
«Моя первая официальная бумага — свидетельство о рождении — была подписана печатью с гербом, которого через несколько лет уже не существовало. Так уж вышло, что я появился на свет в тот самый миг, когда одна великая страна — Советский Союз — делала свой последний вздох, а другая — новая Россия — делала свой первый, еще неуверенный вдох.
Формально, по всем документам, я — дитя СССР. Но это была лишь инерция государственной машины, дань моим родителям, чьи паспорта, мысли и вся жизнь до самого моего рождения были советскими. Они подарили мне это наследие — чеканную аббревиатуру «ССР», с которой я прописан в их старых фотографиях и трудовых книжках.
А вот дышать, делать первые шаги и узнавать мир я начал уже в другом, новом, диком и непонятном Государстве «Россия». Я стоял одной ногой на уходящей в прошлое, монументальной красной плитке советского прошлого, а другой — на зыбком асфальте 90-х, который только предстояло уложить.
Мои родители были родом из эпохи ясных, пусть и суровых, правил. А я — из эпохи, где правил не было вовсе. Это определило всё. Это мое поколение — поколение исторического перелома, дети великого «Хотя».
Пролог: Лебеди и Сталь
«В памяти моего поколения есть общий сон. Черно-белый, с помехами. Это «Лебединое озеро» по телевидению.
В тот день, когда взрослые говорили шепотом слова, смысла которых я не понимал — «путч», «ГКЧП», «захват власти» — из телевизора лилась нежная, трагическая музыка. Лебеди кружились в бесконечном танце на экране, а за окном кружилась История. Это был наш общий, навязанный гипноз. Символ чего-то страшного и непонятного, поданный в обертке прекрасного. Я не знал тогда, что балет может быть не культурой, а знаком беды.
Но если «Лебединое озеро» было общим сном для миллионов таких же детей, то у меня был свой, личный кошмар, поставленный наяву.
Помню запах нагретого асфальта и сирени. Я ждал маму у Дворца Дома союзов, где она работала. Играл в тени его монументальных колонн, чувствуя себя маленьким и ничтожным рядом с этой каменной громадой советской власти.
И тут я увидел Его.
Между детскими качелями и песочницей, там, где обычно парковались «Жигули» соседей, стоял Большой Боевой Танк. Его гусеницы были в грязи, ствол длинной пушки смотрел куда-то в небо над моей головой. Он был не на картинке, не в кино. Он был здесь, во дворе. Он пах металлом, машинным маслом и чем-то чужим, военным.
Я, ребенок, чьим самым страшным оружием была палка-меч, впервые ощутил леденящий, физический ужат настоящей силы. Силы, которая может не строить, а ломать. Не защищать песочницу, а раздавить ее в пыль.
И вот парадокс, определивший мою жизнь: внутри дворца, за толстыми стенами, шли речи о власти, о будущем страны. А снаружи, в моем личном мире, эта власть обрела форму — форму стального чудовища, припаркованного у песочницы.
«Лебединое озеро» было призраком, танком в телевизоре. А этот танк был реальностью. В этом контрасте — весь ужас и вся абсурдность того времени. Нас, детей, заставляли смотреть на прекрасных лебедей, пока у нас за спиной рычали стальные монстры.
И где-то между этим танком и этим лебедем — я и родился. Не по документам, а по-настоящему. Как гражданин. Как человек».
Игрушечная война и настоящая сталь
«Память — странный механизм. Она не хранит картинки, как в фотоальбоме. Она хранит обломки ощущений, которые потом, спустя годы, ты пытаешься собрать в единую мозаику.
Прямых эмоций — страха, паники, слез — я не помню. Детская психика, как густой туман, окутала самое острое, защищая меня. Но сквозь этот туман проступает одно гигантское, давящее чувство — чувство несоответствия.
Вот он, тот самый танк. Не нарисованный в книжке, не вырезанный из картона. Он здесь. Он пахнет. От него исходит тепло, как от раскаленной летней мостовой. Его гусеницы — не ровные пластмассовые полосочки, а сложные, грязные стальные звенья, каждое размером с мое предплечье.
