Рассказы
Где Ты, Отче?
Ожоговый скончался под утро. Попал в реанимацию неделю назад: курил пьяный и заснул, не потушив сигарету — загорелось одеяло, за ним квартира запылала. Привезла скорая — ноги до паховых складок в сплошном ожоге 3—4 степени: по площади и глубине ожогов — не жилец… Но сразу умирать не хотел. Мужик крепкого сложения, лет сорока, курчавый брюнет… В сознании ещё был, боли терпел, то и дело впадая в бред. Лили ему капельницы день за днём… А с ногами начало происходить что-то необыкновенное: они серели, чернели и усыхали, превращаясь в тоненькие бесчувственные палочки — сухая гангрена. А все последние сутки кричал, чтобы сняли с него сапоги. Шёл второй год работы Артура после окончания института. Артур лишь полчаса назад прилёг на диванчике в комнатке с селектором, когда в двери появилась пожилая медсестра Раиса Никитична.
— Ожоговый отмучился!
Артур вывел себя из лежачего положения и присел, глядя в широкое окно. Туман в голове рассеялся: организм к утру самостоятельно пробуждался, надпочечники выбрасывали адреналин, и в глазах прояснело. Над покатыми железными крышами больничных корпусов поднималось красное солнце во всей своей красе на светло-голубом безоблачном небе. Артур подумал, что дежурство скоро закончится. Слава Богу, сейчас в отделении особо тяжёлых не было: двое после вчерашней резекции желудка и женщина с идущим на спад приступом бронхиальной астмы. И вдруг подумал, глядя на солнце, прекрасное как ни в чём не бывало, ему хорошо, он радуется солнцу и концу дежурства, сейчас пойдёт домой есть любимую жареную картошку, а сколько сейчас по всему миру горя и боли? Что если сложить всё горе человечества в этот миг и принять на себя? — Сожгло бы вмиг, и горстки пепла не оставив, на протоны и электроны распылило бы!
Всю боль человечества… и физическую и душевную! А возможно ли такое, собрать её во единое… и если бы нашёлся герой, который взял бы это на себя? — Невозможно никому такое выдержать! Ну а если не человек, а машину такую придумать, аппарат такой, вроде заземления для молнии…
Да и как измерить это горе, эту боль, в каких единицах? Вот наука почти всё может измерить: температуру, напряжение электрического тока, скорость света, размер протона… А горе и боль не измерить: даже ту боль, которую он испытал в зубоврачебном кресле, когда ему крохотный нерв удаляли без обезболивания из-за непереносимости новокаина: казалось, страшнее быть не может, казалось, к потолку взлетал… И что тут себя обманывать: не вышло бы из него героя, партизана или разведчика, все пытки преодолевающего, какими их пичкает кино… Нет, не вышло бы из него героя…
Артур встал и пошёл осматривать больных. И по мере того как ярче светило солнце с безоблачного неба и внимание переключалось на текущие дела, мысль о поглощающей горе и боль чудо-машине отправилась отдыхать на задворки сознания.
Возвращался через сквер. Весело и ярко желтели майские одуванчики. Посреди сквера лавочка у выкрашенного в голубое, кукольно блестящего на солнце бюста Карла Маркса, оказалась с краю незатоптанной молодёжными копытами. Артур присел. Справа был дом культуры того же имени, выполненный в духе ложного классицизма, слева над верхами кустарника возвышался синий купол с золотым, сияющим на солнце крестом храма Святой Троицы. Так и сосуществовали напротив друг друга — не порушенный по недосмотру коммунистов храм, впрочем, довольно надёжно закрытый от центрального шоссе жёлтой девятиэтажкой, и дом культуры товарища Маркса, объявившего религию опиумом народа. Артур смотрел на ярко-жёлтый одуванчик и отдыхал. Он снова подумал, что вот сейчас радуется теплу и ярким одуванчикам, а сколько жуткого происходит в этот миг на планете — и ему стало немного не по себе, неудобно, стыдно за эту свою малую частную радость, и тут же снова ожила мысль о чудо-машине, боль душевную и физическую поглощающей. Интересно всё-таки, как горе подсчитать? Вот ведь люди научились всё подсчитывать, а боль, боль матери, к примеру, потерявшую единственного сына, не умеют подсчитать! То, что наука не одолела, обещала преодолеть церковь с её обещанием вечного блаженства, с её Христом, который искупил грехи и страдания человечества. Артур вырос в семье безрелигиозной: отец и мама были членами партии, хотя давно не верили её лозунгам, как, впрочем, и большинство в стране — просто членство в партии было необходимым условием хоть какого-то административного продвижения, а отец до пенсии как-никак был главным хирургом Московской области, доцентом. Слишком много они видели лжи, обмана, преступлений и несправедливости, чтобы обманываться идеей справедливости социализма. Но по той же причине невероятного избытка зла в коммунистической России не могли они и в Бога верить. Но было у них врождённое отвращение к злу, обману, как к грязи. И тем не менее, когда Артуру исполнилось пять лет, мама повезла его в Луганск, где как бы без её ведома мальчика окрестили тётушки. И хотя дома никто о политике не говорил, сам Артур, видя дикие противоречия между тем, чему учили в школе, что вещали газеты и радио, и подлинной жизнью уже давно стал убеждённым антисоветчиком, и решил никогда в партию не вступать. В подлинность же Христа как фигуры реальной, исторической, Артур поверил совсем недавно — читая хроники Тацита, случайно наткнулся на упоминание о нём. Хорошо, думал он, допустим, искупил все грехи человечества… но ведь с тех пор куда больше новых наросло на шкуре человечества и продолжает нарастать прямо-таки в геометрической прогрессии! Только в этом веке два миллиона армян турки вырезали, шесть миллионов евреев немцы удушили и сожгли, десятки миллионов людей других наций войны проглотили, да плюс ядерный грибок над Хиросимой и Нагасаки! Новый Христос нужен, и не один! Или он вроде как и будущие грехи человечества искупил, так сказать авансом?
Нет, — усмехнулся Артур, наклонился, решительно сорвал жёлтое солнышко и приблизил к носу: от лепестков пахло майской свежестью. А на разрыве зеленоватой трубочки выступил белый сок, который, попадая на кожу, тут же чернел. Да нет, скорее всего был просто такой благородный человек, который думал, что за всех страдает. Но тем больше уважения, если за ним не было высших сил!
Артур взглянул направо: на ограде дома культуры висело объявление о вечернем киносеансе — «Щит и меч». О разведчиках… А отец говорил — подлая специальность — втереться в близкие друзья и предать, наука предавать и никакого героизма. А вот — романтизируют… На Западе почему-то киногероями то и дело становятся бандиты, а у нас профессиональные предатели! Сосед, друг детства Вовка хотел записаться в ГБ, выведал, где в городе нужная кожаная дверь без объявления. Позвонил, открыли, поговорил с каким-то молодым мужиком в костюме, но, на радость родителям, не взяли! Вовка честный, это у него на морде написано, сразу по глазам видно телячьим, такие там не приветствуются — им нужны люди с порчинкой, как спелое яблоко, но с червём у косточек!
Отец говорил: только наука — достойное человека дело!
Артур встал, посмотрел направо, потом налево и, не давая себе отчёта, зашагал к церкви. В церкви было тихо, лишь голуби ворковали где-то вверху и пахло по-особому, по церковному. Только шмыгала туда и сюда Баба-Яга, преждевременно гасившая не успевшие и наполовину выгореть свечки перед иконами, экономя парафин для других, будущих, и эта земная поспешность словно хладная тень по сердцу прошла. Артур купил среднюю свечку у полной равнодушной женщины за прилавком, но постеснялся спросить, к какой иконе поставить. Повернувшись к царским вратам, некоторое время растерянно смотрел на взирающие из золотых и серебряных окладов лики Богоматери с младенцем, святых чудотворцев. Взгляд упал ниже, на медный квадрат с рядами гнёзд для свечек, кое-где уже занятые горящими, напротив фигурки Распятого, шагнул к нему, оплавил нижний кончик своей свечи от уже пылавшей и поставил перед Распятым. Что-то надо было ещё сделать перед тем, как совсем уйти и оставить огни Бабе-Яге. Ах да, хотя бы перекреститься. Впервые!.. Преодолевая какое-то лёгкое сопротивление непривычному движению, неуклюже, будто медвежью лапу, сам себя смущаясь, он поднял руку, прикоснулся ко лбу, животу, правому и левому плечам и почувствовал будто что-то перестало давить на плечи и стало легче дышать. А в вышине под куполом всех справедливо судил грозный Спас-Вседержитель на троне. А в центре голубого купола взлетал белый голубь. Артур вышел из прохлады храма на ступеньки и зажмурился от обилия света. Купол земного неба был такой же безоблачно голубой, но его перечёркивала белая полоса инверсионного следа реактивного истребителя. Воздух вдруг вздрогнул от удара: пилот преодолел звуковой барьер.
