18+
За гвоздями в Европу

Объем: 722 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

серия RETRO EKTOF / ЧОКНУТЫЕ РУССКИЕ

пазл 3

трилогии «Чокнутые русские»

ЗА ГВОЗДЯМИ В ЕВРОПУ

жанр: хождение

поджанр: хрестоматия по графомании

Прескриптум 1

(версия Прескриптума 1 от 26.05.2017)

Текст, оформленный как роман «За гвоздями в Европу», представляет собой самый ранний, самый наивный, самый по-настоящему графоманский вариант произведения, которому «уютно» только в окружении защитительных кавычек. У охранников по паре бицепсов и кряк-крюк: левой вниз-справа вверх! Если, конечно, владельцы не фигурные птички.

В данном случае я веду себя подобно Хоме Бруту из Вия. Если помните, гоголевский философ Хома считал, что обезопасил себя от поганой нечисти, нарисовав вкруги себя, мелом, окружность: надутый пузырь личной безопасности. Не мыльный — вселенский. Но концы не забыл замкнуть. Хоть и торопился. Любуйтесь, твари.

Моськайте клацками, а я посмеюсь слоном.

Понимая ситуацию, и видя риск, на который иду — а точно не поздоровится, если книжка попадёт в руки активиста недоброжелателя, — тем не менее, я во вторый раз публикую эту придурковатую баланду: в ней укроп — не укроп, вата — не вата, а русо Петрушко, Банана Великана, кокос подсеквойный, кетчуп помойный: кислый, тошнотный, хуже глюкозы с луком.

В общем, дрянь несусветная. Но так продирает, если по полной ложке! Аж неясно: то ли полный тупец, то ли автор — маргинал: типа Бэ Джонсона. То ли он скособоченный литературный Хокинг, простите, не хотел. Или бозон Хигса. Всем перечисленным на правила наплевать. Всем, ибо они из наглосаксов.

Наглосаксам, являющимся на самом деле равноправными единичками человеческого мира, их неумное высокомерие не мешает претендовать на избранность их Богом.

Как минимум, они вроде гироскопических «слабосил Кориолиса», они катят бочку на центростремительное мироустройство Земли. Мелко раскачивая её, они занимают любые щели, бреши, трещины, провоцируя на ответное то неджентльменское, а то пассивное, кухонное противостояние. Они пытаются вправить скромно помалкивающему Богу своё понимание ситуёвины.

Выкруживаю — что сам толком не знаю — из древнего текста сознательно: второй оборот пошёл.

И, надеюсь, он станет последней попыткой: в таком именно: в несовершенном, в эскизном виде.

А, может, и ещё когда-нибудь рискну: кто его знает: вдруг понравится испытывать терпение литературного Божка, звать которого Никак, кажется древнегреки имени ему не дали… Но, щас проверю… Где она эта вредная Вики… Педия эта… онлайн. Роюсь…

Нашёл в интермусорке. Без Вики. Жаль. Неплохая всётки тётка: всем даёт. А и то хлеб. Читаю…

…Мельпомена, Талия — трагедия и комедия? Эти что ли?

Или вот: Афина. «Искусствами заведует»… да, это моё. «Духовной деятельностью» — ну это сильно мимо.

Братцы! Но это ж всё дамы! Дайте мужика: хотя бы с маленькой, хотя бы с греческой, отвернитесь, пипиской…

Вот, нашёл: Аполлон! Да-а-а, пиписка действительно никакуща. Несерьёзно это как-то всё. Но покровительствует. Творческой деятельности. Сеятельной Деятельнице? С сильным натягом, но годится… Сами любим сеять. Жать меньше. Жрать больше. Зажимать в углу — почему бы и не зажать, если дают. Не срок. Нет. Просто тело, взять, молодое, зелёное. «Особая роль в судьбе Миллера», это откуда? Ах Аствацатурова зацепил. Нечаянно, прости, Андрюша. Ага, вот: «считается главой девяти муз»: Мельпомену, значит, с Талией… возглавляет… знаем-знаем: кто возглавляет, тот и имеет. Сплошной разврат в Греции. И звать этого парня по-малоазиатски Апелюном. Ну это уже ни в какие ворота не лезет.

Апелюн!

Ха, ха и ха.

Не серьёзно это.

Нет, в общем, серьёзного божка у графоманов: таков итог. Музы — ну их к чёрту: раслительницы пишущих. Игруньи. Потаскушки.

Никто графоманов не возглавляет. Это и хорошо.

Никто толком графоманам не покровительствует. Это и здорово, привет Америка, да здравствует анархия.

Таки и плевать на них, на мраморных… тьфу, с обломышами, с пиписками. Нам нужен Хер, а не Пиписка. Миллер, а не Мюллер… с руной в петличке, ага: «сруной».

Будем же, в таком случае, анархистами, и наплюём с высокой русской колокольни на всемирное искусство литературы! Якобы всемирной. Якобы литературы. Будем графоманить по-прежнему! Как Миллер, без плана, ему можно было. И мы сможем без плана. Без плана легче, без идеи — стократ.

Вот и думаю, и сомневаюсь: вдруг на старости снова приспичит: окунуть мордохарию в «написарскую молодость»: врастопырку, но шуструю: как жизнь кузнечиков по Дарвину.

Отчего вот они — кузнечики — выпиликивают на ногах-скрипках странную, явно жизнеутверждающую музыку? А оттого, поди, что внимания от дам хотят… дамхотят… от дам котят… приехали, голубчики, вылазьте, игра удалась. А удастся, то и тренькнуть… по струне… да, да, по той самой… у подошедшей датьхотящей сыграть с ней… партейку. Жизнеутверждаться буду с ней. Тренькать. По струнам. Пока не надоест. Однако. Князь не успел сходить прикурить. И почему я так же делаю, тренькаю: вроде кузнечика, а сам человек?

А Достоевский — человек, или машина?

Дарвин явно из обезьян: сам так решил, не мы.

Диккенс — писатель, нудист от «нудноват», но читабелен, чёрт лохматый.

Ньютон — математический философ равно зачинатель физики, а пишет научные труды — как сценарии рожает: диалоги так и прут. Умные все.

Гоголь — народный, с носом, своим и книжным, на большую «Н».

Пушкин — стрелец-любитель. Честь ему всё надо защищать, а о семье подумал? Сколько бы ещё толкового понаписал, так нет — всё ему руку надо тренировать. Лучше бы пером тренировал, а не наганом своим… знаю, знаю: пистольным.

Вот так-то, Анна Андреевна. И повёл под руку. А она: «Очень благодарна-с».

А он: «О да, конечно-с».

И я подумал: «О, да». Тоже «конечнос-ть» с оконечность-ю. Тоже самку подманиваю, за руку веду. И за ногу держу. Конечность она. И эдак живо. Закидываю её. За голову. Сначала её. Физкультурница. Дионисийская. Потом за свою. На свою шею. Закидываю. Пора пиликать скрипку. А в каком месте у меня турбина, скрипка, двигатель жизни то есть? Ищу, не нахожу. В голове она? Или как у всех: под килем? Неужто не заржавела по возрасту-то? Ищу — свободной рукой. Нахожу. Но плохо. Это у Миллера не заржавела: у него в тридцатник ни одной строчки не было. А у меня не так. А у него как попёрло! А из чего сделаны подшипники и ось, струны любви из чего? Неужто из нефрита? Замшелого, да. У меня так. У Миллера же эдак. А сколько предметов? Два плюс один как у всех, или что-нибудь этакое? Это не оригинально. Нога её устала. Убрала она её. Вот такой дионисий получился.

***

В общем, который уж раз, ищу грабли.

Не хватило одного позора: с напечатанной книжкой.

Никто не купил: НИ ОД НОЙ! Как у Миллера поначалу.

Война помогла Миллеру (Анаис Нин также не забудем, и Обелиск), но, по сути, солдатики привезли Миллера в Америку: как порнушку. А там его Слава дожидалась: она знала, вернётся Миллер, дождалась таки.

Я же кто при своём балансе таком? Нет у меня Анаис Нин. Мои Анаисы Нины сами денег выпрашивали: ненавязчиво так: дай денег, писатель, у тебя же есть, а не дашь на колготки, то так и останешься графоманом.

Знаю, знаю: ихь дас ист мазохистъ Длиннъый Буй Вштанинуневхожевъ. И Джордано Бруно заодно, горю, ага, над зажигалкой Зиппо. Частично Галилео Авсётакияверчусь. Ага: в Пизе, дрянь тя задери!

Итак, я что? я вместо поддельно битого стекла решил пройтись по граблям: марки «в точке приложения ко лбу прилеплен топор»? Чтобы наверняка, поэтому так сделано?

Ну да: меня — орангутанга-то сапиевидного? Меня? Мыслящего? Граблями? С топором?

Бросьте! Мне, да станет всем известно, что по обыкновенным граблям, что без топоров — одно удовольствие скакать. Уж такой я с детства ловкий. А вот по граблям с топорами — ещё не пробовал. Это забавно. Вот додумаю план-чертёж и пройдусь!

***

Объясняю позицию ещё раз. Специально для тугодумов. Можете с начала перечитать: я не против. И не надо мне тыкать, что, мол, задумчиво слишком написано. Читать надо внимательней, и в голове строить картинки. Станьте художниками своего воображения, в конце-то концов! Скомандуйте! Никто вам, кроме вас самих, не разжуёт!

Во-первых: набор букв в указанных «За гвоздями в Европу» — это не самый первый, зато мой самый неудачный расклад по романописанию.

Это образец «высочайшей графомании» в самом, мерси эскюзьми, наи-при-херовейшем, в самом академически несимпатичном, то есть в медицинском значении данного термина.

Но! Это весьма-привесьма познавательно.

Это может стать учебником. Будто «Энциклопедией традиционных ошибок начинающего литератора». Которая, ввиду полноты сборника, явится прививкой и заклинанием знахера от предотвращения повторения подобного.

За каких-то четыреста рэ: всего! Считай бесплатная наука!

Самое главное, что энциклопедия составляется не столько для меня, как для какого-нибудь похожего бедолаги, графоманщика, такого же наивного и самонадеянного: типа «авось пронесёт» дилетанта, самостоятельно тренирующего личный инструментарий продвижения, сеяния и жатвы, класса «мастер-грабблес», на экспериментальной ниве литературы. Граждане! Купите пиармашинку!

Во-вторых (с торговлей закончили): текст интересно сохранить для: для собственной графоманской истории, едрён корень!

Которая — история — и есть самое настоящее приключение. Ага. Робинзона-блинЪ, братьев Гримм, мистера Лавкрафта унд иже.

Понятно дело для чего нужна такая история: чтобы пользоваться такой историей, надо иметь эту самую историю под рукой. В бумажном виде. Чтобы чиркать в страницах. И на полях. Красным карандашом. А также чтобы резать бумагу на части. И составлять из них сюжетосоставляющие блоки, кирпичи, они же карточки. Как мисс Барякина советует. Кажется. Ей известно лучше — что это за карточки. Она в нужном месте живёт и оттуда русских неучей учит.

Выходит, снова всё деется по американской литературно-конспирологической науке. Как и экономика. Ага. Слышали, видели, испытали. От которой хоть «стой кто идёт», хоть рыдай. Простреленный. Не в воздух, а насквозь.

Ох уж эти Кинги, Вотсы и Джеймсы Фреи! Ох уж эти Эльвиры проповедницы.

Ничего против никого из названных не имею, но чувство не обманешь: «растудыть» это называется!

Где русские Белинские, которые Гоголей не жалели?

А вернуть на полки графомана Боборыкина! Вот же где эталон графомании. На него держать!

Я ничего этого не говорил. Это просто вырвалось. В сердцах.

В-третьих: чтобы весело смеяться над самим собой.

Смех и самоирония лечат. Мои «европейские гвозди» –настолько очевидный блин, особенно видный со временем, что только диву даёшься: насколько смел и безрассуден.

Был.

До ослиной тупизны.

И это с учётом «более чем приличного возраста».

Что, конечно, старичка не украшает, но к международной формуле «маразм со старостью крепчает» дополнительный аргумент.

Печатая вариант, пусть не в серьёзном виде, а, в некотором роде, «для простачков», но, тем не менее, в настоящем, а не в вымышленном книжном издательстве, я, о Боже, о Апелюн! О чёртова память! я предлагал читать свой литературный (едино детский, пьяный, дебильный) лепет, надо же додуматься! Товарищам своим!

***

О товарищах отдельно.

Бог рассудил правильно: он не дал распространиться бездуховному продукту моей башки и делу рук моих в обществе читателей.

Я опозорился лишь перед своими друзьями.

А друзья, как известно, это ещё не весь мир, а всего лишь «скажи мне честно кто твои друзья и я скажу кто ты».

Это обстоятельство утешает.

А друзья мои, между прочим, скромно помалкивали.

И даже не хихикали втихаря.

Жалели что ли?

Или это такой изощрённый вид предательства?

А это разве по-товарищески: увидеть гэ в печатном виде: затем: на основании красивой обложки, выпросить и принять гэ: в качестве дорогого подарка. После долго держать это самое у себя: словно хилого, но золотом-какающего ослика.

Далее делать вид, что это самое, которое гэ, ими читаемо. И что из ослика это самое ещё не всё вышло.

А, пробежавшись по этому самому по взаправдашнему: с бодуна: на следующей же пивной товарищеской посиделке: взять, и не дать писаке понять, что проба, наконец, снята, что проба прошла экспертизу, и что она… ёлы палы… что она точно не девяносто девятая. И даже не близко.

И что ослик, как следствие, вероятно, испускает, с моей помощью, и Апелюн всподмогнул, натуральное гэ, а не скромное «это самое», и не так всё это здолларово, как предполагалось читающим товарищем поначалу. Да и ты, принятый с помощью красивой обложки за успешного писателя, на самом-то деле хуже Апелюна и даже того графомана подворотного… который из мусорки достаёт и читает. Ага.

И что после этого думать твоему-моему читателю? Надеяться, что останется всё по-прежнему? Что раньше ты был нормальным человеком, а теперь ты и не графоман и не писатель, а нечто пахнущее? Что думать самому после товарищеской экспертизы и полного опарафинивания: что тебе-писаке можно как ни в чём не бывало продолжаить пить с друзьями пиво?

Да, товарищи сделают вид, что ничего не произошло. Но теперь они не позволят обмениваться с тобой кружками. А также будут чокаться с тобой осторожно: чтобы твоя, замаранная тобой, пена не попала случайно им. Они, глядя на тебя, теперь морщатся как от кислятины.

И здороваться с тобой теперь будут стараться издали: вот так: привет-привет. А сам в ореоле брезгливости: от писаки несёт графоманщиной.

В общем вывод, при наличии товарищей, такой: лучше тебе застрелиться. И прихватить с собою ослика. Желаешь сочинять-гадить в том же духе — сочиняй в отдалённости.

***

Не так уж трудно догадаться, что я писал и множил бумажно именно графо-МАНИЮ. То есть губил деревья, как самый тупой бобёр. То есть маньячил.

Маню. Маня не Дуня. Мама не мыла раму: ветер дул. В итоге: маме вдул Рамон.

С другой стороны, лет эдак несколько назад, я считал, что не всё так уж херово: не постесняюсь данного вежливого определения. Ибо заслужил.

***

Блин! Но я же осознал! Я же прочувствовал! Пусть запоздало. Что ж теперь? Но ведь это произошло. А разве это, пусть не подвиг, но разве ж это не просвет среди туч? Которые серее серого. И из которых молнии, гром, град, смерч, торнадо, французские лягушки и сундуки с мертвецами.

Я же не просил орденов. И не настаивал на признании… таланта, или чего-нибудь в этом роде.

Я экспериментировал.

Ну да. Ну, поторопился.

Но: если бы не поторопился, то и не напечатал бы. Бы! бы! бы! Вот в чём дело! В великом БЫ!

И не прочёл бы своё гэ на бумаге, то есть «как бы не глянул со стороны», что повсеместно рекомендуется учителями по писательскому мастерству.

Но как же «без стороны»?

Граждане, я не согласен!

Да и разве можно разнюхать родную махонькую какашечку в угаженном доверху с корочкой, в толстючем в биллионы мегабайтищ, интернете?

А разглядеть в мониторе?

Там же просто пикселы. Пи Ксе Лы! А не Сим Во Лы.

А в книжке буквы натуральные. Они пахнут материей и символами, а, значит, смыслом.

Материя! Вот где ключик от ларца. И я стал изучать книжки по астрофизике.

Ну согласитесь же, в конце концов: разве я понял бы без печатной книженции того, что натворил /тут интонация нашего ВВП, год 2016/.

Знак вопроса.

Кегль сотый.

***

Так что, думаю: всё я сделал правильно.

***

Есть ещё напоследок и «в-четвёртых». И на том «томление поросёнка» (ну-ну: в жаровне)» закончу.

А именно: текст псевдоромана «За гвоздями в Европу» за пяток последующих за пилотным выпуском лет подвергался нескольким (нерегулярным, спонтанным, под настроение) перфекциям.

Например, имеется така книжка «Чочочо».

В основе её те же пресловутые «За гвоздями в Европу». Она более вдумчива. Но не глубже: она просто обросла витиеватостями.

Но, слава богу, не пышностями, как например, у эталонного графомана Проханова (а надо же: пробился в люди, и даже читает проповеди: людям: через экран).

Хотя до сих пор в моей долгоиграющей книге не всё в порядке: эксперимент продолжается, чёрт возьми! Но уже откровенно лучше. Уже попёр кайф. Читательский, не бойтесь, не нарциссический. Местами, правда, не по всей территории.

Но: с каждой перфекцией — крупной или малой, текст, на мой взгляд, становился более «правильным» что ли. И более интересным: равно увлекательным. Правда, для самого себя.

Я как бы медленно «вхожу» в новую для меня профессию.

Да, самоучкой.

Но! положительная движуха имеется: этого не отнять.

Кроме того: мыслится очередная перфекция. И кое-что об этом можно прочесть между строк в «Прескриптуме 2».

Будет ли результат очередной перфекции победой или обернётся очередным поражением, или станет элементарной погоней за очередными блохами, которые погоду не определяют, а тупо покусывают писателя и раздражают читателя — кто его знает.

Надо сначала манёвр совершить: затем только посмотреть.

Итак, повторюсь, что данный антилитературный блин «За гвоздями в Европу» практически в первобытном виде, я сохраняю для истории.

А коли удастся очередная перфекция (неужто близкая к завершению: ведь помирать пора!), то будет интересно проследить за ходом самоучёбы.

А если текст попадётся в руки очередному начинающему писателю, то сопоставление ранней версии и последующих, даст примерное представление о технологии писательской эволюции (лишь бы не деградации!).

И, глядишь, кому-то опыты окажутся полезными.

И кто-нибудь, когда-нибудь, возьмёт, да и выдавит из себя подобие слов: «спасибо за правду».

А где бы он ещё увидел нечто подобное: наглядно и без прикрас, без пресловутых «писательских тайн» и шкилетов в шкафу.

За шкилетами в шкафу писатели любят скрывать каторжный труд. Это в обмен на признание таланта и ощущение лёгкости, на самом-то деле добытые койлом и кувалдой. И с реками пролитого пота. Подкрашенного порой, кровью.

Но это всё не жалобы. Это всё «так».

Прескриптум 2

к архивному варианту романа «За гвоздями в Европу» и с намёками на предполагаемые в дальнейшем (после «ЧоЧоЧо») перфекции, модификации и глобальные переработки.

Часть 1

Речь о книге «За гвоздями в Европу».

Книги с этой обложкой бумажно не тиражировались, хотя в базе данных Букстрима такой вариант книги был.

Говорю об этом в прошедшем времени и с сожалением, так как осенью 2015 года Букстрим «приказал долго жить».

Очень жаль. Жаль и Букстрим, жаль и себя, так как чисто «по лени» я эту книжку себе так и не отпечатал; а единственный имеющийся «пробник» вроде бы подарил кому-то из друзей. Даже не помню кому. Может быть человеку, с которого я писал Порфирия. Второй вариант, что подарок достался другу моего прототипа (его замаскированное имя также мелькнуло в одном из романов: в книжке его звали бароном фон Хольцем).

И был ли этот пробник вообще, или мне эта история приснилась?

Но, помнится, подарок это происходил при свидетелях: при неком Д. К. И если дело дойдёт до разборок, то можно спросить об этом случае у всех трёх названных лиц, и они подтвердят: книжка была!

Надеюсь, в случае если не прояснится, что этот экземпляр тем не менее (хотя и не бог весть какой шедевр, и не бог весть какая букинистическая редкость, но, когда-нибудь (лет через 50—100), книжка эта отыщется на чьём-нибудь чердаке, и, ура, ура, ура, станет библиографической редкостью. И кто-то разбогатеет. А если не разбогатеет, то, хотя бы, прославится в прессе.

А вариант книги был интересен. Прежде всего тем, что он представляет собой один из самых ранних вариантов книги (и не только по названию, но и по содержанию). И он же — важный этап из написательской истории «конвульсивно перфекционирующего» романа «Чочочо».

Вы можете спросить, какого чёрта, мол, я рассказываю об этом так подробно, если это никакой не только не шедевр, а дакже никаким способом не отмеченный не только критиками, но даже и читатели его будто не заметили?

А также можете добавить, что хозяин Графомануса-Санаториума, мол, зазнался совсем, типа «заранее зазвездил», не имея ни намёка на хоть какой-нибудь мало-мальский успех (хотя бы в своём «угадайском болоте»), и что это, мол, уж совсем ни в какие ворота.

Я ваше негодование, недоверие и всё такое прочее, понимаю. Действительно, всякого рода заявлениями, откровенными фейками и дурной рекламой в народе наелись по самые уши.

Ну, так и я как раз об этом же самом. Просто хочу уточнить: речь идёт не о звёздности автора, ибо эта мулька мне самому не нравится и, честно говоря, даже не грозит, а я хочу показать «предположительную дорожную карту» (это модное и клёвое словосочетание в политике) по росту «известности романа»!

А звёздность автора и известность его произведений — это две большие разницы.

Роман рано или… скорей, именно поздно, но: он станет знаменитым… ладно-ладно, не знаменитым, простите, я специально ошибся. Чтобы разозлить кое-кого:

«Просто.

О.

Нём.

Начнут.

Говорить».

Сначала как о казусе в литературе: граничащим с самой безудержной графоманией, и «как бы» относящимся к ярчайшему образцу графомании: в самом отрицательном, самом маниакальном смысле. Об этом я говорил в «Прескриптуме 1».

Затем «ярчайший образец графомании» понизится до степени «он всё-таки смахивает на графоманию».

Далее критика начнёт подставлять мерки и ставить метки. Например, такую: «пожалуй, это ближе к графомании, нежели к литературе».

Ещё лет через десять-двадцать: «однако, оно (дерьмо этакое) довольно маргинально = оригинально выглядит».

Через следующий десяток: «Ё-моё, да это же новое слово в литературе» и «Какие же мы все олухи». И ещё: «это такой своеобразный шедевр»: «наивный, но честный»; или так: «многословный, но такой этнически русский»; или: «не по правилам, зато по своим правилам». И расшифровка: «да, нудноват, но, бляхмух, и „война с миром“ нудноваты, дык держатся чегой-то в топе 100, и даже — у некоторых знатоков мировой литературы — в топе 50».

А, под занавес (а графомано-писатель давным-давно уж почил в бозе): «Это для медленного чтения… В веках».

Это круто:

— Блинъ! Трахать моего Пегаса!

Я согласен с такой картой! Воздушные аплодисменты. Ангелы встают.

На Земле и под землёй ещё проще, не торжественно, по-бытовому, в гробу кто-то заворочался: «я же говорил». И все, словно с цепи сорвутся, закричат, зашепчут, в газетах и интернете пропишут: «он говорил, он говорил…»

В правоте семи абзацев, начиная со слов «Просто. О. Нём…» не сомневаюсь ни грамма.

К этому имеются все предпосылки. Объяснять не буду: ни к чему это всё.

Просто запомните эти — сейчас глупо звучащие — слова.

И вы вспомяните прозорливость неизвестного никому, провинциального графомана, «абсолютно не умеющего писать книжки».

И которому, как высказался один «доброжелатель» из Прозы.ру, «место с щёткой на тротуаре!»

Ну, да и ладно. Это проза о большой и настоящей жизни «обыкновенных архитекторов из глубинки» — представителей, пожалуй, самых обижаемых из всех благороднейших профессий в мире.

Это не какая-то интернет-ноосферная, значит болотная, часто мутная, никчемушная, словообразовательная, формалистская, тренировочная, полигонно-испытательная, часто именно графоманская «proza.ru» и мошковский «самиздат», ***. Место звёздочек заполнить имяреками сайтов, по собственному вкусу.

А к троллям и злопыхателям (последние отнюдь не звездаты, но звездануты зело) не привыкать.

***

Итак, были бы у меня биографы с библиографами, то они-то уж точно бы отметили, что в данной версии романа глава «Париж, Paris, Парыж» ещё входит в состав романа. Но уже в качестве шатающегося зуба. Который рано или поздно обязан был покинуть этот понарошку джентльменский и крепкий на вид, если не раскрывать рта шире, чем того требует этикет, Тайный Союз Красивых Челюстей.

Последняя глава «Загвоздей в Европу» и раньше-то выпадала из романа: прежде всего потому, что речь в ней шла о «героических пацанах» в Париже.

А в романе самая толстая тематическая линия, не очень удачно называемая «путешествием» — у пацанов, или «хождением» — если изъясняться академическими терминами, протянута по Германии: а если точнее, то по городу-герою Мюнхену.

В романе его шутливо именуют «Мюнихом» — согласно двойной фонетической транскрипции: немецкое написание «München»> английское написание «Munich»> вольная русская транскрипция «Мюних».

Или говорят так: «Муних, Мунихуй, Мюнихер», включая запчасть от «мудака» (му) и «них», что почти означает немецкое «nicht» — «нет» или русское матершинное «них***» — синоним слова «ничерта». «Мюнихер» — это «монах» (der Mönch): именно монахам обязан город своим возникновением, плюс «господин» (Herr — нем.). А также оставшееся в черновиках также забористые варианты: «Мюглих», «Мёглихъ» — от «возможно», «возможность» (die Möglichkeit) с сексуальным подтекстом «может — не может»= «у него хер не стоит». Этими словами уже можно подтираться, так они — вполне туалетно — звучат.

А жители этого города выходит что: «мюглихи» и «мёглихъцы». Даже «москали» не так обидны москвичам.

А вообще-то по большому гамбургскому счёту… чего-вот мюнхерцам и мюнхенцам обижаться на русских? Тем более на графоманов: тем более — не мечтающих пробиться в писатели.

Вот аргумент от Бима Нетотова, одного из героев первого плана: «Мы ж его (Мюнхен — прим. авт, цитата по памяти) даже не бомбили, ни разу». «За что» я сильно сомневаюсь: так ли уж ни разу? Может, пока там не было союзников, всё же удалось исподтишка (украдкой, тайком, под шумок) пару показательных бомбёшек сбросить: типа маленькой советской хЕросимки? Извините, никакой неприязни нет, есть только злость на фашистов!

***

Есть в романе главы (вернее, даже целая «часть») о подготовке к путешествию (вспоминаем «Троих в лодке» Дж. К. Джерома), а также дорожно-блокнотные записи.

Но: первое из списка — это как необязательный, но непременно утяжеляющий груз, который сопровождает любые сборы хоть куда.

Этот груз рано или поздно становится лишним.

Он, как бы его не было жалко, и «как трудно будет без него прожить», но он всё-таки не спички, и не вода на случай десантирования в пустыне.

Всё это «как бы пригодится» отбрасывается в сторону, буквально в исходном пункте «А», и ровно за секунду до отбытия.

В романе отбросить лишнее сложней.

«Ненужность» чего-либо определяется не сразу, а после того, как роман написан полностью. Это, конечно, ужасно (писатели поймут — о чём им говорит графоман). Это писателю обидно, а то и смертельно (от петли до «аффтар выпей яду»).

А графоману хоть бы что. Графоман не гордый. И не торопится. Он перепишет, не беспокойтесь. Он уже «выщербил» несколько неудачных и тяжеловесных глав, которые гораздо позже пожалел, и даже состряпал из них небольшую, и никому не нужную, безвкусную слоёнку /чисто для формальности/ под названием «Парковка задом».

Лишность, избыточность, прочие синонимы, касаются как объёма произведения, так и дополнительных сюжетных линий.

Так и в моём графомании-романе «имеются излишества». Их хватает. Даже не так: они процветают. Махрово и всяко. Пышно-конопляно и перфекционистски сухо. С перебором и недобором, можно на гитаре, а можно на клавесине.

Пробовали сбацать на фортепиано? А сидя под клавиатурой? А давя на клавиши изнутри пианинного организма? А дёргали ли за струны щипцами? А расчёской или шваброй пылесоса?

А пробовали крутить настроечные головки, добавляя мелизмов средней из трёх струн, составляющих ноту? А проверять на прочность красивенькие такие фетровые молоточки?

А котом (повторяю медленно: кооо-тооом: домашним животным таким) по клавиатуре пробовали?

Я пробовал. Всё перечисленное. Правда, в детстве.

Странно, что я не стал, на худой конец, Сальери-Сальерой (для тупых), ой, уж не говоря о Моцарте: с хорошей причёской, но с дрянной могилкой типа «ров для бездомных и плохо кончивших».

А я стал истязателем одной семиструнки и пятка» — другого шестиструнных гитар. И под них выдумывал тексты песен.

Потом сочинял летописи для пластилиновых стран, ибо пластилиновые человечки хорошо воевали, но у них не было предусмотрено письменности. За них писал историю их Бог и Создатель. То есть Я с большой буквы.

Уж не с этих ли экспериментов с музыкой и буквами у меня завязалось вялотекущее литературное влечение, включая эпистолярный жанр?

А после у моей литературы выросли ноги: правда, похоже на то, что то место, откуда ноги росли, было гораздо важнее литературных ног. Настоящая Жопенция Бездатая всю жизнь верховодила моими ногами. И не только ногами, но даже головой.

***

Ниже предлагаю ознакомиться с проектом моей литературологической (по аналогии с понятиями «физической», «физиологической») анатомии.

Если распилить мою голову по вертикали, то увидите вместо анатомического экорше разрез многоэтажной библиотеки. Библиотека называется «Графоманус Санаториум». В ней живут:

— персонажи;

— прототипы;

— тараканы сапиенсовидные;

— герои: атагонисты и протагонисты, персонажи второго, третьего и всех последующих планов — как прислуживающий класс;

— существа необъяснимые, звать их Женщинами-Писательницами. Фамилии почти у всех: Ё-Моё;

— твари до конца неисследованные, их сонмы: видений и фигур поконкретнее.

Зрительный образ Санаториума примерно такой, каковой изображён у меня на сайте в ЖЖ. Страничка также называется «Графоманус Санаториум». Собственно, тема графоманского санатория, расположенного в башке графомана, родилась именно в муках рождения сайта, и в момент нахождения картинки, которую я определил как «это что-то близкое к тому, чего я и хотел», но осознал и материализовал идею не сразу, а, как водится, частично во сне, частично по наводке Интернета — вот же сволочь: в мозг пролез! Вот же я ему задам!

Разница образа найденного в интернете, и идеального образа, который никому в мире не нарисовать, заключается в том, что «Графоманус Санаториум» вовсе не маленькое сооруженьице в голове графомана, а это целый мир в голове графомана — многослойный и структурированный по этажам и вглубь, с множеством потайных дверец. За каждой такой потайной дверцей новый, неожиданный, непредсказуемый, изменчивый, колеблющийся, прозрачный мир, который лишь для понимания его метафизической сути транслитируется в зрительно понятный образ.

***

«Идеальный и неподкупный читатель», а также внутренний «критик, берущий взятки», сидящие в моём мозгу на полном обеспечении, всё это видят, но относятся к этим артефактам каждый по-своему: в точном соответствии с поделёнными между собой ролями злого (неподкупного) и доброго (берущего взятки) следователей.

Так в Мюнхене главный герой попутно с прочими приключениями довольно-таки неакцентированно, но-таки ищет некий сюжетно законспирированный «синий гвоздь».

По первоначальной, а, вернее, по родившейся (в пути написания) задумке, этот гвоздь:

А) составлял цель путешествия главного героя;

Б) существовала также в качестве «прикрытия» куча ржавых гвоздей, вполне неохотно собираемых сладкой парочкой Кирюха+БимНетотов по блошинкам, и выдёргиваемых из фундаментов («айн штюкен» на весь Мюних: при этом мы знаем, что в фундаментах гвоздей не бывает). Что это? Стёб над обывателем? Разумеется! в самом едва прикрытом виде.

Тут нам вспоминаются Ильф с Петровым, у которых что ни перл, то инверсия жизни.