А дома, на полу в комнате, лежал его игрушечный двойник. Зеленый, пластмассовый, с вертящейся башней. Я водил им по узорам на ковре, изображая грозный рев голосом: «Дрррр-дррр!» Это была игра. Это была понятная, безопасная мощь.
И тут реальность взяла мою игрушку и отлила ее в стали, в масштабе один к одному. И поставила во дворе.
Это было не страшно. Это было… неправильно. Так не должно быть. Настоящий танк не должен стоять там, где я катаюсь на велосипеде. Он существует в другом, отдаленном мире под названием «война», куда детям хода нет. Его вторжение в мой мир было нарушением всех правил. Это был сбой в матрице моей детской вселенной.
И самое главное — этот танк был молчалив. Мой игрушечный — я заставлял его рычать. Этот — нет. Его молчание было страшнее любого рева. Оно означало, что он здесь по-настоящему. Ему не нужно изображать угрозу. Он и есть угроза.
Так, через призму игрушки, я, маленький мальчишка, впервые ощутил жутковатую грань, где заканчивается игра и начинается нечто настоящее, взрослое и необъяснимое. Там, во дворе, играть в войну было уже нельзя. Потому что война, в каком-то своем безмолвном облике, уже пришла к тебе в гости».
Глава: Колонизация сознания. Реклама вместо идеологии
«И вот — щелчок. Словно кто-то переключил мир с черно-белого на цветной. Причем сразу на кислотно-яркий.
Советский Союз тихо выдохнулся за экранами телевизоров, а его место заняла Америка. Не та, геополитическая «империя зла» из учебников, а другая — вкусная, веселая, жующая жвачку.
Это была тихая колонизация нашего детского сознания. Нам не говорили, во что верить и кого любить. Нам показывали. И мы хотели этого — хотели до спазма в животе.
Газировка «Херши» — не «Буратино», а темная, шипящая, до слез щиплющая язык жидкость, которая казалась дистиллированной сущностью взрослости. Ее банка была холодным металлическим паспортом в новый мир.
Американские бройлеры — «ножки Буша». Это было не просто мясо. Это был символ. Наши куры были тощими, жилистыми, их нужно было долго варить. А эти — огромные, мясистые, готовые за 15 минут. Эффективность. Изобилие. Мы ели не курицу, мы ели метафору победы капитализма.
Жвачка «Стиморол» с ее бело-сине-красной упаковкой. Ее не жевали — ее коллекционировали, ею хвастались, ее вкладыши были новой валютой школьных дворов. Она не утоляла голод, она утоляла жажду обладания. Жуя ее, ты был не советским школьником, ты был на шаг ближе к тому парню из рекламы, который лихо закидывал ногу на скейтборд.
И над всем этим — как голос с небес — парил канал MTV. Это был не просто музыкальный канал. Это был портал. Он не вещал — он соблазнял. Мадонна, Nirvana, Backstreet Boys — они не пели о пятилетке или партии. Они пели о любви, бунте, отчаянии и вечеринках. Они говорили с нами на языке, которого мы до сих пор не слышали.
Нас не учили демократии по учебникам. Нам ее продавали. Пока взрослые спорили о ваучерах и приватизации, мы, дети, проходили ускоренный курс западной жизни через желудок, уши и глаза.
Свобода пахла жвачкой «Стиморол», была цвета банки «Херши» и звучала как гитарный рифф Nirvana. Мы не понимали ее политической цены, но мы до дрожи хотели ее потребить. Это была великая подмена: лозунги «Свобода, равенство, братство» незаметно сменились слоганами «Just do it» и «Enjoy Coca-Cola».
И мы «just did it». Мы с жадностью глотали этот новый мир, даже не задумываясь, что у свободы, как и у той газировки, бывает горькое послевкусие».
Глава: Крепость
«Когда сейчас я оглядываюсь на те годы, я с изумлением понимаю: в моей памяти почти нет глобальных потрясений. Есть танк во дворе, есть «Лебединое озеро» — тревожные декорации, выставленные за стеклом. А внутри, в нашем мире, царил странный, непоколебимый покой.