Свидание с марком аврелием
Перейдя через пшеничное поле, он спустился к ручью по поросшему тонким березняком оврагу. Осень уже коснулась природы, и то тут, то там среди ещё зелёной листвы светились жёлтые пряди.
После четырёхкилометровой прогулки через лесные посадки и поле ноги отяжелели. Обычно отсюда он поворачивал обратно, но сегодня решил пройти за ручей, где высился настоящий вековой смешанный лес. Раза два-три он ходил туда, но недалеко, а сегодня вознамерился шагать до настоящей усталости и, возможно, совершить какие-нибудь личное географическое открытие.
Перед предстоящим переходом он присел отдохнуть на обломок старого дерева. Прошёл час, как он вышел из дома: тогда, как обычно, перешёл шоссе, за которым начинался лес, дубрава. Он любил эти одинокие прогулки, когда, перейдя через шоссе, будто проходишь сквозь какую-то невидимую мембрану, и сухой воздух, пахнущий цементом, пылью, а то и горячей сталью, когда ветер задувал от заводов, менялся на настоянный духом разнотравья, полевых цветов и полыни. А когда он входил в сосновые «ёлочки», то чувствовал, как целебный хвойный дух вливается в кровь с каждым вдохом и достигает мельчайших пор тела.
Сидя на куске дерева, он продолжал думать о позавчерашней удаче: в букинистическом отделе книжного магазина купил зелёную книгу в твёрдом переплёте из серии литературных памятников — Марк Аврелий «Наедине с собой». Отрывки книги он читал раньше, а сейчас можно было читать не торопясь, вдумчиво. Само название будто говорило о склонности автора к одиночеству, которому и сам он был не чужд: одиночеством в этой жизни он одновременно и страдал, и наслаждался. И такие вот лесные прогулки были выражением этого пристрастия. И всё-таки как это удивительно и странно, думал он, найти духовного друга, отделённого от тебя почти двумя тысячами лет прошлого, друга, которого так и не смог найти в этом тяжёлом индустриальном городе, в котором обитал и ходил на службу! Когда Друг писал свою книгу в гордом Риме, здесь, за две тысячи миль к северу, ещё были нетронутые дикие лесные дебри и редкие финские хижины у рек, а славян ещё не было и в помине.
Наконец он встал и решительно зашагал вдоль ручья вправо. Метрах в двухстах был железный мостик через ручей. От него по еле заметной тропинке он устремился в чащу. В лесу пахло грибами и сырой глиной. Из-за тени здесь почти не было травы, и земля была покрыта чёрной и коричневой прошлогодней мёртвой листвой. Так и жизни человеческие уходят, не оставляя за собой никакой памяти. Кое-где, однако, зеленели листья папоротника, кусты орешника.
Интересно, думал он, Марк Аврелий воспринимает мир как некое Целое, в котором всё взаимообусловлено и нет добра и зла в человеческом понимании, ведь для человека смерть — это безусловное зло, а вот для Природы, для Целого смерть хороша, она — необходимая предпосылка к рождению, как эта чёрная и бурая листва под ногами, погибшая для того, чтобы дать место новым жизням. «Смерть есть такая же тайна природы, как и рождение». Подумать страшно, в какой бы бессмысленный бред превратилась наша жизнь, ежели бы мы вдруг получили бессмертие — как вечно незаконченная фраза, вечное доборматывание. Смерть необходима, как точка в конце фразы, текста, жизни.
Минут через десять он вышел к сосновому бору, который тянулся вдоль какого-то уже незнакомого поля. Сосны были корабельные, с бронзово-красными прямыми стволами и тёмно-зелёными облаками хвои на позолоченных канделябрах ветвей. Вверху прошёл ветер, и облака зашевелились, бор зашумел, и шум его напоминал шум морских волн. Он шёл и думал: а вдруг откроет дальше какую-нибудь ему неизвестную доселе речушку или озерцо — в русском пейзаже ему недоставало воды.
Тропа снова устремилась в смешанный лес. Наконец, вышел к оврагу с протекавшим по его дну незнакомым ручьём. За оврагом был тот же лес, и он пошёл влево по берегу ручья против его течения, к истоку.
Ещё полчаса пути, и лес по берегам ручья раздвинулся, а впереди вдали показались силуэты заводских труб и производственных зданий. Выходит, он пришёл к тому, от чего уходил, к тому же городу, к его восточной окраине, где трубы, пятиэтажки и безжизненный, пахнущий железом воздух.
Вода в ручье была прозрачной и заманчиво поблескивала, хотелось пить, но пить из ручья он остерёгся — неизвестно, что там в его истоках, какие промышленные отходы могли в него попасть.
Пожалуй, пора поворачивать обратно, но сначала надо было передохнуть: ноги казались чужими, горячими и огромными, как у слона. Поднялся из оврага к краю леса и остановился: перед ним возникло небольшое заброшенное сельское кладбище: покосившиеся деревянные и ржавые железные кресты и пирамидки со звёздочками. Между могил тут и там поблескивало битое стекло из-под водочных, судя по грязным этикеткам, бутылок. Но ошеломляющее впечатление произвёл гигантский деревянный зелёный четырёхгранный толстый крест, вырванный из земли и поверженный.
Присел на ближайшую каменную плиту, что посуше. Кто же смог натворить такое? Те, кто ставил этот крест, думали, что ставят на века, вырыли глубокую яму, из которой он был выдран. Один человек выдернуть вряд ли смог бы… Это ж какую пьяную силу надо было приложить!
«…Ничто не может принести вред Целому», «единая гармония проникает всё», «всё совершается согласно природе Целого…» Посмотрел на развороченную чёрную яму из-под креста.
— И это тоже?
Похоже, император и сам не вполне этому верил, ведь в другом месте он пишет: «Кто отступает и удаляется от разума общей природы, выражает неудовольствие происходящим — отступник от мира…» Получается, что отступники вне природы и её гармонии. А кто они тогда, если не часть Целого? — они энтропия, безумие, хаос! И что ты можешь в этом мире изменить? — Только себя!
«Остаток жизни проживи, как человек, всей душой предавшийся во всем, что его касается, на волю богов, не желая быть ни рабом, ни тираном по отношению к кому-нибудь из людей».
Прошло тридцать лет, и вот уж воистину и небывалое бывает: рухнуло казавшееся вечным, отравленное ложью и глупостью, царство, предав каждого собственной воле. Но в мире от этого больше правды не стало. И вот, через тридцать лет он оказался в Риме перед памятником Марку Аврелию.
Громадный, курчавый, лобастый император восседал за стеклом на лошади, приподнявшей массивное копыто, и были они оба бронзовые, позеленевшие, в шелухе позолоты, — не только тот скромняга мыслитель, каким он чувствовался по книге, но и повелитель.
А он стоял пред ним с извечными вопросами в сердце.
— Здравствуй, Марк! — сказал он.
