18+
Юность Плохиша

Объем: 358 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Предупреждение вместо Предисловия

Я — из тех, кто в августе 91-го с радостью променял «достижения социализма» и «завоевания октября» на бочку варенья и ящик печенья — по крайней мере, сейчас о нас говорят и пишут именно так. Я — из плохишей. Оговорюсь сразу же: ни бочки варенья, ни ящика печенья мы тогда не получили, да и не в них дело: тогда мы получили самое главное и самое ценное, что есть у человека — личную Свободу; а уж, будучи свободным, можно заработать себе денег не только на варенье-печенье, но и на Hennessy, и на Bentley — конечно же, если ты не совсем уж дурак, и если цель стоит именно такая. Одним словом, позвольте представиться: Плохиш.

Мы не учли одного: того, что за последние сто лет в родном краю кибальчиши не только самовоспроизводятся в геометрической прогрессии, но и приспособились мимикрировать под Буржуинов. Вроде бы, посмотришь — на первый взгляд перед тобою вполне добропорядочный Буржуин, но стоит чуть внимательнее приглядеться к нему — и уже замечаешь на левом отвороте пиджачка небольшое пятнышко: там раньше комсомольский значок красовался. Ну, и душок от них идёт специфический такой, кибальчишеский… Мы, Плохиши, хорошо помним этот душок, и ни с чем его не спутаем.

Сегодня те Кибальчиши, у которых давно уже потеряна совесть, рассказывают другим Кибальчишам, потерявшим память, волшебные сказки о том, как было хорошо жить в Прекрасной Стране, в которой не было ни штанов, ни варенья, ни печенья. Кибальчиши, потерявшие память, слушают эти волшебные сказки, и снова мечтают вернуться в ту Прекрасную Страну, где — ни штанов, ни варенья-печенья, ни Свободы… Да ладно бы, если бы они сами хотели вернуться в своё перманентное Прекрасное Вчера — так ведь они мечтают о том, чтобы силком затащить туда и нас, честных Плохишей. А нам, Плохишам, туда не надо.

— Скажи, дедушка, — спрашивает подросток-хипстер своего древнего восьмидесяти-с-чем-то-летнего деда, — вот когда тебе жилось лучше: в годы тоталитарного советского режима, или сейчас, в эпоху гражданских прав и свободного рынка?…

— Ась? — отвечает древний старик, — ах, вот ты о чём! Ну конечно же, в годы тоталитарного советского режима!

— Дед, но почему? Почему???

— А у меня тогда с потенцией был полный порядок, и все зубы целыми были!

Грустный анекдот… Но я — не его герой; я не путаю понятия «детство» и «политический строй», и если о своих детских годах, о родных и друзьях детства я до сих пор вспоминаю с нежностью, то «прекрасная страна» с её Кибальчишами и кибальчишеской казармой не вызывает у меня никаких тёплых чувств. Собственно, и книжка, которую Вы, Mon Cher читатель, изволили открыть на этой странице — она именно об этом. А по-сему, поспешу предупредить Вас: если Вы предпочитаете волшебную сказку о «прекрасной стране, которую мы потеряли», то закройте эту книжку, поставьте её на полку, или верните продавцу, потребовав назад свои деньги: эта книжка — не для Вас. Перечитайте лучше Аркадия Гайдара или Николая Островского, не травмируйте себя.

Всех же остальных я приглашаю совершить небольшую прогулку в недавнее прошлое — в восьмидесятые годы прошлого века — а завершим мы её где-то в самом начале девяностых, идёт? Я познакомлю вас со своими друзьями и родственниками, проведу по квартирам и дворам моего детства, покажу вам крыши и подвалы, которые мы, мальчишки, когда-то открывали для себя; мы прокатимся на велике, заглянем в пару иркутских школ, в которых я в те годы учился, сгоняем ко мне на дачу, и даже в социалистическую Монголию ненадолго скатаемся — одним словом, много интересного будет. Не будет только кибальчишеского плача о «прекрасной стране, которую прос**ли коварные плохиши-демократы». Если готовы, тогда — в путь!

С уважением, Роман Днепровский

(он же — Плохиш).

ВАС ПРИШЛИ ПРИВЕТСТВОВАТЬ ПИОНЕРЫ!

Мой Маленький Друг!

Когда Дядя Рома был таким же маленьким, как и ты, он тоже занимался благоглупостями, в том числе, и не по своей воле. И если ты, обмудок, прекратишь сосать большой палец левой ноги и сядешь, наконец, спокойно, то Дядя Рома, так уж и быть, расскажет тебе, как он занимался этими благоглупостями не по своей воле. Тогда мы жили в сказочной стране, которая называлась Ссы-Ссы-Ссы-Сэр, которой потом не стало, и тот, кто не жалеет о том, что её не стало, у того нет сердца, а тот, кто жалеет, что её не стало, у того Колорадские Глисты давно скушали мозг. Ты понял меня, да?… Те, кто жалеет, что не стало Ссы-Ссы-Ссы-Сэра, они тоже сосали грязные пальцы, и у них завелись глисты, колорадские… и съели мозг, да… Поэтому, возьми-ка лучше лучше свой стаканчик с виски, положи в него льда — а потом затянись ароматной сигариллой, и приготовься слушать…

Итак.

Было это в те времена, когда деревья были большие, очереди за туалетной бумагой — огромные, а производство чугуна и стали на душу населения — просто гигантским. Точнее, в 1979 году. В тот год совсем маленький ещё Дядя Рома, видимо, настолько надоел своим родным и близким своими бесконечными «почему» и «зачем», что те совершили, наверное, самый подлый и гнусный поступок, до которого только могли додуматься: отдали несчастного ребёнка в иркутскую среднеобразовательную школу №11, в первый класс «А».

Нельзя, конечно, сказать, что я был уж совсем не подготовлен к такому повороту событий — разговоры о том, что родные люди могут так поступить со своим ребёнком, начались ещё где-то за год то того, как это случилось; но в то, что такую подлянку могут устроить лично мне, я отказывался верить до самого последнего момента. Однако против Злой Воли Рока не попрёшь, особенно когда тебе всего семь лет, а самые близкие люди вступили против тебя в сговор. Припомнив всё то, что мне прежде приходилось читать и слышать об этом заведении, в назначенный на 1 сентября 1979 года день (как сейчас помню эту роковую дату!), я уложил в дорожный ранец всё, что полагалось в него уложить, и отправился навстречу Судьбе.

Проводить меня вызвалась моя добрая матушка, за что я ей был искренне благодарен, хотя и полагал, что этот шаг с её стороны вряд ли можно считать искуплением за то, на что дорогие родные обрекли меня на ближайшее десятилетие. Забегая вперёд, скажу, что очень сожалею о том, что в первый же день родственники не пристегнули мне к поясу наш родовой клинок — пра-прадедовскую чиновничью шпагу благородной золлингеновской стали: будь я с первого же дня при оружии, меня вряд ли удалось бы принудить встать на тот скользкий путь, на котором я, в итоге, оказался, и речь о котором пойдёт ниже. Шпага же пра-прадеда моего ещё полтора десятилетия продолжала пылиться на антресолях, и была вручена мне лишь по окончании мною университетского курса.

Впрочем, не стану отвлекаться, и продолжу это печальное повествование о злосчастных днях детства моего в надежде, что оно послужит предупреждением юношеству, выбирающему житьё и вглядывающемуся в честное зерцало Будущего.

Иркутская школа №11, о которой в городе говорили, что она «элитная», «еврейская» и «с математическим уклоном», встретила меня и таких же, как я, юных бедолаг, запахом говна и мочи. Источником этого зловония был расположенный на первом этаже школьного здания мужской туалет; все годы моей учёбы в иркутской «элитарной, еврейской, с математическим уклоном» школе из этого мрачного, похожего на тюремную камеру небольшого помещения исходил тот самый запах; когда же школьная уборщица, кривая на один глаз пьянчужка Тётя Надя выплёскивала прямо на пол мужского туалета ведро с грязной водой, то оставшиеся в ведре тряпки и мусор попадали в сливную трубу, забивали её — и тогда из мужского туалета шёл не только запах, но и изливался поток говна и мочи, которые подтапливали школьный коридор.

У неискушённого читателя может возникнуть справедливый вопрос: почему же школьная уборщица, кривая на один глаз пьянчужка Тётя Надя выливала использованную воду прямо на пол, а предположим, не в унитаз, и не было ли это результатом того, что Тётя Надя была крива и не могла взять правильный прицел? Спешу развеять ваше неведение, господа: дело в том, что вымощенный мраморной плиткой пол в мужском туалете имел наклоны от стен к центру, а в центре располагалось отверстие, от которого под полом шла труба, соединённая со сливом расположенных здесь же унитазов. В прежние времена отверстие это, надо полагать, было прикрыто решёткой — но к тому моменту, к которому относится моё правдивое повествование, решётка эта была уже навсегда утрачена, и отверстие зияло в полу, словно маленькая кальдера. Это-то отверстие и служило для того, чтобы кривые, косые, убогие, увечные, обездоленные и слабоумные школьные уборщицы могли спокойно вылить использованную после мытья полов воду прямо в него, не утруждая себя метким прицеливанием в очко унитаза.

И если уж я упомянул об унитазах, то должен сказать вам, господа, что в мужском туалете этой старинной, с традициями, школы, они имели достаточно незамысловатую конструкцию: то было просто возывшение из кирпича, на верхней поверхности которого располагались в ряд четыре очка, а внутри сооружения проходил общий сливной желоб. В конструкции этой не было никаких колен и запирающих водяных сифонов, препятствующих проникновению запахов из клоаки наружу — этим-то и объясняется, что на первом этаже иркутской элитно-еврейской-сматематическимуклоном школе №11 всегда пахло говном и мочой. Чуть отвлекаясь от темы моего повествования, скажу вам, что унитазы такой конструкции я видел потом всего лишь один раз в жизни: то было в Изоляторе Временного Содержания при Иркутском областном ГУВД. Но к чести сантехников, обслуживающих ИВС главного полицейского управления Восточной Сибири отмечу, что из тамошних туалетов не пахло так, как пахло из туалета той школы, в которой мне предстояло провести десять долгих лет.

Что ещё запомнилось?… Память услужливо подсказывает мне имя моей первой учительницы, Галины Петровны Сосновской — женщины средних лет, невысокого роста и плотного телосложения. Короткая стрижка, квадратное лицо, размазанные — почему-то, голубые — тени под глазами, да бежевый жилет в крупную клетку — вот и всё, что припоминаю; её образ с годами почти стёрся из моей памяти. Вспоминается учительница пения Людмила Кузминична Шишкина — такая же, далеко не первой молодости, дама, более всего походившая на самку гипопотама — как из-за своих внушительных размеров и колоссального двойного подбородка, так и потому ещё, что носила она платья исключительно болотного цвета. Вспоминается ещё и школьная пионервожатая Анна Геннадьевна — высокая и плоская, как стиральная доска, с некрасивым лицом и голосом, всегда одетая в пилотку, очки с сильнейшей диоптрией и какую-то полу-самодельную квази-военную форму песочного цвета, перетянутую самодельной же диагональной портупеей… Анна Геннадьевна, фамилию которой я безнадёжно забыл, не смотря на то, что в те годы ей не было и тридцати, слыла самой настоящей, фанатичной сталинисткой — редким по тем временам экземпляром Homo Soveticus. Впрочем, не только мировоззрение, но и эта нелепая «пионервожатская» форма вкупе с очками делали Анну Геннадьевну значительно старше и придавали ей вид ожившего реликта — впрочем, реликта достаточно забавного…

Что же касается всех тех слухов об одиннадцатой школе, что циркулировали в городе, то здесь, мой маленький друг, я вынужден тебя разочаровать: «элитной» школа если и была, то скорее, в мечтах и фантазиях трудившихся в ней педагогов; учеников-евреев в ней было, пожалуй, даже меньше, чем в других школах иркутского Центра — так что, за неимением качественных, кошерных кадров на эту роль одно время номинировали даже и меня. Само собой разумеется, что и разговоры о «математическом уклоне» школы оказались лишь разговорами: если не считать сгнившей внешней стены, за которой на первом этаже школьного здания находился уже упоминавшийся нами мужской туалет, то все остальные стены школы были строго перпендикулярны земной поверхности, и не давали никаких уклонов — ни «математических», ни каких-либо иных.

На свою беду, я оказался весьма способным ребёнком. Способности мои, хоть и были достаточно разносторонними, носили исключительно гуманитарную направленность: вдруг выяснилось, что я неплохо пою, рисую и читаю стихи. Моя первая способность — к пению — привела к тому, что Людмила Кузминична Шишкина решила, было, вовлечь меня в школьный хор. Это давало определённые преференции: например, на репетицию школьного хора Людмила Кузминична могла пригласить своих хористов прямо во время уроков. Однако, мой второй талант — к рисованию — начисто перечеркнул первый, и с карьерой школьного хориста мне пришлось расстаться: дело в том, что однажды на уроке пения я очень талантливо изобразил на листе бумаги незабвенную Людмилу Кузминичну в том именно образе, который оживал в моём воображении, едва я бросал взгляд на её объёмы и её болотно-зелёное платье.

Эту скромную, но усердно прорисованную графическую миниатюру позже выкрали у меня мои одноклассники — и я не могу упрекать их за это: напротив, я искренне радуюсь тому, что уже в столь юном возрасте у них была эта неодолимая, заставляющая совершать мелкие преступления, тяга к Высокому Искусству. А вскоре мой маленький шедевр был передан самой Людмиле Кузминичне — это сделали дорогие мои одноклассницы, у которых уже тогда наблюдались недюжинные способности к стукачеству и подхалимажу. Сейчас они трудятся на ответственных постах: одна — в правительстве Иркутской области, а другая — в правительстве Красноярского края, и это — самое красноречивое свидетельство того, что их детские таланты были развиты в нужном направлении и не пропали втуне.

Из всех искусств для основателя сказочной страны под названием «СССР» Владимира Ильича Ленина важнейшим было кино — но на кинопробы меня в те годы так и не пригласили. Из всех моих детских талантов у меня в запасе оставалось ещё умение быстро запоминать и затем читать стихи. Впрочем, это было вполне естественно: взросший на Байроне, хорошую поэзию я любил с младых ногтей. Эта-то моя способность читать стихи «не только громко, но и с выражением» и стала причиной того, что коварные и низкие люди, пользуясь детским моим простодушием, увлекли меня на скользкий путь и сделали из меня чтеца-декламатора. А случилось это так…

Как белые плантаторы Новаго Света приезжают на невольничьи рынки заблаговременно, чтобы без спешки понаблюдать за тем, как с кораблей работорговцев будут разгружать «чёрное дерево», так и в класс, в котором я учился, стала приходить какая-то загадочная женщина: она усаживалась на заднюю парту, и молча наблюдала за тем, как на уроке чтения читали мы стихи. Явления этой таинственной незнакомки на наши занятия начались ещё в начале октября 1979 года, и продолжались неделю или чуть больше — а однажды, во время перемены, вместе с первой учительницей моей, незнакомка подошла ко мне и велела собираться и идти с нею во Дворец Пионеров.

С тех пор и начались мои мытарства! — в кануны многочисленных совецких праздников и юбилеев (вы ведь помните о том, что в Стране Бесконечных Советов каждый год был Юбилейным Годом?) меня и ещё нескольких несчастных детишек снимали с уроков, и гнали — то во Дворец Пионеров, то в Областной Драматический Театр, то в Театр Музыкальной Комедии, который тогда ещё не носил имени Загурского — и там мы репетировали.

Что же означает это таинственное — «репетировали»? Сначала нам раздавали бумажки с обрывками неких рифмованных текстов, которые мы должны были заучить наизусть; затем, уже на этих репетициях, после того, как какая-то перезрелая девица с огромным бюстом радостно выкрикивала из-за правой кулисы: «Вас пришли приветствовать пионеры!», мы должны были в строгом порядке выходить из-за левой кулисы, выстраиваться по ранжиру возле трибуны, и «произносить слова» — те самые рифмованные обрывки текста, которые нам накануне велели заучить наизусть. Всё это повторялось по нескольку раз подряд, пока наши взрослые горе-режиссёры не добивались от нас, наконец, некоей синхронности. Затем делался небольшой, минут на пятнадцать-двадцать, перерыв — а потом репетиция, или, как её ещё называли, прогон, начиналась заново.

Безусловно, самым любимым нашим занятием было гонять по этажам театров во время этих небольших перерывов. Театр — заведение, загадочное само по себе, а в Иркутске оба самых главных театра — Драматический и Театр Музыкальной Комедии — в те годы были расположены в старинных, ещё дореволюционной постройки, зданиях, полных различных тёмных закоулков, каких-то переходов, лестниц, непонятных механизмов. Без ложной скромности могу сказать, что старый иркутский Драмтеатр я, семи-восьмилетний мальчишка, облазал сверху донизу: побывал везде, начиная с хрупких колосников, что расположены на высоте шестиэтажного дома, над сценой, и заканчивая угрюмым, напоминавшим темницу, подвалом под зрительным залом. Добавьте сюда ещё и тот факт, что в театрах был реквизит — всевозможные предметы, вроде рыцарских двуручных мечей, латных шлемов и алебард, которые ни за что было не встретить в нашей тогдашней повседневной жизни — и вы поймёте, насколько увлекательно для нас, мальчишек, было шмыгать туда-сюда в этом закулисье! А мебель!… Мебель, которая «играла» в спектаклях — она была ещё той, дооктябрьской: бывший директор Иркутского Драматического Театра, незабвенной памяти Иосиф Александрович Волин скупал старинную мебель у иркутян не одно десятилетие… Помню, когда я рассказал об этой чудесной старинной мебели дома, моя бабушка, печально вздохнув, сообщила, что её дядя, навсегда уезжая из Иркутска в Москву в 1958 году, продал в Драмтеатр всю свою обстановку… Для меня это было настоящим шоком: я не мог себе представить — как это?… продать такую мебель?… Прошло с тех пор уже почти сорок лет, но я и сейчас не понимаю этого.

