18+
Юрас и Перуника… в чарующем лиловом отсвете эустомы

Бесплатный фрагмент - Юрас и Перуника… в чарующем лиловом отсвете эустомы

Современная проза и поэзия

Объем: 158 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Солги вдохновенно…

Солги вдохновенно, как в сумерках терпких и пряных,

В лиловом мерцанье бутонов живой эустомы,

Где голос Вертинского тает в вине и туманах,

И тени былого изысканно нам незнакомы.

Он пел о вагонах, пропахших войною и йодом,

О службе в теплушках, летящих в полночную просинь,

Но время идёт неуклонным, неспешным исходом,

И новые смыслы в дома наши ветер приносит.

Пусть век изменился, и стали иными герои,

Но в зеркальце глянусь — и время застынет в почтенье.

Тихонько шепну я: «Не стойте у чувств под горою»,

Ведь те, кто слабее, впадают в озноб и смятенье.

Пусть люди бесцельно и глупо порой комплексуют,

А мне в отраженье сияет великое знанье:

Я вижу весну — золотую, нагую, босую,

И лета роскошного жаркое в небе дыханье.

Я вижу, как осень рассыпала медь по дорогам,

Как кутает зима поля в горностаи и иней.

Я верю себе, а не призрачным чьим-то тревогам,

Вплетая свой почерк в узоры невидимых линий.

Я женщина та, что проходит по жизни красиво,

Храня в чистоте первозданную, гордую силу.

Пусть вьётся судьба, как в саду эустома, извивно —

Я каждый свой шаг, как подарок, богам подносила.

Свет мой, зеркальце, сокрой на миг свое сиянье… Слишком явственно для смертного ока. В сии последние годы, беседуя с жёнами, чью красу сама природа воспевает, всё отчётливей зрю: все они прекрасны. Даже те, что во тьме сомнений пребывают. О падших же… не стану судить. Ибо помню: «Не суди, да не судимым будешь».

Не стану утомлять пространными рассужденьями — не погрязнуть бы в суетных мелочах. А может, в простоте сей и кроется зёрнышко истины? Пишу — и вижу перед очами упорного искателя, что в речном песке крупицы злата промывает. Так и речи мои: труд тяжкий, но вот одна песчинка, другая… и проступает лик дивный. Так в чём же тайна? Женщины… просто себя не любят. Возлагают на алтарь чужой всё, что им дорого… Но полно! Не о грустном.

Взгляни же вглубь себя — пристально, без страха. Узри: ты — сама неукротимая стихия, ты — богиня, царица изначальная. Нет, не о тех речённое, что ищут, «как бы удобнее сесть на шею» и парить на чужих крылах. «Надейся на себя, ибо ты — крепость нерушимая». Лишь на себя.

Солги вдохновенно…

В чарующем отсвете лиловой эустомы.

Мы золото мыли в зеркалах водных,

Взор опускали смиренно и покорно,

Но в глубине очей — вся суть и правда земная таится,

Сокровенная, как зёрна в колосе,

Как родник под вековым камнем.

Ибо очи — зерцала души,

В них горит неугасимая искра,

И в них отражён весь мир,

От небесной выси до корней древесных.

Ещё несколько минут — и ночь окончательно спустится на осенний город. Сентябрь лишь вступил в свои права, но в воздухе ещё держалась, во всей летней силе, тёплая, чуть солоноватая от моря темнота. В вестибюле приморского отеля «Адмирал» постепенно гасли последние лампы, уступая наступающей ночной тишине, и в опустевшем кабинете администратор, Перуника Родимовна, собиралась домой, задержавшись лишь на мгновение перед тем, как отпустить свой день.

Она вышла из-за стойки, и пространство вокруг словно выпрямило спину, обретя осанку. В тот миг стало ясно — она была хозяйкой этого отеля, той самой, кому приходилось не только владеть, но и стоять на ресепшене. Перуника была высока, статна, и в каждом её движении читалась та врождённая, невыученная аристократичность, что кроется не в титулах, а в линиях тела и покое взгляда. Тёмно-русые волосы, отливавшие в искусственном свете тёплым золотом, были убраны в изящную, но не сложную причёску: мягкие волны собраны у затылка, открывая тонкую шею и безупречный овал лица. Её лицо казалось работой вдумчивого мастера: прямые, чёткие брови над глазами цвета морской волны — спокойными, глубокими, смотревшими на мир с тихим, непоколебимым знанием собственной красоты и силы. Прямой нос, высокие скулы, придававшие лицу лёгкую скульптурность, и мягко очерченные губы. Но главным был всё же этот взгляд — ясный, прямой, несущий в себе безмолвную уверенность и отстранённую гордость. В нём угадывалась история, не рассказанная вслух.

Её платье — тёмно-синее, словно сотканное из самой этой сентябрьской ночи, — было простым по крою, но безупречно сидело. Оно мягко облегало фигуру, подчёркивая плавные изгибы без тени вульгарности. На ногах — элегантные босоножки на невысоком каблуке, в руке — небольшая кожаная сумочка. Этот наряд, строгий и праздничный одновременно, будто вторил шёпоту набережной: вот он, идеальный наряд для неспешной прогулки под звёздами, для шума прибоя и одиноких огней на рейде. Но Перуника направлялась не к воде. Её день был окончен.

Она вышла через тяжёлые стеклянные двери, и её встретил влажный, плотный воздух, напоённый запахом йода, влажных камней и увядающей где-то в парковой зоне гортензии. Отель «Адмирал», трёхэтажное белоснежное здание в стиле модерн, остался позади, утопая в зелени старых кедров. Прямо перед ней, за неширокой полосой променада, начиналась набережная.

Она тянулась в обе стороны, огибая дугу бухты. Под слабым светом старинных фонарей с матовыми шарами мерцала отполированная миллионами шагов гранитная плитка. Чугунные перила, покрытые патиной, терялись в темноте. Море было не видно — оно являло собой огромное, чёрное, дышащее пространство в ночи, узнаваемое лишь по ровному, мерному шуму — тяжёлому вздоху и шипящему выдоху. Где-то далеко, у мола, мигал красный огонёк маячка, и его ритмичный свет на мгновение золотил гребень ближней волны. Набережная дышала осенним бархатным зноем. Воздух, ещё не утративший летней мягкости, но уже напоённый горьковатой свежестью увядания, был подобен выдержанному коньяку — тёплый, золотистый, с долгим послевкусием. Это была пора межсезонья, та редкая пауза, когда природа, замедлив бег, оглядывается на пройденный путь. Бархатный сезон — время для созерцателей, для сердец, отзывчивых к тихой музыке угасания.