Гуппи
Уже 60 лет минуло, а как вспомню этот случай, до сих пор подташнивает. В ту пору мы жили в Подольске, сером, индустриальном, дымящем трубами, с пятиэтажками и унылой нелюбимой школой, где ученики ходили строем. Мне было лет 11, а отец работал хирургом в центральной районной больнице, по старинке называемой Земской. Жизнь в городе была однообразной, бедной событиями — раз в две недели в кинотеатр «Художественный» в одном здании с городской прачечной завозили какой-нибудь красивый цветной иностранный цветной фильм — «Три мушкетёра», «Фантомас» или «Великолепную Семёрку». А выйдешь из кинозала и снова эта серость однообразие — трубы, пятиэтажки, полугнилые избёнки на берегу Пахры. Конечно, были наши мальчишеские игры — в ножички, любили сражаться на палках, заменявших мушкетёрские шпаги, лепили из пластилина армии и сражались ими (но это в домашних условиях). Раз в месяц проходил слух, что в городе кого-то зарезала шпана или пьяный — за часы, за норковую шапку, за бутылку водки или просто так, от скуки, но это забывалось быстро. В ту пору самым интересным занятием для меня было чтение приключенческих книг. Приготовив уроки, я усаживался вечером в кресло у письменного стола с настольной лампой — «Остров сокровищ», «Квентин Дорвард», «Белый Клык», что-нибудь Жюля Верна, книги о путешествиях вокруг света, на иные планеты, сборники «На суше и на море», «Мир приключений» и погружался в сладкие грёзы…
Но однажды отец принёс с работы два стеклянных куба, в которых хирургам полагалось хранить послеоперационные находки или «препараты». Но хранить ничего интересного не было и кубы раздали желающим. — Сделаем из них аквариумы, — сказал отец. Кубы наполнили водой, поставили на круглый обеденный стол. Дно я устлал мелкой цветной галькой, которую привёз летом из Коктебеля. Кто-то из военных знакомых принёс два окаменевших коралла с Кубы: один в виде цветка, другой в виде веточки. А из рыбок посоветовали запустить гуппи. Пучеглазенькая самка с серебряным брюшком обычно неспешно плавала в центре аквариума. Самец был гораздо меньше её, но с длинным и пёстрым оранжево синим шлейфом хвоста — он неутомимо нарезал круги вдоль стенок аквариума. Какие-то розовые улиточки ползали по стенкам, одновременно их очищая от всякой возникающей то тут, то там зелёной плесени. Хлопот аквариумы нам не доставляли — раз в день подсыпали порошок серого корма, наблюдая, как рыбки, подплывая к поверхности, хватали его крупицы. Как-то я пришёл домой после уроков и сел обедать. Мама подала жареную яичницу, которую я любил — с розовой корочкой. И только приступил к обеду, как увидел в аквариуме — из заднего конца брюшка пучеглазой гуппи вылетел серый комочек похожий на запятую, за ним следующий. — О, наша рыбка рожает, это мальки! — сказала мама. Комочки вылетали один за другим, рассеиваясь вокруг гуппи, но тут я увидел, как она глотает тех, которые оказались перед ней. — Мам! — в негодовании воскликнул я — да она же своих мальков жрёт! — Есть яичницу мне расхотелось. — Как же так?! — В мире рыб человеческие понятия морали отсутствуют! — усмехнулся сидящий рядом папа, с удовольствием уплетая свою порцию яичницы. — Нет добра, нет зла, нет любви… — Значит, они не любят своих детёнышей? — Не любят, — подтвердил папа — я ж сказал, у них понятия любви отсутствуют. — А почему у них нет, а у нас есть? — Вы биологию ещё не проходите? — Нет. — Вот то-то и оно, — сказал папа, усмехаясь. — Эволюция!!
Когда человек принял вертикальное положение, таз у него уменьшился и стало гораздо трудней рожать — человеческие младенцы появляются на свет маленькие, недоразвитые и их ещё года два надо докармливать, защищать, на ноги ставить, беречь — отсюда и человеческая любовь появилась. — он взял маленький сачок, стал отлавливать новорожденных и переносить в другой заполненный водой чистый куб. — Да, — вмешалась мама, — только вам, мужикам, не понять, чего мы переносим, я так кричала, что сорвала голос и с тех пор петь не могу. Папа не обратил на неё внимания — последнее время они часто ругались, и то и дело звучало слово «развод»! — Да, — задумчиво произнёс папа, а вот этого и вся человеческая мораль пошла — Онегины, Татьяны, клятвы… А ведь это уловка эволюции — любовь. Приём для нового перемешивания генов в поисках новых комбинаций в поисках нового более совершенного вида! Клянутся любить навек и никогда эта клятва не исполняется. Приманка такая у эволюции: просто — выполнили своё дело, и огонёк остывает, гаснет как ни крути! — Тебя противно слушать! — сказала мама. Отец встал из-за стола.
— Надо мне ещё в больницу на совещание сходить. Он надел свой синий плащ, синюю шляпу. — А ты сходи-ка за картошкой, — сказала мне мама. Я выходил из подъезда вслед за отцом. Отец меня не видел, однако направился он не в больницу, а повернул налево, дошёл до следующего подъезда и скрылся в нём. Я знал, что там квартира детского хирурга, женщины с суровым лицом. Раза два я их видел вместе, однако маме ничего не говорил. Развода однако всё-таки не состоялось: жизнь так и шла по накатанной колее: день походил на день, и ничего не менялось: я ходил в школу, дымили заводские трубы и иногда пахло железной гарью.
Только после того дня интерес к аквариумным рыбкам у меня вдруг пропал, и я скоро вылил воду с рыбками в унитаз, а камешки из Коктебеля и два коралла вернул в коробку, где они лежали раньше.
Тётушка Сирануш
Тётя Сирануш лежала на диване и смотрела чёрно-белый телевизор последней марки «Рекорд», подаренный сыном Митей. Ей нравилось смотреть телевизор что бы там ни показывали: балет или съезд КПСС с размахивающим кулаком лысым толстяком в очках. Дело было не в том, что показывали — её всякий раз поражал и приводил в восхищение тот факт, что на сером экране появляются и двигаются фигуры, как в зеркале, за которым ничего нет. Но напротив зеркала всегда кто-то стоял: она, её знакомые и отражалась известная часть комнаты. А вот как эти люди переносятся за тысячи километров в этот ящик? — и, смотря на оживший экран, она не вникала в смысл движений и слов, а каждый раз вновь и вновь переживала длящееся ощущение волшебства. Единственное, что она не любила смотреть — когда фигуры на экране начинали ругаться, драться, бегать туда и сюда и стрелять друг в друга: кто, в кого и зачем, она не понимала и понять не стремилась, но от этого становилось тревожно так, когда её, маленькую девочку, нёс на шее через перевал отец, а где-то внизу трескали выстрелы, что-то горело и чернота ночи пахла смертью. Но на сей раз показывали концерт краснознамённого ансамбля песни и пляски Александрова и солдатики в фуражках лихо приседали, с притопом и прихлопом да присвистом, весело помахивая шашками, и ей это нравилось. Послышался скрип ворот, и по лёгким шагам на ступенях она поняла, что вернулась с рынка Валя, жена брата Амазаспа, украинка. Брат, видный в Москве хирург, с женой и сыном заехали этим летом к ней в Луганск погостить. — А, Сирануша, — весело сказала Валя, — ну, я всё купила на рынке. — А я тут борщ приготовила, — сказала Сирануш, красный перец маленький купила? Его Авдей любит… — Купила… Всё, что ты сказала — и капусту, и картошку, и петрушку… — Валя! — сказала Сирануш, — я хочу тебе вещь сказать… — Что случилось? Ну, как всегда эти русские женщины, будто с неба упали, — подумала недовольно Сирануш, — как-будто не знает, что я с Бэлкой поссорилась. Ну почему Амазасп всё время на рыжих женится — а наши, девочки без мужей остаются? — Я тут борщ сварила хороший. — Ну, так что? — Ты скажи Мите, когда приедет, чтобы поел. — А ты? — А я на него обиделся, спать буду! — Ну, Сирануш, восемь дней не разговариваете, может, хватит? — Ай, Валя, не понимаешь, меня Бэлка так обидел! А Митя его поддерживает. Это как, хороший сын называется? — она уже почти забыла первопричину ссоры, но гнев и обида снова начал разгораться. Вспомнила! — Лёвка полез на яблоню и ветку сломал, дед Авдей обещал открутить внуку ухо, но Лёвка сбежал и начал корчить рожицы! — Пусть прощения просят! -Кто, Митя или Бэла? — Оба должны, Лёвка ещё глупая… — Да Митя уже и забыл всё. Да и Авдей… — Вот и плохо, вот и плохо, хороший сын так делает? — она уж приподнялась и в сотый раз стала изливать свои горести, начиная с того, что внук Лёвка деда Авдея дразнил с безопасного расстояния, а Сирануш начала ему выговаривать, а тут появилась Бэла, мама Лёвки, и как обычно, начав с профилактического подзатыльника кривляющемуся сыну, не оставила без внимания замечание Сирануши о плохом воспитании мальчика… И пошло-поехало! А так как жили они в одном доме, но с разными входами на разных сторонах двора, то приходилось кричать и все соседи невольно становились свидетелями конфликта. Закончив сакраментальным «Сволоча!», Сирануш отвернулась и ушла, а теперь мучилась, что слишком быстро ушла, нужные слова, чтобы невестке достойно ответить, так, чтобы она онемела, потом уже пришли. Ах, как так получается, что у некоторых эти нужные слова, будто на языке сами вертятся, а к ней только потом приходят! Так и в магазине бывает, когда Машка обвешивает и грубит! — у прилавка захлёстывает такое возмущение, что немеет, а как достойно ответить, в голову приходит только дома. И вот она не спит, поворачивает, прокручивает ссору, будто режиссёр варианты кинофильма крутит, и под утро только засыпает. Теперь учёные говорят, что это нервы, нервы! А раньше и слова такого не знала, может потому и спала лучше? — Ну, полно, Сирануша! — пора бы помириться, — я с Бэлкой сама поговорю, хочешь? Неудобно ведь, Митю все знают, директор завода! — настаивает жена брата Валя. Не ожидая такого поворота, Сирануш с подозрением думала: «Ах, знаю я вас, нашли дурочку, сговоритесь, а потом будете за глаза хихикать?» Ответить не успела: на улице послышался шум мотора — это Митя приехал на обед на своём голубеньком «москвичике» первого выпуска, и скоро его тяжёлые шаги послышались на крыльце. — Здравствуй Валя! — Здравствуй, Митя, Сирануш сказала, чтобы борщ поел, сейчас налью! — А сама где? — Спит. Митя заглянул в соседнюю комнату и увидел мать с закрытыми глазами напротив работающего телевизора с выступлением Генерального секретаря партии. — Опять спит? Сколько ж она спать будет, и вчера спала и позавчера — может доктора вызвать? — Ты садись, Мить, Амазасп ещё не пришёл. Пока Митя обедал, Сирануш осторожно открыла чёрный левый глаз, но когда послышались приближающиеся шаги сына, вновь его закрыла. Митя посидел-посидел рядом с матерью на краю дивана, выслушивая бурные и непрерывные переходящие в овации аплодисменты из зала заседаний в Москве, встал и отправился на работу. — Ну вот, хоть пообедал, Бэлка его так не накормит, — вздохнула, открыв глаза Сирануш.
