18+
Жанна д'Арк из рода Валуа

Бесплатный фрагмент - Жанна д'Арк из рода Валуа

Книга вторая

Объем: 526 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

КНИГА ВТОРАЯ

ДОМРЕМИ. ОКРЕСТНОСТИ ШАТО д’ИЛЬ

(весна 1420 года)


Две девочки шли по утоптанной лесной тропинке и весело болтали. Одна была одета, как обычная крестьянка этих мест. В другой же, одетой как мальчик, девочку можно было узнать только по едва уловимой грации в походке да по тонкому, звенящему голосу, который у мальчиков в таком возрасте обычно уже не так высок и не так звонок.

Девочки направлялись в заповедную чащу Домреми к Дереву Фей, возле которого по праздникам собиралась вся окрестная молодёжь. Под плетение венков и цветочных гирлянд здесь подолгу неторопливо рассказывались старинные легенды о драконах, колдунах и феях, являвшихся то бедному пастушку, потерявшему козу или овечку; то усталому путнику, заснувшему под этим деревом; то юной девице, собирающейся замуж. Феи предупреждали о бедах, сообщали о предстоящих радостях и о том, кто скоро родится в деревне — мальчик или девочка.

Иногда, если бывали не в настроении, они могли испугать, наслать на прохожего фантом какого-нибудь чудища или затянуть в трясину. Могли запутать тропинки, желая поиграть. Но во время летних праздников феи обязательно делали так, чтобы луг перед их Деревом покрывался цветами, как будто таинственные существа нарочно приманивали деревенскую молодёжь, желая послушать их песни и разговоры.

Поэтому в Домреми и Грю сложилась добрая традиция: среди прочей болтовни о разных небылицах несколько историй обязательно посвящать феям, прославляя их и нахваливая.

Составился даже небольшой эпос, соединивший действительную историю двух деревень со сказочным вымыслом, где утонувшие в реке или сгинувшие в чаще дети и взрослые вдруг оказывались в невиданных городах, куда попадали спасённые и уведенные феями через тайные ходы то на дне реки, то в дупле какого-то фантастического дерева, которое самостоятельно нипочём не найти. И, передавая друг другу подробности, неизвестно кем сообщённые, просеянные сквозь сито Времени и заговорённые до полной неузнаваемости, поколение за поколением, как цветочными гирляндами, украшали свою жизнь этими сказками, закрываясь ими от горькой реальности чумных эпидемий, войн, трагических случайностей и унылого однообразия жизни без мечты.

Девочки, идущие по лесной тропинке, в этом смысле от местных жителей ничем не отличались. И если из ворот Шато д’Иль они вышли весело болтая о всяких домашних делах, то теперь, в двух шагах от Дерева Фей, разговоры их сами собой свернули на живописную дорогу фантазии.

Накануне был традиционный в Домреми День Лазоревого Дракона, поэтому Жанна-Клод снова вспомнила старую легенду про священника, идущего из Вале через заповедную чащу.

По дороге ему вроде бы показалось, что тропинка уводит куда-то не туда. Священник стал молиться, и словно в ответ на его молитвы из чащи донёсся звон церковного колокола. Священник поспешил на этот звук, но вышел не к церкви, а прямо к пещере дракона.

Говорили, что дракон этот был едва ли не последним драконом на земле. И поселился он здесь в самые незапамятные времена, спасаясь от римских легионеров, захвативших Галлию, в которой драконы эти были когда-то так же обычны, как олени или кабаны. Потом всех их постепенно истребили, но последний остался, и ходили слухи, что ещё во времена Людовика Святого некоторые путники, оказавшиеся по незнанию слишком близко, слышали злобное рычание, глухие удары хвоста о своды пещеры, а те из них, кто был похрабрее и отваживался заглянуть внутрь, могли видеть даже отблески пламени из её недр.

Но Валеский священник пришёл сюда не по незнанию и не по своей воле.

Как известно, драконье пламя убить лесную фею не может, однако беда той малютке, которая от него не увернётся! Даже лёгкого прикосновения этого огня достаточно, чтобы фея почернела, сделалась злобной и мстительной, и начала служить дракону верой и правдой. От таких на лугу распускались опасные цветы с червоточиной, которые ни в коем случае нельзя было срывать, потому что испускали они не аромат, а дурман! И как раз такие «драконовы феи» хитрыми уловками заманивали путников в чащу, прямиком к пасти своего господина. В этот раз, разгадав в прохожем священника, они подманили его звуком церковного колокола и быстро разлетелись, предоставляя дракону пировать без помех…

Чудовище уже поджидало жертву. Не дав бедняге ни минуты чтобы опомниться, пасть, похожая на растопленную печь, изрыгнула струю огня толщиной с дерево! Но священника драконово пламя даже не опалило. Он храбро стоял перед пещерой, не пытаясь ни убежать, ни увернуться. Три раза изрыгал пламя дракон, и все три раза священник оставался невредим. А потом, когда силы врага иссякли, он загнал чудовище в пещеру древней молитвой, запечатал вход в неё заклинаниями святых имён и, вернувшись по той же тропинке, по которой пришёл, очень скоро оказался в деревне!

Люди долго не верили, что кто-то смог вырваться из лап дракона. Но священник описал его очень подробно, и это описание полностью совпало с тем, которое содержалось в старинных книгах, и никаких сомнений в подлинности не вызывало. «Брюхо того дракона, как водится, золотое от долгого лежания на сокровищах, кои вросли в его кожу. Чешуя переливчатая, лазоревая, оттого не виден он, когда летит низко, ибо похож в полете на шумящий ветер. Когда же дракон гневается, поверх той чешуи проступает белёсый налёт, каков бывает от пепла, а под чешуёй видно огненное, алое…»

Всё это священник пересказал словно по писанному, и, разумеется, после такого никто больше в словах спасённого не сомневался. Более того, местные церковники хотели причислить священника из Вале к лику святых заступников Домреми, но он отказался. Только велел жителям деревни каждый год, день в день, ходить к пещере крестным ходом, чтобы пением псалмов и молитвами закреплять наложенные им заклинания. А потом ушёл в ту сторону, где теперь высились башни Вокулёра, говоря, что путь его ещё долог…


Эту историю про «Лазоревого Дракона» Жанна-Луи девочка, одетая мальчиком, любила больше всего, и поэтому, по её настоянию, Жанна-Клод рассказывала про священника и чудовище всякий раз, когда они оказывались в заповедном лесу.

— Он выжил, потому что верил в силу святой молитвы, — заявила Жанна-Луи, не дослушав до конца.

— Или не верил, — рассмеялась в ответ Жанна-Клод

— Если бы он не верил, он бы умер.

— Он не верил, что умрёт и потому не умер.

Жанна-Луи вздохнула.

— Все люди знают, что умрут. Верь не верь — конец один…

— А если не знать, что умрёшь?

— Что значит, не знать? Ты всё равно умрёшь. Состаришься и умрёшь. Нельзя жить вечно.

— Но, если я не знаю про смерть, не знаю, какая она, как я пойму, что умерла?

— Ты перестанешь жить.

— А как я это пойму?

— Ты почувствуешь.

— А что чувствуешь, когда умрёшь?

Девочки остановились и посмотрели друг на друга.

— Я не знаю, — пожала плечами Жанна-Луи. — Наверное, ничего не чувствуешь. Смерть — как жизнь, только наоборот. При жизни ты чувствуешь всё, после смерти — ничего.

В ответ Жанна-Клод задумчиво потёрла подбородок и посмотрела на небо.

— Темнота тоже как свет, только наоборот. При свете ты всё видишь, в темноте — ничего. Зато можешь представить всё, что угодно. В темноте ты слышишь звуки и чувствуешь запахи даже лучше чем при свете. Можешь ощущать холод или тепло… Вот сейчас вокруг нас тёплый солнечный день, и даже если мы закроем глаза, никто не сможет убедить нас, что вернулась зима, потому что птицы щебечут, и солнце уже припекает… Всегда что-то остается. Какие-то чувства есть во всём, и мне интересно, что остаётся после смерти?

Жанна-Луи немного подумала.

— Ничего… В смерти не может быть никаких чувств.

— Значит, её нет! — обрадовалась Клод. — Чувства есть во всём, что существует, даже в том, что наоборот. И, если в смерти ничего нельзя чувствовать, значит, её и нет!

— Но люди ведь умирают!

— Их просто научили, что «человек должен умереть», поэтому, когда им кажется, что вот сейчас это случится, они берут и умирают.

— По-твоему выходит, что можно жить вечно, надо только не знать про смерть?

— Конечно, можно! Правда, «не знать» уже не получится — мы знаем, к сожалению. Надо просто в неё не верить. Но не верить искренне!

— Как тот священник из Вале?

— Хотя бы…

Жанна задумчиво закусила губу.

— И всё-таки, я думаю, его спасла вера, а не неверие, — сказала она после паузы. — Священник верил в святую молитву, и Господь его спас.

Клод с лёгким сожалением посмотрела на подругу, потом рассмеялась и, шутливо подтолкнув её, запрыгала дальше по тропинке.

— Если верить, что кто-то всегда будет приходить и спасать, можно однажды разувериться, — приговаривала она на ходу.

Жанна, двинувшаяся было следом, резко остановилась.

— Не «кто-то», Клод, а Господь! — сказала она строго. — Он помогает всегда!

Клод тоже замерла. В её лице, повернутом к Жанне, не было ни сомнения, ни растерянности.

— Если ты искренне веришь в Господа, как можно признавать смерть? Человек — его образ и подобие. Умирая, ты убиваешь и Его.

— Нет! — Жанна даже притопнула. — Тем, кто в Него истинно верует, Господь дарует вечную жизнь в раю!

Она с вызовом посмотрела на Клод, но та только покачала головой и, вернувшись назад на несколько шагов, ласково взяла Жанну за руку.

— Если бы люди меньше воевали и не верили в смерть, вечный рай был бы и на земле.


* * *


С тех пор, как священник из Вале покинул эти края, стало доброй традицией каждый год двадцать девятого мая идти к пещере крестным ходом. И хотя в годы правления Шарля Мудрого — отца нынешнего короля — нашёлся очевидец, уверявший, что в самой глухомани, в лесу и довольно далеко от пещеры, лежит драконий скелет с облетевшими белыми черепками чешуи, жители окрестных деревень продолжали исправно совершать обряд. Читали молитвы, распевали псалмы и кропили крестообразно вход в пещеру святой водой.

Клод и Жанна тоже ходили вместе со всеми, несмотря на то, что матушка Роме была очень недовольна.

— Мы теперь живём не в деревне, Жанна, — выговаривала она Клод, — и крестьянские забавы нас больше не должны занимать! То же самое касается и тебя, Луи! Пажу из господских покоев следует уделять больше внимания благочестию и занятиям, а не подбивать на шалости молодую госпожу! Я вижу, вы слишком сдружились… Но, если это будет продолжаться так же, как продолжалось до сих пор, я не послушаю даже отца Мигеля и запрещу вам видеть друг друга!

Она действительно очень переменилась, эта госпожа де Вутон, которую вся округа так и продолжала называть крестьянским прозвищем «Роме» — Римлянка… В Жанне, переодетой мальчиком, бывшая кормилица, конечно же, не признала вверенную когда-то её попечению малютку. Да и сама Жанна ничего не могла помнить о своём кратковременном, младенческом пребывании в Домреми. Поэтому ни у одной, ни у другой ничего не ёкнуло в сердце при встрече. И Жанна-Луи с лёегкой душой игнорировала запреты матушки Роме, подбивая на это же и Жанну-Клод.


С того самого дня, когда отец Мигель впервые свёл их вместе и, познакомив, рассказал, что под именем Луи скрывается Жанна, а за именем другой Жанны стоит тайное имя Клод, обе сразу поняли, что подружатся. И дружбу свою скрепили тут же, совместным побегом из кельи монаха, который отлучился всего на минуту за книгами, по которым собирался их обучать всяким премудростям.

— Зачем нам с тобой знать, откуда Гуго Капет получил своё прозвище?! — смеялась Жанна, увлекая Клод в тайное место за конюшней, которое она отыскала и облюбовала с первых же дней своего пребывания в поместье. — Я буду Дева-воин, и готова с утра до вечера заниматься верховой ездой и стрельбой из лука, но только не скучными занятиями по книжкам! Хочешь, я и тебя научу стрелять?

В ответ Клод показала новой подруге свою тетрадку с рисунками странных цветов и такими же странными записями.

— Это на каком языке? — спросила Жанна, с интересом переворачивая листы.

— На моём собственном, — ответила Клод. — Я не умею ни читать, ни писать, а значки эти просто рисую, когда хочу что-нибудь запомнить. Вот этот означает дерево… Три сразу — лес… Этот — радость, а повернуть вот так — птицу. Эта дуга — земля, а перевернутая — небо…

Почему-то именно Клод, единственной, Жанна сразу смогла рассказать об открывшемся ей предназначении. До сих пор девочка не решалась говорить об этом вслух ни с кем, даже с собой, но тут вдруг вырвалось. И не помешал даже страх оказаться не понятой или, не приведи Господь, осмеянной! Было что-то неуловимо прекрасное и — так же, как и откровение Жанны — бережно хранимое в рисунках Клод и в её наивных записях, что не позволило бы ей смеяться, но позволило бы понять.

Так и вышло. Клод восприняла признание новой подруги с неподдельной радостью, ни в чем не сомневаясь и не требуя доказательств.

— Я знала, что какое-то чудо случится! — восторженно шептала она. — Об этом давно уже все деревья шепчутся, а скоро заговорят и люди… Люди всегда всё узнают последними, к сожалению…

— А разве деревья умеют шептаться? — округлив глаза спросила Жанна.

— Конечно умеют!

— И ты их понимаешь?

— Понимаю… Хочешь, я и тебя научу понимать?..


На крестный ход к Пещере Дракона девочки сбежали ни свет, ни заря, проехав мимо стражей ворот на крестьянской телеге под ворохом сена. Они увлечённо распевали псалмы вместе со всеми, стараясь подобраться ближе ко входу и заглянуть внутрь. Потом немного поиграли со старыми приятелями Жанны-Клод из Домреми. А когда возвращались в замок, Клод внезапно спросила.

— Так ты хочешь послушать, как деревья говорят о тебе?

— Конечно, хочу!

— Тогда иди сюда, вот к этому… Оно самое мудрое.

Жанна храбро подошла к огромному дубу, на который ей указали. Но, когда Клод объяснила, что нужно прижаться к дереву всем телом, закрыть глаза и, собравшись внутри, как будто в комок, мысленно просочиться сквозь кору внутрь, вдруг попятилась.

— А что если я ничего не услышу?

— Почему не услышишь? Они же знают о тебе и обязательно заговорят.

Но Жанна отступила ещё на шаг.

— Я не о том… Вдруг Я НЕ СМОГУ услышать! Я же никогда ничего подобного не делала. Мне только один раз показалось, да и то… Это не был разговор. Просто озарение… Как на небе во время грозы — вспыхнуло на мгновение и всё… И я поняла… Но, вот так, с деревом… Может, не стоит и пытаться? Если я Дева, которую призовёт Господь, может быть, я должна говорить только с Ним, и только тогда, когда Он пожелает…

Жанна совсем отступила от дерева и виновато посмотрела на Клод.

Обычно подруга её понимала и любые разногласия старалась загладить: где можно — весёлостью, а где весёлость была не к месту — ласковым словом. Но сейчас она смотрела в ответ так, будто прислушивалась к какому-то неожиданному разладу внутри самой себя.

— Что с тобой? — спросила Жанна. — Ты обиделась?

— Нет… Ну, что ты… Я всё понимаю. Ты боишься ничего не услышать, чтобы не начать сомневаться… Но тебе нельзя сомневаться. Я, видно, глупая совсем, раз предложила такое… Всем предлагаю, но они всегда отказываются, считают, что такого быть не может. Ты первая согласилась, а может быть, как раз тебе это и не было нужно.

— Нет, мне нужно, — нахмурилась Жанна, рассердившись на свою трусость. — Рене сказал, что Дева, которую призовёт Господь, должна знать то, чего никто из людей не знает…

Она снова шагнула к дереву, но уже не так уверенно, как в первый раз, и Клод её остановила.

— Не надо, Жанна. Когда не уверена, лучше не делать, иначе точно не получится.

Она недолго о чём-то размышляла, а потом, словно стряхнув с себя оцепенение, засмеялась, как прежде.

— Я знаю, что тебе нужно! Давай завтра с утра пойдём к Дереву Фей, и я научу тебя слушать по-другому. Это очень легко, вот увидишь! И обязательно получится!

— Ну… если ты думаешь, что так лучше… Давай.

Жанна протянула руку Клод и благодарно её сжала.

С юной беззаботностью они уже через минуту обо всём забыли за весёлой болтовней. И так, болтая, вернулись в замок. Там, без конца переглядываясь и подхихикивая, выслушали от отца Мигеля целую лекцию о недопустимости легкомысленного поведения. А наутро снова сбежали. И не успело ещё солнце как следует подняться над горизонтом, обе уже стояли перед Деревом Фей.


— Нужно пройти дальше, на поляну, — сказала Клод. — Там есть одно место, где земля совсем ровная, а трава летом такая высокая, что когда её приминаешь, получается настоящее ложе. Но сейчас она ещё не выросла как надо, поэтому я взяла два холста, чтобы подстелить.

— А дерево? — спросила Жанна, которая была уверена, что именно Дерево Фей с ней заговорит.

— Нет-нет, это потом…

Клод вывела Жанну на ровную полянку, где девушки обычно собирали цветы, расстелила чистую мешковину, сбросила деревянные сабо и, подобрав юбки, легла и вытянулась в струнку.

— Ложись так же, — велела она Жанне. — Закрой глаза, постарайся совсем успокоиться… Нужно, чтобы стало легко-легко…

Жанна тоже сбросила башмаки, расстегнула жёесткий пояс на мальчишечьем камзоле и легла на спину возле Клод.

— Что теперь?

— Теперь ни о чём не думай.

— Я так засну.

— Нет. Сначала будет всё отвлекать, но ты представь, будто твои глаза обернулись и смотрят внутрь тебя. Так легче почувствовать, что снизу, из земли, как пар, поднимается дыхание всего скрытого в ней, а сверху, с неба, спускается поток ослепительно белого света…

— И, что потом?

— Не знаю… Когда свет неба и дыхание земли смешиваются в человеке, каждый видит своё.

Девочки замолчали.

Звуки зарождающегося лета окружили их, усиливаясь и сплетаясь в одну общую гармонию. И бесконечно долго лежали они в траве, сделавшись вдруг чем-то неуловимо похожими. Светлые пряди, выбившиеся из кос одной, отливали таким же золотом, как и коротко стриженые волосы другой. Нежный цвет девичьих лиц делал совершенно неразличимыми форму носа и подбородка, контур губ и изгиб бровей. Это были уже лица, озарённые одними и теми же переживаниями, переполненные счастьем и покоем, каких не познать в череде обычных дел и забот, искажающих изначальную гармонию. И, если бы кто-нибудь смог сейчас увидеть этих двух девочек, он бы сказал, что они сёстры… Или даже, что это одна девочка, разделённая на две ипостаси. И они не просто лежат на земле, а плывут в реке Времени, вместе со всем этим миром, повинуясь его тайной, величавой жизни. И они никогда уже не смогут быть просто девочками. Потому что с такими лицами, где сплелись воедино Разум, Душа и сама юная Жизнь, нельзя просто дышать и делать какие-то обычные, привычные дела, отдавая только им и силы и время…

Внезапно в лесу громко вскрикнула птица, и Клод первая открыла глаза.

Ровно секунду в них ещё дрожал отблеск того света, который виделся ей изнутри, а потом пелена реальности вернула им прежнее состояние.

— Как хорошо… — тихо вздохнула рядом Жанна.

— Да…

Обеим казалось, что все звуки этого мира, только что звучавшие в определённой, дышащей вместе с ними гармонии, медленно стихают, снова распадаясь на привычный щебет птиц, шелест деревьев, стрекотание кузнечиков…

— Я летала… — всё ещё расслабленно и еле слышно выговорила Жанна. — Летала, как ангел… Бесконечно далеко, сквозь облака, и никак не могла удержать этот полёт! Появлялись какие-то лица. Очень чёткие, но совершенно незнакомые. Они возникали на мгновение и тут же исчезали. И их я тоже не могла удержать. А потом… Я словно попала в струю света, в которой капли сверкали, как алмазы, и летели вверх и вверх… И я тоже летела за ними, но свет был так высок…

— Я знаю…

— Ты тоже это видела?

— Иногда.

— И тоже летала?

Клод медленно села. Она всё ещё улыбалась чему-то внутри себя.

— Я часто летаю. Но сегодня было что-то особенное. Я видела себя лепестком большого розового цветка… Хотя, может быть, он и не был таким уж большим, но мне казался огромным… Я видела соседние лепестки, чувствовала, какие мы крепкие, свежие, пропитанные солнцем… А ещё я чувствовала всё, что происходит внутри меня… Не могу этого рассказать — это так неуловимо. Но я действительно была лепестком!

Жанна тоже села.

— Как такое получается, Клод? Почему?

— Потому что все мы раньше были одним целым — деревья, птицы, цветы, и все, все, даже камни… Мы были, как куст, у которого один корень, но много-много отростков. И через корень эти отростки знали друг о друге всё. Потом они выросли, разделились, зажили своей жизнью, но память осталась… Вдруг мы с тобой сейчас что-то вспомнили?

— Не может быть, — прошептала Жанна.

— Почему? Если бы мы никогда не знали обо всём, что живёт вокруг так, как не знаем теперь, смогли бы мы догадаться, что колос, растущий из земли, надо срезать в определённое время, высушить, очистить его зёрна, смолоть их в муку, а потом добавить туда яйцо курицы, молоко коровы, масло из этого молока и замесить тесто, чтобы получился хлеб? Мы бы не догадались этот колос даже срезать! Вот сейчас, когда я была лепестком, я чувствовала какую-то особую нежность к сердцевине, вокруг которой росла… Как будто там находилась и самая суть, и предназначение. И я охотно принимала, что главное скрыто совсем не во мне… Ты понимаешь?

Жанна кивнула. Она слушала, раскрыв рот, и не скрывала изумления, когда смогла пробормотать:

— Никогда раньше ни о чём таком не думала…

Почему-то вопрос о том, откуда Клод всё это может знать, не пришёл ей в голову. Это знание казалось таким бесспорным после всего, только что прочувствованного, таким естественным и безусловным, что Жанна, не столько сказала, сколько выдохнула из самой глубины души то, что само собой приходило на ум и было сейчас абсолютно логичным и единственно правильным:

— Клод, а ведь это ты…

— Ты о чём?

— Ты — та Дева, которую призовёт Господь!

Клод в ужасе замахала руками.

— Быть не может! Даже не думай так! Вот уж не ожидала…

— Но почему?! Почему?

— Потому что НЕТ!

Пытаясь остановить подскочившую Клод, Жанна схватила её за край юбки.

— Ты родилась в Лотарингии! С тобой разговаривают деревья! Ты давно умеешь летать так, как я сегодня только попыталась. Ты училась только у старого смешного монаха, а знаешь больше, чем Рене! Тебе дано видеть и слышать такое, чего другим даже не понять… Для чего-то всё это было дано!

— Не знаю! Я не знаю, для чего… Но только не для того, чтобы идти воевать!

Внезапно Клод замерла, словно поражённая какой-то мыслью. Обернувшись на Жанну, она широко раскрыла глаза, потом упала на колени рядом с ней и крепко обняла.

— Господи, я ведь тоже раньше не задумывалась… На какой же страшный путь ты себя обрекла… — Она схватила подругу за руки, притянула их к своим губам и поцеловала. — Не надо было приводить тебя сюда! Но я думала… Я хотела научить… Чтобы ты осознала, что сама по себе и есть чистый ангел, способный лететь к свету… Чтобы не разуверилась! А теперь, когда всё у тебя получилось, и ты понимаешь, что не такая, как все, мне страшно! Там, куда ты пойдёшь не будет света! Через войну и зло, через грязь… Там столько грязи, Жанна! Господь не может быть так жесток, чтобы призывать именно тебя!

Скопившиеся в её глазах слёзы, наконец, прорвались двумя крупными каплями, извилисто скатившимися по щекам. Клод согнулась почти до земли и горько заплакала.

— Ну, что ты, что ты! — принялась успокаивать её Жанна. — Господь не жесток. Он всегда помогает. Он дал мне Рене, чтобы обучил воинскому делу, и дал тебя, чтобы почувствовать, каково это — лететь к свету. И теперь я знаю, что и для чего было сделано! Без тебя девочка Жанна стала бы просто Девой-воином, но только с тобой я буду уверена, что послана именно Господом, потому что ты научишь меня узнавать, как звучит Его голос. Ты — моя душа, Клод. Ты ей стала сегодня. И отныне мы должны быть неразлучны, как душа и тело. Понимаешь?

— Да.

— И ты согласна?

— Идти с тобой?

— Да.

— Согласна.

— До самого конца?

— До самого конца…

ТРУА

(21 апреля 1420 год)


— Итак, теперь у Франции новый дофин!

Изабо вынула перо из ослабевшей руки супруга, улыбнулась Монмуту и еле заметно подпихнула локтем Филиппа Бургундского.

— Не спешите, мадам! — прошипел тот, не оглядываясь.

Его бесила балаганная весёлость королевы, которая разве что не пританцовывала, подписав рукой безумца договор, по которому её сын, единственный оставшийся в живых, объявлялся незаконнорожденным, бастардом…

— Ваша светлость будет подписывать? — секретарь де Ринель протянул герцогу перо.

— Разумеется, буду! — огрызнулся Филипп, стараясь не смотреть в насмешливое лицо Монмута. — После их величеств!

Собственно говоря, на дофина Шарля Филиппу Бургундскому было более чем наплевать. Он и раньше воспринимал этого задохлика как нечто условное вроде хоругви, которую приказывает поднять над войсками командующий. Но после убийства отца Филипп начал дофина тихо ненавидеть. И не то чтобы страстно желал отомстить — скорее просто не желал прощать ту идиотскую, бессмысленную глупость, из-за которой теперь его заставляли подписывать то, что подписывать не совсем хотелось!

Уже в декабре прошлого года, когда вся Европа терялась в догадках относительно причин, по которым французский принц так подло и, на первый взгляд, совершенно безосновательно убил первого герцога королевства, Генри Монмут пригласил Филиппа в Аррас для личной встречи. И там, даже не прибегая к помощи изысканных выражений чтобы смягчить горечь пилюли, коротко и жестко дал понять новому герцогу Бургундскому, что рассчитывать во Франции ему больше не на кого.

— Вряд ли вы сможете продолжить дело вашего отца. Для этого надо с одной стороны, протянуть руку дружбы его убийцам, чего на вашем месте не сделал бы никто. А с другой — продолжать водить меня за нос, обещая брак с принцессой Катрин и бесконечно откладывая его до лучших времён. Чего на моём месте тоже никто бы не потерпел. Как военный противник вы для меня слишком слабы, герцог. Но иметь вас за спиной в качестве врага не хотелось бы. Особенно беря во внимание тот факт, что как союзник вы можете быть более полезны.

Филипп в ответ только хмурился и вздыхал про себя. Ему и без Монмута было ясно, что убийство отца перечеркнуло все планы, касающиеся союза с дофином. А это в свою очередь перечеркивало всякую возможность собрать армию и дать Англии достойный отпор.

Но не говорить же Монмуту, что дело отца он не стал бы продолжать в любом случае. И, будь его воля, давно бы со всеми договорился с меньшим гонором и претензиями, от которых толку никакого, но зато получается то, что случилось на мосту в Монтеро… Беда, однако, состояла в том, что планы самого Филиппа никого сейчас не интересовали. И, глядя в надменное лицо английского короля, он прекрасно понимал: перспектива, в сущности, одна — нахмуриться, повздыхать и кивнуть.

— Как только мы с вами подпишем соглашение о признании моих прав на французский престол, — говорил Монмут, тоже видевший всего одну перспективу, — это будет означать одновременно и продление союзнического договора с вашим отцом, который мы заключили в восемнадцатом году, и начало вполне законных военных действий против коалиции в Пуатье. С вашей поддержкой я их быстро разобью.

— Вы разобьёте их так же быстро и без моей поддержки, ваше величество, — вставил Филипп.

— Но ваше присутствие придаст моим действиям благородный оттенок возмездия…

Монмут даже не скрывал усмешки и того наслаждения, с которым загонял свою жертву в угол.

— Но королева… — предпринял робкую попытку Филипп. — В конце концов, коалицию в Пуатье возглавляет её сын. И мой отец пытался договориться с ним с её ведома и соизволения.