Однако ж, вернёмся на наши репетиции. Боже, какой графоман-шизофреник, с какого похмелья, после каких ночных оргий писал спросонья те слова, которые мы должны были бодро выкрикивать со сцены своими детскими голосами?! Что курил он, садясь за перо? Какие такие вещества принимал вовнутрь?… Почему этот пиит не умер в детстве от полиомиелита или скарлатины, а?… «Боже! — вскричал однажды Константин Бальмонт на выступлении Владимира Маяковского перед студентами кулинарного техникума, — почему я, такой нежный, такой чувствительный к слову, должен слушать всё это?!…»

Строки эти, вбитые в несчастную мою детскую голову бесконечными повторениями на репетициях, вероятно, имеют какую-то антикварную ценность, и я мог бы неплохо продать их тем, кому небезразличны такие раритеты. Но я не стану устраивать торгов — я просто процитирую всё, что сохранила память, здесь — авось, строки эти, наконец, отвяжутся от меня и перестанут преследовать в ночных кошмарах.

Всякое наше выступление на сцене начиналось примерно так:

Бей, барабан! Трубите сбор, горнисты!
И пусть знамёна алые над залом расцветут!
Любимой нашей партии, Районной конференции коммунистов —

Наш пионерский, пламенный САЛЮТ!!!

Последнее слово — «салют» — полагалось проорать и провизжать всем вместе. Что мы и делали.

Дальше — больше: на протяжении всего этого выступления мы должны были, один за другим, что-то рифмованно прославлять, что-то так же рифмованно осуждать, с детской непосредственностью указывать на пока ещё существующие у нас отдельные недостатки — по замыслу тех, кто это всё писал и режиссировал, это должно было смотреться озорно, задорно, и забавно. В памяти всплывает, например, вот такой вот фрагмент наших выступлений:

А у вас, швейники, например, Ассортиментный сдвиг допускают!
И строителей тоже винят

Дни рабочие пропускают!

Самая маленькая девочка, толстая и круглолицая Галя Яковлева на этом месте гневно вступала со своим четверостишием:

В наших школах таких бы давно
Перед строем дружины поставили!
Разобрались в причинах всего

И работать, как надо заставили!

На смену маленькой кругленькой Гале приходила красавица-комсомолка Ира Захарян:

Нам не до шуток: обидно, когда
Рядом взрослый, но он — не пример

Вы — наставники. Мы всегда —

и тут снова мы все вместе должны были прокричать и проверещать:

С КОММУНИСТОВ БЕРЁМ ПРИМЕР!

Боже, скажи мне, какие такие «швейники»?! Какой, к чертям собачьим, «ассортиментный сдвиг» в восемь лет?!… Нет, скорее всего, сдвиг — и серьёзный сдвиг! имелся в голове у того, кто всё это придумал между третьим стаканом «андроповки» и второй бутылкой «плодово-выгодного»… Господа, скажите честно: вам смешно? радостно?… Ваши лица уже тронули умилительные улыбки, когда вы представили маленькую толстую и совершенно круглолицую Галю Яковлеву, грозящую неведомым швейникам — ШВЕЙНИКАМ, Карл! — за этот их ассортиментный сдвиг самыми страшными пионерскими карами?… Тогда читайте дальше: вам станет ещё веселее.

Галя Яковлева была, что называется, девочкой из простой семьи: родители её трудились на иркутской слюдяной фабрике, семья жила не то в коммуналке, не то в бараке — одним словом, толстушке Гале было, где наслушаться разных интересных словечек. А тут ещё и дрессировавшая нас тётенька-режиссёр постоянно накручивала Яковлеву: мол, слова надо произносить с максимальной экспрессией — ну, то есть, как будто ты, Галя, ругаешь этих «смежников», будто они прямо перед тобой стоят — а ты на них ругаешься! Можешь даже ногой на них топнуть…

Настал день выступления — первый день работы не районной, а кажется, даже областной конференции партактива. В президиуме на сцене сидели самоглавные «шишки» во главе с тогдашним Первым секретарём Иркутского обкома КПСС, товарищем Банниковым, который внешне был очень похож на Никиту Сергеевича Хрущёва. После вопля ведущей: Вас пришли приветствовать пионеры!!!, мы вышли на сцену, построились так, как нас учили на репетициях, и стали поочерёдно выкрикивать свои дацзыбао. Наконец, очередь дошла до злополучных швейников, которые ассортиментный сдвиг допускают — и тут Яковлева, пылая праведным гневом, выдала — по-простому, по-рабочему выдала:

В наших школах такое б говно

Перед строем дружины поставили!… —

ну, и далее по тексту.

Нет, ну я предупреждал, что дальше будет весело… Предупреждал же… Когда Галя выдала свой грозный монолог, сидевший в президиуме товарищ Банников проснулся. Проснулись и те, кто сидел в зале. На несколько секунд повисла тяжёлая — очень тяжёлая! — пауза, а потом последовала эмоциональная разрядка… И, наконец, когда сидевшие в зале лучшие коммунисты Иркутской области прекратили издавать звуки, радостно всхлипывать и жизнерадостно всхрюкивать, черноволосая красавица-комсомолка Ира Захарян сообщила им, что нам-де, не до шуток, и все остальные тут же хором подтвердили, что — да, мы, мол, всегда с коммунистов берём пример…

Конференция за конференцией, выступление за выступлением, юбилей за юбилеем — простодушная Галя Яковлева с тех пор навсегда попала в «чёрные списки» дворца пионеров, и больше не принимала участия в торжественных приветствиях — ну, а мы… Мы продолжали выступать на всевозможных ответственных мероприятиях, и глядя со сцены в темноту (ибо, подсвечивавшие нас софиты, установленные на краю сцены, совершенно ослепляли нас, и мы даже не видели, к кому именно летят наши слова) — мы вновь и вновь выкрикивали бодрыми детскими голосами:

В зале сегодня сидят
Разных профессий люди — Иркутских тружеников отряд

Чей путь и тернист, и труден!

Или:

Тра-та-та, та-та!
В самый самый, Этот тихий торжественный час
Дорогие женщины-мамы

МЫ ПРИШЛИ ПРИВЕТСТВОВАТЬ ВАС!

Те, кто сочинял эти речёвки, были отчаянными халтурщиками: мало того, что с рифмой у них, зачастую, возникали нелады — так они ещё и перекраивали свои убогие вирши, раз за разом подгоняя их по смыслу к очередному мероприятию. Так, однажды «…дорогие женщины-мамы», которых «мы пришли приветствовать вас» на Восьмое марта, буквально через месяц, на юбилейном вечере обувной фабрики «Ангара», зазвучали, как:

…Дорогие мамы-труженицы

Мы пришли приветствовать вас! —

и нам становилось, как бы, понятно, что в прошлый раз мы поздравляли каких-то мам-лентяек, мам-прогульщиц, мам-нарушительниц трудовой дисциплины — а вот сегодня, наконец, нам предоставили достойный объект для наших поздравлений — мам-тружениц

А ещё в этих речёвках сценаристы выбирали за нас такие профессии, о которых мы ни при какой погоде, конечно, не мечтали, но про которые самозабвенно врали со сцены:

Скажите, стать легко ли

Отличником совецкой торговли? —

— вопрошала со сцены всё та же Галя Яковлева (ещё до того, как навсегда выпала из нашего дружного коллектива), лукавым взглядом глядя в зал и никого не видя из-за ослепляющего света рампы — и тут же отвечала сама себе:

Таких людей сегодня в зале мно-ого!

Я тоже вашей пойду дорогой!

А шустрый мальчик Дима, фамилия которого также вылетела из моей седой головы, тут же подхватывал интригующим тоном:

Я ж, скажу вам по секрету, Мастерю давно ракету — И, как только полечу

Вас до Марса прокачу!

Про самодельную ракету шустрый мальчик Дима сообщил залу на каком-то осеннем торжественном сборище, приуроченном не то к очередной годовщине ВОСРы (великой октябрьской социалистической революции), не то к выпадавшему на 7 октября дню брежневской конституции — одним словом, произносил он этот свой ракетно-космический монолог осенью. А через полгода, весной, нас опять стали снимать с уроков и водить на репетиции: впереди была какая-то очередная партийная конференция, проведение которой подгадывалось не то к дню рождения Лучшего Друга Всех Детей, не то к майским праздникам — и вот, шустрому Димке снова вручили слова про строительство ракеты из подручных материалов. В зале, скорее всего, должны были присутствовать те же самые делегаты, которым Димка ещё по осени вешал на уши лапшу относительно туристического вояжа на Марс — и, видимо, для того, чтобы Димку не уличили в том, что он только обещает, а на самом деле просто тянет резину и никакую ракету не строит, слова ему в самый последний момент немного изменили:

Обещаю вам, что к лету
Смастерю свою ракету — И, как только полечу

Вас до Марса прокачу! —

оправдался со сцены за свою ракетостроительную задержку Димка, получив таким образом ещё полтора-два месяца форы.

Перед тем, как в детское стихотворное приветствие вклинивался какой-нибудь музыкально-хореографический эпизод, кто-то из старших пионеров неизменно провозглашал рифмованный кусок вот такого вот содержания:

Друзья! Сегодня в этом зале

Мы вас за труд благодарим!

Заслуги ваши нам известны: Они заметны всякий раз!

Для вас поются наши песни,

И наша музыка — для вас!

«А написал все эти вирши какой-то старый пи***ас!» — тихонечко бурчал себе под нос умный и вредный шестиклассник Лёша Теряхин, и с ним трудно было поспорить: действительно, судя по всему, автором этих замечательных нескладух, врезающихся в память, словно нож в сливочное масло, был именно какой-то старый, выживший из ума на фоне хронического алкоголизма, утративший связь с реальностью и потерявший всякую адекватность… ну, этот самый. Но мы не спорили с шестиклассником Теряхиным — мы тихонечко прыскали смехом, радуясь, что нашему другу удалось столь изящно сымпровизировать и превратить этот неудобочитаемый отрывок во что-то, более-менее поэтическое. А торжественная часть ответственного мероприятия тем временем, шла своим чередом: музыкально-хореографические малыши, отработав свой номер, уходили со сцены — пора была закругляться и нам, чтецам:

Да здравствует наша родная держава! —

Выкрикивал всё тот же Теряхин,

Ленину — слава!
Партии — слава!

Народу-творцу,

Народу-борцу!

Народу совецкому —

СЛАВА! СЛАВА! СЛАВА!

— подхватывали мы хором перед тем, как уйти со сцены. Впрочем, находились среди наших старших чтецов такие юмористы-оригиналы, которые в этом общем хоре «славы-славы-славы» умудрялись проорать то «справа!», то «Клава!», то вообще — «слива!» Это была их фига в кармане: после нескольких часов ожидания за кулисами, после четвертьчасового стояния и поочерёдного выкрикивания в темноту зала этих дебильно-альтруистических четверостиший, всех нас, даже самых-самых прилежных и послушных, просто тянуло устроить какую-нибудь, пусть маленькую, но — гадость. Желательно, такую, которая не будет замечена никем. Но — обязательно, обязательно устроить гадость!

До сих пор загадкой для меня остаётся то, почему на все эти торжественные мероприятия нам велено было являться, как минимум, часа за два до нашего выхода на сцену? Как и в первый мой школьный день, моя добрая матушка приводила меня на эти мероприятия: и мы с ней, и другие малыши, задействованные в этих приветствиях, проникали в здания театров через проходную и служебный ход — совсем, как настоящие актёры! — и, едва оказавшись ввнутри, увлекались встречавшими нас режиссёрами в какое-нибудь помещение, служившее нам гримуборной и костюмерной. Там, с помощью наших добрых мам, нас переодевали в какую-то особую пионерскую форму: водружали на головы красные шапочки с кисточками, напоминавшие пилотки (впоследствии я узнал, что точно такие же шапочки с кисточками носили испанские республиканцы и итальянские фашисты), на мальчиков надевали ярко-синие кримпленовые брючки, на девочек — такие же юбочки. Очень часто брючки и юбочки оказывались на размер или даже на два больше — и тогда наши мамы, или тётеньки-режиссёры, или ещё кто-нибудь брали в руки булавки, нитки, иголки — и подгоняли прямо на нас пояса брючек и юбочек так, что снять их впоследствии можно было, лишь распоров наложенный стежок. В помещениях же, где мы ждали своего выхода на сцену, всегда было очень жарко: окна и форточки задраивали наглухо, чтобы не простудить наших чтецов! — и нам очень хотелось пить… а попив — естественно, хотелось ещё чего-то — и если девочкам в их юбочках было гораздо легче решить эту маленькую проблему, то мальчикам приходилось терпеть…

А потом кто-нибудь заходил в нашу гримуборную, и страшным шёпотом кричал: «Чтецы! приготовиться! Пошли на сцену! Скоро уже ваш выход!» — и мы шли за кулисы. Мы стояли за кулисами, и видели, как за столом президиума дремлет Первый Секретарь Иркутского Обкома КПСС Николай Васильевич Банников… как кто-то из сидящих в Президиуме важных дяденек украдкой стянул с себя лакированые туфли, и теперь сидит и шевелит пальцами, обтянутыми красными — цвета пионерского галстука и пролитой рабочей крови! — носками… Мы видели трибуну — она была всего метрах в двух-трёх от нашей кулисы — и видели стоящего на ней докладчика: вот сейчас он закончит — и грудастая девка из райкома комсомола проверещит, что вас-де, пришли приветствовать пионеры… и мы выйдем на сцену…

Докладчик покинул трибуну, но грудастая девка из райкома комсомола не объявила нас: вместо этого на трибуну вышел другой докладчик… он что-то говорит про каких-то швейников, которые опять ассортиментный сдвиг допускают… говорит он уже минут двадцать… а мы стоим за кулисами, и у Жени лопнул стежок на поясе юбки, и пояс ей срочно подкалывают булавками… булавка воткнулась в Женину попу, и Женя тихонечко пискнула… а товарищ Банников в президиуме даже не проснулся от её писка… А я хочу писать. Димка тоже хочет писать, но мы с ним терпим — а Сашка… Сашка не утерпел, описался! — и его срочно тащат переодевать кримпленовые пионерские брючки, а потом тащат обратно… Успели! — едва притащили Сашку, как выступавший с трибуны товарищ закончил свою речь, и…

— Вас пришли приветствовать пионеры!

По двое, раз-два, раз-два! Выстраиваемся перед трибуной: малыши — в передней шеренге, за ними — шестиклассники, третий ряд — старшие пионеры из восьмого класса.

Горнисты поднимают горны, подносят их к губам. Звучит фонограмма: Тру-ту-ту-ту! Ту-тууу!

И-и, — па-аехали:

— Бей, барабан! Трубите сбор, горнисты!

И пусть знамёна алые над залом расцветут!

Любимой нашей партии, Районной конференции коммунистов —

Наш пионерский, пламенный…

СОЛьЮТ!!!

Ничего, Димка: через пятнадцать минут сольём. Дотерпим: недолго уже осталось!…

ОДНАЖДЫ В МОНГОЛИИ

Мой маленький друг! Когда пишущий эти строки Дядя Рома был столь же мал, как и ты, он был коварным образом похищен и увезён в ордынские степи. И если ты, обмудок, не прекратишь вертеться, егозить и вынешь, наконец, изо рта большой палец левой ноги, то Дядя Рома, так уж и быть, расскажет тебе об этом. А если не прекратишь дурить, то я позвоню знакомому дипломату из Консульства Монголии, и продам тебя ему по сходной цене: он увезёт тебя в Степь, выпотрошит, скормит требуху собакам, а из твоей шкурки сделает бурдюк для тарасуна. А я на вырученные деньги возьму себе ещё парочку склянок Irish Jamesom-a.

Ага, испугался маленький засранец! К-куда побежал?!… Ну, ладно, не буду тебя продавать успокойся. Быстро переодевай обмоченные штанишки, располагайся поудобнее, закуривай, и слушай… Мне можешь тоже налить, да… Стоп! — куда себе до краёв набухал?! Мне не жалко, просто в твои годы виски полагается пить только с тоником. И со льдом, да… Так что, отпей половинку, добавь швепса… Вот молодец! Ну, а теперь — слушай.

Было это в ту пору, когда мы жили в Волшебной Стране, где чудеса были на каждом шагу! Помидоры там были вечнозелёными, кабачки и баклажаны размножались исключительно икрометанием, покупка туалетной бумаги была настоящим Праздником, а все мальчики этой Волшебной Страны с семи лет обязаны были мечтать стать космонавтами. И представь себе, некоторым это даже удавалось — стать космонавтами! Правда, это так и не помогло им свинтить навсегда из этой страны, в которой даже общественные туалеты были не только бесплатными, но и источали такую Духовность, что злые вороги из числа иностранных туристов лишь диву давались, да падали от той Духовности замертво. Сейчас той Волшебной страны нет: её уничтожили Пиндосы. Позавидовали, понимаешь ли, нашей Духовности, Икромечущим Баклажанам и Сапогам-Скороходам фабрики «Скороход». Да… Помянем! — ты наливай, наливай…

…Ну, так вот: чудес в этой Расчудесной Стране было столько, что они в ней, попросту, не помещались — и тогда Мудрая Коммунистическая Партия и её Ленинский Центральный Комитет приняли Судьбоносное Решение осчастливить этими самыми чудесами всё человечество, начав с ближайших соседей. В 1920 году попытались осчастливить Польшу, да только ничего не получилось, как не получилось осчастливить и Финляндию в сороковом. Зато, понабравшись в этом деле опыта, Ленинский Центральный Комитет принялся счастливить всех направо и налево, и на Западе, и на Востоке: сначала, в соответствии, с пактом Мелкопомолотого Рибентроппа осчастливил три маленьких балтийских государства, затем, взяв себе в помощники Великого Фюрера Европы, на пару с ним рассчастливили пополам всё ту же Польшу. А уж после 1945 года целых полвека так счастливили Восточную Европу, что там эти годы до сих пор вспоминают со слезами умиления на глазах.