Амазасп пришёл к вечеру, а на тумбочке появился кем-то принесенный глянцевый портрет Микояна. Тётя Сирануш с благоговением взяла его и прикрепила кнопками на стену: «Наш это, наш!» — ласково прогладила она портрет. -Э-Э, наш.- мрачно усмехнулся Амазасп, — Говорят, когда в Ереван приезжает, все улицы пустеют. — Врут, врут всё, а ты хоть и кирурх, а простых вещей не понимаешь, ай! — махнула рукой Сирануш. — Ты много понимаешь, — отмахнулся брат, а где Артурчик?. — Слушай, брат мой, я тебе вещь скажу, только не кричи… — Ну? — Слушай, твой Артурчик от книжек не оторвётся, даже на улицу гулять ходить перестал! А тот, кто много читает, не такой как все может стать! — Ты хочешь сказать, что мой сын сумасшедший? — лицо Амазаспа приняло опасное зверское выражение. — А помнишь Рудика Саголяна из Еревана? Вот он тоже читал-читал, читал-читал, от этих книжек совсем не как люди стал, в сумасшедший дом попал? — Ай что несёт! Что несёт! — схватился за голову обеими руками Амазасп, весь борщ испортила! — Слушай, ты на Украине почти всю жизнь живешь, а как была с гор, так и осталась! По-русски говорить не выучилась, армянский забыла! — Я русский хорошо знаю, — гордо возразила Сирануш. — но душа у меня армянский! И я не с гор, а из Араратской долины, как и ты! А у тебя душу армянскую выдуло! Гордишься что учёный, кирурх, а я жизнь прожила и не меньше твоего видела — и немцев в войну, и румынцев, и всяких… И читаю я каждый день… По-армянски читаю! А ты хоть одну армянскую букву помнишь? Была в доме одна-единственная книга, Евангелие на армянском, и каждый вечер тётушка, одев толстые очки, прочитывала по странице. Приходили не раз изымать запрещённую литературу и при коммунистах, и при фашистах, но ничего не поняв, в странных похожих на рыболовные крючки знаках, оставляли. По-русски, и в самом деле говорила она прилично, на рынке и соседи понимали. только роды путала: предметы мужского рода у неё приобретали женский и наоборот. Хуже было с армянским, на котором они два десятилетия ругались с Бэлкой: армянское произношение совершенно исчезло у обоих и можно предположить, что за десятилетия жизни вне Армении у них появился какой-то свой автономный диалект, который уже из нынешних армян вряд ли кто смог бы понять. И тут дверь открылась, и на пороге, щурясь от света лампы появился главный виновник скандалов Лёвка. Огромный дед Авдей, дядя Амазасп и тётя Валя сидели за столом, а баба Сирануша раскладывала им из кастрюли что-то вкусное, и он чувствовал себя в безопасности. Шмыгнул вострыми глазёнками в поисках чего бы ещё натворить. Дед Авдей, как обычно, ничего не говорил и был занят своей тарелкой: семейные непогоды проходили мимо него, как тучки мимо седой горы, не оставляя видимых следов. Артурчик сидел за широким подоконником и что-то лепил: — Лёвка! — позвал он, — иди солдат лепить, мои будут красные, а твои синие. Я уже вылепил, глянь! По три штуки таких сделаем и войну начнём! Лёвка нехотя придвинулся к подоконнику, лепить солдат ему казалось делом долгим и скучным. И рука, не спрашивая, вдруг взвилась и хрясь — превратила вылепленного солдата в цветной блин. Артур в ярости вскочил, и они единым клубком покатились по полу. Артурчик был потяжелее и скоро оказался вверху: «А ну сдавайся!» — выкрикнул, больно пережимая Лёвке руку. — Да сдаюсь, сдаюсь я! — едва ли не восторженно завопил Лёвка. Вскочив же, показал братцу рожицу и выскочил за дверь. — Совсем родители не смотрят! — покачала головой тётушка Сирануш. Сирануш была аккуратненькая седенькая старушка с ровным пробором между прочёсанных седых волос, лицо смуглое и, несмотря на возраст гладкое, и Артур подумал, что она копия индианок, которых в кино показывают, в скучных индийских фильмах, на которых все женщины почему-то ревмя ревут — вот только бы красное пятнышко над бровями поставить! — Тётушка, спросил Артур — а почему русских рыжими называешь? — Ну, мы чёрные, значит они рыжие. — А правду здесь немцы в войну были? — Были, чорт их принёс, один офицер ночью пришёл — курицу ему давай, говорю, нет, он за наган, швырнула, чтоб подавился! Много они евреев убили… Вдруг заходит немец и полицай, наш Кухорь, его здесь все знали: «Юден есть?» А у меня все за столом — мой Рафик и сосед Яша. А Яша смуглый и светлоглазый, как Рафка, курчавые оба, думаю, сойдет за Митю, которого в самом начале мобилизовали. « Кто? — тычет Кухорь.» — «Сыновья, не видишь что-ли?» — Смотри, мамка? Гитлер всё узнает! — посмотрел так подозрительно, — была б моя воля я б вас вместе с евреями и цыганами на Острую Могилу погнал!
— Яша под этим диваном, на котором ты сидишь, две ночи спал, днём ходил куда-то, видно своих искал, а потом не пришёл… — Сирануш нахмурилась. — Ну да этого Кухоря Бог наказал. Обещали процесс открытый будет, да повесился в тюрьме перед самым судом… — А чего ж суда не дождался? — А видать в глаза людям смотреть страшно стало. Говорят здесь и венгры были, и румыны? — Венгерцы — самые злые, румынцы так, ни то, ни сё — воры… — А итальянцы? — Те ребята весёлые. Залезут на забор, пока я на огороде работаю, кричат: «Синьора! Муссолини капут! Гитлер капут! Сталин капут! — Война капут!» Хорошие ребята! — Сирануш на миг призадумалась, причмокнула, вспоминая: — «Синьора!», говорят, а теперь мы все — товарищи…
Пехота
Пехота́ — ударение на последней букве. Доктор Пехота была маленькая с куделяшками женщина. Я в то время работал врачом на скорой. Пехота всегда улыбалась, и, кажется, никто не слышал её голоса. «Доктор Пехота, на вызов!» — повелительно гремел селектор, и Пехота с улыбкой безропотно шла в диспетчерскую. Никто не знал ничего о её жизни, а она ни в каких пересудах замечена не была. Известно было, что одинокая, воспитывает сына. Через год я уволился из скорой и, наверное, совсем бы забыл об этой женщине.
Был хмурый осенний день, и я возвращался по кладбищу, где смёл сухую листву у могилы отца, на могиле же и на решётке ограды разместил искусственные цветы, протёр влажной тряпицей его портрет на красном гранитном камне. День был будний, а потому на кладбище было безлюдно.
Как вдруг услышал крик. Это был не крик даже, а утробный вой, доходящий до хмурых небес: столько в нём было неразрешимого отчаянья, какого я в жизни не слышал.
Я обернулся и увидел скрюченную этим ужасным криком маленькую женскую фигурку. Я её сразу узнал — доктор Пехота перед чьим-то чёрным памятником. Кажется, заметив меня, она тут же перестала кричать.
В следующее посещение кладбища я нашёл памятник, перед которым рыдала Пехота. Пехота Александр Алесандрович — с камня на меня смотрело доверчивое, чуть улыбающееся грядущей жизни мальчишеское лицо, соломенный чубчик с несколькими отпавшими ко лбу лучиками волос. По годам — лишь 16 лет. Что было причиной его гибели? Вряд ли длительная болезнь: такой крик вызывает лишь удар внезапный — несчастный случай, плохая компания, удар ножа? — таких случаев в нашем городке немало было… я не знал. Зато понял, почему доктор Пехота ходит сюда по будним дням, когда здесь почти никого нет: выплакаться, изрыдаться, достонаться, накричаться до последней клеточки от томившей душевной боли в стороне от чужих глаз и ушей, чтобы никто не мешал и чтобы никому не мешать.
