! Но я — я хочу еще толкнуть его!»

Не осуждайте мизантропов, ибо они есмь счастья алчущие. Рецепты для достижения этого испаряющегося эфира благоденствия у каждого свои. Бегущие от суеты и бренности бытия, они окружают свои замки рвом, оберегающим от ослепляющей темноты человеческого разложения и оглушающей тишины людских споров и распрей.

Я, подобно тебе, ежедневно наблюдаю трагическое полотно человеческого декаданса. Ленивое большинство, повинуясь низменности природных инстинктов, пестует крикливых ребятишек чревоугодия, забывая о том, что

«человек есть нечто, что должно превзойти».

Фридрих Ницше

О да, мы, люди, — непревзойдённые клоуны, глумящиеся над божественной идеей саморазвития. Мы преодолеваем себя, возводим многоступенчатые лестницы, дабы подняться на Олимп, усеянный звонкой монетой и соблазнительной красотой главенства в обществе, но забываем прокладывать пути к высшим ценностям, которые, одинокие и забытые, рыдают в глубине чёрствой и вертлявой душонки.

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.