Больше всех повезло братской Монголии: её Мудрый Ленинский Центральный комитет счастливил, начиная с 1921 года — и продолжал счастливить до самого-самого 1991 года! Целых семьдесят лет! В газетах в те годы писали, что, мол, совершила Монголия Большой Скачок: выпрыгнула из феодализма прямо в социализм, минуя стадию капитализма. Это и неудивительно: читал я как-то про одну московскую проститутку, которая выпрыгнула из окна, минуя целых три этажа после того, как клиент предложил «осчастливить» её сексом с двухгодовалым догом. Так что, если жить захочешь, то ещё и ни такой кульбит выкинешь… Ну, да ладно.

Осчастливливание Монголии заключалось, в частности, в том, что в ЦК КПСС придумали, например, переселять кочевников-монголов из их традиционного жилища, войлочных юрт, в многоэтажные панельные дома. По началу, монголы даже и не знали, что с этим «счастьем» делать, но потом нашли выход из положения: стали ставить юрты прямо во дворах многоэтажек, а свои квартиры использовали в качестве источника для пополнения запаса дров. Межкомнатные двери в квартирах деревянные? — деревянные! а полы?… плинтусы?… оконные рамы, всякие встроенные шкафчики?… паркет, наконец?… В мае 1981 года я видел всё это собственными глазами в монгольском городе Дархан: стоят посреди степи девятиэтажки с пустыми оконными проёмами, а рядом — юрты, юрты, юрты! А возле юрт — монголы в национальных халатах — «дыылах» — деловито распиливают на дрова дверь, или колют на щепу оконные рамы.

Здесь-то и настало время рассказать о том, с чего это вдруг занесло меня в мае 1981 года в Монголию. В городе Дархане красный Кремль решил построить сверх-современный гвозде-болто-шайбо-шурупо-гайкосторительный завод — естественно, в качестве бескорыстного подарка дорогим монгольским друзьям, которых строительством этого самого завода планировалось осчастливить по самое не хочу. А всё необходимое для строительства этого завода хозяйство — стройматериалы, оборудование, строительная техника и прочие интересные штуковины называлось одним, не очень красивым словом — «ресурсы», и вот за поставку-то этих самых ресурсов в Монголию отвечал мой родной дедушка.

Дед занимал должность заместителя начальника треста «ВостСибГлавСнаб», и среди его должностных обязанностей, было курирование совецко-монгольских производственных отношений на уровне Восточно-Сибирского региона. Помню, однажды дедушка пришёл с работы, и пожаловался бабушке: «Завтра я должен на официальном заседании в обкоме представлять нового монгольского торгпреда. Зовут его Сэрэн Хуёк. Сэрэн — это имя, а остальное — фамилия. Прямо не знаю, что теперь делать…". Весь вечер дед провёл, как на иголках, но всё закончилось удачно: просто, во время официального представления монгольского дипломата в обкоме, дед избегал называть его по имени и выбирал какие-то нейтральные формулировки: «наш монгольский коллега», «товарищ из Монголии» и тому подобные. После заседания он подошёл к монголу, и начал было, объяснять, почему он был вынужден так поступить, но товарищ Хуёк не дал ему закончить, а рассмеявшись, ответил: «Дорогой коллега, я ведь пять лет учился в Иркутском институте народного хозяйства, и по русскому языку у меня были хорошие оценки. Я очень хорошо знаю русский язык!…» — и сам, первый рассмеялся.

Но — не будем отклоняться в сторону. Дед каждый год ездил в командировки в Монголию, решал там, на месте, разные хозяйственные вопросы, по пути фотографировал всевозможные достопримечательности — а по возвращении, проявлял плёнки, печатал фотографии, и потом мы всей семьёй рассматривали фотографии, а он рассказывал нам истории про то, что на этих фотографиях он запечатлел. До сих пор не могу простить себе, что после смерти деда все его фотоальбомы, в том числе, и с видами Монголии, я не вывез с дачи: в августе 2009 года все они сгорели во время пожара. Эх… если бы сгорели только альбомы и только дача, не было бы так горько и обидно до сих пор…

В 1981 году деду исполнялось шестьдесят — подошёл пенсионный возраст — и его майская командировка в монгольские степи была самой-самой последней. А мне в тот год исполнилось ровно девять лет — а это, как известно, самые подходящие лета для того, чтобы начать пересекать государственные границы и смотреть на мир своими собственными глазами. В самом деле, сколько можно слушать по телевизору рассказы лысого Путешественника Клубки в его авторской передаче «Клубкины Путешествия»? — именно к такому выводу пришли мы с дедом, посоветовавшись друг с другом. После чего поставили домочадцев перед фактом: в Монголию мы едем вдвоём, и никакие возражения не принимаются.

Я не буду тратить времени на рассказ о том, как ехали мы в Монголию — я лучше сразу же мысленно перенесусь в столицу Монгольского Государства, Ургу, которая и в то время, да и по сей день называлась и продолжает называться Улаан-Батором. Номер в гостинице стал нашей главной базой, откуда нам с дедом предстояло совершать наши рейды: мне — по монгольской столице, ему — по аймакам и улусам не маленького, в общем-то, государства. Таскать меня с собою по монгольским «дорогам» дедушка не собирался, как не собирался и заставлять меня сидеть рядом на многочасовых заседаниях в монгольском Госплане и в министерствах. Поэтому принимающая сторона нашла выход из положения: чтобы помочь дедушке избавиться от меня, ко мне приставили няньку.

Мою няньку, мою монгольскую Мэри Поппинс, звали Чимид. Она была какая-то… маленькая, полненькая, но при этом очень бойкая и весёлая. Сколько ей было лет? Наверное, лет двадцать с небольшим: не помню точно, была ли она на тот момент ещё студенткой, или только-только закончила Иркутский университет — но училась она в Иркутске, о чём и сообщила мне в самые первые минуты нашего знакомства. По-русски Чимид говорила прекрасно, и поэтому — да и не только поэтому — мы сразу же подружились, и тут же пошли шляться по Улаан-Батору.

Сейчас, когда я вспоминаю эти наши ежедневные прогулки, на душе у меня становится чуточку теплее; мне кажется, что даже город, показавшийся мне сперва каким-то пыльным, унылым и провинциальным, стал уютнее и красочнее, когда рядом со мной оказалась Чимид. Каждый день она приходила в гостиницу утром, ждала меня на рецепшене, или поднималась и тихонечко стучалась к нам в номер — а я уже ждал её! — и мы, наскоро позавтракав в гостиничном буфете, шли на наши прогулки. Я сказал — «наскоро позавтракав», но это не совсем так: дело в том, что в Монголии, даже в 1981 году, было невозможно позавтракать «наскоро», ведь монгольская национальная пища — это мясо, а мясо не терпит спешки. Завтрак состоял обычно из пары бууз (это такие огромные пельмени) и большой фарфоровой кружки цая. Поначалу я наотрез отказывался пить этот цай: ведь мне объяснили, что цай — это такой монгольский чай, а в моём представлении чай должен быть: а) красновато-золотистый; б) прозрачный; в) сладкий. Так что, можете представить, сколь велик был у меня разрыв шаблона, когда вместо привычного чая, передо мной поставили кружку, в которой было налито нечто густое, мутно-молочного цвета, с плававшими на поверхности бляшками жира, одновременно и сладкое, и солёное, и чуть островатое, и ещё какое-то на вкус!… Я пришёл в ужас, ещё немного, и я разрыдался бы над этим проклятым цаем, но… Чимид нашла выход из положения:

 Ромоон, — сказала она (почему-то, у неё моё имя получило такую странную форму), — цай — это не столько чай, сколько суп. Ты же знаешь, из чего в России заваривают чай? — я кивнул, а Чимид продолжала: — Чай — это ведь такие листья, а в Монголии очень любят приправы из листьев и трав. Вы ведь тоже добавляете в суп лавровый лист? Вот и мы добавляем чайный лист в суп в качестве приправы!

После такого объяснения всё встало на свои места: если цай — это не чай, а суп, то всё в порядке! Ведь меня расстроило не столько то, что мне нужно выпить этот странный напиток, сколько то, что напиток этот позиционировался в качестве чая, но совершенно не был на него похож. И только потом, спустя много лет, я узнал, что цай — это именно чай, и что именно такой состав этого напитка, который готовят на ячьем молоке, добавляя в него бараний жир и просяную муку, позволил монголам в своё время победить цингу и костный туберкулёз. Что рецепт цая придумали буддистские ламы, что за основу они взяли чай тибетский… Всё это я узнал потом — а в тот день, когда я впервые познакомился с цаем, Чимид не только доходчиво объяснила мне, что к чему, но и заказала для меня на десерт бутылку самой настоящей Пепси-Колы! И с тех пор, каждый мой завтрак в буфете гостиницы «Улаан-Батор» завершался неизменной бутылочкой этого буржуазного и идеологически-чуждого напитка, о котором в родном Иркутске я в те годы и мечтать не мог!

Видимо, Чимид работала в каком-нибудь детском секторе монгольской пионерской организации, или в Улаан-Баторском дворце пионеров, который мы посетили на второй или на третий день — а может быть, она просто преподавала русский язык в одной из монгольских школ. Выгуливать меня она являлась ежедневно, как на работу — стало быть, за наши прогулки она получала зарплату, и с этой стороны всё было в порядке. Проблема была в другом: в том, что девятилетнему туристу из Совецкого Социалистического Союза, коим был я, в столице Монгольской Народной Республики было сильно-то и нечего показывать. Во Дворце пионеров меня почти ничего не заинтересовало: там были какие-то кружки и секции, и меня познакомили с моими монгольскими сверстниками, но они ужасно стеснялись, и энтузиазма по поводу нашего знакомства не выказывали. Да и как нам было с ними общаться, на каком языке? — я не знал монгольского, а они, соответственно, не знали русского… Лишь один мальчик, по виду — юный активист и отличник, улыбаясь, пожал мне по-взрослому руку, произнёс какую-то короткую речь, и, отстегнув от своей школьной формы пионерский значок, протянул его мне. Я ужасно засмущался: ведь нужно же было подарить ему что-то взамен… и я отстегнул со своей куртки и подарил ему свой значок — с Чебурашкой.

В основном, мы с Чимид шлялись по городу — вернее, по его центру, по набережной реки Толы — и болтали. Дважды поднимались на гору Зайсан: на ней расположен мемориал, посвящённый совецко-монгольскому военному содружеству в годы Второй Мировой войны, а кроме того, на вершине горы наличествует парк, а со смотровой площадки открывается отличный вид на город.

Каждый день Чимид приносила мне небольшие сувениры: один раз это был целый конверт монгольских почтовых марок, необычайно ярких и красивых, с неизменной надписью кириллицей «МОНГОЛ ШУУДАН» («Почта Монголии»), в другой раз это мог быть значок или переливающаяся, «объёмная» открытка, или набор фломастеров, или блокнот в кожаном переплёте, или ещё какая-нибудь, столь же приятная мелочь. И мне снова было неудобно: ведь я поехал за границу впервые и не догадался взять с собой никаких сувениров (дедушка, между прочим, мог бы и догадаться!) — и, отчаявшись, я предложил Чимид нарисовать для неё картину. Она согласилась, и три вечера подряд я рисовал для неё подарок: на альбомном листе фломастерами я изображал Монголию, какой я представлял её себе — а вернее, беспардонно перерисовывал сюжет с какой-то фотографии. На моей «картине» были изображены юрты и пагоды на фоне зелёной степи, а на первом плане была нарисована бегущая лошадь. Лошадь была немного толстовата, к тому же, как мне сейчас кажется, больше походила на собаку, чем на лошадь — но Чимид подарок понравился… и на следующий день она принесла мне маленькую фигурку лошадки! Эта лошадка была сшита из тонкой коричневой замши, а хвост и грива у неё были из настоящего конского волоса, и даже пахли именно так, как должно пахнуть от настоящей, живой лошади! Где она скачет теперь, замшевая лошадка из моего детства?… И почему всё так глупо получается с подарками, которые хранить бы, и хранить всю жизнь?…

…Однажды, гуляя по Улаан-Батору, мы проходили мимо одного, в высшей степени странного, памятника. О том, кто именно торчит здесь, перед входом в Государственную Библиотеку, я — спасибо тогдашнему совецкому телевидению! — худо-бедно, но знал. Но я не понимал, с чего вдруг этот исторический персонаж с усами и трубкой стоит здесь, в столице иностранного государства?…

На мой вопрос, почему Он здесь стоит, Чимид засмущалась и ничего толком не смогла ответить. А когда вечером я спросил об этом дедушку, он ответил примерно так:

— А это Монголия демонстрирует независимость от Совецкого Союза!

Больше дед не сказал ничего, да я и не спрашивал. Уже когда мы вернулись в Иркутск, и в одном из разговоров с родными всплыл этот эпизод, моя бабушка задала деду тот же самый вопрос — но, в отличии от меня, ей дед дал более развёрнутый ответ:

— Простые-то монголы «любят» Усатого не больше, чем мы. Просто, когда у нас «развенчали культ», Чойболсану из Кремля указали: убери, мол. Ну, а он решил характер показать: дескать, мы  суверенная держава, какие памятники хотим, такие и оставляем стоять! Ну, а наши и не настаивали особо…

Говорят, что Усатый достоял в Улаан-Баторе до самого конца девяностых, а потом, будто бы, его выкупили какие-то владельцы ночного клуба, и установили в своём заведении посреди танц-пола — но так это, или нет, я не знаю. Ну, и чёрт с ним.

…Однажды, вернувшись с Чимид после прогулки в гостиницу «Улаан-Батор», мы собирались, подняться в наш номер, но тут нас остановила дежурная администраторша. Она начала что-то объяснять Чимид на монгольском, время от времени кивая в мою сторону. Мне стало немного не по себе. Заметив это, Чимид крепко взяла меня за руку, и, присев передо мной на корточки, объяснила ситуацию:

— Ромоон, у них машина сломалась в степи… Дедушка сегодня не приедет. Они ехали из Эрдэнэта, но у них сломалась машина. Всё в порядке! — воскликнула она, заметив, что я здорово перепугался, — все живы, просто, там нет другой машины, и они будут там ночевать, а завтра за ними пошлют машину, и Гийон-нойон (так она называла моего деда, Геннадия Ивановича) приедет! Но тебе сегодня придётся переночевать в номере одному… Ты ведь не боишься ночевать один?

Нет, конечно же, один в гостиничном номере я ночевать не боялся, дело было в другом. Каждый вечер, после наших с Чимид прогулок по городу, мы с дедушкой болтали — конечно, если он не возился с документами — и я рассказывал ему о том, что видел сам, и о чём мне Чимид рассказывала, и рисовал в альбоме… А сейчас я должен был идти в пустой номер, и сидеть там один, а потом ложиться спать… В номере был цветной телевизор — роскошь для Монголии тех лет! — но вещание было, естественно, на монгольском. И когда я представил себе этот одинокий вечер в гостинице, мне, впервые за всё время нашего пребывания в Монголии, стало так тоскливо, что хоть плачь, хоть на стены кидайся!…

Чимид, кажется, поняла моё состояние, и предложила:

— Давай мы в холле посидим, поговорим ещё. А потом за мной приедет мой жених… — последнее слово она произнесла как-то по-особому горделиво. Но мне-то какое дело? Жених — значит, жених, у всех девушек бывают женихи, и монголки — не исключение… Просто, хотелось, чтобы этот жених подольше не приезжал за Чимид: ведь, когда он приедет, он увезёт её, и я останусь один… А оставаться одному не хотелось.

Жених, как назло, приехал быстро: мы и получаса не просидели на диванчике, как вдруг в распахнутые двери вошёл здоровенный молодой монгол, и, широко улыбаясь, двинулся прямо к нам. Чимид тоже просияла, и, шепнув мне: «Это Дальяр, мой жених!», поднялась и направилась к нему навстречу. А когда они подошли друг к другу, этот огромный Дальяр обнял маленькую Чимид, поднял её, и поцеловал! В следующий момент Чимид обернулась ко мне, и позвала:

— Ромоон! Ромоон-нойон! Иди к нам: я тебя со своим женихом познакомлю!

Этот большой-пребольшой монгол, этот Дальяр сразу же мне понравился. Он тоже вполне сносно говорил по-русски, он подал мне руку — совсем по-взрослому! — и когда знакомство состоялось, Чимид что-то сказала ему по-монгольски, а Дальяр, выслушав её, на несколько секунд задумался, а потом рассмеялся и обратился ко мне:

 Ромоон-нойон, я хочу пригласить тебя к себе в гости! Поедем сейчас все вместе в мою юрту, в степь! У меня есть лошади, есть небольшой лошадка  как раз, на твой рост! Поедем ко мне в гости!