Почему я о ней вдруг вспомнил?
«Доктор Пехота, на вызов!»
Прощай, Мачо!
В то время они жили на старой квартире — совмещённой двухкомнатной в пятиэтажке хрущёвке. А случилось это, когда он учился на втором курсе медицинского института. Его отец и доктор Айрапетов дружили семьями. Айрапетовы только что получили трёхкомнатную квартиру в новом девятиэтажном доме в получасе ходьбы от их хрущёвки.
Тогда Артур сильно страдал от своей вынужденной целомудренности, когда почти все его сверстники уже познали «это». Беда его была в том, что он не умел хладнокровно завязывать отношения с девушками: заходить откуда-то издалека он считал лицемерием. Правильным и честным, считал он, было бы заявить о своём желании сразу, но как это сделать, он не представлял. Были у него девушки друзья, как например, Анжела Айрапетова, вполне симпатичная, кстати, но к ней он не испытывал никаких эротических чувств, также как к одноклассницам в школе и одногрупницам в институте. Его влекло к девушкам и женщинам малознакомым или вовсе незнакомым, но здравый смысл и инстинктивная уверенность в позоре отказа, а то и со вполне вероятной пощёчиной не давал подойти прямо и заявить: «Я хочу тебя!». Ему и в голову не могло прийти, что для женщины нередко в отношениях важен не столько секс, сколько ощущение власти над мужчиной. С другой стороны, и покупать где-то сексуальное удовольствие он считал пошлостью — всё должно было произойти по взаимному желанию, красиво, особенно в первый раз. Беда была ещё и в том, что предполагаемую девушку некуда было и пригласить: чтобы пройти в его комнату, необходимо было миновать большую, где почти постоянно присутствовали родители. В общем, получался замкнутый круг.
Ребята из рабочих семей обходились проще, таская своих девиц в уютный лесок через дорогу. А тем девушкам, с которыми у него вдруг что-то начинало получаться, требовалась чистая городская постель.
Он наблюдал свободные отношения в рабочей и хулиганской среде, но тот мир с его унылым и однообразным матом и вонью наводил на него тоску, там всё было настолько пошло и грубо, что при мысли об тех узколобых девицах и тётках его тошнило. К Анжеле же он ходил как товарищ — с ней было легко общаться, она умела его слушать, обладала живым умом, научила карточной игре в фараон.
У Анжелы был старший брат Гарик — рослый белокожий красавец. Гарик книжек не читал, и воспитание у него было больше уличное. Местная шпана его уважала. На глазах у Артура Гарик запросто подошёл к хулигану — рыжему Перепёлкину, как бы в шутку ухватил его за шею и преклонил, а Перепёлкин послушно ухмылялся.
Артуру нравилось болтать с Анжелой, а Гарик время от времени появлялся, когда они беседовали, менял рубашку и снова уходил гулять в поисках доступных девиц. Торс у него был белый с барским жирком и вьющимися чёрными волосками в области грудины, чёрные глаза гипнотически блестели, и с девицами у него проблем не было. Однажды он с гордой небрежностью сообщил, что на спор переплыл Пахру. Пахра — речка не великая, и летом Артур мог её переплыть без труда, но тогда стоял ноябрь, и вода уже была ледяная. В тот вечер они праздновали у Айрапетовых Анжелкин день рождения, были гости — вполне интеллигентные ребята и пара некрасивых девушек. Пили, ели, веселились, болтали, а к вечеру стали расходиться. Несколько человек, в том числе Артур, засиделись, и Гарик с Анжелой отправились их проводить. Был холодный тёмный ноябрь, улицы опустели. И откуда появилась эта компания с гитарой?.. А они уже почти дошли до пятиэтажки, в которой жил Артур.
С чего всё началось он не помнил, но быстро переросло в рукопашную. Силы были примерно равные. Артур, оказавшийся к тому моменту несколько впереди, остановился и, растерявшись, стоял, как столб. Рядом с ним стоял, также не участвуя в драке, паренёк из чужой кампании с гитарой, видимо, оберегая инструмент.
Отвратительное ощущение общей слабости и онемения охватило Артура — он ни разу не бил человека в лицо: кажется, предпочитал сам быть битым. Но, несмотря на предательскую слабость, он понял, что надо, хотя бы ради спасения чести, как-то вмешаться. Но стоило ему только дёрнуться, парнишка с гитарой, видимо, за ним наблюдавший, вдруг кинулся к нему и со всего маху грохнул его гитарой по голове. Гитара разлетелась в щепки, и Артур почувствовал, как что-то тёплое обильно заливает лицо.
Как будто во сне он увидел, как Гарик уложил на штакетник самого длинного из встречной компании парня, и драка прекратилась: все столпились вокруг него: всех остановил вид крови, обильно заливающей лицо. А Артур, как и прежде, стоял столбом. Кто-то говорил о скорой, кто-то о милиции. Ребята из встреченной компании, видимо, тоже не на шутку перепугались. Боли Артур не чувствовал, голова не кружилась, и он стоял, улыбаясь, даже чувствуя себя в некотором роде героем. Кость не пострадала, лишь на правой стороне лба была порвана кожа. С помощью платка Анжелки кровь кое-как остановили. Конечно, идти в таком виде к маме не хотелось. Решили сначала идти в больницу, которая была недалеко, чтобы там посмотрели и обработали рану. Рядом лежали обломки гитары, и Артур удивлялся, насколько у него всё же крепкая голова.
Все вместе двинулись в больницу. Там в травматологии его уложили на операционный стол и на рану наложили три шва, стянув её края. Потом вкололи противостолбнячную сыворотку, и Артур вышел к ребятам, дурацки улыбаясь. Ребятишки оказались гостями из Воскресенска и просили не заявлять в милицию.
— Ты меня уж прости, — волновался гитарист и протягивал руку.
Артур почувствовал внезапный приступ великодушия, и рукопожатие состоялось. Гарик и Анжела довели его до дома, но входить в подъезд не стали. Дверь открыла мама и, чтобы предупредить её испуг от вида окровавленного пальто и беретки, Артур сразу выпалил: «Мама, со мною всё в порядке!»
На следующий день Гарик и Анжела его навестили. Анжела рассказывала родителям Артура, как всё было. «А мы до того поспорили: Гарик говорил, если что, Артур побежит, а я же говорила — не побежит!»… «Нет, ну вы представляете, а он ещё ему потом руку жмёт!»
2. Прошли годы. Артур закончил институт и устроился работать на скорую помощь в Подольске — шрам давно зажил и нисколько не портил высокий лоб. В те годы им владела дурацкая мечта стать настоящим мачо, истоки которой были в книгах Джека Лондона и Хэмингуэя. А для самоуважения необходимо было испытать себя в горном походе, добраться до вечных снегов на высоту четыре тысячи метров над уровнем моря, научиться удовлетворять женщину и одним ударом свалить хулигана. Он сходил в большой поход в горы по довольно непростому маршруту через Большой Кавказский Хребет, через ледники, высотные перевалы с опасными склонами, но вот что странно: это совсем не добавило ему самоуважения, скорее наоборот. Он утратил беспредельную веру в собственную силу воли, ибо раза два или три чувствовал опасную близость к пределу, за которым позорно рухнет в изнеможении на тропу вместе со своим полуторапудовым рюкзаком. После похода он пробовал написать рассказ в духе Джека Лондона, но получалось ужасно скучно и искусственно, и он рвал начатые варианты, отправляя в мусорное ведро. Да по-иному и быть не могло: другое время, другая страна, другие люди и, наконец, разные импульсы: герои Джека Лондона шли за золотом, а они за романтикой. Да и, по правде сказать, и романтики в горах он не нашёл: то был труд вьючного животного с утра до вечера и все красоты гор воспринимались залитыми потом глазами вьючного животного, проходя лишь по поверхности сознания. Да и зевать было некогда: всё внимание направлено на каменистую тропу. Почти весь день перед глазами только тропа и обтянутые трико ноги и зад впереди идущего, который через некоторое время начинал вызывать беспричинное раздражение. Романтика была лишь до похода, в самом процессе подготовки к нему, в подборе снаряжения и обсуждении маршрута над картой и после похода в воспоминаниях и обсуждении пройденного дома за бутылкой хорошего вина и с гитарой — в самих горах было не до неё. Во время самого похода гитара, которую носили все по очереди, больше молчала: редко у кого возникало желание после дневного перехода и нудного сбора веток для костра, сидеть у него и распевать под её бренчанье: отужинал кашей и скорей в палатку отключиться.