— Не берите в голову, — тонко улыбнулся Монмут. — Давайте сначала мы с вами заключим договор всего лишь о признании моих прав. А потом пригласим к нашему союзу и королеву. В известном смысле, я сам скоро стану ей сыном…

Что тут было делать? Пришлось Филиппу всё-таки кивнуть, а потом и подписать уже готовую грамоту о том, что он признаёт английского короля вполне законным наследником французского трона.

Теперь оставалась слабая надежда на Изабо — вдруг воспротивится. Но её величество, приглашённая к союзу, откликнулась так охотно и так инициативно, что пришлось составлять новый договор, ради закрепления которого все действующие лица съехались в Труа, где сначала довольно поспешно провели церемонию бракосочетания короля Генри с принцессой Катрин, а потом торжественно, при полном параде, собрались в церемониальном зале королевского замка для его подписания.

По новому договору права Монмута не просто подтверждались — они закреплялись официально, делая дофина Шарля никчёмной и бесполезной фигурой на политической шахматной доске, раскинувшейся по обе стороны Ла Манша. Нисколько не заботясь о собственной репутации, Изабо пошла даже на объявление сына незаконнорожденным. И первая схватилась за перо, чтобы подписать окончательный вердикт: после смерти Шарля Шестого Безумного его трон наследует Генри Монмут, король Англии, сеньор Ирландии, герцог Аквитанский и единственный законный потомок по линии Капетингов, потому что ветвь Валуа была запятнана. «Так называемый дофин» — формулировка более приличная документу, который останется Истории, чем вульгарный бастард — лишался прав на престол за чудовищные и ужасные преступления, несовместимые с королевским достоинством.

Филипп на всё это смотрел с легким презрением. Ему, конечно, много чего наобещали. Туманные намёки на то, что за свою уступчивость он со временем получит регентство и наследные права в Голландии и Зеландии душу конечно согревали, но, когда это будет, и будет ли вообще, оставалось вопросом. Зато дофином можно было пренебрегать на бумаге и в разговорах, однако не брать в расчёт армию, которая медленно, но верно собиралась вокруг него в Пуатье, было просто глупо. Поэтому и стоял Филипп Бургундский посреди церемониального зала замка в Труа набычившийся словно ребенок, которого родители заставляют пить горькую микстуру, пообещав нашлёпать, если не сделает, но дать сладкую конфетку, если будет послушен.


— Герцог изволит всё делать по этикету, — засмеялся Монмут, отбирая перо у секретаря. — После их величеств — так после их величеств… Я быстро подпишу.

Наклонившись над документом, который осуществлял вожделенную мечту долгой вереницы английских королей, он занёс было руку, но вдруг остановился. А через мгновение бросил перо, так и не подписав.

— Должен ли я подписывать сам? — спросил Монмут, ни к кому не обращаясь. — Короны даются государям по праву рождения самим Господом, а люди только утверждают в правах более достойного. Могу ли я утверждать себя в собственных правах, да ещё в обход другого, пусть и совершившего чудовищное злодеяние? Нет. Я только подчиняюсь воле Господа и принимаю волю людей.., — он слегка поклонился всем присутствующим, — так же клянусь принести этой стране мир и стабильность под моей рукой. Но подпись за меня приличней поставить другому.

Он сделал еле заметный запрещающий жест своему брату Бэдфорду, который уже выдвинулся вперёд, и кивнул секретарю.

Де Ринелю дважды повторять не пришлось. Хотя руки его подрагивали от волнения, он быстро сообразил чего хочет король, уверенно взял перо и поставил свою подпись на документе, который, по мнению всех присутствующих, должен стать поворотным в истории Франции.

«Ни один из Ланкастеров не подпишет эту бумажонку, — словно говорил взгляд Монмута, брошенный сначала на брата, а потом и на герцога Бургундского. — Пока всё это фарс. Но фарс необходимый, чтобы я смог надеть корону Франции. Потом же, когда весь мир увидит насколько я достоин, про фарс забудут. Однако подписи останутся навечно. И подпись секретаря — тоже навеки — останется всего лишь подписью секретаря».

— Извольте, ваша светлость, — снова протянул герцогу перо де Ринель.

— Давайте же, герцог, хватит упрямиться! — прошипела сзади Изабо.

Кое-как расплющив губы в улыбке, Филипп подошёл к столу, на котором лежал документ, и расписался нарочито небрежно, в противовес любовно выведенной подписи секретаря. «Опять прикрылся своим благочестием, — подумал он про Монмута. — Всем нос утёр. Дескать, это вы сами своими руками признали собственного принца недостойным. А я, что ж… Я только заверил через секретаря, что не возражаю».

— Поздравляю, Гарри, — услышал Филипп за спиной тихий шёпот герцога Бэдфордского, — теперь ты и на деле король Англии и Франции.

— А ты, Джон, мой наместник и регент. Надеюсь, скоро займёшь подобающее тебе место в Париже. Хочешь пожить в Лувре, братец?

— Ещё бы не хотеть! А брату Кларенсу отдадим Орлеан…

«Уже поделили», — подумал Филипп. Он повернулся к королеве и мстительно спросил:

— Полагаю, с вашим регентством покончено, мадам?

— Как и с вашим отцом, — равнодушно ответила Изабо.

С подчёркнутой бережливостью она взяла под руку своего безумного супруга и передала его слугам и камердинеру, как передают реликвию, доставаемую по каким-то особым случаям. Король бессмысленно улыбнулся, провожая её взглядом, словно спрашивал, не нужно ли «душеньке» от него чего-то ещё. Но «душенька» получила, что хотела, и убирала реликвию на хранение до следующей необходимости. Изабо и так, слава Богу, потратила достаточно времени, подготавливая мужа. «Надо выглядеть достойно, мой дорогой. Приедет английский король и он хочет, чтобы ты подписал бумагу, которая позволит ему защищать тебя… Какой дофин? Твой сын? Но у тебя нет сына, дорогой. Твои сыновья давно умерли, зато осталась дочь. А её муж, английский король, как раз и хочет стать твоим сыном, чтобы защищать и беречь… Как кого? Конечно тебя! От кого? От того, кто называется твоим сыном, а сам только и хочет, чтобы прийти и разбить тебя… Нет-нет, я тоже этого не хочу! Давай попросим английского короля, и он сделает тебе драгоценный футляр… Хочешь футляр, милый? Тогда постарайся выглядеть достойно и подпиши бумагу».

Филипп с ненавистью посмотрел королеве в спину. Она видно думает, что обеспечила себе беззаботную жизнь? Но когда окажется, что положение приживалки при дворе герцога Бэдфорда — вещь довольно унизительная, назад переиграть не получится. Жаль, правда, что за удовольствие увидеть на её лице понимание собственной глупости придётся дорого заплатить целому государству! Но, Господи, как же хочется прямо сейчас сказать Изабо что-то такое, что вызовет у неё хотя бы обеспокоенность! «Может, подойти и сообщить, что её дочь — моя бесплодная супруга — тяжело больна и скоро, наверное, отдаст Богу душу? — подумал Филипп. — Хотя вряд ли мадам королеву это обеспокоит. Боюсь, судьбы детей волнуют её еще меньше, чем судьба Франции…».


*  *  *


После завершения официальной церемонии к герцогу Бургундскому протолкался Пьер Кошон.

Дружба с английским епископом Винчестерским и герцогом Бофором, завязанная на Констанцском соборе, тоже стала приносить плоды, и его преподобие даже после смерти покровителя продолжал делать карьеру, но теперь уже при двух дворах сразу. В Труа он находился и как один из восьми ходатаев по делам королевской резиденции, и как советник короля Шарля, и как полномочный представитель Парижкого Университета, по-прежнему благодарного Кошону за все оказанные благодеяния. Кроме того, секретарь английского короля де Ринель, только что поставивший свою подпись под историческим документом, был женат на племяннице Кошона Жанне Биде, своей должностью целиком и полностью обязан новому родственнику и, разумеется, благодарен сверх меры. Сейчас он активно зондировал почву на предмет предоставления дяде должности советника при короле английском. И, судя по всему, дела его продвигались без особых затруднений.

С Филиппом отношения тоже налаживались.

Не кто иной, как Кошон, от имени короля Шарля приехал в середине февраля к молодому герцогу Бургундскому, чтобы передать ему полуприглашение-полуприказ явиться в Труа для подписания договора. С обычной своей готовностью его преподобие собрался в дорогу и прихватил особо секретные документы герцога Жана, которыми тот интересовался последнее время. Документы содержали целый ворох шпионских донесений относительно герцогини Анжуйской и касались в основном её дел в Лотарингии. Но был среди этих документов еще и листок, исписанный рукой Жана Бургундского, где герцог пытался из разрозненных фактов выстроить логическую цепочку. Этот листок Кошон увидел впервые и, ознакомившись с ним по дороге, серьезно задумался. Мадам герцогиня, если верить герцогу, затевала такое, что было куда серьёзнее, чем какой-то привычный, обыденный заговор.

Документы перед герцогом Филиппом он выложил сразу после того, как передал приглашение от короля. При этом обставил всё так, словно монаршее поручение было лишь довеском к единственному желанию преподобного ознакомить сына с последними делами погибшего отца.

— Ваша светлость, — говорил Кошон, стараясь не обращать внимания на сурово сведённые брови Филиппа. — Из этих бумаг становится ясно, что вашего батюшку убили не по каким-то личным соображениям, а из тонкого политического расчёта. Просто в свои дела его светлость благоразумно никого не посвящал, понимая, как это может быть опасно. Однако он что-то искал… Связь между Иоландой Анжуйской и Карлом Лотарингским, их общие дела — во множестве документов, которые пометил ваш отец, видны отчетливо. И дела эти явно направлены не только на брак между сыном герцогини и дочерью герцога. Скорее, этот брак стал необходимым условием для успешного выполнения их плана… Ознакомьтесь с документами, ваша светлость. А если что-то будет непонятно, сразу посылайте за мной — ведь кое-что из этих бумаг добыл для герцога Жана именно я.

После такого вступления Филипп, естественно, не мог отмахнуться от докучливого прелата. А когда внимательно изучил полученные бумаги, был вынужден послать за Кошоном и провёл с ним взаперти почти целый день.

Масштаб планов мадам Иоланды, расписанный рукой герцога Жана по пунктам, поразил их и размахом, и остроумием самого замысла. Лотарингская Дева, о которой толковали уже не одно столетие, пришлась бы сейчас очень ко двору в Пуатье и стала бы для дофина Шарля настоящим спасением. Но, как ни прикидывали Филипп с Кошоном, всё равно выходило, что не герцог Бургундский, а сам дофин расстроил все эти грандиозные планы, запятнав себя поступком, несовместимым с королевским достоинством. И теперь, явись такая Дева перед лицом Европы — и там, и в самой Франции мало нашлось бы желающих поверить, что Господь посылает своё благословение убийце.

— Что-то тут не вяжется, — бормотал Филипп, окончательно забывший за этот день о своей неприязни к Кошону. — Выходит, что смерть моего отца им только навредила, но отца тем не менее убили…

— Может, у всего этого есть «двойное дно»? — предположил Кошон. — Если вашей светлости будет угодно, я мог бы продолжить собирать сведения.

— Я подумаю…

Герцог вдруг обнаружил, что, помогая разбираться в бумагах, преподобный явил не только недюжинный ум, но и особого рода сообразительность, толкуя некоторые события, изложенные в донесениях, с таких позиций, до которых сам Филипп с высоты своего положения никогда бы не снизошёл. В конце концов, отдавая должное неоценимым качествам прелата, он был вынужден признать, что людьми, подобными Кошону, никогда пренебрегать не следует, и что отец его поступал достаточно мудро, благодетельствуя людям низкого сословия, из которых потом получались слуги, преданные как псы, которых со щенячьего возраста кормила одна и та же рука.

— Я подумаю, — повторил герцог более мягко. — И обязательно дам вам знать о любом своём решении.

С большой неохотой, озаботившись ещё и скрытой угрозой со стороны планов мадам Иоланды, Филипп стал собираться в дорогу, прикидывая, что лезть открыто в это дело, пожалуй, не стоит, иначе можно и секирой по голове получить. Но обезопаситься крепкими союзниками стоило. Поэтому, припрятав пока бумаги Жана Бургундского в надёжное место и не затягивая надолго сборы, герцог с Кошоном прибыли в Труа 22 марта. А потом почти месяц дожидались приезда английского короля, регулярно встречаясь и обдумывая дальнейшие действия.


— Полагаю, нам следует на время затаиться, — тихо проговорил Филипп, когда после подписания договора Кошон протолкался к нему сквозь толпу придворных. — Посмотрим, что будет дальше, а там сориентируемся и решим. Скорей всего, в Пуатье не задержатся и поднимут голос, чтобы заявить какой-нибудь протест, и нам нужно очень весомо и так, чтобы не забывалось, напоминать им об убийстве моего отца, упирая на то, что этот поступок несовместим с королевским достоинством. Пусть помнят… Помнят не только они, но и вся Европа! И пусть даже не пробуют призвать свою Деву! Я стану первым, кто бросит в неё камень.

— Это легко устроить, ваша светлость, — убедительно кивнул Кошон. — Может быть, вам следует уже теперь обратиться к королю с прошением об удовлетворении за убийство герцога Жана. А я берусь устроить, чтобы прошение огласили в королевской судебной палате и повторно осудили дофина уже королевским судом…

— Нет, пока рано, — ответил Филипп. — Но предложение дельное…

Он осмотрел зал, где разряженные в пух и прах дворяне всё ещё подобострастно толпились возле Монмута и, подавив в себе вполне понятное нежелание признавать ошибки, всё-таки выговорил то, что Кошон так страстно желал от него услышать:

— Не скрою, ваше преподобие, вы действительно были очень полезны моему отцу, и были бы полезны так же и мне, не обременяй вас многочисленные должности. Но, если при случае, когда-нибудь…

— Ни слова больше, ваша светлость! — оборвал его Кошон, скрывая радость под смирением и скорбью. — Моя преданность вашему дому останется неизменной. И, если судьбе будет угодно вознести меня ещё выше… если, скажем, когда-нибудь, я получу епископский сан… интересы вашего семейства всегда будут для меня приоритетными и обязательными к исполнению.

В ответ Филипп только легко усмехнулся.

— Аминь… Это тоже не трудно устроить.


*  *  *


Молодой герцог сдержал обещание, убив сразу двух зайцев.

Чтобы не сидеть сложа руки, он укреплял свое влияние, где только мог, и пробивал должности для своих людей там, где желал. А желал он, в частности, крупнейший диоцез на севере Франции, который простирался от Бове до Компьеня, и где место епископа пустовало уже почти год. Таким образом, в августе 21-го числа двадцатого года, на освободившуюся после смерти канцлера Франции должность епископа города Бове был назначен Пьер Кошон.

Городской клир выразил было недовольство, но как-то быстро притих, хотя основания для недовольства были существенные. Человек, фактически без роду и племени, получал назначение, которое давало ему звание пэра Франции от духовного сословия и вменяло в обязанность присутствовать на коронационных торжествах! Подобные привилегии были приличны канцлеру, а не какому-то Кошону! Но назначение тем не менее состоялось, и в декабре новоиспеченный епископ Бовесский, обросший целой свитой, положенной ему по должности, уже сопровождал короля Шарля и короля Генри во время их торжественного въезда в Париж.

Смотрел епископ на всех гордо и непреклонно.

Через три дня ему предстояло выполнить своё обещание и огласить в королевской судебной палате прошение герцога Филиппа о «предоставлении ему удовлетворения за убийство отца». Но для епископа Кошона сделать это было теперь не столько хлопотно, сколько приятно.

Даже от Жана Бургундского — светлой памяти благодетеля — не получал он таких почестей, которые сыпались ныне с благодарных рук дальновидного Филиппа. Всего неделю назад — неслыханная честь! — герцог принял приглашение Кошона на обед и был очень доволен тем, что подавали его любимую рыбу под соусом, сладкое вино с корицей и фрукты, орошенные вином. Там же, на обеде, во всеуслышание Филипп заявил, что намерен прямо за этим столом держать свой герцогский совет, потому что «все, кто нужен, присутствуют». И поручил красному от удовольствия Кошону составить тот документ, который как раз и следовало огласить в судебной палате через три дня.

А еще через месяц герцог Бургундский пообещал возглавить процессию торжественного въезда самого Кошона в Бове, что значительно поднимет престиж нового епископа в глазах местных клириков!

Так что теперь, поднимая благословляющие руки над толпой, сбежавшейся приветствовать сразу двух королей, преподобный Пьер думал, что такого мира и покоя, которые ныне воцарились в его душе, не бывает, наверное, даже у святых. Сбылась вожделенная мечта! И тут же появилась новая, до которой тоже рукой подать, потому что летом, если верить де Ринелю, когда Монмут с молодой супругой отправится в Лондон, чтобы начать подготовку крестового похода на Святую землю, возможно... ох, как возможно он возьмёт с собой и Пьера Кошона в качестве советника!

И душа епископа Бовесского ликовала, возносясь выше ангельских голосов певчих из часовни Сен-Шапель.

ПУАТЬЕ

(1420-1421 годы)


После убийства Жана Бургундского первым бессознательным порывом мадам Иоланды было уехать обратно в Анжу и «отвратить свой лик от дома дофинова» и ото всей, сплотившейся вокруг него, коалиции. Но потрясение от рухнувшего плана — такого продуманного, выношенного, подготовленного с ювелирным расчётом — оказалось настолько велико, что буквально «обездвижило» герцогиню на несколько дней. Она только и могла, что молча выслушивать сбивчивые оправдания Шарля, которые сводились в основном к одному: «Он угрожал ВАМ, матушка»; потом высокопарные объяснения де Жиака: «Нанесённое оскорбление метило не в меня, мадам, а в наследника престола. Вы бы видели, как нагло Бургундец повёл себя при встрече…» и, наконец, покаянные извинения Дю Шастеля, которого «даже не взяли на встречу, не то, чтобы поставить в известность о заговоре». И только один раз, видимо, совсем забывшись от боли неожиданного удара, она обернулась к Рене и с горечью спросила:

— Ты куда смотрел?

Но осеклась, увидев в глазах сына сожаление и невысказанный упрёк. Кто-кто, а он не имел к произошедшему никакого отношения, потому что приехал ненамного раньше матери.

«Надо было ввести его в парламент, — запоздало подумала мадам Иоланда. — Уж Рене не дал бы этим интриганам разгуляться». А теперь, что ж… Проводить дознания и выяснять кто что делал, почему и зачем было уже поздно. Дело сделано. И сделано топорно во всех смыслах.

Срочно вернувшийся в Пуатье герцог де Бар предлагал какие-то слабые меры, призванные хоть как-то загладить ситуацию, и даже советовал обратиться к папе, упирая на то, что вопрос о тираноубийстве был не так давно решён им положительно. Но мадам Иоланда безнадёжно качала головой. О каком папе могла идти речь, если своей тиарой Мартин Пятый был целиком обязан герцогу Бургундскому?!

— Мы только разозлим его напоминанием о тяжбе по поводу тираноубийства, и заставим принять сторону английского короля в вопросе престолонаследования. Вы сами знаете, дядя, каким благочестивым считают Монмута в Европе, и папа только выиграет поддерживая его против дофина-убийцы.

Целую неделю герцогиня находилась в бездействии, медленно, как после смерти мужа, возвращаясь к активной жизни и прикидывая, что в создавшейся ситуации можно сделать. И хотя очевидно было, что сделать ничего уже нельзя, мадам Иоланда нашла-таки выход — начать всё сначала. Начать, хотя бы исходя из имеющихся реалий и стараясь подготовиться к любому, даже самому плохому, обороту дела. Предупреждён — значит вооружён! А предугадать следующие шаги противников было не так уж и сложно, и надо было лишь определиться, насколько далеко они готовы зайти?

Поэтому, оставив в стороне поиск правых и виноватых, герцогиня первым делом приструнила парламент, послушно присевший перед ней на задние лапки, потом вызвала из Анжу своего третьего сына — шестилетнего Шарля — которого немедленно определила на службу к дофину. «Моя семья приняла когда-то на себя заботу о принце Франции, и теперь, что бы ни случилось, мы ответственны за его жизнь и достоинство, все — от мала до велика! — холодно оповестила она парламент. — В эти тяжёлые дни, когда от дофина бегут те, кто лишь притворялся искренне преданным, я призываю под его знамёна даже своего малолетнего сына. И всякий, кто не только на словах считает наше дело правым, пусть следует моему примеру!»

Другим её шагом была попытка возобновить переговоры хотя бы с королевой. Но Изабо ответить не пожелала. А в декабре шпионы герцогини доставили ей сведения о том, что английский король встретился в Аррасе с Филиппом Бургундским и, по слухам, уже готовится тройственный договор, в котором примет участие и королева.

— Идиотка! — только и смогла выговорить побледневшая мадам Иоланда, прекрасно понимая, что сборище этой троицы договориться могло лишь о том, чтобы лишить Шарля престола.


Дофин, предоставленный на это время сам себе, затаился в покоях. С одной стороны, он испытывал острое чувство вины перед «матушкой» за своё самоуправство, но с другой — никак не желал забыть то возвышенное чувство собственной значимости, которое никогда и нигде не проявлялось так весомо и полно, как это было там, на мосту в Монтеро!

Недавние советники с появлением мадам Иоланды разбежались кто куда. Де Жиак ходил с таким видом, словно говорил всем и каждому: «Извольте, я готов принять вину за случившееся на себя, но, говоря по правде, при чём тут я, господа? Разве позволено людям моего положения совершать подобные вещи без приказа?». А преданный Ла Тремуй вообще исчез, прислав только письмо, в котором нижайше просил позволения вернуться в своё поместье в Сюлли потому что «драгоценная жена Жанна очень больна».

В первый момент Шарля такое отступничество обескуражило, но, подавив в себе желание броситься на грудь к Дю Шастелю и выплакать ему, как раньше, хотя бы часть своих обид, он решил не обращать ни на что внимания.

«Я будущий король, — думал он, высматривая из окна тонкую борозду реки на горизонте, видимую сквозь широкую просеку, что вела к замку. — Я уже король, потому что имею парламент и армию. И если я казнил пса, посягавшего на мою власть, то поступил тоже как король, который наказывает своего вассала. Поэтому краснеть мне не из-за чего, и, что бы дальше ни случилось, я должен открыто смотреть в лицо любому и не жаждать поддержки тех, кто стоит ниже меня».

Шарль даже попытался при случае высказать всё это мадам Иоланде. Но герцогиня терпеливо выслушала, глядя куда-то в сторону, а потом, сдерживая тон, чтобы не выглядело, как нравоучение, ответила:

— Недостойными средствами достоинство явить нельзя. Тем более защитить. До сих пор на этом политическом турнире вы выступали как рыцарь, честно соблюдающий правила. Но этот последний поединок рыцарской славы не принесёт.

— Я не сражался с Бургундцем! — Шарль сделал последнюю попытку «гордо выпрямиться». — Я покарал его, как строптивого вассала!

— У вас ещё нет таких прав, мой дорогой.

Мадам Иоланда вслух вообще не упрекала Шарля. Но ему порой казалось, что легче было бы услышать тысячи упрёков, чем ловить на себе этот её новый взгляд, в котором нетрудно было рассмотреть откровенную печаль. И, поскольку причина печали была Шарлю абсолютно ясна, он испытывал очень неприятное неудобство при мысли, что герцогиня могла в нем разочароваться. «Она думает, будто я слишком быстро поддался на уговоры случайных советников, — говорил себе Шарль. — Но, разве не она же всегда повторяла, что поступать я должен по собственному разумению?! А мне было гораздо легче убить Бургундца, чем договариваться с ним!»


Однако не прошло и полгода, как известие о подписанном в Труа договоре заставило дофина, отвергнутого королевским домом, схватиться за голову.

В который уже раз подтверждённая самой жизнью правота мадам Иоланды показала ему, что собственное разумение ещё недостаточно широко и объемно, чтобы предвидеть все последствия. И что временная лёгкость души не стоит того, чтобы из-за неё терять корону и целую жизнь.

— Матушка, простите меня! Простите! — снова рыдал Шарль, уткнувшись в колени герцогини. — Я всё испортил и себе, и вам! Больше никогда, никогда… Буду слушать только вас! И первенца, который будет у нас с Мари, назову Луи в честь вашего супруга, упокой Господь его светлую душу, потому что собственный отец от меня отказался! Давайте прогоним де Жиака, чтобы все тут поняли — только вы… только ваше слово…

— Мы не будем никого прогонять, — успокаивающе погладила его по голове мадам Иоланда. — Де Жиак предан вам уже хотя бы потому, что никто больше не захочет оказать ему покровительство. К тому же, он очень богат… Не разбрасывайтесь людьми, Шарль. Нам сейчас дорог каждый, способный предоставить в ваше распоряжение хотя бы сотню воинов, и хотя бы сотню салю на их содержание…

Но тут за первым ударом последовал второй.

Горькое известие, что сразу после подписания тройственного договора в Труа, Генри Монмут вступил в Париж бок о бок с королём Шарлем и приветствовался горожанами так же, как он, повисло над Пуатье чёрной тучей.

Теперь уже не следовало пренебрегать никакими средствами, и мадам Иоланда, в отчаянии махнув рукой, позволила герцогу де Бар оправить письма нескольким расположенным к нему кардиналам, состоящим на службе у правящих монархов Европы, а сама села писать герцогу Бретонскому.

«Ничего другого мне не остаётся, — думала мадам Иоланда. — Ещё немного, и Монмут потребует вернуть английской короне Прованс и Анжу! Мой Анжу, который я отдам только со своей жизнью! Но если заручиться поддержкой Бретони, если не отступится Карл Лотарингский, если удастся призвать под свои знамёна уже обиженных англичанами Алансона или сказочно богатого де Ре… Нет, мы ещё не загнаны в угол настолько, чтобы перестать бороться! Пусть лучше Монмут сам десять раз подумает, прежде чем требовать от меня чего-то!».

Она не рассыпалась в любезностях, прибегая к обычным в делах уговоров уловкам. С предельной откровенностью мадам Иоланда сообщила Жану Бретонскому, что нуждается в его поддержке и предлагала внести недостающую часть выкупа за его брата Артюра де Ришемон, всё еще томившегося в плену у герцога Бэдфордского.

Однако полученный ответ едва не лишил её всякой надежды. Герцог благодарил за предложенную помощь и выражал уверенность, что обрадует её светлость сообщением о готовящемся освобождении мессира де Ришемон. «Дело в отношении брата уже улажено — писал Бретонец, — он будет отпущен под честное слово. А по возвращении намерен заключить брачный союз с Маргаритой, сестрой убитого герцога Бургундского. Как Вы понимаете, это акт милосердия и дань преданной дружбе, потому что мадам Маргарита, если Вы, конечно, помните, приходится вдовой безвременно умершего дофина Луи, с которым мой брат был очень дружен…».

— Спасибо, что не написал «законного дофина Луи», — с досадой пробормотала мадам Иоланда, отбрасывая письмо.

Ей не надо было дочитывать до конца, чтобы узнать о признании герцогом Бретонским договора в Труа. Слухи оказались проворнее герцогских посыльных, и того, что мадам Иоланда прочла, было достаточно для их полного подтверждения.

Стараясь не поддаваться отчаянию, она только презрительно усмехнулась, когда узнала от дядюшки де Бара, что кардиналы, которым он писал, ответили весьма туманными формулировками, но, если читать между строк, общий смысл настроений при королевских дворах Европы был таков: «Не вмешиваться, пока всё не станет определённее».

— Другого я от них и не ждала, — сказала герцогиня даже без досады.

И тут Судьба подарила первый лучик надежды, осветивший в сгущающемся мраке хоть какую-то перспективу. Пришло, наконец, известие от Карла Лотарингского!


*  *  *

Весь последний год герцог Карл пребывал в подавленном состоянии. Должность коннетабля, которой его всё равно что наказали, не принесла ожидаемого удовлетворения. Как человек, занимающий высокую государственную должность, он чувствовал себя совершенно бесполезным.

Прибрав к рукам Нормандию, так и не получившую от Франции никакой военной помощи, Монмут продвигался всё дальше и дальше, захватывая уже французские города практически без боя, потому что при королевском дворе ко всему этому относились только с лёгкой долей испуга. Дескать, страшненько, конечно, но как-нибудь устроится. И вы, ваша светлость, господин коннетабль, тоже не сильно переживайте. Не этот король, так другой… Вам-то с вашей Лотарингией какая печаль?

