18+
Записки выжившего

Бесплатный фрагмент - Записки выжившего

Объем: 112 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Посвящается моим детям:

Михаилу, Григорию, Алёне и Софье…

Аркадий Коган

Письмо из госпиталя моего отца Ефима Когана от 21 июля 1944 года.

«Здравствуйте дорогие родители, привет от Вашего сына. Спешу сообщить о том, что с 14.VII лежу в госпитале, после тяжёлого ранения в правую левую руку и особенно не беспокойтесь, правда левую руку отрезали, но состояние удовлетворительно, хорошо сказать нельзя. Ещё небольшой осколок в грудной клетке, но его не достали, и говорять, что пока операции не будет, он не беспокоит.

Письма пока мне не пишите, когда приеду на место, т.е. в стационарный госпиталь, то пришлю адрес. Обо мне небеспокойтесь живы будем встретимся.

Досвиданье крепко целую. Ваш сын Ефим.

21.VII.44 г. Писала мед сестра Кия».

Одна из двух сохранившихся довоенных фотографий отца, на которой он ещё с двумя руками. По случайному совпадению она снята ровно за четыре года до письма из госпиталя об ампутации руки — 21 июля 1940 года.

Предисловие

Когда я впервые прочитал письма отца из госпиталя, меня поразила мысль: а ведь то, что я появился на свет — невероятное чудо.

Мой отец Ефим Аронович Коган (я всегда называл его Фима) мог сто раз сгинуть на Второй мировой войне. Фиму призвали в армию в 22 года. А вернулся он домой с фронта 25-летним инвалидом: без руки, нескольких рёбер и одного лёгкого.

Врачи давали ему ещё лет 10 жизни — максимум. А он боролся за жизнь, вгрызался в неё зубами. И прожил ещё 46 лет, уйдя на 72-ом году жизни.

Фима мне, практически, ничего не рассказывал о том, как воевал. Почему — я понял, лишь окончив институт. Оказалось, несколько месяцев фронта он провёл в «штрафной роте».

Никаким преступником отец не был, но сам факт службы в «штрафной» считался в советское время позорным клеймом.

И вот когда Фима всё-таки стал мне рассказывать — это оказалось настолько интересно, что я взял две школьные тетради, усадил отца напротив и попросил рассказать про его войну всё по порядку. И стал записывать. Мне в этот момент было столько же лет, сколько и отцу, когда он вернулся с фронта — 25. Но мой и его опыт к этому возрасту несравнимы.

Сам отец называл свою службу «похождениями бравого солдата Швейка». И да — это было иногда очень смешно, невероятно, но и страшно одновременно. Не было в его воспоминаниях ни бравады, ни пафоса. События казались простыми, незамысловатыми, но вместе складывались в картину войны отдельного «маленького человека». Именно этим они интересны. Какими-то деталями, которых нет в больших «полотнах» о войне.

Тетрадки воспоминаний отца, записанных четверть века назад, стали основой для этого издания, которое я дополнил письмами отца из госпиталя и большим количеством фотографий. Моя повесть об отце «Фима» также включена в издание с небольшими правками.

Выражаю искреннюю благодарность Мэри Лабиной и Наталье Храмовой за содействие в появлении и издании этого сборника.

Аркадий Коган.

21 апреля 2020 года.

ЕФИМ КОГАН

ЗАПИСКИ ВЫЖИВШЕГО

Запись воспоминаний моего отца

Когана Ефима Ароновича

начата 4 мая 1982 года.

Прежде, чем начать свой рассказ об армейской службе, должен заметить, что меня призвали не сразу, а лишь в мае 1942 года в Новосибирске. Дело в том, что в десятилетнем возрасте я ломал левую руку. И во время первого призыва в 1939 году в Харькове, где я учился в институте журналистики, меня признали негодным.

Одна комиссия в Новосибирске оставила у меня «белый билет» вначале, а потом определили годным в артиллерию. Но попал я в школу военных фельдшеров, находившуюся наискосок от центральной бани на улице Горького угол Каменской. А занятия в ней начались через два месяца после призыва — в июле 1942-го.

К службе в армии я оказался совершенно морально неподготовлен. Может быть потому, что, когда я заканчивл первый курс института в Харькове, наш преподаватель Алексей Иванович Полторацкий (он читал теорию литературы) сказал, что я парень толковый, поставил мне пятерку и дал определение моего прошлого, настоящего и будущего, сказав, что я — анархист.