Он избавился от осточертевшей целомудренности и вполне научился технике секса, но женщины, с которыми он имел дело, были невероятно скучны. Беда была в том, что те, с которыми было легко общаться, физически его не привлекали, как например Анжела, а те, которые влекли физически, были ужасно скучны в общении. Конечно, втайне он надеялся на встречу со своей женщиной, которая бы совмещала физическую прелесть и лёгкость общения. Но как-то так получалось, что судьба таковую ему не посылала. Один раз, правда, мелькнула умная красавица, которую прислали в Подольск на врачебную практику, но когда он пошёл на медицинскую конференцию в центральной больнице, где она должна была присутствовать, он увидел сидящего рядом с ней молодого симпатичного морского офицера в чёрной форме, с кортиком и понял, что проиграл. В то время они выбили в горкоме давно им положенную трёхкомнатную квартиру, в которой он занял маленькую комнату. Но что толку? Отец, вышедший на пенсию, постоянно присутствовал дома, и дамы приходить стеснялись. Однажды ему попалась в руки открытка с картиной Томаса Гейнсборо «Дама в голубом». Этот тип аристократической и мягкой красоты его зачаровал: здесь не было ничего от пустоголовой Мерлин Монро, но где найти в жизни такую? И он приколол открытку к стене у кровати, и дама смотрела на него теперь своими тёмными умноласковыми глазами.
Знакомый врач акушер, его сверстник, привлёк его к участию в тренировках полузапрещённого в то время бесконтактного карате. Он отходил два месяца, до тех пор пока не растянул мышцу бедра. Но всё же даже эти недолгие тренировки дали ощущение собственного тела.
3. Они сидели у Валеры Пушкова, друга Артурова, слушали запрещённую рок-музыку, попивали лёгкое грузинское вино Вазисубани. Прошло то время, когда Артур робел перед женщинами, он вполне научился говорить необходимые пошлости. И сейчас он говорил, избегая «умных» тем (книги, политика), помятуя как-то брошенное Галиной на ходу: «Не люблю умных мужиков».
Галя была тонкокостная девица совершенно без грудей (соски прямо на теле) и бюстгальтер носила лишь для вида — это он уже знал после проведённой с ней ночи в квартире тёщи друга, ключи от которой достались ему на пару дней. Впрочем, всё остальное у Гали было вполне на уровне, включая темперамент: когда Артур говорил о сексе, её карие глазки вспыхивали, вот Артур и порол всякую чепуху о взаимоотношениях мужчин и женщин.
Папа у Галины Скоробогатиковой был заместитель директора по хозяйственной части и явно использовал все дыры и несоответствия в советской экономике в свою пользу: ведь при жёсткой плановой системе всегда чего-то был переизбыток, а чего-то не хватало, и многое можно было списать на производственные потери. Товарищ Скоробогатиков добился того, что по советским канонам семья была обеспечена и почти не знала этого ужасного слова «дефицит»: цветной телевизор, ковры с лосями, югославская стенка, итальянские женские сапоги для жены и дочери, ежемесячные продуктовые заказы с сервелатом и икрой и другими приятностями, которых не найдёшь в магазинах.
А на книжке копилась сумма, которая вскоре будет достаточной для покупки машины, жигулёнка или москвича — несбыточная мечта подавляющего большинства мужского населения СССР. При этом товарищ Скробогатиков входил в состав парткома завода, был удостоен значка и грамоты «ударника коммунистического труда», и ни одно решение не принималось без его участия. Политикой это семейство вообще не интересовалось, существуя по принципу, что начальство всегда право. В общем, это было типичное семейство советской элиты брежневского периода. Когда они вышли от Валеры, было уже темно, и светили городские фонари. Стоял тёплый сухой вечер бабьего лета, деревья ещё не потеряли своего роскошного убранства.
— Ну как тебе Валера, понравился?
— Нет, — сморщила нос Скоробогатикова.
— Ну а музыка?
— Ну, музыка ещё ничего, — пожала плечиками Галя, — а так — скучно.
Дальше они шли молча: Артур не знал о чём говорить, да и не хотел — на сегодня он уже использовал весь запас дежурных пошлостей.
Они прошли площадь Ленина с необходимым памятником и оказались на проспекте, ведущем к реке. В городе было довольно пустынно: редкие машины на проспекте, на тротуарах редкие прохожие. Обошли какую-то тихоходную кампанию ребят и девиц, потом двух парней, от которых разило водкой. Что-то на миг заставило Артура насторожиться, душа его на миг, как ёж, выпустила иголки — однако всё обошлось, никто их не окликнул, не стал придираться, и они свернули вправо, туда, где за домом находился квадратный сквер, заросший высоким кустарником, через который надо было пройти по рассекающей его по диагонали дорожке.
Но только они вступили на дорожку, как сзади послышался дробный топот — их нагоняли пацаны, будто очнувшиеся от спячки. Артур знал, что именно из этого сквера в больничную травматологию чаще всего привозили битых и резаных. Галина шла справа и через несколько секунд оказалась между Артуром и появившейся за её плечиками круглой жёлтой рожей. И тут с Артуром произошло то, чего он сам не ожидал. Он не успел подумать, как за него подумало его тело: правая рука взметнулась, согнувшись до уровня плеч, одновременно с винтовым движением корпуса пошла локтем вправо в центр жёлтого пятна, и нападавший полетел вниз под высокий куст. Одновременно раздался визг Галины. Артур вспомнил о втором пареньке, но тот нападать не торопился, притормозив метра два от Артура. Трудно сказать чего испугалась Галя: или того, что у ребяток окажутся ножи, или того, что может быть втянута в уголовное дело по убийству.
— Что ты делаешь, что делаешь?! — вопила она. — Да пропади ты пропадом! Я приду домой и даже не позвоню тебе! Артур стоял, чувствуя, как отвратительная слабость запоздалого испуга овладевает телом. Он подумал, что и вправду убил человека, но лежащий под кустом вдруг зашевелился и послышался глухой зов:
— Мужик… Эй, мужик!..
Парень встал, шатаясь, и оказался напротив Артура, нелепо выставляя перед лицом ладони, как это делают в кино каратисты. — Эй, мужи-ик! — простонал он, кривляясь и покручивая ладошками. — Я ж только прикурить хотел попросить!
— Тебе ещё мало? — спросил Артур, а тем временем напарник, видимо, впечатлённый кинематографическим полётом дружка в кусты, крикнул: «Генка! Генка! Давай отсюда!» И через мгновение они вдвоём убегали через сквер прочь.
Галина же держалась уже в стороне от Артура, будто от чумного, они молча пересекли сквер, вышли на безлюдную улицу, но продолжали идти по разным её сторонам пока Галина не успокоилась, убедившись, что никакой погони за ними нет. Вскоре они пошли рядом.
— Ты чего? — спросил Артур. — Они же напали…
— Ну, подумаешь за попу бы ухватили! — резюмировала Скоробогатикова.
Наконец подошли к её девятиэтажке. Вверху на уровне крыши на фоне чёрного неба тихо светились выложенные красными лампочками буквы «СЛАВА КПСС!». Они остановились у деревянного столика с лавочками, мокрыми от вечерней росы. Настроение у Гали улучшилось, глазки заблестели:
— Хочу танцевать! — заявила. — Пошли в парк!
Всему городу было известно, что каждый вечер на танцплощадке парка имени героя Талалихина вспыхивали драки, нередко переходящие в поножовщину.
— Ну нет, — усмехнулся Артур, — моя задача довести тебя до дому и вручить родителям, подумав, что очень даже вероятно встретить там знакомых дружков.
— А ты из-за меня дрался? — карие глазки весело блестели.
— Нет! — почти не задумываясь, ответил Артур.
Возвращаясь домой пешком, обдумывал случившееся: странно, ведь его никто не обучал такому удару локтем с винтовым проворотом корпуса, даже на тренировках каратэ. При этом он не испытывал никакой гордой радости победы. Странно, а ведь он с таким удовольствием читал повести о боксёрах — «Игра» и «Лютый зверь»… «Путь удара — не мой путь», подумал Артур — прощайте герои Хэмингуэя и Джека Лондона, прощай юность: у него свой путь, который ещё предстояло разгадать. Он возвращался в уют своей комнаты, где его ждали любимые умные книги, рождающие страсти ума, и приклеенная к стене открытка с «Дамой в голубом» Томаса Гейнсборо.