Да и соглядатаи герцога Бургундского исправно несли службу, что тоже не прибавляло оптимизма, потому что лишало Карла возможности связаться с Бурже или с Пуатье и узнать, что за настроения витают там. О делах в лагере дофина приходилось узнавать через вторые руки или только официальные сводки, составленные секретарями герцога Бургундского. Все же нюансы переговоров, закулисные ходы и беседы, происходившие с глазу на глаз, были для герцога Карла недоступны. Зато он постоянно чувствовал почтительно-шпионскую заботу своего окружения. И протягивая донесения или письма очередному гонцу, нисколько не сомневался в том, что каждый его адресат — будь то хоть сам герцог или король — тщательно фиксируется и, наверняка, заносится в какой-нибудь список, который потом тому же герцогу на стол и ложится.

Не понимая, что ему делать, а, точнее, занимаясь совсем не тем, чего требовала от него должность коннетабля, Карл страшно злился! И в первую очередь на Жана Бургундского. Но после убийства в Монтеро, когда прискакавший в Париж гонец сообщил эту новость буквально задыхаясь от гнева, герцог Лотарингский вздрогнул и побледнел вполне искренно.

Как рыцарь, как человек, в чьих жилах тоже текла неприкосновенная королевская кровь, и как бывший… Хотя нет… Семь лет — в детстве большая разница, поэтому закадычными друзьями они никогда не были. Но перед самым разладом, ещё до турецкой кампании, случился и у них пусть короткий, но памятный период, когда юность словно сократила разницу в возрасте. И были общие мечты, интересы, надежды… Были такие понятные друг другу амбиции людей, наделённых властью. И была, кажется, дружба, которая потом сломалась под тяжестью тех же амбиций…

Смерть герцога заставила Карла просидеть целый вечер и ночь без сна в своих покоях в Лувре. Разум подсказывал, что надо бы перейти в часовню Сен-Шапель и помолиться, но тело оставалось неподвижным.

Почему дофин решился на это убийство?! Почему мадам Иоланда это позволила? Может быть, герцог Жан и ей пригрозил сжечь Домреми со всеми жителями? Или, не дай Господи, сделал это и был убит не из политического расчёта, а просто потому, что больше не существовало цели, к которой мадам Иоланда стремилась столько лет?!

Все эти соображения, перемешанные с давними добрыми воспоминаниями и с воспоминаниями недавними, совсем недобрыми, привели к тому, что утро после бессонной ночи герцог Лотарингский встретил с настороженностью человека ни в чём не уверенного. И единственное, что ему оставалось — это принимать решения, соотносясь с чувствами и собственной интуицией.

Связываться с герцогиней Анжуйской он пока не решался. Кто знает, насколько далеко продвинулся Бургундец в своих расследованиях и не поставил ли в известность королеву? Возможно, слежка за герцогом всё ещё продолжалась, а новые обстоятельства могли сложиться так, что сомнения в его лояльности перед правящим двором были бы нежелательны.

Но интуиция подсказывала — помощь мадам Иоланде надо было оказать. Поэтому, воспользовавшись общей суматохой, герцог окольными путями добился освобождения из плена молодого Жана — Орлеанского бастарда, который, не задерживаясь ни на мгновение, прямиком отправился в лагерь дофина. А после этого, с помощью намёков и всякого рода иносказаний, дал понять герцогине Алансонской, что помощь и покровительство для себя и своего сына она верней всего найдёт не здесь, при королевском дворе, а тоже у дофина. Или, вернее сказать, у герцогини Анжуйской.

Мадам Алансон, которая по матери приходилась кузиной герцогам Бретонским, все намеки поняла прекрасно и осталась очень благодарна. Её одиннадцатилетнего сына Жана тоже фактически лишили наследства после смерти отца, погибшего под Азенкуром. Брат Монмута, герцог Бэдфордский, изгнал вдову со всех её земель, полученных им от английского короля в качестве военного трофея. И теперь несчастная герцогиня больше всего боялась, что её сын потребует возвращения собственности, а не добившись своего, проявит строптивость и добьётся, в лучшем случае, отлучения от двора, которое означало для них голодную смерть, а в худшем… Ох, об этом герцогиня Алансонская даже думать боялась!

Будучи женщиной совсем не глупой, она не могла не понимать, что скоро весь Париж, а затем, возможно, и Франция разделят участь её поместий, но ехать к дофину вот так, не имея возможности предложить ни средства, ни военную помощь, не позволяла родовая гордость.

— Я не знаю, на что надеется наш дофин, — сказал как-то в её присутствии Карл Лотарингский. — Возможно, он думает, что герцоги Бретонские окажут ему помощь после того, как мессир Артюр испытал все лишения английского плена. Но, боюсь, желающих выступить посредниками в такого рода переговорах не найдётся. А напрямую положительный ответ в Пуатье вряд ли получат.

С признательностью взглянув на Карла, мадам Алансон прекрасно поняла, чем может отплатить за покровительство, и через день вместе с сыном тихо покинула Париж. В кармане, подшитом к подкладке камзола юного Жана, они увозили письмо Карла Лотарингского к Иоланде Анжуйской.

Письмо на всякий случай самое невинное, больше похожее на рекомендательное, в котором коннетабль Франции просил оказать покровительство и помощь вдове рыцаря, погибшего под Азенкуром. Но под витиевато закрученными фразами, слишком холодными и слишком, пожалуй, витиеватыми, мадам Иоланда прочла всё, что ей было нужно – Карл Лотарингский не отступился и не предал. А, значит, свадьба Рене состоится, и дофин получит помощь более внушительную, чем та, на которую он мог рассчитывать без Лотарингии…

— Благородная кровь всегда найдёт сердце, к которому надо стремиться, — сказала герцогиня, раскрывая объятья и Жану Алансонскому, и Орлеанскому бастарду. — Наши враги не думали, что так просчитаются, нанося оплеуху законному наследнику престола. Дети лучших дворян Франции, истреблённых Монмутом под Азенкуром, никогда не согласятся видеть его своим королём.


И она была права. Слабый луч надежды постепенно ширился. Новая волна дворян, не желавших признавать договор в Труа, прибывала и прибывала в Пуатье.

— Наш дофин убил Бургундца, прекрасно понимая, на какое поношение себя обрекает, — говорили они. — Но действовал он с открытым забралом и отстаивал свои права! Такому королю не грех и послужить…

Воодушевление нарастало и делалось тем сильнее, чем больше воинов становилось под знамёна дофина. Особую радость вызвало появление констебля шотландских войск во Франции Джона Стюарта, герцога Дарнли, который привёл шеститысячную армию. Покинувший двор бывший камергер Шарля Безумного Жильбер де Ла Файет армию привести конечно не мог, зато сложил к ногам дофина весь свой воинский опыт и искусство военачальника, что, по словам мадам Иоланды, армии стоило…

— Нет-нет, — говорила она Шарлю, глядя из окна самой высокой башни замка на раскинувшиеся по окрестностям шатры и бивуаки, — ты только оступился, мой дорогой, но ещё не упал. Во Франции есть руки, способные тебя поддержать. И у меня ещё есть надежда!

По сведениям, которые она получала, недовольных в стране было много. За пять лет раны, нанесённые под Азенкуром, не затянулись. А тут ещё прошёл слух, что в начале лета английский король, получив всё, чего хотел, величаво отбыл в Лондон, чтобы полностью отдаться подготовке крестового похода. Вместо себя в Париже с безумным королём и безразличной ко всему королевой он оставил брата — герцога Бэдфордского, который фактически стал новым правителем страны и к началу осени уже успел показать хозяйские зубы всем, кто имел несчастье потерять близких под Азенкуром или выражал сочувствие дофину.

— Я так поступаю у себя на конюшне! — говорил приехавший в Пуатье по осеннему бездорожью барон де Ре. — Сначала секу конюха, а потом оставляю кого-нибудь следить, чтобы он не отлеживался на соломе… Но Франция — не конюшня, чёерт подери!

Воспитанного дедом-еретиком барона буквально распирало от негодования и нетерпеливого азарта!

Любитель авантюр, драк и запретных плодов, он самым скандальным образом выкрал из отчего дома свою кузину Катрин де Туара, чтобы жениться на ней вот так — романтично и дико, без традиционного благословения родни. Однако медовый месяц долгим не был, потому что в самый его разгар в замок Тиффож, где молодые наслаждались уединением, прибыл тот самый дед-еретик — достопочтенный мессир де Краон, который жаждал отчитать внука не столько за бестолковость женитьбы, сколько за её несвоевременность.

— Стыдно, сударь мой, — выговаривал он. — Сам я стар, чтобы воевать, но готов хоть сейчас схватиться за оружие! И вам греть бока на перинах не позволю! Как не позволю, чтобы славный трон французских королей запятнала задница, покрытая бесчестьем Азенкурской бойни!

Двадцать лет назад, на испанской границе, господин де Краон был в числе тех, кто приветствовал приехавшую вступать в брак молодую Виоланту Арагонскую. И хорошо запомнил возникшее тогда ощущение, что «эта девица за прялкой долго не усидит».

— Вот увидите, наш герцог Анжуйский станет не столько королём Сицилийским, сколько «угодником Арагонским», — похохатывал де Краон, изрядно набравшись горячительного во время застолья, устроенного Виолантой. — Но я таких дамочек люблю… когда они мне не жёны…

Теперь же, возмущённый сверх меры договором в Труа, старый безбожник созвал всех подчинявшихся ему дворян и, вытащив внука из теплой постели, велел ему ехать к дофину, «под крыло Иоланды Анжуйской».

— Эта дама знает, что делает. И если ей не удастся вернуть трон нашему принцу, это не удастся уже никому!

Жиль де Ре подчинился охотно. Оставил юную жену на попечение мессира де Краон, а сам весело и азартно пополнил ряды сторонников дофина, приведя помимо своих и дедовых вассалов ещё и перекупленный им отряд итальянских наёмников.

— Сицилийской королеве сицилийскую подмогу! — крикнул он, салютуя мадам Иоланде поднятым мечом.

Затем спрыгнул с коня и, хищно оглядевшись, заявил:

— Обожаю подраться, господа. Скоро ли начнём?

Барону не составило труда найти себе товарищей в Пуатье. Первым делом он свёл дружбу с Орлеанским бастардом, которого Шарль произвёл в камергеры своего двора, и без конца подбивал его совершить какую-нибудь вылазку против англичан.

— Не спешите, юноши, — урезонивала их мадам Иоланда. — Первый удар, который мы нанесём, должен быть сокрушительным! Чтобы никто не осмелился больше говорить, будто наш дофин способен только на подлые убийства. Военная победа сразу заткнет рты тем, кто кричит о запятнанной королевской чести… А в Европе победителей давно никто не судит.

Однако удерживать на привязи молодых людей, рвущихся воевать, было и сложно, и неразумно. Любой азарт тухнет от бездействия. Но растрачивать людей на мелкие стычки, когда каждый воин был на счету, удовольствие слишком дорогое и тоже, пожалуй, неразумное…

Наконец, в начале марта двадцать первого года пришло известие, что трехтысячная армия англичан под командованием четвёртого брата английского короля герцога Кларенса рейдом прошлась по Мэну и Анжу, разорив немало мелких городков и деревень. Беженцы оттуда заполнили окрестности Пуатье, и в ставке дофина, наконец, решительно хлопнули рукой по столу. Пора!

Пятнадцатого марта вооружённая до зубов пятитысячная армия, составленная из французов во главе с Ла Файетом и шотландцев Джона Стюарта, двинулась в сторону Боже, где, по доставленным сведениям, английское войско остановилось на отдых.

БОЖЕ

(21 марта 1421 года)


Глава, которую тоже можно не читать


— Отменное вино! Ничуть не хуже Бургундского, что бы там братец Джон ни говорил! Когда Гарри заберёт Анжу, попрошу, чтобы пожаловал его мне — такие виноградники я вряд ли найду в каком-нибудь Орлеане.

Герцог Кларенс сидел на походном сундуке, который приказал вынести из шатра, чтобы перекусить на свежем воздухе. В одной руке он держал кубок с вином, добытым в подвалах монастыря под Шато-ла-Вальер, а в другой – бок зайца, подстреленного в окрестных лесах и только что зажаренного на костре.

Рыцари и лучники его армии тоже благоденствовали как могли, но в основном напивались, потому что запасы награбленного по дороге провианта подходили к концу, и за его пополнением вместе с фуражирами герцог отправил почти половину своего войска, оставив при себе не более полутора тысяч солдат.

Впереди за высоким холмом был город Боже. Перед ним — река с мостом, а сразу за рекой — крохотная деревушка. Поживиться там было нечем, потому что жители, узнав о приближении английского воинства, давно разбежались. Но несколько лучников всё же отправились за реку в надежде отыскать хоть что-нибудь.

Разомлев на долгожданном весеннем солнце, Кларенс лениво смотрел, как они переходят мост, как мелькают между домами, проходя по единственной улочке, как взбираются на холм... Сонно бредущие фигурки на вершине и вовсе замерли словно в оцепенении, а потом вдруг побежали обратно, что-то крича и размахивая руками.

— Что там такое? — недовольно спросил Кларенс. — Чего они бегут, как ошпаренные?

Сэр Гилберт де Амфревилл, разделявший трапезу с командующим, медленно поднялся, не отрывая взгляда от бегущих.

— Боюсь, там французы, милорд.

— Боишься? — хохотнул Кларенс. — Да французы тут повсюду, куда ни плюнь, и до сих пор мои солдаты так бегали за ними, а не от них… Узнайте в чём дело, Гилберт. И если там действительно французы — прикажите всех, кто сейчас бежит, хорошенько высечь. Мне не нужны паникёры в армии.

Отбросив недоеденный кусок жмущемуся рядом бродячему псу, сэр Гилберт прижал рукой меч на боку, чтобы не бил по ногам, и побежал навстречу лучникам.

— Французы, — фыркнул вслед Кларенс. — С каких пор мы так пугаемся, увидев на дороге французов?

Он налил себе ещё вина и, прицелившись, бросил обглоданную кость в голову пса. Тот вздрогнул, отскочил было, но тут же снова вернулся, чтобы подхватить обе подачки и убраться восвояси.

— Вот и все французы, — проворчал Кларенс, уже заметно захмелевший.

Веки его сонно отяжелели, нижняя губа провисла, и приятная дрёма готова была заключить герцога в свои объятья. Но тут совершенно запыхавшийся сэр Гилберт распугал тишину и негу криком:

— Ваша светлость, там целая армия!

— А… Что такое? — встрепенулся Кларенс. — Какая армия?

— Французская армия, милорд! Тысяч пять, не меньше! Нам следует отступить, пока они не атакуют — людей слишком мало…

— Куда отступить?

— К монастырю, который прошли утром! Сэр Монтаскьют пускай отправляется собирать подкрепление, а мы займём оборону!

Герцог Кларенс грузно поднялся. Он был моложе брата Монмута, но далеко не так лёгок и строен. Излишества состарили сэра Томаса быстрее, чем годы.

— Какую ещё оборону?! — зарычал он. — Мне?! Ланкастеру?! Брату короля, который с горсткой больных лучников втоптал в грязь всю их хвалёную армию?! Да у меня сейчас людей втрое больше, чем было у Гарри под Азенкуром!

Сэр Гилберт побледнел.

— Вы, что же… Вы хотите атаковать?

— Разумеется, я атакую! У французов нет и не может быть армии! Только свора бродячих собак, которая разбежится от брошенной кости!

— Ваша светлость… милорд… — робко подал голос один из вернувшихся лучников, — я видел там на флагах гербы…

— Гербы-ы? — Кларенс насмешливо упёр руки в бока. — Так это даже не псы, а щенки-недомерки, чьи отцы просрали Азенкур. Тут даже думать нечего. Труби сбор!

— Нам лучше дождаться подкрепления, милорд! — упрямо стоял на своём Амфревилл.

— Никого не будем дожидаться! Пускай занимаются своим делом. Я не собираюсь оставаться голодным, когда растопчу эту французскую свору! Труби сбор, повторяю!

Сэр Гилберт беспомощно оглянулся на лучников, столпившихся за его спиной. Будь они сейчас даже в полном составе, и то следовало бы хорошо подумать, прежде чем атаковать. Но с половиной людей идти на пятитысячную армию было полным безумием!

— Я здесь командующий! — вернул его к действительности Кларенс. — Мне лучше знать!

Покачнувшись, он обвёл глазами лица сбежавшихся к нему командиров и, заметив своего герольда, махнул рукой:

— Труби сбор, говорю!


— Ну, что будем делать, мессир?

Джон Стюарт понял ладонь над глазами, чтобы не слепило солнце, и посмотрел на Ла Файета, который озирал окрестности, тоже щурясь из-под забрала своего шлема.

Французско-шотландская армия подошла к Боже, зная по донесениям разведчиков, что англичане отдыхают за холмом, на другой стороне реки. Только что вернулись посланные вперед дозорные и сообщили, что в лагере у противника протрубили общий сбор. Судя по всему, они готовы атаковать, но численность их почти вполовину меньше той, которая ожидалась. Вероятно, часть людей отправилась за фуражом и провиантом.

— И они хотят атаковать сами? — удивился Стюарт.

— Похоже, да, сударь.

— Ладно, — принял решение Ла Файет, — вышлем им навстречу мою конницу и тысячу лучников, чтобы перекрыли мост. Если Кларенс решил атаковать с половиной армии, значит, подкрепление недалеко, и вашим шотландцам, сэр Стюарт, лучше занять оборону на холме.

Авангардный отряд тут же и составили, отобрав в число лучников только опытных воинов, которые прошли не через одно сражение и, в случае чего, не растеряются.

Построенные в боевом порядке шотландцы и часть французов терпеливо ждали.

Словно отвечая настроению своих носителей, поднятые над рядами французской знати гербы неторопливо, но угрожающе покачивались на ветру, сияя золотыми нитями благородной вышивки. Молодые рыцари из-под поднятых забрал жадными глазами следили за тем, как авангард переваливает через холм, досадуя на Ла Файета, который приказал им остаться.

— Нечего, нечего, судари мои, — бормотал умудрённый опытом воин. — Вас туда пусти — без костей останетесь. А так, под присмотром, может, и толк будет, и живыми вернётесь. Я вам не маршал Ле Менгр, и привёл вас сюда не красоваться, а побеждать…


Англичане уже подходили к мосту, когда с холма стала спускаться французская конница. Увидев противника, герцог Кларенс привстал на стременах.

— Веселей, ребята! Перейдём мост и победим! Воевать они всё равно не умеют!

Он вскинул вверх руку с двумя растопыренными пальцами, пришпорил коня и вырвался вперед, увлекая за собой своих конников.

«Что б тебе пусто было, винная бочка! Куда ты помчался?! — мысленно выругался сэр Гилберт, пришпоривая следом. — Лучники не успеют подойти, мы окажемся отрезанными. А если ещё и спешимся на мосту, то их конница нас затопчет…».

По английской традиции ведения боя тяжёлая конница верхами врага лишь преследовала. А в бой вступала спешившись и только при поддержке лучников. Но, судя по тому, как герцог Кларенс нёсся к мосту, спешивать конников для атаки он не собирался.

«Господи, сделай так, чтобы Монтаскьют успел!» — взмолился успевший всё-таки послать за подкреплением сэр Гилберт и выхватил меч…


Столкновение на середине моста быстро превратилось в беспорядочную рукопашную потасовку. Лихо влетевших англичан встретил град стрел французских лучников, которых их же конники благоразумно выпустили вперед, зная, что английские рыцари верхом не атакуют. В результате, пешие лучники оказались между двумя конницами. Но на узком пространстве моста верховое превосходство обернулось скорее помехой. Пришлось кому-то спешиваться, а кому-то разворачиваться, что, в условиях уже начавшегося боя, под обстрелом, усиленным с помощью добежавших английских лучников, только внесло ещё большую сумятицу в уже имеющуюся неразбериху.

Скрежет мечей и доспехов, свист стрел, тяжелые удары железными рукавицами куда придётся, рычание сцепившихся нос к носу противников, которые в самом центре воюющих упирались друг в друга только что не лбами, хрипы раненных и отчаянные крики упавших под ноги или летящих в воду… Казалось, в этом месиве трудно уже что-то разобрать, а в невообразимом шуме утонет любой клич. Но сэр Гилберт, подхватив под уздцы какую-то бестолково мотающую головой лошадь и скрывшись за её боком, смог оценить общую ситуацию, а затем пробился к герцогу Кларенсу, чтобы прокричать ему почти в ухо:

— Нужно вывести часть рыцарей, милорд, и через брод ударить по их флангу!

Протрезвевший в бою Кларенс выдернул меч из очередного пронзённого тела, перехватил у Гилберта поводья и, пригибаясь от стрел, взобрался в седло.

— За мной! За мной! — кричал он, прорываясь с моста на берег, с которого только что атаковал.

Часть рыцарей последовала за ним. Тяжело дыша, все забрызганные кровью, они бешеным галопом пересекли реку вброд и ударили в левый фланг спешившейся французской конницы. Те, кто не успел вскочить в седло, оказались затоптанными, а остальных начали теснить к деревеньке. В это же время на мост прорвались английские лучники и, пользуясь численным превосходством, почти истребили пеший французский авангард.

Не прошло двадцати минут с начала сражения, как оно переместилось на единственную улицу брошенной деревни, где снова продолжилась рукопашная, потому что английские конники последовали-таки давней традиции. Теперь преимущество явно было на их стороне.

— Будь я проклят, если мы не побеждаем! — крикнул герцог Кларенс.

И тут с холма начали наступление шотландцы и французский резерв.


Через полчаса сражение под Боже было уже завершено и стало достоянием Истории.

Англичан, кинувшихся в боевом азарте на холм, буквально смели обратно к реке. Произошло всё так быстро, что герцог Кларенс не смог даже толком перестроить своё воинство. Застоявшиеся в нетерпеливом ожидании свежие силы противника жаждали поквитаться сразу за всё! За погибший авангард, за грабительские рейды и отнятые земли, за «английский» Париж и «незаконнорожденного» дофина… За чёртов договор, в конце концов!

Вопреки уверениям герцога Кларенса, щенки-недомерки подросли, став волками. Они не собирались поджимать хвост и уворачиваться от брошенной кости. Зло и весело они точили об неё зубы…

Дорвавшийся, наконец, до драки барон де Ре сшибся на всём скаку с сэром Гилбертом, но бой оказался коротким. Дважды раненный Гилберт, понимая, что дело проиграно и никакого подкрепления им не дождаться, поднял вверх левую руку.

— Отойдите в сторону, не мешайте! — крикнул своему пленнику разочарованный де Ре и снова бросился в бой.

Он рвался к герцогу Кларенсу, однако стремительный и легкий Алансон оказался проворней. Юный французский герцог ловко увернулся от тяжелого замаха Кларенса и, вынырнув из-под его руки, со всего маху всадил меч сквозь кольчугу прямо под панцирь противника.

— Ах ты… щенок… — прохрипел Кларенс, заваливаясь на бок.

Уверенный, что его не убьют, хотя бы ради выкупа, он тоже попытался поднять руку, но безвестный анжуйский лучник нанёс герцогу два смертельных удара.

— Пленные Азенкура получат с тебя выкуп на том свете! — плюнул на мёртвое тело Орлеанский бастард.

Опоздавший к кровавой развязке де Ре на эти слова только хищно улыбнулся…


Убитых англичан Стюарт и Ла Файет позволили обобрать своим солдатам. Золотой венец и баснословно дорогие доспехи герцога Кларенса забрал убивший его лучник.

Павших французов погрузили на обозные телеги, чтобы похоронить у городских стен. Тех своих, кого англичане захватили в плен ещё на мосту, разумеется, освободили, а пленных англичан, не разбирая по знатности, связали попарно и погнали к Боже под охраной отряда шотландцев и мужественных солдат из Дюнуа, которыми командовал Орлеанский бастард.

— Может, дождёмся их подкрепление и подерёмся ещё? — спросил, поигрывая мечом, де Ре.

— Я не против, — усмехнулся Бастард.

С видом крайне довольного старшего брата он похлопал по плечу юного Алансона.

— Молодец, ваша светлость! Под Азенкуром твой отец срезал одну лилию с короны Монмута, а сегодня под Боже ты срубил другую…

Английского подкрепления дожидаться, конечно же, не стали. «Чёрт их знает, когда они подойдут», — заметил Ла Файет и почти угадал. Сэр Монтаскьют прибыл к месту сражения только под вечер.

Сняв с головы шлем, он перешёл по заваленному трупами мосту, с тоскливым отчаянием узнавая убитых, и опустился на колено перед телом герцога Кларенса.

— Какие будут приказания, милорд? — спросил его оруженосец, еле сдерживая слезы и злость.

— Убитых похоронить, тело герцога доставить в Париж, — коротко приказал Монтаскьют. — Надеюсь, король и герцог Бэдфордский дадут нам возможность достойно отомстить…

МОНТЕРО, ЗАМОК ИЛЬ-БОШАР

(весна 1421 года)


— Дофин одержал блистательную победу — чем не повод к нему вернуться?

— Вы прекрасно знаете, мадам, почему я до сих пор здесь.

Ла Тремуй сидел в покоях Катрин де Иль-Бошар с лицом обиженным и сердитым.

Ни в какой Сюлли к смертельно больной супруге он, конечно же, не ездил. Без малого год назад, примчавшись в этот замок после убийства герцога Бургундского, он так тут и остался. Сначала не хуже заботливой сиделки-монахини, на правах посыльного и якобы друга господина де Жиака окружил неусыпной заботой заболевшую от горя мадам Катрин. Потом, когда ей стало немного лучше, Ла Тремуй из сиделки превратился в собеседника, который, будучи очевидцем, но никак не участником разумеется, по нескольку раз пересказывал любимой женщине, как убили её любовника. При этом он выдвигал множество различных версий — почему, зачем и с какой выгодой в перспективе это убийство было совершено, и так уболтал бедную мадам Катрин, что она поправилась в считанные дни и слышать больше не могла про мост в Монтеро и про всё, что на нём случилось.

Сам господин де Жиак больную жену не навестил ни разу, несмотря на то, что Ла Тремуй уверял всех, будто отправил ему несколько писем… Или не отправил, кто знает? В замке во всяком случае никто не удивился, посчитав, что супруг таким образом наказывает неверную жену, лишившуюся и любовника и покровителя. Но, как бы там ни было, присутствие господина де Ла Тремуя возле мадам Катрин в отсутствие её мужа скоро стало носить двусмысленный характер. И после того, как прошли все сроки вежливо-благодарного гостеприимства, в разговорах неизбежно замелькал вопрос «когда?».

— Ваша служба, наверное, призывает вас, сударь? Мне не хотелось бы отрывать вас и дальше…

— О нет, мадам, во мне почти не нуждаются при дворе с приездом герцогини Анжуйской.

— Но может быть нуждается ваша жена? Вы говорили, она больна…

— У моей жены обычная меланхолия. К тому же, она не теряла близкого человека.

— А разве ваше долгое отсутствие не есть потеря?

— Мы никогда не были особенно близки…

Подобные разговоры стали повторяться всё чаще, но долго вестись они не могли. И, как бы ни был Ла Тремуй ослеплён любовью и оглуплён счастьем каждый день видеть это прекрасное обожаемое лицо, наконец и он понял, что пора решительно объясниться, иначе мадам Катрин укажет ему на дверь.

Проведя бессонную ночь за поиском слов, которыми можно было растрогать сердце красавицы, этот ловкий интриган еле дождался часа, когда можно будет к ней явиться. Но стоило им оказаться лицом к лицу, как чувства и мысли перемешались, и объяснился Ла Тремуй небывало косноязычно.

Краснея, словно мальчик, он понёс какую-то околесицу про прекрасные глаза, про незабываемые часы, проведённые возле мадам Катрин, и завершил всё таким вульгарным намеком на близость, что сам смешался и замолчал, не смея поднять глаза на свою богиню.

— Так вы желаете стать моим любовником, сударь? — услышал он через мгновение абсолютно равнодушный голос.

Мадам Катрин смотрела так, как смотрят женщины нисколько не сомневающиеся в природе тех чувств, которые они внушают всем мужчинам без разбора. Ла Тремуй ей не очень нравился и, конечно же, ничем не затронул её сердце. Но, умело разбираясь в страстях, мадам Катрин прекрасно поняла, что чувства его неподдельны, и решила ничем не пренебрегать. Болезненно честолюбивый муж — господин де Жиак — никогда не отличался великодушием и тем особенным благородством, что присущи людям истинно властным и уверенным в себе. При жизни герцога Бургундского он трусливо помалкивал, зато теперь мог поквитаться за всё и отправить мадам Катрин в монастырь, прибрав к рукам её приданое. В подобной ситуации отвергать заботу и покровительство Ла Тремуя было глупо. Но ещё глупее было бы принять их сейчас, когда сидя вдали от двора, граф собственными руками сводил своё влияние к нулю.

— Что же вы молчите? Вы желаете лечь со мной в постель?

— Я желаю обладать вами всегда, — пролепетал сбитый столку этим странным тоном Ла Тремуй.