«Анархист» Коган — студент УКИЖа, январь 1940 года, Харьков.

Служба

В первые месяцы моей службы я был страшно забитым и всего боялся. Я никак не мог примириться с мыслью, что, если я вовремя не оказался в строю по какой-то причине, или же вовремя не сменил белый подворотничок у рубашки, или же своевременно не побрился — а бриться опасной бритвой я не умел хорошо, и лезвия трудно было доставать — то мне будут давать много нарядов вне очереди и придется после отбоя чистить уборную. А когда приходил мой брат Миша или мама, то я смотрел на них, как баран на новые ворота. И были плохие мысли — вплоть до мысли о самоубийстве. А когда мне давали увольнительную в город, то я обычно шел по дороге, а не по тротуару, так как не умел хорошо козырять. И очень невзлюбил ходить в баню: бывало, так, что забросят обмотку или ботинок, и вовремя не успеваешь одеться.

Не любил я ходить и на физзарядку из-за того, что не успевал намотать обе обмотки. И бежал с одной обмоткой в кармане. Это мне сходило с рук, пока поздно светало. А потом — когда заметили — меня учили наматывать обмотки после отбоя.

Учёба у меня шла не совсем хорошо. Очень не любил я строевую подготовку. А старшина не раз наказывал нас ползаньем по-пластунски, когда мы в строю недружно пели. В какой-то мере мой моральный дух был поднят, когда Миша переговорил с командиром роты, старшим лейтенантом Финкелем, который оказался у нас после ранения на фронте.

После 6 месяцев моей службы в Новосибирске всю нашу школу переводят в Пермь, куда мы отправились 15 января 1943 года в эшелоне. В пути я организовал карточные игры в очко на деньги, когда килограмм масла стоил тысячу рублей. На одной из станций политрук Матвеев грозился меня высадить и сдать в военный трибунал.

В Перми в военно-медицинском училище нас должны были учить уже не по шестимесячной, а по девятимесячной программе. И по мере продолжения моей службы, по мере того, как я осваивал уставы, я освобождался от забитости, и меня уже не пугали наряды вне очереди. Все приказы командиров я, как правило, выполнял, но порой пререкался с ними. И было так, что мне пришлось чистить уборную и мыть длинные коридоры двенадцать раз подряд. А командиром батальона у нас был капитан Серебряков, он грозился недисциплинированным не отправкой на фронт, а ссылкой в Сибирь.

Ребята любили, когда я выступал на собраниях и митингах. И однажды мне, как отличнику учебы, дали билет на какой-то балет Ленинградского театра оперы и балета. Но я по недостаточному знанию устава не доложил о своем уходе в театр командиру отделения Гришке Яковлеву. И так я угодил на «губу» на пять суток. Еще пять суток мне дал командир роты старший лейтенант Карманов, когда, во время отправки в баню я выразил какое-то недовольство.

Курсант военно-медицинского училища Ефим Коган, 1942 год.

Время от времени я матерился. Особенно мне нравились матерщиные стишки про старшину:

Мы ебали старшину,

Что наводит тишину.

Мы ебали старосту,

Не боялись аресту.

И как-то командир роты Финкель, говоривший с сильным акцентом, меня спросил:

— А что ви сказали про старшину-у-у?

На одном из совещаний младшего комсостава, куда я тоже был вызван, Финкель сказал мне:

— Ты думаешь, что ты Коган, а я Финкель — я тебя буду поощра-ать?

В один из дней меня вызвал к себе вместе с Финкелем полковник, замначальника училища по политчасти и сказал Финкелю:

— Курсанту Когану надо давать увольнительные, чтобы он мог писать в окружную военную газету. Но, когда мы возвращались, Финкель мне сказал, что будет этому препятствовать.

Я как-то попал в санчасть с геморроем. Пробыл там несколько дней, а гражданским фельдшером там была весьма симпатичная дама, жена начальника училища, полковника медицинской службы Огурцова. И как-то он пришел туда, а я курсант-обмоточник, беседовал с ней. И, как впоследствии оказалось, ему это не понравилось.