В) по нераскрываемой авторской версии «синий гвоздь» он же «из синего золота» тайно олицетворял связь с произведением «Фуй-Шуй». Об этом, к сожалению или к счастью, знает только автор. Этот синий «металлический герой» является в некотором роде одним из ключей-символов ужасно конспирологической — хлеще всякого раскрывшегося донага масонства — детективной истории о статуэтке «Фуй-Шуй».

А эта история с Фуй-Шуем претендовала на разворачивание в целую серию, охватывающую период с февральской революции в России до первой осьмушки века двадцать первого.

История с гвоздём, кстати, на сегодняшний день «недораскручена». Это сказано для тех недоброжелателей, которым не пофигу моя литература как плодотворное основание для столь же плодовитого троллинга, так как будто бы является одним из доказательств моей несостоятельности как писателя. Ибо и якобы, мол, этот товарищ, претендующий на некое вакантное и как бы его законное место в литературе, элементарно не доводит до конца начатые им же сюжетные линии.

Однако, я говорю об этом открыто, я об этом знаю.

И это знание — этот мой «устный документ» защиты, моя декларация о частичной невиновности… не приведи господи… судиться в «Издательстве» настоящем. В божественном, конечно, издательстве: издательство «Страшный Суд», а не в реальном. Сбросьте срок, господа заседатели! Простите, черти и чертессы!

Итак, с пресловутым Синим Гвоздём покончили.

Делаем паузу.

Часть 2

Есть ещё один наистрашнейший и наичудеснейший герой: чудище странное, неведомое: не похожее ни на один литобразец из таковски симбиотичного злотворящего рода.

Он жутче наихудшего из снов.

И гаже (гадче, ползучей, сквернее, тошнотней) мозговых тараканов, если их собрать со всей Плеяды Человеческих Голов и составить из них литературную опричнину.

Надо ж было додуматься до этакого!

А я знаю его родителя — в реальности (то бишь прототипа) и в книге. Знаю и среду, в которой обитали другие его предки. Среда зовётся Интернетом. Нынче… опаньки! Та цеж — с самого начала эта помойка. В том роддоме им опрастываться и там обитать.

В книге эта персона играет роль хоррорски выглядящего чудоюдо/героя-антагониста.

Как герой он довольно-таки слабо, если не сказать, что почти никак не прописан. Мы видим только его шевеление. Он вроде символа, появляющегося на книгосклоне внезапно.

В ранних вариантах «Чочочо» и в исходном (базовом, retro-архивном) варианте «За гвоздями в Европу» он существует как случайный и вредный гость — многоголовый скиф и татарин, косоглазый, хужеблоковский, несколько чуковскообразный, словом, журналокрокодилий крокозябр. Какого ляда он делает в книге, если считать прозу за произведения искусства и за колодезь мыслей, из которого пить — не выпить всего, а не за дурдом, не за шапито с клоунами и ряжеными зрителями из Дома слепоглухонемых в партере?

Ведь он — как необязательный персонаж, как гениально зачатое, но недоразвитое и недовоспитанное существо с детдомовскими повадками и шпанским поведением.

К тому же: как только вокруг него начинается какое-либо сюжетообразующее вращение, так оно тут же резко и бесповоротно заканчивается. Это не делает чести его присутствию в книге.

Прочие герои вроде лупят в его сторону глазки, а вроде и не видят его, ибо меж собой на эту тему никогда не говорили. Любопытная получается психологическая фабулка! wowпще! литературным иллюзиям нет предела!

Логика поведения тех лиц, которым чудище Ник Трёхголовый видится как бы «реально» или откровенно мерещится, причём, чаще по отдельности (и это многое объясняет: поменьше надо курить дуртрав!), и, если отбросить в качестве объяснения обыкновенную авторскую шизофрению и недержание потока слов (литературоведческий «поток сознания» «отдыхает»), то такая сюжетность, уж не говоря про генеральную фабулу, мягко говоря, не укладывается ни в какие логические рамки.

Смущает читателей, например, коллективное умопомешательство в сцене на барже (глава «Жаннет с весёлой фамилией»), когда Чуду-Юду видели все, и оное существо аж качало баржу на волнах Сены. Однако ни одна парижская газета не описала этот феномен, и не прибежал на крики ни один корреспондент. Вот уж воистину: где бы не появлялись герои «Загвоздей в Европу», там начинаются чудеса; и мир вокруг них тут же начинает медленно сходить с ума. Причём локально. В радиусе воздействия графоманских психических волн Кирьяна Егорыча Полутуземского.

Ничего не скажешь: сильная вышла вещь!

Авторски констатирую: графоманское начало в книге присутствует. Вай-вай! Оно двоякое, оттого дважды баламутное: идущее от настоящего автора («Я», от «Меня», если этого «Я» просклонять), и от автора Полутуземского — книжного героя + начинающего графомана. Последний частенько выступает в роли рассказчика. И совсем изредка, но и такое случается, подменяет «Меня»=«Я», и даже пытается верховодить. Это уже ни в какие рамки не лезет.

Есть и ещё одно ЧМО — иначе не назовёшь, так это чмо — а звать его Ченджу Чен Джу — также вносит свою лепту в общую путаницу. В книге он является как бы… да что как бы, он является неким прототипом главного героя Туземского, и пытается взвалить на себя его функции. Holy moley!

Но всё бы и ничего, если бы графоманское формообразование книги от реального автора — «наиглавнейшего» Я-Меня было бы возведено в постулат — а предпосылки имеются — но этот финт, увы, не превратился в концепт.

В этом слабость retro-архивно-базового экземпляра.

А многослойная конструкция «автор рассказчик, его фамилия меняется, но она всегда в заголовке книги, он же прототип главного героя> главный герой Кирьян Егорович 1/2Туземский или Полутуземский, или — шутливо — Полутузик, он же начинающий графоман, а покамест пишущий путевой журнал> путаник и типа «дубликата» Полутуземского, а скорей всего — мозговой или головной Таракан героя Полутуземского под именем Ченджу Чен Джу… В общем, писатель в этой конструкции явно не разобрался.

Она, разумеется, имеет смысл — как конструкционная схема, но никоим образом в книге не отрегулирована, хаотична.

В результате читатель нихрена не понимает: книга местами забавна и остроумна, изобилует настоящими литературными перлами, достойными вхождения в учебники по синтаксису, лингвистике, семиотике, но имеет характер именно ЧЕРНОВИКА… какой-то дьявольски интересной книги, но, к сожалению, не самой книги.

Хотя… как знать! Просто, если принять это сочинение «За гвоздями в Европу» или его дальнейшую версию «ЧоЧоЧо» за такой специальный и окончательный вариант литературы, то надо признать тогда, что она рушит базовые принципы написания «литературы драматического типа». Это странный, романтический, слегка маргинальный симбиоз «литературы драматического типа» и литературы под названием «поток сознания».

***

Мы несколько отклонились в сторону. А хотели мы сказать нижеследующее.

Итак, получается, что чудо-юдо — не с постоянной пропиской и за это уважаемый анти-герой, а какой-то сильно эпизодический Горе-персонаж.

А также — головная боль для прототипического (реального) Я-автора.

А также — мозготрясение для книжного героя — автора и путешественника в одном лице — Кирьяна Егорыча Полутуземского.

Во-вторых, он — Ник Трёхголовый — есть академическое Несчастье для героев, более востребованных и употребляемых автором для заполнения их проделками страниц, к тому же формально числящихся в положительных списках.

Хотя книжка вовсе не чёрно-белая, а очень даже цветная: до карнавальной пёстрости.

Да и герои далеко не картонные чудики, а, скорей, бегуны на длинно-короткие дистанции и болтуны со жвачками в мозгах и под языком — как камнями за пазухой и в карманах навыворот. Все эти герои импрессио-пуантилистского склада. Их требуется вначале полюбить: после этого они становятся ручными и порой «дюже вумными».

И действуют они под настроение, в том числе — чисто по человечьи: а не по идеальному или книжному с хорошими манерами: в зависимости от количества поглощённого зелья.

В книге этот напиток чаще всего — немецкое и голландское пиво. Чешские и рашеские сорта оказались за кадром.

Курение травы упоминается частенько, но реальное злоупотребление им описано всего лишь в одном эпизоде в мотеле «Весёлые подружки», что за Казанью.

Правда, может, некоторые из них — чуть недоделанно-переделанные, как пакетик чая — семижды заваренный (Ксан Иваныч). А один из таковых (Малёха) даже не распрощался с картонной сущностью.

Но они — недоделанные и переделанные — творят, как могут, основное действие: по большей части болтологическое: хоть и с привкусом: своеобразной народно-интеллигентской философии.

А также праздно шатаются по Мюнхену и трактуют архитектуру с живописью: трактуют, интерпретируют, трактуют, истолковывают, стебаются, желая отметиться: кто в энциклопедии, кто в Вики, кто в словаре Даля (переиздание для новорусских) филологов). Так как выдумывают много новья, а кто-то тупо хочет застрять в книжке Кирьяна Егорыча на века. Так как все знают, что Кирьян Егорыч втихаря (запираясь ночью на hotels-горшке) совсем нешуточно кропает в блокноте. Блокнот толщиной в Диккенса. А после напишет укороченную прозу (не бриллиант, это позже): он обещал.

И ему поверили.

При этом никто не лезет в главные герои, особо не ерихонится, и не создаёт фальшивых приключений, дабы отметиться красивше на страницах Полутуземского.

А также не дерутся, хоть и ссорятся ежеминутно.

Образовались противостоящие пары: дуэт Кирьян Егорыч+Бим Нетотов супротив дуэта Ксан Иваныч+сын Малёха. В их конкурсе нет победителя: каждая пара боксирует милостиво. Крови нет. С путешествия не гонят, хотя… было одно исключение: но закончилось оно миром.

Девки и бляди — всё боком. Всё в мечтах, все в воспоминаниях, дрочерят в душе» и в туалете — первое по-серьёзному, второе регулярно и реалистично. Но никто не попался. Тонкости знает только Автор.

Фаби — нераскрученная девушка. А необычная, даже красивая… после душа. У неё красные кеды. Курит Честер. Так-что могла бы быть побойчей.

Чудище-Юдище Ник Трёхголовый чаще прозябает в Мойдодыре, нежели творит эффективное зло с тролльничаньем.

Других сюжетообразующих ветвей кроме перечисленных вроде бы нет. Автор тут честен пред собой как лист (бумажный) перед травой (конопляной).

Зато хватает намёков, необязательностей, живых, но, тем не менее, количественно потрясывающих уши и покусывающих за ноги капканов аж «китайского краснобайства» и русско-крестьянского языкоблудия.

С последними, относящимися будто бы к пустопорожней болтовне, а на самом деле рисующих широкую и подробную картину жизни, не так-то просто разобраться, если не знать реальных биографий прототипов.

А читатель — автор уверен — и так никогда об этом не узнает. Читатель «ловит-удит» в тёмной заводи, и, даже не выловив ничего существенного, пытается по бултыханию поплавка составить свою логическую картинку — своё видение о рыбе, то бишь о героях.

В любой, даже в неудачной ловле имеется интерес.

Имеется интерес и в обсуждаемой сейчас книге.

Но это уже совсем другая, и широкая, тема для иного критического разговора. Оставим это удовольствие на «когда-нибудь после».

— На после чего, позвольте спросить?

***

Понятно одно: автор полюбил своего антигероя.

Но, как случается с иными мифологическими громадами, не смог поднять этого прекрасного по задумке антигероя на вершину литературной горы, с которой бы тот мог легко, свободно и всесокрушающе катиться сам, лишь повинуясь закону тяготения равно заданной теме.

Звать этого «случайного» антигероя (волк под столом: щас спою ищщо) Никак, или Ник. Хотя в книге он — для читательского удобства и мгновенной образно-духовной идентификации — зовётся Трёхголовым. Итак он: Никак Ник Трёхголовый

Как вы уже поняли, он трёхлик.

Ли'ца его — вы не поверите — одно от Белинского; другое от Гоголя; третье — смейтесь, смейтесь — от Рика Мартина, «красавчега», как принято выражаться в интернете. И есть крокодилий хвост, который он прячет под плащом.

Но он (трёхликий и трёххарактерный, трёхкогнитивно-диссонансный и пыр) выпрыгивает в романе, поначалу будто бы реалистического, всегда невпопад.

Он умеет сворачиваться в простую книжку (почему-то в «Мойдодыр», а мог бы — для прямых ассоциаций — в «Крокодила Гену», или в «Телефон», где эти зелёные твари поедают калоши своего папочки Чуковского) … и отдыхать в свёрнутом виде в багажнике автомобиля. Книжку эту выкидывают в реку, но страхолюд этот выплывает; и снова гонится за путешественниками. И делает это весьма ловко, и не один раз, так как пользуется услугами вездесущего Интернета: как вам такое прочтение современности?

И снова Головабелинский вредит Кирьяну Егорычу — графоману, а Головарикмартин пытается подкупить Малёху.

Бим давно уже куплен с потрохами Головагоголем.

Кирьян Егорыч то пытается урезонить Ника Трёхголового, то плюёт на него с высокой колокольни. Последнее ему плохо удаётся, так как несмотря на шкодность, Ник Трёхголовый всё-таки велик: ибо умён (Белинский), талантлив (Гоголь), с кулаками и шустрохером (Рик Мартин).

Главные разночтения Голов согласовываются на Трёхглавом Совете, вам это ничего не напоминает?

Ник Трёхголовый не трогает только Ксан Иваныча Клинова, так как боится его исключительной порядочности. В отместку и втихомолку он соблазняет внезапно возникшую «французскую любовь» Ксан Иваныча.

Эта любовь — чисто книжная выдумка (идея, кстати, неосуществлена). Французская любовь появилась на страницах — звать её Фаби. Но, похоже, что Фаби отдаёт предпочтение Кирьян Егорычу. На втором месте у неё Бим Нетотов — добрый старикашка и умелец говорить юным дамам красивости. «Моё золотко» — любимый бимовский комплимент. Как тут не влюбиться в Бима! Хотя бы вторым номером, а хотя бы тайно: Бим не против таких сладких тайн, да он и не клялся в вечной любви. А Кирьян Егорычу такого знать не положено, да ему и не скажут: у него же сердце с подозрением на растянутый во времени инфаркт миокарда и всей кровеносной системы!

И пусть не говорит, что это у него воспаление лёгких так выглядит — кто ж поверит в такую глупость!

Фаби могла бы полюбить Малёху: они совпадают по возрасту. Но Малёхин отец — Ксан Иваныч Клинов совершенно непонятно из каких соображений (только автор Я знает) абсолютно жёстко планирует график сына; график стопроцентно исключает не только общение между Малёхой и Фаби, но даже и их визуальный контакт. Малёха по сути даже не догадывается о существовании Фаби, совершенно бездоказательно считая, что если отец и ходит налево, то не меньше чем к одной из принцесс британского королевского дома.

Имя же умолчим, исходя из нынешних, не вполне адекватных дипломатических отношений британского королевского дома и верховодящей компании Дома Русского.

С последней молодой дамой папаша Клинов поимел удовольствие сфотографироваться при подведении итогов мирового Архитектурного Конкурса по поводу Подземного Музея в пустыне Наска, что в Перу.

Папаша Клинов, разумеется, один из ведущих архитекторов Угадайгорода.

Вместе с Бимом Нетотовым, также архитектором, они отхватили 137-ю мировую премию (что, несомненно, является достижением) и попали в шикарный двухтомный, трёхкилограммовый каталог Дипломантов и Победителей конкурса.

Оный каталог Кирьян Егорыч «взялся почитать, оценить и вставить в роман»: в качестве доказательства принадлежности героя Клинова по прозвищу «Генерал» к архитектурной, а не фээс-бэушной профессии, что можно было бы подумать, не расшифруй бы сейчас автор данной сюрреалистической тонкости.

Но, примерно на восьмой год чтения, по причине щедрого состояния души, «начинающий писатель а пока графоман» Кирьян Егорыч Полутуземский променял первый том каталога Победителей и Дипломантов на красный шарфик (негритянской вязки от мамы Коули) джазмена Richi Cole, в состоянии нищебродства гастролирующего по русскому миру.

За данный, не согласованный с семейством Клиновых-Нетотовых, культурный обмен, будущий знаменитый писатель, а пока что графоман, чуть было не схлопотал по дорогущим фарфоровым коронкам верхней челюсти. Во всяком случае, кое-кто видел, как именно для этого, в плоскости коронок и немного вбок, была занесена длань архитектора Клинова.

Длань была опущена лишь благодаря клятвенному обещанию будущего писателя вернуть хотя бы второй том, причём в ближайшие 3—4 года, ибо быстрей переводить с английского Кирьян Егорыч не умел, так как для начала нужно было английский язык выучить. А немецкий язык, который в начальном совершенстве знал Кирьян Егорыч, в данной ситуации, с какой стороны к каталогу не прилаживай, к английскому не приклеивался.

Обмен Клиновского каталога на шарфик Ричи Кула был произведён в пивном ресторане «Потёртое место», что в самом центре города Угадайка, что в реджионе Сибирского Зауралья. Обещание перевести каталог и вставить его в роман было дадено в питейном заведении, название которого автор намеренно утаивает.

Мы немного отвлеклись от персонажей и любовных линий героев «Загвоздей». Мы к этому ещё вернёмся в третьей части.

А пока что сделаем важное заявление о том, что, как частенько случается, «прототипические реалии» и в данном случае с «Загвоздями» выглядели, мягко говоря, абсолютно более круто, нежели литературный вариант.

Но этого читатель знать не только не обязан, но и категорически не должен! Ибо таковыми оказались жёсткие правила приличий и джентльментства в реальной жизни.

Такое случается не только у реальных графоманов, которые берутся за работу писателя и героя в одном лице, но также и у прототипов, а также у героев вымышленных, а также даже у псевдонимов. Ибо тут без разницы, и похоже на математические «Начала» в естествознании, что на 99,99 есть закон и аксиома.

Нарушение законов Плеяды Человеческих Голов карается очень строго: вплоть до… но не буду читателя пугать, по крайней мере, в этом опусе.

Хотя, всё ещё впереди, многое ещё поправимо.

Литературу выправить проще, чем, например, кривые зубы или поникший… Ну да ладно-ладно, закончим о любви.

Поговорим-ка лучше о сексе: а вдруг он в книжке есть, хотя особо не уверены.

Ибо страницы залиты пенным пивом.

Часть 3

…Ник Трёхголовый запросто, будто в реале, перетря (а) хивает всех подобранных на приближенных к реальности, но на самом деле воображаемых, улицах мнимых и ноосферных девиц Кирьяна Егорыча и Бима Нетотова…

Опять же, всё это сюжетное богатство осталось торчать в голове автора — которая в некоторой степени есть archive — но не выплеснулось на страницы: одни только намёки: читай утомительную главу «Хотельный переполох».

Может и зря, а может и «славабогу», ибо всё это есть блуд и соблазн: в равной степени авторский и читательский.

— Как же это могло произойти технически? Имеется в виду реальный — с разочаровывающей читателя приставкой «псевдо» — трах воображаемых девиц.

— Ведь это невозможно, — может устроить каверзу какой-нибудь излишне дотошный фантастоматериалист, ведь у чудища-юдища Ника три головы и один член на всю компанию! На то он и Трёхголовый. — А что же делали две незанятые сексом головы, когда третья совершала манипуляции с членом? Курили бамбук? Записывали ощущения головы первой? А не мешал ли пусть даже воображаемым девицам прям-таки скажем не вполне эротичный облик партнёра? Или в том мире, где нравами управляют «головные бекарасы», извращения такого рода представляются наивысшем благом: типа ноосферного садо-мазо?

Замечание резонное. Не в бровь, а в глаз, как говорится. На то оно и русская поговорка, а не бритиш-хухры-мухры.

Выходит, что жанру «хождения» придётся поддать постмодернистского парку, и, соответственно, разрушить удобопонятный повествовательный характер произведения.

Автор без помощников-критиков сам не так давно задавался этим метафизикус-конспирологическим вопросом. И кой-какие соображения на сей счёт у него имеются.

А вот задавался ли этим же вопросом графоман Полутуземский, который, как мы знаем, сочинил этого самого Ника Трёхголового?

Так мы знаем точно: нет, не задавался. Ибо в книге на этот вопрос нет даже намёка. Что уж говорить об ответе.

Итак, мы выловили очередной и якобы жирный минус.

Нет и реакции от этого самого книжного романиста-полуграфомана: ни физической, ни этической, ни экзотической, ни рассуждающей. И во сне Полутуземский не разговаривает.

Может, пора уже ввести в стандартную практику героев-писателей разговоры во сне? Тогда бы многие физические, мотивационные и мыслительные процессы выглядели бы пусть двояко (параллельная реальность), но хотя бы были объяснимы.

Тут очевиден некий оксюморон, который, при будущей перфекции, хотелось бы видеть отрегулированным.

Но! Даже и не думайте отвлекать автора на формулирование ответов: причина №1 и единственная такая: должна же существовать хоть какая-нибудь прилично замаскированная внутрикнижная тайна!

Видимо так оно и было. А, может быть, и нет. Так как в голову к автору мы влезть не сможем. А если попробуем, то можем схлопотать пилюлю. Ибо автор не самоубийца и сам себе мертвящих пилюль не выписывает: ибо «тот автор» и «этот», пишущий данный прескриптум, это практически одно и то же лицо.

Разделяет «того» и «этого» авторов лишь время. Время творческого взросления. Когда второй взрослый за первого вьюноша не отвечает.

Это примерно так же, как Стивен Дедал и мистер Блум в Улиссе, только не внутри книги — персонажно-прототипическим образом, а в реальности.

И ещё одна маленькая деталюшка: взрослый автор за ошибки «детства» не отвечает: это как бы разные люди. Они с довольно разными внутренними творческими платформами, хоть бы даже одно родилось из другого, из одного теста, как говорится. Это как близнецы, которые выползли на свет с разницей лет в полста, но притом с одинаковыми фэйсами… и всем остальным.

Ей богу оксюморон!

Думаю, что при глобальной Перфекции, которая предстоит, и уже даже обдумывается «дата отлёта» в эту длительную командировку, когда уже нельзя будет повернуть командировочный самолёт взад-пятки», все неточности и явные ляпсусы исчезнут.

Литературные лохмотья с наспех притороченными заплатами, вполне возможно, заменятся на ладно скроенный костюмчик, который придётся по нраву: как читателям, может и автору, доселе страдающему от наготы.

А также мокнущему под дождём критики.

А также битому друзьями-товарищами, так как у друзей, по их твёрдому убеждению, талантливых товарищей, уж не говоря о гениальных, в принципе и априори не может быть.

Иначе товарищу другу станет за себя обидно.

***

Итак, от Трёхголового Ника одно только зло.

Но, это далеко не самое главное зло данного уникальнейшего героя-антагониста.

Он — фактом своего рождения в мозгу отдельного писаки (может он полный г-н Шизо?) — нарушает равновесие не только отдельно взятой книги, а аж ВСЕЙ ВСЕЙ ВСЕЙ мировой литературы (!!!)

Кафка морщится. Борхесы, Коэльо, Лавкрафты, Джойсы, Стивенкинги отдыхают.

Такого в литературе никогда не было:

— Автор графоманит не по правилам графомании! — кричат.

— Это самый настоящий маргинализм в графомании!

— Он изобразил в своей туповатой книжке идеал графомана! Он стрекозёл! И осёл (устало).

— Это насмешка над литературой. Он хуже любого Сорокина, когда тот стебёт. Таковский ему руки не подаст.

— Он кладёт заминированный камень в здание литературы. Какой молодец! — подпись: изд-во «Вестник Дьявола».

***

От термина «графомания» и без всех этих внутренних выдумок веет дурдомом энд импульсным невротизмом последней степени.

Мы это знаем (если написать в предисловии) или догадываемся по ходу дела (так как предисловие мы (я) не напишем. Мы (я) не равны полным дуракам и одному дурню.

Однако: тем книжка веселее.

Есть ещё одна внутрикнижная путаница.

Она заключается в том, что книга пишется то от лица всезнающего автора (в чистом и обыкновенном виде), а то и от некого Чена Джу, который — да будет вам известно — является будто бы литературным прототипом-двойником героя Полутуземского Кирьяна Егорыча, являющегося одним из путешественников, а также автором той книги, которая пишется по следам путешествия внутри самой книги.

Известен такой жанр, когда в книге пишется про писателя, который в книге пишет свою книгу, в которой очередной по счёту книжный писатель пишет свою очередную книгу и так далее. Ну, словом, сказка про белого бычка… или про попа и собаку. Или эффект двух зеркал, поставленных друг против друга, если ближе к жизни. Вот что-то вроде этого.

И он (полугерой-полувредный полуантагонист Полутуземский — на то и фамилия такая половинчатая), сочиняя свою «книжную книгу», в свою очередь имеет прототипом реального автора.

Как вам такие перекрёстные перевёртыши?

Выживший из молодости Джон Барт тупо в попе темнокожего! Его затмили, но пусть он не обижается. Это грубоватая шуточка над уважаемым человеком.

***

Будет время, и всё станет как надо.

А не будет его, то всё останется таким, как было. И это ни на грамм не умалит прочих вполне «графоманских» достоинств, о чём автор постоянно трезвонит во все колокола, и что является скорее особенностью супериндивидуального жанра, нежели позицией неисправимого двоечника.

Жанр «псевдографомании» так и хочется, ей богу, снабдить двумя парами квадратных и фигурных скобок — такое количество в нём перевёртышей.

Иногда факт «неоконченности сюжета», которого /сюжета/, кстати сказать, как бы и нет совсем вовсе не считается ошибкой. Особенно, если иметь в виду, что автор, то бишь Я сам, считаю этот роман «жанром хождения», в которых сюжет, собственно, и не предполагается вовсе. Я довольствуюсь разрозненными историйками, и самим фактом хождения-путешествия, выстроенного «более-менее хронологически».

К жанру «хождения» Я добавляю характеристику «шванк». Это обозначает то, что, во-первых, действие происходит в Германии (откуда и пошёл этот окололитературный термин — вспомните «немецкие сказки и шванки»), а, во-вторых, освобождает от необходимости иметь сюжет вообще.

Ибо «шванки» это есть разобщённые немецкие сказочки, и, как правило, с сатирически-гротесковым оттенком.

Сказки типа «шванки» наряду с благородным делом повествования выдают расхожие психообразующие характеристики целого народа; и раскрывают фольклорные тайны старогерманского быта.

На фоне вышесказанного весьма познавательно «разглядеть» в ворохе текстового материала «Чочочо» (ой! в «За гвоздями в Европу», конечно же) именно выдержки о нравах современного немца: с точки зрения современного российского путешественника и честного болтуна, героически (тут два смысла) причисляющего себя к обрамлённому терновником, собирательному образу всех графоманов мира. «Гкхафоманы мира», прочтите же хотя бы вы эту чрезвычайно полезную книжицу. Она как учебник Антигкхафомании!

А также любопытна позиция всех трёх взрослых героев этого романа (прямолинейный вьюнош и немножко недописанный антигерой Малёха не в счёт), являющихся «сливками интеллигентной прослойки — все архитекторы» из пресловутой помоечной и азиатской Руси, когда за несдержанной речью представителей этой культуры выглядывает реальная и не всегда приятная немцу то ли правда, то ли всенародно русский, и максимально мягкий цивилизационно, человеческий приговор.

***

После «слабо опубликованной» версии романа «За гвоздями в Европу» глава «Париж, Paris, Парыж» покинула роман навсегда.

В настоящее время она публикуется как, извините, вполне съедобный у китайцев «послед» от повести.

То есть, по-хорошему, эта русскоязычная органика должна бы быть выкинутой в ведро.

Но это литература. Хоть и с оттенком графомании. А в литературе, и даже в графомании, всё по-другому, нежели в акушерстве и политике.

Послед развился и бог увидел, что он хорош. Тьфу!

Автор (не забываем, что это Я и есть — в недосягаемом для прямого битья третьем числе), шутя, называет этот опус то «недоповестью», то «рассказом-переростком», или «пере-рассказом», или «потоком ДЦП» (по аналогии с потоком сознания).

Под буквой «Д» зашифровано определённо «деДский» (могли бы и сами догадаться).

Несмотря на ярлыки, автор-Я этот перерассказ-недоповесть «Париж, Paris, Парыж» очень-даже-приочень любит. И даже уважает. И даже завидует сам себе. Ибо повторить такое крайне сложно.

Доведись автору Мне-Ему составлять перечень уважаемых Им-Мною собственных произведений, данный опус стоял бы очень близко к началу списка.

Но у Меня-автора такого списка нет.

И слава богу.

Хвала скромности! Ленивых графоманов таковая иногда посещает.

CODA

ЗА ГВОЗДЯМИ В ЕВРОПУ

Роман-хождение. Архивная версия 2012 года (с единичными извлечениями из версии романа, называемой «Чочочо»).

***

ПИСАНО ЛИШЬ ДЛЯ ОДНОГО ЧЕЛОВЕКА — ПОРФИРИЯ СЕРГЕЕВИЧА БИМА–НЕТОТОВА, ИМЕЮЩЕГО ИНТЕРЕС ПРОСЛАВИТЬСЯ В ВЕКАХ И ВНЁСШЕГО ОСНОВНОЙ ПИВНОЙ ВКЛАД В СОДЕРЖАНИЕ ВСЕЙ ЭТОЙ АНТИЛИТЕРАТУРНОЙ ПИСАНИНЫ.

***

ПОСВЯЩЕНИЯ:

Всем хулиганкам, всем дояркам по имени Клава, всем представителям исчезающего среднего слоя; всем мечтающим, но ни разу не побывавшим за границей посвящается. Ей богу, нечего там делать!

ПРЕДСТАВЛЕНИЯ:

А также прошу наше великодушное и уважаемое правительство вынести по благодарности, и выдать по медали г–дам С.П.Ф–ву и А.И.К–ву, проявившим мудрость и снисходительность при некотором, совершенно незначительном литературном искажении фактов в данном сочинении.

ПРЕДУПРЕЖДЕНИЯ

Деткам до осьмнадцати:

Мальчик, немедленно закрой книжечку и положи туда, откуда только что взял!

Настоящим Дояркам, в том числе всем ненавистным Клавам:

Не парьтесь! Просто читайте!

Мужчинам:

Мы знаем то, что знают все настоящие мужики, но, давайте договоримся: этого мы никогда не расскажем женщинам. И, да простит нас всех Господь!

Часть 1. ЧЕМОДАННОЕ ОБОСТРЕНИЕ

Счётчик включён. Кислород в норме.

Помогите, помогите! SOS!

Меня не слышат.

Мадемуазель Неибисзади, Бантик и таможня

2010 год.

Издателю не повезло: раньше он такого рода псевдописателей не пускал даже на порог.

В данном случае его просто подставили. Обещали: будет недлинно. Хрена, батя, — принесли «Войну и мир», вставленную между страниц «Rough Guides» — не меньше.

Главных героев — по пальцам перечесть, попутных — десятки, левых — сотни. В глазах замутило от пьющей массовки и ссущей на каждом перекрёстке толпы.

Обещали: почистят ненорматив. Промашка опять: после двадцати возвращений к вопросу и тыщи якобы правок, так называемый «роман» во второй версии ещё гуще зарос чертополохом, или, мягко говоря, пустопорожней болтовнёй с антилитературной лексикой.

А, если говорить по–уличному, то он почти насквозь, за редкими островками безопасности, усыпан низкомолекулярным, бытовым матом и прозаическим свинством. Будто вторглось всё это на землю Европы вместе с заблудшими, издревле немытыми азиатскими всадниками, мотающимися на понурых, покрытых степной пылью лошадёнках. Отстали они от основной Орды по причине беспробудного пьянства.

Старик Рабле удавился бы собственным жабо, если бы ему удалось прочесть это произведение, в котором так буднично, таким наплевательским мимоходом втоптали в грязь целый жанр, взлелеянный и отточенный гениальными сатириками, подъюбочными шалопутами, серунами, живописными убийцами, плутами и извращенцами средневековья.

В третьей редакции к русским сорнякам и свежему навозу добавился иностранный канабис, порнуха, сексуальные фантазии любвеобильных мачо — кабыгероев, фонтанирующих перезрелым семенем. Проявился вовсю дешёвый и неполноценный, если говорить о чистоте жанра, хоррор. Обнаружились слабо аргументированные политические демарши, в которых любовь к человечеству пересекается с исторической неприязнью к отдельным народам, уж не говоря о великих чинах мира сего.

Затеялось общение с усопшими из потустороннего, жуткого, хоть и весьма любопытного, мира.

Засиял, обласканный писателем, прочий бытовой мусор, характеризующий стиль всякой низкопробной современной литературы.

Уважаемый господин Еевин — упомянём его мимоходом — тёмный император всех модных литератур, словесный эквилибр и ловкий факир–испытатель читательского долготерпения, с такой позицией издателя непременно бы согласился.