Пространство у воды раздвинулось, освободившись от пестрой летней толчеи, и наполнилось неторопливым, почти церемонным движением. Здесь царила атмосфера избранности, тихого согласия. Пары у парапета, словно сошедшие с полотен импрессионистов, замерли, не касаясь друг друга, но слившись единым силуэтом в позолоте заката. Они безмолвствовали или перешептывались, а взгляды их были обращены не столько к воде — мерцающей холодной сталью в тени и расплавленной медью на свету, — сколько внутрь себя, в общее пространство тишины и понимания. Их романтика была не громкой, не цветущей, а той, что зреет, как виноградная гроздь: накопленное за лето тепло, первый лёгкий морозец чувств, терпкая сладость медленного разговора. Шарф, небрежно накинутый на плечи женщины, и рука мужчины, поправляющая его, — в этих жестах заключалась вся невысказанная нежность мира.

Детей почти не было — учебный год разметал их по классам и секциям. Изредка пробегала девочка с воздушным шариком алого или солнечно-жёлтого цвета — последний яркий всплеск уходящего лета. Их звонкие голоса не нарушали общей гармонии, а лишь вкрапляли в неё чистые, высокие ноты, напоминая, что жизнь непрерывна. Владычествовали на набережной взрослые: седовласые гуляки с тростями, беседующие о вечном; художники, пытающиеся уловить ускользающее золото в кронах; одинокие мечтатели с книгами, для которых шелест страниц сливался с шорохом опавшей листвы под ногами.

Даже вода вела себя иначе. Она не резвилась брызгами у причалов, а лениво и с достоинством катила прохладные волны. От неё тянуло глубинной тайной, запахом влажных водорослей и дальних странствий. Парус, застывший на горизонте, казался не средством передвижения, а символом, знаком этой прекрасной и чуть печальной паузы. Закат в такие дни был не мгновенным пожаром, а долгим, многослойным таинством. Сперва солнце разливало по небу тёплый свет, затем окрашивало облака в персиковые и лиловые тона, и даже скрывшись, долго оставляло на краю неба тонкую светящуюся кайму — как память о прожитом дне.

Бархатный сезон — это время тихих признаний, данных самому себе. Время, когда хочется не спешить, а вдыхать полной грудью этот особенный воздух, сплавленный из последнего дыхания лета и предчувствия осени. Время, когда тени длинны и прозрачны, а свет — не слепящий, а ласковый, живописный. Кажется, будто сам город, устав от летнего гама, присел на парапет, чтобы просто смотреть, как день, умытый прохладой, медленно и прекрасно уплывает в синеву ночи, унося с собой этот драгоценный, бархатный миг умиротворения.

Перуника Родимовна свернула с центральной аллеи на боковую дорожку, вымощенную брусчаткой. Её шаг был лёгким и уверенным, стук каблуков отдавался чётким, негромким эхом. Она не спешила, но и не замедляла хода, будто даже этот короткий путь в одиночестве несла с достоинством небольшого, но важного церемониала.

Её автомобиль — тёмно-серый внедорожник с матовым покрытием, цвета мокрого асфальта — стоял чуть в стороне, под раскидистым платаном. Машина была мощной, солидной, но без вычурности, как и всё, что её окружало. Она подошла, и свет фонаря на мгновение выхватил её профиль: тонкую линию носа, дугу брови, изгиб губ. Тень от ресниц легла на щёку. Она была похожа на портрет из другой эпохи, случайно и безупречно вписанный в этот приморский, осенний, ночной пейзаж. Достав ключ, она на мгновение обернулась, бросив последний взгляд в сторону невидимого моря. Во взгляде этом не было тоски или сожаления — лишь тихое, почти невольное признание его величавой красоты. Затем она открыла дверь, и мягкий свет салона поглотил её стройный силуэт, оставив на набережной лишь шёпот волн и обещание приближающейся, по-настоящему осенней, прохлады.

Вертинский пел. Она в закат смотрела,

Ловя губами горечь табака.

Душа, что прежде дочерна горела,

Теперь была прозрачна и легка.

Она не смела думать о причале,

О нежности, томящейся в груди, —

В её глазах, как в матовом хрустале,

Лишь блики волн мерцали впереди.

Ей не до чувств, не до земных терзаний,

Ей не до слов, что ранят наповал.

В чертогах вольных, призрачных скитаний

Сентябрь её на танец вызывал.

Холодный блеск империи и стали

Её хранил от глупости и лжи,

А за окном в немом полуфинале

Размылись судеб резкие межи.

Но от судьбы, как от морского гула,

Сбежать сумела в сотый раз она,

И в полночь одиночества шагнула,

Где царствует литая тишина.

Там голос Пьеро, тонкий и манерный,

Латал ожоги выгоревших лет,

И падал на ладонь — такой неверный —

Рождённый бездной бронзовый рассвет.

Уходит «Адмирал» за грань тумана,

Теряя след в кедровой густоте.

Она плывёт — изысканно и странно —

К своей неосквернённой пустоте.

И пусть любовь дразнила у порога,

Смеясь стихами Саши Чёрного во тьме,

Пред ней легла пустынная дорога —

Единственный покой в её уме.

Она возвращалась в свою просторную адлерскую квартиру из центра Хостинского района. Эта ночная дорога давно превратилась для неё в тихий, почти священный ритуал.

Машина мягко шуршала шинами по слегка влажному асфальту, остывающему после дневного зноя. Огни Сочи, оставаясь позади, постепенно таяли в тёплом мареве, растворяясь в чёрной, бархатной гуще гор и неба. Вот уже и знакомый поворот, где шумный проспект сдаётся, уступая место дороге, бегущей вдоль моря. На мгновение она приоткрывала окно, и в салон врывался насыщенный, сложный воздух — солёная прохлада с примесью запаха цветущих магнолий и нагретой за день хвои.

Фонари здесь стояли реже, их жёлтые островки света сменялись протяжными участками мягкой темноты, где только бледная полоса обочины вела вперёд. Слева, за невысоким парапетом, незримо дышало Чёрное море — огромное, тёмное, усыпанное дробным серебром лунной дорожки. Его размеренный, глухой шум был похож на отдалённое дыхание спящего гиганта. Иногда в просветах между пицундскими соснами мелькала чёрная, тяжёлая гладь, и тогда казалось, что едешь по краю бездны, отделённой от тебя лишь тонкой нитью асфальта.