В один из дней я получил две увольнительные с запасом времени. Одна начиналась раньше, чем кончалась другая. И мне предстоял какой-то разговор с Москвой по телефону в двенадцать часов ночи. Времени было много, и я пошел посмотреть английский фильм «Леди Гамильтон». Там я неожиданно встретил начальника училища с женой. Судя по тому, что на следующее утро я был арестован и посажен на «губу», думаю, что Огурцов посчитал, что я преследую его жену. Мне было предъявлено обвинение в самовольной отлучке. На «губе» я оказался вместе с Лёвкой Кулышевым, тоже новосибирцем. Его отец был полковником и командовал дивизией на фронте. Лёвку мы называли «кантующимся вирусом» (это значит лодырь).

На «губе», где сидели все вместе — и кто имели простую и строгую, оказался ординарец заместителя начальника училища. Как будто бы одна из поварих была его любовницей. И был случай, когда мы раньше объявленного подъема получили кастрюлю с рисом и шкварками. Дверь у нас закрывалась изнутри на задвижку. Хорошо позавтракав, мы улеглись спать и при общем подъеме отказались встать и открыть двери, невзирая на стук часового.

Когда я сидел на «губе», нас выводили на прогулку и расчистку снега. А когда мне казалось, что на прогулке мы были меньше положенного времени, я отказывался заходить на «губу» и говорил часовому:

— Кричи «караул, в ружье!» — тогда зайду. Это значило, что весь наряд часовых по училищу надо было вызывать по тревоге к месту происшествия. И робкий часовой не знал, что со мной делать. А смелый часовой кольнет штыком в задницу, и я культурно заходил.

Когда я просидел трое суток, пришёл начальник училища, когда мы то ли чистили снег, то ли были на прогулке. Я пожаловался ему, что не соблюдается устав и на прогулке нас держат меньше положенного. После этого под одной из лестничных клеток была оборудована «строгая губа» — специально для меня одного. Был увеличен наряд по училищу до двух часовых. Там была рядом каптёрка (склад обмундирования) старшины роты, и он мне дал укрываться то ли одеяло, то ли шинель. Там бывали и крысы.

Когда я ещё был на свободе, одна из официанток второй раз в моей жизни нашла сходство моего голоса с голосом Утёсова. И, бывало, когда я проходил по казарме, где нас кормили, она приговаривала:

— А товарищ Утёсов еще не кушал.

И чего-то давала поесть. А когда я оказался на «строгой губе» один, и горячая пища мне была положена только через день, я получал её ежедневно. Не знаю, кто об этом заботился: может быть, та официантка? И я подкармливал часовых.

«Белый билет», выданный отцу бессрочно после ранения, об освобождении от воинской обязанности. 1945 год.

Шли дни на «губе», и я понимал, что дело принимает плохой оборот. Я решил написать рапорт начальнику училища о том, чтобы меня отправили на фронт: предчувствовал, что меня ожидает трибунал. В какой-то мере в свои двадцать три года я был наивным. И помню, что в рапорте написал такую фразу: «я жду трибунала, как праздника». Ещё я не сказал, что в трудные минуты на «губе» я напевал: «настанет время и для любы», подразумевая под «любой» себя.

Был весьма неприятный момент, когда через тринадцать дней «губы» — простой и строгой — меня повели в трибунал. Перед выходом из училища дежурный командир женской роты лейтенант или старший лейтенант Моисеев сказал часовым:

— Если он будет шарахаться — стреляйте.

А училище было на улице Карла Маркса угол Пушкинской — недалеко от редакции областной газеты, в которой я тоже как-то бывал. Нахлобучив пилотку, я уныло брёл в трибунал, и там состоялся разговор со следователем. Мне были предъявлены обвинения в самовольной отлучке, которые я не мог признать, так как имел две увольнительные. И, к счастью, они сохранились у меня. Единственное, в чём я признавал себя виновным, это в частичной недисциплинированности.

Следователь обратил внимание на письма Рахили, в которых сестра писала, что надо быть дисциплинированным. Следователь сказал, что я дипломат, хитрый. Я отвечал, что дураки давно подохли. И ещё деталь: в трибунал я был отправлен с комсомольским билетом. Словом, после того, как я пробыл несколько часов в трибунале, меня судить не стали, поняв, что нет у меня проступка. И вернули обратно в училище. А начальник, облажавшись со своим приказом о передаче меня суду военного трибунала, допустил новое вопиющее нарушение устава: он меня вновь упрятал на «губу».