В четвёртой редакции с неба свалилась не обеспеченная дотошными алиби, прерывистая и по–сказочному правдоподобная детективная линия.

***

В пятой редакции на границе с Польшей из багажника Рено Колеос вылезло на свет божий полусонное крокодилье туловище в непромокаемом пальто с нарисованными в районе брюха кубиками… И о трёх непресмыкающихся головах. Одна — от незапамятного малорусского писателя — почти что классического ведьмака, с угольно-сальными волосами до плеч, другая — от слегка постаревшего киноактёра-красавчика.

С первым всё понятно: Гоголь! Второй, это статистический герой, продукт Страны Грёз, он на десяток лет прописался в каждом телевизоре.

Он побеждал в звёздных, модных рейтингах, одинаково любимых как городскими тётеньками и их дочурками, так и районными доярками.

Кажется, то был Бред Пит, может, Шон Пен.

Сам Кирьян Егорович Туземский не силён в кинематографии, и, тем паче, не помнит фамилий. К чему ему эти запоминалки? Если приспичит для спора с кем–либо, то он может позвонить лучшей своей подружке Даше Футуриной, прославившейся энциклопедическими познаниями в истории кино. У неё прекрасная память на всё блестящее.

Пуще всего Даша отметилась в «Живых Украшениях Интерьера». А здесь она пребывает мимолётом.

Имя актёра прекрасно известно незамужним девушкам. Об этом можно легко догадаться, заходя на экскурсии в их спальни и глядя на вырезки из журнала «Звёздный путь», окроплённые девичьими слезами. Журналы покупаются на последние, выданные мамкой семейные деньги. Все эти божественные образа в розовых поцелуях. Сам Иисус Христос позавидовал бы такой искренней популярности. А ещё более удивился бы он экстатической готовности русских мадемуазелей к совокуплению с бумажкой — оживи её хоть на секунду.

Пришпилены Питы и Пены также к иконостасному изголовью тех деревенских и пригородных девчонок, что прибывают в города, те, что шумят и веселят жителей по ночам. Живут они кто где, но только не в пятизвёздочных отелях. Там они бывают, конечно, но изредка и не каждая: чисто для снятия пробы со сладенького иностранного хрена, — и то после того, как освоятся и вдоволь наедятся отечественного уличного порно.

Объявленная цель их прибытия в Большие Города — повышение любой квалификации, — лишь бы предложил кто. А фактически: для улучшения финансовой перспективы средствами заму$€ства.

Последний вариант привлекателен содержанием в термине «заму$€ство» долларов, евро, их рублёвых эквивалентов, и потому очевидно предпочтительней.

Ища счастья на бытовых качелях, часть девочек пытается надёргать ростков интеллекта в университетских оранжереях. Авось, когда–нибудь, да пригодится. Будущему мужу. Детям. Себе после развода.

Исконно городские девчонки с богатыми мамочками и папочками дешёвыми вырезками брезгуют. Они покупают толстые журналы, набитые истинным гламуром, или, разобравшись в реалиях жизни, предпочитают брать реальных пацанов.

Жаль, в литературе не слышно интонаций!

«**» …Писатель, поставив две звезды на этом самом месте и, набив трубку дешёвым табаком, попытался было поставить звезду третью. А потом собирался ни к чему не обязывающую главу свинтить и перейти к следующей.

Но тут послышались негодующие крики читателей. Пришлось тормознуть, вникнуть. И что же он услышал и увидел?

1.

Гражданин Нектор Озабоченный сидел на кончике его пера и по–бухгалтерски волновался за расход чужих чернил. А особенно за соответствие их расхода реально правдивому выхлопу. Рентабельность проверяемого писателя, по его мнению, находилась в отрицательном проценте.

2.

— Всех бы этих писателишек определить в налоговую инспекцию! — несправедливо и ровно наоборот считал один, совершенно незнакомый, зато чрезвычайно важный пенсионер республиканского значения, сколачивающий капитал для своих пышных похорон на карточке VISA GOLD.

3.

— Вот бы учредить приз от Президента за внимательность, за экономию, и, особенно, за участие в искоренении писательского терроризма! — думал другой. Этот усат, горбат, нечистоплотен, — и он был крайним справа.

4.

Контролирующий слева, — злобствующий, сутяжный философ В. Бесчиннов, — или С. Бесчестнов? — ровно так же, как и наш графоман, — пищущий человек. Но, не зарабатывающий ни грамма на теме любви среди слонов. «При таких выгодных условиях конкурса, а не поучаствовать ли в дальнейшей ловле писателя на слове? Силён ещё, и, ах, как полезен для россиян жанр сексотства! — думает он.

5.

— А если повезёт, то и на глубокоуважаемую мозоль наступить! — решает завистница и конкурентша на писательской ниве.

Её НИК… — к чёрту её НИК. Много чести! Эта НИК считает себя самым главным критиком Интернета, не написав ровно ничего. Её любимый форматный герой и образ, с которым она слилась навсегда — Старуха Шапокляк. Она ближайшая подруга некоего графомана сутяжного, который, так же как и Кирьян Егорович, писал про слонов. Но, сутяжный графоман писал про слонов — производителей фантастического интеллекта, а Кирьян Егорович про калечащие судьбы людей статуэтки, и о слоне — воспитателе юношества, производителе сексуальных мачо. И, хотя НИК с сутяжным графоманом (по всей видимости) спят в разных постелях, но брызжут интерактивной слюной одновременно, ровно сиамские девственницы.

6.

— Хватит нам таких псевдографоманистов — реформаторов. Бумаги в стране не хватает. Засоряют, понимаешь, Лазурные берега Интернета.

7.

— Довольно! — необдуманно бубнят следующие, нежась на отреставрированных Мартиниках и на искусственных, идеально круглых Канарах.

Натуральных Канар, как известно, на всех бездельников уже не хватает. Эти мечтают о других, неиспытанных ещё, местах отдыха. Они ностальгически листают кляссеры с марками бывших колоний. Они покачиваются в экологических, соломенных креслах–качалках мадамбоварских будуаров. Они топчут заросшие мусором, тёмные и непонятные им до конца прозрачные, искренние Бунинские аллеи. И плюются, и плюются, аж харкаются во все стороны.

8.

— Рано звездить!!! — кричат самые наивнимательнейшие педанты, требующие к себе уважения. — С той стороны двери герой был с только что зажжённой свечой, а с другой — уже с Огарковым Вовой.

9.

— Третья–то голова у крокодила чья? Забыл элементарную арифметику, а писать взялся, — орали настоящие инженеры и счетоводы–статистики. Они сумели точнее всех посчитать и сформулировать усреднённо общесамиздатовскую критическую мысль.

На что наиленивейший графоман (а его короткая личная увеличительная приставка «наи…», не менее значима, а то и выше, чем другие «самые–присамые наи–наи…»), в достаточно невежливой и короткой важной для столь важного обстоятельства, как количество голов у пресмыкающегося героя, ответил нижеследующей фразой:

«А третья кучерявая голова пресмыкающегося напоминала те чугунные памятники, что стоят на каждой площади имени Пушкина».

И добавил недостающую звезду.

«*».

— Шлёп!

И всё стало на свои места. Чего вот шуметь по таким пустякам?

***

Мы же — читательское меньшинство, находящееся в молчаливом, почти масонском альянсе, — аккуратны и вежливы. Мы понимаем суть намёков и недосказок. Мы умеем хранить чужие тайны. Мы читаем и перечитываем не понятное, возвращаемся в середину и в конец. Ища идею, мы следим за истоками рождения букв и смысла. Мы углядели разницу между первым вариантом рукописи, сокращённым и средним, предлагаемым сейчас. Мы удивляемся и сожалеем потерянным возможностям. Мы плачем по выдернутым страницам и почти стёртому с лица земли трёхголовому герою.

Переговариваются между собой взахлёб три французских монашки-читательницы творчества 1/2Эктова, штудировавшие книгу с начала её написания с целью перевода и внутреннего монастырского употребления:

— А вообще-то животное, оказывается, поначалу не было элементарным чудовищем.

— Оно было не просто сказочным, и не просто безобидным. Оно было весьма казаново-сексуально и критическо-литературно подкованным.

— Оно могло запросто, на выбор, высунуть только одну: или самую красивую, или самую умную, или самую поэтическую голову.

— Оно с целью инкогнито ходило в шляпе–колпаке полуневидимке, нахлобученной по самые плечи.

— Оно могло молчать, слушать разговорчики и пухнуть возражениями такими же бесцеремонно, как пахнет вяленая рыба, лёжа в багажнике.

— А могло, выбравшись на волю и спрятавшись за дорожный знак, чисто, со знанием сопрано, долго и обворожительно петь на трёх языках одновременно: как яйценоская соловьиха в паре с двумя павлинами.

— Оно могло швыркать ноздрями, уподобляясь простывшему гиппопотаму, вынутому из Лимпопо и интегрированнуму в продуваемый северными ветрами, замерзающий по ночам зоопарк Осло.

— Оно могло подмигнуть зевакам как на шествии ряженых, а потом, незаметно от всех, сжаться, сложить вдесятеро хвост наподобие раскладной книжки, и в таком виде спрятаться в любую щель.

— Неужто в любую? Вот это уже, — натурально, — сказки! — говорят неверующие монашки. Одна из них — излишне замкнутая, лет сорока, открыв чувственный рот, только что в упор пялилась на живой член приглашённого за плату натурщика. Член для лучшей запоминаемости свойств эрегирован третьей смотрительницей женского монастыря. Она лучше всех подкована в этих делах.

— Думаете, так не бывает, что такой большой и в любую щель? В наше-то расчётливое, материалистическое время, — когда не то, чтобы за щель, а даже за нано-любовь нужно платить?

— Ошибаетесь. Бывает. Именно в нано-любую и пролезет, — утверждают современные смотрительницы, сидя треугольником, теребя одной рукой клавиатуру шаловливого компьютера, другой…. Не будем народовать то, чем занимались их вторые руки.

Монастыри–то, в основном, и раскупают все тиражи Туземского К. Е. «Для обучения подопечных редкому и тайному искусству удовлетворения священной похоти». Вот итог их размышлений и одна из целей. Новое время — новые задачи!

— Пусть женщины впредь платят мужчинам не только за секс, но и даже за предпросмотр.

За эту наднациональную идею Туземский огребётся по полной, зато умрёт известным на все последующие сексуальные революции.

***

Упомянутое в пятой редакции с виду немыслимое дело, — хоть верь, хоть не верь, — происходило на мосту, в межграничной полосе. Вспотевшее туловище описанного животного перевалило через перила ж/б переправы и нырнуло в м. реч. Небуг в несколько шагов ширины, которую пехотинцы Рейха, переходя границу в далёком сорок первом, перепрыгивали, не засучивая штанов и даже не поднимая над головой автоматов.

А их генералы, составляли планы переправы на речке–ручейке, перекатывающей измождённых своих барашков аж до самого впадения в пограничный Буг. Они тыкали сигаретами в тонкую змеистую линию на карте и гоготали над такой смехотворной дислокационной ситуёвиной (das ist grosse russisch–schwein Parodie auf Maginot). Они не удосужились нарисовать там ни одной двойной пунктирной черты с отогнутыми хвостами, которые хоть как–то могли бы обозначать временную военную переправу. И зря! На этом основании могли бы истребовать от вермахта хотя бы парочку железных крестов.

Зелёное туловище о трёх головах нырнуло в цыплячью речку Небуг совсем рядом с накуренным с предыдущего вечера и обомлевшим от такого видения Малёхой Ксанычем.

Малёха — честь ему и хвала — даже виду не подал.

Туловище не поспело вернуться обратно, застряв в тине и оставив открытым багажник, который Малёха, слегка дивясь обороту собственной фантазии, тут же торопко прищёлкнул обратно. Мозги — мозгами, а открывшийся багажник и его прихлоп, — с какой это стати? — были физически осязаемыми даже для сидящих внутри авто.

Бим проснулся от грохота. Повёл головой: «Где, что? Мы уже в Варшаве?»

— Х…я в Варшаве! Это ты уже в Польше, а мы ещё в Белоруссии, — отреагировал рассерженный генерал.

«Малюха! Сынок, — что ты там делаешь!?» — Это кричит он же, но уже ласково, примеряя на себя роль нежного отца.

Малюха: «Багажник захлопнул».

Папа: «А кто открыл?»

Малюха: «Почём я знаю. Ты и не закрыл после своей дурацкой таможни».

Малёха-Малюха на этот раз не смог утаить своего бешенства, обычно тщательно схораниваемого при папе. И сплюнул в первый раз.

— Сынок, тут нельзя плевать! Бычки в карман клади.

— Плеваться нельзя, а про «плюваться» не написано.

Вот сила русского слова, в котором замена одной буквы меняет всё!

Отец привык к неадекватным поступкам сына, но некоторые особо яростные наезды воспринимал отрицательно, сердился, страдал и долго отходил. Это некоторым образом влияло на регулярность одаривания Малёхи деньгами для развлечений. Это мешало незапланированным остановкам и покупкам харча, смачно расползающегося между пальцев, в любимых всеми мальчиками мира милых и могучих ɱакдональдсах.

— МММ! — масляно ухмыльнулся критик №10.

***

Отец, всего лишь за час, излишне крепко «пролетел» сразу по нескольким статьям. От совершённого лохова, само–собой, потерял флаг непогрешимости и президентской главности, такой обязательной для Малёхи перед лицом других старичков. Старички — эти, так даже более абсолютные болваны, чем его — только изредка не умный — папа.

— Кирюха, сына, хорош курить, — прыгайте в машину! — прикрикнул самый важный по ранжиру персонаж этой ужасной книги.

Технические характеристики одного из путешественников:

Клинов Ксан Иваныч. 53 года. Владелец автомобиля, штурман, неподменяемый никем рулевой, генерал–капитан над всем прочим сбродом, быдлом, ленивой шушерой. Намотал почти четыре тысячи км, прежде чем доставил на границу шушеру.

Шушера — это вызывающе несправедливое НЕЧТО среднее между палубной, вечно пьяной матроснёй, и беспечными, ни хрена не помогающими, апатичными пассажирами, называющими себя вдобавок ещё и товарищами Клинова.

Ксан Иваныч — в крайней степени озлобления: как от затора на мосту, сравнимого, разве–что, с пресловутыми столичными пробками, так и от поведения подлого, само–собой открывающегося багажника. В багажник упакованы жизненно необходимыме вещи и легально ввозимые непреходящие ценности. Багажник к тому же вскрыт какой–то сволочью.

— На таможне что–то у нас явно стибрили, — честно предположил капитан–генерал.

— Да ну, нах!

— Очередь двинулась! Садитесь!

Но Малёха, сердясь на отца, в машину намеренно не сел.

Папа забыл один из двух его предъявленных паспортов у белорусских пограничников. Обнаружился этот факт только на середине моста, когда повернуть назад уже не было возможности: машина была членом стада бычков на колёсах, загоняемых в ловушку по узкому тоннелю из металлических жердей и бетонных брёвен.

Дуясь на нескладухи и крайнюю замедленность процессов, проистекающих будто в испорченой микроволновке, Малёха идёт параллельно аэродинамическому чемодану «Mont Blant». Аэрочемодан, сверкая новизной, притулился на крыше отличного полупаркетно–полубездорожного автомобиля «Renault Koleos».

Через каждые три полуоборота колёс Рено приостанавливается. С остановкой вращения замирает послушный движению колонны Малёха.

От скуки мальчик тренируется плеванием в высоту через оградку моста, а на дальность — в мал. погран. реку Буг–Небуг.

Кирьян Егорович плетётся на безопасном расстоянии от Малёхиных рекордов, раздумывая о некрасивом кульбите судьбы, случившимся в самом начале путешествия.

Вообще это было не просто плохим знаком, а отвратительнейшим, гнусным намёком на полный провал в самом начале великого похода, так радостно и самоотверженно затеявшегося в далёкой и родной в доску Сибири.

Польская таможня, находящаяся в полутороста метрах прямо по курсу, не сулила ничего хорошего: ни милой глазу постсовременной архитектуры, ни радушного общения с людьми в погонах.

Машина вкупе с колонной, изрыгнувшей из рядов передних счастливчиков, проползла метров пятнадцать и опять застопорила.

— Раньше надо было вставать, — сердится Ксан Иваныч, — засони, блин. В век вас не добудишься. А договаривались спозаранку встать! С утра здесь машин совсем не бывает…

Ксан Иваныч перевирает факты. Защитник небесный видел: все встали ровно по свистку. Но больше часа ждали хозяйку квартиры, снятой на ночь.

Ядвиге Карловне под семьдесят лет. Она, несмотря на возраст, — бойкая, подвижная, ярко типажная женщина с весьма уместным в этом пограничном краю еврейско–польским выговором. У неё шустро бегают глазки. Глазки не лишены былого сексуального блеска. По взглядам Ядвиги угадывается тщательно конспирируемая неофициальная профессия «мамки». Она — предводила сотенной рати красивейших девочек. Девочки, согласно белорусской традиции, мало оплачиваемы. При том они так востребованы мужским народонаселением. Стоит ли рассуждать — в карманы чьёго сарафана заплывали щедро льющиеся мужчинские денюжки?

По внешнему виду и поведению Карловны можно безошибочно писать родословную горячих сексуальных отношений между жителями бывших советских республик.

Ядвига Карловна по инерции побаивается поэтажных дверных глазков.

Она по–прежнему страшится вездесущих соседствующих старушек — лавочных надзирательниц. Их наблюдательность может привести только к одному: к очередному заявлению в милицию, к вытекающим разборкам по поводу недекларируемых заработков в запрещённой сфере; а также к перебранкам всвязи с игнорированием правил дворовой нравственности. Выпячивание богатства в этой почти–что новой стране не приветствуется: батька не велит. А у Ядвиги денюжки есть. Зря плачет Ядвига, ссылаясь на трудности бизнеса в Беларуси: наших руссиян не проведёшь!

Всем арендаторам и кратковременным съёмщикам в подъезде полагается передвигаться исключительно поодиночке. Хлопанье дверьми строго–настрого наказывается процентами от арендной платы за каждый соседский доклад.

С некоторой натяжкой можно сказать, что соседи пребывают в некотором сговоре с Ядвигой, так как за их молчание как бы само–собой предполагается некий платёж, а за особо яростное превышение норматива децибелл взимается с самих арендаторов.

Распивание спиртных напитков Карловной допускается. Она и сама — будучи предпринимательницой — понимает важность таких мероприятий, но, опять же, в ограниченном, культурном количестве. Степень распития в контексте с культурой определялось лично ей самой и об этом докладывается арендатору перед началом каждой сделки.

— Вы мне явно симпатичны, но у меня есть одно правило. Оно может вам не понравиться, но…

— Что за правило? — клонит голову вбок Ксан Иваныч. Ему доверено возглавлять переговоры.

И она стала рассказывать, как воспитывали её, как родители наливали ей на донышко столовую ложку кагору, как она, в свою очередь, передала эту традицию дочке… и….

— Короче, пить что ли совсем нельзя? — осторожничает Ксан Иваныч.

— Отчего же нельзя… Вот я выпиваю бокал вина и мне этого хватает. Я не буяню, не пою песен…

— Мы не знаем песен, — сказал Ксан Иваныч.

— И не буяним. Мы — интеллигенты. — Это Кирьян Егорович.

— Мы архитекторы, — поддерживает Ксан Иваныч, передёргиваясь от удовольствия. (Архитекторы — это каста, жрецы от искусства, — считает он).

— Мы только вино и пьём, — мгновенно соврал Кирьян Егорович (скорей бы ушла, а там посмотрим!).

— Скажите ей, что я вообще не пью, — подсказал Малёха кому–то на ухо.

— А у нас вот этот молодой человек вообще не пьёт, — обрадовался Ксан Иваныч за своевременную подсказку (молодец у него вообще–то сынок!).

— Короче так: много не пить, всем в магазин не ходить: пусть один из вас сходит. Магазин почти рядом.

И Ядвига Карловна в подробностях рассказала известный всем местным алкоголикам брестский маршрут. А далее бытовая инструкция:

— Так! В постель вино не носить. Стол вот он. Стул возьмёте в спальне. Диван раскладывается, бельё в шкафчике. Курить только в окно. С сигаретой на балкон в трусах не выходите… Надевайте штаны… и.. а лучше — вообще не выходите. Соседи увидят. Кондиционер не включайте: он много электричества жжёт.

— Что ж так много ограничений? — удивляется пацанва. Мы ведь деньги платим в рублях, а не в зайчиках! Возьмите денег за кондиционер.

— Договорились, но эти деньги вперёд.

И Кирьян Егорович поднял майку.

***

Друзья нетрезвого Бима, словно заранее почуяв предъявляемые требования, припрятали указанного пассажира, но, как оказалось, недостаточно надёжно.

— Сколько вас человек? Как вы разместитесь? Вдвоём на диване можете спать? — грозно спрашивала Ядвига, заканчивая инструктаж и приближаясь к цене вопроса.

— Нас трое. Спать вдвоём любим.

(Уж не пидоров ли собирается приютить Ядвига Карловна?)

— Трое? — пересчитала глазами: «раз, два, три. Трое. А это не ваша ли машина во дворе стоит?»

— Чёрная, Рено?

— Чёрная, с чемоданом сверху.

— Наша.

— А почему дверь приоткрыта? Может с вами ещё кто–нибудь есть, может, девочек везёте? С девочками не пущу. Девочки у меня….

Хотела сказать, что девочки у неё свои, но скромно вымолвила только: «Девочки у меня сметой не предусмотрены».

— Нет никого. У нас мужское путешествие.

— Я семейный человек, у меня вот это сын.

— Я старый для девочек, — соврал Кирьян Егорович, тут же возжелав белорусскую девочку и лучше, чтобы с высшим образованием или на крайняк студентку. — А у вс тут высшие заведения есть?

Ядвига сверкнула зрачками, но сказала совсем другое:

— Тогда сбегайте и закройте дверь, а то там рядом какой–то бомж в тапочках суетится. Морда — страшней не бывает. Бородища — во! Лопатой.

Ядвига Карловна показала ширину растительности у бомжа, и подозрительно посмотрела в бороду Кирьяна Егоровича, нацеленную в сторону высшего образования.

Борода Егоровича не шла ни в какое сравнение с бородищей замеченного бомжа, и нахлынувшее–было подозрение Ядвига отсекла, как незаслуженное.

Из–за Бима, вышедшего из машины промять ноги, посидеть на дворовой оградке и покурить, арендная сделка чуть не рассыпалась.

***

И снова Буг–Небуг.

— Нечего было заходить в дьюти–фри, — с хрипотцой в голосе бухтит почём зря разбуженный Порфирий, — купить ничего не купили, а очередь просрали.

— Нехрен было показывать лишние паспорта! — вердичит Кирьян Егорович, применяя издевательскую интонацию, — покрасоваться, видишь ли, захотелось: вот мы какие важные, мы птицы битые, мы виртуозы заграницы, блЪ. Только хлопот нажили и больше ничего!

Генерал на долгое время потерял доверие не только перед угрюмыми, помятыми, обвяленными с бодуна товарищами, но даже перед святым и несчастным сыном–малолеткой. У мальчика отобрали любимую коробочку с травкой. Наивному малолетке — тут стоит оговориться — на днях стукнуло двадцать три.

Польские пограничники беспаспортную группу дальше в Европу бы не пустили.

Малехе с Кирьяном Егоровичем, как наиболее трезвым физкультурникам, по требованию папы–генерала пришлось для выручения паспорта, дважды потея, пробежаться между границами.

В исходной границе спросили номер машины, пожурили за невнимательность и поинтересовались, почему, мол, за паспортом явился не сам хозяин.

— Он за рулём и зажат в колонне. Выехать вбок невозможно. Он нас сам попросил об услуге. А это его сын. Проверьте фамилию. Да вы же сами нас шмо… проверяли, — ласково объяснял Кирьян Егорович нестандартное поведение группы.

Слегка поскулив для порядка и вглядевшись в знакомые уже лица, таможня вернула паспорт… жертвам собственной халатности.

На другой границе толстая польская мадама, исполняющая дополнительно к основной профессии роль переводчицы, в до самых ушей нахлобученной военной кепке крутила завитки, хлопала опухлые бедра и смеялась от души. Во–первых, за незнание путешественниками лучшего в мире польского языка, звучащего для неучей как медленно открываемое шампанское А, во–вторых, поругала за доставление добавочных, неоплачиваемых хлопот обеим пограничным сторонам.

— Как же вы дальше будете покорять Европу при таком–то безалабере? — говорила она. — Мы вас тут уже целый час ждали. Нам с соседской границы позвонили и на вас пожаловались. С обеих сторон кричали в репродуктор. Не слышали что ли?

— А мы не понимаем по–польски. И потерю обнаружили совсем недавно, когда стояли в середине моста. А очередь у вас «ой–ёй–ёй» — сами изволите видеть. Как за колбасой в Елисеевском.

— В Елисеевском не была. А по–английски вы что, не понимаете разве? Мы и по–английски передавали.

— Надо бы по–грузински, — резонно пошутил Кирьян Егорович.

— Тут у вас ни хрена не слышно, — буркнул себе под нос Малёха.

Он слегка знает английский. Снисходя, употребляет разговорный русский. Но, чаще всего помалкивает в тряпочку из искреннего нежелания общаться со старыми пердунами и пьяницами. Курение травки, как применяемое им самим, исключено из списка пороков.

— Бибикают и мычат все кругом, как голодные коровы, — продолжает Малёха.

— Белоруссы сами виноваты! — возмущается Кирьян Егорович, — они только один паспорт вернули, а он был старым и просроченным… а его мы показывали только для доверия… — что часто, мол, ездим. А нормальный паспорт себе заны… оставили. Зачем так делать?

— Так–то так. Но не знаю, не знаю… — сказала тётенька, — у Самих–то где была голова?

Вопрос поставлен справедливо и конкретно. На конкретный вопрос всегда есть конкретный ответ.

У большинства Самих голова на месте. Виновата только самая главная голова. Это замороченная черепушка Ксан Иваныча. Замороченность не снимается ни стиморолом, ни антипсихозной конфеткой, засунутыми с утра в ротовую полость. Он целиком под страхом всех гиптетических дорожно–процессуальных неожиданностей. Жуть и ожидание неминучей беды непроходимой раскорякой стоят поперёк мозга.

Прилипший к зубу леденец — не к добру, — говорит телевизионная примета.

***

Порфирий Сергеевич сидит в машине и не выходит даже для покурения.

Он думает. Он вторые сутки кряду озадачен. Причина: появление его взору совсем недавно голубого ночного экспресса фантастического вида, забитого голыми и колышущимися, как эфирные облачка, пассажирками.

Ларчик открывался просто: в трубку Кирьяна Егоровича, целенаправленно для Порфирия, дабы отдалить его от бутылки, сбить с ног и уже спокойного уложить в постель, была подсыпана слоновая доза дур–муравы.

Порфирий со следующего утра, отсчитывая от момента занятного искурения, самостоятельно мыслить уже не мог. Он, похихикивая, или до буквоедства точно следовал приказам сверху; либо от безысходности, будто стал сверхпонятливой обезьянкой, но с некоторым отставанием по фазе, один в один повторял все акции и телодвижения товарищей.

Реальную пользу и автономию самодвижения Бим проявил при вынужденной остановке в Москве. Крюк в столицу пришлось сделать для того, чтобы отштемпелевать недостающими печатями туристические бумаги.

***

Дело было так.

Москву (согласно стандартному детективу) неделю беспрерывно поливал дождь.

Чтобы почём зря не мочить шлепанцы, Бим, не придавая особого значения своему внешнему виду, — его же там никто не знал (следовательно не для кого было стараться), — подвернул брюки до колена и до самого отбытия прогуливался по тротуарным лужам. Босиком, естественно. «С нагими ногами» — так он назвал этот способ прогулки. По дороге в турагентство пришлось пересечь аллею, посыпанную ещё при царе Горохе кирпичной крошкой.

Лестница турфирмы — на память от нашего сибиряка — покрылась отпечатками мокрых ступней цвета прогнившего кирпича изготовления «Царегороховского обжигательнаго завода ЛТД».

Потрёпанный внешний вид посетителей поразил охранника. И он настроился категорически. Посетителей такого образа и убийственной силы срама далее себя он пустить не может. Для решения проблемы он, спрятавшись под стойку, звонит принимающему менеджеру и объясняет возникшую заминку.

— Они, вернее, один из них, как бы это вам поточнее сказать, Анастасия Ивановна… несколько не по форме одет.

— Что–что? Это ко мне. Запускайте.

Дедушка–охранник взвивается и стоит на своём:

— Я вообще таких ни разу не видел. Один вроде бы культурный, но слегка выпивший. Другой — на вид вообще… будто наркман… и босиком. Ногти как у тигра. Жёлтые. Бородатые оба, щёки не бритые… Всклокоченные… будто с крыши упали. Не люди, а бомжи какие–то. Вы их что ли ждёте?

— Спросите у них фамилии.

Назвали фамилии. Совпало.

— Это мои. Точно. Из Угадая приехали. Они едут в Европу через Москву, — мотивирует Настя необычную обувку Бима и его наспех остриженные когти.

Телефонная перепалка закончилась победой Анастасии Ивановны и её странных гостей. Проплаченные вперёд немалые деньги решают и прощают всё — даже экстравагантную экипировку.

Ногти больших пальцев ножницам не подвластны, поэтому для них в кроссовках вырезаны дыры. — Лучше всего ходить по Москве босиком, — убеждал товарищей Бим.

— Слышали, наверно, про такой город Угадай, — выговаривала охраннику Настя, — это богатый угольный регион! А это их лучшие архитекторы. Собрались в месячную прогулку по Европе.

— Про каски шахтёрские знаем, про город–то, может и слыхивали. А вот про таких горожан, да ещё архитекторов, — поди, ещё интеллектуалами себя кличут, — не очень, — бурчал, взятый за живое, старик. — Вытирать после них пол не буду. Хоть убейте. Вызывайте техничку. Буду звонить шефу. Так не положено!

Дело было в субботу.

Ковёр офиса гостеприимно защекотал мокрые Бимовские пятки, провалившиеся сразу же за дубовой дверью в турецкий ворс; и скрыл разогнутые для вентиляции пальцы.

— Тапочек, к сожалению, у нас нет, — извинялась девушка.

— Я ноги об ковёр вытер. Не беспокойтесь, — как мог утешал заботливую девушку Порфирий Сергеевич Бим.

— Наверно, так в сибирской интеллигенции принято, — соображала ошарашенная, типичная пуританка и чистюля, девушка–москвичка, — а клиенты эти… ну такие оригинальные и комичные… угадайгородчане… предлагали выкурить трубку… и с ними поехать. Ещё немного и я бы согласилась… Правда же, Евсеич, они ведь любопытные… и смешные?

— Ага, как «тупой и ещё тупее».

— А Вы разве по Москве в студенчестве босиком не бегали? Какой Вы скучный!

— Я в эти годы по Гулагам развлекался.

— Ивините, Евсеич, я не знала. Прости ради бога. Пожалуйста. Пожалуйста!

Чмок в щёку. Евсеичу такое обращение в новинку.

— Да ладно, дело обыкновенное.

Евсеич оттаял.

***

— Бим, ёп твою мать, мог бы подождать за дверью со своими мокроступами, — завозмущался Кирьян на выходе, — что они могли о нас подумать? Да и подумали наверняка.

— Оплочено за всё сполна, — расторопно отвечал Бим, — и за ковёр тоже. Они, бляди, кланяться нам ещё должны… а, если совсем по–приличному вести, то обязаны были ещё по коньячку налить и в кожаный диванчик усадить.

— С кофейком и пирожными? С лимончиками? В кожаный?

— А хотя бы и так! Не диспансер.

— Ну, ты даёшь!

— Ха–ха–ха.

— Диспансер. Бывал что ли там?

— Смотря в каком.

— В том самом бывал.

— Это тайна золотого ключика.

— Ха–ха–ха.

***

Идею с тайным подсыпанием в трубку хитрой травы подкинул Малёха Ксаныч в пригородном мотеле «Развесёлые подружки», что сразу за Казанью. Он убедил отца, во–первых, что не резон было просто так — без последнего кайфа — уничтожать его личную (проплаченную, правда, отцом) дурь. А второе это то, что край как нужно было нейтрализовать Порфирия Сергеевича на время перехода границы. То бишь, отодвинуть его от пива и уменьшить экстремизм, то есть от греха подальше, можно было только таким единственным способом.

Ксан Иваныч, подобающим манером улыбаясь и прищуривая хитролукавые глазки, сначала засомневался, потом поддался. Потом сам и весьма преактивно принялся подбивать в необходимости этого шага Кирьяна Егоровича.

Кирьян Егорович уговорился не сразу.