В гости? В юрту?! Вместе с Чимид — да ещё когда тебя так искренне приглашает такой большой и улыбающийся Дальяр?! Да ещё обещает тебе небольшую лошадку, как раз под твой рост? Что я — дурак, что ли, отказываться от такого предложения?! Мне только на две минуты в наш номер подняться, мыло и полотенце с зубной щёткой взять — и я готов!

Через полчаса Дальяр мчал свой «газик» прямо по степи. В Монголии нет дорог в европейском понимании этого слова — там есть направления — и вот мы ехали, подпрыгивая на ухабах, куда-то на Запад, вслед за солнцем, а вокруг была цветущая майская степь, и пахло травами и бензином!

Вскоре мы въехали в какой-то небольшой городок: прямо посреди степи стояли несколько многоэтажных панельных домов, построенных совсем недавно, а вокруг них, словно огромные белые шапки, были разбросаны юрты — много, очень много юрт! Между юртами паслись кони, возле некоторых из них стояли машины — такие же «козлики», как тот, на котором мы ехали с Чимид и Дальяром, и вот здесь-то я и увидел… В самом начале я упоминал о том, что монголы пускают на дрова окна, двери, паркет, и вообще всё-всё деревянное, что есть в их квартирах — так вот, увидел я это всё именно здесь! Я увидел, как двое монголов пилят двуручной пилой совсем новую дверь, которую за минуту до того, они вынесли из подъезда одного из этих красивых новых домов, и потерял дар речи! Но Дальяр, увидев моё изумление, лишь рассмеялся:

 Русские живут в таких домах  и думают, что и монголы будут в них жить. Вот и построили! А зачем монголу дом из бетона, когда есть юрта? Те, кто живут здесь, имеют в этих домах квартиры, но живут в юртах  а в свои квартиры ходят за дровами  разбирают паркеты, оконные блоки, встроенные шкафы, паркет… Зачем монголу паркет, когда есть юрта?…

И вправду — зачем?…

…В стойбище мы приехали, когда уже начинало смеркаться. Пять или шесть юрт стояли рядом, и нас вышли встречать несколько мужчин и одна пожилая монголка — как оказалось после, братья и мать Дальяра. Тут же крутились пастушьи собаки — большие, лохматые и очень серьёзные. Едва мы вышли из машины, как собаки направились к нам; Чимид ещё не успела сказать мне, чтобы я не боялся, что эти собаки — умные и кусаться не будут, как я уже чесал за ухом большую белую собаку, которая была, едва ли, не с меня ростом! А в следующий момент эта собака повалилась передо мной на спину, и подставила живот — те, кто знает собачьи повадки, не дадут соврать: у собак этот жест означает высшую степень доверия. Увидев это, хозяева были преизрядно удивлены, а я уже гладил собаке брюшко, другой рукой продолжая почёсывать ей за ухом. Таким образом, с первых же минут моего пребывания в степном улусе, акции мои взлетели достаточно высоко.

После того, как Дальяр познакомил меня со своей семьёй, нас повели в юрту, где меня усадили на самое почётное место — возле хоймора — и, пока Дальяр и его братья о чём-то спрашивали меня, мать Дальяра и Чимид принялись готовить «праздничный стол»: под казаном был разведён огонь, и уже совсем скоро в нём забурлил-закипел ароматный монгольский суп-бухлер. Чимид подошла ко мне:

— Ромоон, ты хочешь чая? — она подмигнула мне, — русского чая?

О, Боже! — ну конечно же, я хотел, очень хотел чая! В гостиничном буфете, где мы каждый день завтракали, мне тоже день на второй или третий стали наливать чай — обычный, тот, к которому я привык, но он почему-то был то ли недостаточно сладкий, то ли слишком крепкий — одним словом, мне он совершенно не нравился. Ну, а Чимид я уже доверял настолько, что был уверен: уж если она предлагает мне чай, то значит, это будет именно такой чай, к которому я привык дома — как иначе-то? И тогда Чимид, повернувшись к своему жениху, что-то сказала по-монгольски, а Дальяр, повернувшись ко мне, вновь разулыбался, и сказал:

— Пойдём, Ромоон-нойон! Посмотрим, как в Монгголии делают русский чай!

Мы вышли из юрты. Рядом с ней стоял… да-да! — самый настоящий угольный самовар — по-моему, ещё царский. Дальяр, Чимид и все остальные глядели на меня с улыбкой: они думали, что увидев самовар, я буду удивлён. Не тут-то было! — у нас на даче был точно такой же самовар, и для меня этот агрегат был настолько естественным, что я не мог даже и представить себе, из чего же ещё здесь, на природе, можно пить чай, как не из самовара? И я вновь удивил своих хозяев, спросив их, где же они берут шишки для растопки, и где же у них «самоварный сапог»? — дело в том, что на нашей даче самовар топили шишками, собирать которые в лесу было раз и навсегда поручено мне — ну, а старым кирзовым сапогом, словно мехами, мой дедушка всегда этот самовар «раскочегаривал». Всё это я тут же рассказал и Дальяру, и Чимид, и всем этим симпатичным дядькам-монголам, чем, кажется, окончательно покорил их.

Застолье, которое последовало затем, было устроено в честь приезда домой Дальяра — но все вели себя так, что мне казалось, будто бы всё происходящее — и в мою честь тоже. Как я уже сказал, меня посадили на почётное место возле хоймора (это такой шкафчик, похожий на маленький буфет, который ставится строго у северной стены юрты, напротив входа, и в котором у монголов и бурят располагается мандала — фигурки буддистских святых, чаши с подношениями и благовониями). Один за другим, братья Дальяра вставали, держа в руках стаканы с архи — монгольской водкой — и произносили речи, в которых непременно упоминался «Ромоон-нойон» — а Чимид переводила мне их приветствия.

Почему эти монголы так серьёзно отнеслись к появлению в их стойбище такого малозначительного гостя, как я? Может быть, потому, что я был внуком своего дедушки-начальника?… Я думал об этом, пока, спустя уже несколько дней мой дед, которому я обо всём этом рассказывал, не объяснил мне, что я и прав, и одновременно неправ в своих догадках. Да, конечно же, дедушка — начальник, нойон, это серьёзно… но дело не столько в том, что мой дедушка — нойон, сколько в том, что я сам — наследник этого нойона. В Монголии, которой многие столетия управляли Богдо-ханы, после смерти очередного правителя, ламы-прорицатели по звёздам определяли, в каком улусе в этот момент родился новый Богдо-хан Монголии; затем туда, куда указывали ламы, отправлялся торжественный кортеж, который должен был доставить в Ургу нового хубилгана (перерожденца) — таким образом, на Престоле Монголии оказывался совсем маленький мальчик… Нет, конечно же, во мне не видели никакого хубилгана — просто, благодаря этому многовековому обычаю, к детям у монголов отношение особое. Вот и чествовали меня за тем достарханом в юрте Дальяра… Скажу ещё, что, в отличии от участников русских деревенских застолий, за тем достарханом никто не напился в хлам, никто не терял человеческого облика, хоть эту свою архи те монголы пили стаканами — может быть, дело здесь в том, что они обильно закусывали жирным мясом? или в чём-то другом?…

На следующий день, едва я проснулся — а проснулся я в той же юрте, где накануне происходило пиршество, и из которой мать Дальяра выставила всех, едва заметив, что я начал клевать носом — так вот, едва я проснулся, эта пожилая монголка, принялась кормить меня завтраком. Увы, я не помню имени этой замечательной монгольской бабушки, которая ни слова не знала по-русски, но с которой мы прекрасно понимали друг дружку и без слов. Эта маленькая, но волевая женщина пользовалась непререкаемым авторитетом у сыновей: все её распоряжения тут же исполнялись — она была настоящей Главой Рода! Ну, а что до меня… похоже, что из меня она решила сделать маленького монгола — а поскольку все маленькие монголы очень и очень упитаны, она принялась откармливать меня.

После того, как я с трудом осилил, наверное, пятую часть того, что мне было предложено съесть на завтрак, вошёл Дальяр и объявил, что лошадку для меня уже привели, и что сейчас мы все поедем в Степь! Но прежде, добавил он, меня нужно переодеть, потому, как мой костюм для верховой езды не годится. Следом вошла Чимид: в руках у неё был настоящий монгольский костюм — традиционный дэли, кушак, кожаные сапожки с загнутыми вверх носками, и островерхая шапочка! Восторгу моему не было предела! Загнутые кверху носки сапожек меня, по началу, рассмешили, но мне объяснили, что загнуты они не просто так: дело в том, что если носок не будет загнут кверху, то им можно повредить землю: запнёшься, сделаешь в земле ямку — и через эту ямку ветер начнёт выдувать плодородный слой почвы… не будет почвы — не будет травы, а не будет травы — будет пустыня, барашкам, верблюдам, коням и быкам нечего будет есть… скот будет умирать от голода — и люди будут умирать от голода…

— Такие сапожки нам завещал носить один мудрый хан, который создал наше государство, — говорила мне Чимид, не называя имени этого хана, — это был очень мудрый и справедливый хан, он завещал нам беречь землю, чтобы не случился голод…

Имя Чингиз-Хана в те годы в Монголии было под запретом: монголы не хотели раздражать «Большого Брата» в московском Кремле, но сами продолжали чтить своего великого правителя.

…Три дня мы прожили в стойбище рода Дальяра, и каждый день мы втроём — Дальяр, Чимид и я — выезжали в Степь. Нас сопровождали те самые собаки, с которыми я подружился в первый же вечер: они неслись рядом и, кажется, совсем не уставали. А вокруг было столько интересного! — нам встречались то небольшие, но глубокие каньоны, на дне которых бежали безымянные речки и росли сосны — а мы сверху вниз смотрели на верхушки этих сосен — то на нашем пути возникали какие-то сюрреалистические развалины: это были останцы древних скал, разрушаемые степным ветром. Тут и там попадались нам обо — маленькие священные холмики, сложенные из камней; из этих обо торчали высокие жерди с привязанными кусками разноцветной материи, а рядом лежали подношения: мелкие монетки, сигареты, конфеты, крупа, какие-то украшения… Дважды попадались нам и ступы — ни на что не похожие небольшие архитектурные сооружения, выполняющие в буддизме роль часовен — возле них тоже лежали подношения. Каждый раз, когда мы подъезжали к ступе или обо, Чимид и Дальяр спешивались, обходили вокруг, повязывали ленточки и клали у подножья монетку — я, конечно же, следовал их примеру — а потом Дальяр кропил из фляжки основание сооружения, после чего делал глоток архи. Чимид объясняла мне:

 Это  домики духов. Духи живут в степи, и помогают людям: если кто-то заблудился в степи, или если у кого-то потерялась овечка, или кто-то заболел  эти духи помогают. Поэтому, с ними нужно дружить, уважать их, делать им подарки — духи очень любят подарки! Совсем, как ты!

Я верил, что в этих странных сооружениях действительно живут духи — и Чимид с Дальяром верили: там, в Степи, где нет ни совецкой власти, ни научного атеизма, ни марксистско-ленинской диалектики, духи продолжали жить, и живут поныне! Одно только я никак не мог понять: где же Степь? когда же мы увидим её?…

— Да вот же она! — Дальяр и Чимид смеялись, и показывали вокруг — на холмы, кустарники, на останцы скал, каньоны, на перелески сосен, — вот она, Степь! — и я верил и не верил им: ведь в моём представлении Степь должна быть ровной и плоской — а тут… Тут — целый мир! Кто не мчался на маленькой монгольской лошадке по цветущей степи, тот не поймёт, до чего это прекрасно! Это ощущение бесконечного полёта, бесконечной свободы и какого-то совершенно иррационального счастья невозможно передать словами — его можно только пережить!…

А над нами кружили степные орлы, дорогу нам перебегали суслики и лисицы, мы видели стада джейранов, отары овец, верблюдов… Мы заезжали на овечьи кошары, где пасли скот друзья Дальяра — и нас усаживали за достархан, и снова начиналось пиршество! Во время одного из таких «визитов вежливости» оказалось, что у хозяев есть сыновья — двое мальчишек, чуть постарше меня. Уж и не знаю, как мы с ними нашли общий язык, но через пять минут после нашего знакомства они притащили лук — настоящий боевой лук, только небольшого размера, согнутый под детскую руку — и стали учить меня стрелять. Рядом, в загоне, стояли два верблюда — и вот, настрелявшись вдоволь, я поинтересовался, можно ли на них покататься? Мои новые приятели попытались, было, усадить меня на верблюда — правда, из этой затеи ничего не вышло: слишком уж гордым оказалось это двугорбое создание, чтобы склониться перед бледнолицым варваром, «закосившим» под монгола.

Однажды в степи мы увидели колонну совецких танков: они на полной скорости мчались куда-то на юго-восток, и над ними висело облако желтоватой пыли. Увидев их, Дальяр и Чимид нахмурились, и Дальяр сказал что-то резкое, Чимид одёрнула его, и, обернувшись ко мне, пояснила:

— Танки… Там трава теперь не вырастет… Ветер будет выдувать землю… Плохо это…

Что ж, не дурак, понимаю всё… И тогда понимал, и сейчас понимаю. Понимаю — и не вижу причин, по которым монголы должны любить русских, которые танковыми траками срывали тонкий плодородный слой монгольской степи. Да разве только это? Совецкая Империя Зла так хорошо успела «отметиться» в Монголии за семьдесят лет, что я не могу понять другого: почему за всё это время отважные всадники Чингиз-Хана не оседлали своих степных мустангов, и не выгнали всю эту красную сволочь из Великой Степи вон, почему не гнали её до самого Урала, как того хотел барон Унгерн?… Да ладно, проехали.

Три дня в Степи пролетели, как один миг, и в воскресенье вечером мы возвращались в Улан-Батор. Думаю, что для Дальяра и Чимид это наше трёхдневное «степное приключение» было чем-то, вроде детской игры в семью: в этой игре они, как бы, играли роль «папы» и «мамы» — а я в их игре был «лялькой». Ведь сколько им тогда было? — года по двадцать два — двадцать три, не больше. Они и сами, по сути, были детьми…

…Мы шли по гостиничному коридору, шумно общаясь и смеясь, снова и снова вспоминая нашу скачку по Степи — нас было слышно на весь этаж. В это время, в дальнем конце коридора открылась дверь нашего номера, и навстречу нам выбежал мой дед:

— Роман! Слава Богу! Где ты был?! Тебя же по всей Монголии ищут!…

Вот что выяснилось: в тот вечер, когда у деда сломалась машина, он, всё же, добрался до Улан-Батора, но уже ближе к ночи: его довезли какие-то совецкие военные, случайно ехавшие мимо того улуса, близ которого произошла авария. К тому моменту, когда дед вернулся, дежурный администратор уже сменился, и на все вопросы деда о том, где же его внук, только дежурная по этажу могла дать какую-то информацию. Она и выдала деду:

— А его какой-то здоровенный монгол на машине увёз. Поднялся с ним в номер, потом они вышли, сели в машину, и уехали…

Я могу лишь догадываться, что пережил мой дед за те два дня, пока я носился верхом по монгольской Степи… И нет бы мне, дураку, хоть записку оставить… Но ведь, с другой стороны, я и не думал, что задержусь в гостях у Дальяра на все выходные — думал, что гостевание продлится сутки, а там и обратно поедем. А потом мне так понравилось в Степи, что я и думать забыл про деда…

Дальяр — тот самый «здоровенный монгол», который «украл» меня, стоял здесь же, рядом. Он, казалось, стал даже меньше и ниже ростом: похоже, до него весь ужас ситуации тоже дошёл только сейчас. Да и Чимид притихла. Они ждали, что сейчас на них обрушатся громы и молнии — и совершенно справедливо! — но ведь, с другой стороны, они совсем не хотели ничего плохого. И мой дед это, кажется, понял.

— Ладно, — сказал он, протягивая руку Дальяру, — спасибо вам за то, что присмотрели за ним, страну показали! Надеюсь, он вам не сильно надоел за эти дни?…

…Через четыре дня мы уезжали из Монголии. И в честь окончания дедушкиной командировки монголы устроили в его честь (ну, и в мою — ведь, по монгольским понятиям, я — уже мужчина и наследник!) торжественный ужин. Ужин этот был организован в VIP-зале ресторана гостиницы «Улан-Батор», а точнее — в стоявшей на крыше пандуса настоящей монгольской юрте. А возглавлял на этом ужине принимающую сторону — и был, условно говоря, «хозяином стола» — Его Высокопревосходительство Министр внешней торговли Монголии, имя которого я, за давностью лет, напрочь забыл.

Участники банкета поднимали стакан за стаканом и возглашали тосты — за совецко-монгольское деловое партнёрство, за Иркутскую область и город Иркутск, ещё за что-то… Традиционную монгольскую водку — архи — не наливали, кажется, только мне, но я и не претендовал. И вот, встаёт с гранёным стаканом в руке (!) Его Высокопревосходительство Внешнеторговый Министр, и предлагает выпить за вечную дружбу между Старшим Братом — СССР, и Младшим Братом — социалистической Монголией. Вот так, и никак иначе.

И здесь дедушка совершает фатальную ошибку: видимо, всё же, немного перебрал он этой архи, или ещё что — но он наклоняется к сидящему рядом сотруднику посольства, и вполголоса говорит ему:

— Ну да, как же! Был тут у нас в Азии один «младший брат», и «дружба навек» тоже была! И песню пели: «русский с китайцем  братья навек!…»

Дед говорил тихо. Но министр его услышал. И произошёл международный скандал.