А потом меня пригласили на комсомольское собрание и исключили из комсомола. Продержав меня на «губе» лишние сутки, меня направили в Камышловские лагеря под Свердловском, откуда маршевые части отправлялись на фронт. Туда же отправили Лёвку Кулышева, а также Васю Николаева, просившегося в Военно-морскую Академию. Да, чуть не забыл: свою историю с трибуналом я по своей доверчивости рассказал в поезде одному лейтенанту.

В Камышловских лагерях был эстонский полк, тоже готовившийся на фронт. В эстонский полк я ходил несколько раз на вечера танцев. А однажды побывал на соревнованиях эстонцев по легкой атлетике. Написал о них в «Красный спорт», и материал был напечатан, где стояла моя подпись и значилось «Уральский военный округ».

Я уже дал телеграмму домой, что после двенадцати дней пребывания в лагере сегодня отправляюсь на фронт автоматчиком. Но случилось так, что в тот же день меня арестовал командир батальона — снял ремень с меня.

Я находился в каком-то помещении, где дописывал материал в «Красный спорт». А арестовал меня комбат за то, что я его неправильно поприветствовал — полусогнутой ладонью, приставив к виску (ладонь должна быть вытянута). При этом он сказал:

— Что ты меня приветствуешь, как генерал?

Я, кажется, что-то буркнул ещё. Но в тот же день меня, Кулышева и, кажется, Николаева перевели из Еланских лагерей, которые были составной частью Камышловских, на окраину Свердловска в запасной полк связи. Там я снова увидел того лейтенанта из поезда, но больше, по-моему, разговоров с ним не имел.

Нет ни одной фотографии отца с фронта. Эта сделана до отправки на фронт: лицо у отца ещё наивное. Война наложит свой отпечаток. 14 апреля 1943 года.

В полку формировались отдельные батальоны связи, так как восстанавливались корпуса в нашей армии: они должны были на фронте обеспечивать кабельно-шестовую связь от штаба корпуса до штаба дивизии.

Через двенадцать дней из Свердловска мы отправились на фронт.

Да, еще вспоминаются мне приятные встречи, не носившие интимного характера, с молодой русской женщиной, которая жила неподалеку от полка после эвакуации, кажется, из Киева. Просто было приятно поговорить.

И вот мы поехали на фронт в эшелоне. На станции Арзамас была остановка эшелона. Солдаты разбрелись, и заместитель комбата решил меня отправить для созыва солдат. Я переспросил:

— А не уедете без меня?

— Нет.

Шёл по станции — ни одной собаки нет, вернулся — а эшелон уже ушёл.

Первое, что я понял, что никаких причин для оправдания в отставании от эшелона искать не нужно. И что нужно пытаться догонять эшелон. Мне повезло: через несколько часов я его догнал пассажирскими поездами.

Фронт

5 июля 1943 года мы прибыли на фронт. И, как потом я узнал, это был день начала наступления немцев на Курской дуге, куда я и прибыл.

Выгрузившись с эшелона под городом Елец (это, кажется, сорок пять километров от передовой), мы запрятались в старой заброшенной траншее вместе с командиром взвода, человеком лет сорока пяти — пятидесяти из резерва. И долго мы там сидели. Потом пришел заместитель комбата и спросил, что мы тут сидим. Надо догонять батальон. И, кажется, мы погрузились на грузовик и оказались на позиции нашей дальнобойной артиллерии — километров пятнадцать от передовой.

Был душный вечер. Мы заночевали у дороги. Под утро нам дали координаты, куда идти. Мы пришли, но оказалось, что перепутали хутор и деревню одного названия. Комвзвода решил направить меня и агронома из Свердловской области Михаила Плотникова искать штаб нашего корпуса или армии, чтобы узнать, куда нам идти. Это было на Брянском фронте, кажется, армия, которая шла из-под Сталинграда.

То ли мы неуверенно шли по деревне, где был штаб, то ли просто подозрительные — нас арестовали. Попали мы в контрразведку. Там забрали затворы от наших карабинов. Капитан при разговоре со мной, узнав, что я учился в Харькове в Украинском институте журналистики (УКИЖ), спросил, сумею ли я что-то перевести в разговоре с пленными поляками, которых взяли в тот день при разведке боем. И что-то я перевел. Мы переночевали. Утром нам дали пшеницы для каши. Мы пошли на пруд. Там я стал бриться опасной бритвой и порезался.