Но уже через десять минут — поддавшись уговорам — малоопытный, но уже знающий азы, запершись в туалете, он довольно качественно провёл операцию: смешивал траву с табаком и набивал смесь в трубку. Излишки, так жалостливо оберегаемые Малёхой, и не мыслимые в условиях перехода границы, были унесены в Буг очищающей грехи водой унитаза.

Трубка была предназначена для щадящего курения на троих. Порфирий, не зная подлых натур товарищей, от жадности и необычайно приятного и необычного вкуса высмолил четыре пятых от целого.

— Классный табачок. Хорошо забирает — с первого курка. Никогда не пробовал такого. А где, говоришь, табачок–то покупал? А вы чувствуете сорт, мужики? Вот это настоящий табак, не то что «Капитан Блэк». Блэк это дерьмо, дас–с.

Бим покурил ещё и стал шататься в стуле. Начал валиться вбок. Удержался только благодаря балансированию руками — это было сигналом — и вовремя подстраховавшими друзьями.

— Дай нам–то курнуть, — взмолились душегубы, понявшие пагубную суть происходящего на их глазах.

— Щас, щас. Ну, хорошо, дерните по разку. И хватит, хорош, хорош. Я что–то соскучился по трубке. Хорошая у тебя трубчонка, Кирюха. Мне–то похуже выдал. Дырочка в ней во какая махонькая. Как целочка у… — и Бим показал щепоткой, какая махонькая дырочка бывает у шестиклассниц.

— Это по дружбе хуже, а если на время, то и так сойдет.

— Ха–ха–ха.

Шерлок Холмс выкуривал одну трубку за шестнадцать минут тридцать шесть секунд. Бим ускоренным манером справился за восемь минут четырнадцать секунд, не оставив товарищам на братскую взаимопомощь ни единого шанса.

Кирьян Егорович с Ксан Иванычем на вопросы Бима беспомощно переглядывались. Переборщили, однако. Провалили операцию.

— Табак, как табак. Донской вроде. Сигареты все равно лучшей и дешевше.

Корявить язык — это такой прикол у взрослых детишек.

— Мы путешествуем, потому должны себя развлекать по полной программе! Вот как сейчас. Нахрен я в Европу еду? Чтобы Памиру там покурить? — бушевал и радовался Бим, не выпуская изо рта восхитительной трубы.

— БлЪ, как бы наш Бим умом совсем не тронулся! Его и так недостаточно, — тихонько высказался Ксан Иваныч, запершись в туалете вместе с Кирьяном под предлогом острой надобности.

— Как бы не помер. Теперь только этого надо бояться, — поправил товарищ, для правдоподобия нуждоотправления расстёгивая ширинку.

— Здоровье–то у него не наше. Теперь спать не придётся. А как тут в скорую помощь, если что, звонить?

— Какая в лесу может быть скорая помощь! — сердится Ксан Иваныч, — всё, погубили товарища.

Ксан Иваныч, переживая и сомневаясь за правильность выбранного способа убийства в плане безболезненности, почти сразу же по завершении туалета ушёл ночевать в номер к сыночке.

— Как там Порфирий Сергеевич? Жив? — пожелал сынок спокойной ночи папе. И протёр слипающиеся глазки кулаком.

— Жив пока!

Папа дёрнул бровями, глянул в честнейшие смотрелки изощрённого убийцы и нервно отшвырнул пару лишних стеклянных глаз. Целко попал в спинку кровати, о чем с утра пожалел.

При утренних сборах Ксан Иваныч наступил на осколки и порезал стопу. Очки–дубликат, конечно же, нашлись не сразу. Для этого пришлось переворошить все вещи. Стрелки часов рыдали, глядя на местоположение себя в циферблат.

***

В то же самое время Кирьян Егорович, пристроившись в щели между кроватью и шкафчиком, вытаскивал и перебирал шмотки.

Бим, покачиваясь китайским болванчиком, бродил по комнате, держа в дырке между нижних зубов закончившую дымить трубку. Остановился в ногах кровати. Оттуда посмотрел в сторону окна.

Зашевелились портьеры.

Из–за портьеры стало выдвигаться большое НЕЧТО.

Бим вгляделся внимательно. Не разобрался. Дёрнулся к кровати, опрокинув стул, смахнул с подушки очки, поднял и бросил их на нос.

Нечто проявлялось так прытко, будто отпечаток в кювете опытного и битого неоднократно за медлительность фотографа.

Проявившись, Нечто содрогнулось и рявкнуло громче телевизора.

Бим втянул голову в шею.

Нечто совершенно отчётливо и независимо от Бимовского желания принимало вид неразговорчивого, но до чрезвычайности живо шевелящегося и орущего благим матом железнодорожного состава.

— Дёргай, Кирюха! — закричал Порфирий Сергеевич и с ловкостью кузнечика запрыгнул на кровать, — щас задавит!

— Что задавит? Кого?

Кирьян Егорович стоит на коленях с руками, погрузившимися по локти в баул.

— Нет, стой, — вопит Бим, — он поворачивает. Во, остановился. Поезд! БлЪ! Паровоз! На парах едет! Рельсы! У нас тут рельсы… Вокзал, дверь! Милиция, блЪ, кругом!

— Где, не вижу? — Кирьян Егорович поозирался. — Успокойся, нету никакого поезда. Ты что! Где вокзал? Какой ещё вокзал! Белены съел,… — и прикусил язык. Правда чуть не выплыла наружу.

— Вот! — Бим совершенно конкретно показывает в среднюю точку пространства и в окно, откуда выехал раздваивающийся поезд.

— За окном? Ты сдурел что ли? Мы в лесу под Казанью. А рядом трасса. — Кирьян Егорович честен и пунктуален, как всегда.

— Да вот же, вот. На стене. И рядом. Пощупай. Вагоны! Зелёные! А в нем девки, не видишь что ли? Вот, в тамбуре. Девки–и–и! А вы куда едете? — Бим сунул руки в сторону девок.

Голые напрочь девки столпились в настежь открытых тамбурах. Грустные и белые девкины лица со сплющенными носами прилипли к окошкам. Молчат и голые, и сплющенные. И не желают с Бимом разговаривать.

— Не вижу никакого поезда, — строго произнёс Кирьян Егорович; но, на всякий случай, потрогал обои и отдёрнул портьеру.

Попробовал представить себе паровоз. Нет, не получается. Совсем забыл, как выгляди паровоз. Чёрный кошмар его с красно–масляными колёсами в три Кирьяшиных роста, его наводящий оцепенение рык и череподробилки коленчатых валов предусмотрительный, оберегающий нервы склероз предусмотрительно затолкал на самое дно детских воспоминаний, всплывающих только с великого алкогольного пенделя. А ещё — страшно подумать — К.Е. забыл, как выглядят голые девки (взрослые женщины не в счёт — это другое). Помнит только, что наибольшая их концентрация приходилась на маленький городок Угадайку. Кто был последней? А, — вспомнил, — Маленькая Щёлочка. Давненько, давненько не тёр он Маленькую. Лишний раз подтвердилась проверенная истина, что пиво лишает бодрствующего человека фантазии, а из пользы бодрствующему — и то сомнительной — только лишь развязывает язык. Но от девок, — если бы это только оказалось правдой, — он бы, ей–ей, не отказался.

— Ну и дурак, — сказал Порфирий, — не там щупаешь.

— Может, вызовем местных? Мотель–то, помнишь, как наш называется? С большим намёком наш мотель! — выдвинул здравую мысль Кирьян Егорович и подмигнул.

Бим, с чего–то обидевшись, не ответил ни слова. Поглощённый внутренними видениями он объявил себя в усмерть уставшим, снял трусы и улёгся в одной майке на совмещённое спальное место. Развалился по диагонали. Для размещения тела Кирьяна Егоровича, тут же сочинив и доказав сказочное умение Кирьяна Егоровича уменьшаться и складываться при необходимости, он оставил небольшой по площади, но зато вместительный по периметру острый треугольник с катетом на самом краю.

С минуту он переводил взгляд с потолка на стены и наоборот, сообразуя вымысел с реалиями, с трудом и кряхтеньем подтянулся к изголовью, ещё раз ткнул пальцем в стену и тут же отдёрнул его, будто сильно обжёгся.

— Не судьба поросёнкам жить! — сказал он агонизирующим тоном и глянул в сторону копошащегося Кирьяна.

Кирьян Егорович не отреагировал.

Потом свернулся калачом, натянув на колени майку и выказав миру пожилые по сути, но вполне молодцеватые и розовые яички. Что Бим подразумевал под покорёженной поросёнкиной судьбой, Кирьян Егорович не понял.

Бимовские яички даже своей редкой художественностью Кирьяна Егоровича ничуть не взволновали. И он не стал тратить на них место в фотоаппарате. Он был обеспокоен собственной безопасностью в связи с излишне наромантизированным мозготворчеством товарища.

Гостиничный номер наполнился постепенно усиливающимся бимовским храпом, приближённо напоминающим паровозные попытки выдоха в начале движения. Словно железные колена паровоза вскрикнули спрятанные по–партизански кроватные ноги. Проститутки Бима отплюснулись вглубь стены, а, может, попросту и естественным макаром вошли в его сон и бесплатно прижались к оголённой плоти. От странного чмоканья и мерзких пузырей, истекаемых из уголков бимовского рта, в затемнённой комнате с ночником–грибом на тумбе стало необычно тошно и одиноко.

Кирьян Егорович выключил, потом включил для новостей и снова выключил телевизор, перебрав все шестьдесят четыре программы. Отбросил пульт. Вытащив на вид утреннюю сменку, улёгся в периметр предусмотренного треугольника, предварительно закутав себя в одеяло. Подумав ещё, встал. И дополнительно воздвиг между собой и Бимом барьер из кресельных подушек.

По опыту предыдущих ночёвок в одной постели с Бимом, вечно ворочающимся и ярко красным по ориентации, добавочные гарантии на этот раз были нужны как никогда.

Еле живой калач и костлявый кокон с человеческим нутром, соприкоснувшись спинами через подушную прокладку, застыли на ночь в статуарной неподвижности.

— Если и в Париже Бим будет спать без трусов, то, Саня, ты сам с ним спи. Я предпочту спать на полу. Или стоять всю ночь на французском балконе, — сказал он утром невыспавшимся тоном.

— На французском балконе не сможешь. Вспомни сам, что такое французский балкон.

— Я смогу. Лишь бы только не с Порфирием.

— Приедем, покажешь.

***

Дорогу от мотеля до Бреста Бим преимущественно молчал и даже не требовал пива. Промежуточные московские похождения его тоже особо не развеселили. Все шло по маршрутному графику, прописанному Ксан Иванычем, но с многочасовым отставанием по времени.

Своё необычно вялое и по–депрессивному непивное настроение Бим объяснить толком не мог. Раз десять он интересовался сортом Кирьяновского табака. Потом пару раз полюбопытничал: — А не подсыпал ли Кирьян в трубку чего–нибудь лишнего?

Конечно же, Кирьян Егорович ничего не подсыпал. Прочие двое заговорщиков с рыльцами в таком же пушку, а то и больше на правах заказчиков, с целью собственной безопасности, разумеется, тоже не подсыпали. Тайна до поры оставалась тайной.

На границе Бим вёл себя настолько послушно и вежливо, что белоруссы и поляки не расчуяли в Биме не только следов наркотической провокации, но даже последствий Брестских напитков.

Надо отметить, что битком набитый автомобиль Рено взору лукашенковских таможенников понравился больше остальных.

Машину подняли в значимости, выдернув из общего потока.

Велели вырулить на спецстоянку, устроенную в укромном уголке задворок.

Четверо чинов, не считая пятой подошедшей женщины с поводком, но без положенной собачки, — чему поначалу угрюмый Малёха несказанно обрадовался, — начали длительный досмотр, более похожий на милицейский шмон в засвеченном наркопритоне.

Фэйсконтроль остановленных лиц не дал таможне ничего, кроме убеждённости в наличии нераскрытых до поры преступных замыслов.

Испытанному в пьянствах и потому наиболее адекватному Кирьяну Егоровичу чохом за всеми действиями было не усмотреть. Поэтому он преимущественно сосредоточился за передвижениями денежных масс товарищей и, особенно, возвратом себе личных накоплений. Деньги с какой–то тайной целью считали и по нескольку раз пересчитывали столпившиеся в круг, похожие одинаково как на чиновников, так и на преступников, а также на весёлый цыганский табор, лукашенковские таможенники и пограничники.

Содержимое набитого ерундой багажника их интриговало больше всего, но, к плохо скрываемому сожалению, ничего этакого особенного найдено не было. Даже шины, бамперы и днище оказались в порядке.

Лёгкое недоумение вызвало сосновое полено.

— Это что?

— Полено.

— Куда везём?

— Никуда. Это все для растопки. Мы туристы.

— Май на дворе.

— В России в мае холодно.

— А почему не использовали?

— Слишком холодно ночевать в палатках.

— И палатки есть?

— А как же.

— Где?

— Вот.

Посмотрели, пощупали.

— Можем развернуть, — подсказал Ксан Иваныч единственно достоверную идею.

— Ладно, не надо. Верим. Значит, пользоваться, говорите, будете на обратном пути?

— Вроде того.

— Что в этом стальном ящике?

— В алюминиевом. Самое ценное — еда и питье.

— Откройте.

Открыли. Покопались.

— Деньги, маршрутная карта есть?

— Деньги есть. У Вас в руках. Маршрута нет. Мы свободно путешествуем.

— Куда?

— По Европе.

— Страны?

— Как придётся.

— Любопытно. Вас где–то ждут?

— Нас везде подождут.

— Денег хватит?

— Хватает пока.

— С нами не шутят.

— Вы же деньги считали.

— Считали. А ещё есть?

Молчание.

— Нам хватит этого.

— Как будете полено колоть? Топор есть?

— Есть.

— Не положено.

— Забирайте.

Вытащили. Забрали. Переглянулись: как же это мы топор не заметили.

— Денег сколько?

— Три тыщи.

— Чего?

— Евро.

— На всех?

— На каждого, естественно.

— Вау! — удивились стражи порядка. — А по прикиду этих (намёк на видосы Порфирия и Кирьяна) и не подумаешь.

— Общак ещё есть. (Подсказывает на соседнее ушко Бим. Он решил напомнить Кирьяну Егоровичу, что он абсолютно трезв, адекватен и помнит только хорошее).

— Ч–ш–ш, — шипит Кирьян. (Общак у него спрятан от сглазу и надлежсохранности в поясной сумке).

Ушастые просекли.

— Покажите вот эту сумку.

— Зачем?

— Вопросы задаём мы.

— Понятно.

Кирьян Егорович отцепил бардачок от себя. Показал. Отобрали и присовокупили к остальному.

— Хотели скрыть?

— Зачем! Просто это рубли на обратную дорогу.

Пересчитали и это.

— Какой у рубля курс?

— Как у всех.

Держат в руках. Перемножают на свой заячий курс. Размер взятки, что ли подсчитывают? Кирьян Егорович присматривает за мелькающими пограничными руками, чтобы не спёрли. — Не попутайте с другими деньгами, — сказал он, когда очко дрогнуло, — я — бухгалтер.

— Валюту декларировали?

— Зачем?

— Вопросы тут задаём мы. А вы только отвечайте.

— Нет. Сумма не та, чтобы декларировать.

— Грамотные что ли?

— Читали условия. Верните нам деньги. Попутаете.

— Вы своих денег не знаете?

— Знаем. Отдайте.

— После отдадим, если…

— После чего если?

— Проверим до конца машину.

— Проверяйте.

— Не грубите.

Молчание. Проверили до конца. Обшарили. Стукнули ещё по шинам. Заглянули ещё под днище. Залезли на крышу и пошукали в чемодане. Слава богу, не заставили скручивать винты. Это хлопотно и не интересно. Распахнули и простучали дверцы ещё раз. Ничего подозрительного. Наркотой даже не пахнет.

— А сами будто замороженные, — думает главный наркоспец. Он припёрся без натасканной Жучки и ему теперь тяжело.

Где же собака? Померла или сидит на своём, блядь, собачьем толчке с поносом от передозировки? — переживает и радуется одновременно главный преступник Малёха. Рыльце у него в пушку.

— Наркотики, запрещённые предметы, золото, драгоценности, спиртное вывозите?

— Вывозим.

Вот те и на! Пограничники переглянулись. Наивные клиенты. Сболтнули. Клюнули. Ща разбогатеем нахаляву:

— Что из перечисленного?

— Белорусское пиво, бутылку вашего хереса…

— Просто хереса! — рявкнула оскорблённая фуражка.

— Нашу водку… просто водку (осталось совсем чуть–чуть), колбасы в ассортименте, мясо копчёное и…

— Хорошо, хватит перечислять. Говорите по сути. Сколько?

— Чего сколько?

— Сколько выпили и съели? И что вывозите?

— Все, что не съели вчера.

— Хорошо. Что в бутылке?

— Я честно сказал: беларусьводка.

Понюхали. Поправили: «Просто водка. Выливайте».

— Зачем?

— Бутылка открытая. Не положено.

Вылили в газон.

— Сюда нельзя.

— Поздно сказали. А стекло куда?

— Стекло туда, куда вы вылили. Так поступать некультурно даже. А вы находитесь на границе не своего государства. А вы у себя дома куда выливаете?

Кирьян хмыкнул. Ксан Иваныч посмурнел. Малёха сжался в комок страха.

— Я говорю: куда пустую бутылку деть?

— А! Понятней выражайтесь. Бутылку вон в тот контейнер.

Отнесли. Выбросили.

— Сигареты?

— Есть.

— Сколько?

— Каждому по блоку.

На самом деле в два раза больше. И по три–четыре пачки по карманам.

— Запрещено. Читали правила?

— Читали. Все как положено в международных правилах согласно подписанному договору.

— Со вчерашнего дня в Шенгене новые нормы.

— Как это? На что?

— На сигареты, на табак и спиртное.

— Забирайте лишнее, — пригорюнившись. — Хотя бы надо предупреждать… за месяц.

Простили мальчиков. Лишнего не забрали. — Тут можно курить? — осмелел Бим.

Курнула вся толпа. Пограничники тоже. Временно постояли в кружку. Не будучи друзьями, изучали устройство асфальта.

— Ремонт нужен, — сказал Бим.

— У себя ремонтируйте.

— Мы архитекторы.

— Нам без разницы.

Накурились.

Следующий этап: «Дыхните».

— Куда?

— Сюда. Теперь Вы, Вы и Вы.

— Пили?

— Естественно. Мы же не в самолёте. Пили понемножку. Кроме водителя.

Ксан Иваныч с вечера выпил изрядно, но всю ночь в карауле рта дежурила жвачка. И зажевал Саша чем–то эффективным с утра. Дополнительно прыснул одеколону в лацканы.

Пограничникам вспомнилось бревно.

— Время, что ли, тянут? — подумалось Кирьяну Егоровичу, — зачем, интересно? На измор хотят взять? Не выйдет. У нас билетов нету.

Начинается: «Так, и зачем вам теперь бревно без топора?»

— Забирайте бревно, — резво сказал Саша. Ему даже так лучше.

Бим: «Это моё бревно. Частная собственность. Не отдам».

— Так, ещё раз подробнее: «Зачем вам бревно?»

— Везу в Париж.

— Зачем в Париже бревно?

— Я ещё валенки хотел взять.

— Сувенирные? На продажу, для подарка? А где валенки? Можно полюбопытствовать?

— Дома в спешке забыл.

ИЗДЕВАЮТСЯ! — подумали враз пограничники.

— Уточните ещё: «Зачем бревно в Париже?»

— У Эйфеля на нём посидеть в валенках.

— Шутите?

— Истинная правда. Сфотаться хотел.

— Вы шутник!

— Я русский архитектор.

— Видим, что русский шутник. Что в бревне, шутник?

— В бревне древесина и сердцевина. Распилите, если хотите.

— Назад захотели?

— Нет, я вперёд хочу. В Париж еду.

— Езжайте без бревна.

— Без бревна не могу. У меня цель, — и поправился, — две цели.

СДАЛИСЬ: «Отдайте им бревно».

Бим аккуратно вставил бревно в багажник. — Вещи можно назад складировать?

— Да.

— Спасибо. Вы нас выручили.

— Отдайте им топор в виде исключения.

— Спасибо.

Действительно, кому нужно бревно без топора.

— Мы вас на обратном пути проверим.

— Очень приятно! Мы с вами тоже готовы встретиться.

(Обратный путь в Россию планировался через Хельсинки. Билеты на паром оплачены заранее. Идите в жопу.)

— Билеты на обратную дорогу?

— Мы на машине.

— В отелях бронь есть?

— По месту решим. Мы свободные путешественники.

— Мотели, кемпинги, хостелы?

— Разумеется.

— Дорожная карта Европы?

— Бумажная и в Гугле.

— Компьютер везёте?

— Ноутбук.

— Декларировали?

— Зачем?

— Хорошо. Справка о…

— Есть.

— Гринкарта?

— Есть.

— Джипиэс?

— В машине.

— Возвращаемся через…?

— …Белоруссию.

Это слаженным хором. О Финляндии договорились молчать как пярнусские рыбаки в российских водах.

— Приятного пути.

— Честь имеем.

Ксан Иваныч зелёный от макушки.

***

В пятой, предпоследней редакции повествовании, Трёхголового чуда, кажется, больше и не появилось, расстроив всех сексуально настроенных читательниц.

В шестой редакции чудо в уменьшенном количестве появилось снова. Оно тайно и независимо познакомилось с Порфирием Сергеевичем и извинилось перед Малёхой за долгое отсутствие, обещав приносить обоим редко да метко неоценимые услуги.

— Только из багажника не вышвыривайте. У меня… у нас… тонкие субстанции.

Ввиду собственной непьючести и сладости языка, втихаря, а иногда и явно, ничуть не претендуя на групповуху, чудо в зелёном пальто оттрахало каждую попутчицу и всяко мало–мальски симпатичную и случайную знакомую наших горегероев–ссыкунов и неудачливых путешественников по всем Европам, выспрашивающих на каждом рынке вместо адресов дешёвых блядских мест про какие–то никому ненужные и подозрительные для каждого нормального гражданина ржавые гвозди.

Разве что в Парижике, — но это уже не в тексте, а в жизни, в середине мая 20ХХ года, — как сообщила известная французская газета «Nuove Senowaal Comedie», — у прианкеренной к каменному берегу баржи под романтическим названием «01–46–34–53–ХХ» что напротив острова Сите, вроде бы плеснул кто–то хвостом в воде, вынырнул ненадолго и, зависнув на компенсаторных канатах, высказал что–то матерное и ревнивое в адрес двух пьяных в полсиськи, обросших сизыми бородами русских автобродяжек, а теперь клиентов надводной палубы плавучего кабака.

Матерные высказывания были вразнобой — типа подстрочного перевода — произнесены на трёх языках, один из которых, если изъять маты, был бы чистым литературным русским, если бы не мешал лёгкий малорусский оттенок.

Другой был почитай девственным, но слегка американизированным английским сленгом, в котором самым употребительным было междометие «Е!».

Третий язык был кучеряв и бестолков, и слишком длинен, чтобы из речи можно было извлечь какой–либо смысл.

На то, что это был именно тот самый, описанный ранее, двух– или трёхголовый, двуязычный и при этом однохвостый гражданин, преследующий русских путешественников от самой границы Западной Сибири, начинающийся сразу за знаменитыми Тугайскими топями, а не какой–то другой — офранцузившийся нильский крокодил, — автор романа–солянки толком не отреагировал и никому из присутствовавших очевидцев ничего не растолковал.

У Бима глаза и уши заполнены алкоголем. Он отнёс дивные видения на счёт пивных галлюцинаций.

Наличествующая в тот момент на барже милая, если не признать честно — обалденная, настоящая красотка — официантка Жаннетт с причёской каре и со смешной фамилией, доставшейся ей от первого мужа–студента, — он иранец (потому тут могут приключиться огрехи перевода), — мадемуазель Неибисзади, насильно познакомилась с приставучим, если не сказать хлеще — с липким и сладким как старинная лента для мух из города Ёкска, Порфирием Сергеевичем Бимом–Нетотовым. Не обошла стороной и скромного внешне, но похотливого и магнетического внутренне, г–на архитектора 1/2Туземского Кирьяна Егоровича.

Жаннет по фамилии Неибисзади по причине культурного кризиса не так давно была уволена из театра–кабаре «Роби–Боби» и, не имея оттого достаточных средств на достойное существование, соответственно не имела под рукой необходимого качественного фотооборудования, чтобы запечатлеть данный кратковременный, но весьма живой феномен.

Девушка, шокированная увиденным, на следующий же день обратилась с соответствующим запросом в Парижский филиал Ордена Спасения Национальной Французской Лягушки. Там, на полном основании по их мнению, и обидно для самой соискательницы, мадемуазель подняли на смех.

— Ослы! — максимально вежливо журила отвечающего за связи с общественностью клерка бывшая актриса, трахающаяся редко, да метко. Да ещё не со всяким. Да ещё, чтобы с ласковыми выражениями и творческой выдумкой.

— Это даже не НЛО: обычная мутация пресмыкающегося. Двухголовых ящериц, что ли, не видели, правда, Бантик? — продолжила тему Жаннет, придя на баржу на следующий день ровно в положенное время.

Наспех чмокнув молодого человека, она принялась сервировать столы. На берегу формировалась и роптал кучка ранних клиентов, не успевших позавтракать в гостинице.

На баржу не пускали. Бантик показывал клиентам часики и расположение стрелок в них, потом тыкал на собор, расположившийся левее того участка горизонта, откуда обычно вздымалось нежаркое утреннее солнце. И старательно улыбался.

***

Банти всегда старался быть рядом с подружкой, хотя, чаще всего, просто ассистировал Жаннетт в её вечно парадоксальных похождениях и приключениях, возникающих чаще всего на пустом месте.

— Таковы, наверняка, все актриски мира, — думал он. — Но моя–то, или не совсем моя Жаннетт — особенная птичка. Все её беды идут от красоты, от тщательно завуалированной беспорочности и, прости меня ваш христианский господи, от не вполне благозвучной в русском переводе фамилии.

Черный Банти, а уменьшительно — Бантик, — второй официант в смене и одновременно бармен, надёжный, как четырежды напромиленный штурман несущегося по ночным кочкам авто, всегда соглашается с Жаннетт.

Добродушная и необдуманная толком гармония проистекает из выработанного годами принципа. Симпатичный и порядочный Бантик слаживается с Жаннетт только потому, что давно уже подбивает выравнивающие клинья под шаткий домик их эпизодических сношений.

Бантик на три года младше красавицы Жаннетт — настоящей эталонной француженки со славянскими корнями зубов, знающей пару сотен стандартных русских слов и таких же общих, ненапудренных особенной гениальностью предложений.

Она танцевала в «Вишнёвом саду», интегрированным в когда–то родной и близкий «Роби–Боби». Танцевала удачно. Всё дело тут в генеалогическом древе, напустившем немало семенной пыли на несколько поколений дедушек и бабушек, состоящих в запутанных родственных и пересекающихся взаимоотношениях на манер скомканной паутины. Среди предков по женской линии водились балерины.

Про эскадроны русских — то ли красавцев–гусар, то ли одних только казаков, проследовавшим ровно до Парижа вдогонку за побитым Наполеоном, даже не будем тут припоминать. Россия с Францией связаны гораздо глубже и приятнее во всех отношениях, особенно если сравнить вышеупомянутых гордых, честных, невороватых, любвеобильных русских казаков и бескровную, но и бесславную также сдачу Парижа германским танковым войскам во Второй Мировой и всё последующее за ним французо–немецкое блЪдство.

Вскользь можно упомянуть, — больше для смеха, нежели для справедливости, что солдаты Наполеона ввезли с собой в Россию массу фальшивых бумажных денег. Ввезённый дефолт их не спас. Не спас от бесславного, торопкого бегства даже специально откляченный в арьергард маршал Ней.

Казаки же и гусары, на радость французских противников империи, фальшивых денег не изготовляли, довольствуясь своим солдатским заработком и обходительным отношением француженок.

Казаки перед боем не брились, а гусары завивали усы, сидя на лошадях.

***

Банти–Бантик говорящих крокодилов никогда не видел, хотя с удовольствием попробовал бы пообщаться, если бы реально довелось.

В момент выныривания фантастического полуживотного он спускался в трюм по естественной надобности, присовокупив к необходимостям некоторые приятности. А именно: — интимные операции с частью тела, которые так свойственны молодому и темнокожему, вечно неудовлетворённому поколению. По возвращению на палубу крупные круги на воде уже ушли по течению, растворившись и даже не достигнув подпорной стенки потемневшего от скуки времён Нотр–Дама, высившегося надменной громадой на противоположной стороне речушки Сены.

Жанетт находилась в тот момент на носу баржи. Даже перевесившись через перила, она видела единственно только хвост неизвестного животного. Зато чётко слышала несущиеся с канатов странные завывания, похожие на человеческие голоса. Узрела миг ныряния. Баржа от того нырка заметно колыхнулась. По силе болтанки можно уже судачить о величине животного.

Несмотря на запальчивые увещевания Жаннетт, слабые волнушки, тающие в удалении, пусть даже их эпицентр находился у баржи, не являлось для Банти никаким доказательством существования живого феномена, так горячо описываемого его девочкой. Бантик едва сдерживался.

— Если Жаннетт не будет по–настоящему моей, она окончательно рехнётся, — подумал тогда Банти. — Хотя, может быть, опять куражится девушка.

Смешные они — все эти бывшие актрисы.

Последний случай появления на Сене крупных, лупоглазых двухголовых пресмыкающихся «нелягушек», по сообщению Ордена Спасения, был зарегистрирован местным фотокорреспондентом во время оккупации Парижа немецкими войсками. Дело давнее. В тысяча девятьсот сороковом году некие подвыпившие, высшие штабные чины из Сен–Жермена во главе с действующим фельдмаршалом танковой армии, может и фронта, фон Рунштедтом после небольшого Schwelgerein решили прогуляться инкогнито по набережной под ручку с двумя француженками сиамского происхождения — бывшими сотрудницами Главной Вольеры Люксембургского зоосада. Из подъюбок выглядывал общий на двоих изящный крокодильий хвостик. Факт был подкреплён фотографиями, мелькнувшими было в цензурном отделе объединенной француско–немецкой печати. Номер в свет не вышел. Фотографа поймали, попросили сознаться в фальсификации и отправили на отдых в бесплатный санаторий под Освенцимом.

***

Наши русские путешественники по Европам, озабоченные внутрикутёжными проблемами, никакого криминала в случае со славяноголовым пресмыкающимся не обнаружили. Особенно не возмущались, не ругались, не бунтовали. И даже не сделали попытки подать на руководство баржи заявление, чем вызвали немалые подозрения у прочих посетителей, знающих повадки новых русских не понаслышке.

Немногочисленные гости замершего у причала нелепого судна, до того мирно уминавшие под пиво продукты вчерашнего ланча, ничего этакого не видели, но зато что–то смутно слышали. Это был не обычный всплеск. С таким звуком пустые бутылки не входят в воду. Они слегка удивлены и выдвинули–было некоторые претензии: сначала к своим весёлым подводникам, эпизодически и в соответствии с распоряжением парижской мэрии очищающим дно Сены. Потом к русским клиентам, поскольку именно на них было обращено возмущение.

— Видно, русские бросили в воду бокал или бутылку, и случайно попали по шлёму водолаза.

На что получили исчерпывающие объяснения русских. На пальцах, конечно же.

— На подводников нам наплевать, — пытались пояснить русские. — Матюгнулся какой–то местный крокодил–выродок, а нам–то что? Мы его прощаем. Матюгнулся по–русски? А вам то что? Раз по–нашему вы все равно ничего не понимаете, значит, ничей слух не оскорблён. Докажите, что он наш, докажите, что русский. Ваша река — ваши проблемы. В вашей реке — ваши крокодилы, в нашей реке — наши. Наша Вонь в пяти тыщах вёрст отсюда, ваша Сена — вот она под нами. Пусть ваши подводники одеваются в яркокрасное, а не в чумазое и, тем более, не в зелёное. Ибо зелёного в ваших сточных водах не видать. Отвалите, словом. И пейте своё пивишко.

— Гарсон! Нам ещё по литрошке! — бодро вскрикнул Порфирий после небольших и приятных воспитанному слуху перепирательств.

— А ловенброй у вас имеется? Как же так? А что у вас вкусненького и лучшего из своего, из местного? — заинтересовался Кирьян Егорович.

— Типа винца попроси для разнобоя. Надоело уже их пиво, — расширял требования Бим.

— Я только «за». Во, Порфирий, — вспомнил что–то своё затаённое Кирьян Егорович (а как же — он же начинающий писатель): «Давай попробуем то, что папа Хэм тут пил!»

— А что папа Хэм тут пил?

— А чёрт его знает. Пиво, поди, хлестал, а скорей всего аперитивы. Давай у этого ослёнка спросим.

Ослёнок не знал, что пил Хэм. И вообще, похоже, не был знаком с папой Хэмом.