Справа вплотную подступал спящий лес, тёмная стена самшита и дуба. В его гуще изредка вспыхивали и тут же гасли огоньки — то ли отдалённые окна дач, то ли самые что ни на есть настоящие светляки. Воздух здесь был гуще, слаще, пах мокрым камнем и прелой листвой. Всё затихало. Редкие встречные машины проносились мимо, на мгновение заливая салон слепящим светом фар, чтобы потом снова кануть в темноту, оставив после себя лишь затухающее жужжание.

Она знала каждый изгиб этой дороги, каждый столб, каждое заметное дерево. Вот старый кипарис, склонившийся к морю, словно задумчивый страж. Вот участок, где асфальт чуть проседает, и машина мягко покачивается. Вот место, где открывался самый широкий вид на залив — теперь лишь намёк, смутное просветление в ночи, угадываемое по исчезновению лесной стены. В эти минуты время текло иначе — не линейно, а по кругу, как та самая лунная дорожка на воде. Дневные заботы, разговоры, суета отступали, становились плоскими и незначительными, словно выцветшие фотографии. Здесь, в этом движущемся коконе тишины и темноты, возвращалось ощущение себя — не списка социальных ролей, а просто живого существа, крошечной части этой тёплой, дышащей ночи.

Заповедный тоннель проглатывал машину, и на несколько секунд её окружал гулкий, прохладный мрак, освещённый лишь оранжевыми пятнами фонарей. А на выезде — уже Адлер, его более ровный, предсказуемый свет, первые многоэтажки, но ещё не городская теснота, а скорее его преддверие. Дорога плавно забирала вправо, отдаляясь от моря. Ритуал подходил к концу. Но последние его минуты были, пожалуй, самыми важными — тот переходный миг, когда покой ночной дороги нужно было аккуратно, как хрупкий сосуд, перенести через порог дома, сохранить его тихое эхо до самого утра.

Она прибавляла скорость на последнем пустынном отрезке, и огни её дома, знакомый контур силуэта на фоне звёздного неба, возникали впереди как конечная точка этого ежевечернего паломничества. Дорога заканчивалась. Но её тишина — нет. В салоне лился чуть хрипловатый голос Вертинского, и его «Танго „Магнолия“», «Мадам, уже падают листья», «Над Розовым морем» сливались с шелестом шин, сплетаясь в одну пронизанную грустью мелодию пути. Она любила эти образы — розовое море, бананово-лимонный Сингапур, «Дорогой длинною». Каждый раз, слушая «Только раз бывают в жизни встречи» или «Палестинское танго», она ощущала очищающую печаль, лёгкую и прозрачную, как морской бриз за стеклом.

Припарковав матово-серый автомобиль в шумном дворе, она направилась к подъезду, всё ещё погружённая в строки Саши Чёрного. Аудиокнига звучала в наушниках — она засыпала под этот красивый голос много лет, и ночи её давно уже были сотканы из его тембра. Она — консерватор по натуре; хотелось слушать многое: и поэзию Серебряного века, и необычные книги с трудными названиями и яркими обложками любимого автора. Но это лишь фасад. Внутри — настоящая глубина и сложность женщины-автора, которая плетёт кружева прозы, сплетая её с поэзией. Автор — Natascha Sche, любимый современный автор Перуники Родимовны. Мысленно она уже была в лифте, на пути к своей квартире восемьдесят восемь на восьмом этаже — цифре, которую всегда считала счастливой. Она не заметила, как из-за угла, ведя за собой приземистый мощный мотоцикл, появился мужчина. Они столкнулись почти в полной темноте у самого подъезда. Мощное плечо толкнуло её к стене, ключи звякнули о плитку.

— Ай! — вскрикнула Перуника, скорее от внезапности, чем от боли, и выпустила из рук связку. Звонкий лязг упавшего металла, острый и чистый, рассек тихую мглу.

— Простите! — тут же произнёс он, отстраняя мотоцикл. Голос был низким, приглушённым смущением. — Я вас не видел. Боже…

Она подняла голову. В скупом свете подъездной лампы перед ней стоял незнакомец — смугловатое лицо с тонкими чертами, обрамлённое ухоженной бородой, и живые, неожиданно серые глаза, смотревшие на неё с неподдельной тревогой. На нём была стильная поношенная кожаная куртка, от которой веяло дорогой кожей, бензином, холодным ветром и лёгким шлейфом парфюма. То ли викинг наших дней, то ли добрый молодец, сошедший со стального коня.

— Какая же вы… неземная, — произнёс он тихо, словно невольно, и тут же спохватился. — Вам больно? Чем помочь?

Перуника выпрямилась, пытаясь вернуть привычное, отточенное годами достоинство и ту каменную невозмутимость, что она гордо пронесла через всю свою жизнь, — но сердце глухо и неистово билось в груди, заглушая всякую волю.

— Ничего страшного, — сказала она, отводя взгляд и наклоняясь за ключами. — Просто не ожидала.

Он опередил её, ловко подхватив связку ключей. В его крупной ладони — с потёртыми костяшками и свежими ссадинами, будто от недавней стычки или жёсткого падения, — внезапно блеснул брелок в форме секиры Перуна. Не просто безделушка, а личный оберег, связанный с самим Громовержцем. Символ, воплощающий яростную силу, нерушимую защиту и суровое покровительство. Он выглядел грубовато и надёжно, как и подобает древнему славянскому знаку — одному из тех мужских символов, что испокон веков олицетворяли доблесть, мудрость и несгибаемую твёрдость защитника рода.

— Давно здесь живу, но вас раньше не встречала, — произнесла Перуника, принимая ключи. Её голос прозвучал холоднее, чем она хотела.

— Я у друга, на восьмом, — ответил он, и что-то кольнуло её внутри от этого совпадения. — Переночую. А вы?

— Тоже на восьмом. Восемьдесят восьмая квартира, — сказала она, и это неожиданно прозвучало как признание.

Мужчина молча кивнул, его взгляд скользнул по её лицу, по тёмно-синему платью, задержавшись на мгновение. Он отступил, давая ей пройти к лифту.

— Виноват снова, — сказал он уже мягче. — И с днём рождения, пусть и с опозданием. У соседей праздник был слышен.

У неё недавно был день рождения — двадцать шестого августа. Видимо, он высмотрел её в окно, когда она возвращалась со службы домой — с букетом от коллег и гелиевым шариком, на котором улыбалось «С днём рождения». «Вот ведь внимательный сосед», — мелькнуло у Перуники в голове, хотя вслух она лишь пробормотала что-то неразборчивое.