Это была заслуга моей Мамы. Она выстроила вокруг нашего с ней мирка неприступную крепость из любви. Стены этой крепости были настолько толсты, что сквозь них не проникали ни страх перед будущим, ни чувство ущемленности, ни ядовитые споры о политике.
Мы жили в коммунальной квартире. С великолепными соседями, второй семьей, тоже с двумя сыновьями. Для многих это слово — синоним бедности и ссор. Для меня наш коридор был проспектом, а каждая дверь — порталом в дружественную вселенную. Это был не символ нужды, а модель мира в миниатюре — мира, где люди учатся делиться одним туалетом и одним счастьем.
Я никогда не чувствовал себя ущемленным. Потому что ущемленность — это не про квадратные метры, это про ощущение несправедливости. А у меня его не было. Мама делала так, что в нашем маленьком мире всегда было достаточно. Достаточно еды, достаточно тепла, достаточно внимания. Она была волшебницей, которая могла из простой картошки и банки шпрот создать праздничный ужин.
Да, конечно, глядя на телерекламу, мне хотелось той самой газировки «Херши» или шоколада «Марс». И в целом я никогда не был в этом ограничен. Но это было не жгучее, болезненное желание от нищеты. Это было легкое, мимолетное «хочу», какого любой ребенок испытывает, увидев новую игрушку за витриной.
Пока страна ломала старые скрепы и искала новые, моя мама демонстрировала мне главную и единственную незыблемую ценность: семью. Она была нашим частным, домашним «государством всеобщего благоденствия». И в этом государстве не было дефицита, потому что его главной валютой была не рыночная экономика, а простая, тихая, ежедневная забота.
Спасибо ей за это. Спасибо за то, что она подарила мне не трудное детство в эпоху перемен, а счастливое детство, которое просто пришлось на эпоху перемен».
«Мир менялся. И сейчас, с высоты прожитых лет, я могу осознать, что менялся он тогда не в самую лучшую сторону. Сквозь яркие фасады «Стиморола» и «МТV» начала проступать иная реальность — трещиноватая, нестабильная, где всё имело свою, часто неподъёмную цену.
Именно в этой новой реальности мы с мамой совершили нашу тихую революцию — мы переехали. Покинули наш шумный, дружелюбный «проспект» в коммуналке и купили отдельную квартиру.
Для меня, ребёнка, это было чистой магией. В один момент у нас появилось своё царство с собственной ванной и кухней, где пахло только нашими борщами. Это было воплощение мечты, финальный акт маминого волшебства.
И только теперь я понимаю — каково было это волшебство ей.
Мама всегда была человеком целеустремлённым, но тогда я не понимал, насколько это было сложно. Морально. Финансово.
Она взяла на себя весь этот груз — и не позволила ни единой его тяжёлой капле упасть на меня. Для меня переезд был приключением. Для неё — сражением. Сражением, которое она дала, чтобы у её сына была не просто комната, а настоящая крепость. Не общая, а своя.
И начался новый этап нашей жизни. Этап, в котором пахло уже не дружелюбием соседских кухонь, а запахом свежего ремонта и абсолютной, порой даже пугающей, тишины. Мы были одни. Мы были хозяева. Мы были взрослыми.
И именно в этой тишине отдельной квартиры я, наверное, впервые начал по-настоящему взрослеть. Потому что взросление начинается не тогда, когда ты получаешь ключи от своей двери, а когда ты начинаешь догадываться, какую цену за эти ключи заплатили твои близкие».
Анатомия гостеприимства
«Наша отдельная квартира очень быстро перестала быть просто крепостью. Она превратилась в штаб-квартиру, в клуб, в место притяжения. Я никогда не ощущал, что наша семья в чём-то ущемлена. Нет, мы жили в особенном достатке как финансовом, так и в достатке общения. У нас всегда был полный дом гостей.