— Возьмите ламбик, — посоветовал ослёнок, — это вкусно. Есть марки гез, фаро, крик, фрамбуаз. А меня зовут Банти, если что.

— Где это в меню?

Банти ткнул в стол пальцем и провёл по списку вертикальную линию. Кирьян нацепил очки и вперил взгляд в колонку цифр: «Не вижу Банти. Что это такое Банти? Вино? Пиво?»

— Я есть Банти. — Мулатик понял недоразумение и рассмеялся, как смеются герои Хэма.

— Бим, это слишком дорого, — повернулся к другу Кирьян Егорович, — в пять раз дороже краснухи и пива. Выдержка в годах. Нахрен нам такие технологии. Пусть в Бельгиях с выдержкой пьют.

— Нихт, сэр. Найн, зэр ист дорого. Нахер! — Перевёл на франко–немецкий Порфирий. — Кирюха, как по–ихнему «дорого»? А «нахер» — это слово они знают? Я что им сказал?

— Откуда ж мне знать — я французский не учил. Что сказал, то и вымолвил.

— Сэр, это дорого, нам и вам — облом. Что ist ещё?

Облом Бим изобразил в виде фака, состроенного из безымяного, как положено, пальца, присовокупив кривую мину лица.

Бантик на такую форму облома обиделся. Он повернул голову в сторону, не желая продолжать болтовню в таком жанре. Он на службе, а не в поэтическом сортире.

Мимо, толкая скачущую по палубным доскам тележку с пустыми кружками и блюдцами, дефилировала его L’Amure reguliare Жаннет Неибисзади.

Девушка в тот день принарядилась в обтягивающую маечку, одела чёрную юбку с отвисшим кожаным пояском, на котором болталась служебная сумка с евровой мелочью и чековыми делами, с хвостом. Напоминало средневековые билеты на конный трамвай.

Тележка остановилась. Жаннет, не отпуская наисвежайшей улыбки, втянулась в смысл беседы: «О, да–да, ес, я поняла. Эрнест пил по полкружки светлого. А если хватало, то дополнительно брал по полкружки une demi–blonde. Он сидел обычно вон там». — Жаннет махнула в дальнюю, заострённую бетоном, сторону острова.

— Мы там сегодня были, но…, — затеял–было долгий разговор Кирьян Егорович.

— Стоять! — крикнул неожиданно и невпопад Бим–Нетотов. Команда прозвучала по–армейски грозно и чётко.

Публика вздрогнула, начиная от кормы. Баржа покачнулась. Старшему поколению в лице самого дальнего старичка и старушки из Бельгии вспомнились покрики неприятных касками фашистских захватчиков.

— Я Вам не верю. — Это Бим объяснил официантке на пальцах.

Жаннет застыла в изумлении.

— Я старый русский мэн. Я пью по кружке… нах по кружке… Бим обиделся и вскочил в запале из–за стола. Так удобней изображать объяснительные фигуры.

— Я, я, — тут он показал на себя, точнее, на свою майку со значками телекомпаний, — …я — Сибирь, я — мэн, я пью по восемь кружек в день.

Он загнул пять пальцев на левой руке, потом поставил ногу в дырявых сандалиях на стул и отсчитал дополнительно три корявых пальца на ноге.

???

— Порфирий, ты ноги с утра мыл? — спросил, застыдившись своего друга, Кирьян Егорович.

— Я метро топтал полдня. А ноги, конечно, мыл. Вместе мыли. Сам–то мыл ноги?

— Мыл, — серьёзно и без подвоха ответил Кирьян Егорович.

— А писю?

Это уже подстава.

— В первую очередь. Ещё и поссал в душе.

Колкостью на колкость!

Официантка перевела текст коллеге.

Бантик отбежал, чуть не перевернув тележку, и ткнулся головой в стойку. Его трясло, он практически рыдал.

Баржа испускала смех.

Жаннетка, заражённая общим настроением, согнулась в поясе, готовая блевнуть завтраком. В сторону русских повёрнуты головы клиентов баржи. Ободряющие улыбки на лицах: эти русские опять что–то натворили (глупое).

Бим, гордясь произведённому эффекту, продолжил: «У меня на правой руке пальцы не сгибаются».

Продемонстрировал, как у него не сгибаются пальцы (он всегда так делает в первые же минуты новых знакомств, это его фишка). Предложил удостовериться официантке.

Жаннетка, побрезговав, несгибания пальцев проверять не стала.

— Tic doloriux! — крикнула она в сторону Бантика. Звони в амбуланце.

— Щас тебя в больницу заграбастают, — огорчённо сказал Кирьян Егорович. Он правильно понял слова тик и амбуланце.

— Не суетитесь, люди! — успокаивал Бим французское сообщество. — Это давно случилось. Байконур, понимаете? Ракеты. Пфу! Пфу. В небо стреляйт. Космос! Кирюха, переведи как у них ракеты, — ну, у французов, у американов этих… в жопу им палец.

У Кирюхи, как назло, имена всех военных ракет выпали из памяти: «Союз, нет, Аполлон, Гагарин! Во, Поларис!»

— А–а–а. Поларис. Ледовитый океан. Путешественник. Пальцы отморозил. — Все поняли примерно правильно.

Бим глазами сильно походил на спившегося космонавта в отставке. Не на Гагарина, конечно, но, на другого точно.

— Это последствия службы, — продолжал Порфирий, тыча в родные лямбли, — я ветеран русских ракетных войск. Я пью пиво по человеческим законам! Как положено мэну. А Хэм, мировой писатель, пил по полкружки? Да быть не может. Найн, ноу, нет! Буду блядью! — Крест из рук.

— Гаварытэ, наконэц, по–русски, — с сильным акцентом и совершенно неожиданно для Кирьяна Егоровича и Бима молвила Жаннет.

Секундный антракт и новый акт.

— Вау! — вскричал Бим в начале следующего действия, — а мы тут паримся, понимаешь! Ты наша? Ты русская, что ли, баба? Ты — русская миссис?

— Ма–де–му–азель! — по слогам и достаточно зло поправил Кирьян, — а как вас зовут? А мы есть Порфирий энд Кирьян.

Девушка внимательно посмотрела на бородатых русских. Застыдилась чего–то. Может, от излишне долгого общения.

— А я Жаннетт…

— Какое историческое имя! — радостно воскликнул Бим, — Жанну де Арк знаю. А у нас Жанна Фриске есть. Не знаете Фриске?

Нет, не знала и не пила Жаннет никакой фриски. И виски не особенно жаловала.

Странное дело, весь мир должен бы знать Фриске! — думал Кирьян Егорович.

Он стоял как–то раз в основании площадной сцены, на которой колбасилась Жанна, демонстрируя лучшие части спортивной фигуры.

— А у вас красивые русские имена. Я читала Достоевского. Там… да… был один детектифф по имени Пор–фиррий.

Кирьян запамятовал фамилию и отчество детектиффа. Порфирий помнил прекрасно.

— Мадам! У Вас прекрасный русский выговор. За Достоевского Порфирия Петровича от лица Союза Писателей России и лично от Порфирия Сергеевича Бима–Нетотова, а также от Фриски (мы ей передадим) выражаю Вам большое благодарственное спасибочко.

— Говори проще и не выёживайся в изысках, — попросил Кирьян Егорович, — а то тут наши классики изволят купаться.

Он перевесился через перила и глянул в Сену.

(Голова Пушкина стыдливо ныркнула в волну, а любопытный Гоголь только слегка притоп и подмигнул, сволочь такая!)

Кирьян Егорович припух: он надул губы и чрезвычайно уродливо потряс головой. (Видение исчезло, голове от качки неприятно, с пивом пора притормозить).

— Нет, — скромно отвечала Жаннет, проигнорировав и миссис, и мамзель, и мадам, и какую–то неведомую Фриску, — я немноххо учила русский, а ещё во мне тчут–тчут русская кровь.

— Чуть–чуть, — уточнил Кирьян Егорович.

— Спасибо. Чтуть–чтуть. Ой, ваш язык такой сложный! Ему никогда не научишься.

— Будто французский проще, — хмыкнул Порфирий и высунул русский язык. Теперь все убедились, насколько все языки одинаковы.

— Вот так не фига себе встречка. Как я рад, как я рад, — высказался Кирьян Егорович.

— Как мне нужно в Ленинград, — добавил Бим и засуетился: «Прошу пане и панове, (месье и мадамы, — поправляет К.Е.) …и мадамы…, не отказать нам в просьбе… и приглашаю вас… за наш… и за ваш скромный столик… и ваших коллег тоже… Тут есть ещё кто… за штурвалом? — поозирался Бим.

— Нет, мы же на приколе, — смеётся Жаннетка.

— Тогда можно начать поболтать о совместная родина.

— «То–да–сё» обсудим, — добавил Порфирий Сергеевич и встрепенулся. Поправил несуществующую галстук–бабочку. — Всем миром будем обсуждать. Люблю Париж я ранним утром, когда весенний первый гром…

— Нет, нет, — отбивалась Жаннет, — я… мы на работе. Нам некогда. Нельзя. Мы бы с удовольствий…

— Жаль. — Кирьян Егорыч расстроился. — А… мы… а вы…

— Но, если желает… ну, если сильно хотеть, могу с вами фотографировать… ся. Так кажется правильно говоритт. Да? Ес! На память. Буду рада…

Жаннетка в минуты расставания с любовниками могла быть противоестественно доброй.

— Мы хотеть, мы да… — Бим в мгновение ока организовал съёмку. Привлёк негритёнка, расставил соседей. Потом принялся вручать аппарат соседней девочке годков четырёх, сидевшей на маминых коленках. Ребёнку–девочке фотоаппарат не понравился (у неё дома лучше) и она вознамерилась было спустить его в Сену.

— Оп, так нельзя! — Бим успел поймать предмет за верёвочку на лету.

— Какая шустренькая! Надо же! Би–би–би! Какая хорошенькая девочка. Поехали с нами в Амстердам. Травку покурим. Пе–пе–пе. Пых–пых–пых. Трубку хочешь подержать?

Девочка отказалась курить траву в Нидерландах и держать страшно дымящую трубку. Она ткнулась в маму лицом и пустила слезу.

— А Вы когда–нибудь отдыхаете? — спросил Кирьян Егорович Жаннетку. Жаннет ему однозначно понравилась. — А я — русский писатель и теперь пишу романы. И про Париж напишу. И про Вас.., может быть. Ещё я архитектор. И он архитектор… Мы тут будемо толкаться… пребывать ещё три дня. Грешить хотим, понимаете, изучать ваши парижские нравы. Мы у Мулен-Ружа видели…

— Смогтём встретиться на Пигали доне… — добавил Бим, уловив некую развиваемую писательскую стилистику, — А на Пигали мы… Пиво там есть? До'лжно, до'лжно бы быть. Какое там… бля? Бля! Где бли, там блядское пиво…

— Жабры промыть… — с писательской скрупулёзностью и с целью прервать Бима пояснил дядя Кирьян.

«В роман вас вставим, …то есть Егорыч вставит. Вставишь, Егорыч?». — Это Бим повышал статус туристической группы.

— Ещё как вставлю, — заинтригован Кирьян Егорович неплохим поворотом Бимовской мысли.

— У нас так положено, — сказал Бим, — брать у девочек автографы и вставлять им…

— Их! Твою мать!

— …Их в романы… Мы в Чехии и в Швейцарии дак…

— Ещё Америку присри — рассердился Кирьян Егорович. Не брали мы автографов в Швейцарии. И не вставляли никому…

— Не мешай, — отрезал Бим, — я сам знаю, что говорить.

Ах, если бы, да кабы увидеться в другой обстановке! — мечтал Кирьян Егорович.

Жаннет смастерила заинтригованный вид.

— Врут, наверняка, — подумала она, — как русский, так обязательно Достоевский. Американцы — те проще. А эти нажрались и клепают, будто более оригинального нечего сочинить. Матерятся вдобавок…

— Мы все архитекторы. Правда, правда, — пояснял Бим. И для убедительности честных намерений стучал себя в грудь торцом авторучки.

Архитектор, по мнению Бима, был синонимом настоящего аристократа: «Нас четверо, мы путешествуем на автомобиле по Европе… понимаете, да?»

— Я все поняла уже. Спасибо… Давайте в другой раз…

Это нейтральные отмазки.

Кирьян Егорыч от амурного закурения взволно… то есть от волнения задымил. Он влюбился в девушку всем сердцем, как только увидел. И не только сердцем. Плоть тоже зацепило: по–старчески мелко подтрясывало телом, мокло под майкой, что–то неприличное сотворилось в штанах.

Бантик мигом унес чугунную пепельницу с выпуклыми якорями по бортам и притащил полегче — из тонкого стекла. — Скоро кидаться начнут, — определил он почти наверняка. Бантик видел фильм про русскую эмиграцию в Париже и поил пивом олигархов.

«Нельзя столько много курить». Девушка поиграла веками, показала на пачку и погрозила пальчиком.

— Тут написано так: коурени мюже забийжет. Вы же понимаете чешский? А что тут написано прочли? Вы побывали в Чехии? Вы же там эти сигареты купили?

— Да, да, это чешский Винстон, — объяснил Кирьян Егорович. — Мы вообще–то только что из Швейцарии, а были ещё в Праге и в Мюнхене. А теперь едем в Голландию. Курим давно и помногу. Пока ещё не померли. Нажили всего–то лишь легкий кашель.

Произнося эти слова, он хлопнул себя в грудь, где были навешаны значки осмотренных государств. Громоподобно закашлялся, проиллюстрировав вышесказанное.

— Чудесное грандпутешествие! — выразили общее мнение Жаннет и Бантик, — накуритесь на всю оставшуюся жизнь.

— Мы по России пилили четверо суток. И все время курили! — Это геройствует Порфирий.

— Что есть пилить время?

— Ехали, то есть. Это есть наш жаргон, — поправился Бим. — В Париже мы первый день. Приехали вчера вечером. Это наши последние новости. А у вас какие тут новости?

— О–о–о! — всполошилась Жаннет, — а у нас тут такие, знаете ли, новости! Такие новости. Меня совсем недавно колотило от страха. Мы двадцать минут назад видели в Сене такое…

Бантик будто случайно дернул Жаннет за руку.

Но Жанетта отдернулась и продолжила: «Такое… такого… крокодила? Да–да, не смейтесь, настоящего, большого, зелёного крокодила!»

— Вы глумитесь над нами, — ухмыльнулся Кирьян Егорович после двойного перевод, — а у нас есть великий журнал «Крокодил». На французский его переводят? — спросил он Бима, подмигнув. Уж он–то знал всю правду.

— Это ваши французские сомы, или ряженые анималы… реклама… для привлечения клиентов, вот, — придумал новый ход Кирьян Егорович.

— Да–а–а, французы на выдумки хитры, — добавил Бим, — ой, как хитры. Мы видели по телевизору вашу зимнюю Олимпиаду в Абервиле. Там такие клевые выкрутасы: ходули, турники, на батутах скачут зайцы, жирафы бродют.

Жаннет обиделась. Ведь она–то точно видела в Сене пресмыкающего, а вовсе не бродячего по Абервилю жирафа.

Бим расстелил карту Парижа и вновь вытащил блестящий эмалью златоперый Паркер. Потом быстренько нашел Нотр–Дам и место, где в режиме онлайна восседали путешественники. Обвел это место овалом.

— Прошу оставить автограф. Пожалуйста. Вот здесь, — обратился он к Жаннет и Бантику, — у меня так принято: с заграничных знакомых автографы брать. Это для моего частного музея.

Жаннет быстенько что–то написала, воззавидовав частному сибирскому музею. Бантик пририсовал чертенка с латинским крестиком во лбу. Международная встреча была закрыта именно таким торжественнейшим образом.

— Каждому по бокалу! Всем этим, кто на барже, — закричал Бим, расстроганный милою беседой с полигамно–русской девушкой. Он расхорохорился и распетушил перья. Он чувствовал себя гораздо сильнее, благороднее всех этих жалобно восседающих на корабельных полочках воробушков, пьющих мочеобразное ситро и воду, разбавленную дешевым Delasy.

— От всех сибирских бомжей! За наши колеса! Пейте! Ура, ребята!

— Ура–а! Хей! Гип! — лепетали нестройные голоса.

Два бокала пива взлетают выше головы.

Звонят стеклом. Пена сегодня пышнее обычного.

Бантик с Жаннет разносят халяву по столам.

Пьет вся верхняя палуба, кроме детей и их мамаш — трезвенниц по необходимости.

Не по–будничному красиво блестят грани, отражая Сену и Нотр–Дам с Квазимодой, спрятавшимся где–то среди лома контрофорсов.

***

Удивляется Жаннет. Посмеивается Бантик.

Понравились красотке Жаннет по самое–самое немогу (где это место, может, где бывает грыжа?) … понравился красавчик–старичок Кирьян Егорович, и ещё выше самого–самого немогу забавный и ветхий, лямблевидный космонавт Порфирий Сергеевич Бим–Нетотов.

— Это, — ты не думай, — это самые настоящие богатые русские, те самые, что с яхтами, — сказала Жаннетка Бантику огулом, спустившись в трюм и очутившись с ним на мгновение наедине, — они просто красятся под бомжей. Дурачатся, понимаешь! Так сейчас модно. Паркур! Высший пилотаж, — это имея в виду старца Порфирия. Кирьян Егорович, хоть и с аналогично красной мордой, на фоне старца выглядел как аккуратный, хоть и пестрый в одежке, современенный бродячий игумен.

Бантик в ответ запустил руку под юбку подруги и колыхнул там пальчиком.

— Нет, нет, — отбивалась Жаннет.

Брызнуло пареным.

— Нам уже срочно нужно наверх.

***

Не понимает Кирьян Егорович по–французски ни черта. А Жаннет не слишком хорошо понимает и говорит по–русски.

Не понимает также Жаннет, куда она влипла, втрескавшись в русских мэнов с детективным хвостом, пошло тянущимся за ними аж из самой Сибири. А, если смотреть во времени, то хвост рос с самой кровавой гражданской войны в мире (если не считать эпизодических военно–китайских междоусобиц, подобных экзотическим и притом лекарственным развлечениям), то есть с февральской революции в России от одна тысяча девятьсот семнадцатого года.

— Бим, а ты фамилию Жаннеткину прочел?

— Нет, а что?

Бим снова водрузил на нос очки, прочитал и захохотал бесовским смехом. Чуть не подавился насмерть.

— Любопытная мусульманская фамилия. А все равно она девка классная. Я б такую…

— Своей фамилией бы поделился? Наследства бы сложили и стали бы богатыми?

— Ха–ха–ха. Да, у меня много наследства. Два кругленьких наследства и донжон посерёдке.

***

Французы по поводу крокодилов от меткой адвокатуры Порфирия Сергеевича — великого сибирского путешественника во все времена и архитектора в перерывах, ошалели начисто, навсегда отлипли.

Вот и выходит, что всего лишь на секундочку занудному романисту Туземскому — Чену Джу приспичило отстранить Бима, двинуться к фэнтези и вставить в солянку героя–крокодила, и тут, ё–моё, такое началось! Лучше бы просто померещилось.

То ли крокодил, то ли человек, — назовем его, не мудрствуя долго, — Чек–энд–Хук из страны Фэнтези, просто и буднично, как мелкое ночное наваждение, преследовал героев в пути следования. Одним читал нотации и отбивал женщин. Другим не давал пить спиртных напитков: по ночам: издевался как хотел.

Мог исчезнуть в тот момент, когда, набравшись храбрости, кто–то из сочувствующих готов был спросить: — А кто ты, собственно, таков, зачем прилип, что надо, есть ли билет, и вступай в долю, коли хочешь общаться.

Ксан Иваныч, кстати, Чек–Энд–Хука в багажнике не видел.

Ввиду подозрительности он готов до сей поры опровергать Бима с Туземским: по поводу реальности существования хоть Чека, хоть Хука, хоть с Эндом: вместе: на каждой пиарвстрече, и во встречах с писателем: на родине, коих по публикации: то ли излишне художественного туротчета, то ли литературного недоопуса, организовано было было было, ну хоть отбавляй.

Малёха — парень себе на уме. Тот, может статься, Чека–С–Хуком и лицезрел, но никому про этого не рассказал: даже по приезду: своей маме. Когда покуриваешь: травку… во–первых, мало ли что может померещиться. А во–вторых, чутким нашим врачам: усадить в психушку молодого человека: на основании его невинных фантазий — как раз плюнуть.

Так что, Малёха этот, будет стоять на своём: не видел он никаких Чеков и Хуков: ни в багажнике, ни на мосту в лукашенско–польском междурядье. Если какие–то пёстро–зелёные плюхались с моста в Небуг, рядом с ним (а табличек «купаться запрещено» в межпограничном пространстве вывешено не было), так это Дело Пёстрых, а вовсе не его.

Доносительством Малёха не занимается с самого школьного детства.

Последний честный донос по поводу курения девочек в мальчиковом туалете был строго осужден Софьей Тимофеевной Стоптанная–Задник — учительницей литературы и русского языка, а в детстве любимой дочуркой партизанского отряда Оселедца Гарькавого, орудующего по железнодорожной части в Малоросских Пущах.

Об этом дальше.

Несыгранная партейка

Девяностолетний немецко–русский генерал–интендант Недобитыш, теперь обыкновенный мафиозло, опекающий говяжий и кенгуровый промысел на восточных побережьях некоего какого–то моря, и проживающий ныне в самостоятельном от бриттов государстве Австралия, в многоэтажном, донжонистом замке на вершине купленного обломка компактной горной гряды. Скала, в свою очередь, располагается на острове Татч, что находится в оптимальной удаленности — то есть в шестнадцати морских милях от порта Аделаида.

Сообщение острова с материком обеспечивается исключительно на вертолетах, которых у скромного на психические выдумки генерала–пенсионера квартируется всего–то навсего три–четыре единицы. Все — дешевые стекляшки, кроме одного с маскированным под радиоантенну пулеметом и трехмиллиметровой бронью цвета бамбуковой стружки. И все хлопоты ради того, чтобы не вызывать у любопытных копов излишних подозрений в любви к малолетнему полу и к его трассирующим фейерверкам, попадающим отчего–то чаще всего в отбившихся от китовых стад желторотых беспризорников.

К нравственному департаменту после оснащения его новейшими компьютерными игрушками у генерала претензий совсем нет.

Недобитыш слыл добросердечным малым, в своём роде — размножистым Арлекином, наплодившим в своём родоместье десяток–другой девочек — Синеглазок и Мальвин и столько же смышленых мальчишек — Незнаек и Буратин, снятых как разлихой урожай с пяти любимых и гаремистых с виду жен, честно и дружно проживающих одной большой и беззаботной семьей.

С некоторых пор Недобитыш шибко недобрым словом стал отзываться о славнодостойном и живым ещё своём русском противнике по фамилии Гарькавый.

А до этого, объявив амнистию давнему военному противостоянию, Недобитыш удосужился пригласить его к себе в гости, обещая оплатить билет в одну сторону, обеспечить стопроцентное пожизненное иждивенчество и, по желанию, гарантированно обеспечить проживание в его замке на должности завхоза. На это он получил исчерпывающую по простоте текста телеграмму: «Пошел нах тчк».

В другой раз Недобитыш предложил Оселедцу Гарькавому сыграть партейку в шахматы по интернету. С одним условием, что если бы получилась ничья или победа Недобитыша, то вечная распря должна была стать забытой навсегда. Получил он аналогичный ответ. «Пошел в ик тчк». Только вместо вполне обоснованного русского «нах» почему–то был непонятное «в ик». Это было уж чересчур туманно, так как известно, что обычно посылают в «п», или на «х» но никак не в «ик».

Недобитыш отнес возникшую несуразицу на счет видоизменившегося за много лет русского языка.

Но тайный ларчик открывался, как всегда в детективах, по–другому и элегантно просто.

***

Гарькавый любил шахматишки грешным делом и ради этого, слегка покумекав и одурачив глуховатую супругу, прихватил денежный запас, сколоченный на грядущие похороны, и, наплюя на войну, решил партейку все же таки отыграть. В телеграмме слово «ик», по мнению небогатого бывшего партизана, должно было даже для хилого умом изображать сокращенно «интернет–клуб». «ИК» в родном под–Иванофранкивским селе, — что в предгорьях краснопартизанских Карпат, — находился только на крытом базаре имени Мыколы Васылынюка — главаря сибирской банды золотоперевозчиков времен послегражданки, в сыроватом подвальном помещении. То был бывший туалет, подрезаный частично за ненадобностью писанья–каканья покупателями (эти все дела частным лицам якобы надобно совершать дома), но частично сохранивший прежние ароматы и соответственный имидж.

В интернет–клубе с Гарькавого потребовали индивидуальный клиентский ИП–адрес, чтобы перечислить счет на него за скайп, без которого Оселедец просто не сможет существовать, и вообще не понятно, как это без скайпа он ещё живой.

В это время в клубе сломалась динама и погас свет. Послышались крики и ругань клиентов.

У кого–то улетел курсовик, кто–то не успел закачать порно на флэшку, кто–то потратил два ура на розыск нужного мыла, а тут все пропало гаком, а он не успел заклепать в компьютер.

Кто–то, самый крикливый, почти дошел до верхнего уровня и теперь надо было начинать с начала, а это ещё никому не удавалось, кроме него, а у него ещё было целых пять секунд в запасе, враг уже был на прицеле и со спины. — Кто теперь ему поверит?

Девочка разговаривала по интернету с мальчиком и должна была ответить на важнейший вопрос: «я тиба хотцу а ты са мной будисш ыбстыса?». Теперь он подумает, что она ыбстыса не хочет и уйдет к другой. А она может ыибстыса не лишь бы как, а всяко и разнообразно. У таджикского малчыка — с его слов –богатый родитель за границей. А у малчыка сифон и крышка от унитаза в общежитии.

И так далее. Динама попортила много судеб в тот вечер.

Что означал весь этот водопадный поток современных слов, Оселедец Гарькавый так и не понял. И потому, растопырив руки, скребя по вонючим голышовым стенкам, вышел по стенке наружу.

Рюмку коньяка он хлобыснул в пивнушке «Изба–читальня». Что слева. — Харный напиток!

Поглазел на развешанные по стенам экспонаты времен советско–украинского быта, потрогал за ручки самовар и подергал за выпуклые усища всих славных запорожцив, что сочиняли в толпе таких же гарных молодцив письмо султану–паше.

— Ни одной медали с войны! Ступку не вспомнили, а как он Бульбу сыграл. Это что за портрет? Неужто Степка? Оселедец плюнул в Степку, за что получил первое предупреждение от обтрепанного рябого панка с торчащей конской гривой, кожаном на хряпке и выгравированным на лбу трезубцем. Панк улетел к стенке, а прислонившись небритой щекой к плинтусу, тут же блаженно заснул.

— Медь самоварная не чищена.

Почитал старинные газетки — «Правду» и «Комсомольца» на украинском языке.

— Есть ещё смелые люди в хохляндском королевстве.

Сплюнул. — Демократия. Все уживаются нормально. Никакой стихии. За что русские на нас так злы? Крыма жалко? Нахрен им Крым. Корабли есть и хватит. Аренду продлим. Защищать наше море не надо. Сами как–нибудь с НАТОй отобъемся от турка.

На чай Оселедец тратиться не стал, а снова повторил коньячку.

На выходе треснул в глаз шумного и оборванного молодого русского проходимца с осоловелыми глазами и мешавшему прочему народу держаться за перила.

Тот подмигивал, будто нервный и все выпрашивал какой–то дури. — Дядя, дядя, — твердил он, прыгая бровями и поправляя гипсовый ошейник, — я знаю город будет, я знаю саду цвесть, когда такие маки в твоей оградке есть…

Лежа, и размазывая грязь по лицу, он пел уже другую, революционно–юродивую песню про кулака–богача, к которому скоро придёт расплата за гибель Павлика Морозова, и где вместо мака вторым героем рисовался чеховский крыжовник.

Треклятый костыль его за поломанной ненадобностью лежал в стороне.

Гарькавый ушел с базара, ошеломленный уличной и внутренней теперешней жизнью, далеко ушедшей с тех пор, как он в последний раз был на рынке; ушел, несолоно хлебавши, в плане шахматишек по интернету, зато сэкономив на том половину погребальных деньжищ — своих и старухиных.

***

Недобитыш допытываться до врага дальше не стал. Партейка так и не была сыграна. Все прошлые обиды дополнились ещё одной — уже современной и, похоже, на все оставшиеся времена.

— «ИК», вот тебе «ИК»! Бабах! Вот тебе. Тресь — в район груши, где должен бы находиться прищуренный шрамом глаз Гарькавого.

Недобитыш неплохо боксировал левой. Правая осталась лежать на краю полевого аэродрома, срезанная злодейским осколком в сорок пятом году. Во время посадки на фоккер–вульф, присланный для эвакуации штаба, по их отряду партизаны открыли огонь. И, кажется, в толпе партизан мелькало командирское лицо Оселедца Гарькавого.

— Герр Матиус! Эй, где Вы там?

Подбежал Матиус Корнелиус. Мафиозло Недобитыш попросил связать его со спортотделом Сатурна в Мюнхене.

— Закажу грушу с лицом этого сволоча Оселедца и буду по нему каждый день колошматить левой. И ногами.

***

Малёхин поступок был разобран по полочкам: его батей — Ксан Иванычем — в домашнем архитекторском кабинете–кухне, закончившимся, к Малёхиному фарту, без участия ремня, — в таком возрасте ремень обозляет, — и ограничился он всего–лишь легким устным отцовским порицанием. Значительно позже — в первый же день каникул предпоследнего класса — деяние Малёхи было проанализировано злопамятными мальчиками и девочками в школьном, специально отключенном от электричества сквере, что за памятником Органикидзе, методом русского Линча (что означает: — в темную, но без одеял; в одетом виде, но без колпаков). После того «скверского» анализа Малёха от горя и обиды бросил курить траву и временно перешел на сигареты.

Кирьян Егорович 1/2Туземский — простой констататор всей этой истории с путешествием. В случае на французской барже он даже не имел диктофона — сдохли батарейки. Работали бы батарейки — все могло бы кончиться по–другому. Кого такого другого он хотел бы напугать Чеком–и–Хуком, если он пишет книгу для одного человека — именно для его товарища — Порфирия Сергеевича Бима? Да никого, даже самого Бима. Бим видел, Бим все знает. Знает он почти что с самого начала, а именно с мотеля под Казанью, где впервые в жизни нечаянно попробовал дури и когда на него наехал паровоз с голыми бабами. Но Бим решил сам, без всяких подсказок со стороны Кирюхи Егоровича, что в рот воды наберет. А вот все несостоявшиеся читатели и читательницы уже давно опуганы и увлечены телевизором, и им это книжное завлекалово совершенно безразлично.

Может, с точки зрения наивного Туземского, крокодил в качестве героя, это и есть тот самый настоящий хоррор, которого так не хватает русской литературе и он решил поддержать традиции? Может оно и так. Но, отчего же тогда этот самый крокодил — так некровожаден, словно невинная вырезка из одноименного журнала советского периода истории, отчего не пьет и не курит, не лезет в драки, не насилует заблудившихся в Африке детей, отчего так аккуратен в быту, модно обут–одет, складно выражается и политически корректен, занимаясь только поддержкой сознательности таких пустоватых нашенских в доску путешественников, словно с цепи сорвавшихся в заграницу?

На взгляд каждого состоявшегося самиздатовского критика, а их тысячи, дорогие читательницы, это вовсе не хоррор, а наивная, сентиментальная и дешевая подделка. Плакать хочется от такой литературы!

За настоящим хоррором, — советует автор, — обращайтесь в Самиздат! Те же — критики. Они же и жанровики.

Хоррора в самиздате почти — что столько же, сколько и херровой прозы.

Полновесного — живее всех живых — хоррора, достаточно в нашей с вами автобиографической действительности. Хоть в доярочьей, хоть в дамской.

***

Извратимся ещё.

Словом, этот, так называемый роман, сказка, небылица абсолютно непостижимого жанра, как раз и составляет весь тот стандартный, вынутый из помойки, благоухающий синонимами, намеками, историческими выдержками и полустраничными деепричастными оборотами букет начинающего писателя–графомана. Первым же своим «произведением» он пытается взорвать самого себя, потащив за собой совершенно невиновное в этом писательском кошмаре читающее землячество в черные дыры прожорливого и бездарного, полуземного, тупого, без грани тонкого английского юмора человечьего космоса.

На совет ввести в сюжет взамен всего этого дерьма любовную лирическую линию, дать больше географических и культурных сведений, вычеркнуть вульгарщину и ограничиться двустами страницами, в издателя швырнули потертым портфелем, набитым очередной порцией макулатуры, походя вспомнили Жюля, потом Верна и послали искать какого–то Хоя.