Она удивлённо взглянула на него, и впервые за вечер её губы тронула лёгкая, едва заметная улыбка.

— Спасибо, — тихо ответила Перуника, нажимая кнопку вызова. Двери лифта с мягким шумом разошлись.

— Меня, кстати, Юрас зовут, — вдруг сказал он, не уходя.

— Перуника, — отозвалась она, уже заходя в кабину.

— Редкое имя. Красивое, — услышала она его слова, и двери начали смыкаться, оставляя его силуэт в проёме подъезда.

Он открыл дверь и шагнул за ней в лифт, хотя изначально не собирался. Она молчала — нет, не из страха. Странный, большой, с добрыми глазами, он смущался и краснел. Вот тебе и байкер. Перуника улыбнулась ему в ответ, но продолжала хранить молчание, просто наблюдая за его суетой.

В лифте, поднимаясь на восьмой этаж, её настигло лёгкое головокружение. Не от толчка — от встречи. От его взгляда, в котором таилось куда больше, чем просто извинение. От странного чувства, будто тихий, выверенный ритм её вечера споткнулся и теперь, сбившись, ищет новую мелодию. В ушах всё ещё звенел его голос, заглушая даже эхо вертинских строк. Он смотрел на неё — нагло разглядывал? Или просто ловил мгновения, наслаждаясь видом женщины напротив?.. «Пусть смотрит», — мелькнуло у Перуники. Как ему запретишь? Да никак. И мне… мне по душе этот его взгляд. Эта дерзкая внимательность.

Она вышла на свой этаж, и тишина коридора показалась уже не умиротворяющей, а зыбкой, ненадёжной. Вставляя ключ в замок квартиры восемьдесят восемь, на мгновение замерла — будто прислушиваясь к шорохам из-за соседней двери. Но там царила глухая тишина. Он просто остался в лифте, сказал: «Приятно познакомиться, спокойной ночи», а может… И дверь закрылась. А она, переступив порог своей квартиры, молча улыбалась в темноту. Этой улыбки он уже не видел. Пусть теперь гадает, что значило его «а может…». А в ней самой звенело иное: Поживём — увидим. Узнаем. Чем чёрт не шутит…

Он солгал, что гостит у друга на восьмом этаже. В действительности жил здесь же, на четвёртом, и отчаянно желал проводить её дальше, сказать ещё слово, продлить этот миг. А ей, в сущности, было всё равно — гость он у друзей или сосед. Она возвращалась домой, и ей был нужен лишь отдых. Хотя плечо ныло. «Ещё бы, такой шкаф», — мелькнуло у неё в голове.

Она знала своих соседей по площадке. «Юрас, молвишь, звать тебя… Красиво идёт тебе, врунишка», — подумала она. А может, он вовсе не солгал, а лишь нашёл повод провести её до квартиры. Ну что ж, дело сделано.

Перуника вступила в свою квартиру, унося с собой странную смесь лёгкой досады и пробудившегося любопытства. Слово «неземная» прозвучало не как дежурный комплимент, а как искреннее, вырвавшееся наружу признание. Она чувствовала его взгляд у себя в спине — тёплый и неотступный. Шёпот волн с набережной почти не доносился сюда, и в внезапной тишине подъезда явственно пробился приглушённый голос из наушников на её шее: чтец декламировал строки Саши Чёрного.

Она шагнула в прохладную полутьму кухни-гостиной, не оборачиваясь к уже закрытой двери. Но понимала — всем нутром понимала — что этот миг, это нечаянное касание в преддверии ночи, уже вплелось в тихую, бархатную ткань её осени. Или, быть может, во что-то новое, только-только зарождающееся в её жизни. И признаться честно: ей так надоело быть одной… Юрас. Но она подумает. Подумает ещё раз.

Дорога тает, как вуаль из дыма,

Огни встают предвестниками тепла.

Её душа, в веках невозмутима,

Сквозь голос Пьеро мирно вдаль плыла.

Магнолий танго, розы в море синем,

За пыльными стеклами — Сингапур и бриз,

Мир замирает в хрупком, нежном инее,

Как палестинский ласковый каприз.

А в мыслях — кружево из новой прозы,

Где каждый слог — как тонкая игла.

Она познала страсть, любовь и грозы,

И боль потерь сквозь время пронесла.

Поэзия её любимой властью

Сплетает нити судеб и времён.

Но за фасадом, скрытая от страсти,

Дремала тишина былых знамён.

Удар плеча — и искры из металла,

Рассёк ключей внезапный звон покой.

Она из грёз осознанно восстала,

Встречаясь с этой силой и рукой.

Косуха, ветер, ссадины и шрамы,

И серых глаз живая глубина —

Так покидают вековые храмы,

Чтоб чью-то жизнь испить совсем до дна.

Перуна знак на бронзовом брелоке,

Секиры блеск как древний оберег.

Он — воин дня в стремительном потоке,

Остановивший свой недолгий бег.

«Неземная» — шёпот искренний и дикий,

И восемьдесят восемь — в небеса.

В его лице смешались тени, лики

И добрых сказок верные глаза.

Сплетаются в душе её сегодня

И Саша Чёрный, и Natascha Sche.

Как будто бы из божьего угодья

Покой сошёл к израненной душе.

Надёжное плечо, рассветы, сила —

Всё в ней нашло отчаянный ответ.

Она давно так жадно не просила

У осени признаний и побед.

И бархатный сезон в полутумане

Венчает их историю любви,

Где место есть и правде, и обману,

И пламени, что теплится в крови.

Пусть он лукавил про этаж и друга,

Но взгляд его — как берег у причала.

Кончается зимы и скорби вьюга,

Чтоб эта встреча стала им началом.

В чарующем лиловом отсвете эустомы

Через полчаса, когда вода в чайнике затянула свою тонкую, предрассветную песню, в дверь врезался негромкий, но настойчивый звонок. Перуника вздрогнула — фарфоровая чашка жалобно звякнула о блюдце. В глазке колыхался искажённый, но до боли знакомый силуэт: кожаная куртка, чёрная копна волос, борода… Красавец байкер. Она потянула дверь на себя, не расстёгивая цепочку.

Дверь, пойманная на цепь, приоткрылась на пару сантиметров. В щель просочился холодок и запах ночного асфальта, а за ним маячил смутный контур его лица. И снова, как всегда, её взгляд зацепился за бороду. Не просто растительность на лице, а именно что борода — густая, ухоженная, оттеняющая резкие скулы и мягкую линию губ. Она была частью его образа, его доспехов, такой же неотъемлемой, как лоснящаяся кожа куртки.