— Но я замужем, сударь.

— Я тоже женат…

— Тогда вам лучше отправиться к жене и постараться полюбить её.

— Зная вас, это уже невозможно.

Мадам Катрин пожала плечами.

— Как хотите. Но пока я замужем, ничто не заставит меня осквернить священное таинство брака.

Это пренебрежение и откровенная насмешка пробили, наконец, брешь в смятённой душе. Ла Тремуй понял, что оскорблён.

— Герцогу Бургундскому вы это тоже говорили? — вскинулся он, не думая о последствиях.

Глаза мадам Катрин холодно сверкнули.

— Станьте герцогом Бургундским и узнаете.

После таких слов кому-то определённо следовало уйти, но оба продолжали молчать и ждать.

«Если этот господин готов ради меня на всё, — думала мадам Катрин, — он должен прямо сейчас догадаться, что мне нужно. А если он, ко всему прочему, ещё и глуп — пусть убирается ко всем чертям!».

— Значит, пока вы замужем.., — медленно начал Ла Тремуй.

— Нет, разумеется.

— А если…

— Что?

— Вы ведь можете овдоветь?

— Надеюсь, что могу.

Глаза Ла Тремуя и мадам Катрин, не мигая, смотрели друг в друга.

— Значит, если вы овдовеете…

— Разумеется — да.

Ла Тремуй протёр вспотевший лоб кончиками пальцев. Так вот в чём дело!

— Полагаю, мне следует вернуться ко двору дофина, — забормотал он. — Но я не могу сейчас… Иоланда Анжуйская меня не жалует и может добиться изгнания…

Лицо мадам Катрин презрительно скривилось, как будто она съела что-то несвежее.

— Но я что-нибудь придумаю! — быстро воскликнул Ла Тремуй.

— Надеюсь.

Катрин с безразличным видом хлопнула в ладоши, призывая служанок, удалённых по просьбе Ла Тремуя.

— Надеюсь также, — добавила она, — что ваши раздумья не затянутся ещё на год.


Несколько последующих дней отношения между хозяйкой замка и её гостем были откровенно натянутыми. Ла Тремуй лихорадочно соображал, как ему вернуться в Пуатье на прежних правах доброго советника, и даже кое-что придумал. Но мысль о разлуке с мадам Катрин заставляла его тут же находить изъяны во всём придуманном. И, даже прекрасно понимая, что только уехав сможет он приблизиться к желанной цели, бедный влюбленный продолжал затягивать отъезд, несмотря на открытое недовольство своей госпожи.

О том, как он заставит де Жиака сделать супругу вдовой, Ла Тремуй не думал вообще. На фоне всего остального это представлялось такой мелочью, что придавать ей значение именно сейчас не стоило. Уж если сходит с рук открытое убийство такого человека, как герцог Бургундский, то случайная смерть какого-то де Жиака не вызовет вообще никаких вопросов. Не говоря уж о том, что она не заставит плакать даже его жену. Гораздо более важным представлялось другое: каким всё-таки образом можно вернуться ко двору дофина, и каким образом заставить себя это сделать?!

Наконец, пришло известие о победе французских войск под Боже. И мадам Катрин сменила гнев на милость.

— Чем не повод? — спрашивала она. — Поезжайте поздравить!

— Но герцогиня Анжуйская может не дать мне даже рта раскрыть.

— А кто вас просит идти с поздравлениями к герцогине? Идите сразу к дофину! Или его вы тоже боитесь?

— Мадам, я никого не боюсь! Я бы пошёл хоть к черту в пекло, но не в силах уйти от вас! За весь этот год вы не протянули мне даже пальца! И это жестоко, учитывая на какой грех обрекается моя душа.

— Так вы торговец, сударь? — вскинула брови мадам Катрин. — Вам надо потрогать товар, прежде чем платить за него?

— Я рыцарь, — вздохнул Ла Тремуй. — Но я и человек. Человек, готовый ради вас на всё. Однако…

Катрин не дала ему договорить. Она до смерти устала и от бесконечных признаний, и от собственного беспокойства: дофин уже пообещал её мужу должность министра, если станет королём. А учитывая воодушевление в стране после первой военной победы, ему это того и гляди удастся, несмотря на все договоры…

Подавив в себе брезгливость, мадам Катрин подошла к Ла Тремую и, обхватив руками за плечи, прижалась губами к его губам.

В первое мгновение он даже не понял, что произошло. А когда осознал, крепко стиснул вожделенное тело, стараясь не упустить ни единого мига этого поцелуя. Движения его рук становились все более страстными, сам поцелуй более глубоким, и всё это грозило затянуться и завершиться откровенным насилием. Но мадам Катрин не была неопытной девушкой. Точно рассчитав момент, после которого Ла Тремуй окончательно утратит контроль над собой, она отстранилась и целомудренно опустила глаза.

— Теперь мой рыцарь доволен?

О, да! Теперь Ла Тремуй готов был свернуть горы!

— Я завтра же возвращаюсь в Пуатье, — сказал он, не слыша себя за бьющимся сердцем. — И очень надеюсь узнать там, что ваш муж смертельно заболел.

ФРАНЦИЯ

(1421-1422 годы)


Праздники, особенно неожиданные, вспыхивают, как фейерверк и ослепляют яркими огнями, даря восторг и безумную уверенность, что это только начало, а дальше будет ещё ярче и лучше. Но всё когда-то заканчивается. И после ослепительного веселья особенно заметно, как полны забот и серы будни, и как призрачна была та безумно-радостная надежда…

Победа при Боже не только воодушевила сторонников дофина, но и многих его противников заставила крепко задуматься.

— Если всего за год, после лишения трона и всех поношений, он сумел настолько собраться с силами, что же будет дальше? — прикидывали они.

Выкуп, очень быстро полученный от разъяренного Бэдфорда за английских рыцарей, пленённых в этом сражении, позволил щедро расплатиться с шотландцами, оторванными от своих домов. А это, в свою очередь, воодушевило не только самих шотландцев, но и итальянских наёмников, едва не заскучавших от неопределённости.

Окрылённый успехом дофин готов был немедленно идти на Париж под благородным знаменем спасения отца из рук узурпаторов. И его еле удержали, объяснив, что в глазах всей Европы отец официально является не несчастным безумцем, который не ведает, что творит, а полноправным королем. И этот король во всеуслышание объявил своим наследником Генри Монмута, так что спасение его из рук этого самого Монмута будет выглядеть по меньшей мере глупо.

Но отказ от открытого военного выступления уже не был похож на бессильное выжидание. Франция закипала, как огромный котёл, заполненный до отказа всем необходимым и подвешенный над огнем. От удара под Боже во всей стране покачнулась уверенность в несокрушимости англичан. Юго-западные провинции, многие города в центре и на севере завозились, активно укрепляясь и созывая ополчения из горожан. А местности, где английское господство вроде бы уже установилось, начали открыто проявлять недовольство.

Между тем армия дофина разрасталась.

Десятитысячное войско, оснащённое даже артиллерией, словно просыпаясь и осматриваясь, медленно, но верно, начало движение по стране, не столько пока отвоёвывая, сколько присоединяя. В обиход вошло новое слово «дофинист», что тоже говорило о многом.

В Пуатье на радостях организовали масштабные празднества. Очень довольная течением дел мадам Иоланда на них не поскупилась, говоря, что победитель должен уметь праздновать победу.

Орлеанскому Бастарду за особенную храбрость его отряда было даровано пока лишь только прозвище — Дюнуа. Но это прозвище подкреплялось производством в рыцари, причём ранее положенного срока, поскольку Бастарду ещё не исполнился двадцать один год.

— Его храбрость возраста не имела, — сказал дофин, назначая восприемниками господ де Сен-Мар и де Савёз.

Командира шотландцев Бошана дофин почтил званием коннетабля, а другому шотландцу по имени Дарнли была оказана особая честь — ему был жалован личный астролог, что являлось привилегией только особо родовитых господ! Астролог тут же сделал туманное предсказание о скорой смерти «неких двух королей», что сочли за обычное проявление верноподданнической лести.

Герцогиня не скрывала довольства и была, по её же собственным словам, вознаграждена за свою щедрость в превосходной степени, имея в виду тот день, когда на рыцарском турнире, где собралась в полном составе вся преданная дофину знать, к подножию именно её трибуны был брошен захваченный штандарт герцога Кларенса. А сам дофин появился верхом на подаренном ею жеребце, взяв на седло впереди себя её малолетнего Шарля. И, склоняя копьё перед трибуной герцогини, громко крикнул:

— Ваши сыновья приветствуют вас, матушка!


Но увы, даже праздники, знаменующие удачное начало, когда-то кончаются.

Кровь убитого Кларенса взывала к отмщению, и его брату Монмуту было уже не до мирной величавости. Оставив в Лондоне беременную «французскую» жену, английский король посчитал крестовый поход преждевременным и вернулся во Францию со свежей, тридцатитысячной армией, настроенный решительней, чем когда-либо.

— Вот теперь я зол, — сказал он герцогу Бэдфордскому и Филиппу Бургундскому, которые выехали ему навстречу.

Пышный приём в Бове, на котором настоял секретарь Монмута и Бовесский епископ Пьер Кошон, прошёл довольно мрачно, если не сказать — траурно, под угрюмым взглядом английского короля. Ни танцы, ни угощения не могли отвлечь Монмута от тяжёлых раздумий.

Он так желал оставаться в глазах Европы непобедимым монархом-праведником, которого направляет сам Господь! Так надеялся, что, покончив с войной юридически, очень скоро докажет всем абсолютную незыблемость своих прав фактическим её прекращением. Так мечтал, что короны Франции и Англии упокоятся с вечным миром на одной его голове…

Но глупый дофин не захотел благоразумно признать поражение и сбежать куда-нибудь в Испанию, или в Арагон, к родственникам этой своей так называемой «матушки». Он бунтовал, заставляя бросать против себя силы, набранные по гарнизонам Нормандии и Фландрии, а ведь те тоже не так давно завоеваны, и сами требуют повышенного внимания…

Ах, как было бы хорошо, если б этот жалкий безумец Шарль Шестой уже умер!

— Нашего брата убили на границе Анжу, — промолвил Монмут, слегка качнув рукой в сторону Бэдфорда, — это даёт нам все основания требовать у бунтовщиков против законной власти возвращения короне исконно английских земель. Оповестите герцогиню Анжуйскую, что все её земли ей больше не принадлежат.

— Разумно ли делать это сейчас, Гарри? — еле слышно спросил Бэдфорд. — Я тоже зол за Томаса, но на юго-западе у нас слишком мало сторонников. Алансон, который ты мне пожаловал, уже осадили, а Анжу — это не Алансон. Тут у дофина интересы личные…

— Значит, я возьму всё своё силой, — процедил Монмут, с ненавистью глядя на танцующих гостей. — «Зол за Томаса»… Скажи лучше, зол НА Томаса, да упокоится его душа в мире! Мы оба знаем, что поражение под Боже всего лишь его просчёт, но никак не заслуга этих французских бунтовщиков. И, если бы об умерших не принято было говорить только доброе, я бы высказался определённей. Но я лучше сделаю… И для начала вышибу всех этих «дофинистов» из окрестностей Парижа. Много времени не займёт.

Однако, горделивое заявление уверенного в себе Монмута мало сочеталось с изменившейся реальностью. «Сделать» было уже не так просто.


*  *  *


Расположенный к югу от Парижа городок Мелен не был стратегически важным портом или крепостью. Это был всего лишь городок парижского округа с крошечным гарнизоном и недавно собранным ополчением из числа горожан. Для английской армии даже не препятствие, а так — мелкое неудобство по дороге, которое можно было удалить одним щелчком, как пылинку с рукава. Да и удалять-то не так уж и важно — вреда от них тоже… на комариный укус. Но было одно обстоятельство, проигнорировать которое не позволяло страстное желание Монмута «утереть нос сопляку дофину» и показать, наконец, что его хвалёные военачальники ничего не стоят. Крошечным гарнизоном Мелена командовал «рыцарь без упрёка» и преданный сторонник «дофинистов» Гийом де Барбазан

Бывший лангедокский маршал как раз закончил формирование городского ополчения, когда вся гигантская английская армия, свежая и бодрая, оснащённая новейшей артиллерией, подошла к Сене и встала под стенами города.

Монмут, всё ещё пытавшийся сохранить христиански-милосердное лицо, для начала предложил добровольную сдачу, но в ответ получил решительный отказ. Тогда с недоброй усмешкой он приказал начать штурм, и был страшно удивлён, когда штурм провалился. Накатывая словно волны, английские атаки захлёбывались одна за другой, встречая сопротивление настолько яростное, что приходилось отступать. Несколько последующих дней попытки прорвать оборону предпринимались так часто и упорно, что могли бы устрашить любой гарнизон. Но только не гарнизон Мелена. Его защитники вдруг напомнили Монмуту драконов из старинных легенд, которые могли отращивать себе две головы, вместо отрубленной одной…

В ярости топнув ногой, английский король заявил, что не тронется с места, пока не получит ключи от города. Однако видя, что осада затягивается, и его люди гибнут безо всякого толка, снова снизошел до уговоров и даже не поленился привезти из Парижа безумного французского короля, как доказательство того, что действует от имени законного монарха, а вовсе не как иноземный захватчик.

Парламентёров его величества короля Шарля в город пропустили, но среди разрухи, нанесённой артиллерией, они увидели людей, не желающих сдавать не только эти обгорелые стены, но и свои позиции в отношении того, кто тут действительно «законен».

— Английский король — давний и смертельный враг Франции, — заявил де Барбазан, устало утирая покрытое копотью лицо. — Как рыцарь, истинно преданный своему королю, я никогда не открою перед ним ворота. Так и передайте.

— Но вы обрекаете себя на верную смерть, если не от оружия, так от голода, а город — на верное уничтожение, — увещевал, явно сочувствуя осажденным, парижский епископ Куртекуис, которого привезли вместе с королём. — Пообещайте сдаться, и мы сделаем всё возможное, чтобы условия сдачи были как можно мягче, а ваш гарнизон и вы сами, разумеется, отпущены под честное слово.

Де Барбазан в ответ только усмехнулся.

— Моему слову можно верить. Поэтому я им дорожу и не даю кому попало.

— Английский король тоже дал слово чести, что рассмотрит любые ваши предложения…

— Слово чести Монмута?! До Азенкура я бы поверил… Но тот, кто сейчас стоит под стенами этого города, давно не рыцарь. Его слову я не поверю, даже если он поклянется на Библии… Ступайте обратно, епископ, и передайте, что сдадимся мы только в одном случае — когда в самих наших пальцах не останется сил сомкнуться на оружии. А до тех пор пускай стоит и ждёт…

Больше трёх месяцев английская армия топталась под Меленом.

За это время в городе не осталось ни одной лошади, собаки или кошки – всё было съедено его защитниками. Однако, еле переставляя ноги от голода, на предложения о сдаче они неизменно отвечали:

— Его величеству английскому королю не угодно признавать нас за людей, а нам не угодно признавать его за короля французского. Пускай ждёт пока мы, как животные, не подъедим всю траву. Её на улицах еще достаточно…

Только после восемнадцати недель осады, когда голод всё-таки сделал своё дело, Мелен был взят без особого усилия и без особой чести.

Представители французского короля, которые остались в лагере Монмута после того, как безумного Шарля увезли обратно в Париж, взывали к милосердию, упирая на то, что защитники города его заслужили своим героизмом. Но английский король был слишком разозлён и позорной неудачей, и ещё более позорной победой, чтобы слушать о рыцарских традициях, про которые так нудно твердил епископ Куртекуис.

— Я здесь не войну веду! — рявкнул он, оборвав миротворца на полуслове. — Я караю бунтовщиков, восставших против законной власти, а вы мне талдычите про какие-то турнирные правила!

— Я взываю к христианскому милосердию, — собравшись с духом, возразил епископ. — И всего лишь хотел напомнить вашему величеству, что командир Меленского гарнизона — рыцарь, до сих пор не запятнавший себя никаким бесчестьем. Его заблуждения, разумеется преступные, были всё-таки заблуждениями, за которые вам, христианнейшему из королей, не пристало карать слишком сурово.

Глаза английского короля недобро сверкнули.

— Я оставлю жизнь господину де Барбазан исключительно ради того, чтобы не слышать больше про заблуждения и милосердие. Мне передали, что он готов был есть траву как животное, лишь бы не признавать меня законным наследником. Вот пусть и сидит как животное в железной клетке. А остальных — повесить!


Однако совершённая жестокость желаемого результата не принесла.

Следующим неприятным открытием для Монмута стало осознание того, что расправа над Меленом произвела впечатление совершенно противоположное тому, на которое он рассчитывал.

Теперь английская армия спотыкалась о каждый город, который намеревалась захватить, несмотря на то, что французский король повсюду разослал призывы не противиться его «возлюбленному сыну и наследнику», а сам Монмут нисколько не сомневался, что «меленской» акции устрашения вполне достаточно, чтобы заставить другие гарнизоны сдаваться без боя. Несчастный безумец больше не воспринимался собственной страной как монарх, зато английский король только утвердился в правах смертельного врага, и любое его требование открыть ворота того или иного города вызывало сопротивление самое ожесточённое.

Иное дело дофин…

Дофин становился средоточием всех надежд, и уже одно это делало его «законным».

Затаив в душе радость, чтобы не обмануться, мадам Иоланда зорко наблюдала за тем, как бледнеет и растворяется в общественном мнении грязное пятно убийства в Монтеро. Из Парижа ко всем европейским дворам летели донесения о том, что королевский суд снова осудил Шарля как мятежника и убийцу, но даже там на это перестали обращать внимание. Европа с большим интересом наблюдала за тем, как против амбициозного, а потому очень опасного Монмута, поднимается новая, крепнущая день ото дня сила. И чем уверенней эта сила делалась, тем злее и дёрганнее становился Монмут, превращаясь из непобедимого, но милосердного Божьего помазанника в ещё непобедимого, но уже кровавого захватчика.

Даже объединившись с Филиппом Бургундским, он продолжал испытывать неудобства, двигаясь по стране как будто рывками, вместо того, чтобы пройти по ней пусть и кровавым, но очистительным маршем!


Впрочем, кровавым поход вполне получился. Поместья преданных дофину рыцарей сравнивались с землей, и единственным, что оставалось после ухода английской армии, были обугленные деревья, превращенные в виселицы.

Это были совсем не те победы, о которых мечталось!

По разумению Монмута, карающий меч английского короля задумывался, как орудие справедливого возмездия, а никак не мести! И те же самые рыцари, чьи поместья он рушил и чьих рабов вешал на деревьях, должны были, попадая в плен, раскаиваться и приносить клятвы! Должны были признать Монмута хотя бы за его силу! А они не каялись и не клялись! Только презрительно смеялись, умирая, потому что выкуп платить им было нечем.

Всё это совершенно выводило из себя английского короля.

— Я не мог просчитаться, — твердил он, стоя на коленях перед распятием. — Я был призван завершить дело своих предков, и завершу его, даже если для этого придется истребить половину Франции! Но, Господи, почему нет во мне прежней веры?..

Только в октябре двадцать первого года, когда пришло известие о рождении у него сына и наследника, сердце Монмута радостно дрогнуло — возможно Бог простил его и благословил таким образом?

Однако, отправив в Лондон благодарное письмо и драгоценные подарки для жены, он был вынужден снова обернуться лицом к реальности. И этот резкий поворот от светлой надежды на лучшее к тёмному настоящему особенно отчетливо показал, как оскудели средства, собранные на ведение войны, как злы и мрачны сделались его советники и командиры, и как устал он сам от бесконечного раздражения в этой сопротивляющейся стране.

— Приближается зима, — хмуро выговорил Монмут на очередном совете. — Зимой никто не воюет, но отступить просто так я не могу. Что там у нас впереди?

— Городок Мо, ваше величество.

— Отлично. Вот возьмём его и передохнём…

ПУАТЬЕ

(весна 1422 год)


— Даже не знаю, что теперь с этим делать?

Мадам Иоланда стояла в окружении своих фрейлин и с великим неудовольствием рассматривала парадную герцогскую мантию супруга, которую ей доставили из Анжера. Собственная мантия герцогини покоилась в семейном склепе под каменным надгробием, изображавшим её Луи. Вопреки традиции безутешная супруга велела изобразить герцога в полном боевом снаряжении, с руками, скрещёнными на рукояти меча, как если бы он погиб в бою, а не умер в своей постели. И, опуская тело в гроб, набросила ему на плечи свою мантию, чтобы хоть так явить последнюю заботу и передать тепло и горькое сожаление…

Но мантия самого герцога, как выяснилось только сейчас, была изрядно подпорчена. От подола шёл рваный разрез, из-за чего мех на подкладке провис и «полысел» на местах разрыва. Кроме того, по самому низу он был сильно испачкан уличной грязью, вовремя не отчищен и пожелтел, что теперь вместе с залысинами делало этот роскошный когда-то атрибут герцогской власти совершенно непригодным для ношения. Мантию, судя по всему, пытались подлатать и, явно, не женские руки, но грубо наложенный шов уже разошёлся и оставил после себя дополнительные увечья в виде дыр и торчащих нитей.

— Как такое могло произойти?! — в отчаянии спрашивала мадам Иоланда Танги Дю Шастеля, который ездил с герцогом в Париж на похороны второго дофина, где эта мантия надевалась последний раз.

— В день похорон шёл сильный дождь, насколько я помню, — пожимал плечами Дю Шастель. — А вы сами знаете, мадам, насколько небрежно его светлость относился к одежде не военной. В те дни он был сильно раздражён… И разрез этот получился, когда герцог спускался с коня возле собора и зацепился за мантию шпорой. Он просто дёрнул ногой и даже не обратил внимания на то, что подол порван и тянется по грязи… А потом, когда мы вернулись…

— Можете не продолжать.

Мадам Иоланда с грустью провела рукой по мантии мужа: когда они вернулись, герцог, как раз и заболел…

Тягостные воспоминания уже не повергли её в тупое отчаяние, но заставили сердце тоскливо дрогнуть, и герцогиня решила во что бы то ни стало починить мантию!

Поэтому сейчас, окружённая фрейлинами, она стояла, накинув на плечи всё ещё роскошную пелерину, и, изгибаясь на пределе возможностей, пыталась заглянуть себе за спину, чтобы увидеть насколько длинным будет выглядеть шлейф, если его укоротить.

— Его светлость был выше вас, мадам, поэтому до установленной длины подрезать будет можно. Но что делать с теми повреждениями, которые останутся, я не знаю.

Дама де Прейль, деловито осматривая край мантии, обошла герцогиню полукругом.

— Разве что закрыть разрез вышивкой? Или всё-таки заказать новую…

Но о том, чтобы заказывать новую мадам Иоланда слышать не желала. Во-первых, стоила мантия баснословно дорого, а сейчас каждый экю работал только на дофина и его дело. А во-вторых… Господи, неужели непонятно?!

— Мантия нашего супруга должна оставаться той же и такой же, как при его жизни! Только не рваная, разумеется…

Фрейлины снова столпились возле порченого шлейфа, а в дверях показался управляющий замка. Выждав положенное время, чтобы герцогиня обратила на него внимание, он поклонился и оповестил:

— Господин Рене к вашей светлости.

— Проводите его в мой кабинет и попросите подождать…

С тех пор как дела «дофинистов» пошли в гору, мадам Иоланда стала замечать, что вся замковая прислуга начала себя вести с важностью прислуги королевской. А заметив, всячески это поощряла. В другое время сообщение о визите сына было бы обставлено с большей простотой: он бы просто пришёл и вошёл. Но пора… пора уже привыкать к тому, что этот двор — не жалкая попытка упрямого бастарда доказать, что в его жилах течёт королевская кровь. Тут и без Шарля таких молодых людей хватало. Взять хоть Дюнуа, чьим отцом был брат короля, или Алансон, чей род восходит к первому королю династии. Да хоть бы и её Рене — сын короля Сицилийского и внук короля Арагонского… Каждый из них, будь сейчас прежние времена, обладал бы собственным двором! Но они приехали служить дофину, и теперь здесь всё должно быть, как при дворе настоящем, королевском, без той простоватой фамильярности, которая установилась ещё в годы малолетства Шарля, не имеющего даже слабой надежды стать не то чтобы королём, но просто любимым сыном…

— Отдайте ювелирам и золотошвейкам и лично проследите, чтобы не испортили ещё больше, — велела фрейлинам мадам Иоланда, бережно снимая мантию. — После того, как я надену её на коронацию его высочества, следует заказать драгоценный короб и хранить эту мантию вечно, в память о нашем дорогом супруге.

Фрейлины почтительно разложили мантию на специальной подстилке и присели в поклоне, провожая герцогиню. А та, бросив беглый взгляд в зеркало, отправилась в кабинет.


Рене стоял у окна. Не услышав шаги матери, он продолжал глядеть на дальний лес, зеленеющий молодой листвой. Лицо его было серьёзно и задумчиво, а мысли, кажется, витали очень далеко, так что мадам Иоланда получила возможность полюбоваться сыном не будучи замеченной.

Мальчик сильно возмужал, пройдя боевое крещение в нескольких вылазках против англичан. Стал спокойней в движениях и смотрел теперь более жёстко. И хотя не был похож на отца лицом, напоминал его статью и трогательно-узнаваемой манерой встряхивать головой, когда снимал шлем или шляпу. Впрочем, шляп он уже не носил. Щёгольские наряды были отставлены, и даже теперь, придя к матери, Рене надел легкую кольчугу с панцирем и нарамниками.

— Ты собираешься в поход? — спросила мадам Иоланда, обводя рукой боевой наряд сына.

Очнувшийся от раздумий Рене повернулся к матери и с улыбкой поклонился.

— Кажется мы собираемся вместе, матушка. Мне сказали, ты примеряешь мантию отца… Это из-за воспоминаний, или предстоит поход на королевский двор?

— Всё вместе.

Мадам Иоланда подошла к сыну, заботливо поправила сбившийся белый шарф на его плече, который Рене, как и вся здешняя молодая знать, носил в знак траура по Франции, и кивнула ему на стул, сама опускаясь в полукруглое венецианское кресло.

— Ты по какому-то делу?

— Я соскучился…

Герцогиня внимательно посмотрела на сына. «Нужно будет научить его притворяться более умело», — подумала она, нисколько не обманываясь наигранной беззаботностью. Рене явно пришёл поговорить о чём-то важном, но не знал как начать, поэтому «соскучился» прозвучало у него неубедительно, и улыбка, призванная подкрепить слова, вышла какая-то косая. «Вероятно, мальчик волнуется из-за своего двойственного семейного положения и не решается заговорить — считает проблему слишком мелкой. А не решать её тоже не может…», — предположила мадам Иоланда.

Как только пришло известие о подписании договора в Труа, свадьбу с Изабель Лотарингской сыграли почти молниеносно, но… только на бумаге. На пышные церемонии не тратили ни средства, ни время, отложив «семейное» празднество до лучших времён. А наступить они должны были скоро: герцог Карл осмелел настолько, что стал открыто выражать свое недовольство англо-бургундскими действиями и вот-вот должен был подать в отставку. Как только это случится, церемонию снова проведут — теперь по всем правилам, и брак будет комсуммирован. Пока же Рене ходил — ни муж, ни холостяк, и с лёгкой руки де Ре получил у местной молодёжи довольно обидное прозвище…

Вероятно, нанося визит матери, он надеялся хоть как-то ускорить процесс.

«Или мальчик в кого-то влюбился? В его возрасте это вполне могло произойти, — подумала мадам Иоланда, вспомнив, что бывает и такое. — Разрывается между чувством и долгом и хочет получить совет? Или выдвинет какие-нибудь условия…»

Однако, строя одно предположение за другим, герцогиня первой поднимать тему не стала. Пускай Рене учится. В том будущем, которое ему было уготовано, требовалось умение твёрдо держать разговор самому.

— Ла Файет хвалит тебя, — сказала герцогиня. — Говорит, ты стал хороший воин.

— Вы же знаете, матушка, для меня это не главное.

— Для тебя — может быть. Но я рада. У хорошего воина больше шансов остаться в живых.

— Если Ла Файет и дальше не будет допускать меня до серьёзного дела, я останусь в живых даже не будучи хорошим воином.

Герцогиня рассмеялась.

— Пожалей его, Рене. Если с тобой случится что-то страшное, Ла Файету проще будет погибнуть самому, чем сообщить об этом мне.

Рене озабоченно побарабанил пальцами по колену.

«Ну!», — мысленно подтолкнула его мадам Иоланда.

— Так зачем вы примеряли мантию, матушка?

Герцогиня вздохнула.

— Хочу надеть её на коронацию Шарля.