— Мы говорили русским, что нельзя верить этим коварным китайским собакам!!! –закричал министр по-русски, обращаясь непосредственно к деду, — Мы предупреждали вас, но вы ведь считаете себя умнее всех на земле!!! Вы не хотели нас слушать, вы дружили с Мао Цзэ-Дуном  а ведь вы совершенно не знаете китайцев! А мы знаем!!! Они владели Монголией до 1911 года  и они истребляли монголов! Монголам запрещалось продавать лекарства под страхом смерти, монголов запрещалось лечить!!! Если в Китае кто-то умирал от чумы, то труп везли в Халху, и бросали в степи, чтобы монголы заражались и умирали! Китайцы всегда были подлыми!… — министр уже от волнения сбился на монгольский язык, но всё ещё обращался к деду — а сидевшая рядом переводчица едва успевала переводить его рассказ о том, как несколько столетий китайцы проводили самую настоящую политику геноцида на монгольской земле.

Я сидел, вытаращив глаза и развесив уши — ведь ничего этого я не знал. А дед застыл со своим стаканом, и сидел весь бледный. Министр продолжал обращаться к нему.

Наконец, дед встал. Министра, тем временем, едва усадили на место — но он всё никак не мог успокоиться. Дедушка поднял свой стакан с архи, и сказал:

 Дорогой коллега, я не хотел обидеть ни Вас, ни Монгольскую Народную Республику, официальным представителем которой на нашем банкете являетесь Вы. Посудите сами: если бы я с недоверием относился к Вашей стране, то разве привёз бы с собой вот этого шустрого отхончика, –тут дед указал на меня, — который, между прочим, сам сбежал от меня здесь, и три дня прожил в степи, в юрте, как настоящий монгол! Правда, Роман?

Я чувствовал, что все, сидящие здесь, в юрте, смотрят на меня. Чувствовал, что стал центром всеобщего внимания — совершенно неожиданно. И ещё… ещё каким-то шестым, или седьмым, или тринадцатым чувством уловил, что должен сейчас ляпнуть какую-нибудь смешную глупость, или сделать что-то ещё, чтобы разрядить обстановку и помочь деду выпутаться из этой, скажем прямо, не очень приятной ситуации. И я ляпнул:

— Орос, Монгол улс  найзууд. Ромоон болон Чимид  найз нохэд! Инь юрт амьдарч байгаа инь сайн!

Это меня Чимид научила. Россия и Монголия — друзья, Роман и Чимид — друзья… Хорошо жить в юрте, ага… Министр округлил глаза, и уставился на меня. Остальные — тоже.

В следующий момент министр уже хохотал:

— Ромоон болон Чимид! А-ха-ха-ха-ха!… Ромоон, так ты от деда к невесте в степь сбежал? Говоришь, в юрте ночевать хорошо?! А-ха-ха-ха-ха!… Ромоон болон Чимид!…

Ещё через секунду хохотали уже все: это был пьяный, не очень хороший смех — он мне не нравился, но всё же, лучше уж такой смех, чем дипломатический скандал. Однако я не угомонился на этом: министр он там, или не министр — а туда же: «невеста»! И почему все взрослые постоянно норовят спросить у меня про невесту?! И я стал объяснять, что вовсе Чимид мне не невеста, что у неё уже есть жених… полез защищать честь дамы, одним словом.

— Ха! — отреагировал на это Его Высокопревосходительство, — а давай мы с тобой украдём твою Чимид у жениха! Поедем ко мне в степь, я тебе коня дам!…

— Только не это! — простонал дедушка.

А министр уже со своего места пробирался к нам:

— Поедем ко мне! Будем жить в юрте! Эй, налейте этому батыру чего-нибудь! Я хочу с ним выпить!

Кто-то сунул мне в руку гранёный стакан — не с архи, конечно же, с пепси-колой. Министр, наконец, добрался до того места, где сидели мы с дедом. Впервые в жизни я сдвинул свой стакан со стаканом взрослого человека. Монгольский министр улыбался. Потом они чокнулись стаканами с дедом, сказали друг другу какие-то слова, пожали руки, рассмеялись…

Конфликт был погашен. Погашен стаканом монгольской водки — архи. Вечер продолжался, следовали другие тосты, и инцидент, казалось, был забыт. Если не ошибаюсь, то к концу вечера именно монгольского министра (но может, и кого-то другого) из юрты уже выносили…

А на следующий день мы возвращались в Иркутск. В кожаном портфеле, который можно было носить и через плечо, и который дед купил мне для ношения в школу, я увозил подарки Чимид — монгольские марки, фломастеры, значки, и маленькую замшевую лошадку — а в кармане у меня позвякивали старинные монгольские монеты — подарок Дальяра. Они оба пришли проводить нас в гостиницу, когда мы уезжали, и мы обменялись адресами, и обещали писать друг другу письма и слать открытки к праздникам, и ещё обещали, что обязательно приедем друг к другу в гости. И действительно, какое-то время — год или даже чуть больше — мы переписывались с Чимид: она вскоре вышла замуж за Дальяра, и даже прислала мне фотографию со свадьбы. А потом переписка прекратилась — уж и не помню, по чьей вине… Жаль.

На этом можно было бы поставить точку, но прежде я в нескольких словах расскажу ещё об одном эпизоде, который случился после нашего возвращения из Улан-Батора. В один из вечеров дед вернулся с работы в каком-то странном настроении, а когда мы все вместе — он, я, и бабушка — сели на кухне ужинать, дед как-то озорно посмотрел на меня, а потом обратился к бабушке:

— Знаешь, Вера, а мы ведь, оказывается, неправильно воспитываем внука! Оказывается, я подаю ему очень плохой пример: в его присутствии я едва не спровоцировал международный скандал, на торжественном банкете оскорблял товарищей из Монголии! Чтобы погасить конфликт, сотруднику совецкого торгпредства, — дед снова хитро посмотрел в мою сторону, — сотруднику советского торгпредства пришлось вмешаться!

— Да что ты такое говоришь, Геннадий?! — бабушку, казалось, слова деда испугали не на шутку.

— Да, да! — дед уже откровенно веселился, — сегодня в Главке мне шеф показал анонимку, которая пришла из Улан-Батора — там чёрным по белому так и написано: «…вёл в присутствии несовершеннолетнего внука провокационные разговоры, принижающие значения совецко-монгольской дружбы и сотрудничества» — ну, это про тот случай, на банкете, я тебе рассказывал…

— И что теперь? — в отличие от деда, бабушке всё ещё было не смешно.

— Да ничего теперь! Поржали с шефом! Ты же знаешь Виталий Иваныча: неужели ты думаешь, что он стал бы этому делу какой-то ход давать?… Анонимка — у меня на работе, в столе, завтра захвачу… Хорошо, хоть не написали, что мы с министром на пару Ромку пытались спаивать, — и, вновь озорно глянув на меня, закончил: — Ты всё понял, Ромоон-нойон? Делай выводы! — и рассмеялся.

Выводы я, конечно же, сделал: ну кто ещё мог стукнуть на дедушку, написать на него анонимку, кроме того сотрудника торгпредства, который сидел рядом с нами на этом банкете, и к которому дед обратился с неосторожной фразой. Только он! — больше-то и некому! Паркетный шаркун…

Или, может быть, монголы? Вряд ли. Среди них паркетных шаркунов я тогда не наблюдал. И вообще: зачем монголам паркет, когда есть юрта?…

ДЕТСТВО НУМИЗМАТА

Во втором классе я увлёкся собиранием монет — нумизматикой. Это hobby, которому я остался верен и по сей день, сочетало в себе всё то, что меня интересовало: ведь монетки, которые я выменивал, которые мне дарили, а чуть позже — и те, которые я покупал — все они были либо из тех дальних стран, о которых я читал в своих книжках, либо из того «старого мира», к которому у меня ещё тогда возникла какая-то подсознательная симпатия. Словно волшебная музыка, звучали для меня названия дальних стран — Гернси, Тринадад и Тобаго, Острова Кука, Гвиана, Уругвай, Доминика, Мадагаскар — а монеты, которые каким-то чудом попадали оттуда сюда, «за чертополох», были реальным подтверждением того, что эти дальние страны — не выдумка…

Свою самую-самую первую монету я нашёл в песочнице, в которую домоуправление каждый год в начале лета привозило полную машину влажного речного песка. Вот в этом песке я и нашёл свой самый-самый первый коллекционный экземпляр — массивный серебряный кругляш 1847 года, на котором на одной стороне значилось: «Монета Рубль», а на другой был изображён коронованный Имперский Орёл. Вовка Рыжий, увидев мою находку, решил, было отнять монету у меня «по праву старшего» — но я вцепился в неё намертво! — и тогда Рыжий, видя моё упорство, тоже принялся разгребать песок в том месте, где я нашёл свою монету… и, представьте себе, тоже нашёл, и даже не одну, а две: серебряный полуполтиник и чеканившуюся для Царства Польского монету с двойным номиналом — 3/4 рубля и 5 злотых. Рыжему повезло больше: те монеты, которые достались ему, были более редкими и ценными — но «подсел» с тех пор на нумизматику не он, а я. Через двадцать лет, кстати, он принёс мне обе этих монеты, и продал их мне по цене двух бутылок водки, которые мы с ним и выпили под воспоминания о нашем детстве и наших тогдашних приключениях — а найденные им монеты получили с тех пор «постоянную прописку» в моём собрании.

А тогда… Едва я пришёл домой и сообщил, что нашёл такую замечательную монету, и теперь буду коллекционировать не только замки и ключи, но и заделаюсь нумизматом (слова этого я тогда, конечно же, не знал, и выразил свою мысль немного по другому), дома случился маленький ажиотаж. Первым на моё заявление отреагировал мой прадедушка, который в ту пору был ещё жив: порывшись у себя в комоде, он извлёк оттуда несколько завалявшихся у него со стародавних времён медяков: то были двух- и трёхкопеечные монеты эпохи последнего Императора, здоровенный медный совецкий пятак 1924 года, и безумно красивая и торжественная царская купюра достоинством в пять рублей 1909 года. Вернувшаяся с работы мама тоже извлекла из своего письменного стола какую-то мелочь: несколько японских монеток, германский десяток с изображением молодого дуба, марокканскую монету — с дыркой посредине, с пентаграммой и арабской вязью, а ещё — крошечный, похожий по размерам на совецкую копейку, югославский пятачок, и ещё один пятачок — итальянский, алюминиевый, с дельфином (он понравился мне больше всех, хотя и был исполнен из самого дешёвого металла).

Следом за домашними, к моему собирательству подключились и другие родственники: почти у каждого из них где-то хоть одна-две монетки, да завалялись. И, чем больше попадало таким образом монет в моё собрание, тем больше мне хотелось собрать их: я начал выменивать монеты в школе — в качестве «оплаты» принимались пластмассовые фигурки индейцев и ковбоев производства ГДР, которые высоко ценились тогда среди малышни. В те годы в городе уже много лет существовал полу-неформальный Клуб Коллекционеров, члены которого — филателисты, филокартисты, нумизматы и значкисты-фалеристы — собирались по субботам то на Набережной, то в фойе Дворца Культуры Профсоюзов — и вот однажды, оказавшись на Набережной в такой день, я стал бегать туда регулярно: сэкономленные гривенники и двадцатикопеечные монеты, которые выдавались мне на мороженное, превращались там в новые коллекционные экземпляры. Конечно же, в самом начале своего пути я мог позволить себе купить, разве что, «чешую» — то есть, самые-самые дешёвые монетки, которые опытные собиратели приносили на свои встречи специально для таких начинающих нумизматов, как я.

Видя мою увлечённость, мои мудрые дед и бабушка решили поддерживать во мне этот, в общем-то, достаточно безобидный интерес: начиная с четвёртого класса, дед каждый месяц выделял мне с пенсии целых двадцать рублей — гигантскую по тем временам сумму! — из которых десять рублей выдавались мне на покупку монет, а другие десять откладывались на книги (их доставала через знакомых моя мама). Бабушка поступила иначе: начиная с четвёртого класса, она переложила на меня обязанность покупать на всю семью хлеб, молоко, сметану, сливки и сахар — благо, хлебный и молочный магазины были в двух шагах. В качестве поощрения мне разрешалось оставлять на «карманные расходы» всю мелочь, которая оставалась после сдачи там же, в молочном, бутылок из-под молока и сливок и баночекиз-под сметаны. Сэкономленную таким образом мелочёвку я копил всю неделю, а то и две, чтобы, накопив рубля два-три, отправиться на встречу коллекционеров, и побаловать себя очередным приобретением. В те годы за рубль-полтора в Клубе можно было купить монетку какого-нибудь острова Цейлон, или Гонконга, или Сингапура, а пятак середины девятнадцатого века шёл копеек за семьдесят. Я сразу сообразил, что каждый мой поход в молочный, в ближайшую же субботу обернётся для меня приобретением одной, а если повезёт, то и двух редких (так мне казалось тогда) монет.

В школе о моём увлечении знали многие, и, время от времени, кто-нибудь приносил мне случайно завалявшуюся дома монетку — как правило, это была какая-нибудь ерунда, но иной раз попадалось и что-то, что заслуживало внимания. А однажды, в самом конце четвёртого класса, на перемене ко мне подбежали наши мальчишки, которые зачем-то бегали на ближайшую троллейбусную остановку:

— Ромка! Ромка! — кричали они, — там на остановке какой-то дядька старинные монеты продаёт! И книгу! Старинную!… Бежим!…

Я не заставил себя упрашивать, и уже через пять минут мои запыхавшиеся одноклассники, сопровождавшие меня, показали мне этого дядьку. Мужичок, как я теперь понимаю, мучился с похмелья — вот и вышел на остановку, чтобы загнать кому-нибудь свои сокровища. Слово это я пишу без кавычек, ибо то, что показал мне этот дядька, ими — сокровищами — и было. Продавал он три старых серебряных монеты: китайский лян 1911 года с профилем Юань Ши-Кая, гонконгский торговый доллар 1898 года, немецкую монету в две марки, одну из сторон которой украшал профиль Гинденбурга, а на другой стороне имперский орёл сжимал в лапах венок со свастикой. Но этого мало: кроме монет, у дядьки с собой была ещё небольшая толстая книжечка в чёрном переплёте — Новый Заветъ Господа нашего Iисуса Христа. Московская Сvнодальная Типографiя, 1905 годъ… У меня в кармане было целых пять рублей… и уже через минуту между нами состоялась не сделка даже, а обмен: он отдал мне монеты и книжку, а я вручил ему нежно-голубую бумажку с изображением Спасской башни. Обратно в школу я летел на крыльях, сжимая в одной руке три драгоценных монетки, а другой прижимая к форменной курточке книгу. Мои одноклассники были рады не меньше меня, рады искренне — и вот уже мы стоим кучкой возле школьного подоконника, и я даю им рассмотреть и подержать в руках свои сокровища… а к концу следующего урока уже весь класс знает о том, что «Ромка купил у дядьки монету с фашистским крестом, настоящий доллар и церковную книгу». На дворе стоит май 1983 года, и те, кто помнит это время, уже, как бы, всё поняли…

Последним уроком в тот день была история, которую у нас вела наша класснуха, Людмила Дмитриевна Давиденко по прозвищу Давида. Ей уже успели сообщить о моих коммерческих сделках, поэтому, можно и не удивляться тому, что вместо урока истории был устроен классный час, на котором было заслушано моё «персональное дело». Едва прозвенел звонок и мы расселись по местам, Людмила Дмитриевна торжественно обратилась персонально ко мне:

— Днепровский! Встань, возьми портфель, подойди к моему столу, и выложи на него всю ту гадость, что ты купил сегодня!

Что мне оставалось делать?… — встал, подошёл, и выложил «гадость» на стол.

— Церковная книга! — с деланным ужасом в голосе воскликнула Давида, — Церковная книга! Мне даже в руки противно брать эту мерзость!… А пионер Днепровский носит её в своём портфеле, и ему не противно! А может быть, он — боговерующий? — это слово она именно так и произнесла, и повернулась ко мне: — Роман, скажи своим товарищам: ты — боговерующий?

Я и слова произнести не успел — да моего слова, по всей видимости, по сценарию Людмилы Дмитриевны и не было предусмотрено — а она уже перешла к разбору следующего «вещдока» — германской монеты с Гинденбургом на аверсе:

— А это что?! Фашистская медаль!!! Ребята! — воззвала она к класу с подвыванием в голосе, — мне хочется выбросить эту дрянь на свалку! На этой медали изображён фашист! Его лицо полно ненависти к совецким людям!!! А на обороте этой медали нарисована свастика — чёрный паучий крест, под которым убивали совецких людей! Я рассказывала вам, как фашисты убивали совецких людей? Раскаливали штык до-крас-на… — историю о том, что на этот самый раскалённый до-крас-на штык насаживали голым афедроном партизанцев, Людмила Дмитриевна Давиденко рассказывала нам раз двадцать, и всякий смаковала подробности. Уже став взрослым мальчиком, я понял, что таким образом наша класснуха предавалась эротическим фантазиям, что у неё был ярко выраженный садо-мазохистический комплекс, и что произнося слово «штык», в своих влажных грёзах она представляла совсем не штык… Но тогда-то, в четвёртом классе, я ничего этого не знал!

Я стоял, не в силах понять, в чём, собственно, моя вина. В конце концов, ведь это не я умучивал этих самых партизанцев, нанизывая их, словно шашлыки, на раскалённый до-кра-сна штык — я, всего лишь, купил у дядьки старинные монеты и книгу. Он хотел продать — а я честно купил… А кроме того, я по наивности полагал, что уж кто-кто, а учитель истории сможет оценить мои приобретения по достоинству. Увы! — в те годы я не знал ещё, что «историк» в совковой системе — это не столько человек, изучающий историю, сколько боец идеологического фронта. Не знал я и знаменитую максиму основоположника совковой историографии, товарища Покровского, гласящую, что «История — это политика, опрокинутая в прошлое». Да что говорить, очень многого не знал я в свои неполных одиннадцать лет — а Жизнь, тем временем, преподносила мне уникальный Урок. Урок человеческой подлости и низости — едва ли, ни первый из многих и многих подобных Уроков, которые ждали меня впереди.