Его звали Юрас. Но «Юрасом» он перестал быть в ту ночь, когда на выезде из города их маленькая группа схлестнулась с гопотой от дальнобоя. Дело пахло керосином, слова уже ничего не решали. Юрас, тогда ещё зелёный щенок без истории, шагнул вперёд. Не заорал, не полез в драку первым. Медленно, с преувеличенной холодностью, провёл ладонью по бороде, впившись взглядом в самого вспыльчивого. Движения — неестественно плавные, почти театральные. А затем выдал всего одну фразу. Тихо и чётко. Она была острая, точная и унизительная, разрезала гулкий воздух стоянки, будто удар хлыстом.

Есть мужчины, чье воздействие — не грубая сила, а резкость слова. Их оружие — пронзительная точность фразы. Она бьёт глубже физического удара и оставляет незаживающий след в памяти и совести.

Пример — вердикт, произнесенный с ледяным спокойствием в разгар конфликта: «Хорош, пацаны. Мы все люди, а не это». Эта простая фраза оказалась неотразимой. В ней не было гнева — лишь холодная констатация факта, подобная касанию скальпеля. Слова «мы все люди» прозвучали как приговор, отсекающий азарт и злость, обнажающий жалкую суть происходящего. А «не это» обозначило пропасть между достоинством и тем, во что мужчины в тот момент готовы были превратиться.

Это был не призыв к морали, а хирургическая операция — удаление самоуважения. Фраза выдернула почву из-под ног, напомнив каждому об идеальном образе себя — человека разумного, сдержанного — и показав, как далек от него текущий момент. Она пристыдила этим сравнением с идеалом.

Продолжать конфликт после таких слов означало вслух согласиться: ты — именно «это», а не человек. Созданное ими зеркало отразило суть поступка, и глядеть в него стало невыносимо. Драка была обессмыслена, лишена внутреннего оправдания. Взвешенный, безэмоциональный взгляд, полный разочарования, довершил дело — что разрушительно для тех, кто жаждет уважения.

Конфликтующие разошлись молча, без физических следов, но с глубокой ссадиной на самооценке. Фраза «Мы все люди, а не это» осталась внутри как стоп-сигнал, как мерило для будущих поступков.

Такой мужчина не побеждает тебя. Он заставляет тебя победить в себе худшее «я», напоминая о лучшей версии тебя самого в момент забвения. Этот удар — точнее любого кулака.

Он не ударил первым. Но его спокойная, почти презрительная манера, этот жест с бородой и хлёсткое слово обезоружили быка вернее любого кулака. Ситуация схлынула. Когда они уезжали, старший, по кличке Молот, хмыкнул, глядя на него: «Ну ты и хлыстнул, браток. С языка, прямо с кончика». Следом добавил: «И бородой этой своей повёл, будто хлыстом взмахнул, чтоб расчистить дорогу». Так и прилипло — Хлыст.

Байкеры дают клички не просто так. Это не школьные дразнилки. Это идентификация. Сокращение всей твоей сути до одного слова, которое заменяет десятки страниц биографии. Прозвище рождается из поступка. Из характерной черты. Из момента истины на дороге или в разборке. Оно должно быть ёмким, звучным и бить в самую суть. «Молот» — за прямолинейность и умение забить любую проблему. «Струна» — за нервы, натянутые до звона, и выносливость. «Тень» — за умение раствориться.

Кличка — это паспорт в их мире. Она снимает все вопросы. Услышав «Хлыст», старые волки сразу рубанули: дело имеешь не с грубой силой, а с острым, быстрым умом. С человеком, который бьёт словом или делом — точно в цель, без размаха, но с подлой резкостью. Его борода лишь доводила образ до совершенства — словно рукоять того самого невидимого хлыста.

Перуника этого ещё не знала. Она видела просто красивого мужчину с гипнотизирующей бородой в её предрассветном коридоре. Не знала она и того, что в его башке для неё уже зрело другое имя, тоже выношенное по законам братства. Имя, которое однажды грянет так же внезапно и точно, как когда-то грянуло для него самого — «Хлыст».

На пороге стоял Юрас. В его руках, неловко прижатый к груди, был огромный, небрежно собранный букет фиолетовых эустом. Тёмные, почти чернильные лепестки оттеняли его смуглую кожу, а в полумгле коридора казались выхваченным клочком той самой бархатной ночи, которую она только что привезла с собой. Он выглядел ещё более смущённым, чем при первой встрече.

— Прости за вторжение, — произнёс он глуховато, протягивая цветы через щель. — Это… чтобы загладить вину. И чтобы утро было добрым.

Цепочка звякнула, отстегнувшись сама собой под давлением её пальцев. Она взяла прохладные, упругие стебли, и густой, травянисто-горьковатый аромат заполнил пространство между ними — тяжёлый и сладкий, как обещание.

— Они прекрасны. Но это слишком, — тихо сказала Перуника, чувствуя, как каменная невозмутимость даёт очередную, уже неизбежную трещину. — Зачем? Её «Зачем?» не было вопросом — это был шипящий выдох, ядовитый и холодный, будто из пасти змеи, готовой к удару.

— А ты посмотри на них при свете, — он сделал шаг назад, будто отдавая сам себе приказ к отступлению. — Они твоего цвета. Того, что в глазах. Спокойной ночи, Перуника.

Он развернулся и зашагал к лифту, не дожидаясь ответа. Она закрыла дверь, прислонилась к ней спиной, прижимая цветы к себе. В свете кухонной лампы эустомы оказались сложного, глубокого оттенка — не просто фиолетового, а того самого тёмного индиго, что таится в глубине моря перед самым рассветом. «Цвет глаз», — повторила она про себя. Никто не говорил ей таких вещей. Вернее, говорили, но это было так давно, и звучало это иначе — не так, как тихий вздох в полумраке коридора.

Через полчаса он отправил первое сообщение: «А может… только эти два а может». Он написал в домовой чат, обращаясь к прекрасной Перунике из восемьдесят восьмой квартиры. Она ответила не сразу, лишь закончив расставлять цветы: пришлось искать две вазы — букет был огромен. На экране телефона горели его слова. Она смотрела на них, потом — на нежные, повёрнутые к ней чашечки эустом. И лишь тогда пришёл её ответ: «Живо туда, где болит моё плечо» — намёк, прозрачный и точный, на то самое место их встречи.