Теперь пришла очередь рассмеяться Рене. Его всегда восхищало умение матери жить, опережая сегодняшний день и видеть будущее так, словно оно уже свершилось в полном соответствии с её планами. Однажды, шутки ради, он спросил, как ей это удаётся, а в ответ услышал: «Нужно чаще закрывать глаза, так видно много дальше, чем возле носа».

Но говорить о коронации дофина сейчас было пожалуй слишком дальновидно.

— Ты зря смеёшься, — покачала головой мадам Иоланда. — По сведениям, которые я получаю из Парижа, король совсем плох. А Монмут уже полгода топчется под Мо, теряя армию так же, как когда-то под Арфлёром. Но там они дохли от жары и желудочной болезни, а здесь — от холода и простуды… Как видишь, осады английскому королю явно не удаются. Говорят, он тоже болен. И очень подавлен своими неудачами. Откуда нам знать, насколько сильно и одно, и другое?

— Надеюсь, что смертельно, — без улыбки заметил Рене. — Как думаете, матушка, Мо сдадут?

Мадам Иоланда молча кивнула.

— И ничего нельзя сделать?

— Зима измотала их сильнее, чем английскую армию. Вряд ли в живых осталась треть населения…

— Проклятье, — пробормотал Рене, опуская голову.

— Мы не можем двинуть армию к Мо по весеннему бездорожью, — чувствуя в глубине души гордость за это его отчаяние, сказала герцогиня. — Второй Азенкур нас уничтожит. Но, если король Шарль умрёт, мы сможем сами короновать дофина и выставить за ним армию, хорошо отдохнувшую за зиму, против поредевшего воинства Монмута, который до Реймса в этом случае, даже не дойдёт.

— У Монмута родился сын, матушка. По договору в Труа он станет единым королем Англии и Франции после смерти и нашего короля, и своего отца. Даже если Монмут не дойдёт до Реймса, туда довезут его сына!

Рене выпалил это сгоряча, и только потом, опомнившись, осторожно посмотрел на мать. С некоторых пор любое упоминание о договоре в Труа заставляло её брезгливо морщиться, хотя раньше было и того хуже – она просто выходила из себя. Но сегодня герцогиня пропустила это упоминание мимо ушей.

— Да, Монмут расстарался, а новая королева Англии оказалась так же плодовита, как и её мать… Но мы всё равно коронуем дофина! И даже с нужным количеством французских пэров! Не хватит тех, которые есть, произведём в это звание преданных нам людей, но, думаю, даже этого не понадобится. Герцогиня Алансонская как-то показывала мне письмо, которое она отправила своему кузену Жану Бретонскому. А недавно показала пришедший наконец ответ. Судя по всему, и Жан, и Артюр уже не так пылко негодуют по поводу убийства герцога Бургундского, и договор в Труа, если ещё и признаЮт, то уже с оговорками.

— Они десять раз передумают.

— Конечно. Поэтому нам надо быть готовыми и в решающий момент вовремя узнать, что предложит герцогам английская сторона, чтобы предложить больше. Думаю, высокая должность для одного и выгодный брак для другого смогут изменить точку зрения Бретонцев. А брак твоей младшей сестры с герцогом Жаном позволит ещё и значительно обезопасить Анжу, и окажется следующей выгодной партией после вашей свадьбы с Изабеллой Лотарингской…

«Ну вот, — с досадой осеклась мадам Иоланда, — дала всё-таки мальчику повод заговорить о том, о чём он сам так и не решился».

Но Рене на свадебный намёк не откликнулся. Только пожал плечом и снова забарабанил пальцами по колену. «Значит, что-то другое…», — решила герцогиня, поднимаясь.

— Иди сюда, я кое-что хочу тебе показать…

В глубине кабинета на высоком поставце стояло сооружение, прикрытое куском золототканой парчи. Мадам Иоланда сдвинула драгоценную ткань, освобождая внушительного вида шкатулку, и поманила Рене поближе.

— Смотри.

Под поднятой крышкой оказалась утопленная в пурпурный бархат золотая корона.

— Она, конечно, не та, что в Реймсе, но не менее ценна. Эту корону возложили когда-то на голову малолетнего Роберта, который был старшим братом Гуго Великого и сыном Анны Киевской и Генриха Первого Капета. Та самая корона, надев которую король франков впервые положил руку на евангелие, коим ныне клянутся все французские короли на своих коронациях…

— Откуда она у тебя?!

— Случай, Рене. Тот самый случай, о котором можно сказать: «знамение». Монахи из Мондидье, где корона сохранялась семейством де Крепи, тайно вывезли её, узнав, что их диоцез передают под руку этого бургундского выскочки Кошона. Ценностей там и без того хватает, а корону на тайном совете они решили передать тому, кто более достоин ею владеть. Все-таки Рауль де Крепи был графом Валуа и вполне естественно — наш Шарль является его законным потомком… Я безумно рада, Рене, что новый епископ Бовесский с первых же дней своего правления узнает о подобной недостаче. Надеюсь, виновных он не найдёт. А Шарль получит корону одного из первых Капетингов и, заметь, получит на законных правах!

Мадам Иоланда любовно провела пальцем по краю шкатулки, продолжая рассказывать, как трудно было монахам найти гонцов, которые бы согласились провезти подобную вещь через захваченные территории, но Рене не слушал…

Не отрываясь смотрел он на корону. Почему-то вид этого золотого обода убедил его сильнее всего другого, что коронация Шарля действительно возможна. И как-то сразу стал вдруг лёгок и возможен тот разговор, с которым он пришёл к матери, и который готовил долго и тяжело, не зная чего боится больше — то ли её гнева, то ли обиды…

— Матушка… — пробормотал Рене, перебивая мать, — но, если всё так легко… Я хотел сказать, если всё это уже стало достижимым, может быть, нет нужды призывать Деву из Лотарингии?

Крышка от ларца, в котором лежала корона, со стуком упала на место.

— Что? О чём ты, Рене? — Мадам Иоланда смотрела почти испуганно.

— О Жанне. Её воспитывали, чересчур оберегая ото всего, что сделало бы её слишком обычной… Но она стала слишком необычной, матушка! Простите, я не рассказал вам, но однажды, ещё в Лотарингии, я неосторожно намекнул Жанне на её миссию. И она уверовала! Уверовала так, что теперь сама без устали учится управляться с мечом, сутками готова сидеть в седле и стрелять из лука! Она держит это в глубокой тайне, но ни о чём другом уже не мыслит. А ведь это очень страшно — оказаться в бою первый раз! Даже мне, мужчине… Девочке же, да ещё такой… чистой… Когда она увидит всю эту кровь и весь ужас, она может отступить, разувериться. Или, что по-моему, ещё страшнее, веря в свою миссию, пойдёт до конца и погибнет, проклиная нас!

Рене ещё сбивался, но говорить становилось всё легче и легче.

Он глубоко втянул воздух, собираясь признаться в своём самом крамольном поступке. И, не давая мадам Иоланде возможность вставить хоть слово, выпалил, глядя в сторону:

— И ещё… Помните, матушка, вы не хотели мне рассказать о девочке, живущей в Домреми? Но я так хотел быть вам полезным, что не мог оставаться в неведении… А потом вы тяжело заболели… То снадобье, которое вернуло вас к жизни… его передал отец Мигель. Он сам приготовил, а я съездил… Не бойтесь! Кроме него и Жанны никто в Шато-д’Иль меня не узнал. Зато я увидел ТУ, другую девочку и поговорил с ней…

— И что? — смогла, наконец, вымолвить поражённая мадам Иоланда.

— Не знаю, матушка. Но всю обратную дорогу я чувствовал себя так, словно получил святое причастие…

ШАГ НАЗАД

К чести Рене надо признать, что в Шато д'Иль он мчался более озабоченный болезнью матери, нежели встречей с какой-то таинственной девочкой. Отец Мигель, заранее предупреждённый письмом, уже собрал по домам местных знахарок все необходимые для снадобья травы и теперь настаивал составляющие его отвары.

Хозяевам поместья Рене был представлен как родственник господина де Бодрикура. Очень, очень дальний и бедный родственник, которого комендант Вокулёра не счёл нужным даже сопровождать… И это была единственная ложь, на которую отец Мигель решился, потому что «особое лекарство для больной матери» было действительно нужно.

— Вы изменились, падре, — сказал Рене, слушая торопливые рассказы о местной жизни от монаха, суетившегося возле своих чашек и котелков.

— Вы тоже изменились, мой господин, — не оборачиваясь, заметил Мигель. — Раньше вы были просто мальчик… Нет, пожалуй, очень умный мальчик. А теперь — совсем мужчина. Не знаю только, чего в вас стало больше — воина-отца или политика-матери.

— Раньше вы тоже были просто священник. А теперь не знаю, чего в вас стало больше — служителя Церкви или язычника.

Отец Мигель рассмеялся.

— Всё-таки мать… — пробормотал он. — А насчёт язычника вы правы. Все эти сказки про фей и драконов, про древние заклинания, которые современная церковь отвергает, про говорящие деревья, основы миросоздания, общие корни… Жизнь в деревне совсем не та, что при дворах. Еретиком я конечно не стал, но вера моя значительно переменилась.

Мигель домесил что-то в последней чашке и устало опустился на табурет.

— Скажем так: я увидел Бога и весь мир, им созданный, значительно объёмнее как раз через деревенскую жизнь и все эти сказки.

— Надеюсь, вы не учите этому Жанну?

Отец Мигель вскинул на Рене печальные глаза.

— А кто вам сказал, что моё понимание Бога стало менее почтительным? Я просто шире теперь смотрю на вещи и не нахожу это греховным. Разве желание понять больше чем видишь означает неизбежную ересь? — Он укоризненно покачал головой. — Вам ли это говорить, мой господин, после всего, что вы имели счастье познать в кладовых герцога Карла?

Рене улыбнулся.

— Я ничего не говорил про ересь, а всего лишь спросил про Жанну. Согласитесь, что от неё будут ждать веры традиционной. Иначе её просто не поймут.

— «Имеющий уши, да услышит…», — пробормотал Мигель, поднимаясь. — Традиционная вера потому и традиционная, что её может проповедовать любой, более-менее грамотный… Если хотите, можете Жанну увидеть. Я тут занимаюсь с местными детьми… И с ней. Отдельно, разумеется… Она скоро придёт.

— А с той… С другой? С ней я тоже могу увидеться?

Отец Мигель резко выпрямился, и у него совершенно непочтительно вырвалось:

— Зачем?!

— Затем, что и вы, и моя матушка реагируете на упоминания об этой девочке совершенно одинаково. Вас словно змея жалит! Вот я и хочу узнать, что в ней такого, и почему вокруг неё столько таинственного?!

Отец Мигель рассеянно переставил с места на место несколько чашек.

— Таинственного? Нет ничего таинственного… Я уже имел честь донести герцогу Карлу, но даже он не придал значения… Хотите, можете увидеть и её. Только я прошу вас, сударь, если не получится понять её сразу, не делайте выводов прежде времени.

Заинтригованный ещё больше, Рене еле дождался часа, когда девочки должны были прийти в келью монаха. Отец Мигель тихо и, как будто, обиженно возился в своём сундуке, перекладывая с места на место книги и свитки, а молодой человек, перед которым он разложил какое смог угощение, сидел, предоставленный сам себе, и, лениво пощипывая пирог, рассматривал крошечный участок двора, видимый через окно.

Наконец, послышался дробный стук башмаков, хохот, крики, и в распахнутую дверь влетела растрёпанная красная от бега Жанна, почти неузнаваемая в мальчишеской одежде.

— Опять наперегонки, — проворчал Мигель.

Но Жанна, заметив в келье нового человека, замерла и только когда поняла, что перед ней её давний знакомый, заулыбалась радостно и открыто. И не перестала улыбаться даже когда её чуть не сшибла вбежавшая следом Клод.

— Здравствуй, Жанна, — сказал Рене, поднимаясь. — Как ты поживаешь?

— Хорошо, сударь… Рене.

Девочка покраснела, не зная присесть ли ей, как она сделала бы в женском платье, или просто поклониться, как предписывал костюм пажа. И называть ли ей этого повзрослевшего господина по имени как раньше, или надо больше почтения, потому что он стал каким-то важным.

— Я очень хорошо поживаю.

— А продолжаешь ли ты свои занятия?

— Да! Я помню всё, чему ты меня научил… научили… вы, господин… И каждый день езжу верхом и стреляю.

Юноша улыбнулся.

— Я по-прежнему Рене, Жанна. Можешь не смущаться… Тебе не скучно здесь, в деревне?

— Нисколько! У меня теперь есть подруга. Она умеет рисовать всё, что видит и даже то, что слышит!

Жанна-Луи, посторонилась и ласково вытолкнула перед собой Жанну-Клод.

Рене, затаив дыхание, перевёл взгляд.

Увы! Загадочная девочка ничем особенным не отличалась. Крестьянка как крестьянка, только одета чище и опрятней. Смотрит с интересом… Вот только интерес этот не был похож на обычное откровенно-фамильярное любопытство, с которым рассматривают незнакомцев крестьянские дети. Эта девочка Рене не рассматривала, а как будто сразу заглядывала внутрь его, чем вызывала непривычное и страшно неудобное смущение.

— Как тебя зовут? — не узнавая своей деревянный голос спросил юноша.

— Жанна, — хором ответили девочки.

— Две Жанны?

— Нет, — засмеялась одна, — я здесь Луи Ле Конт, потому что для всех должна представляться мальчиком. А Жанна наоборот — все её зовут Жанной, но мы с отцом Мигелем знаем, что она Клод.

Рене с удивлением оглянулся на Мигеля.

— Её так деревья назвали, — спокойно ответил тот.

Рене удивился ещё больше, но, видя, что никто кроме него удивления не выказывает, сделал вид, будто удовлетворён таким объяснением. Однако едва девочки перестали на него смотреть и начали рассаживаться на скамье, тихо подступил к монаху.

— Вы здесь с ума все посходили, что ли? Какие деревья?! Те, что растут за окном? Это они дали ей имя?!!!

Мигель вздохнул.

— Я же просил вас не делать поспешных выводов.

Он вытащил из сундука очень старую и очень толстую книгу, сел на крышку и, перекинув несколько толстых листов, изрядно размятых по краям временем, менторским тоном возвестил:

— Поговорим о святом Мартине Турском и его благословенной жизни… Господин Рене тоже может сесть и послушать.

Пришлось юноше снова опуститься на стул перед окном, который успел ему изрядно надоесть, и придать лицу подобающее благочестивое выражение.

Он прекрасно знал историю святого Мартина. Но в изложении отца Мигеля эта история вдруг получила какое-то иное толкование… Выходило, что не промысел Божий и не истовое ему служение сделали из римского кавалериста благочестивого монаха, а всего лишь следование таким простым человеческим качествам, коими являются доброта, сострадание и открытость каждому, кто нуждался в совете, добром слове или помощи.

Рене прислушивался с нарастающим беспокойством, изредка переводя взгляд на девочек, и насторожился ещё больше, когда увидел, что Жанна рассказ монаха все-таки слушала, а загадочная Жанна-Клод сидела, закрыв глаза, и, казалось, не слушала совсем.

«Может, она не в себе, и поэтому может предсказывать? – подумал юноша, припоминая давний рассказ Карла Лотарингского о том, что девочка из Домреми предрекла поражение под Азенкуром – У пророков сумасшествия и падучие сплошь да рядом… Но почему и Мигель, и Жанна принимают её безумие, и повторяют его за ней так, словно это норма? Может, тут колдовство?».

Рене с опаской покосился на девочку с закрытыми глазами.

Поспешных выводов он делать не собирался, но оставлять вопросы неразрешёнными не собирался тоже. Поэтому, едва отец Мигель закончил свою нетрадиционную проповедь, а Жанна-Клод открыла глаза, молодой человек сразу обратился именно к ней.

— Хочу спросить тебя, Жанна… Или Клод? Как мне тебя называть?

— Зовите, как хотите, — ответила девочка, не проявляя никаких признаков слабоумия. — Мне оба имени нравятся.

— Тогда, раз уж мы тут все посвящённые, пусть будет Клод… Так вот, Клод, мне интересно знать, почему ты слушала, закрыв глаза?

— Так лучше видно.

— Видно? Ты, наверное, хотела сказать — слышно?

— Нет. Когда я что-то слушаю, мне интересней представлять это в картинках. А картинки не слушают, их смотрят. И появляются они только когда глаза закрыты. Тогда всё становится очень понятно, даже то, о чём не говорят. И тогда я смотрю и слушаю. Но, когда картинок нет, значит, говорят что-то неинтересное, непонятное, и можно не слушать, а представлять что-то своё.

Рене сглотнул. Точно – не в себе.

— А сейчас ты слушала?

— Да. Я люблю узнавать про хороших людей.

— Разве ты не знала о святом Мартине раньше?

— Знала. Но только то, что знали все. А сегодня узнала больше.

— Больше? По-моему, падре Мигель рассказал как раз то, что все давно знают…

— Вы так думаете, потому что не закрыли глаза… Падре умеет рассказывать даже то, чего не рассказывает, и картинки получаются, словно живые.

Рене беспомощно посмотрел на Жанну-Луи, потом на отца Мигеля, и почувствовал, что здесь, похоже, не в себе каждый из них. Или он один…

— А про плохих людей ты знать не хочешь? — зачем-то спросил он.

Жанна-Клод отрицательно покачала головой.

— Нет. Про таких никому не надо знать, чтобы не болеть. — И, положив руку на середину живота, добавила, — от плохого вот тут становится очень больно. Пока эту боль чувствуешь, ещё есть надежда победить в себе зло. Но если боли нет, значит, пришла пора раскаиваться…

Рене снова оглянулся на Мигеля. Тот смотрел на них с улыбкой, которая появляется у людей, знающих чем всё закончится и предвкушающих скорую развязку.

— А у отца Мигеля тебе нравится учиться? — разозлившись на монаха, спросил Рене.

Жанна-Клод слегка замялась, но потом всё же кивнула.

— И ты много нового узнаёшь?

Девочка помедлила и теперь отрицательно покачала головой.

— Не много. Часто я просто убеждаюсь в том, что мои знания были правильными. Но бывает просто очень интересно из-за картинок…

— Что же, например?

— Например, про Иисуса… Когда про него рассказывает наш священник отец Мине, или падре Фронте, видится всегда одно и то же — наше церковное распятие и крестный ход. А когда рассказывает отец Мигель, я вижу Иисуса, когда ему было столько же лет, сколько и мне сейчас. И такого я люблю его ещё больше.

Рене чувствовал, что глупеет прямо на глазах.

— А разве отец Мигель знает, каким был Иисус в твоём возрасте?

Жанна-Клод засмеялась вдруг тихо и нежно, и смех её прозвучал так, будто зазвенел колокольчик.

— Он не знает. Но, когда он рассказывает, я это вижу.

«Колдовство!», — подумал Рене, чувствуя, как заползает в его душу заученный годами целой жизни страх перед ересью. «Колдовство, потому что я не должен это слушать, но хочу… Мне интересно!!!».

— И что же ты видишь? Ты расскажешь об этом или нельзя?

— Можно. Тому, кто хочет послушать, я всегда рассказываю обо всём, что вижу. Но только, если хочет…

— Я хочу. Говори.

— Иисус учился. Так же, как и мы, только другому, и не у себя дома, а в далекой стране, про которую отец Мигель как-то рассказывал. Там он учился у людей… — тут она замялась, вспоминая, — у «жрецов», — и посмотрела на Мигеля, — я правильно назвала?

— Правильно, правильно. Продолжай.

— Ему сказали «ложись и закрой глаза» и помогли выпустить душу из тела, чтобы она стала свободной на какое-то время и училась уже не у людей… Потом душа вернулась, но была другой, более светлой… И на кресте она отлетела точно так же, на время, поэтому Иисус не умер, а заснул…

Рене сверкнул глазами в сторону отца Мигеля. Тайные мистерии! Девочка описывала древний обряд, который уже во времена Иисуса считался и древним, и тайным, не говоря уже о временах прихода христианства! Об этом даже в рукописях Карла Лотарингского говорилось иносказательно, и подлинное толкование могли получать лишь самые посвящённые! Монах видно совсем помешался, если рассказал об этом деревенской девочке! Не удивительно теперь, что она такая странная! От её слов за версту несёт необдуманной опасной ересью!

Но Мигель встретил гневный взгляд Рене не просто спокойно — он смеялся!

— Пожалуй, только вы, мой господин, в состоянии оценить весь смысл сказанного, — шепнул он.

— Разглашение тайн приората сурово наказываются, падре! Вас предупреждали! — угрожающе-тихо сказал Рене, нисколько не стесняясь присутствием девочек.

— Я не разглашал, сударь. Когда его светлости угодно было почтить меня доверием и передать манускрипт из своей кладовой, он сам просил прочесть его девочке. Но она не стала слушать. На этот счёт у Жанны-Клод имеется вполне логичная философия Мне же, говоря по совести, весь смысл документа до конца так и не открылся. А то, что вы сейчас услышали — это результат её собственных знаний и умозаключений.

Рене изумлённо уставился на девочку.

— А сама она не могла прочесть? — глупо спросил он.

— Я не умею, — ответила за себя Клод.

— Тогда откуда все эти знания?

Клод внимательно посмотрела на Рене, словно спрашивая себя — поймёт ли он? И этот странный, недетский взгляд, не виденный раньше вообще ни у кого, вдруг полностью лишил Рене всякой уверенности во всём, что он знал и чему верил всю свою жизнь. Благоговейный страх перед тем, что сейчас ему откроется нечто, неизмеримо более важное, чем все церковные таинства или древние обряды, нарастал словно высокий оглушающий звук. И Рене едва не закричал: «Не надо! Не отвечай! Я не готов услышать и понять!».

— Всё вокруг наполнено знанием, — сказала Клод. — Вы можете лечь в траву и почувствовать, как дышит под ней земля, как будто огромная и тёплая корова, на боку которой ты словно пылинка. Когда мы съедаем ягоды или овощи, проросшие из этой земли, мы можем понять, было ли ей тяжело или радостно, когда всё это вызревало. Можно набрать в руку воды из реки и почувствовать, что это не просто вода, а тоже живая часть мира со своими радостями и огорчениями. А если её выпить, часть реки станет частью тебя самого, а ты — на крошечную долю — частью реки. И потом уже совсем легко понять, что ручеёк, пробивающийся сквозь камни, очень страдает, когда его струи разрезаются об острые края, и ему приходится ласково их сглаживать. Или вымывать, если не поддаются. А у камней своя история — они боятся зелёных ростков. Маленький камешек может откатиться, когда росток набирает силу и превращается в дерево или в куст, а большому очень сложно, и он разламывается, разрывается на части, и ему это так же больно, как и нам, когда отрубают руку или ногу… Поймёшь всю эту тайную жизнь, и легче понимать жизнь людей. Или наоборот — я ещё не разобралась. Но у нас всё очень похоже! Цветы, которым не повезло родиться у дороги, так же бледны и беспомощны, как люди, живущие в разорённых местах. Как любая новая невзгода может окончательно уничтожить этих людей, так и придорожные цветы могут погибнуть под колёсами проезжающих телег, и любая лошадь проезжего всадника может остановиться и съесть их. Зато цветы, родившиеся в лесу, красивы и благостны в полном покое, и полны аромата, который слышат пчелы… Когда научишься понимать то, что видишь, совсем не трудно научиться видеть то, чего никогда не знал. И всякие чужие мысли здесь только помешают, потому что — хочешь не хочешь — они подмешаются к твоим, и какие-то обязательно принесут сомнения. А сомнения — всегда разлад. Жить с ним так же тяжело, как пробиваться сквозь острые камни… Я многое вижу, слышу и многое хочу запомнить. Знания приходят сами по себе, достаточно закрыть глаза и представить. Но так же, как не хочу путать свои мысли чужими, я не хочу примешивать и свои мысли к чужим. Поэтому не учусь читать и придумала значки, которые понятны только мне.

Клод протянула Рене свою тетрадку.

— Это всё, что я умею, — улыбнулась она.

В глубокой задумчивости Рене стал переворачивать листки, не столько из желания рассмотреть – он всё равно ничего в этих записях не мог понять – сколько желая осмыслить только что услышанное.

Он был умным молодым человеком. И даже если не всё в словах Жанны-Клод им полностью осозналось, общий их смысл раскрылся вполне. И смысл этот дышал какой-то новой мудростью, никогда никем не проповедуемой. Разве что… Да нет! В евангелиях ничего такого не было, и Иисус проповедовал о царствии Божьем, а не о страданиях ручейка или цветка у дороги… Или его не так поняли и потом уже довели чересчур простые, наивные в своей чистоте мысли до понимания более традиционного… более удобного… «Он ими слишком щедро делился, — подумал юноша. — Но что если сама Его казнь стала следствием тех сомнений, которые его слова посеяли в других?.. О Господи, я тоже впадаю в ересь, но мысль уже не остановить! Что если распятие было не страшной платой за наши грехи, а реализованным страхом перед светлым зеркалом, которое явилось людям и отражало каждого, кто пытался встать рядом, будь то хоть апостолы в их истинном облике, порченом ложными идолами? Тогда мы все прокляты! Даже самые благочестивые! И этой девочке тоже среди нас не выжить!»

Рене медленно вернул тетрадку, стараясь, чтобы никто не заметил, как дрожат его руки. Ему хотелось закрыть глаза и сжать голову, чтобы не лопнула от хлынувших в неё сомнений…

— А ходишь ли ты в церковь, Клод?

— Конечно! Я очень люблю туда ходить! Там так красиво, и люди все становятся тихими, светлыми и много молятся.

— Но молитвы… Их-то ты заучила, а не сама придумала?

— Молитва не мысль. Это слова — общие для всех, чтобы напоминать о нашем единстве. Мыслью их наполняет тот, кто молится, а молится каждый в себе, и этого не слышно… Не думайте обо мне плохо, сударь, я люблю молиться.


Когда девочки ушли, отец Мигель молча посмотрел на Рене.

— Я всё понял, — отрывисто сказал юноша. — Но теперь мне страшно. Мы вмешались в Божий промысел, в Чудо, которое действительно явлено, а имеем ли право на это?..

Он, наконец-то, обхватил голову руками и уткнулся локтями в колени.

— Или моя матушка величайшая провидица, или она не ведает, что творит, и горько пожалеет со временем!

— Она ведает, — печально откликнулся отец Мигель. — И то, что всё вершится в соответствии с пророчествами, сделанными когда-то и для неё, и для этой страны говорит только в пользу её действий. Девочки подружились. Они знают друг о друге всё — я это вижу. И вижу также то, что они принимают это, как должное. Не сегодня — завтра совершится последнее: они решат объединиться, чтобы вместе свершить предначертанное. Я жду этого и боюсь. Простите моё малодушие и трусость. Но, когда это случится, позвольте написать вам, а не герцогине? Её светлость давно не видела девочек, она к ним так не привязана… Вы понимаете о чём я?

— Да, понимаю.

— Поэтому мне бы хотелось написать именно вам… А вы уже решите, что с этим делать…

Рене тяжело поднялся.

— Пишите, падре. Нам грешно было взваливать на ваши плечи эту ношу, но ещё более грешно заставлять нести ответственность. Когда матушка поправится, я сам с ней поговорю, и мы сообщим вам о своём решении.

Мигель опустил голову.

— Вы великодушны, сударь. Но есть ещё кое-что, что пугает меня сильнее всего.

— Что же?

— То, что нам предоставлен выбор…


* *  *


— … можете ругать меня за самоуправство, матушка, но я не жалею о том, что съездил и увидел Жанну-Клод, несмотря ни на что! Когда девочки уходили, я спросил её — поправитесь ли вы, и она обещала за вас молиться. Я так обрадовался, словно уже услышал о вашем выздоровлении. И неважно, что вам действительно помогло, снадобье Мигеля, или её молитва, теперь вера моя сильнее, чем когда-либо! Жаль только, одной веры недостаточно для прежней уверенной жизни. Надо, чтобы не было и сомнений, а я ими полон!

Рене говорил уже безо всяких опасений — главное сказано. Но на мать все ещё не смотрел. Лишь без конца прикасался к ларцу с золотой короной, вид и присутствие которой подарили ему безумную надежду на то, что можно обойти страшное предназначение, не подвергая риску тела и души девочек.

— На днях я получил письмо от падре Мигеля. Не сердитесь… Я сам попросил падре писать прямо ко мне. Они не просто подружились, матушка! Они уверовали друг в друга и вместе собираются вершить то, что предназначено только для одной! Но, скажите, имеем ли мы право допускать их до кровавой бойни?! Прислушайтесь к себе, матушка, что говорит ваше великодушное сердце? Мне было страшно за ту, которую пришлось обучать военному делу, но другая… Кто из нас осмелится помолиться за её чистую душу?