Издатель не отказал себе в этом удовольствии. Про то, что, например, тот же Жюль с приставкой Верн, трахаясь с наукой, прекрасно обходился без любовной линии, он специально и во вред Чену Джу забыл.

Однако издатель совершил две ошибки: прежде, чем окончательно уйти на поиски Хоя, он через силу долистал все это низкопробное чтиво до нижней корки (небесплатно, естественно) и, — второе, — отдал оное на рецензию своей супруге — профессиональному критику и литературоведу.

Ровно через год с тщедушным хвостиком несчастный издатель развелся со своей не в меру любознательной женушкой, защитившей на почве указанного чтива свою главную диссертацию и положившей якобы случайно псевдотруд псевдописателя под семейную подушку.

Перед тем, как засунуться в петлю, честный издатель посоветовал бывшей жене окрестить злополучный псевдотруд «романчичеком», а ещё лучше «солянкой» (а где есть солянка, то там, соответственно, находятся её ингредиенты), открыв тем самым свежеиспеченные формы повествования, и, всвязи с этим, подправить диссертацию. Его мотивировка была следующей: — для настоящего романа слишком много чести. Для солянки — сойдет.

А псевдописателю он (странное дело, право, — чокнутый какой–то издатель) на основании прочитанной четвертой или пятой версии — издатель тут сбился со счета — рекомендовал вернуть и ввести в повествование двухголовое чудовище, которое всю Россию проскучало без дела в багажнике. Псевдописатель — непонятно из каких соображений, может из каприза, а то от лени, — для начала показал чудо народу, заинтриговал, а потом попросту выкинул в Небуг как бесполезный груз.

Ввиду приближающегося конца света и сохранения для прочих поколений этого учебника глупости и сквернословия, честный издатель единственно, что мог обещать, так это перевести весь текст на глиняные таблички.

И исполнил это. За свой счет.

«Для нового Адама, наилюбопытнейшей Евы и всех последующих отпрысков, а также для детей, внуков, правнуков и праправнуков последних — будущих засранцев, пердунов и путешественников по новому миру» — такие слова он выбил на первой табличке.

Автор прикидывается редактором

Хроники эти — роман ли написаны на основе реальных событий в основном «по–горячему», что является художественно–эротической параллелью с живописью акварелью «по–сырому».

— Читатель, ты работал когда–нибудь по–сырому? Не довелось? Думаешь, мазня все это? Ну и дурень, прости меня господи. Считай, что бабу не имал.

Так довольно непедагогично в отношении искусства любви, но, зато с глубочайшим знанием изящного акварельного ремесла, объясняет нам сей новоявленный повар–производитель романов–солянок с частями–чтивами и главами–ингредиентами.

Слабое сердце настоящей дамы, знающей акварель, читая это, конечно же, екнуло в трусишки, а всамоделишная и хитрая доярка только ухмыльнулась.

— Надо же, удивил. Доярки каждый день работают по–сырому. Правда, не с акварелью, а с молоком, и ворочают не кистями, а сиськами, и не своими, а коровьими. Может поэтому и не ждет её хахаль и не гладит утюгом в ожидании её своих семейных труселей; и не любит он её по–художественному, а караулит другую, ненамазанную или намазанную, бесстрашную, с наступлением темноты, да за колхозными амбарами.

— А колхозы–то, у нас в стране есть? — спрашивают по–московски наивные городские дамы.

— Если есть по–прежнему дважды орденоносные хозяйства Ильича, если есть памятники Ленину–Сталину, если есть одноименные исторические центральные улицы по одной главной в каждом миллионнике, не считая переулков, то и колхоз должен быть где–то рядом, — отвечают им умные доярки.

— Маньяшка, слышь, где у нас наш Ильич вчера–то посклизнулся, что пришел весь в говне? А где у нас дерьмопровод, что окольным путем и потайным образом от экологов и санэпидслужбы ведет точно в Баламут–реку? Конечно же, не на гумне, а на скотном дворе, что за колхозным амбаром.

Самого колхоза, может, в том ещё понимании уж и нет, но запах–то от колхозов в качестве исторического наследства до сих пор в сохране. Выжили и колхозницы. Доярок всвязи с прогрессом и единой классификации технических терминов переименовали в операторов доильных комплексов, свинарей в менеджеров по безотходно–кругооборотному обращению продуктов пиво–свиноводческих хозяйств. Директоров колхозов окрестили владельцами частных сельских предприятий, пьяниц определили в алкогольнозависимые, лентяи стали безработными. Приватизационные чеки для кого–то стали деньгами, для цыган — разменной монетой, а для кого–то — одной спасительной бутылкой водки.

Понятие «советский народ» наконец–то само–собой упразднилось, и все стали просто населением, даже без поясняющей приставки «народо–».

В простолюдинов укороченный и несоветский народ превратится в мгновение ока перед лицом всемирной катаклизмы, объединяющей богатых, малоимущих и нищих в единое голодное целое, а пока он этого не заслужил.

P/S. Ваучер для Туземского Кирьяна Егоровича стал декоративной частью обоев при очередном обновлении интерьера родительской спальни. Обои были выполнены чрезвычайно модные: из старинных газет и цветных иллюстраций журнала «Neckkerman», привезенного из самих объединенных тогда Германий его близкой родственницей, проживающей в германиях в качестве жены сотрудника миссии хороших советских войск при штабе плохого NATO.

***

Особенность упомянутой акварельной техники, — говорит Чен Джу далее, — заключается в том, что восемьдесят процентов такой живописи художник — художница может смело сложить в самый дальний чулан и закрыть его дверцу на ключ. А ключ выбросить от соблазна собственноручной расправы с доказательствами личной бездарности при просветлении сознания, — то бишь после, или во время какой–нибудь попойки.

— Это, читатель, был счет в твою пользу, — деликатно иронизирует Чен Джу, сворачивая дальше на свою подлую сторону. — Не радуйся заранее. Этот только с виду мусор нельзя выбрасывать совсем. Этот якобымусор пригодится гораздо позже для биографов, любящих наблюдать истоки любой творческой личности. А, главное, сохранять надо плоды настоящей бездарности, которая, бывает, граничит с гениальностью.

И то ли вопреки, то ли в абсолютном соответствии с млекопитающими законами, иная, весьма частая, бездарность необъяснимо каким образом добивается признания. Выживает сильнейший (воюющий и зубастый) и терпеливейший (отсидевший опасное время в кустах).

Не так–то легко управиться с растекающейся краской и непослушной бумагой, мгновенно впитывающей в себя цветную жижицу, которая в зависимости от степени мастерства, превратится или в затейливые, но бессмысленные образования, либо сложится в сакральное изображение типа пятен крови, говна, слюней и трудового пота. Отправления эти при особом желании человечества можно выдать за оконченное творение в редкой авторской интерпретации, либо сойдет за исторический артефакт.

Высохшую живопись «по–сырому» невозможно исправить позже: все добавления и накладки сверху выглядят неестественно жестко. Можно довести акварель до гуашевого состояния, когда не только по главному принципу акварели не просвечивает бумага, но даже слои краски шелушатся от толщины и голодные тараканы трескают её наравне с гуашью.

Не знали? Не пробовали такого?

Можно попробовать вытереть неудачные места щетинкой, чтобы потом шлепнуть туда ещё акварели. Испытали? Уразумели? Поняли, что это бесполезно? Зачем тогда терли?

И так далее.

Девчонки, девушки, студентки, если бы вы попробовали написать маслом, гуашью и акварелью хотя бы по паре раз, вместо того, чтобы красить слизями рожи и пудрить растертым мелом носы, то ты вы бы смогли сравнить и понять, что на самом деле сложнее. Однозначно: акварель по сырому многократно сложнее, потому что она не терпит фальши, она требует невероятной скорости, иначе высохнет и наступят кранты. Чистая, правильная акварель не может ждать раздумий хоть высокопарных, хоть схоластических, хоть любых других.

Оставшиеся двадцать процентов нормальных, растекающихся по–правильному акварелей (пошел счет в пользу художника) — это все шедевры.

Уникальность такого произведения даже у посредственного мазилки состоит даже не в его сомнительном мастерстве, — гениальных мастеров акварели во всем мире за все времена можно сосчитать по пальцам, — а в мгновенной фиксации событий — по–иному импровизаций, пропущенных кистью сквозь подраненное ею же сердце. Акварельная живопись по–сырому иного не приемлет. Вот так–то выспренно. Вас уже тошнит от высоты слога? Мало кого не тошнит от высоты. А как же иначе?

Вот что такое живопись по–сырому. Но, поскольку…

Классики в гостях у Чена Джу

Но, поскольку чтиво рассчитано только для одного человека — Порфирия Сергеича, а также заранее известно, что одним Порфирием тут не обойдётся, потому что рано или поздно всё равно вычислят, то и приходится делать реверанс народный.

Словом, спецификой хроники является не олитературенное перечисление событий, происшедших с четырьмя разновозрастными и в разной степени агрессивности или дружелюбия путешественниками — седоками шикарного во всех отношениях автомобиля RENO KOLEOS, по довольно–таки незамысловатому европейскому маршруту. Главное здесь — прыткая регистрация впечатлений: своего рода сумма импрессионистических очерков. Складывается всё это дело: а виной всему масса информации, складывающаяся в смеси с другими жанрами в объёмистый и подозрительно цельный, автобиографически подкачанный и специально искажённый путеводитель.

Это приговор–предупреждение для начинающих литераторов: ой как трудно избежать многословия. А как хочется лениво понежиться золотой рыбкой в сетях полной свободы! Знаешь ведь, что тебя всяко не пожарят: такой ты тайный и настолько волшебный, что никому не нужен!

Про художественность, содержательность, психотерапевтику и тыр и пыр, — предоставим судить Порфирию Сергеису: он сам вызвался.

Может быть местами, вроде забытого на спинке скамейке и не украденного никем фотоаппарата, в книжке присутствует излишняя и невероятная в данной ситуации русская честность. Про неукраденный фотоаппарат — это случай в Эмиратах, где за посягательство на чужую собственность запросто укорачивают руки. А в Европах хоть дорогие, хоть дешевые фотоаппараты на всякий случай рекомендуется не забывать на лавках, столах, ветках можжевельника, на бордюрах фонтанов, на бронзовых пенисах мальчиков–Писов. Последних развелось по Европе, а также в Америке, и даже в Шанхаях–Токиях и Эмиратах, немеряно. Пенисы словно просят: — повесь на меня что–нибудь, потрогай, подергай, проверь прочность мрамора и бронзы, а потом забудь это там, вспомни, что бомжи — тоже люди, и что изредка им надо протягивать руку помощи в виде судьбоносных подарков.

Нельзя также забывать слуховые аппараты, очки, вставные мандибулы на газонах, созданных специально для забывания вещей, а помимо того уж — для пикников, целований и возлежаний в объятиях партнера по путешествию. Словом, держи вещи при себе прицепленными на веревочку.

И уж на все сто книга–солянка заполнена по–поросячему непорочным и простодушным самокопанием в организмах главного героя и его соподвижников. В термин «организм» местами включается также мозг. В некотором поверхностном роде, книга ли, солянка ли, фикция ли приближается к произведениям писателей прошлого — к сатирикам, пересмешникам, немецким антиэстетам, находящим в процессах физиологической жизнедеятельности человечества какой–то другой мировой, сакральный смысл. В большей мере смысл этот связан с несколько извращенно–самобичевательным мышлением, нежели с диорическим справлением нужды и любованием собственным пометом.

На высокую литературу и на сходство с известными произведениями в жанре путешествий, коих написано до чрезвычайности много и, с некоторыми из которых, писатель (как громко!), естественно, поверхностно знаком, автор справедливо не замахивается, между делом строча лично своё.

— Похрену! На все обращать внимание — самому дороже. Не интересно. Нету кайфа, — словно говорит этот псевдоначинающий писатель единственному читателю каждой страницей своего бесконечного словоизвержения.

Вопрос стилистики и конструктивных построений — вопрос любопытный, который на протяжении всего романа болезненным образом мучает главного героя Туземского Кирьяна Егоровича, обещавшего своим товарищам написание по окончанию их совместного путешествия книги. Этот фактор влияет самым прямым образом на все его внутрикнижные поступки, которые зеркальным образом отличаются от деяний живых. Тут уж просеивайте сами!

***

На одной из лекций, прочитанной во Франции перед читательницами русского филиала Клуба Воинствующих Ночных Бабочек, живой псевдоним Чен Джу объясняется с ними по поводу жанра его произведения и сходства с некоторыми известными писателями.

— Странное дело, но по мере написания книги с моим стилем происходили некоторые метаморфозы. Понимаете, там (в лингвоанализаторе — прим. ред.) есть разные списки, — объясняет он читательницам про то, как по одним спискам с первого раза выплыл какашкой на поверхность и навсегда прилип в качестве сравнительного эталона Борис Акунин.

— А во Франции читают Акунина? — спрашивает Чен французских мамзелей с удивленными и выпученными глазками от стараний понять переводчика. — Нет? Только изредка? Как же так? — сильно удивился Чен Джу. На самом деле во Франциях читали Акунина и нередко в переводе.

Бэ Акуниным менее амбициозным согражданам можно было бы гордиться и срубать с того деньги. Но не тут–то было в случае непредсказуемого, нагловато, играющего в безобидное окололитературное регби Чена.

Чен Джу, как и большинство приверженцев классического русского языка, любит и уважает Бориса. Но после проверки некоторых сочинений других авторов, представленных в самиздате, Чен Джу разобрался и определил, что большинство самиздатовцев, имевших, ввиду приличного объема написанного, права на анализ, точно так же, как и Чен Джу, носили то же самое славное акунинское клеймо.

Растиражированная в миру печать Акунина и пришлепнутая злым анализаторским роком ко лбу Чена Джу, представлялась последнему не только неоригинальным, стандартно-магазинным украшением, а ужасной шивоподобной бородавкой, которую отчего–то обожает четверть загорелого, сисястого и бедрастого человечества, полощущего семейное тряпье в прибрежных волнах Индийского океана. Кстати, для усиления запаха мусорной кучи добавим, что туда, кроме Инда, сливает свои желтые воды ещё и мутный согласно географо–исторического штампа Ганг.

Удивительный процесс, но читать самого Акунина (получать удовольствие от слога, следить за содержанием и чувствовать в нем неотпускающий внутренний стержень) интересно, а читать прочих писателей самиздата, заклейменных печатью сходства с Акуниным — не всегда.

Это говорило о полной механистичности анализатора, о неких математических и статистических закономерностях, о ритмах, выраженных в черных значках (ноты, пунктуация) на белой бумаге, а вовсе не о том впечатлении, которое можно было бы получить, проиграв эти значки–ноты на чувствительном музыкальном инструменте. Так интерес к анализатору у Чена Джу на некоторое время пропал.

***

Позже на страницах Чена Джу обосновался А. С. Пушкин: 77% попадания в сходство. Ого! Это случилось неожиданно и прозвучало льстиво.

— Ух, ты, подумал тогда Чен, и почувствовал он себя римским героем со свежесобранным лавровым венком на умной, хотя и не по–ромуловски некучерявой головенке.

Снял тогда Чен Джу Ченджу в городе Москве новый офис, на фронтоне которого написано число «1812».

Хотя походить на чопорного Пушкина внешне он не собирался (волосья не те, да и нет соответствующей родословной), но в качестве уважаемого гостя посиживать гениальному открывателю нового поэтического языка в своей аналитической приемной Чен Джу дозволял охотно. Для имиджа перед прочими искренними графоманами.

Вот и сидит Пушкин в приемной Чена, задерживается подолгу, борзеет, поглядывая на вздорную бабенку Лефтинку — секретаршу и референтшу в одном юном флаконе, взятую Ченом для красоты интерьера и прочих попутных нужд. Чаще, чем принято в таких случаях, роняет на пол платок с инициальными вензелями «А.С.». Платок тот — от Сологуба.

Вслед за тем он шарит по желто–зеленому паркету.

Потом снова цедит чаек, кусает лимонные дольки, забавляется конфетками–бараночками, прочими мутуализмами и силлогизмами, и, пристально глядя в глаза Лефтинке, подолгу облизывает свой тонкий указательный палец. Намекает на что–то африканЪский джентльмен.

А через недельки две, словно человек с луны, постучался некто огромный, и, как оказалось в двадцать первом веке, совершенно несправедливо понятым в физическом смысле, вопреки всем эталонным мелковатым и хрупким памятникам, раскиданным по площадям и скверам огромной страны, г–н Антон Павлович Чехов.

Пора тут вспомнить аналитическую живопись позднего Филонова, разлагающего мир на частицы карикатурной красоты и буйной никчемности. Это как будто бы отдельные запчасти тела, лица и внутренностей были бы каждые в отдельности образцом для любования, а составленные вместе без ума и пропорционирования являли бы собой редкого урода.

Так вот, тот самый Чехов, не разобравшись в задании, приносит с собой в аналитическую приемную Чена, результаты анализа в тонкой пробирке. Ещё приносит некий, непонятный пока читателю, задаток в пятьдесят пять процентов и говорит космическим голосом: «Здорово, брат Пушкин. Ты брат мой. Чего ты тут, брат?»

Пушкин молчит. Насупился тем, что он тут не один гений.

— А я тут три дни кино одно в повторе видел, — продолжает Чехов, — симпатичное кино, бандюганы молодые — озорники все, патриоты, самопальные поджиги, пулеметы (а Чену это все известно с измальства) — все настоящее как в жизни. Крови не видно, это, батенька вам, — не Америго Веспуччи… но впечатляет, блин мандатский. Девки плачут… жалко девок, жалко талантища такого. Ну, так я Вам советую па–а–смотреть. — Тут Чехов, непозволительно для такой величины талантища изобразил какого–то своего знакомого по общаге, страдающего заикательной болезнью.

— Билеты дорогие, безусловно, но не стоит сокрушаться. Сходите, сходите… Не п–п–п –а–а–жалеете.

— Здрасть! — перебивает его Александр Сергеевич, круто насупясь в чернозавитых бровях, — не до синематографа мне. Я тут жду, когда сейф починят. Не могут вынуть зарплату. Бардак! Представьте себе наше время. Я бы им всем тут… А тебя как занесло? Беда, какая, что ль?

Запахло дешевым спектаклем с минимумом декораций. Потолок высотою до неба. Освещён только пятачок с людьми. Герои выступают из темноты как призраки. Хоть один бы раз тренькнул настоящий трамвай и развеял бы облегающую жуть.

— Где остальное? — строго и сходу, как ловкий гибэдэдэшник, оценивший толщину задатка, спрашивает Чехова неожиданно вошедший Чен Джу. Он, только что, смывши воду в титановом с позолоченным в орнамент сортире, — что сразу же за карманом сцены, — вытирал махровым полотенчиком руки.

— Лефтина, озаботьтесь, сударыня, чистотой средств гигиены. Я вас прошу, милочка, дочь моя приблудная, кха–кхе, будьте уж так любезны. — С классиками жить, кху–кху, по–ихнему выть. Без чистоты и салфеток уже не могу. Нос воротит.

Аллергический кашель. Долгий, нудный, окаянный, как зудение комара.

Чен Джу, частенько сшибаясь и общаясь с гениями, как–то к этому классическому, длинноватому, но весьма легкому жаргону весьма быстро притерся.

Лефтина ахнула по–бабьи, застопорила каблучком вращающееся кресло, — само собой разумеется, — обшитого шагреневой кожей, — которое как карусельку раскручивал, с виду невинный, но шалун по жизни Александр Сергеевич Хоть–и–Пушкин. Потом схватила утиральник, — по–нашему полотенце, и умчалась с означенными синонимами в интимный сектор.

Антон Павлович замялся. –Это авансец, милостивый государь, первый, так сказать прикид, я потом точнее справочку дам, мне, понимаете ли, ехать надо, — тонким, беззащитным и как бы не своим голосом пытается отшутиться он.

— У меня нет детей, я хочу пережениться, свадьба намечена под Эйфелем. На втором ярусе недавно ресторан отреконструировали, но он, сударь мой, дороговат, судя по современной прессе. Стекла там шибко особые, через них при включенном электрическом освещении ночной город весь на виду. Как чудный Днипр в тихую москальскую погоду. Молодец Гоголь, настоящий молодец, и архитектуру одинаково понимает, и чтит искусство природы… Не постичь цивилизацию — все так быстро меняется. Мне не по карману будет — школу надобно достроить. Фундамент, тот сразу, как только заложили, взял и треснул в середке. А сбоку стена изогнулась дугой в сторону улицы. Пришлось признать этот капризус — физикус, изобразить выступ, но на всякий случай я подпорки поставил. Как в Стамбуле… понимаете меня? Бывали в Константинополе? Ну а в Тифлисе? Тоже нет? Как же так, батенька! А на Северном Кавказе у горцев? — Так там в точности так же. Ага. Ей–ей. Эркеры моим проектом были не предусмотрены. Вот так–то! Эка напасть… Что делать? Я знаю что делать, — кричал мне по мобиле Чернышевский. А что с этим его «Что делать» делать? Извините меня, ради бога, за тавтологию. Тавтологию с детства не жалую. Он там как–то все в общих чертах и оченно длинно. Блин, я не сумел разобраться. Сплошные метафоры и политика!

— Ну и?

— Нуи? Нуи? Вы так, кажется, выразились? Хорошее выражение, меткое очень, краткое–с. Поздравляю, — надо записать…

— Я хочу взять билет на по–езд! — заорал прежде спокойный и интеллигентный Чехов и мгновенно утих. — На поезд, понимаете! Мною не надо манкировать — люблю прямую речь, в смысле литературу… то есть правду–матку, никаких окололичностей, невнятицы, фанаберии не люблю, и, тотчас же хочу услышать такой же явственно простой ответ. Я всего лишь русский врач… И ещё постмодернист. Сейчас мне такой рецепт пишут.

Чен Джу: «Короче, денег, что ли хотите? Писатель вы наш с саквояжем доктора. Щипчики есть для зубов, а долото, зубила? Есть? Ну и вот. Извольте — вот Ваш сейф. Берите, пользуйте свой инструмент. Если откроете — берите все. В нем… Хотя лучше так, а то мне самому нужно на жизнь: сколько Вам надобно для счастья?»

Антон Павлович: «Извольте, и поймите меня правильно — о деньгах ни слова, разве что сами соблагоизволите–с. А какой у Вас, некстати, рост?»

— Сто семьдесят восемь, — сказал Чен Джу и подумал: «Сейчас зарплату переведет в вес или начнёт пачки складывать столбиком. Лучше бы я приврал».

— О, ja, ja, совсем неплохо–неплохо. Дас–с. Пластическая эллинская красота! Фаберлик! А колики? Нет? Удивительно. А остальное будет зависеть от вас, сударь. Я вам несколько не верю, уж извините. Так принято — не сразу всё давать. Растите, растите… тренируйтесь, пробовали читать Гоголя? Да, Вы же на него ссылались в «Живых украшениях». Есть у него вещицы. Да и у Вас перластые есть выражения. Далее посмотрим. А чаю, …чай, простите, у вас теперь чай тут как часто дают? У нас в «Стрекозе», дак в каждой странице давали».

— Мы больше по пиву, — мазохистничает Чен Джу, слегка успокоясь. — В каждой строчке только точки после буквы «Л». А в каждой точке по пузыречку. Ха–ха–ха.

Запах дешевизны в сценах увеличивается. Для этого кто–то в кулуаре открыл бутыль с концентратом соляной кислоты и веером направляет в приемные комнаты воздух.

— А у нас, так больше, исторически по чаю–с. Послушайте, коллега, — тут же замяв неприятный разговор о деньгах, продолжил Антоша Чехонте, — для надежного здоровья русского языка мы с вами…

— Об этом мы в другом месте поговорим, — грубовато, словно завуч в кабинетной учительской, перебивает Чен, и тут же меняет тон, скрашивая вырвавшуюся фразу: «Не возражаете, надеюсь? Могу подбросить Вас до Парижа с Полутуземской оказией. А? Хотите?»

— Как? Ого! Подумаю уж, коли предлагаете такое. Дайте чуток времени. Так–так. Интересненькое на горизонте дельце. И что же это за туземская такая хитрая оказия? Через Океанию в Париж вознамерились? — скрючил улыбку Антоша, маскируя исключительный заинтерес.

— В Париж, в Париж, в карете, да–с! В современной карете, под бензин, с четырьмя приводами, триста лошадей. Именно в Париж. Ну и ещё попутно в несколько стран. За гвоздями едем, вернее, один знакомый чувак едет. Так–то вот! Там, кроме вас будет ещё четверо, но место всё равно есть. Для Вас спрессуются. Или Вас спрессуют в толщину книжицы. Правда есть и другие желающие.., но из уважения к тебе, к Вам–с, простите… Там рассудительный человек нужен. Судья. Во–первых, трезвый ум, во–вторых, знаток, щупальщик вроде Вас. Подумайте, поразмышляйте, времени у Вас на раздумья ровно три месяца. Это до фига. Да! Именно до–фи–га! Очень разнообразился словарь за последние полтораста лет. Это выражение может Вам не знакомо, но очень точный момент. Хлестко и коротко. Вот так–то. Не то, что Ваши «дас–с, да вас ист дас». ЗаYбли–с, ё–пэ–рэ–сэ–тэс! Эти «эс» сильно удлиняют текст. У нас принято изъясняться короче: век информации, скоростей, понимаешь.

— Любопытно, да… выражения эти, скорость жизни иная. И гвозди мне бы лишние тоже не помешали. Прямо за гвоздями? Странная цель. В России нынче нет гвоздей?

— Таких нет! — подтвердил Пушкин, будто знал о гвоздях всё, и отвлекшись от ухаживания за Лефтинкими ручками. — Кованых да ржавых сейчас не выпускают. Разве что для разных буржуазных причуд красят под ржавчину. Даже краску такую специальную придумали, которая железо ест.

— Коррозионный раствор, — говорит умнющий Чен Джу.

— А есть ещё синие гвозди. — Это умничает Пушкин.

— А покрасил их кто? — спросила Лефтина.

— Из золота они, — коротко бросил всезнайка Пушкин. И сморкнулся.

— Интересненько, — продолжила Алефтина, — кому нужно голубое золото? Желтое–то оно красивше будет… А так и не понять.

— Алефтина, не встревай, а! — буркнул Чен, — не хватало ещё, чтобы про наши гвозди в том веке знали.

Никто не понял про связь гвоздей и синего золота. Ну и слава богу.

— Как–то даже не задумывался, хоть и ездил на бричках неоднократно… — сказал задумчиво Чехов. — Судьей? …Не пробовал этой профессии, я всё как–то больше по диагностике, по журналистике могу, пишу помаленьку разное… Читает народец крамолу. Удивительный у нас читатель: зубы ему лечить некогда, в дырки вставляет сигареты, чтоб красоту с пользой совместить, в эмаль всверливает бриллианты, а…, кстати, у вас тут есть пианино или флейта?

Чего хотел Чехов от пианино никто не понял, тем более слушать его неизвестные музыкальные произведения. Может хотел сыграть романтический текст на клавишах водопроводных струй и опередить нового Блока?

— Думайте, да, — перебивает Чехова Чен Джу. — Пианины тут никакой нет и за ним не пошлем, а мое слово — цемент высшей марки. Но, вот, извините, я возвращаю нас к нашим баранам, дас–с. Вот как же так получается, уважаемый Антон Павлович? Дорогой! Я прямой человек, я ценю ваше и своё время и, уважая Вас, юлить и подмыливать не буду: вы, черт побери, даете пятьдесят пять процентов под доверие, приносите какие–то результаты анализа. Про свою мочу и её обильное истечение я знаю лучше вашего, простите за резкость. Я просил совершенно другого. Заберите пробирку с собой: зачем вы её вообще с собой носите? Коллекцию составляете от знаменитых людей? Я ещё не знаменит и не знаю, буду ли когда–нибудь знаменитым и любимым. (Любимов, листнув страницу, улыбнулся) Да уж. И поискал в портфеле пистолет. Пистолет нашелся в боковом кармашке среди мокрых салфеток с пьянки месячной давности. Он слегка пованивал краснопротухшей икрой, и, вдобавок, оказался незаряженным. — Та–ак! Куда же я пули дел? Последнюю потратил на… Ах, забыл. Ну как же! А предпоследнюю? А, у меня же счет за расстреляные зеркала в Ермоловке не оплачен…

Чен слегка призадумался: «Или выкиньте её. Лефтина, возьмите, пожалуйста, у Антона Павловича пробирку, выкиньте её нахрен, только не разбейте. Ещё духа Хоттабыча нам не хватало. Так и кондиционер сгорит. Ну, так, сударь, мне нужен диагноз, понимаете. Бу–маж–ка такая. С печатью. Именно с печатью, а не рецептик с каракулями. Где она?»

Чехов задумался, понурил голову, снял, протер и вновь нацепил пенсне. — Нету бумажки, кончились все, разбираюсь пока. Вспомогните с целлюлозой!

— Лефтина, выдайте господину Чехову пачку бумаги.

— А?

— Белоснежку ему, говорю, дайте!

— Это дело тонкое, — продолжил Чехов, не особенно обратив внимание на презент, но, тем не менее, засунув пачку в потертый саквояж и звучно щелкнув никелем замка. — Ну, как бы это Вам ловчее пояснить… с бухты–барахты тут…

— Вот сами же сознаетесь. Вы великий специалист, гений, — продолжает философствовать Чен Джу. — Не будучи мальчиком, простачком, понимаете, о чем речь. …И я ещё, зная сам — кто я есть, не имея бумажки с печаткой, буду выпрашивать у вас остаток Вашего долга передо мной …в сорок пять страниц всего? На колени встать? Простите, но это, сударь, невозможное дело–с. Ептыть, да я от рожденья классикс с тремя «с» в конце. Это добавляет вкуса–с. А с Вами относительно «с» вполне согласен и для того времени тоже. Все добавляют «с». Во все времена. Только в наше время с ироний, а Вы — с наивной честностию. Я это разумом и чувством, понимаете, испытываю. Но я по ходу дела добавляю новаций. В этом разница. Обрезаю слишком уж старорежимные лишки. Жеманные они. Убавляют мужество. Время новое, понимаете? Все солдаты жизни. Скорострелы. Любовь нынче не в почете…

— Да уж! Это зря…

Всё, как в сценарии Ревизора: «Зря, зря».

— Хвалят вот этого гражданина, — тут Чен показывает на Пушкина, — Белинский, вот, в него втюрен. А «эс» вы сами не смогли упразднить. Так время, батенька, само много чего упразднило, а чего добавило, то никому у ваших не снилось даже. Скоро живем, торопимся. Отсюда вся дурь, матёрщина, говно. Ценности нынче другие. И продукт жинедеятельности тоже другой.

— Ох, ты! — удивляется Пушкин, сам в юности — изрядный шутник, — и чем же народонаселение нынче, извиняюсь, срет? Чем дышит в современной унитазной уборной? И почто упразднили схождение во двор? Там как–то и мечтается даже лучше, во время живого процесса–то.

— Я добавляю специи такие. Я возвращаюсь к литературе. Не к туалетной вони, хотя вопрос, конечно, интересный. …Вовсе не такой уж юродивый. Я добавляю «дурки». Злые смешинки такие. Для ощущения. Не для потрафки публике, себе, от души и для души. Мир не стоит на месте. — Разгорячился Чен Джу жутко. И готов Чехова скушать. — А вы мне вдвоем пишетесь тут… За набросок просите зарплату, это что, Ъ, за дела? Не успеваете — пишите ночью. Я эскизик и без вашего смогу накидать… Мне расторгнуть с вами договор….как… ну, понимаете ли, как в снег накропить.

Понимает Антон Павлович, и соглашается с ним Пушкин, что, не умея поссать вот так запросто в снег, он не смог бы пробиться в этой долбаной и бандитской стране; и в это время слишком много нахлебников, издателей–шкуродеров, писателишек разных, засасывающих в себя иную альтернативную литературу как засасывает продукты деятельности человека бездонный канализационный прибор. Слово специальное придумали для оправдания: «альтернативная литература», блинЪ…, ну и что это за явление такое?

— Всё, что необыкновенное, то и есть альтернативное. Поперечное то есть. Несоглашательское с запахом ёрничанья. «Бег» в стихах. Баловство и онон букв с отсутствием здравого смысла… и вообще без всякого смысла, — вдруг выпалила Алефтина будто из автомата совсем несвойственное всем крашенным в белокурое.

— Молчи уж, — осаживает её Чен. — Не пристало стенографисткам о высоком ононе рассуждать. Подрасти ещё надо умом и гражданской позицией.

— В эту, как три буквы войдут, сразу всё забывает. Шалава с лицом праведницы.

Обиделась Лефтина. Как кошка затаила злобу на время. Стала сравнивать три буквы Чехова с окружающим алфавитом. Весь алфавит оказался мелок по сравнению с тремя буквами признанного писателя.