Зелёные глаза
И не введи нас во искушение…
.(из Молитвы)
У неё были зелёные глаза и крепкое белое тело. А я, подогреваемый переизбытком тестостерона, улыбался всем симпатичным девицам подряд улыбкой бывалого мачо, хотя таковым не являлся: совсем немного у меня было удач. И главными причинами было отсутствие отдельного помещения для встреч и представление, что отношения должны быть бескорыстными, и сам чёрт не заставил бы меня купить женщину как докторскую колбасу. Для меня, дурака, было необходимо, чтобы в этих отношениях оставалась хоть капля романтичности, хотя снизу постоянно подогревало так, будто я сидел на сковородке. И я, конечно, и ей широко улыбнулся, больше по привычке, когда мы столкнулись в предбаннике медицинского бокса инфекционного отделения. Я врач, выходил из бокса, только что осмотрев мальчика с респираторным заболеванием и подозрением на пневмонию, она — уборщица в белом халате со шваброй в руке и ведром. Что её сподвигнуло устроиться уборщицей в больнице, я не знал. Ведь на эту должность обычно устраивались лишь женщины далеко не молодые, без образования, измученные жизнью, чтобы хоть как-то приработать к пенсии. А она была молода, свежа, и в зелёных глазах красота какая-то была с вызовом, что-то смелое и разбойное в них было, белый халат всегда накрахмаленный, проглаженный. Медсёстры её презирали с высот среднего специального образования, а она платила им тем же, они для неё будто не существовали. Я не слышал, чтобы она вообще с кем-то разговаривала: сделает своё дело и уйдёт. Я даже не знал, как её звали. То был тяжёлый для меня период жизни: я разругался с родителями и жил на съёмной квартире с хозяевами, естественно, с условием, чтобы я ни в коем случае никого не приводил — ни друзей, ни женщин. День походил на день: я работал и не знал, зачем я живу: только думал об этом и запивал мысли приличным коньяком. А пока обнаружил больничную библиотеку, в которой я был единственным в тот год посетителем. Но нашёл я там книжки любопытные с авторами, большинству неведомыми: «Историю древнего Рима» Моммзена, том Джозефа Конрада с его бесподобным «Тайфуном», биографический роман о Генрихе Гейне… И уже известный, но мною ещё не читанный «Горячий снег» Бондарева. Раз в день я созванивался с родителями — с маман, а с отцом не разговаривал. Они, конечно, всячески старались под разными предлогами меня вернуть, но я был бдителен и не поддавался. Но вот однажды маман мне сообщила, что умирает наш родственник Роман Иванович, отец мужа моей двоюродной сестры Галки-армянки. С Галей мы до её замужества встречались нередко — это был человек оптимистичный, открытый. Муж её, сибиряк, Виктор Романович был хирург заводской больницы в Подольске — человек добродушный, работящий, гостеприимный. Они жили с его родителями — Лидией Антоновной и Романом Ивановичем. Как сибиряки они были людьми спокойными, немногословными, хотя рассказать им было о чём: Роман Иванович прошёл сталинский лагерь и не где-нибудь, а в заполярном Норильске, где зэки строили город. Его несколько вытянутое лицо было каким-то оцепенело спокойным, навсегда разучившимся улыбаться, что я нередко наблюдал у людей, прошедших тюрьму и лагерь. О своих годах заключения он не рассказывал, лишь один раз я его спросил, много ли там погибало интеллигенции, на что он, не меняя лица, только рукою махнул: «А, гибли, как мухи!..» И странно — в этой семье не ругали никогда власти, систему — лишь терпеливая русская покорность судьбе.
И вот этот человек заболел раком. Я об этом знал, но в тот разговор мама сказала, что он совсем плох и может вот-вот умереть. Роману Ивановичу делали всё, что было возможно: кололи лекарства, ставили капельницы… Конечно, все понимали, что случай безнадёжный, но близкие старались из чувства долга сделать всё, что могло бы хоть на минуту облегчить состояние Романа Ивановича, хотя тот и не жаловался — умирал по-русски — тихо, без жалоб. И вот, судя по всему, жить ему оставалось считанные дни. И мама просила меня достать, если смогу, дефицитное лекарство для очередной капельницы — раствор реополиглюкина. А он в том отделении, где я работал, имелся. Я пошёл в процедурную, договорился с процедурной медсестрой, и она выдала мне чаемый поллитровый флакон. Рабочий день заканчивался, и мы с другом и коллегой Витькой, другом и заодно моим исповедником, вдруг недавно окунувшимся в катехизис, стали собираться. Я вложил флакон в свой дипломат, и мы вышли из инфекционного корпуса. Была осень, слякоть и рано темнело. Мы не сразу заметили, что за нами идёт Она. Наши дороги домой на начальном этапе совпадали. Мы дождались электрички, вошли в вагон — и ей было по пути. Мы сели недалеко от выхода, и она села напротив меня, прямо смотря мне в глаза. Поезд тронулся и вдруг она встала и молча отобрала у меня мой «дипломат» и снова села напротив. Мне казалось, что судьба издевается надо мной: в кои-то веки женщина сама призывала меня к себе, а я не мог, мне надо было везти лекарство отцу Виктора Романовича. Витька, который был в курсе моих дел, встал, отобрал у неё мой дипломат и вернул мне, а я принялся ей объяснять, что должен сегодня доставить лекарство. Она всё также смотрела мне прямо в глаза, затем встала и снова отобрала у меня портфель (активно сопротивляться я был не в силах из-за избытка тестостерона). Но тут Витка вскочил и опять отобрал у неё портфель и сунул мне. Так повторялось ещё дважды или трижды. И кто-то лукавый нашёптывал мне, что мой реополиглюкин ничего не изменит, Рома Иванович, несмотря на наши усилия, вот-вот умрёт, и вовсе не грех мне воспользоваться таким случаем: гладкая белая кожа и бёдра у неё наверняка гладкие и крепкие… Я бубнил ей снова и снова про мои обстоятельства, а она не говорила ничего — только смотрела на меня своими зелёными разбойничье смелыми глазами, смотрела молча, и от неё давила упругая сила здорового зверя. Но тут объявили мою остановку, и я на каком-то автомате, схватил дипломат и кинулся к выходу из вагона. В каком-то трансе я нашёл свой автобус, идущий в район, где была квартира Виктора Романовича. Я поднялся на третий этаж и остановился на лестничной площадке, как от удара в лоб: напротив меня рядом с дверью в квартиру стояла прислонённая к стенке бархатно чёрная с жёлтыми рюшечками крышка гроба! Мой реополиглюкин не понадобился! Заходить в квартиру я со своей душевной смутой не стал, опасаясь вопросов о родителях. Медленно сошёл вниз, дошёл до автобусной остановки. Шёл дождь, и горели редкие фонари. А Её я не увидел больше ни на следующий день, ни потом — видимо, уволилась. И я так и не узнал её имени. Прошло немало десятилетий, и чего только в моей жизни ни было, но вот однажды, когда уже начинал засыпать, вдруг встали передо мной, казалось, навсегда забытые зелёные глаза, и я вдруг почувствовал идущий снизу жар сожаления об упущенной в жизни возможности. Так ли я поступил? Чувство сожаления было не сильным, но довольно настойчивым и я прошептал: «Изыди!».
Стыд
Конец рабочего дня наступал около двух часов. Валентин спустился в ординаторскую, снял пропахший эфиром халат и повесил на свою вешалку. Сегодня он провёл два наркоза на плановых операциях: удаление жёлчного пузыря и резекция язвы желудка. Уже второй год он любил понедельники, ждал их. Тайну понедельников он хранил от коллег анестезиологов, да им в общем-то было всё равно, чем он живёт вне работы. В отделении анестезиологии он был самый молодой, другие доктора были, как минимум, лет на десять его старше, уже обвешанные семьями — жёнами и детьми. Их судьбы закрутились в ловушке советского быта с вечной нехваткой денег на самое необходимое, вынуждавшей их работать на полторы ставки — и сверх того брать еженедельно дополнительные дежурства, то есть работать на износ. Он же, в отличие от них, пользовался всеми правами и возможностями свободного холостяка.
Работал он в отделении третий год, но в коллектив, как говорилось, так и не влился. Вообще после института жизнь будто внезапно остановилась. В институте было ощущение постоянного движения вперёд, всегда что-то новое, здесь же после короткой четырёхмесячной специализации наступили будни: дни и месяцы мало отличались друг от друга, хотя он и старался читать новые монографии по анестезиологии и реанимации, постигать науку самостоятельно. Но наука как таковая, в которой он привык себя видеть, ушла, показав ему лишь свой затылок.