А Людмила Дмитриевна Давиденко, которая, видимо, представляла, как её насаживает на свой раскалённый до-кра-сна штык какой-нибудь белокурый фельдфебель Ганс, уже едва ни стонала: её подвывания звучали всё отчётливее, и, возбуждаясь всё больше, она перешла к обзору остальных моих приобретений:

 А вот — американский доллар! — взяв кончиками пальцев за краешек гонконгский доллар с изображённой на нём аллегорической фигурой Британской Империи, Давида подняла его так, чтобы он был виден всему классу, — Американский доллар! Тот самый, которым оплачена кровь никарагуанских патриотов, которых убивают фашисты из «Контрас»! Вы знаете, ребята, что делают «Контрас» в Никарагуа? Они отнимают у матерей грудных младенцев, подбрасывают их в воздух, и на лету разрубают огромными ножами-мачете, которыми рубят сахарный бамбук! Вот какую монету купил сегодня пионер Днепровский!… Роман, а ты знаешь о том, что доллар — это валюта, а скупка валюты в нашей стране запрещена законом?

Что я мог ответить на эту глупость? Пуститься в объяснения, доказывать, что это вовсе не американский, а вовсе английский торговый доллар, чеканившийся для Гонконга почти сто лет назад?… что он давно уже изъят из оборота, что это теперь лишь коллекционная монета, а никакая не валюта, и что никарагуанские «Контрас» здесь ни при чём?… Да и не об этом я думал, когда эта истеричка обращалась ко мне — я просто стоял, и улыбался. Дело в том, что я только что отчётливо услышал в монологе класснухи словосочетание «сахарный бамбук» — а ведь всего неделю назад, когда Алёшка Альбот выдал на политинформации этот ботанический перл, она же сама его и обсмеяла: «Альбот, ты хоть представляешь себе, что такое бамбук?! Сахарный тростник! Тростник — а не бамбук!…» — и вот только что сама же наступила в этот сахар. Мне было смешно.

— Ребята! — взвыла Давида, — Вы только посмотрите: он стоит, и улыбается! Ему, наверное, смешно, как никарагуанские фашисты убивают маленьких детей! Скажи нам, Роман, тебя это рассмешило, да?!…

Уже не в силах сдерживаться, я выдавил из себя:

— Сахарный тростник… тростник, а не бамбук…

С моей стороны это был удар ниже пояса, но одноклассники, похоже, этого не заметили. Класснуха же налилась краской, и менторским тоном произнесла:

— Это неважно сейчас! Объясни нам, зачем ты купил всю эту дрянь? И где ты берёшь такие деньги на то, чтобы покупать всё это?!

Вот тут-то я сплоховал! — услышав, что мне, наконец, задан конкретный вопрос об источнике финансирования моего хобби, я решил ответить по существу. Я полагал, что если я честно скажу, что деньги мне дают дома, то, может, удастся прекратить весь этот цирк, которым я был сыт по горло. Да только вот, фразу свою я построил безграмотно, и на вопрос о том, где я беру деньги, ответил:

 У дедушки…

— Ребята! Он крадёт деньги у дедушки!!! — загремела Давида, — он только что перед всем классом признался, что он КРАДЁТ деньги у дедушки!!! И покупает вот эту вот дрянь!…

Боже, что тут началось! — даже если бы я и попытался возразить, что вовсе не краду деньги у деда, а он сам выдаёт мне деньги на покупку монет с пенсии, меня всё равно никто бы не услышал. Уже со своей парты подала голос толстая и противная Наташка Черняева:

— А ещё он в магазине выпрашивает у кассиров олимпийские рубли! Я сама видела, он ещё мне хвастался!

В этом мелком доносе Черняевой правдой было всё, кроме слова «выпрашивает». Действительно, отправляясь в молочный за покупками, я обязательно спрашивал на кассе, нет ли у кассирши каких-нибудь памятных рублей, а иногда и заходил и в сосседние магазины — в мясной, в «Дары Природы», в «Диету» и в «Кулинарию». Кассирши знали меня, и время от времени, выдавали мне какой-нибудь интересный железный рубль, который я — естественно! — вовсе не «выпрашивал», а честно обменивал на рубль мелочью. А однажды случилось так, что я встретил эту дуру Черняеву в «Диете», и она стала свидетельницей операции по обмену мелочи на какой-то редкий железный рубль — кажется, с Гагариным — и вот теперь она вот так, ни за что-ни про что, возводит на меня напраслину. «Выпрашиваю» я железные рубли!… видимо, за просто так «выпрашиваю»? … Но как мерзко это звучит!…

Вслед за Черняевой, потянулись и другие обличители: все они старались припомнить какую-нибудь гадость, случайную оговорку, или ещё что-нибудь — и, хоть каждый их мелкий донос по отдельности выглядел вполне безобидно, будучи собранные вместе, все эти эпизоды превращались в целое обвинительное заключение. А я стоял, и удивлялся: мне и в голову не могло придти, что всю эту ерунду, о которой я уже сто раз и думать забыл, кто-то вдруг вспомнит и вытащит на свет Божий. А самое смешное — точно такие же претензии можно ведь было предъявить любому из них. Вот Ванька Одношивков: когда в школьной столовой я заявил, что эту дрянь, которой нас кормят, мне противно есть, он не только согласился со мною, но и сам предложил пойти и купить на обед коржики и компот — а теперь этот же Ваня называет меня «неженкой» и обвиняет в том, что я «противопоставил себя классу»… Ну не сволочь ли, а?… а остальные?…

Когда Давиденко подвела итог и вынесла на утверждение приговор, мне уже было всё равно. А приговор был таким: до конца учебного года исключить меня из пионеров и объявить мне недельный бойкот:

— А вот эту вот дрянь, — Давида брезгливо указала на лежащие на учительском столе мои приобретения, — я пока оставлю у себя. Я на днях зайду к Роману домой, — продолжала она уже своим обычным тоном (видимо, воображаемый фельдфебель Вермахта Ганс уже довёл её до множественного оргазма своим раскалённым до-крас-на штыком), — и покажу его дедушке, что покупает Роман на украденные у него деньги. Думаю, после этого дед поговорит с ним по-мужски, — в последних словах явно чувствовался намёк на то, что после её визита дед должен будет устроить мне порку.

— А теперь, Роман, сними свой пионерский галстук, и отдай его мне. Его я тоже принесу к вам домой…

Красную треугольную тряпицу я снял с облегчением: во-первых, это означало, что спектакль, наконец-то, подошёл к концу, а во-вторых… во-вторых, галстук этот меня всегда раздражал — своим нелепым цветом раздражал, а ещё тем, что постоянно выбивался из-под воротника, что концы всё время норовили высунуться наружу… Нет, не любил я носить пионерский галстук! — то ли дело было носить настоящий, тёмный и узкий галстук, как у взрослых!… А это недоразумение? — да заберите на здоровье, Людмила Дмитриевна!

Можете представить, в каком настроении возвращался я домой. Нет, не мифической «порки» я боялся — уж чего в нашей семье не было в заводе, того не было — просто, до меня никак не доходило, что же такое я натворил?! А обиднее всего было то, что мои одноклассники вот так, ни за что, ни про что вдруг отреклись от меня, принялись топтать. Тот же Сашка Гаскин: ведь это он сообщил мне, что «там на остановке дядька продаёт монеты», сам бегал туда вместе со мной — а потом, на этом классном часе, сам вылез сообщать, что я купил свои приобретения за целых пять рублей! Уж кто-кто, а он прекрасно знал о том, что ничего я ни у кого не «ворую», что дедушка сам выдаёт мне деньги на покупку монет — знал, но смолчал. А остальные?… им-то я что такого сделал, чем насолил? Почему? За что?… Погано было на душе.

Дома меня встретили бабушка и дед. Бабушка принялась кормить меня обедом, а дед, отложив книжку, как всегда, поинтересовался, что новенького у меня вшколе. А мне бабушкин суп не лез в рот: я давился слезами от обиды — и тут же, за кухонным столом, рассказал им всё — и про то, как мальчишки встретили на остановке возле «ВостСибУгля» того дядьку, и как прибежали ко мне, и как я купил у этого дядьки монеты и Евангелие — ну, и о том, что из этого всего вышло… К концу рассказа я даже немного успокоился, и душившие меня слёзы так и не пролились — видимо, мне было достаточно просто поделиться с кем-то своею бедой.

Когда я закончил рассказ, бабушка лишь вздохнула и произнесла:

— М-да…

Дед был задумчив. За всё время моего рассказа он не перебил меня ни разу, а когда я закончил, стал задавать мне уточняющие вопросы: попросил подробно рассказать о том, как именно происходила сделка с тем алкашом, отдельно уточнил, действительно ли купленные мною монеты имеют какую-то коллекционную ценность, и сколько бы они, к примеру, могли бы стоить в том же клубе коллекционеров. А когда я очень подробно рассказал ему о каждой из трёх монет — не только описал их внешний вид, но и сообщил, где именно, при каком правителе и по какому поводу они были отчеканены, дед посмотрел на бабушку, и произнёс:

 Вера, принеси альбом, — и, обернувшись ко мне, продолжил: — А ты, Роман, неси-ка сюда свою шкатулку с монетами…

Когда я вернулся на кухню со шкатулкой, на кухонном столе лежал новенький монетный кляссер — альбом с прозрачными страницами, состоящими из кармашков разного размера, в которые можно было составлять монеты. В коллекционерском клубе, у взрослых моих коллег-собирателей, были именно такие альбомы, и кляссер был моей хрустальной мечтой — но увы! — в Иркутске тех лет купить кляссер было, попросту, негде.

— Мы с бабушкой хотели подарить тебе альбом на День Рождения, — обратился ко мне дед, — бабушка ещё зимой попросила Ирину Викторовну купить его в Москве. Но, поскольку ты стал уже таким серьёзным коллекционером, что умудряешься приобрести столь ценные монеты, то мы думаем, что ждать до Дня рождения не имеет смысла. Главное — чтобы сейчас всё твоё собрание поместилось в этот альбом. Как ты думаешь, поместятся туда все твои монеты?

Монет, самых разных, у меня к тому времени набралось уже около двух сотен — для начинающего нумизмата очень даже солидное собрание! — но альбом, рассчитанный на тысячу единиц хранения, попросту «съел» их все, не подавившись. Впрочем, это случилось уже вечером, когда я, наконец, закончил переставлять в нём свои сокровища и так, и этак. А пока, вручив мне альбом и успокоив меня, дед произнёс лишь:

— Ну, а теперь мы будем ждать, когда к нам придёт эта твоя… как её?… Дмитриевна? — вот и подождём, пока Дмитриевна принесёт нам наши монеты и книгу. Ты, Роман, кстати, расставляй в альбоме монеты с учётом того, чтобы для тех, что ты купил сегодня, тоже места были.

Был конец учебного года, на улице уже во всю пробивалась майская зелень, я продолжал ходить в школу. Вместо пионерского галстука у меня на шее был строгий чёрный галстучек на резинке: узнав о моём отчислении из рядов «внучат Ильича», мама принесла откуда-то этот галстук, который, как оказалось впоследствии, был форменным галстуком авиаторов. Все те дни, что я провёл в ожидании визита класснухи, мои дражайшие одноклассники усиленно бойкотировали меня — выражали ей таким образом свою лояльность. Впрочем, были среди них три-четыре человека, которые плевать хотели на этот бойкот, и продолжали общаться со мной, как ни в чём не бывало: это была моя соседка по парте Юлька Кокорина, и ещё пара-тройка наших хулиганов. Так что, в общем и целом, жить было можно.

Давида заявилась к нам на второй или третий день, под вечер:

— Пришла поговорить с вами о вашем сыне и внуке, о том, что его ждёт… — многозначительно произнесла она с порога, — он, наверное, ничего не рассказал вам, но ребята в классе объявили ему бойкот! Ведь он крадёт из дома деньги — мы заставили его признаться в этом на классном часе!

— Хм… интересно! — отреагировал на это сообщение дедушка с чуть заметной иронией, — очень интересно! И как же выглядело это его «прознание»? — дед обернулся ко мне, — Роман?…

— Когда на классном часе меня спросили, где я беру деньги на покупку монет, я ответил, что беру их у тебя, — ответил я, — а Людмила Дмитриевна сразу же сказала: «Слышите, он сам признался, что крадёт деньги у деда!» Но я ведь не краду…

— Погоди, Роман, — прервал меня дед, и, дружелюбнейше улыбаясь класснухе, подтвердил: — он сказал чистую правду — он, действительно, берёт у меня деньги для пополнения коллекции. Я выдаю ему для этого небольшие суммы… Другое дело, что Вы, уважаемая, позволили себе превратно интерпретироваьть его слова, да ещё и сделали это при всём классе. Ну, да ладно, с этим разобрались. Ещё какие вопросы?

По реакции Людмилы Дмитриевны было видно, что к такому обороту она не была готова — но она тут же нашлась, и выпалила:

 «Небольшие суммы»?! Вы хотите сказать, что даёте ему на монеты по пять рублей? Вы знаете, что он истратил на свои монетки, и ещё кое на что — это «кое на что» она произнесла с какой-то скрытой угрозой, -целых ПЯТЬ рублей?!

— Ах, вот в чём дело! — воскликнул дед, — нет, конечно же, я даю ему не по пять рублей! На монеты у меня зарезервировано для него по ДЕСЯТЬ рублей в месяц, и ещё по десять — на книги. Кроме интереса к монетам, Роман очень любит читать, и я считаю, что у моего внука не самые плохие интересы, и стараюсь, по мере возможностей, помогать ему пополнять и его коллекцию, и семейную библиотеку. Вы считаете, что это — плохо?

— Я считаю, — выпалила Давида, которая уже, кажется, начала понимать, что почва уплывает у неё из-под ног, — что Вы, по крайней мере, обязаны контролировать, на что именно он тратит те деньги, которые Вы ему выдаёте. Вы знаете, какую он дрянь купил несколько денй назад?! — с этими словами она распахнула свой «дипломат», и выложила на стол мои давешние приобретения, — это же церковная книга! и фашистские монеты! а кроме того — доллары! Вы, как участник Великой Отечественной войны, как член партии, должны понимать, что совецкому пионеру совершенно незачем…

— Да-да, Вы абсолютно правы, — мягко прервал её дедушка, — совершенно незачем! Совершенно незачем устраивать здесь митинг — и, уж тем более, незачем создавать проблему на пустом месте. Лучше давайте спросим у Романа, что же это такое он купил, и зачем? А то, пока я вижу здесь лишь три старинных монеты и старинную книгу — слово «старинные» дед оба раза произнёс с особенным ударением, — и боюсь, что без его объяснений никак не разберусь в том, что же это такое…

Давида на этих словах деда просто поперхнулась, и не знала, что сказать — ну, а я тут же блестнул своей эрудицией, сообщив, когда и по какому поводу был отчеканен серебряный лян Китайской Республики, и для чего на Лондонском монетном дворе чеканились торговые доллары, и с какого по какое время эти серебряные монеты находились в обращении, и в каких странах они имели хождение — а под конец, сказал несколько слов и про германскую серебряную эмиссию 1935 года.

— Хм, неплохо, — сказал дедушка, — по-моему, вполне исчерпывающая информация о предмете! Сразу видно, что парень не просто собирает всё, что попало, но и имеет какое-то представление о предмете коллекционирования, об истории… Вы ведь тоже, кажется, историю преподаёте?… — и дед хитро взглянул на мою класснуху. А та сидела, покрываясь красными пятнами.

 А церковная книга?! — перешла в атаку Давиденко, — зачем совецкому пионеру эта церковная книга?! — и она указала на лежащий на столе томик Евангелия.

— Совецкому пионеру? — переспросил её дед, — так вы ж его на классном часе, вроде, сами из пионеров исключили? Кстати, зачем?… Да, и кроме того, он ведь не всю свою жизнь будет в пионерах ходить — продолжал он, — он вырастет, и, может быть, ему станет интересно узнать, что там написано?… Ведь это — тоже история, в конце концов… Ну, а пока я почитаю… Роман, — обернулся дед ко мне, — ты бы прибрал свои монеты, а? Ступай пока, составь их в альбом — а мы с Людмилой Дмитриевной ещё немножечко поговорим. И попроси, кстати, бабушку, чтобы налила и принесла мне чаю, — местоимение «мне» дед тоже выделил особо, давая понять, что угощать чаем нашу незванную гостью совсем не входит в его планы.

Я не заставил себя упрашивать: забрал со стола монеты — и был таков! А дед продолжил разговор с нашей гостьей с глазу на глаз. О чём именно они говорили, я не знаю, а подслушивать я не приучен. На протяжении ещё десяти минут из гостиной было слышно, что дед говорит ей что-то — его голос был спокоен, и только раза два или три было слышно, как старик усмехнулся. А потом из своей комнатки я услышал, как за нашей гостьей закрылась дверь. Провожать её меня не позвали, да я и не стремился принимать участие в её проводинах.