В тишине квартиры, где обычно царил лишь ровный голос чтеца, впервые зазвучал новый, едва уловимый мотив. Он был похож на отдалённый шум моря, будто просочившийся сквозь стены и оставшийся здесь — пульсирующий в каждом лепестке, в каждом биении тишины.

Через несколько минут в чате всплыло новое, густо приправленное жаргоном сообщение: «Ну же, девочка моя! Хлыст ждёт свою Сладкую Кобру». Автором значился Юрас. Перуника мгновенно сообразила: судя по всему, «Хлыст» — это его же прозвище, а она, видимо, втихую превратилась в подружку байкера по кличке Сладкая Кобра… «Классненько», — язвительно мелькнуло у неё в голове. Ответить она не успела — в общий домовой чат, будто танком, властно врезался админ, суровый Василий Петрович, офицер в отставке. «Разговорчики отставить!» — высек он коротким текстовым залпом. Но жильцы, словно растревоженный улей, уже разошлись не на шутку. Мужская часть подъезда забросала чат жаркими смс-ками, огненными смайлами и говорящими гифками… Цифровой хаос воцарился мгновенно и бесповоротно.

Василий Петрович: Порядок! Чат не для ваших игр! {🫡} Кто такие Хлыст и Кобра? Нет таких жильцов в списке! 📋

Марфа Игнатьевна: Ах, молодёжь! {😤} Стыд-то потеряли. На улице так кричат, все окна слышат.

Сергей: Юрас, твой мотоцикл опять весь двор загазовал. {💨} И не «хлыстай» здесь, это не конюшня. 🐎

Антон: Сладкая Кобра… {🐍} А если она кусачая? У тебя есть противоядие, или мы все в группе риска? 😅

Лида из бухгалтерии: У нас чат для счетов за коммуналку. {🧾} Для любовных признаний — отдельный. Платный. 💸

Евгений Семёнович: Кобра в боковом прицепе перевозится? {🛵} Это, между прочим, нарушение правил перевозки пассажиров. ⚖️

Ольга: Мой сын теперь спрашивает, что значит «Хлыст ждёт». Объясняйте. Мне неудобно. 🫣

Виктор: Общественный двор — не полигон для ваших ролевых игр. Идёт? {👮} ♂️

Алена: Пишите в личку. {💬} Или кричите в окно, раз такие лихие. В чате — просто фу. 🤢

Николай: Моя кошка от ваших кличек шарахается по всем углам. {😾} Переименуйтесь, пожалуйста, во что-то менее резкое.

Сергей: @Николай, да у меня собака тоже! {🐕} Теперь на всех «Юрасов» в округе рычит.

Ирина (врач): С медицинской точки зрения, подобные прозвища могут вызывать тревожность у впечатлительных соседей. {😰} Это вредно для психического климата.

Геннадий: Ваша Кобра имеет права на управление? { {}} ️ Без прав — даже коброй быть нельзя, это самоуправство.

Светлана: Юрас, объясни своей подруге, если она у вас есть, основы цифрового этикета. {📱} Это не сложно.

Петр (программист): Предлагаю голосовать за бота, который будет автоматически чистить такие сообщения. {🤖} Гораздо эффективнее ругани.

Вадим: А вы не мешайте спать! {😴} Некоторые люди работают ночами, а не клички в чате придумывают!

Елена: Может, вы просто друг друга любите? ❤ {️} Это прекрасно. Но чат — не место для публичных кличных игр.

Аркадий: В моей молодости клички были «Трактор» или «Буровик». Солидно. {🚜} А не какие-то хлысты… Некультурно.

Зинаида: Это вообще опасно. Кобры-то ядовитые. ☠ {️} Вы оба проверены санэпидемстанцией?

Костя: Юрас, ты свой хлыст в чужие окна не направляй. {👉} Это приватная территория, имей в виду.

Михаил: А если эта ваша Кобра сбежит? {🏃} {{} ‍} ♀️ Вы её на цепи держите, или у неё свободный выгул по подъезду?

Наталья: Мой ребёнок теперь называет свою плюшевую змею Хлыстом. {🧸} Я в ступоре. Это неправильно.

Борис: У меня, между прочим, аллергия на кобр. {🤧} Даже словесных. Прекратите!

Алла: Девочка, ты действительно согласна быть Чьей-то Коброй? Это как-то… деградирующе звучит, милая. 👎

Федор: Моя овчарка теперь лает на каждый мотоцикл. {🐕} {‍} {🦺} {🤬} Считает, что это Хлыст приехал. Совсем спать не даёт.

Галина: Вам обоим нужно просто поменять прозвища. Нейтральные. { { {}}} ‍♀️ Например, «Юра» и «Пери». Красиво же.

Игорь: А ваши сообщения, строго говоря, нарушают пункт 5 правил чата. {📜} @Василий Петрович, отключите им доступ, как нарушителям спокойствия.

Людмила: Это может быть оскорбительно для реальных серпентологов — любителей змей. {🐍} Они сейчас обижаются молча.

Роман (юрист): Использование подобных агрессивных кличек в общем пространстве может быть расценено как создание атмосферы морального давления. ⚖ {️} Основание для коллективной жалобы.

Соня: А можно я тоже буду Коброй? Или Хлыстом? {😈} Как записаться в вашу банду? Очень атмосферно!

Валерий: @Соня, Нет. Нельзя. { { {}}} ‍♂️ Хватит с нас одной.

Татьяна: Вы, может, и не хотели, но портите всю атмосферу нашего добрососедства. Очень жаль. 😔

Павел: Моя бабушка теперь уверена, что в доме завелись настоящие змеи. {🐍} Она волнуется, давление скачет. {😫} Довольны?

Юлия: Пожалуйста, остановитесь. {✋} Это уже не смешно, а просто утомительно.

Александр: Я полностью поддерживаю Петра. {👍} Бот — единственное адекватное решение в век цифровых джунглей.

Вероника: А где вы вообще познакомились? На съезде байкеров-змееводов? {🤔} Просто интересно.

Никита: Если ты Хлыст, то можешь для начала хлыстнуть свою Кобру за нарушение правил чата. {😏} Будет справедливо.

Марина: @Никита, не надо предлагать такое! ⛔ Это ещё хуже и попахивает насилием.

Олег: Я видел, как ты вчера парковался. {🚗} Место было выделено для автомобиля. Не для мотоцикла с Коброй в прицепе.

Эдуард: Ваши отношения должны оставаться приватными. Непубличными. {🤐} Выучите эту аксиому.