Рене запнулся и в полном отчаянии махнул рукой.

— Помогите же мне, матушка! Я запутался в этих мыслях! Только вы теперь сможете меня утешить! Но, если и вам это не удастся — клянусь, я пошлю ко всем чертям Ла Файета, герцога Карла, женитьбу и всё, что помешает мне или погибнуть или вырвать победу хоть у самого дьявола, лишь бы это чёртово пророчество не свершилось!

— Сын мой, — прошептала мадам Иоланда. — Мой сын…

Она подошла к Рене и, пригнув его голову, прижалась долгим поцелуем к его лбу.

Глаза Рене заволокло слезами облегчения.

— Вы не сердитесь, матушка?

— Сержусь? О, нет! Ты подарил мне великое облегчение, Рене. Такое облегчение, за которое следует отслужить не один молебен… Очень давно слепой пророк в Сарагоссе предсказал мне две реки, как символ выбора на всю жизнь. Сначала я ошибочно трактовала это пророчество, и незачем сейчас рассказывать, как именно. Но когда отец Мигель заставил меня поехать и посмотреть на девочку в Домреми, сомнения вроде твоих не покидали больше ни днём, ни ночью. Две реки — две девочки, одна из которых создана мной, а другая — истинное Божье благословение! Я тоже мучилась вопросом, имею ли право выбирать между ними. Одна могла повести за собой войско по праву королевского рождения и оставаться при этом крестьянкой в глазах всего мира. А другая?.. Кто знает, что за судьбу уготовил ей Господь? И помешаем ли мы, продолжая своё дело, или помешаем, прекратив его? На этот вопрос мог ответить только Всевышний. И даже когда Мигель написал, что девочки подружились, я была рада, но продолжала сомневаться в своём праве выбирать… Теперь ты сказал, что они готовы идти вместе! Значит, выбора больше нет! Господь явил свою волю! И я первая благословлю тебя на любую битву, которая нанесёт нашим врагам обескровливающую рану. Но последний удар всё равно должна нанести Дева из пророчества! Последний удар перед настоящей коронацией в Реймсе, потому что только если она будет стоять рядом с дофином, его признают не просто королём, завоевавшим корону как турнирный приз, а подлинным помазанником Божьим!

Мадам Иоланда накрыла ларец с короной парчой и, словно запечатывая, прижала её сверху ладонями.

— Истинным помазанником, — пробормотал Рене. — В Шато д’Иль я видел записи, которые делает эта девочка. Они, как Реймское евангелие, которое никто не может прочесть… То самое, на котором клялся первый король, носивший эту корону…

— Вот видишь! Было бы нам всё это явлено, не исполняй мы Божью волю?

— Но которая из двух девочек встанет возле Шарля на коронации?

— Разумеется, та, которая будет воевать, — не задержалась с ответом мадам Иоланда. — Настоящая миссия другой раскроется, возможно, позднее, и уже не нами. Мы должны только оберегать, но никак не управлять ею. Её миссия раскроется не через войну — в этом я уверена. Как и в том, что ОБЕ девочки должны быть возле Шарля. Одна, зримая, как сестра по крови, а другая — по духу высшей власти, невидимая, как святой дух в коронационном елее. И тогда Франция обретёт наконец короля, при котором достигнет величайшего процветания. А вы, мои дети, будете спокойно жить и править в своих герцогствах…

ФРАНЦИЯ. ВЕНСЕН

(31 августа 1422 года)


Высокие жёсткие подушки сползли, давили под спину и словно ломали её. Хотелось сменить положение, но не было сил. Как не было их и на то, чтобы кого-нибудь попросить. Тонкая полотняная рубашка взмокла от пота, облепила пылающее жаром тело и жгла, словно власяница. Но это было уже все равно, потому что хотелось только сменить положение, чтобы расслабить спину.

«Я что - умираю?.. Вот так, скоро и просто, от обычной простуды, как какой-то простолюдин? Как раб, из последних сил добравшийся до своей постели с пашни, которая составляла весь смысл его существования? И это я?.. Я?! Желавший дожить до седин, чтобы передать потомкам крепкое государство, мной же образованное? Я умираю?!!!

Но зачем тогда было дразнить меня чудом славнейшей победы? Договором о величайшей мечте, до которой оставался всего один шаг? Скорым рождением наследника — этой благодатью продления рода и первым побегом новой династии? Зачем?! Леопарды и лилии сплелись на мантии… Только на мантии они дружны… Но нет, и там продолжают грызть друг друга — вон сколько крови!.. Она сама, словно мантия, течёт по плечам. И горячая, горячая, горячая…

Может быть я еретик, и Господь повелел сжечь меня?..

И вот - я горю!

Но пламени нет. Значит, я не еретик – оно меня не коснулось! А горит всё вокруг. Это дома в Мо… Или в Мелене? Нет, это Арфлёр… Или Руан? Я уже не помню, как они выглядели, только стены, стены, стены... и огонь.

Глухие стены, которые надо было пробить.

Как злое сердце, отбивающее…

Что?

Мои последние минуты?!

Нет, я ещё жив! Господь всемогущий, ты ведь не пронзишь огненным мечом того, кто готов сдаться в плен? Мой выкуп драгоценнее любого другого — два могучих королевства…

А-а-а, нет! Это я отдать не могу! Это принадлежит моему сыну – Твоему помазаннику… Ты ведь дашь ему жизнь долгую и счастливую, да, Господи? А мне…

Мне тоже нужна жизнь!

Я отнял очень много разных, но разве то были жизни? Мне нужна моя, чтобы закончить…

Я что, опять пылаю? Или это боль в спине, жгущая, как огонь? Хоть бы кто-нибудь… Ведь стоят вон там, в углу… Трое стоят и смотрят. Чего они ждут?

Когда я умру?

Эй, вы… Кто такие? Почему возле меня французские монахи?!

Ах, да… Это те… из Мо… Даже не пытались бежать… Говорят, за них просил каждый, кого мы отправили на казнь. Милосердные утешители осаждённых… Вы и меня пришли утешить? А я ни при чём… Мне было всё равно… Это Кошон — мой французский советник… «Кошон» кажется «свинья»? Конечно свинья! Французская свинья рылась под дубом и отрыла три трюфеля. А потом сварила их в котле… Нет, не в котле! Там была тюрьма, а в ней очень жарко… Да, жарко, как в моём теле!

Тело – тюрьма для духа…

А если дух в тюрьме значит он тоже не желал сдаваться?

Но кому?

Тому, кто требовал смирения?

Выходит, я всё же, еретик?

Но, чёрт побери, какая разница?! Я был велик, и тоже мог себе позволить делить на правоверных и еретиков. А хрипели и корчились в муках и те, и другие… Умирают все одинаково.

Даже я…

А разве я умираю?!

Да. Кажется…

Господи! Ни о чём не прошу, только пусть кто-нибудь подойдёт и повернёт меня!

И этот огонь... Пусть раздвинут хворост! Я хочу узнать, чего ждут эти монахи?

Кажется не смерти?

Они думают, я встану рядом с ними?

Нет? Много чести?.. Три трюфеля в котле… И свинья… Она что, подбрасывает хворост?! О, Господи! Дай мне силы сменить положение! Я хочу встать и посмотреть им в глаза!

Я — великий король, который не должен умирать в своей постели, сгорая, как еретик! Я вообще не могу быть «как» — я «есть»! Я бессмертен! Бес… бес смертен… смертен бес… Я — бес! Сам дьявол! И готов восстать, чтобы жить дальше! Пошли вон, монахи! Много чести… Совершить подлость ради победы, знать, что это подлость и знать, что это же знают все остальные, но всё же сделать — это тоже требует мужества! У меня одного его хватило против всех вас: милосердствующих и мрущих, по воле равных себе!»

Слабая рука поверх простыни дернулась, сжимая пальцы в кулак. Только два – указательный и средний – остались почти прямыми и медленно разъехались по влажной ткани.

«Аминь, Господи! Вот моя честь – я не трус, и этого довольно».


Герцог Бэдфордский привстал, тревожно вглядываясь в лицо на жёстких подушках.

— Милорды…

Все находящиеся в комнате бросили перешёптываться и, не сговариваясь, посмотрели на постель.

— Кажется… Всё.

Бэдфорд медленно подошёл и склонился над изголовьем. Бесконечно долго он вглядывался в лицо брата, на глазах меняющее свои очертания. Потом, так же медленно, не разгибаясь, закрыл невидящие глаза.

— Король умер, — сказал Бэдфорд. — Да здравствует король Генри Шестой!

ФРАНЦИЯ

(1422 год)


Король Франции Шарль Шестой Безумный умер 21 октября 1422 года. Чуть меньше, чем через два месяца после смерти человека, которого своим больным мозгом, не ведая, что творит, назвал «сыном и наследником».

Умер тихо и почти незаметно, совершенно забытый за той суетой, которая поднялась после смерти Монмута.

Из Лондона, пользуясь тем, что растерянный парламент ещё не пришёл в себя и охотно выполнял любые отдаваемые твёрдым голосом приказы, был срочно вывезен малолетний наследник и, невзирая на опасности путешествия через пролив, доставлен в Париж, под опеку герцога Бэдфордского.

Новый регент Франции сразу показал, что настроен решительно и зло. Любые попытки хотя бы намекнуть на преждевременность и нецелесообразность тех или иных его действий пресекал на корню и быстро затыкал рты, ставя точку в разговоре одним и тем же: «Я выполняю волю брата!». А во всём том, что вершилось помимо этой воли, усматривал зародыш измены и реагировал мгновенно. «Хозяйская рука должна быть крепкой и всегда готовой ударить! — говорил он, верша расправу. — Пускай сразу привыкают, что договор, подписанный в пользу моего племянника, не пустая бумажка. Когда он достигнет совершеннолетия, оба королевства должны стать единым целым! И я добьюсь этого любой ценой!».

Овдовевшую принцессу Катрин, которая всего год носила титул королевы Англии, Бэдфорд тоже вызвал в Париж. Шествуя за гробом, сначала мужа, а через два месяца и отца, бедняжка смотрела вокруг испуганными глазами и покорно принимала быстрые перемены в своей судьбе. Её последней главной ролью на этих политических подмостках стал проезд по улицам французской столицы с крошечным сыном на руках под неусыпным вниманием герцога Бэдфордского. Перед склепом в Сен-Дени, где упокоился безумный отец, Катрин передала сына герцогу и послушно отошла в тёмный угол Истории.

Всё! Своё дело она сделала.

Заполучив наследника обоих престолов, герцог готов был вернуть принцессу стране и матери, чтобы забыть о ней навсегда.


Вдовствующие королевы встретились без особых сантиментов. Пристрастившаяся к сладкому Изабо очень располнела за последнее время. Белое вдовье покрывало только подчёркивало её отёчное лицо, уже начавшее обвисать. Тяжёлые складки появились по углам рта и возле носа, мешки под глазами собрались мелкими сборками, словно тонкий полог в алькове её опустевшей кровати…

От прежней красавицы ничего не осталось. Но Изабо уже устала нравиться и покорять. «Что ты так смотришь? — равнодушно спросила она заплаканную дочь. — Я желала покоя и я его получила. Эти тело и душа страстям больше недоступны. А призракам страстей прежних нет дела до того, на что я становлюсь похожа».

С полным безразличием смотрела Изабо и на то, как герцог Бэдфордский прибирает к рукам страну. Когда ей сообщали о какой-нибудь очередной кровопролитной схватке или о зверствах, чинимых бригантами во время рейдов, она только пожимала плечами и говорила своему заметно поредевшему двору: «Если бы все эти бастарды перестали сопротивляться, ничего бы не было. Не понимаю, зачем они так упорствуют?».

Впрочем, иногда интерес в Изабо просыпался. После сражения при Краване она любезно поздравила сэра Томаса Монтаскьюта, которому предоставилась-таки возможность отомстить за Боже, и потребовала пересказать ей ход сражения со всеми подробностями.

Английский граф охотно поведал о том, как после трёхчасового стояния по берегам реки Йонны он велел вынести перед войсками своё знамя и первым кинулся в воду. Как храбро бургундцы осаждённого Кравана выбрались через западные ворота и очень вовремя ударили в тыл объединённым франко-шотландским отрядам… Но, уходя из покоев Изабо, Монтаскьют поймал себя на мысли, что королева Франции более всего желала услышать о потерях. И, кажется, осталась очень довольна четырьмя тысячами убитых французов, в числе которых были и представители высшей знати — не менее трёхсот известных ей людей.

Что-то смутно похожее на жалость к стране, получавшей оплеухи, как осиротевший после смерти отца ребенок, шевельнулось в душе сэра Монтаскьюта. Но длилось это всего мгновение и тут же улетучилось. Четвёртый граф Солсбери, гордо тряхнув головой, хозяйским шагом двинулся дальше по своим делам.


Несколько иначе относился к делам во Франции герцог Бургундский.

С одной стороны, любая победа англичан была и его победой тоже, поскольку и те, и другие войска действовали пока в полной слаженности. Все союзнические договоры с Бургундией новый регент Франции подтвердил и обещанные Филиппу земли Голландии и Зеландии отдал беспрекословно, несмотря на недовольство брата Глостера.

Но с другой, в отличие от своего покойного брата, носившего титул короля, герцог Бэдфордский с невысокого престола регентства озирался вокруг более алчно и действовал более хищно. Делить с ним ответственность за то, что будет наворочано в стране, умный Филипп не хотел и предпочитал лично ни в каких сражениях не участвовать.

К тому же не давал покоя листок, исписанный рукой отца…

Первые победы «дофинистов» не сильно напугали герцога — слишком мелкий повод для появления мифической Девы. Но смерть Монмута вызвала в его душе настоящую панику! А последовавшая затем смерть и Шарля Безумного привела к тому, что весь день накануне похорон и во всё время церемонии бедный Филипп дёргался на каждый крик толпы, ожидая что вот-вот поползёт по улицам слушок, а то и явится сама эта Дева! А когда явится, представит дофина Шарля законным наследником престола, чему вся эта толпа, не то что не воспротивится, но благоговейно подчинится — потому что слишком велика растерянность! Ещё бы! Такой удобный случай! Король-праведник умер, не дожив всего пары месяцев до осуществления своих притязаний, за которые так упорно и кроваво воевал! Умер, можно сказать наказанный Господом, который почти сразу прибрал и короля-безумца, чтобы явить свою волю относительно наследственных дел во Франции…

Но когда ничего не произошло и герцог Бэдфордский без какого-либо Божественного вмешательства смог продолжить дело Монмута, не поступаясь ничем, мысли герцога Бургундского приняли самое благостное направление. Или «дофинисты» ещё не готовы и прохлопали удачный момент, или отцу удалось-таки разрушить планы Иоланды Анжуйской, из-за чего она в своё время и слегла, а дурак-дофин, оставшись без поводыря, отомстил отцу убийством.

«Дела в Бургундии требуют моего присутствия», — заявил молодой герцог и отправился активно укреплять здоровье охотой в своих угодьях, игрой в теннис, турнирами и стрельбой из лука, как будто не шла рядом кровопролитная война за французскую корону. Он даже отказался от предложенного Бэдфордом ордена Продвязки, считая, что достаточно поучаствовал в английских делах, отослав ко двору регента Франции давнего соратника отца Антуана де Вержи.

Сильно израненный на Йоннском мосту в Монтеро де Вержи не погиб и рвался в бой со всем пылом человека, желающего отомстить. Он уже получил должность маршала от Монмута, должность губернатора Бургундии от Филиппа и губернаторство в Шампани и Бри от Бэдфорда. Но зуд шрамов от ран, нанесённых секирами на мосту в Монтеро, не давал покоя. «За все свои губернаторства одну хорошую победу!», — говорил он, отправляясь к осаждённому «дофинистами» Кравану. И, если Монтаскьют первым бросился через реку, то де Вержи был первым в рукопашной, завязавшейся на противоположном берегу.

Поговаривали, что он вполне может заменить Карла Лотарингского на посту коннетабля, потому что королева, дескать, давно разочаровалась в своем бывшем протеже, и отношения между ними установились более чем натянутые. Особенно после того злополучного эпизода, когда герцог демонстративно покинул зал, где Изабо отпускала не самые пристойные шутки в адрес маршала Ла Файета, а, выйдя, сказал о королеве такое, что рыцарю о даме даже подумать невозможно…


Постаревший и чувствующий себя больным то ли из-за своего бессмысленного положения, то ли потому, что действительно пришла пора болеть, герцог Лотарингский и сам готовился подать в отставку. В ноябре он открыто встретился с мадам Иоландой, которая приехала на похороны короля Шарля, и имел с ней продолжительную беседу, узнав, наконец, всю подноготную убийства в Монтеро, и прочие новости, которые нельзя было доверить письму.

— Мне очень горько сознавать, что так и не смог быть действительно полезен, — устало говорил Карл. — За мной даже не следят больше… Считаются, пожалуй, только с моим титулом, но не со мной. А теперь ещё и годы дают о себе знать. Пришла, наверное, пора передавать все дела вашему Рене… Я знаю, что девочка теперь живёт в Шато д'Иль под надёжным присмотром, и очень рад этому. Вы ведь слышали, мадам, как стали относиться к мадемуазель Ализон в Нанси? Вряд ли её дом был бы сейчас надёжным укрытием. Уж и так боюсь, что после моей смерти ей придётся несладко…

— Чего же вы хотите, вы слишком открыто с ней жили, — заметила мадам Иоланда с откровенным неодобрением.

— Вы бы её видели… — вздохнул Карл, поднимая на герцогиню глаза, полные тоски. — Когда-то, глядя на неё, я сам не переставал думать о чистой Деве, несущей спасение… Разве такой уж большой грех, на склоне лет после разгульной, в чём-то глупой, в чём-то жестокой молодости, пожелать настоящего чувства не ради похоти, но ради спасения души, которая любви до сих пор не знала? Ализон обещала мне это спасение… А теперь и её нужно спасать от злобы и зависти…

Герцог грустно поник в своём кресле. Голова словно утонула в меховом воротнике длинного камзола, и мадам Иоланда, окинув взглядом его фигуру, подумала, что Карл, пожалуй, прав — пора её Рене вступать в дело на правах зятя Лотарингского герцога.

— Что слышно при этом… дворе? — спросила она, не столько желая узнать новости, сколько отвлекая Карла от невесёлых мыслей.

— Хорошего мало…

Герцог поднял голову. Но, как будто испытывая непосильную тяжесть высокой шляпы, тут же отклонил её на спинку кресла.

— Бедфорд настроен ещё решительней, чем Монмут. Он держит при себе малолетнего наследника, не желая оставлять его ненадёжному английскому парламенту, и хочет любыми путями утвердить своё господство здесь, чтобы диктовать условия и Франции, и Англии так же, как это делал Монмут. Бургундию «купили», позволив значительно увеличить её территорию. Но я бы никому не посоветовал обманываться показным миролюбием герцога Филиппа. Я имел удовольствие наблюдать за ним и могу уверенно сказать — он не только сын своего отца, но и внук своего деда. И достойный преемник обоих. Не убей Шарль герцога Карла, я бы всерьёз предложил рассмотреть возможность какого-нибудь договора с Филиппом. Но, увы, что сделано, то сделано… К тому же, мадам, вынужден вас огорчить: слухи о том, что Англия намерена затребовать весь Аквитанский фьеф — не пустая угроза. Вам следует серьезно озаботиться сохранением Анжу.

— Знаю, знаю, — вздохнула герцогиня. — Давно жду… И очень хочу кое о чём переговорить с вами, Карл. Мои надежды на герцогов Бретонских, к сожалению, пока не оправдались. Мне удалось расстроить переговоры о союзе с регентом, но сейчас поговаривают, что готовится тройственный договор между Бретанью, Бургундией и Англией о «дружбе и союзе на всю жизнь». Вот так вот… ни больше, ни меньше — «на всю жизнь». И возражений пока ни одна сторона не высказала. Боюсь, договор действительно заключат. Но время у меня было, и кое-что за это время придумалось. Бэдфорд, несомненно, тонкий политик. Однако, если постараться, можно стать ещё тоньше… не так ли, друг мой?


*  *  *


Вскоре после встречи мадам Иоланды с гецогом Карлом, по церковным кругам прошелестел слух, что Рене Анжуйский, несмотря на свои девятнадцать лет, станет новым магистром Сионского приората.

Одни уверяли, что герцог Лотарингский передал зятю свои полномочия из-за расшатавшегося здоровья, другие же настаивали на том, что передача должности при жизни противоречит уставу Приората, но Карл её отдал потому, дескать, что герцогиня Анжуйская «надавила» на него через Авиньон. Там доживал свои дни бывший арагонский ставленник папа Бенедикт Тринадцатый, которого, вопреки решению Констанцского собора, продолжали именовать папой, снисходя к слабому здоровью и явной готовности перейти в мир иной. Бенедикт действительно вскоре умер, И Рене, который на самом деле находился в это время в Авиньоне, якобы успел получить благословение от умирающего. После этого вступил во владение герцогством де Бар, всеми землями Барруа и внезапно, пугая многих, объявил о своей готовности принести вассальную присягу герцогу Бэдфордскому.

— Наша ловкая герцогиня, кажется, поняла, что её дело с Анжу проиграно, и готовит себе спокойную старость в поместьях сына, — усмехнулся Бэдфорд. — Что ж, я не возражаю. Ради Бога.

Он благосклонно принял присягу, ещё раз выразил своё одобрение и не преминул добавить, что в Риме тоже остались довольны решением Рене и шлют-де свое благословение. «Ещё бы, — подумал юноша, с откровенной прохладой принимая все эти знаки внимания. — Теперь, когда я стал магистром ордена, в Риме благословят любое моё решение, лишь бы оно не отдавало ересью несогласия с ними».

И он знал, о чём говорил. Мартин Пятый, как и его предшественники, воспринимал Приорат как своего рода лояльную оппозицию. Тайны орден, несомненно, хранил крамольные, но ведь хранил же, не распространял! И то, что могущество ордена с падением тамплиеров только возросло, сомнений ни у кого в Риме не вызывало. Так что не считаться с приоратом было бы очень глупо. Особенно теперь, в самом начале единопапства, когда умер последний авиньонский понтифик, и разорванная на части Церковь стала снова срастаться в единое тело с головой, увенчанной в Риме.

— Мы не должны открыто интересоваться делами Ордена, но и пренебрегать хорошими отношениями с его магистром не можем, — говорил его святейшество своим кардиналам. — Принятие вассальной присяги хороший повод. Передайте наше благословение его светлости и отдельное благословение по поводу его бракосочетания с Лотарингской принцессой. В конце концов, святая Церковь всегда стояла за брак и смирение…

Несколько иначе отнеслись к происходящему Филипп Бургундский и Жан Бретонский. В апреле, съехавшись в Амьене, они заключили с Бэдфордом тройственный договор «о дружбе и союзе на всю жизнь», и тоже были бы рады принять вассальную присягу Рене Анжуйского за капитуляцию. Но почему-то не получалось.

Мудрый Бретонец, до сих пор не давший ответа на предложение мадам Иоланды сочетаться браком с её дочерью, наконец-то, призадумался всерьёз. Просто так в Анжуйском доме давно ничего не делалось, и вряд ли Рене стал бы покорно склонять голову перед английским регентом без одобрения, а то и подсказки своей матери. А уж про саму герцогиню и говорить было нечего! Та вершила свои дела в дне завтрашнем и вершила крайне расчётливо. Поэтому предположение Бэдфорда о том, что мадам Иоланда смирилась с неизбежной потерей Анжу, Жан Бретонский пропустил мимо ушей, считая его слишком преждевременным и опасно легкомысленным. Зато, подписывая договор о «дружбе на всю жизнь», уже прикидывал: а не заключить ли, в самом деле, союз с Анжуйской герцогиней, пока она не достала то, что «спрятала в рукаве», и не показала всей Европе, что дружить-то надо было с ней?

Примерно так же, только без дружеских планов, размышлял и герцог Бургундский. Но у него поводов для опасений и раздумий было гораздо больше, и сводились они не к простым расчётам — «где теперь выгодней?», а к мучительным поискам средств, которые не позволят мадам Иоланде разыграть её козыри. Поэтому, едва союз был заключён и подписан, Филипп бросился за советом прямиком к епископу Кошону, благо тот находился под рукой и как член королевского совета, и как духовное лицо в составе делегации, призванной засвидетельствовать подписание договора.


*  *  *


— Выход есть, ваша светлость, и выход достаточно простой, учитывая, что интересующая мадам герцогиню деревня находится на завоёванной территории.

Кошон отослал секретаря принести какие-то документы из своих епископских покоев и сел напротив герцога Филиппа, нервно барабанившего пальцами по столу.

Падре изрядно раздобрел на новой должности. Теперь мало кто узнал бы в этом величавом епископе прежнего доверенного герцога Бургундского, юрко шныряющего на Констанцском соборе от одного нужного лица к другому. Теперь это был человек, добившийся всего чего хотел и даже больше и продолжающий добиваться уже другого — такого, о чём прежде не смел и помыслить.

Только Бог или дьявол знали, каким тайным путём удалось Кошону стать одним из душеприказчиков покойного короля Шарля и войти в королевский совет вдовствующей королевы и регента. Но корни, видимо, тянулись в отдалённые уже времена осады Мелена, после которой по указанию Монмута именно Кошон хлопотал перед папой об отставке епископа Куртекуиса, так настырно просившего милости для несчастного рыцаря Барбазана. Куртекуис был изгнан из Парижа, где и пробыл-то на должности епископа всего год после смерти предыдущего. А всё епископское имущество — книги и церковные облачения, что остались после изгнания — Кошон попросту присвоил, заявив парижскому капитулу, что ему всё это завещано. И капитул заявление покорно «проглотил», чем дал повод Кошону широко расправить плечи в деле служения новой власти.

Уже не покровительственная, а явно угодническая любовь Парижского университета с одной стороны и благоволение Монмута — с другой, стали теми крыльями, с помощью которых епископ Бовесский воспарил над низменной обыденностью, со всеми её неудобными милосердными понятиями.

Три монаха из Мо почтенному прелату не являлись ни во сне, ни в бреду. Кошон прекрасно спал, ел, отличался отменным здоровьем и думать забыл о жестоком июньском дне, когда имея полную возможность проявить жалость, всё же отправил троих своих соотечественников в «крепкие и надёжные тюрьмы», где их, измождённых шестимесячной осадой, ждала неминуемая, мучительная смерть.

— Это унижение заслужено ими вполне, — назидательно разъяснял Кошон клирикам из своего окружения, вкушая сытный обед в трапезной разорённой церкви Сен-Фарон де Мо, где служил аббатом один из осужденных монахов. — Они восстали против законной власти А что есть законная светская власть? Это власть Господа нашего через своего помазанника над телами, так же, как Он властвует над душами нашими через его святейшество папу. Восставая против короля, эти монахи всё равно, что восстали против Бога и вполне заслуживали костра. Но я поступил милосердно, позволив убедить себя в том, что они просто заблуждались, и отправил их всего лишь в тюрьму…

Но через два месяца внезапная смерть Монмута едва не лишила епископа одного из «крыльев» — то есть должности советника английского короля. Он совсем уже было собрался растеряться, однако милость герцога Бэдфордского тут же ввела его в королевский совет и оставила советником на службе у регента.

— Будете служить мне так же ревностно, как моему брату — получите архиепископство, — пообещал герцог.

И Кошон служил. Верой и правдой. Получая тысячу золотых экю только за заседания в королевском совете…

На подписание договора между тремя герцогами он явился по долгу службы хотя и испытывал некоторое смущение: кажется, впервые в жизни почтенный прелат не смог отличиться в порученном ему деле. Переговоры с Бретонцем, которые Кошону доверили годом раньше, закончились полным провалом из-за того, что спесивый герцог не пожелал договариваться «через свинью», и до сегодняшнего подписания дело доводили уже другие люди. Ходили слухи, что виной всему герцогиня Анжуйская, которая расстроила переговоры, потому что сама упорно искала сближения с герцогом. И, хотя никаких прямых подтверждений этому не было, Кошон затаил на герцогиню нешуточную обиду. Из-за чего теперь вполне разделял мнение Филиппа о том, что принесение вассальной присяги её сыном — очередной ловкий ход готовящейся интриги.