Тогда, в детстве, меня это безудержно веселило. Я был пажом в этом нескончаемом пире. Мне нравилась суета, гомон голосов, смех, доносившийся с кухни. Я засыпал под убаюкивающий гул взрослых разговоров о чём-то бесконечно далёком и важном. Дверной звонок был предвестником праздника. Каждый гость — новое лицо, новая история, новое внимание, которое щедро раздавалось и мне, маленькому хозяину этого карнавала.
Но потом я стал старше. И веселье стало понемногу превращаться в фоновый шум, а потом — в раздражитель.
Включился эгоизм — здоровый, естественный эгоизм подростка, выстраивающего свои личные границы. Мне вдруг стало тесно в этом гостеприимном раю. Мне захотелось тишины. Захотелось, чтобы диван в гостиной принадлежал мне, а не очередному дяде Коле с его бесконечными рассказами. Чтобы на кухне можно было просто выпить чаю, а не участвовать в импровизированном заседании философского клуба.
Меня стало это немного угнетать. Кажется, я впервые осознал понятие «личное пространство», когда понял, что у меня его практически нет. Эти люди, милые и любимые, нарушали мои границы. Не со зла, конечно. Они просто были частью ландшафта нашего дома, таким же естественным, как запах жареного лука или узор на ковре.
Опять же, всё это приходит со временем. В те моменты, в гуще этого веселья, этого не ощущалось. Там был просто поток жизни, в котором я был счастливой частицей. А потом я вышел из потока на берег и захотел иметь свою, отдельную лодку.
Это был не бунт против мамы или её друзей. Это было тихое, внутреннее заявление о своей территории. Первая, робкая попытка сказать миру: «Я здесь тоже есть. И мне нужно место. Не только физическое, но и воздушное — для своих мыслей».
И, как это часто бывает, крепость, которую мама построила от внешних бурь, изнутри оказалась слишком многолюдной. Мне предстояло построить свою — комнату в этой крепости, с табличкой «Вход только по моему разрешению»».
Семь лет невменяемого состояния, или Повестка от мамы
«Ну, всё же вернёмся немного к юности. Я, наверное, как и большинство детей того времени, помимо школы не мог пройти мимо музыкальной школы.
Точнее, это было даже не моё личное желание. Это была повестка от мамы.
В той, ушедшей навсегда системе координат, существовал незыблемый родительский постулат: ребёнок должен быть всесторонне развит. И пока страна экспериментировала со свободным рынком, наши матери твёрдой рукой продолжали внедрять плановую культурную экономику в отдельно взятой семье.
Мне был вынесен приговор, звучавший как аристократическая привилегия: «Будешь учиться играть на фортепиано». Почему фортепиано? Для мамы это был символ. Символ утончённости, интеллигентности, некоего культурного стержня, который должен был не дать её сыну раствориться в этом новом, стремительном и таком соблазнительном мире MTV и «Херши». Пока снаружи рушились идеалы, дома под её чутким руководством возводился оплот — из чёрно-белых клавиш, полированных до зеркального блеска.
Это были семь лет невменяемого состояния. Семь лет борьбы. Борьбы моих пальцев, желавших ловко щёлкать по джойстику приставки «Dendy», с бесконечными гаммами и этюдами Черни. Борьбы моего слуха, жаждавшего драйва «Кино» или «Арии», с менуэтами Баха и сонатами Моцарта.
Я ненавидел эти часы, украденные у дворовой жизни. Ненавидел чувство obligation, этой обязанности, которая висела надо мной тяжёлым, не своим грузом. Пока друзья гоняли в футбол, я, чувствуя себя не в своей тарелке, отыгрывал положенные два часа у пианино, чья глянцевая крышка безжалостно отражала моё скучающее лицо.
Музыкалка была нашим маленьким GULAG'ом эстетики. Мы, её зеки, отбывали срок за идею «прекрасного», навязанную нам из лучших побуждений. Мы исправно ходили на занятия, мы мучили инструменты, а они — нас. И всё это время где-то там, за стенами, бился пульс настоящей, живой жизни — той, что была в наушниках от кассетного плеера.