Приподнимает себя выше всего вишневого садика и шире всемирных татарских хлябей самовосхваленец Чен Джу. — Если что, то, звиняйте, ради бога, но мне ваших сорока пяти не надо, честно. Да и эти начальные… хотите сразу верну? — говорит он весьма нелицеприятную вещь великому классику Антону Павловичу.

Чехова, так же, как и большинство просвещённого русского мира, Чен, ну, конечно же, ценил выше всех остальных писателей, но только при Пушкине он этого ему никогда не скажет. Зачем обижать многодетного коллегу, которого, между прочим, должны грохнуть на днях. И чужих процентов ему тоже не надо.

Но всё равно Чену приятно. Слеза родственности, сама собой примазавшаяся к славе Чехова и Пушкина, засела в уголку правого ченовского глаза. Пушкин очередной раз поднял с полу платок, успев мимоходом задержаться взглядом под юбкой Лефтины, обтер его об штаны и протянул Чену Джу. То ли он чего–то не понимал, то ли так оно и есть, но он не заметил под короткой юбкой никаких дамских выкрутасов, кружевных подложек, да и сами панталончики вроде бы отсутствовали. Про стринги у нынешних дамочек ему никто не удосужился разъяснить.

Классик–гений, поэт–родоначальник и директор по производству литературных солянок обнялись; и выпили они для плавности беседы по пивку.

— Не такой уж куёвый напиток, — сказал осовременившийся на некоторый промежуток Пушкин — тот час же после осушения восьмого бокала.

Пиво сближает. Пиво расслабляет и вытягивает из людей правду внутренностей наравне со здоровьем всех поколений.

— Бэк энд ю эсэсэо. Лучше бехеровки, — похвалился Чен Джу.

— Водка пользительней будет, — сказал огромный и ледящий Антон Павлович, при этом зорко поглядывая на Лефтинку. Потом придвинул голову к уху Пушкина: «Его телка? На каком месяце?»

— Сам об этом думаю. Понять покамест не могу. И зачем Вам это, для нового романа века? Как двадцатый век переёбся с девятнадцатым?

— Лефтинка, а принесите — ка нам вот тот экспериментальный образец, что мы в последний раз изготовили, — говорит Чен. — Это попробуйте. Ну и как? Это у нас народный напиток на основе перекипяченной солянки с верхним брожением и без катышков.

— Есть букет, — говорит Пушкин, попробовав пенку. — Но не хватает лука–порея.

— Шибает здорово, — вымолвил Чехов, только нюхнув издали. От запаха ченовского напитка закружило его голову. — Даже без порея хорошо. Буду. Хочу.

— С волками пить — по–русски выть. А порей — вон он отдельно, в тарелке, — объяснил коллегам новый принцип приготовления русской похлебки Чен Джу, и приготовился всплакнуть от умиления.

К правому глазу Чена, — как объясняет интересующимся критикам лечащий профилактик Антон Павлович Чехов, — подведен слишком чувствительный нерв. Левый глаз у него не то, чтобы не был солидарен с правым, но обладает меньшей чувствительностью. И поэтому известнейшая цитата Чена Джу «…левый глаз не дрогнул, а как–то подозрительно прищурился. Больше всего этот прищур походил на подмигивание, предназначенное для глаза правого. — Не слишком там задавайся, мол, не всё так очевидно, — словно говорил глаз левый» — это всецело может быть врачебной правдой.

— Называется феномен косоглазием. — Это исследователи.

— Хорошо хоть, что не куриной слепотой, — думает в ответ Чен Джу.

— Вполне имеет место быть наступление полной слепоты при таком стечении параллельных физиологий. Полный крах, понимаете! Писать надо проворно, пока тонки очки. Не скулить, резать матку. И только днём.

Словно услышав Чена, советует ему врач–доброжелатель и неловко прячет в карманчик скромное золотое пенсне с бриллиантовым винтиком на переломе, соединённое цепочкой с карманными по–швейцарски часами.

— А я вот с мужиками в экспедицию собрался, — промолвил Чен, притворившись на минутку Туземским. — Еду в Европу.

— Слышали, знаем, — говорит Антошка.

— Не собрался, а вознамерились, — поправляет его Саня Пушкин.

— А хотите, поехали с нами, — предлагает Чен обоим классикам.

— Не поехали, — я бы написал так: — «поедемте». — Скромно, но с уверенностью в голосе говорит Чехов. — Я бы, может, согласился, только мне завтра на Сахалин.

— Ну, ты, брат, даешь! — вскричал Туземский Кирьян Егорович — он же временный Чен Джу, или наоборот.

— И какой же у вас там теперь год? Поди, ещё «Мужиков» не начал? А как же свадьба на Эйфеле?

— Какое там «Мужиков», застрял на «Дуэли». Лаевский трудно дается, гад. После «Степи» всё кувырком. Все герои какие–то новые, малоизученные. Городскую природу не очень люблю. Договора нет, а всё чего–то лучшего ищу на одном месте. Не моего завода коленкор. Лучше б сверху придавили… Жалею своих излишне, линию предлагаю, а они как ужи выскальзывают и по бабам, и по бабам. Юбки, любовь, на жалость жмут–с, я им… А у вас–то в двадцать первом веке любовь–с есть? А почта–с?

Чен Джу: «Первого нет, а второе только для официальных бумаг. Натуральные подписи по интернету не перешлешь».

— …Как же без почты в любви, с–сударь? — удивляется Антон Павлович и ворчит. — Ну и культура–с. Во что превратили Россию! Мужики — они и есть… хоть президенты, хоть конюшенные. …Эх, директора, ити нашу мать–Россию! Эпистолярию загубили, а это, между прочим, начало всякой тренировки. И начинать надо с детства. Да, с детства–с! Потом будет уже поздно: чистота чувств исчезнет, запахов не будете ощущать и всё такое подобное, дас–с.

— Епть! — вскричал африканским голосом Александр Сергеевич, перебивая Чехову колени на подходе к мертвенно–туманному будущему эпистолярной литературы. — Дуэль, дуэль!

— Я не имею возможности стреляться, — перепугался Чехов. — У меня билет.

— Я бы тоже повременил, — с ещё большей осторожностью промолвил слегка осоловелый Туземский. Или то опять был Чен Джу?

Ноги бы оторвать тому, кто первым придумал технологию такой стремительной реинкарнации! И так всё запутано в нашем мире! Не хватало ещё такой разновидности висяков.

— А я бы с удовольствием посмотрела, — встряла молчащая до поры Алефтинка. — Она ни разу не присутствовала при настоящей дуэли. Всё какими–то красочными капсулками пулялась.

— Опять встревает, — сердится Антон. — Почто вот неймется человеку? Хотя, баба — не человек, что с неё взять. Её назначение в теперешней Руси — мужиков от водки удерживать и сохранять им пол для возможности воспроизводства.

— Дура молодая. Всё от того. Скажи ей, что пояс шахидов это сейчас модно, тут же клюнет и побежит в магазин. Где же эта проклятая лавка? — подумал Чен Джу. — Взорвать бы её.

Теперь это был точно Чен Джу, по той простой причине, что в любовницах у Туземского имени Алевтина не было: «Ей лишь бы развлечься». — Мне тебя ещё сколько кормить — балду такую? — язвительно произнес Чен.

Он прощал её только за складные ножки, особенно в щиколотках. — Прощаю, так и быть, — воскликнул Чен.

— И за это спасибо. — Честно и безалаберно согласилась Лефтинка.

— Я не за то, — спокойно продолжал Пушкин, — вот вы дуэль, говорите. Да мне же завтра тоже с утра стреляться. Совсем забыл–с. Вы мне оба напомнили ОГПУ: на честную дуэль они не готовы, а как пошутковать с карабином по людишкам, так хлебом не корми! Хотя… в каком это злом веке было? Я этого не должен бы знать. Где у вас тут часы? (Компьютер показывал двадцать один час пятьдесят девять минут 2009 года) Пойду ужо, однако. Лошади–вот должны покушать. Трудный денёк завтра–с. Трудный, да.

— «Ужо, однако, лошадей» — насмехается умом Чен Джу. — Эх, классики, классики… ещё бы с ложечки лошадей–то ваших! Я бы в то упомянутое время ОГПУ за ваше «ужо»! К стенке бы инкриминировал. — Ну, прощайте, Александр, не до правописания вам, понимаю–с… Вы уж не сильно там. Не перестарайтесь. Бегите, если что, прыгайте вбок. Там есть такой овражек… Впрочем, нет, обрыв это у Миши Лермонтова. Этот тоже — романтик и стреляльщик по пустякам. За пару обидных слов готов бежать в тир.

— Вот у нас сейчас всё не так: усраться, да я б за падло с этим… стрелять меня — не перестрелять!

Но не стал дальше расстраивать Пушкина Ченджу. Затейливо и как то по–старорежимному добро он обнял Александра за плечи и вытолкнул многодетного самоубийцу за дверь.

Створка прищемила Александру край черного сюртука. Край треснул. Так с надорваным краем сюртук и попал в музей. А все думали: — результат после стрелялки — когда за карету зацепились, втаскивая едва теплящееся тело героя.

Тихо и невесело проходит оставшееся время.

— До чего оставшееся? — спрашивает дотошный Порфирий. Он всё это только что прочел.

За окном сценария сильно повечерело, что бы только не видеть противную морду этого вредного, доморощенного критика.

— Не может за сценарием вечереть, — говорит Порфирий, — в сценарии нет окна.

— Какой вредный этот Сергеич! Уменьшить на него страничную квоту.

Чехов, погрустив маленько над Сашкиной судьбой, выпросил ещё рюмку, хлобыснул её, с расстояния вытянутой руки плеснув в свой огромный рот, чмокнул Алефтину в оба запястья, стал снижаться к щиколоткам, но получив неожиданно ребром ладони по затылку, — прием самозащиты для подъездов, подсмотренный в телевизоре, — загрустил наподобие беззубой расчески, и стал сваливать до дому.

Ему надо срочно грузить шмотьё для Сахалина: два чемодана одежды, кожаный саквояж с инструментарием и собрать дорожную библиотечку.

Многоточие.

***

Все ушли. Туземский–Чен учиняет разборку лефтинкиных полетов, расставив её поперек ковра и для сверки подпустив руку до округлившегося чуть–чуть животика.

— Третий месяц. Эть! Хорошо. Опс! Не опасно ли?

— А–а, — попискивает Лефтинка, — ну да, пока можно. А–ах. Но не шибко давите. И не на полную. Я скажу, когда хватит. Ой. Вот сейчас стоп. Теперь назад. Понятен арбуз? — спрашивает добрая Лефтинка.

— Что непонятного, — говорит Туземский–Чен, — полголовы в прорубь, а как вода закипит, то тут же назад. Хоть бы сапоги, что ли, сняла. Кто же купается в сапогах?

— Подарок, — с достоинством заявляет Лефтина.

— Сервиз — вот это подарок, а сапоги — так, обыденность, — в такт поскрипывающим носкам сапожек отвечает пыхтивый, но сбалансированный крест–накрест Кирьян Егорович Чен Джу.

Колечки из его трубки плавно ложатся вдоль слегка вспотевшего лефтинкиного позвоночника. Распре… нет, просто красное лицо Лефтинки повернуто к двери и почти слилось с японской обивкой, на которой умелой и славной Каринской рукой нарисован вишнёво–грушевый сад с тремя узкоглазыми тётками и с бамбуковыми тростьями в волосах. Тётки — все три японские сестры, свесились через перила горбатого мостика в Саду Скромного Сановника и, жуя прямо с веток немытые груши, плюются финиковыми косточками, целя в откормленных оранжево–золотых вуалехвосток, и в простых, без названия, но зато весьма в надрессированых юго–восточных рыбёх.

***

Хрясь, в аналитический отдел Анализатора, не стучась, входит следующий посетитель, внешне похожий на архитектора Кокошу Урьянова. Это щеголеватый, слегка полный, но приятный во всех фигуристых лицевых нервах и в прекрасных штанах на лямках Александр Иванович Куприн. Он будто бы не замечает странно шевелящуюся в коврах парочку и проходит сквозь неё как дымчатый призрак из параллельного мира. Он, как иной раз фокусник достает из кроликов цилиндр, резко вынул из носового платка тридцать пять процентов — всё в истертых до дыр бумажных купюрах царского времени. И поцеловал их. Видимо, навсегда прощаясь. Не так–то легко достаются рубли русскому писателю!

Туземский–Чен забеспокоился: «Почему не в долларах?»

Куприн, как–то не особо торопясь с выкладкой рублей на стол, сначала открыл выдвижной ящик стола, пошарил в нем, но ничего интересного не нашел, кроме перчатки герцогини Флор, оставленной ею прошлым летом на память. Потом как–то замедленно стал материализоваться и приглядываться к обновляющейся обстановке. Увидев господина Чена Джу с Алефтиной, засмущался как–то по старорежимному, огорченно бросил пачку на стол и отвернулся к окну. Держится за спинку кресла.

— Извините, не заметил, — только и вымолвил он.

Он как будто дрожал. Уши его, хоть и были пока дымно–прозрачны, запаздывая от общего процесса, но заметно покраснели.

Что–то не так в этих программах визуализации–материализации. Какую–то хрень подсунули Чену Джу за вполне неприличную сумму с семью нолями.

— Вы вообще–то по адресу? — спрашивает Чен материализующегося Куприна, поднимаясь с колен и отогнав согнувшуюся Лефтину ласковым шлепком по попке. Трусики остались лежать незамеченной веревочкой, окрутившей ножку кресла.

Куприн рухнул в кресло, придавив ногой стринги.

— Во всех Ваших книгах принято стучаться, — незлобным, но вполне справедливым голосом заметил Чен, и стряхнул с коленки раздавленную папиросу.

— Может, трусы вернете? — спросила Лефтина известного писателя.

Куприн не понял юмора, посмотрел кругом, а дальше продолжил сидеть как ни в чём ни бывало.

Куприна Чен Джу в последний раз читал лет тридцать–сорок назад, аж с самого детства, потому в гости не ждал, в лицо особо не помнил. Частые гости из классики (все гении, — и пошла глупейшая ревность, вполне совместимая с ненормативом) не на шутку его достали.

Навязчивые классики словно соревновались между собой — кто из них больше принесет на жертвенник Чена Джу. Не записываясь в очередь, они приходили и приходили в течение года или полутора чуть ли не каждый вечер, брали бесплатные уроки мата. И за бартер, иногда за зарплату совершали свои анализаторские действия.

— Лефтинка… уж не от этого ли она…? Или они тут из–за неё моими процентами смокчут. Выгоню суку, ежели дознаюсь. А обидчика призову… — думал он про каждого нового посетителя. — Уж, как пить дать, призову.

Чен Джу желал бы несколько другого расклада в литературе, побаивался чахоточных, хоть и сострадал им, но был чрезвычайно обеспокоен. Немного ревновал. — Зачастили, понимаешь. Я не заказывал… точку поставить… там клапан только в эту сторону (это про реинкарнацию) — подремонтировать, чтобы легче туда–сюда шмыгать, или закрыть его насовсем галочкой. Прыжки уже все эти надоели. Полутуземский очертенел. Бросить его что ли совсем? Лефтине сказать про… она это сумеет. Переправить её туда к этому, пусть мужичонок повеселится тоже. Сколько можно по порнухам шарить, когда столько живого тела кругом! Эх, Лефтина, мне бы годочков десять–двадцать сбросить… А я бы и к ним в командировку записался. Молодежь ихняя шустрая — не то что здесь. — Так он командовал себе и одновременно мечтал о возврате памятных и ушедших под сочный перегной лихих девяностых.

Но после каждого ухода гостя, Чен тут же забывал свои поручения, и история с непрошенными литературными аналитиками, приходящими с готовыми анализами, а также с набросками глав, за которые им полагались некоторые деньги, повторялась вновь и вновь.

— Множественность сходств — это уже диагноз. Может шизофрения. Не такая, жуть как закрученная у Ееина, — потоньше и прямее, но мало ли что. Там же ещё борода, наросты, резкие повороты, башка, яйца с чего трещат? В подушке закаменелые коконы шелкопрядов якобы для ума — убрать к черту. Мало чего китайцы насыплют. Хамелеоновы друзья. А уж не с гайморита ли башка? Нет, вчера только прополисом полоскал… или не прополисом. Чем тогда? Просил спрей, дали капли. Слабо и не шибает. В шестидесятых впукнешь нафтизину, глаза навылет, сопли в мозг, мозг наружу. Вот это была сила! Щас сплошной обман. Лекарство для младенчиков. Лишь бы не опасно — боятся все, и делают лекарства из гашеной извести. — Так думал Чен, одеваясь в неприлично красивую, яркокрасную лыжную куртку: на дворе мороз.

Потом он от порога, наспех, распрощался с Куприным.

— Алефтина, накорми и проводи гостя, — только и сказал он про ближайшую судьбу знаменитого писателя, щелкнув для порядка пальцами над головой. — Э–э–эх! Пока, пока, чики–чики, может перепих… може… увидимся вечерком, а?

Лефтина вплотную занялась спасением своих трусов. Для этого ей пришлось приподнять кресло за ножку. Куприн даже не пошевелился, вдавившись в кресло наполовину полуматериализованного, потому почти что ничего не весившего тела.

Ничего особенного не обещав Александру Иванычу, Чен натянул по привычной ошибке лефтинкину шапочку «Storm», потыкал пальцем в шарфике, заткнув все ветряные щели, шлепнул по карману, проверяя ключ, и, выйдя на прямой участок, помчал в магазин на Будапештскую перепроверяться с купринской писаниной.

Магазин, мало того, что был в кромешной тьме, оказался на последнем дне ремонта. Там вворачивали экономические ртутносодержащие лампы в виде аптекарской змеи.

— В зависимости от степени сходства определю ему гонорар, — так рассудил на следующий день честный и порядочный в этих делах Чен Джу.

Романы и повести Куприна в магазине «На Будапештской» были растолканы по тыще двухстам страницам одного тома.

— Тут, пожалуй, половина его творческого бытия распихана, — подумал Чен. А я за год по вечерам почти столько же накропал, не будучи на иностранных курортах. Это спортивное достижение ленивый графоман отнес на счет компьютерной техники.

— Вот, вся польза писателей, считай весь смысл его жизни, умещается в бумаге, страницах. Удобно и наглядно. Гениальная находка человечества. А вот как быть, к примеру, сантехнику? Как запомнить его жизнь и пользу, кроме рожденных с его помощью семерых детей по лавкам? Как запомнить все починенные приборы и все слова благодарности в его адрес? Как запомнить минуты удовольствия, доставленные его более живыми, чем обращение с разводным ключом, взаимодействиями с одинокими хозяйками ржавых батарей и текущих кранов? Никак! Писательство — более благородное занятие, простенькая бумажка с буковками на ней — более долгожительница, чем чугун. Лучше сохраняется, чем хрупкий, зато ископаемый фарфор.

Про то, как увековечить все остальные сто тысяч узаконенных профессий, не говоря уж про полулегальную работу сицилийских реквизиторов, про опасную и трудную, беспрерывную службу продавцов лекарств от падучей и от головной ломки, курьеров и курьерш с посылками радости в желудках и вагинах, — про это Чен Джу как–то не подумал.

Для Чена Джу профессия сантехника стояла на втором месте по сложности и неохоте её исполнения после надоевшего ремесла неудовлетворенного архитектора; — надоевшего как горькая, многолетняя редька, или как недоступный обезьянний банан, который, прежде, чем съесть, надо ещё выколупнуть из под потолка решётки палкой, балансируя на спинке стула. А была профессия сантехника такой почётной в списке всвязи с её физической сложностью, царапающими ржавыми гайками на скобах труб с торчащей из них масляной паклей, некоторой вонью и несимпатичностью заложенных в инструкции отдельных функциональных отправлений.

Чен изредка считал себя в некоторой степени знатоком в области всех видов эстетик, правда, не для близкого её применения на себе; и, соответственно, ничего не делал для повышения статуса самой эстетики, разве что, умело разрушая её, напоминал человечеству про её ценность и хрупкость. Чен Джу чаще использовал знание эстетики для того, чтобы просто иметь её в виду на чёрный день, а ещё для того, чтобы её обоснованно порочить, когда не на чем и не на ком сорвать зло. Бумага терпит всё. Бумаги у Чена завались. Неоплаченного электричества в его компьютере накопилось больше, чем на Угадайской ГРЭС, откуда Чен черпал халявную энергию. Провод с крючком, торчащий в нише его окна, любил ночевать на уличном проводе.

***

Страницы купринские (всё его творчество и смысл жизни) были упакованы в толстую корку. Страницы пребывали в обыкновенном бело–бумажном состоянии, но корка была нахально красивой — малахитного цвета и по–лягашачьи скользко–шершавой на ощупь. Подобия лягушачьих шкурок в наше время стоят сверхдорого. Книга не была куплена. Сверку с Куприным, по данной причине, в этот раз осуществить не удалось.

Зато Чен купил тонкие и дешевые вспоминалки о Куприне его современников. Придя домой, он бегло пробежал по их страницам. Чена чрезвычайно заинтриговали известные литературоведам высказывания Л.Н.Толстого о Куприне. «В искусстве главное — чувство меры… достоинство Куприна в том, что ничего лишнего».

От купринского чувства меры Лев Николаевич мог легко и без всякой меры заплакать и заразить плачем всю Ясную Поляну со всеми подглядывающими из–за кустов дачниками в полосатых майках и их любовницами в непрозрачных вафельных пеньюарчиках и с полотенцами вокруг красивых, но глупых по меркам нынешнего времени головок.

От чувства меры Чена, Толстой, доведись ему прочесть что–либо из Джу, мог только, разве что, разразиться длиннющими, по–японски изощренными непристойностями, смог бы разволноваться от этого и раньше времени умереть.

У Чена Джу было особое чувство меры, ограниченное только эгоизмом и усталостью от сюжета, а на чистое искусство, короткость изложения и на лавры он не претендовал. — Вот и хорошо, что лягушачью корку не купил, — возрадовался он. — Лев вовремя напомнил про незабытое, но старое. Спасибо Льву. Мы со Львом одной львиной крови, одного помета, в одном русском прайде рождены.

Анализатор, видимо, самое большое полезное, что он определял, так это сходство в темпах, похожесть в дислокациях знаков препинаний и в расстановке частей предложения. Разумеется, чисто математически. А раз математически, а не человечески, то любой, талантливый или бездарь, в той или иной степени будет на кого–то, заложенного в базе, обязательно похож.

Ещё, как показалось Чену Джу, анализатор ловко высчитал в тексте ченовской книги плотность мата и быстренько сравнил его с Фимой Жиганцем: «Морду бы ему побить, этому г–ну Анализатору. Причем тут мат, зачем на нем обострять, и как его математически точно удалось вычислить? Может от короткости матерных слов?»

Походить на Фиму — известного знатока «босяцкой речи» и блатной жизни он не хотел. Чтобы избавиться от навязчивого Фимы, Чену Джу пришлось замаскировать все приблатненные жаргонизмы, а маты, от которых он так соблазнительно долго не хотелось избавляться, заменить генетическими менделёвинами, латинскими символами и буковками.

По всему выходило, что лучше бы анализатор никого не определял. Ещё лучше, если бы анализатор сгорел, запутавшись в сравнивании произведения Чена с заложенными в базе. Тогда бы это было прямым указанием на неповторимость ченовского творчества, и, стало быть, бывшим для самовосхваления автора гораздо ценнее.

Прошло время, и в Анализаторе плюсом замелькали другие известные личности, например: непьющий на охоте и рыбалке Пришвин, с удочками и ружьём, лёгкий на многокилометровые литпробежки Сегаль, серьезный своею фамилией, быстрый и не известный широкому кругу, круторогий исторический зверь–поскакун Лосев.

Пронесся Тянитолкай. Рожи его, направленные в разные стороны, неизвестны Чену. А тот скакун, между прочим, был Ильфо–Петровым.

Тут Чен Джу уже окончательно расстроился. Он перестал пользоваться Анализатором вовсе. Это обидно: с классиками Чен узнакомился в хлам. А вот померяться на ринге Анализатора с новооткрывателями стилей — актуальных каждому для своего времени — антилитературным Палаником, подкожным зудилкой Кафкой, половым фантазером–затейщиком Набоковым, мальчиковатой троицей Селинджер–Брэдбери–Харпер Ли, карьерным мордобойцем Амаду, извращенцем и матершинником Уэлшем, ему явно не удастся. Тем более, Букеровская премия даже не подмигивала ему.

Не дозрел, видите ли.

Как такое можно сказать моложавому старичку?

Эффект чистописания

Завтра я начинаю парижскую книгу — бесформенную, нецензурную. От первого лица — ебать всё!

Генри Миллер.

Письмо от 24.08.1932

Продолжим нудить.

— Вырежь это и это! Вырежь всё и оставь только оглавления. Для книги этого будет достаточно, — сказал Вэточка Мокрецкий.

Он знаменитый журналист.

— Не–е–ет. Только не это. — Это Порфирий, сидя уже дома на эксклюзиве — на пеньке то есть. Там есть строчки обо мне. — Порфирий обожает пиво, а на страницах его залейся! Остается найти способ материализации бумажного пива.

Что же происходит на самом деле? Может ли писатель объективно «защитить» свой проект?

Нет, не может.

Потому и объясняет как хочет, не отвечая за свои слова.

И не подвергает писанину математической экзекуции.

И не верит мамам, грязнящим тексты и наивно принимающих героинь Туземского за своих дочерей.

— Маскировать надо лучше, — был бы жив — поделился бы опытом Миллер, пожалев наивного россиянина.

Итак… Что итак? Или и так?

— Миллер, помогай!

Короче говоря, в «романчичеке» Чена Джу нет явного детективного сюжета, нет особенных приключений, нет аппетитной любовной линии, которая обычно сопутствует любому литературному произведению, даже связанному с путешествиями… (кроме отдельных, в виде исключения, например, бородатых приключений Робинзона Крузо).

Даниель Дефо исхитрился с жанром и попал в точку, истребив ещё до кораблекрушения всех женщин на острове. Не стало надобности гнуть любовь и расшифровывать секс. А это в век романтизма и последующей за ним волной блЪдства стало крупной и оригинальной находкой, позже приведшей к понятию бестселлера.

Героев Чена Джу ни разу (ни разу!) при полной правоте полицейских не забирали в иностранные околотки, не били вполне заслуженно в морду и не брали с поличным при передаче оружия и наркотиков.

— А было ли это всё? — бесшабашно и со знанием дела спрашиваете вы.

— А ♂й его знает, — так же смело, но притом вежливо, заодно креативно, отвечаю я.

Я вообще–то отвечаю за редактирование, а не за правдописание. И, признаюсь, с удовольствием бы постучал по мусалам кое–кого из герое. А автору треснул бы в отдельности.

Но это не моя компетенция. Меня попросили — я прочел. Сознаюсь, — не полностью. Надавили — я написал.

Что ещё? Длиннотами достал? Ну, уж, не бог весть, сколь длинно, но в nn-м количестве, как говаривают математички с правительственными наградами, имеет место быть.

Минусы? Этого добра хватает. Но и достоинства имеются. Это зависит от того, как читать и чего от автора ждать.

Начнем с минусов и откровенных проколов, являющихся в определенной части плюсами данного сочинения. Повторяю: это смотря для кого.

Ну, нет в произведении Чена Джу дотошной историко–архитектурной правды. Например, в описании достопримечательностей. Вернее есть, но не часто.

А вам это сильно нужно? Вы реферат пишите или донос: на графомана, ну?

Собираетесь за границу?

Вам всё разжевать? Зубов своих нет?

Младенчеством заболели? — Мама, когда уже можно?

— Что сынок?

А мы-то знаем!

На всё это дерьмо автор целомудренно не претендует.

Он не засиживался в архивах, не читал специальных книг. Он пользовался только тем реалом, что видел, слышал, фотографировал и щупал. Или тем, что неискушённой ищейкой, той, что на стажировке, торопко вынюхал в туристических справочниках. А также в описательных интернетовских опусах. А также в многочисленных, зато более соблазнительных щелях между ними, а именно: в проституированных форумах, в обрывках амурных переговоров, в сайтах знакомств с иностранцами.

Там иностранцы, вешающие лапшу русским красоткам, довольно забавно и патриотично (как это мило!), романтично и детально, в меру жигаловских способностей, расписывают красоты своей страны, прелести белостенного (из окрашенной влагостойкой фанеры) ранчо на берегу Средиземного (Мраморного, Красного, Эгейского) моря, особенности вечернего бриза и то, с каким жаром и удовольствием он будет прижимать к ионической (дорической, коринфской) колонне молодую русскую жену.

И, конечно, нет ни намека о движущемся песке, почти уже окружившем его заборы, о недавнем смерче, который только по совершенной случайности не снес крышу его дома, о проживающих в квартире саранче, змеях и пауках — мышеедах.

Здесь нет систематизированных и проверенных полезных советов для автотуристов, хотя есть некоторые выжимки и беглые наблюдения, приведенные от лица героев; но, зато, — и это бертолетовая и глауберова соль повествования: здесь есть взаимоотношения разных, и по–своему интересных, иностранных и славяноязычных людишек: вкупе с их человечьими недостатками, с минимальным джентльменским набором достоинств, и с огромным списком отсутствующих позитивных свойств.

Герои–путешественники, — да герои ли? — все они одновременно с симпатичными странностями и придурковатыми наклонностями. Волей импульсного пожелания оказались арестованными и заключенными в автомобиль–камеру, на срок один месяц.

— И что же тут необыкновенного? — спрашивает читатель. — Фильм с этого можно составить? Или хотя бы комедию положений без особого смысла? Чтобы только дурить, кидать в экран окурки. И хохотать, хохотать до упаду. Может, одним предисловием обойтись, и довольно?

Как знать. И кому как.

Автор ни на чём не настаивает.

***

Фоном хулиганского «романчичека», или «солянки», или «пазлов» (далее будет писаться без кавычек: как новые литформы) служит кусочек центральной Европы и бегло описанный транзитный отрезок пути по России: туда и обратно, времён мирового финансового кризиса 20ХХ–20ХХ годов (ну и удивили!). И, как совершенно справедливо отметил почивший издатель, — буквально накануне грядущего апокалипсиса.

Для связки подзабытых мест автором слегка добавлено беллетристики, приближающейся к правде. Или: абсолютно редко, — полной неправде Ведь какой автор может устоять от соблазна слегка исказить и приукрасить, а также придумать нечто особенное, что добавит произведению откровенности и сочно лоска.

Настоящему, то есть правильному читателю, пофигу «правда», — ему давай сюжет, интерес, — словом, «чтиво».

Тут я совсем не согласен с издателем — весьма странным субъектом, аскетом, судя по его предсмертному, героическому поступку, человеком — чистюлей, который ни разу в жизни не матюгнулся, а, судя по междустрочию предисловия, ни разу не щупал женщин: кроме, разумеется, своей любимой (в период ухаживания), но бессердечной (в законности) супруги.

То, что знать полагается не всем, — автором соответственно опущено полностью, или заглажено до гладильной доски.

В хрониках «прозрачно» изменены имена и фамилии реальных людей. Это сделано лишь по причине жанра. Так как данная часть произведения является составной: по отношению ко всему роману–романчичеку, солянки впоследствии.

Условия его в самом начале придумал Чен Джу — по жизни Полутуземский (или наоборот. Или вообще непонятный персонаж. Похоже — из Тараканов.), и не был намерен ломать их впредь.

Тут псевдописатель запутал так, что я не разобрался. Надеюсь, и вы не разберетесь.

Самый главный бал–бес, работающий в преисподней библиотеке, реакционный библиофил, мерзкий и жестокий сексот, отправивший, по навету, на сковородку не одну тысячу неплохих, в принципе, писателей: русских и зарубежных, чрезвычайно задумался: над заинтриговавшей его сборной книжкой–солянкой с какими-то дурацкими пазлами вместо обычных глав, рождённой гражданин–графоманом Туземским — он же Чен Джу.

Во–первых: на какую полку её ставить: на какую то есть букву, на «Ч» или на «Д»?

Во–вторых, погрузившись в читку, и забывши об основной своей работе, он притормозил с быстрыми выводами. — Что делать? — думал он, — медаль дать: уж очень многих Чен Джу замарал, опозорил, отпрелюбодеял — вполне в духе чертячих воззрений и инквизиторских правил, весьма поощряемых в их свете… или распустить на пирожки?

Таким же образом жестокий но мудрый Чингиз–Хан делил своих сотрудников на плохих и хороших. Таким же способом лечил паршивых солдатушек, а также заворовавшихся клерков: от скверных влечений и вредного лиха.

Одинаково целенаправленно Чингиз выдирал клитора и языки.

Весьма удачные и вполне зверские патентованные опыты хана Чингиза черти давно уж внедрили в свою обветшалую, за тысячи-то лет, практику.