— Если вы думаете, что я забыл о нашем деле, герцог, то вы ошибаетесь. Не хотелось бы говорить огульно и приписывать герцогине Анжуйской дела, которые подвластны только Господу, но факты вопиют… Мы ведь знаем, ваша светлость, каким изощрённым умом обладает эта женщина. И я бы нисколько не удивился, если бы нашёл доказательства тому, что она — только ей известными дьявольскими кознями — приказала отравить и короля Генри, и короля Шарля, да упокоятся их души в мире… Ради того, чтобы посадить на трон своего зятя, герцогиня готова на всё, и в целом мире не найдётся человека, готового это оспорить. К сожалению, осуждением дофина как убийцы вашего отца, в Европе никого уже не убедишь. Как невозможно убедить его светлость — нашего регента — провести расследование смерти брата. Он уверяет, что присутствовал при последних его минутах, и не испытывает никаких сомнений относительно причин этой смерти. Простуда — и всё… Но его величество был очень и очень угнетён последние месяцы. Я хорошо помню этот отсутствующий взгляд и безразличное лицо! Он был зол, но азартен под Меленом, а взятие Мо его даже не обрадовало. Подобные перемены в таком человеке неестественны, так что я бы рассмотрел ещё и вопрос о порче. И это не совсем глупо, как может показаться. Герцогиню в колдовстве мы конечно не сможем обвинить, но Деву, которую она собирается всем явить… Тут есть о чём подумать, ваша светлость!

Кошон, с довольным видом откинулся на спинку стула. Но Филипп в ответ только фыркнул.

— Эта Дева чёрт знает когда может явиться, и мы понятия не имеем, как её появление собираются обставить! Может мы тогда и рта раскрыть не посмеем… Нет, всё надо пресекать сейчас и бесповоротно! Что вы там говорили о деревне на отвоёванной территории? Предлагаете её сжечь, как оказывающую сопротивление?

— Зачем так сложно, ваша светлость? Всё можно сделать намного проще…

Кошон замолчал, потому что вернулся секретарь, посланный за документами.

Бесшумно подойдя к столу с лицом бесстрастным и хмурым, он разложил перед герцогом и епископом карту западной части Франции с областями Шампани, Барруа, Бургундии и Лотарингии, а также несколько старых документов. Затем снова бесшумно удалился.

— Взгляните сюда, герцог.

Кончиком тонкого кинжала, который всегда носил при себе по случаю военного времени, Кошон обвёл небольшой участок на карте.

— Это округ крепости Вокулёр, которому принадлежит и деревня Домреми. Это река Мёз, это Туль. А вот, совсем близко, как вы видите, границы Шампани и Барруа. Здесь Лотарингия. Для планов мадам герцогини место идеальное. Я навёл кое-какие справки и из этих вот документов узнал, что ещё во времена Людовика Святого его ближайший соратник и друг Жан де Жуанвиль даровал городу некоторые права. Своего рода суверинитет… А теперь взгляните на Шампань. Видите? Единственный непокорённый город, который может послужить защитой для Вокулёра — Витри-ан-Пертуа. Город мятежный, потому что его жители упрямо считают наследником престола дофина. Мы могли бы предоставить на рассмотрение регента проект, по которому губернатору Шампани будет вменяться в обязанность покорение Витри и приведение к присяге законному правителю. Таким образом Вокулёр останется в изоляции, будет осаждён и, разумеется, сдастся. А следом за ним под нашей властью окажется и весь округ.

Филипп покачал головой.

— Осады дороги. Чтобы осадить такой город, как Витри, потребуется строительство восьми, а то и десяти бастид. Да и Рене Анжуйский может воспротивиться. Он принёс вассальную присягу, и Бэдфорд не станет с ним ссориться с таким явным ущербом.

— А вот тут господин герцог де Бар и его матушка мадам герцогиня переиграли сами себя! — радостно воскликнул Кошон. — Крайне удобный до сих пор суверенитет Вокулёра и его расположение почти на границе делают город фактически ничьим, и, следовательно, уязвимым! После падения Витри дорога на Вокулёр будет открыта, крепость окажется автономной во всех смыслах, и герцог Бэдфордский имеет полное право потребовать от неё покорности. То, что двести лет суверенитет Вокулёра неукоснительно соблюдался всеми французскими королями, не указ для короля английского. Да и вы, ваша светлость, можете предъявить на эту территорию свои права — достаточно помочь регенту с осадой и отправить своих людей на интересующую нас территорию.

— И что? — спросил Филипп. — И мы, как царь Ирод, начнём истреблять всех девочек без разбора?

— Зачем же всех? — улыбнулся Кошон. — Вы разве не помните, ваша светлость, в самом начале разговора я сказал, что не забывал о нашем деле. По сведениям, которые мне доставили, некое семейство из Домреми четыре года взяло в аренду поместье Шато д'Иль, как раз в округе крепости… Позвольте, где-то тут был листок с записями… Нет, не нахожу… Но, всё равно, я помню и без записей — в семействе есть две девочки. Они сёстры. Одной около двенадцати или тринадцати, другой — меньше. Но нас интересует первая, потому что именно её, уже довольно давно, опекает францисканский монах по имени Мигель… Странное имя для французской провинции, не находите?

— И вы полагаете…

— Я уверен, ваша светлость.

Филипп некоторое время, молча, продолжал барабанить пальцами по столу. Потом сердито поджал губы.

— Нет! Чушь какая-то! Герцогиня, несомненно, женщина ловкая, но как она собирается выдать девицу из захолустья за Божью посланницу, я понять не могу!

— В этом-то и весь смысл, — развёл руками Кошон. — Мы здесь одни, и можем говорить откровенно, не так ли? Королева… м-м, как бы это сказать помягче?

— Говорите, как есть.

— Я служитель Господа, герцог, и некоторые вещи не могу называть своими именами… Но в противовес нашей не самой нравственной королеве именно чистая Дева-крестьянка может считаться чудом господним.

— Хороши нынче крестьяне, — скривился Филипп. — Взять в аренду поместье в такие-то времена.

— А кто об этом узнает? — без улыбки спросил Кошон. — Она придёт из Лотарингских земель, в соответствии с пророчеством, и этого довольно.

Герцог подумал ещё немного и, наконец, хлопнул рукой по столу, как будто поставил точку.

— Ладно. Попробовать стоит. Действуйте, Кошон. Но пока только от своего имени и, ради Бога, осторожно!

— Я всегда осторожен, ваша светлость, — улыбнулся Кошон.

БУРЖЕ

(1422 год)


Дофина короновали почти по-домашнему, скромно и без особых торжеств. «Радоваться будем в Реймсе, — сказала мадам Иоланда. — А сейчас мы просто вершим то, что должны». Так же скромно она обставила и свадьбу Шарля с Мари, которая прошла сразу после коронации. «Помни, ты обещал назвать первенца Луи», — шепнула герцогиня, целуя зятя после церемонии. Дочь она тоже поцеловала, но, отстранившись и посмотрев в её лицо, только покачала головой. «Ты ещё не королева…».

Громкая победа при Боже уже отошла в прошлое, уступив место новым потерям и новым заботам, разрешить которые могли бы только новые победы. Но август, на который возлагались большие надежды, принёс досадные и отчаянно разорительные огорчения. Бойня под Краваном стала тяжёлым ударом для армии дофина. И сразу после, как будто мало было одного разгрома, пришло известие о рейде, которым граф Саффолк прошёлся по Мэну, захватив богатую добычу. «Мы оставим „Буржского королька“ без средств к существованию», — смеялись приближённые графа, используя гулявшее по англо-бургундским войскам презрительное прозвище Шарля.

Дофин от этих бед совсем было сник. Но посланный за английским воинством Жан д'Аркур во главе спешно собранных отрядов разгромил Саффолка в Нормандии при Бруссиньере и перебил половину армии бывшего соратника Монмута.

Победа была безусловной. Однако торжества по этому случаю опять прошли совсем скромно. Средств, действительно, не хватало. Ни на содержание войска и двора, ни на выкуп рыцарей, захваченных в плен при Краване, ни на выплаты ломбардским наёмникам… «Не повышать же, в самом деле, налоги на землях, преданных дофину», — говорила мадам Иоланда, открывая собственный кошель. Но проблемы оставались. И выход виделся один: если у «дофинистов» нет денег на ведение войны и взять их негде, то надо добиться, чтобы денег не стало хватать и у противника.

И тогда её светлость снова взялась за перо…


«Милостивый государь мой… Даже обходя молчанием законность договора, подписанного в Труа, и принимая в расчёт возможность — но только возможность — его законности, не могу не высказать опасений, которые напрашиваются сами собой.

Одно дело, когда наследный принц Франции ведёт войну за свои права с королём Англии, но совсем другое, когда он вынужден защищать страну от захвата её чужеземным регентом. Видя, как и кому герцог Бэдфордский раздаёт французские земли, захваченные его покойным государем и братом, я не могу не задаться вопросом — все ли его действия продиктованы только защитой интересов малолетнего короля, или герцог готовит почву для узурпаторства? Как бы ни боялась я показаться пристрастной, а всё же нельзя предавать забвению тот факт, что отец его светлости — покойный сэр Ричард — тоже получил власть и корону путём насильственного свержения законного короля. И если в Европе желают осудить дофина Франции за бунт и подстрекательство к войне, пускай осуждают также и английский парламент за щедрое финансирование регента, который устраивает свои дела, прикрываясь как щитом интересами малолетнего племянника…».

Письма с подобным содержанием разлетелись по королевским дворам Европы словно стрелы, пущенные по наиболее здравомыслящим мишеням. Шпионы и, в основном, шпионки мадам Иоланды поработали на славу. Ни одно из отправленных ею писем не попало к тому, кто бы их прочитал и безразлично отложил в сторону. Безупречная репутация герцогини Анжуйской как политика не давала сводить содержание её писем к одной только жалкой попытке привлечь на свою сторону сочувствующих. В Европе и так уже с тревогой присматривались к тому, как целенаправленно герцог Бэдфордский подминает под себя Францию и заключает щедро оплаченные договоры со всеми, кто при случае поддержит его в неограниченном влиянии на малолетнего короля, а потом, возможно, поддержит и в притязаниях на его корону.

Министры, канцлеры и кардиналы европейских дворов и даже папского двора в Риме, сообщая своим государям о тревожных симптомах в поведении герцога Бэдфорда, жаловались на то, что их представителей или, говоря иначе, шпионов всё чаще стали перекупать, из-за чего достоверные сведения о делах во Франции получать становилось всё труднее. Но всё же, находя способы, они получали информацию, которая не могла не настораживать…

При этом никто, разумеется, эти способы не называл.

Что поделать, все эти люди были мужчины с их маленькими мужскими слабостями, которые свойственны даже кардиналам. А юные французские дворянки, уехавшие подальше от кровопролитной войны, были так соблазнительны и так податливы… К тому же располагали роднёй, настолько осведомлённой, что оказывались не только приятны в общении, но и очень полезны.

Прелестные же француженки, в свою очередь, тоже помалкивали о том, что вся их «осведомлённая родня» находилась в Бурже — возле дофина — и носила имя герцогини Анжуйской…

Тревожный слушок, как волна от подброшенных мадам Иоландой сомнений, недолго петлял по лабиринту из приёмных, кабинетов, келий и альковов. Изрядно приправленный и утяжелённый общественным мнением, он достиг, наконец, конечного адресата и английский парламент загудел в нужной тональности.

— Судя по заявлениям милорда Бэдфорда французские мятежные войска терпят одни только поражения, а сам он победоносно движется по Франции! Однако деньги из Англии продолжают уплывать полноводной рекой! Если его светлость не в состоянии обеспечить победоносную армию за счёт завоёванных территорий, о каких победах может идти речь?! Герцог, в конце концов, регент, а не король, и мы вправе потребовать отчета…

Разумеется, взбешённый Бэдфорд какие-либо отчёты предоставлять отказался, и финансирование его армии существенно сократилось, что повлекло откровенное разграбление уже завоеванной Нормандии. А это, естественно, вызвало новую волну сопротивления и отвлекло англо-бургундские войска от целенаправленного продвижения по стране к главному защитному укреплению «дофинистов» — Орлеану.


* * *


«Он всегда осторожен… — усмехнулся про себя монах с хмурым бесстрастным лицом, ощупывая в кармане рясы плотно свёрнутый листок бумаги, весь исписанный рукой Кошона. — Идя по трупам, о чью-нибудь праведную душу да споткнёшься… А ты споткнёшься сразу о три!».

Уже около часа сидел он в приёмной перед покоями герцогини Анжуйской и готов был просидеть хоть целый день, лишь бы его приняли и выслушали.


Летом восемнадцатого года преподобный Гийом Экуй, благодаря протекции своего дяди настоятеля церкви в Мондидье, был принят на службу к Жану де Летра канцлеру Франции и епископу Бовесскому. Служба преподобного не слишком обременяла. Доживающий последний год своей жизни епископ был тих и благостен, и главной обязанностью Экуя было чтение Евангелий, которые его святейшество, готовясь предстать перед Всевышним, комментировал с точки зрения человека уже отряхнувшего земной прах со своих ног.

— Любовь к ближнему не может быть всеобъемлющей, — пояснял он со слабой улыбкой. — Не верьте тому, кто говорит будто познал это великое чувство, доступное одному лишь Богу. За свою жизнь я не любил очень многих и даже не пытался их полюбить, потому что к этому себя принудить невозможно. Но, послав нам Иисуса, Господь воззвал к состраданию, которым любовь возмещается. Сострадая — понимаешь, понимая — прощаешь, а прощая — примиряешься. В этом и состоит истинный смысл того смирения, которое мы ошибочно принимаем за слабость… Вы, сын мой, наверное думаете, что я боюсь смерти? Но я примирился даже с ней, потому что понял высокий смысл ухода из жизни. И вы в своё время тоже примиритесь, если, конечно, научитесь воспринимать каждый шаг своей жизни и даже самую смерть как шаги на пути познания Божьего замысла…

О смирении, понимании и милосердии они говорили очень много и очень познавательно для преподобного Экуя. И когда епископ умер, преподобный тихо закрыл глаза на просветлённом лице, не искажённом последними муками, и перекрестился без слёз, зная, что отлетевшая душа давно уже покоится в мире.

Целый год после этого вспоминал Экуй свои беседы с Жаном де Летра, готовясь понимать, прощать и сострадать. И даже желал, чтобы Господь послал ему достойное испытание, чтобы проверить прочность своих убеждений. Но действительность оказалась куда сложнее. Новый Бовесский епископ быстро развеял благостные заблуждения о понимании и доказал, что не только полюбить можно не всякого, но и понять…

Впрочем, начиналось всё не так уж и плохо. Смирный вид монаха, который был всего-навсего чтецом при прежнем епископе, обманул Кошона своей покорностью и обещанием преданности, если чтеца повысить, скажем, до писаря, а потом и до секретаря. Повышение произошло стремительно, но произвело эффект, обратный тому, который ожидался. Преподобный Экуй был неглуп. И, получив доступ ко всем делам нового епископа, быстро разобрался, что сострадать тут нечему, понимать – сродни преступлению, а как всё это прощать – вообще неизвестно!

Когда обнаружилась пропажа короны Капетингов из хранилища в Мондидье, наказаны были все, кто подвернулся под руку, и без особых разбирательств.

— Меня совершенно не заботит, кто из них виновен, а кто — нет, — надменно выпятив губу, заявил Кошон преподобному, явившемуся просить за дядю. — Я бы мог простить пропажу своей собственности, но собственность диоцеза есть собственность короля, которому я служу, поэтому наказаны будут все без исключения.

Осуждённых церковников, среди которых были и очень старые люди, прогнали по улицам города босыми, с головами, посыпанными пеплом, а потом заставили замаливать свой грех, стоя коленопреклоненными на холодных плитах церкви целые сутки. Когда же сутки прошли, осуждённых изгнали из города.

Преподобный Экуй изо всех сил старался понять и простить. Но вместо этого обнаружил в душе зародыш нового неудобного чувства, которое кололо словно острый шип, не мешая только одному — состраданию изгнанным. Это чувство выросло ещё больше после изгнания в Женеву слишком милосердного Куртекуиса, потом укоренилось и стало разветвляться после каждого сданного города, разорённого аббатства или монастыря, потому что, занимаясь делами Кошона, преподобный прекрасно знал всю подноготную каждой сдачи и каждого разорения.

Послушно, но уже не смиренно, составлял он списки награбленного и, делаясь всё более бесстрастным, хмуро наблюдал за кончиком пера, подчеркивающим то, что следовало перенести в кладовые епископа…

Ненависть!

Имя нового чувства определилось после сдачи Мо, когда на пыльной улице, среди сгоревших домов и трупов людей, умерших от голода, Монмут решал судьбы тех, кто остался жив… Монахов привели последними. И даже те, кому уготовано было повешение, пали на колени, моля о милости для этих троих, меж тем как сами они ни о чём не просили, и не было ничего героического в этих трёх человеческих остовах, еле держащихся на ногах… Если бы не взгляд.

Так смотрел когда-то прежний епископ Бовесский, когда говорил о своём понимании смирения. И смертельно уставшее лицо Монмута дрогнуло. Что-то беспомощное промелькнуло в его глазах отголоском последнего крика о милосердии.

«Я благословлю службу тебе, если ты их помилуешь», — подумал преподобный, задерживая дыхание, чтобы не спугнуть готовые сорваться с губ Монмута слова.

Но тут вперёд вылез Кошон со своими обычными речами об оскорблении королевского величия, и момент был упущен.

— Делайте с ними то, что считаете нужным, — поморщился Монмут, разворачивая коня.

Суд закончился. А в душе преподобного не осталось ничего, кроме пышно цветущей ненависти.

«Ненавидеть, значит признавать в другом существование наихудших пороков. Признавать это, значит желать отомстить за всё сотворённое зло. А предаваясь отмщению, становишься таким же, ненавидимым… Что ж, я и стану! Милосердие и сострадание защитить себя не могут, но кто-то должен противостоять этому злу!» Экуй в последний раз вспомнил слабый голос монсеньора де Летра, его слова о прощении и понимании, и в последний раз улыбнулся своим давним, наивным убеждениям. Больше он это вспоминать не будет! Он всё решил! И безжалостно растоптал в своей душе то, что могло принести ей мир и спасение.

С тех пор бесстрастный и хмурый Экуй ждал только подходящего случая.

О делах Кошона с герцогом Бургундским он знал только в общих чертах, потому что вплотную к этим делам не подпускался никто. Но, когда епископ послал его за картами и документами, отложенными в специальный походный сундучок, Экуй сначала просмотрел их сам, а потом, ни в чём не сомневаясь, свернул и положил в карман всего один листок, исписанный рукой Кошона. Даже если пропажу заметят, всегда можно сказать, что листка этого и не было. И пусть докажут, что он его взял! Берут обычно то, от чего можно получить выгоду, а какая может быть выгода от этого листочка секретарю епископа члена королевского совета, обласканного всеми правителями, кроме одного, весьма сомнительного, служить которому сейчас совсем не выгодно? Нет, Кошон своего секретаря в краже не заподозрит. Скорее подумает, что листок затерялся во время маленького происшествия по дороге в Амьен, когда его карета завалилась на бок. Тогда много вещей рассыпалось…

А дальше… Дальше оказалось ещё проще!

Как только стало известно, что монсеньор епископ собирается хлопотать о сдаче Кротуа и снова собирается в дорогу, Экуй купил у знакомого лекаря снадобье, от которого слёг, как будто в горячке. Охая и морщась, он пообещал Кошону догнать его, как только почувствует себя лучше. Но едва весь епископский кортеж скрылся из вида, преподобный поднялся и стал собираться сам. Свою походную суму он набил всяким ненужным тряпьём, чтобы выглядела соблазнительно наполненной, надел заметный зелёный плащ с гербом епископа поверх тёплого неприметно-серого и, дождавшись следующего дня, выехал из городских ворот, стараясь казаться совсем больным, и в такое время, когда его могло увидеть как можно больше народу.

Проехав несколько сот лье, Экуй сбросил зелёный плащ, закопал подальше от дороги тряпье из своей сумки, а саму сумку, надорвав и измазав кровью из безжалостно надрезанной руки, бросил рядом с плащом. Притоптал вокруг землю так, как это бывает на месте драки, а потом, взобравшись на коня, поскакал в сторону Бурже, моля Господа о том, чтобы оберёг от шатающихся наёмников и обнищавших крестьян, чьей жертвой должен был считать его отныне епископ Кошон.


— Сударь… сударь, очнитесь! Кто вы такой, и что вам угодно?

Голос заставил Экуя вздрогнуть. Средних лет дама, явно из числа фрейлин герцогини Анжуйской, смотрела на него вопросительно и сердито. Кажется, он заснул, дожидаясь внимания к свой персоне, и теперь выглядел не понимающим, где и зачем находится.

— Простите… Я слишком долго сюда добирался, — пробормотал Экуй.

Вытащил из-за пазухи драгоценный листок, уже изрядно измятый, и протянул фрейлине.

— Прошу вас, мадам, отдайте это её светлости. Если герцогиня захочет меня после этого принять, я дождусь и всё о себе расскажу. Если нет — ждать мне больше нечего и называть себя незачем.

Он проводил глазами листок, уносимый фрейлиной, и впервые за всё последнее время подумал, что сведения, ради которых он так рисковал, могут здесь никого не заинтересовать. Или понадобятся более подробные разъяснения о делах Кошона с герцогом Бургундским, дать которые он бы не смог даже при полной готовности вспомнить каждое услышанное слово. Преподобный принялся в тысячный раз перебирать в уме всё то, что затвердил по дороге, пока восстанавливал в памяти дела Кошона за последний год, но не успел перечислить и половины, как вернулась фрейлина, которой он передал листок.

— Её светлость желает вас видеть.

Экуй поднялся, чувствуя себя, как гребец на судне без парусов, чьи движения определяются звуком барабана. Сейчас барабаном было его сердце.

— Герцогиня примет меня лично? Одна?

— Не заставляйте себя ждать, сударь. Её светлость свободным временем не располагает…

В комнате, куда привели преподобного, были соблюдены все меры предосторожности. Мадам Иоланда стояла возле приоткрытого окна, а от неизвестного посетителя её отделял широкий стол и стоящий перед столом важного вида рыцарь, чей настороженный взгляд не вызывал сомнений — своё дело телохранителя рыцарь знает очень хорошо. Но Экуй всё равно мысленно усмехнулся.

На службе у Кошона он имел удовольствие общаться с итальянским наёмником, которого специально вызывали для «деликатных поручений». Чувствуя превосходство над смиренным монахом, этот ломбардец щедро делился секретами своей профессии и с откровенным удовольствием давал советы «на всякий случай», который всегда может произойти в это непростое время.

Поэтому-то, оценив принятые против себя меры предосторожности, преподобный невольно прикинул, что, будь он наёмным убийцей, ему не составило бы труда усыпить бдительность рыцаря тихим разговором о деле, ради которого он пришёл, потом нанести внезапный, рассчитанный удар кинжалом в шею, а потом, пока герцогиня, отрезанная от выхода столом, будет звать через окно подмогу, убить и её…

Но Экуй не был убийцей. Он был человеком, доставившим сведения, в нужности которых всего минуту назад, сомневался. Теперь же, увидев, что принимают его при такой малой охране, быстро сообразил — его сведения не просто важны! Они ещё и настолько секретны, что герцогиня, даже рискуя оказаться лицом к лицу с убийцей, удалила из комнаты всех лишних, включая свою охрану, и оставила только этого рыцаря, который видимо в курсе всех дел…

— Ваше имя, сударь, звание и имя господина, которому вы служите, — отрывисто, словно отдавая приказы, произнёс рыцарь.

Монах низко поклонился.

— Преподобный Гийом Экуй из Бове. Мой отец служил оруженосцем у мессира де Шартье. Погиб при Азенкуре. Как младший сын я принял сан и поступил на службу к епископу Бовесскому. При монсеньоре де Летра состоял чтецом, при нынешнем епископе — секретарь. Эти записи я выкрал из его бумаг.

На последних словах Экуй протянул руку, указывая на измятый листок в руках герцогини, и заметил, как напрягся при этом его движении рыцарь и как откровенно и твёрдо взялся за рукоять своего меча.

— Я хочу знать, для чего вы это выкрали? И как пробрались в Бурже, учитывая то, кому служите? — подала голос герцогиня. — Сюда не все наши друзья попадают так запросто.

— И я попал не запросто, ваша светлость, — хмуро ответил Экуй. — Но видимо Господу не были угодны дела монсеньора епископа, и в дороге Он послал мне попутчиков, которые сочли меня другом, достойным доверия и помогли попасть даже сюда.

— Кто они?! — спросил рыцарь.

— Они преданные вам люди, мессир.

— А знали эти преданные люди о том, что вы — секретарь, крадущий бумаги у своего господина? — спросила мадам Иоланда. — Согласитесь, после такого мне почтить вас доверием трудно.

Монах поклонился ещё ниже.

— Воля ваша, мадам. Но я ненавижу епископа Кошона, господином своим его больше не считаю, и готов поклясться на Библии, на святом распятии… да хоть перед самим Господом нашим, что ненависть свою не назову даже грехом, потому что выносил её, сострадая тем, кто был Кошоном погублен.

— Речь достойная, — мадам Иоланда отошла от окна и бросила измятый листок на стол. — Теперь так же достойно объясните, почему вы выкрали для нас именно это?

— Я не мог взять документы — Кошон за ними очень следит. Но здесь, на этом листке, он переписал для герцога Бургундского все города и области, которые их почему-то интересуют. Для последней встречи с герцогом мне было велено подготовить карты восточных областей, и особенно подробно — все укрепления округа крепости Вокулёр, которая на этом листке подчеркнута, как и Витри-ан-Петруа.

— Вы знаете для чего это?

— Знаю… Не всё правда, но достаточно для того, чтобы понять: захват этих областей может каким-то особым образом навредить вашей светлости или его высочеству дофину…

Как мог подробно, Экуй рассказал о подслушанных планах епископа и герцога Филиппа, признавшись, что далеко не всё слышал отчётливо, потому что говорившие часто понижали голос до шёпота. Но о готовящемся нападении на Витри и нарушении суверенитета Вокулёра слышно было достаточно хорошо. К тому же о том, что это не просто обычный захват крепости, а настоящий заговор говорили и донесения епископских шпионов, засланных в Барруа и Шампань, которые Экуй принимал по долгу службы и, разумеется, читал.

— Нам вредит захват любого города, — заметила мадам Иоланда, когда Экуй закончил. — Почему вы решили, что особенно важным является именно захват Вокулёра?

Преподобный замялся. Чтобы ответить, надо было рассказать о том, что он слышал ещё про какую-то девочку — то ли дочь, то ли воспитанницу некоего Арка, который — вот уж странность — сумел купить с аукциона целое поместье! И о том, что, говоря о ней, епископ и герцог поминали царя Ирода и королеву. Слышал об этом Экуй очень смутно, не понимая до конца связи одного с другим. Однако догадался, что именно здесь скрыта главная тайна, и кое-что додумал сам. Додумал и ужаснулся! Предположения его были столь невероятными, что пожалуй незачем было говорить об этом герцогине. Если он прав, то тайна эта связана с незаконным рождением и, возможно, с ещё одной претенденткой на престол. Знать её даже для людей более высокого положения — прямой путь на плаху или под нож наёмного убийцы. А он кажется прав… Листок, исписанный Кошоном, явно герцогиню разволновал.

Что ж, коли так, она и сама знает, в чём там дело. А его, Экуя, задача — только предупредить и помешать планам Кошона, не выставляя напоказ свою догадливость…

— Вокулёр — крепость, двести лет имеющая определённые права и фактически никому не принадлежащая… То есть, при случае, оспаривать эту землю могут и губернатор Шампани, и ваш сын, мадам… Может быть, всё дело в этом?

— Мой сын принёс вассальную присягу регенту, чьи интересы представляет губернатор Шампани. Захват его территорий — это его дело, ничем нас не задевающее…

Не поднимая на герцогиню глаз, чтобы не выдать себя, Экуй неловко повёл плечами.

— Я не слышал больше того, о чем уже рассказал вашей светлости. Епископ говорит об этом только с герцогом Филиппом, а донесения шпионов, которые попадают мне в руки, слишком разрознены, чтобы понять весь замысел… Порой они доносят даже о жизни самых обычных семейств…

— Каких, например?

— Мне запомнился только господин Арк, переехавший из деревни Домреми в поместье Шато д'Иль. — Экуй сглотнул, соображая, не слишком ли много сказал и поспешно добавил: — Но это всё, что я о нём знаю…

— А что думаете? Вы же думали о чём-то, когда подслушивали и крали этот листок.

— Только одно, — теперь преподобный поднял глаза и открыто посмотрел на герцогиню, — готовится новое злодейство, которое следует предотвратить, потому что готовят его слишком тайно и очень тщательно. И дело это напрямую связано с интересами герцога Бургундского, которого я тоже ненавижу, потому что именно он посадил Кошона епископом в Бове!

Мадам Иоланда в ответ промолчала.