Ирония судьбы заключалась в том, что, ненавидя процесс, я впитывал сам язык. Я научился читать эти загадочные значки на пяти линиях, понимать гармонию, чувствовать полифонию. Мама, сама того не ведая, дала мне не умение играть на фортепиано — она дала мне ключ. Ключ к пониманию самой музыки. И этот ключ позже отопрёт дверь в мир, где я смогу слушать ту самую «Арию» и понимать, из каких аккордов сплетена её мощь, и ту самую классику — и слышать в ней уже не скучный урок, а бурю страстей.
Спасибо ей и за это. За семь лет добровольно-принудительной культуры, которые, в конечном счёте, всё-таки сработали. Просто не так, как она предполагала».
«Моя «борьба» с фортепиано, как это часто бывает, привела к неожиданному тактическому манёвру. В разгар моих страданий над гаммами, мне предложили сыграть на другом фронте — поступить ещё и на второй инструмент. «Ударные», — сказали мне. И я не отказался.
Не то чтобы мне страстно хотелось бить в барабаны. Скорее, это был жест капитуляции перед неизбежным. Раз уж я обречён служить в этой музыкальной армии, почему бы не выбрать род войск, где можно легально шуметь и выплёскивать энергию?
Для мамы это выглядело исключительно положительно. Во-первых, её не самый простой ребёнок был теперь занят уже не на несколько часов, а на значительно большее время. Её стратегия по тотальному культурному развитию и удержанию меня от дворовых соблазнов работала без сбоев. Во-вторых, раз я согласился — значит, процесс идёт. Факт моего согласия она, вероятно, трактовала как пробуждение глубокого интереса к музыке, а не как акт отчаяния.
Так в моей жизни возник контрапункт. С одной стороны — чёрно-белая строгость фортепиано, требующая выверенности каждого пальца, сдержанности и интеллигентности. С другой — дикая, первобытная стихия ударных, где можно было от души колотить по пластикам, греметь тарелками и выбивать из барабанов тот самый ритм, что пульсировал у меня в крови от групп с MTV.
Фортепиано было моим «надо». Ударные стали моим «можно».
В классе ударных пахло потом и пылью, а не лаком и стариной. Здесь не нужно было читать заковыристые ноты для двух рук — тут был свой, особый язык, язык ритмических рисунков, которые отзывались во всём теле. Здесь я мог быть громким, резким, энергичным — всем тем, кем меня пыталось усмирить фортепиано.
Ирония была в том, что эти два, казалось бы, враждующих мира, начали незаметно помогать друг другу. Чувство метра, отточенное на барабанах, делало мой аккомпанемент за пианино более упругим и осмысленным. А понимание гармонии, привитое фортепиано, помогало мне слышать в барабанной дроби не просто хаотичные удары, а часть общего музыкального полотна.
Мама, сама того не ведая, купила мне один билет в два разных мира. В мир дисциплины и в мир раскрепощения. В мир классики и в мир драйва. И в этом странном симбиозе я, наконец, начал по-настоящему слышать музыку. Не ту, что была мне навязана, и не ту, что была просто фоном, а ту, что рождалась на стыке «надо» и «можно» — живую, сложную и по-настоящему свою».
Выбрало меня плавание
«Естественно, так как мама воспитывала меня одна, она хотела, чтобы я вырос не только культурным, но и крепким, спортивным парнем. Её стратегия «тотальной занятости» имела и сугубо практическое измерение: у спортивного ребёнка меньше шансов связаться с дурной компанией и больше — вырасти здоровым.
Так я начал свою очередную «карьеру» — карьеру профессионального пробника спортивных секций. Это было похоже на поиск воды на Марсе: много усилий, короткие всплески активности и в итоге — пустота.
Баскетбол. Я приходил в зал, пахнущий потом и пылью, и понимал, что не вижу корзины — я видел лес из чужих локтей и коленей. Мяч был непослушным, а я — слишком маленьким и несогласованным с собственным телом.
Настольный теннис. Здесь царила нервная, почти математическая точность. Суетливые движения, короткие взмахи ракеткой, от которых сводило запястье. Мне, жившему в мире глобальных, пусть и опасных, экспериментов, было тесно в этих рамках.