Оставшиеся до конца учебного года две недели я так и проходил в школу не в противном пионерском «сопливчике», а в строгом чёрном «взрослом» галстучке на резинке. О «бойкоте», который объявили мне, мои одноклассники, казалось, забыли: уже через пару дней они общались со мною так, будто бы ничего и не случилось. Говорят, что дети — народ отходчивый, и, возможно, это и так, но что до меня, то могу сказать лишь одно: именно с того памятного случая я стал стал презирать их. На конфликты с ними я не шёл, но и возобновлять ни с кем из них дружбу мне не хотелось. Единственное исключение я сделал для Юльки Кокориной, с которой сидел за одной партой: с нею мы по прежнему продолжали болтать на уроках, и для неё я продолжал рисовать разные смешные картинки на задней обложке её дневника. Хорошая она была девчонка, эта Юлька Кокорина…

Учебный год закончился, наступили летние каникулы, и я уехал жить на дачу вместе с бабушкой и дедом. Все мои школьные проблемы и обиды были вскоре забыты: я гонял на велике по дачному посёлку, развлекал младшую сестрёнку, бегал в лес и на речку, а вечерами читал очередную книжку о дальних странах и приключениях юных английских джентльменов — и, естественно, мечтал оказаться на их месте. Раз в месяц мы наезжали в город: дед с бабушкой получали свои пенсии, и по прежнему дел выдавал мне червонец на мои монеты — вот только, не имея возможности приезжать в клуб каждую неделю, я появлялся там раз в месяц со своим червонцем и сразу же покупал достаточно дорогие монеты — старые российские имперские медяки и европейские монеты девятнадцатого века. Сейчас, будучи опытным коллекционером, могу поручиться: детская интуиция меня тогда не обманывала, и то, что удалось приобрести в те годы, не только не было пустой тратой денег, но с годами превратилось в самые настоящие раритеты.

А когда лето закончилось, дед с бабушкой решили остаться на даче до октября, а я уехал в город и отправился в школу, в пятый класс. Возвращение в школу после трёхмесячных каникул — событие, само по себе, не добавляющее приятных эмоций, а уж о встрече со своими дражайшими лицемерами-одноклассниками, и уж особенно, с драгоценнейшей Людмилой Дмитриевной я и вовсе не мечтал… но первого сентября выяснилось, что с этого года у нас будет новая классная руководительница, молодая учительница музыки Эльвира Юрьевна (через некоторое время выяснилось, что эта самая Эльвира Юрьевна снимает комнату в квартире у родителей нашего одноклассника Мишки Герасимчука, и что этот Мишка самым бесстыжим образом подглядывает за ней, когда она принимает душ). Но это ещё не всё: Людмила Дмитриевна Давиденко больше не работала в нашей школе — вместо неё, историю нам читал совсем другой учитель, Владимир Александрович Веселов, клоун и пьяница, о котором можно написать отдельный рассказ — а про Давиду говорили, что она, вроде бы, переехала жить в Киев…

Повзрослев, я однажды вспомнил тот её памятный визит к нам домой, вспомнил и разговор, который мой дедушка провёл с моей класснухой с глазу на глаз, и — что уж греха таить? — заподозрил, что дед, желая уберечь внука от возможных неприятностей в школе, просто воспользовался какими-нибудь своими административными рычагами, позвонил куда-то… ведь он вполне мог сделать это: влияния и связей у него хватало. Но когда я напомнил об этом деду, и спросил его напрямую, не он ли приложил руку к тому, чтобы эта мразь навсегда исчезла с моих радаров, дед даже обиделся на меня:

— Ну, знаешь ли, Роман!… — воскликнул он, — уж кто-кто, а ты-то должен знать, что я такими вещами всегда брезговал заниматься!… — и дед впал в такую обиду, что мне пришлось раскошелиться на бутылочку армянского коньяка, и просидеть за нею весь вечер с ним, чтобы как-то загладить свою вину.

А ещё через несколько лет я случайно узнал о том, почему наша класснуха, метившая, между прочим, на пост директора одиннадцатой школы, летом 1983 года спешно покинула Иркутск, не сказва никому «до свидания». Эту историю рассказала мне моя приятельница Ольга Эггерт, учившаяся в той же самой школе, правда, лет на пять постарше:

 Ты Давиду помнишь? — спросила у меня Оля, когда разговор у нас однажды зашёл о школьном детстве. Я кивнул, а она продолжала: — А как ей наш класс синяков на выпускном наставил, знаешь? Как ей «тёмную» устроили? Не слышал?…

Из дальнейшего рассказа выяснилось, что Людмила Дмитриевна, которая и в самом деле имела директорские амбиции, подпортила дипломы нескольким выпускникам, закончившим школу в 1983 году. За что была бита на выпускном бале, прямо в школе, где в тёмном коридоре группа неустановленных лиц накинула ей на голову какую-то штору и несколько раз приложила свои кулаки к тому месту, где под этой шторой располагалось лицо гражданки Давиденко. Оля не раскрыла мне имён участниц экзекуции, но пикантность ситуации заключалась в том, что экзекуция была задумана и блестяще осуществлена силами девушек, без привлечения к мордобою «тяжёлой артиллерии», то есть парней.

 После этого Давида с фингалами на каждом глазу смылась с выпускного! — рассказывала моя подруга, -Скандал, конечно, был громкий, но никого так и не нашли! А как только фингалы у неё сошли, она быстро-быстро уволилась из школы, и переехала в Киев! — а я слушал всё это, и думал про себя: «Нет, что бы там ни говорили атеисты, а Бог, всё-таки, есть! И у Него для совершения добрых дел нет других рук, кроме наших!»

НАШИ ДЕТСКИЕ ИГРЫ СО СМЕРТЬЮ

Я до сих пор не знаю, как мы тогда остались живы… Сейчас, когда я вспоминаю обо всех этих приключениях, у меня мурашки пробегают по спине: ведь сколько раз тогда и я, и мои друзья могли погибнуть! Погибнуть по-глупому, погибнуть совершенно нелепо. А если и не погибнуть, то уж, во всяком случае, остаться инвалидами на всю жизнь. Некоторые, кстати, и стали инвалидами: до сих пор иногда встречаю в городе Сашку и Серёгу — у Серёги половина лица в струпьях: следствие ожога. А у Сашки вместо кисти правой руки — чёрный кожаный протез. Потому, как руку взрывом оторвало.

Нет, мы — никакие не «дети войны»: наше детство пришлось на благословенные семидесятые и восьмидесятые годы — и вообще, «спасибо партии родной за наше счастливое детство!» Просто, в детские годы мы самозабвенно играли со смертью. Как? Сейчас расскажу.

…Помнится, лет восемь или девять мне было, когда случился у меня острый приступ аппендицита. Вызванная по телефону «Скорая» увезла меня вместе с мамой в Городскую детскую больницу. Там нам сразу же сказали: готовьтесь, мол, морально — через сорок минут этого мальчишку хирург Урусов будет оперировать. А пока хирург Урусов (дай Бог ему здоровья и долгих лет жизни!) готовится к операции, мы с мамой сидим и ждём в какой-то комнате, напоминающей школьный класс.

Откуда школьный класс в детской больнице? Нет, дело не в том, что у тамошних пациентов проводились школьные занятия — просто, здесь регулярно проходили практику студенты-медики, будущие детские хирурги и педиатры. И вот для них-то, в качестве наглядного пособия, на стене висит стенд под названием «Оружие детей мирного времени». И я, не смотря на острую боль, сижу и разглядываю этот стенд.

Я не знаю, каким путём попали на этот стенд экспонаты — может быть, их передали сюда из детской комнаты милиции? — но «арсенал» выглядел достаточно внушительно! Здесь вам — и рогатки («классические» деревянные и гнутые из проволоки), и достаточно профессионально сработанные арбалеты и самострелы, и самодельные духовые ружья, стреляющие заточенной велосипедной спицей, и деревянные дубинки, утыканные гвоздями… Вполне себе, такой «уголок юного киллера». Страшная коллекция. Но меня, помнится, она не вдохновила. Да и не могла меня вдохновить эта коллекция: ведь здесь были представлены только образцы, так сказать «личного вооружения» — а артиллерийских орудий, вроде того, что мы собрали во дворе у Сашки, здесь не было и в помине!

Пушка, которую изготовили мы в Сашкиной кладовке (вернее, изготовил-то её Сашка, а мы просто рядом крутились и наблюдали за процессом) была самая настоящая! Саня где-то разыскал железную трубку длиной сантиметров тридцать или сорок, и изготовил из неё ствол орудия, нарезав с одного конца резьбы, и завинтив в эту резьбу длинный винт. Потом он немного сплющил с боков то место трубки, где был вкручен винт, просверлил сбоку отверстие для фитиля — и ствол готов! Но он ведь ещё вырезал лобзиком лафет для своей мортиры, приделал к нему какие-то колёса — кажется, от детского грузовичка — одним словом, придал ей вид самого настоящего артиллерийского орудия, только маленького.

А потом состоялись испытания орудия. Эти испытания проходили, опять же, в Сашкином дворе. Этот Сашка жил в замечательном старинном деревянном доме, по соседству с нашим домом — и дом Сашкин был всем хорош, за исключением одного: все «сантехнические удобства» находились во дворе за домом, и представляли собою щелястую деревянную будку, поставленную над выгребной ямой и побеленную белой известью. Это уже потом, когда Сашкин старший брат стал работать сантехником в ДЭЗе, он «подцепил» свой родной дом и к центральному отоплению, и к водопроводу, и к канализации — а тогда, в 1980-м году, все «удобства» располагались именно на заднем дворе. И именно эти «удобства», именно этот щелястый сортир и был выбран в качестве главной цели при испытании только что сотворённой гаубицы.

Сашка вбил в дуло пушки заряд, представлявший собой средних размеров охотничью картечину — «ядро» — которую он для этих целей, скорее всего, спёр у отца. Затем достал из кармана коробок спичек, навёл дуло пушки на «главную цель», и поджёг фитиль. Когда фитиль прогорел до конца, сначала ничего не произошло, а потом грянул выстрел. В следующий момент из сортира с воплем выскочил Сашкин сосед Виталий Георгиевич, который одной рукой пытался натянуть брюки, а другой рукой прикрывал голову. Виталий Георгиевич рухнул в крапиву, взвыл и пополз куда-то. Затем замолк и притаился. А ещё через минуту-другую, убедившись, что стрельба прекратилась и опасность миновала, встал на ноги и, страшно матерясь, побрёл восвояси, на ходу застёгивая ширинку. Нам, помнится, было очень смешно наблюдать за ним сквозь щель в двери Сашкиной кладовки…

Когда Виталий Георгиевич, наконец, ушёл, мы отправились исследовать «объект» на предмет попадания заряда в цель. Картечина, которой пальнул Саня, навылет прошила и заднюю, и переднюю стенки сортира, и застряла в заборе на уровне полутора метров от земли. Несчастному Виталию Георгиевичу просто сказочно повезло, что в тот момент, когда случился выстрел, он сидел, извиняюсь, на корточках, а не стоял в полный рост. Повторяю: ему просто сказочно повезло!

Мы потом долго не могли понять, за что же это Виталий Георгиевич, работавший сторожем в располагавшемся в нашем дворе детском саду, возненавидел нас самой настоящей, какой-то взрослой ненавистью? Плохо приходилось тому, кто, пробравшись на территорию детского сада, попадал ему в руки: надранными ушами дело не обходилось — запросто можно было получить и тяжёлого, увесистого пинка! Он возненавидел нас, мальчишек — а мы, в ответ, возненавидели его, и однажды «в отместку» взорвали у него на крыльце бутылку из-под шампанского, набитую карбидом кальция.

…Прошло, наверное, лет двадцать, или ещё больше, и с Виталием Георгиевичем, состарившимся и превратившимся в маленького сухонького старичка, мы каким-то непонятным образом сдружились. Случилось это в самом начале «нулевых»: летним вечером, возвращаясь с работы, я увидел его сидящим на том самом крылечке, на котором мы когда-то приготовили для него нашу «подлянку». Сначала мы поздоровались, потом он что-то спросил, и мы разговорились — а ещё через пять минут я уже сбегал до ларька за пивом, и мы вместе расположились на крылечке, о чём-то болтая.

Постепенно мы сдружились со стариком, и я, возвращаясь с работы летними вечерами 2000-го года, уже сам покупал в киоске пиво, и спешил на крылечко к своему старшему другу — а Виталий Георгиевич, со временем, вытащил из своей кладовки и подарил мне антикварные сокровища: довоенный патефон, какие-то старинные альбомы с фотографиями, ещё что-то… Наши «посиделки» с пивом в тот год продолжались всё лето, и вот однажды постаревший сторож детского сада, гроза и ужас нашего мальчишеского детства Виталий Георгиевич сказал мне:

— Знал бы ты, как я вас ненавидел, когда вы тут пацанами бегали, стреляли из своей пушки! Ведь вы ж тогда меня в сортире чуть не пристрелили, нахуй! Я потом ведь из забора эту вашу картечину выковырял — она ж у меня над самой макушкой просвистела! Чуть пониже бы прицел взяли — и каюк мне! На Даманском китайцы не грохнули — так в собственном сортире бы пацаны сопливые укатали бы!…

Он, оказывается, в 1969-м на Даманском острове с китайцами воевал, наш Виталий Георгиевич, и даже получил там какую-то медаль или орден, ранен был… Я всего этого, конечно же, не знал.

Ну, а Сашка… Он из своей пушки в тот год дострелялся: в очередной раз, забив заряд и запалив фитиль, остался без кисти на правой руке: пушка разорвалась у него в ладони, когда он в последний момент решил куда-то развернуть дуло…

Тем же, кажется, летом 1980-го года — а может быть, уже через год, летом 1981-го, недобрый «ветер странствий и приключений» занёс нас, мальчишек, сначала в подвалы, а затем и на крышу родного дома. Дом наш был построен в начале 1950-х годов — такая, очень характерная «сталинка» о четырёх этажах, с эркерами и маленькой башенкой, выходившей на перекрёсток улицы Киевской и родного Пионерского переулка. В этой башенке располагалась одна-единственная двухкомнатная квартира, в которой жил наш приятель со смешной фамилией Пухов, и мы очень любили забираться именно туда, на крышу пятого этажа, и поливать оттуда водой прохожих. Правда, это невинное хулиганство, сходившее нам с рук, нам вскоре надоело, и через некоторое время в прохожих полетели уже болты и гайки, а потом кто-то из наших мальчишек метнул в сторону перекрёстка какую-то бомбочку, которая взорвалась в воздухе и — слава Богу! — никого не покалечила. А придурковатый мальчик Славка Рыжков как-то раз столкнул с крыши валявшийся там кирпич — тоже, слава Богу, без последствий…

Но в эти нежные, щенячьи свои годы мы рисковали не только чужими жизнями — в первую очередь, мы сами ходили по очень тонкому лезвию, рискуя сорваться и полететь в тартары. Причём, не только в переносном, но и в прямом смысле. Рядом с нашим домом стояла ещё одна «сталинка»: если наш дом выходил уличным фасадом на троттуар, то перед соседним домом было что-то, вроде чахлого скверика, и он отступал от «красной линии» метров на двадцать. Таким образом, оба дома соприкасались лишь углами: торец нашего дома выходил на этот самый скверик — а торец соседнего дома выходил в наш двор. И по этому торцу соседнего дома шла пожарная лестница. Лестница эта была необычная — по крайней мере, больше нигде в Иркутске я таких не видел: одним своим боком эта лестница примыкала к стене дома, а с другой стороны у неё были металлические перила; лестница имела очень крутой уклон, и заканчивалась маленьким балкончиком, с которого можно было попасть на чердак. Пол на этом балкончике был деревянный, и доски, из которых он был настелен, уже к началу восьмидесятых уже сгнили и рассыпались. Помню, как я наступил куда-то, и моя нога провалилась в пустоту… Ощущения — те ещё!

По всем законам физики, эти доски должны были с треском рассыпаться и провалиться под нами, но этого, почему-то, не случилось. Случилось другое: взобравшись на этот чёртов балкончик, мы прикинули, что расстояние до крыши нашего дома не так уж велико — метров около двух, не больше — и что, если хорошо оттолкнуться, то это расстояние можно перепрыгнуть (пишу это, вспоминаю — и руки покрываются липким пОтом от страха!). Уж кому в голову первому эта мысль пришла, я не помню — но мысль пришла, и прыжки начались! Сначала с балкончика на крышу — а потом обратно! Расстояние, которое нужно было преодолеть в прыжке, было не более двух метров — и, если абстрагироваться от того, что эти «кенгурячьи состязания» проходят на высоте добрых двенадцати (как не больше!) метров, то всё нормально, ага… Именно это «умение абстрагироваться», наверное, тогда им спасло меня — да и не только меня — от верной смерти! До сих пор помню, как стою я на этом ветхом балкончике, а придурок Вовка, который был старше меня на целых два года, шепчет мне: " — Ну, ты чо?! Ссышь, что ли, Ромка? Прыгай! Ты ж пацан, а не девка! Давай! Не смотри вниз — иначе не сможешь прыгать! Думай, что мы с гаража на гараж прыгаем! Ну, давай, не ссы!…»

И я прыгнул. Сначала — на крышу, а потом — обратно, с этой крыши на проклятый балкончик. Потом — опять с балкончика на крышу. И — обратно… И — опять… И Вовка прыгнул, и Андрюха… И Петька, и Саня, и Макс-Кореец. И придурок Славка, глядя на нас, тоже… Ведь мы же — не девки сопливые, мы — Настоящие Пацаны, ага.