Со странным выражением на лице она смотрела на Экуя и слушала, ничем не выдавая ни своего интереса, ни его отсутствия. Только иногда её правая бровь еле заметно вздрагивала, как будто герцогиня из последних сил сдерживалась, желая обменяться взглядами с рыцарем, но не делала этого, чтобы не выдавать своих эмоций постороннему

— Почему мы должны верить вам? — спросил рыцарь, тоже не спускавший глаз с лица преподобного.

— Мой отец погиб при Азенкуре, — ответил Экуй после паузы.

— Это не мешало вам достаточно долго служить Кошону.

— Чтобы предать, нужно быть уверенным, что предаешь того, кто этого заслуживает. Только любовь вспыхивает в одночасье, ненависти нужно время.

— И как вы мыслите теперь свою дальнейшую жизнь? — холодно спросила мадам Иоланда.

Экуй пожал плечами.

— Если ваша светлость не сочтёт меня достойным доверия, я могу вернуться к Кошону и понести любую заслуженную кару. Только не думаю, что до ваших ушей дойдёт слух о секретаре Бовесского епископа, тихо удушенном в подвале какой-нибудь тюрьмы, и сомнения как были, так и останутся… Вы можете заключить меня под стражу здесь и посмотреть, как будут развиваться события, а потом решить вопрос о доверии… Я не знаю, мадам. Моя дальнейшая жизнь теперь ваша. Распоряжайтесь ею, как сочтёте нужным. Вряд ли я смогу сделать больше того, что уже сделал, но если желание быть полезным чего-то стоит — оно тоже ваше.

Экуй замолчал, ожидая приговора. Но мадам Иоланда продолжала рассматривать его, ничего не говоря. Звуки, которые прежде были не слышны — звуки жизни за стенами этой комнаты — постепенно заполнили пространство между тремя людьми, застывшими друг против друга. Сердитый женский голос выкликал какого-то Гийома, называя его «паршивцем» и «бездельником», и преподобный со странной тоской подумал, что так же могла бы кричать ему и его Судьба за то, что предал её когда-то. То ли в тот отчаянный момент, когда решил ненавидеть, то ли среди малодушных размышлений — служить или не служить новому епископу? То ли ещё раньше, когда, желая идти воевать вместе с отцом и братом, послушался уговоров матери и дал слово посвятить себя только церкви и стать милосердным и покорным…

— Эй, кто-нибудь! Позовите стражу! — громко крикнул рыцарь, повинуясь лёгкому кивку герцогини.

Экуй глубоко вдохнул и расправил плечи. Что ж, к этому он был готов…

— Могу я задать всего один вопрос, мадам?

— Можете.

— Кротуа сдали? В пути я никаких новостей не слышал.

— Не сдали и не сдадут. Тут у вашего епископа ничего не вышло.

Преподобный осенил себя крестным знамением и благодарно поклонился.

— Храни вас Бог, ваша светлость.

— Вы ещё успеете об этом помолиться, — сказала герцогиня, перестав изучать лицо Экуя. — Я велю повесить распятие в комнате, куда вас отведут. Это конечно не тюрьма, но какое-то время следить за вами будут. А я пока подумаю, что мне делать с вашей жизнью.


Едва двое стражников увели преподобного, Танги Дю Шастель круто развернулся к мадам Иоланде и, навалившись обеими руками на стол, заговорил взволнованно и тихо, так что шёпот его получился с присвистом:

— Нам надо немедленно послать кого-нибудь в Витри укреплять оборону! А сам я, если позволите, поеду в Вокулёр набирать ополчение!

— Не спешите, мой друг, — медленно, словно уравновешивая порывистость рыцаря, покачала головой мадам Иоланда.

Она села за стол, сдавила пальцами виски и ещё раз пробежала глазами по ровным, писаным с педантичной аккуратностью, строкам на листке.

Неужели герцог Бургунский — тот, прежний — настолько доверял Кошону, что посвятил его в тонкости этого дела?! Не хотелось в это верить, но вот оно подтверждение прямо перед глазами! Подтверждение на первый взгляд очень опасное! Но только на первый… А если хорошо подумать? Господь столько раз являл свою милость и благоволение… Кто знает, может быть и то, что вершится сейчас тоже Его воля?! Может быть — это знак, и Вокулёр должен оказаться в смертельной опасности, как и все обитатели его окрестностей?

— Надо хорошенько подумать, Танги… Витри, конечно же, следует укрепить. Я полагаю просить об этом нашего доблестного Ла Ира. Но… Не знаю, мне кажется, лишние жертвы тут не нужны, и город придётся сдать, подержавшись в осаде только для виду…

— То есть, пропустить Бэдфорда и Бургундца к Вокулёру?!

— Да. Но саму крепость укрепить так, чтобы любая атака на неё захлебнулась.

— А если осада?!

Герцогиня сухо улыбнулась.

— Разумеется, осада будет. Но, повторяю, мне нужно всё хорошо обдумать, Танги. Появление этого монаха — явный знак от Господа, желающего напомнить, что нам следует взвешивать и продумывать все подробности не столько самих событий, сколько их последствий. А ещё не забывать: враги далеко не глупы. Убийство Жана Бургундского не избавило нас от слишком сведущих недругов. Даже став призраком, он не хочет сдаваться… Но этот монах, кажется, служит другим призракам. Скажи, Танги, что ты о нём думаешь? По-твоему, он честен с нами?

Дю Шастель поджал губы.

— По мне, любой предатель — бесчестен.

— А по-моему, он умнее, чем хочет казаться. И это очень опасно, если он враг, но может очень пригодится, если он друг… Приставь своих людей охранять его. Чуть позже я постараюсь выяснить, что преподобный Экуй нам не рассказал и почему. А потом приму решение. Но одно уже несомненно.., — герцогиня постучала пальцем по листку. — Своими планами Кошон, сам того не ведая, натолкнул меня на мысль… Очень опасную мысль, Танги! Но, если всё получится, мы увидим нашу Деву во всей её силе и славе быстрее, чем собирались…

ИЛЬ-БОШАР — ИВРИ

(1421-1424 годы)


От замка Иль-Бошар до Бурже путь не самый длинный. Но не проехав его и до половины, сгорающий от любовной горячки Ла Тремуй вдруг почувствовал, что здесь, вдали от несравненной красоты и чар мадам Катрин, мозг его словно остудили холодной водой.

Разнообразные мысли, так и путавшиеся вокруг вожделенной постели, где ждала его покорная возлюбленная, сбились постепенно в одну мысль — чёткую и, наконец-то, разумную. И в голове сам собой обозначился вопрос: «А зачем так ненадёжно и так глупо?».

Первоначальный план, с которым этот ловкий когда-то царедворец отправился в Бурже, действительно, был примитивен, опасен и провально туп. Являться к дофину, который словно нашкодивший щенок снова лизал руки герцогине Анжуйской, было чревато отлучением от двора. И лучше уж добровольно отсидеться в Сюлли, чем приезжать вот так, с «пустыми руками», не имея предложить ничего дельного, кроме глупых поздравлений по случаю победы, которая уже бог весть когда была! Нет, возвращаться надо так, чтобы снова вернуть своё положение и снова стать полезным и влиятельным.

Пустив коня медленно брести по дороге, Ла Тремуй призвал на помощь воображение и попытался представить себе, как могло выглядеть устранение де Жиака, явись он, недавний не столько советник, сколько подстрекатель, ко двору дофина в том любовном угаре, в котором выехал из замка мадам Катрин. Представил и рассмеялся. Всесильный министр, оказывающий Шарлю такую необходимую финансовую поддержку, был пока неприкасаем. И даже, если Ла Тремуй сумел бы наскрести по карманам какое-никакое вознаграждение для наёмника из числа очень сведущих в тайных убийствах ломбардцев, тот не стал бы рубить кормящую его длань, а скорей бы сдал самого Ла Тремуя и получил бы сумму вдвое больше предложенной.

Нет, убирать де Жиака следовало руками того, кто сможет стать более влиятельным при этом дворе. А кто сейчас более всего интересует дофина и его так называемую «матушку»? Конечно же, герцоги Бретонские. Вот отсюда и надо начинать!

Ла Тремуй мрачно усмехнулся. Вожделенные мечты, похоже, требовали отсрочки. И хотя воспоминание о поцелуе мадам Катрин всё ещё сводило мучительной судорогой и душу, и тело, он благоразумно решил не губить себя, не имея абсолютной уверенности в том, что получит желаемое. А желаемое вдруг стало видеться куда объёмнее, чем простое обладание супругой де Жиака.

«Герцог Бретонский когда-то был добр ко мне, — размышлял Ла Тремуй. — Если его отношение не переменилось, я могу не просто обрести любовницу, но и верну своё прежнее влияние на дофина даже под боком мадам герцогини. А потом… О, Боже! Моя супруга слишком болезненна и слишком страдает от своих недугов. Было бы жестоко продлевать её мучения на этой земле. И если я верну и упрочу своё положение при дворе дофина, можно договориться с каким-нибудь некапризным лекарем и успеть сделаться вдовцом прежде, чем овдовеет мадам де Жиак. Уверен, она не откажется сменить одного министра на другого!».

Глаза Ла Тремуя радостно сверкнули. Получить сразу всё! Возлюбленную в качестве жены, её состояние и место её мужа возле возможного короля Франции! И получить ничем не рискуя!

О, ради этого стоило потерпеть и не ехать пока в Бурже, где неизвестно ещё, что ждёт!

Руки сами собой твёрдо взялись за поводья. Решено. Он вернётся пока в Сюлли, разузнает о здоровье супруги, заодно поухаживает за ней, как и писал дофину. А потом, после того как всё хорошо продумает, поедет к герцогу Бретонскому!

Но не к Жану, а к Артюру, с которым есть о чём потолковать!


Однако прошло более двух лет, прежде чем к этим далеко идущим планам удалось приступить. Стремительное возвращение Монмута после Боже, осады, жестокие расправы во время рейдов и смерть обоих королей… Куда тут высунешься?!

Ла Тремуй без устали слал письма мадам Катрин, умоляя её подождать, не гневаться и войти в его положение: в конце концов, события в стране ему не подвластны. Но в ответ получал только сухие отписки, а потом перестал получать даже их.

Однако не отчаялся.

Опытным глазом озираясь вокруг, он уже видел, как и откуда извлечь выгоду, и благословлял своё осмотрительное решение, которое позволило тихо пересидеть время всеобщей растерянности возле больной жены.

Да и сама болезнь драгоценной супруги словно по заказу прогрессировала стремительно и неумолимо. Мадам Жанна совсем перестала вставать с постели, а её лекарь безнадёжно качал головой и бессильно разводил руками, говоря, что «осталось недолго».

«Я не покину вас, моя дорогая!», — шептал Ла Тремуй, навещая умирающую. Он пылко сжимал и целовал безучастные ко всему руки жены, словно благодарил за такой своевременный уход и даже испытывал вполне искреннюю жалость, глядя на худое бледное лицо, покрытое болезненной испариной. Он горько и так же искренно плакал, когда мадам Жанна, наконец, умерла…

Но едва прошёл слух о коронации дофина, как всякая скорбь исчезла, выметенная соображениями о том, что удобный момент наконец-то настал. Пыла подбавило и письмо от мадам Катрин, в котором она чётко давала понять, что ждать дольше не намерена. Поэтому уже через несколько дней Ла Тремуй сидел в аскетично убранных покоях младшего герцога Бретонского в Иври и за любезной светской беседой пытался выяснить всё о царящих здесь политических настроениях.

К великому удовольствию, почва для вызревания имевшихся у Ла Тремуя планов оказалась самая благоприятная. Артюр де Ришемон явно колебался, получая сообщения о военных победах Жана д'Аркура в Нормандии и письма от сестры — герцогини Алансонской — которая расписывала эти победы в превосходной степени, особо стараясь ещё и потому, что там получал настоящее боевое крещение её сын. Кроме того, Монмута, обещавшего когда-то герцогу командование английскими войсками и право именоваться графом Ричмондским, уже не было в живых, а регент обещания брата выполнять явно не собирался.

Ла Тремую не понадобилось много времени, чтобы вытянуть из Ришемона эту информацию и отложить её в памяти с пометкой «выгодно». Плюс ко всему, он получил возможность узнать и о других событиях в стране не просто как о голых фактах, чем довольствовался, живя в провинции, а со всеми тонкостями, подтекстами, нюансами и мнениями об этих событиях как со стороны английской, так и бургундской. И что самое важное, разумеется, со стороны самих герцогов Бретонских.

— Я прекрасно понимаю желание Анжуйской герцогини короновать своего зятя как можно скорее, — говорил Артюр де Ришемон. — И не считал бы для себя возможным шутить о «Буржском корольке», как это делает герцог Филипп, уже хотя бы потому, что герцог Бэдфордский терпит одно поражение за другим. По крайней мере в Нормандии… Я бы даже задумался о заключении союза с дофином, если бы не опасался оказаться в королевском совете рядом с людьми случайными и малопочтенными.

— Да! Да, ваша светлость! — горячо подхватывал Ла Тремуй. — Я бы и сам давно вернулся ко двору его выс… его величества, если бы не боялся снова оказаться в тени какой-нибудь интриги или преступления.

— Вы имеете в виду убийство моего отца? — холодно спросила присутствующая при разговоре супруга Ришемона, мадам Марго

— Увы, герцогиня, — голова Ла Тремуя скорбно поникла. — Я был на том мосту. Всё видел… И до конца своих дней буду сожалеть, что стоял на стороне убийц.

Брови мадам Марго сердито съехались к переносице.

Эта женщина, которую Судьба словно мячик кидала то вверх, то вниз, убитого отца не любила.

Пользуясь своим положением опекуна королевских детей, он когда-то заставил её совсем ещё юную выйти замуж за дофина Луи, несмотря на горячую любовь к другу будущего мужа — молодому герцогу Бретонскому.

— Станешь королевой — будешь поступать, как твоя свекровь! — кричал Жан Бургундский на дочь. — А мне нужно с королевским домом родство более близкое, чем то, что есть сейчас!

Но королевой Марго так и не стала. Зато успела в полной мере вкусить все неприятности, которые дарит нежеланный брак с нелюбимым. Она открыто страдала после трагедии Азенкура, когда пришло известие о пленении герцога Артюра, но после смерти Луи даже не стала делать вид, что огорчена. Только, вернувшись назад в Бургундию, спросила изгнанного ещё раньше отца, не желает ли он теперь породниться с холостым английским королём, чтобы она имела возможность вызволить из плена того, кого любит? Но отец, обозлённый на весь белый свет усилением власти Арманьяка, отвесил ей пощечину и велел сидеть тихо, пока не подыщется новый выгодный кандидат.

— Не любишь признавать свои ошибки? — спросила тогда Марго, вытирая кровь с губы. — А ведь союз с герцогом Бретонским был бы сейчас очень выгоден, не правда ли? Но я благодарна тебе хотя бы за то, что у меня больше нет того мужа, который был.

Новой оплеухи она дожидаться не стала и, действительно, сидела тихо в своём поместье, целиком отдаваясь восторженному ожиданию возлюбленного, по примеру героини рыцарской баллады, которую ей бесконечно читали её фрейлины.

Постепенно и возлюбленный, и сама любовь к нему идеализировались настолько, что стали походить на бирюзовые с позолотой картинки из книги — идеальные и приукрашенные до слащавости. А потому, когда мессир Артюр, живой и осязаемый, из плоти и крови, наконец, предстал перед ней, мадам Марго откровенно растерялась. С явным изумлением смотрела она на огрубевшее, с тяжёлыми складками лицо, помеченное глубокими шрамами от ножа английского лучника, на руки, ещё покрытые струпьями от недавно перенесенной болезни, и на тоску — совсем не героическую — в этих давно не юношеских глазах.

Прежней любви в своём сердце она не нашла. Но на брак согласилась. С одной стороны потому, что других претендентов на её руку так и не появилось, а с другой — из чисто бургундского упрямства, желая утвердить свою волю перед отцом даже после его убийства.

А тут ещё и приехавший вместе с Артюром герцог Жан очень толково разъяснил мадам Марго, что убийством этим станут теперь манипулировать все заинтересованные лица, и будет лучше, если они — герцоги Бретонские — окажутся рядом в качестве родни и третейского судьи, отделяющего «зерна от плевел».

— Европа повозмущается и остынет, — повторял он без устали. — Но здесь вас, как дочь, требующую справедливого возмездия, начнут перетягивать на свою сторону племянник, королева, английский король и рано или поздно, как бы абсурдно это ни прозвучало сами «дофинисты». В такой ситуации без твёрдой опоры растеряется любой, не говоря уже о слабой женщине. А мой брат готов встать между вами и целым миром, чтобы защитить, помочь разобраться и не очутиться, в конце концов, с теми, с кем не надо!

Такая постановка вопроса мадам Марго окончательно убедила. Брак был быстро заключён и, в отличие от предыдущего, оказался при ближайшем рассмотрении даже приятен. Правда, за всеми военными сражениями, осадами и последовавшими одна за другой королевскими смертями, об убийстве герцога Бургундского почти забыли. И в глубине души мадам Марго была рада, что забыли…

Но тут приехал Ла Тремуй, который словно голос Рока с любезной улыбкой возвестил: «Отсрочка закончена, мадам, и пора выбирать — против кого и во имя чьих интересов вам надлежит потребовать возмездия».


— Так вы говорите, что видели, как убивали моего возлюбленного отца? — снова вернулась к теме мадам Марго, после того как супруг и его гость вдоволь наговорились о законности коронации дофина.

— О, мадам…

Ла Тремуй покачал головой и картинно прикрыл ладонью глаза, демонстрируя невозможность спокойно вспоминать о совершённом злодействе.

— Я не только видел… До рокового моста я ехал бок о бок с убийцей и был жестоко обманут его лживыми уверениями в том, что все обиды прощены.

Мадам Марго с удивлением подняла брови.

— Вот как? — произнесла она презрительно. — Выходит, дофин не доверял даже своему ближайшему окружению?

— О, что вы, мадам, что вы!!! — испуганно замахал руками Ла Тремуй. — Я имел в виду вовсе не дофина!

Выпучив глаза, он всем телом подался вперёд к герцогской чете, как будто готовился сообщить им о какой-то страшной тайне.

— Дофин — несчастный юноша, воспитанный женщиной слишком властной, чтобы позволять кому-то иметь мнение, отличное от её собственного! Это просто сказалось — вот и всё! В то время его высочество был подавлен и сильно расстроен её болезнью, он не мог сопротивляться бесконечным нашёптываниям и подстреканиям со стороны тех малопочтенных людей, о которых вы, ваша светлость, как раз и говорили. Будь герцогиня рядом, она бы, конечно, не допустила… Она бы придумала что-то более изощрённое, но не такое кровавое, и уж конечно, не опустилась бы до убийства! Однако, повторяю, её болезнь, а, более всего, её воспитание сделали своё дело. Растерянный юноша просто склонил свой слух к тому, кто был особенно настойчив.

— Кто же это? Мне говорили о дю Шастеле, — сказал герцог.

Ла Тремуй откинулся на спинку стула и с хорошо разыгранным удивлением перевёл взгляд с герцога на герцогиню, потом обратно.

— Господи, неужели пока я был в Сюлли некому было указать на истинного виновника?! Мне кажется, господин де Жиак достаточно громко кричал о нанесённом ему оскорблении и так потрясал своими рогами, что тень от них металась по всей Франции!

Мадам Марго презрительно фыркнула.

— Мой отец не один год состоял в открытой связи с Катрин де Жиак, и её супруг имел много возможностей послать вызов!

— Герцог Жан его бы не принял, дорогая, — покосился на жену де Ришемон. — Кто такой был этот де Жиак, пока не стал министром при дворе дофина? Королева Изабо отлучила его от двора ещё в восемнадцатом году за слишком активную поддержку графа Арманьякского.

— Как вы прозорливы, ваша светлость! — восхитился Ла Тремуй и почтительно обратился к мадам Марго. — Женщине, подобной вам, трудно себе представить, насколько бесчестны бывают порой люди. Они могут годами лицемерно выжидать, а потом, в самый неожиданный момент, наносят удар в спину тому, кто шёл на них с открытым забралом. И наносят этот удар рукой, как правило, не своей, а рукой того, за чью спину можно сразу и спрятаться… Я имею счастье пользоваться доверием мадам Катрин и знаю, с каким страхом ждёт бедная женщина решения своей участи. Сейчас её супруг не имеет достаточной власти, чтобы заточить жену в монастырь без риска потерять её состояние. Но если Господь дарует нашему дофину… нет, уже королю… ещё несколько блистательных побед, герцогу Бэдфордскому придётся не только заключить перемирие, но и признать полномочия нового французского парламента. Вот тогда, в благодарность за все заслуги, де Жиак может потребовать от короля особого решения по своему вопросу и наказать жену как угодно! Вплоть до развода и последующего изгнания без каких-либо средств.

— Бедняжка, — довольно холодно произнесла мадам Марго. — Надо будет написать ей что-нибудь ободряющее.

— Господь послал вам вместо жены ангела, герцог! — тут же воскликнул Ла Тремуй, и взор его заметно увлажнился…


Вечером перед сном Артюр де Ришемон явился в спальню к жене и, отослав фрейлин, присел на край постели.

— Что ты обо всём этом думаешь, Марго? — спросил он, постукивая кончиками пальцев друг о друга.

— О чём?

— Обо всём… О Ла Тремуе. О настойчивости, с которой он предлагает де Жиака в качестве виновного в убийстве твоего брата. О разговорах вокруг признания прав дофина… Эти победы д’Аркура! Чем чёрт не шутит — они вполне могут заставить регента признать права дофина хотя бы частично.

Мадам Марго, полусидя на высоких подушках, слегка пожала плечами.

— Ла Тремуя я помню ещё по тем временам, когда он только принял должность Великого управляющего при дворе покойного короля. Ходили слухи, что он как-то помог Арманьяку разоблачить связь моей бывшей свекрови с де Бурдоном. Если слухи правдивы, я только за это готова признать его другом. Что касается де Жиака… Что ж, кандидатура неплоха. Ревность — мотив достаточно убедительный для убийства, а способ убийства достаточно подлый, чтобы можно было ответить тем же.

— Ответить?

Герцог развернулся на постели и посмотрел супруге в глаза вопросительно, но без особого удивления.

— Ты полагаешь, пора ответить?

— Да, Артюр. Не думаю, что желание убрать каким-то образом де Жиака исходит от нашего дофина-короля. Судя по всему, это нужно самому Ла Тремую, который слишком пылок в обвинениях и хочет для чего-то отдалить де Жиака от Шарля, не показывая своей заинтересованности. В другое время его слова можно было бы пропустить мимо ушей, но не сейчас. Ты сам знаешь, Артюр: порой сведение личных счётов становится обстоятельством весьма удобным. Намекни Ла Тремую… Дескать, будешь ему очень благодарен, если де Жиак поплатится за свои злодеяния. В ответ, я уверена, он скажет тебе, что не обладает достаточными полномочиями и хотел бы иметь могущественную поддержку…

— Скажет ли?

— Скажет, Артюр. Иначе зачем ему было приезжать, если бы не требовалась твоя помощь. Поэтому предложи ему сделку. Пообещай убрать де Жиака, как только станешь командующим войсками Шарля, но никак не раньше. На это Ла Тремую возразить будет нечего — коннетабль лицо достаточно могущественное. Таким образом, каждый из вас получит своё… Не забывай, Артюр, герцог Бэдфордский уже фактически отказал тебе в командовании своими войсками: у него есть для этого Монтаскьют. А герцогиня Анжуйская давно заинтересована в союзе с тобой и Жаном. Стоит ли прозябать в Иври, когда есть возможность получить должность, достойную герцога Ришемона?

— А как же д'Аркур?

— Пусть это станет заботой Ла Тремуя. Не думал же он, в самом деле, что ты станешь помогать из простой любезности?

Герцог Артюр криво усмехнулся.

— Дельный совет, Марго. Однако без согласия моего брата…

— Твой брат согласится.

Мадам Марго откинула одеяло, неторопливо встала с постели и, открыв свой часослов, достала спрятанное между страниц письмо.

— Это мне прислала герцогиня Алансонская. Письмо само по себе пустое, но, среди всего прочего, мадам Мари упоминает о том, что герцог Жан просил её осторожно разузнать у герцогини Анжуйской, не отказалась ли она от мысли выдать за него свою дочь?

ВЕРНЕЙЛЬ

(17 августа 1424 года)


14 августа легко и весело франко-шотландские войска под командованием Жана д’Аркура и Арчибальда Дугласа заняли замок Вернейль в Эвре.

Событие само по себе не бог весть какое – замок не самый стратегически важный, с небольшими окрестностями. Вот только заняли его почти играя, с помощью совершенно мальчишеской выходки, подсказанной мальчишкой Алансоном.

Франко-шотландская армия подошла к Вернейлю, гоня перед собой целую толпу пленных англичан, и д’Аркур предложил коменданту жизни пленников в обмен на сдачу замка. Комендант, не чуждый христианскому милосердию, повелел открыть ворота. И только когда замок был фактически захвачен, выяснилось, что никаких пленных англичан не было, а были союзники-шотландцы, которые здорово повеселились, изображая своих давних врагов израненными, стонущими и совершенно несчастными.

Расправы над гарнизоном благодушный д’Аркур вершить не стал. Но всех солдат под замок посадил, предварительно выпив с комендантом за его добрую душу. Остальных жителей замка он отпустил на все четыре стороны, очень надеясь, что весть об этой лёгкой победе, а более всего о весёлом замысле юного племянника Алансона, дойдёт до ушей английского регента.


Увы, новость дошла. А дойдя стала той последней каплей в чаше огорчений, которые бесили Бэдфорда последнее время.

Чего стоил рейд д’Аркура по Нормандии, когда, не слишком напрягая себя осадой укрепленного Авранша, он просто отошёл и разграбил Сен-Ло. Точно так же, как за год до этого захватил и разграбил там же в Нормандии очень богатый Бернэ, чем лишил регента не только городов, но и тех средств, которые он мог получить на укрепление собственной армии. Это и само по себе являлось ощутимым ударом, а на фоне парламентского недовольства выглядело почти катастрофой.

В подобной ситуации делать ставку на французских герцогов, которые признали договор в Труа и были вполне лояльны, Бэдфорд не мог, да и не хотел. Это брат Гарри, когда был жив, мог себе позволить обещать должность командующего и право именоваться графом Ричмондом только что отпущенному из плена Артюру Бретонскому. Сам же Бэдфорд предпочитал воинов английских. В крайнем случае, бургундцев. Но и только… Поэтому, собрав девятитысячную армию, он скорым маршем двинулся к Вернейлю и уже через три дня стал перед замком двумя отрядами, растянувшимися длинным фронтом.

Одним отрядом командовал сам Бэдфорд, а другой был отдан под команду сэра Монтаскьюта — давнего соратника погибшего при Боже брата Кларенса.


— Лучников поставить по флангам каждого отряда! Резерв отведите в тыл, по центру! Не более двух тысяч! Рыцарям спешиться!

Бэдфорд окинул взглядом войска разворачивающегося под стенами замка противника.

— Они вытягиваются параллельным фронтом, милорд, — комментировал рядом Монтаскьют, унимая горячившегося под ним коня. — Пятнадцать тысяч… Даже больше. Опять три баталии, по флангам конница.

— Скажите стрелкам, чтобы вбивали колья.

— Земля очень сухая.

— Пусть вбивают!

Бэдфорд нервно повёл шеей. На августовской жаре пот, стекающий по вискам, противно и липко растирался под оплечьем шлема. Снять бы пока. Но противник что-то слишком весел… Как бы не начали наступать вопреки своей обычной тактике — стоять и стоять, пока не получат хорошего пинка под зад!

Тяжелый взгляд Бэдфорда проскользил по сверкающему ряду доспехов на стороне врага.

— Если тебе, Томас, попадется этот мальчишка Алансон, сунь его подмышку и притащи ко мне живого.

— Зачем он вам? — спросил Монтаскьют. — Герцогство и так ваше — выкупа не получить.

— Хочу иметь шутом французского герцога. А этот весёлый, как мне говорили, шутить любит.

— Как скажете, милорд.

Сэр Томас провел языком по ноющей десне. От этой французской пищи зубы выпадают один за другим! Лекарь обещал поставить новые, но их ещё нужно было добыть. Своему оруженосцу Монтаскьют уже приказал искать в бою какого-нибудь молодца с крепкими зубами, и лучше шотландца — всё-таки с родного острова. А теперь и на него навесили заботу под стать зубной боли…

— Думаете, победим, ваша светлость?

— У нас другого выхода нет… Ступай к своему отряду, Томас. И вели им биться так, словно за спиной у каждого стоит его мать или жена!

— На всякий случай, прощайте, милорд.

— Я этого не слышал.


— Строиться, строиться! Ждать не будем, и атакуем сразу, как только все будут готовы!

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.