Была даже короткая, почти анекдотичная попытка записаться на бальные танцы. Помню запах лака и паркета, смущённые лица девочек в белых гольфах и своё собственное, острое чувство неловкости. Моё тело, желавшее бегать и прыгать, отказывалось складываться в изящные па. Хватило нас на пару раз, после чего мы с мамой молчаливо признали: это не наша история.
Все эти секции были для меня как чужие языки — я понимал в них отдельные слова, но не мог сложить их в осмысленную речь. Пока однажды я не оказался в бассейне.
И тут — о, чудо! — меня не заставляли бороться с гравитацией, как в баскетболе, или подчинять себе мелкую моторику, как в теннисе. Вода принимала меня целиком. Она была той самой стихией, где моя гиперактивность находила, наконец, и выход, и успокоение. Можно было шумно плескаться и бултыхаться у бортика, а можно было уйти под воду — в царство абсолютной, звенящей тишины.
Это была не я выбрал плавание. Это плавание выбрало меня. Оно оказалось тем единственным видом спорта, который не противоречил моей природе, а дополнял её. Мама была счастлива: её сын при деле, укрепляет здоровье и наконец-то перестал метаться. А я был счастлив, потому что нашёл место, где можно было в одиночестве, на своей дорожке, нарезать километры, оставаясь наедине с собственными мыслями.
Плавание стало моей медитацией. Фортепиано учило меня дисциплине, ударные — ритму, а плавание — терпению и диалогу с самим собой. В бассейне не нужно было никого догонять, не нужно было казаться. Нужно было просто плыть. И в этом монотонном, почти гипнотическом движении я впервые начал по-настоящему слышать и понимать самого себя».
Дорожка №5 против виртуального сервера
«Конечно, нельзя сказать, что я был отменным спортсменом. Я не рвался за медалями и не гнался за секундами. Но посещение секции давало мне дополнительную, и очень важную, долю свободы. Это была свобода не от чего-то, а для чего-то.
Естественно, я ходил в секцию с другом. Вместе мы были неуязвимы. Наш путь в бассейн был не просто дорогой на тренировку — это было маленькое путешествие, полное своих тайн и ритуалов.
И вот тут судьба подбросила нам историческую развилку. Мы начали старт своего «спорта» в параллель с появлением компьютерных клубов. Это были тёмные, душные подвалы или первые этажи, где пахло пылью, потом и греющимся железом процессоров. Там, за мониторами с выпуклыми экранами, толпы наших сверстников сидели часами, погружённые в мерцающие синевой миры «Doom», «Quake» и «Counter-Strike».
Их пальцы лихорадочно стучали по клавиатурам, их взгляды были прикованы к пиксельным перестрелкам. Они кричали «Русские вперёд!» в какой-то сетевой баталии, в то время как мы с другом должны были идти на свою, реальную.
И очень быстро время тренировок по плаванию стало для нас временем… игр. Мы честно приходили в бассейн, переодевались в плавки, махали тренеру и — прямиком шли в душ. Не для того, чтобы помыться, а для того, чтобы провести там положенные полтора часа, строя планы по захвату вражеского флага или обсуждая прохождение новой миссии в «Diablo».
Мы отбивали номер, отмечаясь на воде лишь для проформы, а настоящая жизнь, полная азарта и драйва, кипела не в хлорированной воде, а в тех самых тёмных клубах. Бассейн стал для нас легальным алиби, пропуском в мир цифровых приключений.
Мы были детьми своего времени — времени великого переселения из реального мира в виртуальный. И мы, как и многие, выбрали оба. Вернее, мы использовали один как ширму для другого. Наши матери, покупая нам абонементы в бассейн, думали, что спасают нас от дурного влияния улицы. Они и не подозревали, что «дурное влияние» уже обрело новую, куда более притягательную форму — форму компьютерного сервера, доступного всего за 30 рублей в час.
Мы не были спортсменами. Мы были пионерами новой, цифровой фронды, которая использовала старые, советские инфраструктуры — вроде секций плавания — как трамплин для прыжка в совершенно новую реальность».