Выясняли в штабе армии (а мы попали в штаб корпуса) недолго. Нас направили в 40-ой стрелковый корпус. Как оказалось, в тот день на этот фронт прибыло 4 отдельных батальона связи, и нас по ошибке отправили не в 35-й корпус, а в 40-й. Там в отделе кадров старший лейтенант Каминский определил нас в отделение связи батарей командующего артиллерией корпуса полковника Медведева. И тоже должны были давать связь до штаба дивизии.

Мы оказались под городом Новосиль. И помню, что меня с кем-то послали на передовую в траншею давать связь. Это было вечером. И вдруг на нас летит как будто ракета, а как оказалось — подбитый наш «кукурузник», который успел приземлиться на нашей территории. Мы подбежали и помогли гасить огонь: то ли песком, то ли пописали. Так началась моя фронтовая жизнь.

А через неделю я как телефонист передавал, видимо, команду от штаба армии «огонь». И началось наступление наших войск. Катушки связи нам было очень трудно тащить на себе. Но потом довольно быстро после освобождения деревень у нас оказалась телега и лошадь, и мы погрузили катушки.

Запомнился мне первый труп убитого немца: огромного, не блондина, лежавшего возле противотанкового рва. Кажется, в какой-то избе был портрет Гитлера.

Запомнился мне и лейтенант Сидорин, кажется, командир взвода или роты. Он всё говорил «братья слИвяне».

Эта справка, выданная отцу 11 августа 1943 года, подтверждает его участия в описанных событиях. Отец точно называл воинские подразделения, в которых он служил. И точные даты.

Бывало, дадим связь на КП (командный пункт) корпуса, а я слишком рискованно себя почему-то вёл. Когда слышали выстрелы с немецкой стороны, я и некоторые бойцы не всегда быстро прятались в блиндаж.

Помню, в разгар наступления, ночью мне сильно хотелось пить — и я пил, как утром обнаружил, из лужи грязи.

Наши части 5-я и 169-я стрелковая дивизии наступали на Орел. И в день взятия Орла 5 августа я был на КП у деревни Большая или Малая Куликовка. А на следующий день мы прошли через реку — кажется, Оку — и через Орел прошли дальше. В честь взятия Орла и Белгорода был первый салют.

Наступление наше было очень стремительным — я видел вдали пылавшие танки, воздушные бои. Не раз падали подбитые в бою наши штурмовики. А в одной из сожжённых деревень Орловской области я наткнулся на брошюру «Конвейер ГПУ».

Я стал её читать, ибо она была издана на русском языке. И как-то я сидел на пне за чтением этой брошюры, которому я не придал должного значения из-за того, что я ещё был в какой-то мере наивен в свои 23 года. Я не считал это криминалом, думая, что если советские журналисты не раз цитировали «Фёлькишер беобахтер», то ничего страшного, если я, профессиональный журналист, тоже буду её читать. Эту брошюру у меня забрал командир батареи капитан Смирнов.

Вскоре я был арестован и оказался под следствием у прокурора корпуса майора Владимирова. В разгар наступательных боев я где-то месяц ездил и шёл с прокуратурой. И объяснял прокурору искренне и честно, что читал брошюру из простого любопытства, не считая это преступным для меня, журналиста.

А Владимиров даже выдвинул против меня дурацкое обвинение, что я — распространитель фашизма. Это было для меня, еврея, дико слушать, ибо я всегда ненавидел фашизм, который принес советскому народу и народам других стран много горя. В разгар наступления я порой вскакивал на подножку грузовика или цеплялся за пушку и уезжал вперёд на несколько километров, чтобы меньше идти пешком — до поворота, где поджидал, когда подъедет прокуратура. Когда я не ругался с прокурором, то спал с ним в одном блиндаже, где и остальные работники прокуратуры. А когда ругался — он меня вытуривал, и мне приходилось рыть ямку или просто так ночью где-то прятаться от прохлады.

С фронта я писал домой ежедневно, но когда меня арестовали, то письма ко мне, видимо, читал прокурор. Он даже сделал дурацкий вывод, что я был недоволен службой в Красной армии, ибо сестра меня спрашивала в одном из писем: «Почему вы каждый день варите себе пшённую кашу?» Она не понимала, что сухим пайком нам, связистам, часто давали пшено. Ещё мы во время наступления разрывали крестьянские ямы и добывали картошку. Порой, даже рискуя жизнью — под огнём фашистов. Помню, что мне очень сочувствовала женщина-лейтенант, секретарь прокуратуры. И, кажется, следователем был чуть ли не тот, который в Перми вёл мое дело. Меня очень допекал ординарец прокурора — метис башкира и татарина. Он, видимо, отвечал за то, чтобы я не сбежал. И, когда я как-то ушёл далеко вперед, он меня даже стукнул пистолетом.