Карина: А если ваша Кобра со временем эволюционирует в Гадюку? {🐍} ➡ {️ {}} 🐍 Вы тогда тоже переименуетесь в «Садовый Шланг»? 🪠

Станислав: Всё это просто вопиющее неуважение к старшим жильцам. {👴} {👵} Никакого пиетета.

Василий Петрович (финально): Всё. Тема закрыта. {🔒} Обсуждаем только квитанции и протечки. {🚰} Следующее подобное сообщение — коллективное заявление в участ {ок}. 👮 На всех, кто поддержит эту белиберду.

Перуника отложила телефон, глядя, как с экрана сходит адский балаган. Грохочущие гифки, пересмешники-смайлы, комментарии, вздымающиеся трёхэтажными панегириками байкерской братве… Она не могла этого читать. Где-то в глубине, под тонким льдом привычной сдержанности, трепетало что-то новое — клубок стыда, растерянности и щекочущей, досадной сладости. «Сладкая Кобра». Прозвище вонзилось так же неожиданно и остро, как его хлёсткие слова. Не грубо, но… властно. В нём сквозила та же безошибочная точность. Он увидел не просто женщину — он нащупал скрытый нерв, её готовность к ядовитому, молчаливому ответу.

Василий Петрович предпринял новую попытку усмирить чат, загнав всех в слепленный наспех «Байкерско-романический» канал. Там буйство продолжилось, но уже без неё. Перуника стояла перед двумя вазами с эустомами. Их цвет теперь казался не просто красивым — он был узнаванием. Тот взгляд в предрассветном коридоре не был случайным. Он заметил то, о чём молчали годами. Не «у вас красивые глаза», а «они — именно этого оттенка». И принёс доказательство.

Резкий, официальный звонок в дверь прервал её мысли. В глазке маячило лицо Василия Петровича — не искажённое линзой, лишь подчёркнуто строгое. Она открыла. Он не переступил порог, застыв в проёме, руки по швам.

— Сударыня, — начал он, тщательно избегая взгляда на цветы, но неумолимо их отметив. — Прошу соблюдать порядок. Ваши… личные коммуникации будоражат коллектив. Это недопустимо.

Перуника лишь молча склонила голову. Слова админа были пусты. В них не звучало осуждения — лишь ритуальное требование тишины. Она понимала: он и сам не знал, как обуздать это новое, взрывное явление в устоявшейся жизни подъезда.

Когда он ушёл, она вернулась к телефону. Новый канал пылал. Юрас, или Хлыст, безмолвствовал. Зато другие — «Молот», «Струна», какие-то «Тени» и «Грифы» — продолжали обсуждение. Они не писали ей прямо, но их реплики вились вокруг неё. Вокруг «Кобры Хлыста». Это был странный, грубый, но подлинно ритуальный способ принять её в круг. Не через знакомство — через имя. Она стала фактом их мира ещё до того, как осознала это сама.

Перуника закрыла чат. Тишина квартиры теперь была иной. Она не была пустой. Она была насыщена густым ароматом эустом, цветом собственных глаз и новым, вибрирующим именем, что поселилось внутри, как отдельный, пока дремлющий орган. Сладкая Кобра. Звучало как зачин истории, которую она не выбирала, но которая уже избрала её. И в этой невыбранности таилась странная, почти пугающая свобода. Она передумала выходить и просто пошла спать. Утро вечера мудренее, пусть ждёт.

Сон не шёл. Перуника ворочалась в прохладе простыней, и каждый раз, закрывая глаза, видела перед собой не темноту, а густой фиолетовый цвет. Он пульсировал в такт тихому стуку в висках. «Сладкая Кобра». Слова обжигали изнутри не обидой, а какой-то дикой, животной точностью. Это было не прозвище. Это был диагноз. Точное обозначение той холодной, ядовитой части её самой, которая поднимала голову в моменты опасности или глубочайшего раздражения. Ту часть, что шипела «Зачем?» в дверную щель. Он увидел это с первого взгляда, будто прочитал по едва заметному движению зрачков. И дал имя. Так же, как его братва дала имя ему.

Она встала и на цыпочках прошла в гостиную. В слабом свете зари, пробивавшемся сквозь жалюзи, две вазы с эустомами казались иссиня-чёрными пятнами. Она села напротив, поджав ноги, и уставилась на них. Этот цвет был её тайной. Цвет старых уроков, грозового неба над морем и той самой внутренней тьмы, которую она так тщательно скрывала за нейтральными костюмами и тихим голосом диктора. А он взял и вынес это на свет, завернув в нежные лепестки. Это было хуже, чем комплимент. Это было разоблачение.

На кухне зазвонил телефон — назойливый, будничный троль. Время рабочих будней властно напоминало о себе. Автоответчик включился, и её же собственный, записанный голос, ровный и безличный, вежливо попросил оставить сообщение. Потом раздался короткий гудок и тишина. А следом — не голос, а лишь звук. Чёткий, резкий, узнаваемый с полоборота. Звук расстёгиваемой кожаной куртки. Молния прошла по всей длине — от горла до пояса — быстрым, отрывистым «з-з-з-з-з-з-ик». Потом пауза, полная ночного воздуха и ожидания. И ещё один звук — глухой, мягкий удар. Будто эта самая куртка, тяжёлая и пахнущая дорогой кожей, была брошена на сиденье стула или на пол.

Запись оборвалась. Больше ничего. Ни слова, ни вздоха. Только эти два звука, сложившиеся в законченную фразу на их новом, немом языке. Первый — разоблачение, сброс доспехов. Второй — окончательное прибытие. «Я дома», — говорила эта запись. «Я пришёл к тебе». Или, что было страшнее и вернее: «Я твой».

Перуника не двинулась с места. Она сидела в растущем рассвете, и фиолетовый цвет в вазах постепенно таял, превращаясь в сложный, дымчато-лиловый. Хаос в чате, неуместный букет, наглое прозвище — всё это было лишь шумом, фоном. А настоящее сообщение пришло сюда. Тихим взломом её автоответчика. Оно не требовало ответа в чате. Оно требовало ответа здесь и сейчас, в тишине, где пахнет горьковатыми эустомами. Она поднялась, подошла к окну и отодвинула планку жалюзи.

Внизу, у чёрного входа, стоял его мотоцикл — огромный, брутальный, покрытый утренней росой. Рядом никого не было. Но на сиденье, вместо брошенной куртки, лежал один-единственный, обронённый цветок эустомы. Тёмный, как печать.