Наша новая реальность. Правила горят
«И вот она — новая реальность. Миллениум. 2000-й год.
Снаружи — историческая шумиха: смена власти, обещания нового века, появление интернета, первых сотовых телефонов, похожих на кирпичи. А для нас, семиклассников, всё это было просто шумным фоном для главного события — нашего собственного, внутреннего взрыва. Взрыва юношеского максимализма.
Это была та самая, вечная смена власти — отцов и детей. Но в наших условиях она приобрела особые, цифровые формы. Пока страна искала новый путь, мы уже нашли свои виртуальные вселенные, и их притяжение было сильнее любых школьных уроков и маминых наказов.
И да, я давал маме прикурить по полной. Всякое было. Я стал мастером мелкого вранья и изощрённых схем. Прогуливал школу, создавая целые легенды о несуществующих мероприятиях. Крал деньги из кошелька, чтобы с друзьями сгонять в клуб поиграть или просто потусить.
Это был не криминал от безысходности. Это был мой внутренний, эмоциональный вид жизни. Форма протеста. Язык, на котором я пытался сказать: «Я сам! Я существую отдельно от вас! Мои желания — закон!»
Я строил свою республику, и её конституцией было сиюминутное «хочу». Её границы проходили по стенам компьютерного клуба, а столицей была наша подворотня. Её гражданами были такие же, как я, повстанцы-подростки, и мы клялись друг другу в верности этому новому, непонятному старшим миру.
И сейчас, спустя годы, самый главный и болезненный вопрос, который я задаю себе: Не знаю, что мне мешало обсуждать с мамой то или иное свое желание?
Страх? Уверенность, что она не поймёт? Или та самая юношеская гордыня, которая шептала, что просить — это унизительно, а брать самому — это по-взрослому? Возможно, я просто не находил слов. Возможно, между нами уже выросла та самая стена, которую она когда-то так старательно выстраивала, чтобы защитить меня от внешнего мира, а в итоге эта стена отгородила меня от неё самой.
Я не оправдываю те поступки. Я просто пытаюсь понять того колючего, взъерошенного мальчишку, который воровал не деньги, а кусочки свободы, и в качестве сдачи получал лишь чувство вины и отчуждения. Мы, дети великого перелома, ломали всё и вся, начиная с самих себя и самых близких. Это была наша странная, искажённая и единственно возможная тогда форма взросления».
Суворовское училище, или Азарт и капитуляция
Память — предательница. Она выхватывает яркие вспышки гнева или страха, а тихие, почти будничные моменты принятия судьбоносных решений стирает, как мел с грифельной доски. Я уже не помню тот самый момент «смотрин» в Суворовском училище. Не помню ни суровых лиц офицеров, ни гулких казарм, ни впечатления от всей этой железной системы.
Что я помню? Помню разговор с мамой. Тихий, без надрывов. Она предложила это не как ультиматум, а как один из возможных маршрутов. И я, к собственному удивлению, без тени того бунтарства, что сотрясало наши стены, согласился.
Для меня это выглядело не как казнь, не как капитуляция, а как путешествие. Путешествие в параллельную вселенную, где всё было бы по-другому: другой распорядок, другие люди, другая я. Было любопытно. Как будто мне предложили роль в новом фильме — строгом, драматичном, но оттого не менее интересном.
И самое невероятное — я начал готовиться. Честно, без принуждения, я погрузился в учебники, посещал репетиторов, чтобы подтянуть физику и математику. Во мне проснулся тот самый азарт преодоления, который раньше был направлен только на взлом паролей от компьютерного клуба или на изощренное вранье для прикрытия прогулов. Теперь же я решал задачи, чувствуя странное удовлетворение. Я строил мост в эту новую жизнь, и каждый выученный билет был очередным пролетом.
Была в этом и капля наивного тщеславия. Представить себя в той форме, с иголочки… Это льстило. Это было зримым, понятным символом взрослости, куда более весомым, чем первая сигарета или краденые из кошелька деньги.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.