Не сумел разобраться главный преисподний архивариус. Закружилась голова у него от писательских деяний Чена. Не понял он: найдут ли, в конце концов, друзья–путешественники спрятанное где–то на родине еврослонов золотишко, лизнут ли когда–нибудь за хобот медного Фуя-Шуя, вырастут ли у них от этого члены.

И, как поговаривают ныне здравствующие нечистые, так и кончился его дух в неведении.

***

В классическом земляном литературоведении (которое местами пора уже модифицировать в литературовИдение межгалактическое — пусть звездные субстанции и козявки микромира поучаствуют) считается так, что художественная ценность реалистического литературного произведения тем выше, чем больше ты окунаешься в описываемые события и сближаешься с героями.

То есть, читатель якобы не должен чувствовать ни скрипа авторского пера, ни присутствия автора, дышащего в спину. Автор не должен подсовывать нежному читателю фальшивые до приторности обороты: с высосаными из пальца описаниями красивой природы. Он не обязан разжёвывать читателю, будто нерадивому двоечнику, непонятные места.

Вы же, мой читающий друг, — не двоечник, и вам разжевывать не надо.

Но, в отношении незнакомых читателей, в данном романе проблема присутствия автора решается поперёк классических правил, то есть как бы всем назло.

Вот линия повествования льется легко и беззаботно. А вдруг, на манер чертей из коробочки, она прерывается несчётными ремарками и отступлениями. То загромождается вставками из какой–то «прежней жизни» главного героя: вот нахрен она кому нужна!

Речь тут о Кирьян Егоровиче Полутуземском, сокращённо Туземском, или короче того: о Полутузике.

От лица этого начётчика и литературного прохиндея, неудачника, ведётся повествование.

Читателю приходится напрягать и без того перегруженную авторскими декламациями и сюсюканьем память, вспоминая ерунду, на которой остановился в предыдущей главе пошлый писатель и чудаковатый герой романа, в одном лице, — Кирьян Егорович Полутуземский — Чен Джу, ити его мать. Этот обманщик постоянно намякивает на какие–то сокровища GоLоgо Рудника, о котором, между тем, не говорит ничего толкового. И мы понимаем: завлекуха всё это. Якобы конфетки в качестве награды. А по сути: «Дядя Петя ты дурак» — пустышка это, фуфло.

Но, блинЪ, следует отдать должное, — Чен Джу пишет, порой вдруг, так напористо и горячо — как скачет выскользнувший на приволье красавец — жеребчик. Пегасом зовут.

Любо — дорого и не западло перечитать такие места ещё и ещё раз. Жаль, немного их!

***

Один из героев романчичека — Порфирий Сергеевич Бим, уже после путешествия протер до дыр первый, только начатый, и не переваливший за десять процентов готовности, вариант рукописи Чена Джу — Полутузика.

Он ежедневно мусолит его в маршрутках, и зачитывает цитаты шоферам ночных такси.

Млея на проститутках, Бим пересказывает им содержание романа. И множит степень своего там участия.

— Давай ещё, ещё! — кричат проститутки в экстазе. — Ах! Ох! Не кончай. Продолжай читать. Медленнее! Вот. О-о-о! Теперь быстрее! Е!!!

И чуть позже, обтираясь в душе: «А нельзя ли познакомиться с этими самыми Ченом и Джу, на крайняк с Полутузиком?»

— Нет, — твердо отвечал Порфирий Сергеич, помогая отжимать мокрые и рыжие их мочалки, — нет и нет, заняты Они… Они, вообще–то, в единственном числе и пишут продолжение. Поняли? Для меня. А главный мэн там, знаете кто? — Я! Уеньки бы Чен Туземский взялся писать… без меня. Я — Антибиотик… я — Депрессант… Мне Париж вообще не стоял. Ещё немного… и он название сменит. Будет «Бим в Париже». Во, вспомнил, я Ингибитор! У меня красная майка есть. Поняли, дорогие мои Бляди?

— Вау! — говорят на американском языке дорогие проститутки из угадайского универа, и другие подключились: соски они кругом похожи: не любят лишних фантазий. — Да ты великий прыщ, Порфирий!

— Ни ♂я себе, столько набросать слов, — говорят на чистейшем русском бляди районные, — денег, поди, может дать взаймы.

— Фотым отшошать, — кричат подорожницы с руэ Одиннадцати Гишпанских Добровольцев, что на пересечении с проспектом Красного Понтифика. — Пешплатно. Напышы адрышок! Фот тут, на прокладке: по завершению.

Кто скажет, что это не всенародная любовь к беллетристу Чену?

Кто скажет, что вкус к литературе нельзя привить плохим девочкам за недостатком у них свободного времени и долларов на книжки?

— Да прямо на работе и прививайте, — советуют спевшиеся мудрый пьяница и бестолковый псевдописатель новаго, неопознаннаго пока что жанра.

А вот это уже высшая похвала псевдописателю, тож гиперреалисту Чену Джу: Порфирий Сергеевич Бим серьезно и увлеченно, позабыв иной об архитектурной повинностиь и пиве, откинув порножурналы и порнодиски, онанирует над главками Чтива Первого из общей Солянки Чена Джу. Это там, где Живые Украшения туземского Интерьера, ходят в трусах и без оных. Вот целительная сила живого слова!

Какой конкретно странице и какой строчке поклонялся фантазёр Бим Нетотов — только ещё предстоит угадать будущим биографам и литературоведам Чена Джу — Полутузика.

Бим слёзно просит поскорее измыслить продолжение.

А, придя в гости к Туземскому и не со зла, а из познавательских соображений побив в туалете керамическую плитку: как там она держится на гипсокартоне? начинает канючить.

— Вот это есть та самая дырочка под батареей, в которую ты..?

— Да, дорогой Порфирий Сергеевич, это та самая дырочка, — говорит ему польщенный Чен.

— А это та самая сексуальная пепельница с Джульеткой?

— Да, та самая, Порфирий Сергеевич. А что?

— Выкинь её нахер!

— ???

Как так, мол?

— А я подберу.

— А я не дам.

— А я тогда пенька не дам.

Тут целая история с пеньком. Будет после. Если Чен раскрутит. А пока выкладываем то, что известно в Угадайке.

Уникальный домашний пенёк у Порфирия, в назидание пеньку его собственному, висячему в штанине как замученная земляным трением морковка, ежели её ежедневно вынимать: на предмет: не выросла ли за сутки, и что будет, если её потереть при этом, не на тёрке, конечно, а так:, едва-ечетыре… итак, пенёк-корешок имеет ноль целых девяносто сотых метра в диаметре: по верхнему срезу. А в основании корневища — сто двадцать сантимов. А высотой в три четверти взрослого письменного стола.

Действительно, занесенный как–то раз в квартиру Бима, пенёк этот, является серьезным козырем при обмене не только на пепельницу. Но и, в сочетании с зеркалом, он верно и долго служит хозяину: суперской подставкой под задницу: для одиночных извращений и оздоровительно–деловой мастурбации. А также: для паранормальных игр с весёлыми шестидесятилетками, бывают и такие уникумы: женского полу, разумеется.

Кроме того, и в случае чего, пень повлияет на продажную стоимость хаты.

— Это мой эксклюзив. Наследство, — утверждает и небезосновательно, в течение десятилетий, Порфирий Сергеевич Бим. — Я его даже за долги не отдам.

— А я и не прошу твоего пенька, — отказывает Биму (лет пять подряд) Чен Джу — Туземский.

— Нахрен мне твой пенёк — у меня есть нос от носорога. И скоро ремонт. Некуда нос ставить, а ты про пень свой талдычишь. Пристроить пытаешься? Зачем? Думаешь, мне морковку тереть не на чем?

И чуть позднее поправляется: «Ладно, авось подумаю ещё».

Туземскому жалко расставаться надолго с пепельницей из Вероны: она с Джульеттой, почти что с голой. И даже сдать её в аренду не хочет: мало ли чего натрухает туда Порфирий. Но попробовать пенёк нахаляву: в качестве сексодрома, он не против.

— Ладно, Бим. Я к тебе как–нибудь в гости зайду. Готовь плацдарм. Пробу будем брать.

— Приходи с Дашкой, — раскатывает губёнки Бим, затрагивая насущную тему для него самого: очень уж он смокчет по Дашке, а ещё пуще касаясь наисвятейшей темы для самого Кирьяна Егоровича.

— С Жулькой… та–ак, — прикидывает к носу Кирьян Егорыч, — с Жулькой приду — да. Вполне может быть. Или с Щелкой. Он забыл, что Маленькая Щелочка (в телефоне избито О–ля–ля) на пятом месяце беременности, и потому на пенёк может не сговориться.

А на Маленькую у Кирьяна Егорыча морковка встопорщивается сразу: стоит только подумать, или тронуть её пальчиком… ещё на улице… Как жаль… Ушли времена.

А Дашка… А что Дашка? Не продаст ни за какие коврижки, и не предаст Дашку её телохранитель Кирьян Егорович Туземский. Не только жаждущему её тела другану Биму, но и никому вообще, и никогда. Только при большой любви соискателя. Притом, любви согласованной: с псевдопапой и воздыхателем заодно Егорычем.

Пеньковые думы, при их реализации, оборотились бы большими проблемами: с доставкой. Ну, очень комлеватый пенек, ну очень комлеватый. Выпилен он из старой лиственницы, весит двести кило, с посчитанными и отмеченными шариковой ручкой годовыми кольцами. Чтобы внести в квартиру или вынести из неё, потребуется снова распилить пополам, погрузить в грузовик, поднять вчетвером на этаж, а потом склеить. А если не пилить, то потребуется подъёмный кран. А все перемещательные операции по маршруту «квартира–улица–квартира» — осуществлять через окна.

Вероятно, обмен прославленной пепельницы из никакущего итальянского городка Вероны на уникальный пенек из сибирской тайги, ввиду возраста обменщиков и приближения их морковок к половой катастрофе, а также из–за святой ежевечерней привязанности Бима к тотемному пеньку… обмен уж никогда уж не состоится.

А разговор об обмене — это для Бима только к красному словцу: для проформы. Может, для осознания другими людьми его величия как собственника, одного из образцов природного наследия Земли, превращенного человечеством в лице Бима в культурно–сексуальный символ.

— Ну, назови какую–нибудь букву, брателло. На эту букву — како–нить слово. И вот об этом поговорим. Я всё знаю. Я — титан, я словарь.

Любит повторять Бим после восьмой кружки пива эту формулу.

Пень для Бима это ещё одна забава.

Это второе его любимое слово на букву «П».

Первое слово на «П» пусть угадает читатель. Потому что редактор обяжет Чена-Полутузика это прекрасное, по сути, слово всуе не употреблять.

***

…Порой Чен Джу утомляет читателя словоблудием графа Льва Николаевича. Но только порой! Тут у Чена имеется неплохая отмазка: словоблудие Чену — как вязальные спицы или как число крестиков на вышивке.

Словом, как доступный и незатратный отдых между серьёзными натуралистическими главами.

Сборная пазловидная солянка Чена Джу: в кожаной обложке и с четырьмя засовами, сцепленными меж собой стальными замками, и к которым прилагался интеллектуальный ключ, стала лидером эротических рейтингов: до самого скончания веков (то есть до времен всемирного потопления, если не сбудется более близкий прогноз Нострадамуса катрен X, часть Y).

Книжка чрезвычайно подходит брунеткам (блондинкам меньше) двух оставшихся веков, одевающихся на траурное прощание с человечеством в прозрачные безодежды.

Неплохо брунетки с томиком Чена смотрятся на пляже, в шубах, дабы продемонстрировать не только физические качества с сексуальностью, но пуще того (боже, как меняется мир пред концом!) — свои умственные добродетели.

Иногда Чен строчит что–то невразумительное и детское, коряво, как молодой школяр с перепоя. Эти простые, легко лузгающиеся главы, по–видимому, рассчитаны автором для ещё недозрелых молодых людей — гопников, учащихся в старших классах, будущих кочегаров и дворников, засиживающих штаны на задних партах технического училища и там, где в ходу шприцы одноразовые, таблетки во рту, шпаргалки на коленках, морской бой, девочки в гольфиках, шприцы некипяченые, шпаргалки в таблетках для головы, девочки на коленках с презервативами во рту, двойки, колы, армия, тюрьма.

Или те строки написаны просто с перепоя. Это по замыслу сближает автора с гопниками всей страны, но этого точно никогда и никому не узнать.

Запятые у Чена одинаковы хоть до, хоть после перепоя. А тексты Чен отточит после.

«Камушком по бережку, ножкой босой по песку, камушки не денюжки — счетом не проверишь и т.д».

Кирьяновская водица доточит камушки до кругляков, — главное не останавливаться. Это вопрос лишь времени.

Порой Чен Джу пытается умничать как состарившийся в слабочитаемом мало просвещённой публикой «Даре» Набоков, обшаркавший свой некогда гладкий язык о сладкие бедрышки Лолитки. Умничать Чену пока удается. А вот сотрудничать с краткостью — сестрой таланта — не всегда. Вообще Чен дружит с сестрой таланта очень осторожно и под настроение. На краткость ему в этом смысле наплевать.

А вот соревноваться с ранним Набоковым начинающему графоману Чену Джу кажется вообще пока рановато…

— Не рано, а поздно! — уверяет Порфирий Сергеевич, желая зацепить псевдописателя за живое. — Не сможешь, Кирюха, ты так, никогда и ни за что. Извини, брат, но це есть аксиома. Моя аксиома. Я её Аффтар. Не путать с Аватаром.

Бим обожает строки Набокова в описываемых им моментах интимной близости с Лолиткой. Бим может наизусть процитировать некоторые строки оттуда. Но Чен Джу такого дерьма не пишет. Он не педофил (мерзкое слово — как его бумага терпит). Он не занимается интимом с кем попало. А если нечто случается, то это не есть повод для немедленной литературной разборки. Ну, трахнулся. Это не любовь. Писать: как ты медленно вводишь… а её влажный (по А. Толстому) глазок смотрит на твой алый… — Тьфу! Пакость! Пусть про это сочиняют чрезвычайно ответственные в деталях черепаховоды и немытые юноши рабочих окраин.

Но Бим не вполне прав. Да, действительно, русские Лолитки уже десятилетиями не попадаются в дырявые сети нашего доморощенного графомана. Нет Лолитки, нет и любовной линии. На пожилых подружках хороший роман не построить. Разве что для чтения таких книжек старушками, пытающимися оживить свои древние и далеко небеспорочные воспоминания. Но Чен настойчив и упрям как паровоз. Каждое, даже самое маленькое путешествие по жизни прибавляет ему знаний и ловкости в литературной навигации. Любовный роман в псевдотворчестве Чена Джу приближается неотвратимо, так же, как если бы, будто кем–то, не был бы описан Казанова, то данный типаж придумал бы и живописал кто–нибудь другой. Хоть даже из головы, хоть даже от другого места. Всё в мире делается по принципу вакуума: где пусто, туда и затягивает, и от этого появления чего–то в вакууме образуется нечто свеженькое, долгожданное и оригинальное.

Иногда как настоящий маг и художник Чен льет слова настолько правдиво и выпукло (гиперреалистически — ух ты, каким модным стало это слово с двадцатого века — просто эпидемическая хворь!), что бедный читатель к первой трети произведения считает себя, как минимум, соавтором и лучшим другом бедолаги Туземского. А к середине читателю кажется, что уже не герой пресловутой книженции, а он сам, собственной персоной, бродит по улицам европейских городов, выглядывает собственное отражение в витринах, таращится в окно автомобиля, пьет на остановках пиво, в стационарах — водку и виски с колой, матюгается сапожником и, если даже ещё не приспичило, вместе с автором ссытся на каждом углу. При этом он не забудет вместе с «аффтаром» отметить и тонко обмусолить какую–нибудь архитектурную деталь, или пожалеть жужелицу в паутине, на которых неспециалист просто бы наплювал, или вообще не удостоил бы вниманием.

Предисловие плавно превращается

…плавно превращается …в повествование, ёклмн.

Оно уже давно идёт: с самого–самого начала. Это такая шалость, — изволит заметить веселый пакостник и эротоман Чен по фамилии Джу.

Подобных путешествий, каковое пытаются выставить нам в качестве блюда некой оригинальной выпечки, ежегодно совершаются тысячи, а, может, миллионы.

Читатель ещё не отпробовал, но он заранее уверен, что динозавровых кокушек в саламандровом соусе ему не выставят.

Бывают неизмеримо более экстравагантные экспедиции: возьмём хотя бы что-нибудь из путешествий на вулканы, или наберёмся смелости пройтись по гребню Джомолунгмы, усыпанному сотнями скелетов недавних искателей острых ощущений. Скелеты пощекотали себе нервы при жизни. А записать чувств не успели: не до этого было. Хотите ли вы такой финал?

Нет? Тогда езжайте с нами. Наших, гарантирую, на вертел не наденут. Они успеют доскакать в сёдлах авто до границы, и досказать то, что обещали: я заглянул в конец. Причём, предъявят в самом упакованном и безопасном виде: в виде беззлобной книженции, усыпанной перлами и знаками препинания. За качество последних, правда, даже господь Бог не сможет поручиться. Ибо не господь придумывал правила.

Но, не каждые из любопытных историй попадают на страницы самиздата, вероятно, по лености самих участников. Они отделываются фотками: в них, конечно, попадается шикарное. Но это всего лишь пикселы, а мы маним живым словом, хотя фамилии наши не Лейкины и не Познеры.

Ещё реже полухудожественные отчёты попадают на стол настоящего цензора (допустим, в погонах или с прокурорскими очками на сморщенном от гнева лбу).

Ежедневная датировка событий сначала была честной, потом слегка изменилась, потом исчезла совсем.

Пусть запомнят все Дорогие, Уважаемые, Внеземные Мудилы и вообще все мудрые, целомудренные человечки и изучающие опыт звездных катастроф мыслящие планктоны и туманности черных дыр, читающие эти глиняные таблички: то, что описано здесь, случилось за три года до Второго конца света планеты Земля.

То бишь, была весна XXXY года, nach, что означает «вперед на»! Дальше попробуйте сосчитать сами.

***

Читателю мало что говорит фамилия Ченджу. Ещё меньше ему говорит имя Чен.

Несмотря на созвучие имен, это совершенно разные люди.

Чен Джу Ченджу — это Чен вымышленный и родился он совсем недавно. Короче, это просто — напросто вредный и наглый Псевдоним Туземского, сросшийся с Туземским настолько, что уже и не поймешь — где кто.

То есть, это вовсе не тот известный всему Ёкску, а также половине Угадайгорода маленький и щуплый как сушеная килька, добрый и лысый напрочь от злоупотребления антирадиационными лекарствами Настоящий Чен, который живет в указанном городе Ёкске и спит на верхнем ярусе двухэтажной кроватки, притворяясь звездным мальчиком, изогнувшимся в форме скорпионьего хвоста.

Ченджу — Псевдоним и лично живой г–н Полутуземский, несколько слившийся с Псевдонимом, проживают в обыкновенной, разве что с теплым полом, угадайгородской квартире чуть выше уровня тротуара.

Чтобы заглянуть в квартиру Чена Джу надо прилично подпрыгнуть, или переступить решетку приямка, приподняться на цыпочки, попробовать прислонить лоб к стеклу.

Но не получится прислонить, не получится увидеть. Прежде всего, надо помыть окна, потому, что все ранее описанные прыжки и прочие действия без мытья окна, пойдут насмарку.

А прислонить лоб не удастся, потому, что окна Чена Джу защищены необычайной красоты решеткой, рисунок которой похож на кривую и вроде бы бесконечную лесенку, ведущую в небо, то ли спуск с неба в квартиру Туземского..

А комната, кухонка и сортир в квартире Настоящего Чена — полновесном примере экстремального авангарда — по прихоти хозяина не имеют перегородок.

Кроме нерасчлененного проектом пространства экстравагантный интерьер объединен общим запахом, неразъединяемым на специфические части даже умной системой вентиляции и кондиционирования фирмы «Sapach–net».

Настоящий Чен имеет экзотический медный сервиз, на завтрак ест красную соль, в обед хрумкает мощно наперченную морковную стружку с прочими дарами моря, не чурается чайных церемоний с трехкомпонентным кусковым сахаром и безнадежно глюх, тюп и невежлифф на оба уха.

По последним трем причинам Настоящий Чен из Ёкска никогда не переспрашивает собеседника.

На любой вопрос Чен, не заморачиваясь и совершенно не стесняясь — даже если выскажется невпопад — отвечает исключительно утвердительными частицами и наречиями типа «да» и «конечно». Иногда Чен пользуется более утонченными синтаксическими конструкциями, отработанными в студенческих кельях ёкских гуманитарных университетов; такими, например, как «а позвольте сделать отказ невозможным» или «а разрешите–ка ненароком с вами согласиться».

А в глазах у Чена практически всегда безысходное «не изволите гневаться, но я nichua не понял и никогда уже теперь, со своими ушами, однако, не пойму, да и к чему мне теперь всё это: просто наливай доверху».

Чен Ёкский широко пользуется редкими и великими словами «отнюдь» и «однако», которые вовсе не означают отрицания, а только предполагают более детальное обследование вопроса, связей и непохожестей между этими древними словами. А также свидетельствуют о некоей, совершенно нелепой в наше время, жуковско–пушкинской утонченности и жеманности всей эпохи Екатерины и Елизаветы Великих и не Очень, с которыми, однако и отнюдь, Чену видеться не довелось.

Занудные слова «однако и отнюдь», весьма распространенные в Ёкске, пожалуй что могут говорить о некоторой значительной культурной среде, привнесенной в этот город ещё в старину ссыльными интеллигентами с их доблестными женами, грамотными заводчиками и купцами, охотно воспринимавшими нравы приехавшей цивилизованной элиты, а если развернуться пошире и сгоряча, то можно было бы замахнуть на гипотезу, в которой прародителем данной культуры и этих двух редких слов мог бы быть отмеченный в истории старец–отшельник, каковой по некоторым слухам и фактам мог быть самим императором — дармоедом, некогда сбежавшим подальше в глушь от несладкого трона, требовавшего неустанной работы и непосильной ответственности перед согражданами — россиянами.

Если рассуждать далее о заманчивой силе этих двух дьявольски красивых и довольно–таки обтекаемых по значению слов, которым даже нет точного перевода в других языках, и при всей их прямой и исключительной принадлежности к знати, то даже г–н Белинский, рассуждающий о бессмысленности жеманства в литературе и поэзии, приближении к жизни и точности выражений, сам, собственной персоной применял эти словеса не раз. Что же тут говорить о маленьком человечке Чене!

Частенько, не расслышав ровно ничего, и, вместо того, чтобы хотя бы что–то ответить, и если исключить всякие отговорки типа «отнюдей и однаков», Чен, не мудрствуя лукаво, хохочет уморительно булькающим колокольчиком, подозревая во всякой фразе или вопросе собеседника исключительно добрую шутку, которую достаточно только оценить, а отвечать вовсе не требуется.

Да и кто скажет плохого глухому Чену из Ёкска, сладкому как спелая тыква и радостному как невинный корейский преступник, который этот преждевосточный фрукт вырастил на узком подоконнике общероссийской камеры?

Талантливый по–заморскому Настоящий Чен шьет гражданам Ёкска дорогущие пиджаки, штаны и жилеты из совершенно качественного европейского сырья и скроенных вроде бы по лучшим иностранным выкройкам, выписаным по почте из самого Парижа, а то и из Лондона.

***

Как–то, а точнее, ровно восьмого мая 2009–го года, буквально накануне отъезда Полутуземского за границу, заехавши в родину Кирьяна Егоровича, по–ёкски скромный и не по–угадайски богатый, глуховатый Чен в составе группы наглых интеллигентов, возглавляемой дизайнером, автором и соавтором местной архитектурно–художественной лепоты Жоржем Кайфулини, зашел ночью в гости к начинающему графоману Туземскому, тогда ещё не обзаведшемуся псевдонимом.

И попили они тогда все вместе простой белоозерной водки от Иван–да–Марьинского ликероводочного завода, посидев по древней русской прихоти на чемоданах, и не забыв добавить за Победу.

Хрупкие ручки Настоящего Чена, дрожа от немыслимого напряжения, занесли тогда в квартиру Кирьяна Егоровича некий крупногабаритный, но при этом весьма эксклюзивный предмет.

Предмет после его разворачивания оказался флагом.

Универсальный черно–пиратский флаг, принесенный Ченом в Кирюхин дом, изначально был сооружен его дружбанами для поддержки некоей команды в какой–то особо редкой игре, про которую Кирьян Егорович слыхом не слыхивал, а также для попутного празднования Дня Победы, а тож «для понтов обыкновенных» в прогулке по ночному городу Угадаю с целью привлечения в интимные сети крупных ночных бабочек автохтонной закваски. Кроме того флаг был успешно применен для разгона несанкционированной демонстрации майских жуков, прилетевших в избытке на праздник слегка преждевременно и привлеченных на набережную реки Вонь пробной иллюминацией упомянутого дизайнера и мастера городских подсветок Жоржа Кайфулини.

«Ещё не Чен», а только–только начинающий графоман Туземский в то время и не думал писать никакого романа. Он только что завершил, а вернее скруглил, повесть про ЖУИ, избыточно устал от проделанного труда и решил отдохнуть за границей.

Чуть пораньше — да что пораньше — практически одновременно, а позже окажется, что и весьма кстати, к «Ещё не Чену» зашла перекантоваться по старой привычке иногородняя Мама Жуи, оказавшаяся по вине дочери без ночлега. (Кто такие детки ЖУИ — опять же см. первую книгу антипедагогической солянки Чена Джу. — прим. ред.)

Понимающие кратковременность и редкость сексуального момента в личной жизни Кирьяна Егоровича, и потому лукаво ухмыляющиеся товарищи, попив почти–что на ходу, — кто чаю с ванильным пряником, — кто водки с огурцом и рукавным занюхом, как бы нежданно–негаданно засобирались по делам.

Произведя на скучающую Маму неизгладимый эффект чрезвычайно интеллектуальными пересудами и исцеловав до обреза рукавов мамины ручки, товарищи Жоржа прихватили с собой три четверти кочана капусты (кочерыжку Мама оставила себе для поутряннаго завтрака) и исчезли с глаз долой, позабыв забрать некурящего Чена, который, покочевав по туалетам и рассмотрев всю кирьянову недвижимость, мирно расстелился на диване да так и заснул с погасшей трубкой в устах.

Примерно через полчаса пропажу маленького, но важного, иногороднего члена своей кампании, обнаружил и снарядил поисковую экспедицию сам кэптан д'Жорж. По первому же требовательному стукотку в стекло, не испытывая особых затруднений, Кирьян Егорович с Мамой ЖУИ подали испрашиваемое тело испрашивающему его опекуну, просунув Чена сквозь прутья оконной решетки, запроектированной в своё время первообладателем квартиры и одновременно её зодчеинтерьерщиком — Кокошей Урьяновым.

Могучий Жорж вставил отыскавшийся бесценный живой груз себе подмышку и, галантно раскланявшись перед собственниками двух окон первого этажа, удалился окончательно.

Скорей всего в спешке, но, может быть, и в качестве подарка (вымотавшийся Кирюша в тот день был слишком слаб умом, чтобы запомнить причину) знаменосец Чен оставил в прихожей графомана флаг, представляющий собой комбинацию из дубовой гардины прошлого века, окрашенной фломастером «под модное некогда, а сейчас не очень мербау» и суконного полотнища с намалеванными на нем скрещёнными костями и улыбающимся черепом, чрезвычайно похожим на автопортрет лысого знаменосца.

Томящаяся похотью Мама Жуи, не дождавшись окончания кирьновских сборов, угомонила свою страсть, укутавшись кринолином и скрестив в недоступный замок свои ножки.

Наспех собрав дорожную кладь и даже не перебросившись любовью с Мамой Жуи, — за дефицитом времени и ввиду неудобности для траха указанной выше позы, — графоман примостил в угол негабаритный флажок и прилег вымотавшимся перехожим каликой на холодный по–церковному пол и подсунув под затылок рюкзачок с предметами утрешной надобности.

Поглядывая ежеминутно в мобилу с ненадежной петушиной функцией, графоман с утреца встрепенулся, смахнул с лица грезы неутешенные водицею бездушною, вздрючнул наскоро телом, потом разбудил Маму, и, не доверив ей ключей от дверец железных, спешно умчал за иностранный рубеж.

***

В мгновение ока промелькнула Селена над чужестранными горизонтами, влача за собой жалкий, скрюченный в пятидневную спиральку хвостик.

***

Вернувшийся из дальних странствий усталым, но довольным, как после школьных каникул в фамильном огороде, Кирьян Егорович был озабочен поручением, отпущенным ему своими коллегами. А именно: графоман должен был по горячим следам, но не с кондачка, а с любовью и эпитетами, написать художественное сочинение о только что благополучно реализованном совместно с товарищами зарубежном вояже.

Идею написания сочинения неосмотрительно выдвинул как–то сам Туземский на одной из иностранных посиделок, расстроганный четырьмя литрами пива, воодушевляемый бельгийскими устричками, подзадориваемый близким адюльтером с аппетитными заграничными женщинками неодинаковых национальностей, сидящими по сторонам на расстоянии эрегированной ноги.

Товарищи идею ратифицировали, а вот фигуру произведения доверили определить самому графоману.

Чтобы было не хуже чем «трое в лодке», тем более что нас тоже четверо — единственно, чем напутствовали начинающего писателя его друзья. Аргументарий был убийственным по множественности и точности совпадений. «Псина» слегка не вписывалась, ибо четвертым в кампании был живой человек, а не глупое животное. Это был хоть и несмышленыш, но настоящий, хоть и тише травы, как показалось вначале, молодой человек по имени Малёха Ксаныч.

— Опа, про траву, пожалуйста, поподробнее, — сказал Бим, едва прочитав эти строки и напрашиваясь в соавторы. — А вообще я бы на этом этапе написал «тише воды».

Кирьян Егорович согласился, но сторнировать не стал, а может забыл. Или попросту проигнорировал. А вот против Клапки Джерома Кирьян вообще ничего не имел.

— Пусть не комично, но пусть будет хотя бы правдиво! То есть в масштабах очерка. — В такой странной форме изрек своё пожелание жутко святой праведник Жан Жаныч (Ксан Иваныч. французск.), напрочь уверовавший в неспособность Кирьяна шутковать и улыбаться, тем более на бумаге и после всех страшных, едва пережитых закордонных злоключений, облепленных взаимной руганью и эпизодической ненавистью как ракушками на древнем кильватере.

И про» — те» не забудь… — те, — в каждую встречу напоминал Кирьян Егорычу Бим. И пальчиком грозил.

Биму Сергеевичу очень нравилась задумка с уважительной пристройкой «–те» к заднему фасаду глаголов повелительного наклонения единственного числа. Вовремя приляпываемая либеральная пристройка помогала выкружить даже в тех горячих ситуациях, когда разговоры шли на повышенных тонах и все обращения осуществлялись на грубое «ты» (козл.).

А также Биму импонировало и грело душу уёмистое словечко «клумба», которое спонтанно родилось где–то на полпути и «вдля проку (не ошибочно! — прим. ред.) сжотом» виде обозначало «любое круговое движение» по трассе или по городской улице: независимо от диаметра.

Термин «круговое движение» произносился категоричными навигаторшами — иностранкой Катькой, и русской Машкой: с пренебрежительным оттенком: словно круговое движение было примитивнейшим элементом дорожных испытаний по сравнению с прочими автотрюками.

— «Кру–го–во–е дви–же–ни–е»… — едва шевеля мозгами, и явно смерзшимися губами говорит далёкая космическая Катька.

При этом Катька жуёт металлический огурец, вертит двенадцатью телескопами и сидит сразу в четырёх спутниках.

Она отвечает за культурную заграницу и оттого, что все без исключения русские едут за рубеж жрать водку, они «ду ист, зи зинд крайне тупен рашен дядькен».

Для большего понимания её слов, этими ограниченными людишками, едва тащущимся в своих крохотных машинёшках по земной поверхности, она произносит заученное по слогам: как диктант для полных идиотов, сиречь школьников USA, презирая шоферов, свою работу, синтаксис, знаки препинания и окончания падежей. Тем самым испытывает водительское терпение, дополнительно мучая и напрягая человека за рулём.

Фразы формируются ею до того неторопливо, что на произношение номеров поворота у Катьки никогда не хватает времени.

На окончание» — же–ни–е» Ксан Иваныч традиционно нужный поворот промахивал. А по оглашению Катькой уже проскоченного номера, Ксан Иваныч из клумбы уже вываливался, напрочь, и, естественно, что в самом неподходящем месте.

После этого, чтобы найти место разворота или новую, пусть менее «правильную» дорогу: не до хорошего, надо было исколесить: вариант 1: десятки километров по трассе до развязки; вариант 2: соскользнуть в просёлки; вариант 3: продираться по залесенным местам наугад, ибо такие места не поддаются наблюдению спутников.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.