Наваливалась скука, грозящая перейти в унылое пьянство. А угроза пьянства была вполне реальной: пару раз в месяц случался какой-нибудь политический праздник или чей-то день рождения. И этих дней Валентин ждал с содроганием. Оставив дежурного врача на посту, мужчины-доктора собирались в ординаторской на первом этаже и начиналась жёсткая пьянка с водкой и закуской — бычками в томате с чёрным хлебом, дающая мимолётное ощущение призрачной свободы со вполне реальной расплатой на следующее утро — мучительной дурнотой и головной болью, усугубляемое сознанием бездарно потерянного невозвратного времени. Но отказаться пить вместе со всеми было невозможно: за наполняемостью его кружки коллеги следили бдительно. Круговая порука!
Существовала лишь одна уважительная причина — «За рулём!», которой пользовался хитрый доктор Дорошенко, единственный в отделении счастливый обладатель авто — жигулёнка первой модели.
Валентин вышел на улицу, глубоко вдохнув сырой холодный воздух: с серого неба моросил мелкий дождь. Зонта Валентина не было, поэтому он не пошёл домой пешком, а дождался на остановке автобуса и втиснулся в его тесноту. В автобусе было душно, и сдавленный телами Валентин старался не вдыхать глубоко нечистый влажный дух.
Лица пассажиров были серые непроницаемые, а его сегодня ожидал праздник, ни дать ни взять, и на душе было светло и тепло — его ожидала Москва!
Отец, как обычно, лежал на диване. Последнее время он переставал интересоваться даже книгами: начав читать, он быстро терял интерес, засыпал, а книга соскальзывала на пол. Мама, как всегда, увидев его, улыбнулась: «А жареная картошка готова!».
С тех пор, как он стал посещать государственные курсы иностранных языков, жизнь будто сдвинулась, наполнилась смыслом. Как будто английский язык придал ей некое значение и движение. Через несколько месяцев учёбы он впервые смог прочесть страничку адаптированного романа Фенимора Купера «Браво», и было ощущение маленького волшебства, как при проявлении фотобумаги, когда на чистом листе вдруг начинают появляться изображения людей, домов, неба с облаками. Так и здесь сквозь ранее непонятные значки букв латиницы вдруг стали проступать образы, слова!
— А зачем это? — искренне удивилась знакомая по институту врач- педиатр, неглупая еврейка. — Сбежать хочешь?
В самом деле, какой смысл? Попасть за границу, за железный занавес по всем признакам ему, «невыездному», никак не светило, как бы он об этом ни мечтал, хотя курсы английского это ведь тоже своеобразная «заграница», во всяком случае нечто за гранью обыденности!
2
За окном вагона электрички тянулись унылые, как хроническая боль, пейзажи с тёмными избами, пятиэтажками, руинами долгостроя. И, чтобы время бежало быстрее, он достал из дипломата том Чехова и открыл на «Даме с собачкой». Через три остановки дочитал рассказ: «… и обоим было ясно, что до конца далеко-далеко и что самое сложное и трудное только ещё начинается».
А как же ему жить дальше? Он ощущал, что и курсов английского, и медицины для смысла жизни ему всё же не хватает. Что-то должно быть ещё… Может быть, стать писателем?
Пару раз он пробовал писать рассказы и, как ему казалось, что-то получалось. Однако он никому их не показывал, стеснялся обнажать душу даже перед близкими друзьями.
Личная жизнь тоже, будто застыла — женщины у него не было, отчего нижний этаж постоянно мучительно припекало. Но жениться, потерять свободу, когда каждый миг богат пучком возможностей, пусть и иллюзорных, казалось ему страшным, как удавка. Он перечитал последние строчки рассказа.
«… и обоим было ясно, что до конца далеко-далеко и что самое сложное и трудное только ещё начинается».
И почему все литературные сюжеты роятся вокруг судороги соития, будто в этом и есть самое главное? А в жизни разве не так? К примеру, все пассажиры в этом вагоне, не исключая его, вышли из одного места, расположенного рядом с анальным отверстием, хотя упоминать об этом считается верхом неприличия, ежели ты не гинеколог или уролог. Вон какие серьёзные сидят, будто совсем непричастны к этому месту, звериная дикость которого подтверждена его волосатостью, которая так его шокировала в переходном полумальчишеском возрасте.
Как странно… И вот эта толстая тётка с забитой продуктами авоськой для семьи, и тощий дедок с синим носом, и остальные… Все оттуда, из вожделения, как бы трудно ни было себе это представить сейчас, на них глядя, при всей скрытой одеждой телесной ущербности большинства. Почему так? И неужели нечто подобное случилось когда-то и с его родителями при всей их нынешней взаимной отчуждённости? — Странно!.. Странно и невозможно! Он взглянул на переплёт книги с фотографией Чехова. Врач, русский интеллигент, но идеал мужественности в его время был иной — львиный лик с закрученными кверху по тогдашней моде усами. И Валентин представил, какой комический вид они придавали их обладателю, когда он оказывался в одном исподнем перед тем как улечься с дамой в постель! А когда совсем заголялся, то ни дать ни взять насекомое — таракан! И ведь не зря зорко ироничный Чехов в письмах называл этот процесс «тараканить»!
Вспомнились этим летом виденные в лесу у корней дуба жуки-солдатики — чёрные, небольшие по форме как семечки подсолнуха с красным узором на спинке, напоминающем крохотную красную маску. Целая россыпь на солнышке — многие из них соединённые друг с другом, будто прилипшие, кончиками заострённых кзади тел — та же страсть, то же вожделение! И как они находили эти точки ими невидимые?
Ну и хитрющая Природа, поймала на крючок вожделения все земные организмы! Изобрела половое размножение как способ получения наибольшего числа генных комбинаций для эволюции!
3
От станции метро «Текстильщики» до «Арбатской» около часа пути — промежуточной жизни, когда ни на чём невозможно сосредоточиться — эскалаторы, вагоны, мельканье лиц…
На «Арбатской» он вышел на улицу и свернул влево в сторону ресторана «Прага». На первом этаже за широкими как витрины сияющими окнами ресторана были видны стоящие за высокими столиками люди — там был буфет, где можно было недорого перекусить. И как обычно (праздник ведь!) Валентин зашёл, почуяв соблазнительный кондитерский запах. Он взял бутерброд — белый хлеб с горкой красной икры и сто грамм красного каберне и встал за один из столиков. Он всегда заходил сюда перед занятиями.
Икринки лопались на зубах, и приятный солоноватый сок стекал на слизистую рта. Красное каберне было с приятной кислинкой. Как он ни старался не спешить, бутерброд закончился быстро и, не утерпев, он купил слоёный пирожок с печенью.
Не спеша прожёвывая, он подумал о Наташе. Это была девушка с курсов, которую он снова сегодня увидит — с прямым, как стрела крепким телом, однако ужасно некрасивая. Не то, чтобы что-то в лице было уродливо, нет, черты вроде все правильные, но все вместе они вызывали ощущение странного геометрического несоответствия и напоминали о кубизме Пикассо. В прошлое занятие им удалось немного пообщаться. Очередная ловушка природы? Ведь, казалось, они друг друга могли дополнять. Совершенство её тела искупало нескладность его тела, а его лицо… Ну да, для некоторых оно казалось и красивым, говорили, хотя сам так он не считал, его оно раздражало своей излишней удлинённостью и утончённостью…
Пирожок был вкусным, похрустывало слоёное тесто, приятно горчила печёночная начинка, за стёклами мелькал жёлтые и красные огни автомашин. Жить и в самом деле стало веселее!
4
Расселись все в классе как обычно: Валентин в центре, Наташа за первым столом слева, а посреди, за первым столом среднего ряда, так что её можно было видеть из любой точки класса сидела жена дипломата мадам Жесткова — девушка привлекательная и на каждом занятии в новом платье или костюме, чего не могла себе позволить присутствующая женская половина. Сегодня она сидела в фирменных джинсах и красно-коричневой кофточке. Стройные ноги Наташи также обтягивали джинсы, но скорее всего «самострок», верх — светло-серый свитер.
Занятие было живым и интересным. Помимо новой темы грамматики (герундий), преподавательница, немолодая, но хорошо сохранившаяся брюнетка, предложила тему разговора: цель в жизни. Вот это да! Валентин даже немного растерялся, ощутив в душе какую-то неопределённость. Стать хорошим врачом? — само собой, но это не всё, душа его алкала чего-то ещё… Стать писателем? А на что он ещё годен с его дурацкой впечатлительностью? Ну да, было пара неплохих, по его мнению, рассказов, но о них он не говорил никому, даже друзьям. Почему? — он стыдился обнажать перед кем-то душу, и писательство иной раз казалось ему родом душевного эксгибиционизма. А присутствующие отвечали, чаще формально, не обнажаясь: закончить курсы, овладеть языком, профессией, хорошим специалистом, провести отпуск на море. Молодые незамужние женщины скорее всего лукавили: — на самом деле их целью скорее всего найти подходящего мужа, но не будешь же говорить об этом вслух! О карьере говорить неудобно.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.