Вскипает ром полночного прилива,

В лиловых лепестках застыла мгла.

Она была загадочно-красива

И, как вокал Вертинского, хрупка.

А он — дитя бензина и металла,

Чей путь размечен всполохом дорог,

Но в эту ночь душа его узнала,

Что значит нежности целительный порог.

Он звал её пленительно и грозно —

Сладчайшей Коброй, манящей в волну.

Для них сияли платиново звёзды,

Вплетаясь в заоконную синеву.

Его кулак, привыкший к вечной схватке,

Сжимал букет — морского индиго шёлк,

И в этом жесте, горестном и кратком,

Смирилось сердце раненого волка.

Рокочет байк, как зверь в стальной неволе,

Под шёпот моря и под скрип косух.

Там, где застыл аккорд в минорной доле,

Её изящество ласкает слух.

Он отдал ей охапку эустомы —

Прохладу бездны, горечь травных роз,

И зданий силуэты, как изломы,

Луна венчала серебром волос.

Два слова на экране — пульс тревожный,

Призыв уйти в предрассветный утренний туман.

Их путь немыслим, страстен и невозможен,

Как самый сладкий, гибельный обман.

Но кинув вызов небу и столице,

Сквозь гул магистралей, сталью опьянён,

Он мчит туда, где суждено продлиться

Тому узору, что для них вплетён.

Перуника и Юрас

Проносясь в предрассветный час по пустынным улицам, залитым холодным сиянием зарождающегося дня, я нередко предаюсь размышлению: отчего мир столь сурово закован в броню условностей? Лики, встречающиеся взгляду, отмечены печатью усталости куда более глубокой, чем та, что начертана в сухих строках их паспортов. И всё же на этот порядок плюют белые вороны. Облекаясь в цвета ночи, воплощая мрачное изящество готических линий, они хранят главное — аристократизм духа. Их гордое, непостижимое для окружающих мышление сияет ослепительной белизной непричастности. В этом — вся их утончённая, меланхолическая прекрасность.

Этот аристократизм духа — не поза, но единственно возможная форма дыхания в мире, где воздух отравлен плоскими истинами. Они — живые алтари, на которых тлеет негасимым пламенем священный огонь индивида. Их молчание красноречивее тысяч речей; их неподвижность среди суеты — высшая форма действия. Суета, поглощённая добыванием хлеба и зрелищ, инстинктивно ненавидит это сияние, ибо оно, как полярная звезда в непроглядной тьме, обличает бесцельность её метаний.

Их уединение — не бегство, но избранная крепость. Стены её возведены не из страха, а из презрения к шуму ярмарочной площади. В башнях этой крепости тикают иные часы, отмеряющие ритм не дням, но вечности. Здесь, в библиотеках, заставленных томами, понятными лишь посвящённым, и рождается тот самый внутренний канон, та единственная эстетика, перед которой меркнут все указы моды. Готический силуэт на фоне банального заката — это не просто выбор одежды. Это герб. Это вызов, брошенный в лицо всей вселенной серого.

Они несут в себе холодную, почти неземную красоту замкнутых систем — планет, лишённых жизни, но оттого ещё более совершенных в своей геометрии. Их меланхолия — не уныние, а особая ясность зрения, способность видеть изнанку любого блеска, слышать предсмертный хрип любой идеи в момент её торжества. Они знают цену всему, и потому ни к чему не стремятся. Их желания давно кристаллизовались в безупречные, недостижимые образы, и любая попытка воплотить их в грубой материи была бы кощунством.

Се мышление, белизною непричастности сияющее, — есть верх горний духа человеческого, превыше всех стяжаний земных. Оно зрит и разумеет, но в торге мирском не участвует, ибо «не имать части в делах века сего». Восприемлет мир как действо театральное, грандиозное, но бессмысленное, где каждому актёру роль вручена, коей он не читывал и смысла не ведает. И в сем взоре — вся мощь и всё величие свободы одинокой, свободы от плена суеты. Трагедия их в том, что обречены они на понимание, а триумф — в отказе от соучастия в игрищах слепых. Они — зрители вечные в первом ряду апокалипсиса, и лица их озарены не ужасом, но любознательностью холодной, почти что бесчеловечной, как свет далеких и бездушных звёзд.

Рано утром, перед тем как выйти в пробуждающийся город, Перуника вела беззвучный диалог с самой собой. Она направлялась на службу в приморский отель «Адмирал», где была не просто управляющей и администратором, но по воле обстоятельств становилась то техслужащей, то горничной — никакой работы она не чуралась. Этот отель был её детищем, а точнее — отступными при разводе с супругом, которого когда-то безмерно любила и уважала. Расстались они светло, сохранив прекрасные отношения. Их дочери, Марине, недавно исполнилось восемнадцать; самой Перунике же лишь слегка перевалило за тридцать восемь. Пять лет в разводе — и бывший муж по-прежнему помогал ей во всех организационных вопросах. Она, хоть и была финансово независимой, часто прибегала к его советам: здесь, в деле, не терпящем отлагательств, его опыт был бесценен. Он оставил ей в Адлере роскошную трёхкомнатную квартиру — ей и их дочери Марине. Марина Григорьевна, красавица-студентка первого курса, будущий журналист, жила теперь в Москве с отцом и его второй супругой Кариной. Карина и Марина дружили; в целом в этой семье царила здоровая, современная атмосфера. У Перуники же с момента развода никого не было — только она сама, её дочь и любимое дело. Дочь была вылитый отец — та же стать, тот же взгляд.

Её голос, записанный поздней ночью, звучал в телефоне тёплым шёпотом, перемешанным с далёким рокотом волн. «Эти детали во всём утомляют меня, — говорила себе Перуника. — Я ужасная зануда. Всем вижу скрытый смысл, даже в случайном звонке… А может, человек просто ошибся? Я устала от самой себя. От своего одиночества. Мне нужно выйти в свет своей жизни и вдохнуть эту жизнь — мою жизнь — полной грудью».

Мысли наслаиваются в её голове, пласт за пластом, и снова это возвращение — к нему, к тому, что, возможно, никогда не случится.

— Знаешь, Юрас… Когда ты мчишься на своём байке ко мне, кажется, будто стираются границы. Не между городами — между тем, что есть, и тем, что могло бы быть.

Море сегодня было цвета твоей косухи. Стального, бездонного. И я поймала себя на мысли о странном контрасте: между этой всепоглощающей скоростью — и той невероятной тишиной, что живёт у тебя внутри. Я слышала её. В паузах между твоими словами.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.