При наступлении мы прошли Трубчевск, Клинцы и после Орловщины оказались в Белоруссии. Запомнились мне там Светловичи, Чечерск. Да, в Брянских лесах нам встретились партизаны. И ещё был как-то момент, когда я ночью пошёл на порыв связи один. А вообще положено было ночью ходить вдвоём, но не хватало людей. А ночь была настолько темная, что, найдя один конец порванного провода, я не мог найти второй. У одного конца оставил карабин и с большим трудом нашёл второй.

И где-то через месяц после следствия меня привели в трибунал. Его председателем был майор Гинзбург. Но я уверен, что это обстоятельство не повлияло на справедливое решение моей судьбы: ознакомившись с материалами следствия, трибунал постановил: «Ввиду отсутствия состава преступления дело прекратить и из-под стражи освободить». Но, к сожалению, был издан приказ командиром корпуса, по которому меня наказали двумя месяцами штрафной роты. А домой я только писал «запомните шуру» — так называли штрафную.

Одна из довоенных фотографий отца. Глядя на неё, понимаешь, почему женский медперсонал на фронте был расположен к папе. 29 августа 1940 года.

Штрафная рота

Мне пришлось воевать вместе с бывшими полицаями, «власовцами» и другими провинившимися. В том числе — со старшиной Федотовым, которого наказали за мародёрство: он забрал у крестьян барана или овцу.

Командиром штрафной роты оказался капитан Соловьёв — москвич, блондин с весьма аккуратной бородкой, небольшого роста, уже имел награды. Он был наказан штрафом за то, что, переправившись через реку Сожь для разведки боем, бросил свой батальон и удрал.

Штрафная была, кажется, при 556 полку 169-й стрелковой дивизии. Она воевала под Сталинградом. Это был 1-й Белорусский фронт, которым командовал Рокоссовский. И в полку, которому была придана наша штрафная рота, хранилось знамя Сивашской дивизии, в которой служили многие ребята из Николаева и Херсона, откуда и был этот полк. А командовал им майор Качур.

Меня использовали в штрафной роте как телефониста. И пришлось мне четыре раза ходить в разведку с разведчиками и автоматчиками. Как-то я выразил недовольство, что мне не дали выпить водки перед разведкой. Так капитан Дуплякин, командир одной из батарей полковой артиллерии, даже дал мне по губам. Было обидно.

В разведку я ходил без карабина, так как две катушки были очень тяжёлыми: одна из них — немецкая металлическая, взятая ещё под Сталинградом. Вместо карабина я брал с собой несколько гранат-лимонок — чтоб легче идти. И помню, что командир разведчиков мне приказывал докладывать, что я размотал две катушки, когда была размотана одна — как будто мы прошли далеко в тыл врага. В разведку мы ходили, когда на другом берегу реки Сожь у нас был плацдарм. Но долго не могли взять «языка».

В разведку пришлось пробираться через минные поля. Во время одного из рейдов нас обнаружила засада немцев недалеко от их проволочных заграждений, и небо озарилось фейерверком. Заскрипела «скрипуха» — особый миномёт у немцев. Мы стали удирать, и я — с кабелем в руках. Он где-то зацепился, и так я потерял немецкую катушку. Была из-за этого какая-то неприятность, но обошлось. «Языка» мы так ни разу и не взяли.

Капитан Соловьёв почему-то грозился продлить мне штраф с двух месяцев до трех. И не раз он мне высказывал мысль о том, почему все евреи в медсанбате? Мне кажется, что меня он не любил, но почему-то побаивался. И в то же время — трезво ценил меня как солдата. Побаивался он, возможно потому, что видел конверты «Красной звезды», в которых Миша иногда присылал мне письма.

И как-то мы перед форсированием реки Сожь двое суток находились в лесу, не зарываясь в землю. Помню, что спать было очень прохладно: либо, укрываясь шинелью, либо прямо в ней. И пришел день, когда мы на резиновых лодках переправились на другой берег, а немцы оставили только заслоны в отдельных местах и обстреливали нас из орудий и минометов.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.