А внизу, во дворе, сидели старухи — те самые старухи, которые постоянно придирались к нам, и которых мы терпеть не могли: и Полина Захаровна, и Мария Максимовна, и Ида Аароновна, и Зея Абрамовна. Они смотрели, как мы прыгаем туда-сюда на уровне пятого этажа, но ничего не кричали нам — они просто молча хватались за сердце и ловили воздух старческими ртами… А мы — прыгали: туда — сюда!…

* * * * *

…До сих пор просыпаюсь в холодном поту, вспоминая, как мои дворовые приятели запихнули меня в трансформаторную будку. В этой будке с утра ковырялись какие-то электрики — а потом они ушли, забыв запереть её на ключ. Так и стояла она, распахнутая, пока эти оболтусы не воспользовались тем, что я замешкался, и не запихнули меня туда. Это называлось — «Пять Минут Страха». Помню, как стоял, боясь пошевелиться, вжавшись спиной в дверь, на которую с внешней стороны навалились эти придурки — а внутри, в темноте, гудело Ужасное, Жуткое Высоковольтное Электричество. Сколько мне тогда было?… Лет восемь или девять. Но я уже очень хорошо знал, что

Тому, кто лезет в эти будки

Потом приносят незабудки! —

да и таблички с пронзённым молнией человеческим черепом и надписью «НЕ ВЛЕЗАЙ!!! УБЬЁТ!!!» способствовали формированию стойкой антипании к любым инженерным сооружениям, имеющим отношение к электричеству. Поэтому, тех нескольких минут (или, всё-таки, секунд?), что я по воле своих дружков провёл внутри этой подстанции, мне на всю жизнь хватило с избытком.

Нет, я не упрекаю и не держу зла на этих дураков — ну что с них взять?… Да и не собирались они казнить меня на «электрическом стуле» — просто, попугать хотели (и у них это очень хорошо получилось, кстати!) А вот тех горе-электриков, которые ушли и не заперли на ключ подстанцию, до сих пор мечтаю встретить! Встретить — и сказать им на ушко несколько Волшебных Слов. А каких — не скажу.

…Неправильно было бы думать, что мы росли этакими отмороженными на всю голову хулиганами, что подобные забавы были нашим единственным развлечением. Совсем нет! — мы были вполне нормальными мальчишками, и я не помню, чтобы у кого-то из нас в детском возрасте обнаруживалась какая-то патологическая жестокость. Так, например, я не помню, чтобы кто-то из моих сверстников издевался или мучил животных — наоборот: с тем же Сашкой (с тем самым, с «артиллеристом») мы сколачивали в его ограде будки для бездомных собак, таскали им какую-то еду… А уж жившую в подвале нашего дома полудикую кошку Белку подкармливал, кажется, весь двор.

Не помню я и того, чтобы у нас было принято обижать девчонок: они были, скорее, нашими приятельницами, а вовсе не объектами для насмешек и травли. Катать их на багажнике велосипеда, например, считалось, скорее, почётным, нежели зазорным делом. К тому же, наши девчонки постоянно затевали «игру в театр» — и мы с удовольствием исполняли любые, даже самые дурацкие роли, которые придумывала и поручала играть нам бессменный «драматург и режиссёр» Алёнка Бару…

Что же касается наших подвально-чердачных приключений (о нашем исследовании подвала расскажу отдельно), прыжков по крышам, пиротехнических экспериментов и прочего, то через это или что-то подобное, наверное, прошли все или почти все мальчишки, чьё детство пришлось на семидесятые — первую половину восьмидесятых годов. И сейчас, вспоминая всё это, остаётся только порадоваться тому, что всё это осталось в прошлом, и что все мы остались живы, целы и относительно невредимы.

ДЕТИ В ПОДЗЕМЕЛЬЕ

Подвал манил нас, мальчишек, не меньше, чем крыша. Собственно, подвал в доме был не один, а целых четыре: из нашего первого подъезда можно было спуститься в ту часть подвала, где находились кладовки: бОльшая часть этих кладовок была брошенной после того, как в 1974 году один из жильцов дома спустился в этот подвал и свёл счёты с жизнью, застрелившись из охотничьего ружья. Прямо из двора лестница вела в другой отсек подвала: там когда-то располагалась угольная кочегарка, но после того, как дом был подсоединён к городским сетям, кочегарка была упразднена, и подвал пустовал. А после того, как мы, мальчишки, сняли с этой бывшей кочегарки замОк и проникли туда, это помещение долгое время стояло открытым, и однажды там обосновался небольшой цыганский табор. Хорошо помню, как наши соседи вышвыривали оттуда этих цыган…

Из второго подъезда можно было попасть в самое большое подвальное помещение, тянувшееся почти под всем домом: когда дом проектировали, этот огромный подвал должен был служить бомбоубежищем для жильцов на случай нападения на совецкую родину империалистических хищников или китайских ревизионистов. Но империалистические хищники и китайские ревизионисты всё никак не могли собраться со своим нападением, и подвал пустовал. Наконец, заждавшись этого нападения, директриса детского сада, который находился и по сию пору находится на первом этаже нашего дома, распорядилась отгородить небольшую часть этого подземиного бомбоубежища под овощехранилище, что и было сделано.

В бомбоубежище вела тяжёлая бронированая дверь, состоящая из двух половинок — верхней и нижней. Сделано это было для того, чтобы её, элементарно, можно было открыть: если бы дверь была монолитной, то её вряд-ли можно было бы сдвинуть с места. Запиралась она на какие-то тяжеленные заглушки, на какие-то штурвалы — думаю, там, внутри, у неё были замки, типа «краба», фиксирующие створку с четырёх сторон. Собственно, эта дверь находилась уже в самом подвале: для того, чтобы добраться до неё, сначала нужно было открыть обыкновенную дверь на первом этаже, спуститься под лестницу — и вот тогда-то только можно было оказаться перед входом в бомбоубежище.

О том, что у нас в подвале находится самый настоящий бункер, мы и не подозревали. Просто, однажды кто-то из мальчишек проник под лестницу во втором подъезде, наткнулся на эту бронированую дверь, и рассказал об этой своей находке остальным. Естественно, было решено испытать неизведаное и изведать неизвестное — и в тот же вечер мы собрались во дворе, вооружившись карманными фонариками.

Хорошо помню этот вечер: на дворе был сентябрь, и уже сгустились сумерки (надо сказать, что в те годы у нас считалось вполне нормальным болтаться во дворе часов до десяти, а то и до одиннадцати вечера). Придурковатого Славку Рыжкова мы решили не посвящать в наши планы и не брать в «исследовательскую экспедицию» в подвал: к тому времени, Славка уже не раз доказал собственную неадекватность и явил нам своё гнилое нутро, и поэтому успел превратиться в «персону нон-грата». Но он всё равно крутился где-то рядом — правда, на безопасном расстоянии — пытался подслушать нас, или понять, что мы затеваем… Мы не обращали на него внимания — и, как оказалось, совершенно зря.

Мы спустились в подвал, открыли тяжеленную бронированую дверь, зажгли фонарики и стали осматриваться. Сначала мы оказались в какой-то небольшой комнате, из которой вело в разные стороны три дверных проёма — за двумя из них оказались такие же небольшие, но глухие комнаты, а пройдя третий, мы попали в достаточно большой подвальный зал. Это и было, собственно, старое бомбоубежище: три огромных подземных зала, соединённые переходами. Окон в бомбоубежище не было.

Здесь ещё пару слов нужно сказать о планировке — это уточнение пригодится нам для дальнейшего повествования. Залы для потенциально эвакуируемых от китайско-NАТОвских бомбёжек граждан соединялись меж собой короткими коридорчиками, по бокам которых располагались небольшие полусгнившие фелёнчатые двери — точь в точь, как в наших квартирах — а за дверями этими находились какие-то комнатушки, заваленые разным хламом: должно быть, кто-то из соседей пытался сделать себе здесь кладовки. Изначальное назначение этих комнатушек так и осталось для меня непонятным по сей день — могу лишь предположить, что в них проектировщики планировали сделать Персональные Бомбоубежища для совецких VIPов.

…Итак, мы спустились в подвал. Но не успели мы как следует осмотреть первый зал бомбоубежища, как услышали тяжёлый глухой удар: это подлец Славка, дождавшись, пока мы отойдём подальше, захлопнул за нами бронированую дверь! Мало того, что захлопнул — этот маленький зас**нец умудрился ещё и блокировать её снаружи, в результате чего мы оказались запертыми в бомбоубежище!

Сейчас, когда я стал совсем взрослым сорокалетним мальчиком, меня от этих воспоминаний начинает бить Кондратий: чёрт возьми!… Ведь мы могли там элементарно погибнуть! — о том, что мы полезли в старое бомбоубежище, никто из старших понятия не имел. Мы ведь сами об этом позаботились: дождались, пока спустятся сумерки, двор опустеет и никто не увидит того, куда мы направились. Нет, безусловно, нас стали бы искать, и искали бы очень долго — по соседним дворам и улицам — и, конечно же, не нашли бы. А что касается нашего друга Славика, то он, скорее всего, испугался бы и молчал, как пленный неогуманоид в штабе Киевского военного округа… Короче, всё шло к тому, что подвал нашего родного дома должен был стать нашей братской могилой, а сам дом — нашим памятником. Величественным таким четырёхэтажным жилым памятником в стиле «поздне-сталинский ампир». Бр-р-р!

Но это я сейчас такой умный. А тогда… Тогда мне было, кажется, лет восемь или девять, остальным участникам нашей диггерской экспедиции — чуть побольше. Кажется, самому старшему из нас не было и двенадцати. А это — такой возраст, когда совершенно не думаешь о том, что что-то может приключиться с тобой. С другими — пожалуйста! А с тобой — нет, никогда! Вот этот-то ооптимизм нас, видимо, и спас тогда.

Как-то сразу стало понятно, что колотиться в дверь бомбоубежища нет никакого смысла: во-первых, дверь эта выходила не прямо в подъезд, а располагалась уже в самом подвале, под лестницей. Во вторых, мы же сами видели, какая она толстая и тяжёлая: стучи, ни стучи — всё равно, никто не услышит. Ну, а в-третьих… ну, не для того же мы спустились в этот подвал, чтобы сидеть возле двери и стучаться — вместо этого, можно пойти и поизучать все подвальные закоулки: может быть, и другой выход отыщем… А может, и этот придурок Славик одумается, да и откроет нас: попугал — и будет. Ну что, пойдём, что ли?…

И мы пошли Постигать Неизведаное.

Фонарики были у каждого из нас. Самодельные. К плоской батарейке на четыре с половиной вольта изолентой приматывалась маленькая лампочка так, чтобы её клемма на цоколе соприкасалась с короткой клеммой батарейки. Ну, а длинную клемму нужно было прижимать большим пальцем ко второй клемме лампочки — к той, что у неё на кончике. Такой вот «вкл/выкл»… Понятно, что никаких отражателей на этих самодельных «светлячках» не было — да мы и не задумывались о том, зачем они нужны: горит ведь?… светит?… чего ещё надо-то? Единственный настоящий фонарик был у самого старшего из нас, у Андрея — этот фонарик не нуждался в батарейке, его надо было всё время подзаряжать, нажимая рукой на специальную педаль или рычаг: этакий фонарик и эспандер одновременно, «два в одном».

Сколько мы шлялись по подвалу, я не знаю. Может быть, час. Может, больше. Мы обошли, кажется, все закоулки старого бомбоубежища, но другой выход так и не находился. Между тем, наши самодельные фонарики начали тускнеть, а то и вовсе гаснуть: в батарейках кончился заряд… И тут мы наткнулись на какой-то непонятный ход: он начинался в одной из маленьких комнатушек — тех, что были между залами — и уходил куда-то в сторону нашего двора. Но это ещё не всё: из этого низкого и тёмного хода на нас дул самый настоящий ветер! И пах этот ветер прелыми листьями, осенним вечером, двором… свободой…

Не раздумывая, полезли мы в этот низкий тёмный ход — один за другим. Андрей со своим супер-мега-фонариком был впереди всех. Ход этот был настолько низким, что мы ползли на четвереньках. Но не проползли мы и двух десятков метров, как упёрлись в закруглённый кирпичный тупик: мы оказались на дне какого-то кирпичного колодца — а прямо сверху на нас дул тот самый ветер, что заставил нас лезть в эту дыру. В стену колодца были вделаны надёжные железные скобы ступени — и мы тут же полезли наверх! Я не знаю, смогли бы в других условиях несколько десяти-двенадцатилетних сорванцов, зависая на пятиметровой высоте, сбросить тяжеленную чугунную крышку, закрывавшую люк — но у нас это получилось! Мы были на свободе!!!

Тут же была раскрыта ещё одна загадка нашего двора — так называемая «крепость». Эта «крепость» представляла собой невысокое — где-то, в полметра высотой — круглое кирпичное сооружение, наверху которого находился тот самый люк, крышку которого мы сбросили. А «крепостью» это сооружение было прозвано потому, что большинство кирпичей, из которых оно было сложено, не соприкасались торцами друг с дружкой, и между них были отверстия, наподобие крепостных бойниц. Боже, сколько же оловянных солдатиков, игрушечных машинок и прочих сокровищ было по глупости и неосторожности засунуто в эти «бойницы» и попадало на дно этого колодца!… А это, оказывается, был запасной выход из бомбоубежища — а заодно, и вентиляционная шахта, по которой в бомбоубежище поступал свежий воздух. А мы-то и знать не знали… Теперь понятно, почему Полина Абрамовна, предводительница глубоко враждебного нам племени Одиноких Дворовых Старух всегда орале на нас своим страшным каркающим голосом, когда мы лепили на «крыше» «крепости» снеговиков, и вообще подходили к ней: это, оказывается, был Стратегический Оборонный Объект — и она его от нас охраняла!…

Ладно. Мы остались живы, целы и невредимы. Мы выбрались на свободу. Все следующие дни мы лазали на дно этого стратегического люка — и там, на дне, среди «культурного слоя» затяиваемой десятки лет в эту вентиляцию пыли, мы находили маленькие сокровища — наши потеряные игрушки. Свои и чужие. В том числе, наверное, и те, которые побросали туда когда-то наши родители.

Люк, почему-то, так и стоял открытым: я так и не знаю, почему никто из взрослых так и не положил на место эту чугунную крышку, которую мы, отчаявшись, сбросили. Сил, что ли, не хватало на это дело?… Короче, так и зияла посреди двора эта ужасная и опасная яма, пока наш дворник Виталий Георгиевич (тот самый, которого мы чуть не застрелили из пушки, пока он в уличном нужнике оправлялся) не стал заваливать эту дырку опавшими листьями. Со временем, он совсем засыпал эту дыру — а потом кто-то из соседей добавил туда земли и посадил в эту импровизированную «розетку» маленький отросток клёна. Теперь там уже выросло целое дерево — так что, если кто-то из малышей и решит повторить наш подвиг тридцатилетней давности, то запасного выхода из бомбоубежища он уже не найдёт…

Но всё это было уже потом. А на следующий день после нашей вылазки (и последующей «выползки»), придя из школы, я узнал совсем уж жуткую какую-то новость: наши мальчишки — то есть, вся компания, с которой мы плутали по подвалу — приговорила предателя и придурка Славку к смертной казни. К повешанию. Мало того: они его уже чуть и не вздёрнули на верёвке — он вырвался и убежал в самый последний момент. Перебивая друг друга, мои друзья рассказывали мне, как они выловили этого гадёныша Славку, как ровели его за трансформаторную будку, где у них было приготовлено уже всё: и виселица, и петля, и даже табуретка — и как Славка в самый последний момент спрыгнул с этой табуретки и убежал домой.

Все вместе мы пошли смотреть место несостоявшейся казни. Там, за трансформаторной будкой, до того, как кто-то из соседей поставил там свои гаражи, раньше была часть двора, в которой была оборудована сушилка для белья. Там, в тёмном и узком закутке, всё ещё стоял старый деревянный столб с горизонтальной перекладиной наверху, поддерживавшейся снизу двумя косыми перекладинами — ни дать, ни взять, настоящая виселица. И вот, на одном из концов этой перекладины висела самая настоящая петля, а рядом валялась табуретка — Славка, убегая от своих мучителей, уронил её. Всё было подготовлено честь по чести, да и неудивительно: в нашем дворе все без исключения мальчишки смотрели фильмы про войну, и хорошо усвоили опыт немецко-фашистских оккупантов и прочих полицаев, вешавших всяких комсомольцев-добровольцев-партизанцев… Военно-патриотическое воспитание, понимаешь — будь оно неладно!…

Славке повезло: он убежал — и потом ещё долго не казал носа на улицу, дома сидел. Шмыг! — в школу, а потом обратно — шмыг! — домой: всерьёз опасался, что мы вздёрнем его, как какую-нибудь Зою Космодемьянскую. Это сейчас я понимаю, что по-настоящему вешать его тогда никто не собирался: просто, мои друзья хотели напугать его по самое не хочу — и это у них, кстати, очень даже получилось! — хотели поставить его на табуретку, надеть на шею петлю… зачитать приговор… вдоволь поглумиться, заставить пореветь, попросить пощады — и помиловать. Но меня просто оторопь берёт, когда я представляю всё это: ведь вполне могло случиться и так, что он сделал бы какое-нибудь неосторожное движения, табуретка бы опрокинулась — и всё!… Вряд ли наши мальчишки успели бы вытащить его из петли. Ну, а меня от участия в этом гнусном «наказании» спасло только то, что все мои друзья-приятели учились в первую смену, а я — во вторую. И, пока они вели этого Славика на «эшафот», я читал очередную бредятину про дедушку Ленина, напечатанную в учебнике «Родная Речь» для второго класса…

Хочется ли мне вернуться в детство?… Если вы зададите мне этот вопрос в лоб, то я, конечно же, сразу же скажу: да, да! конечно же! Но если вы дадите мне минуты две на размышление, прежде, чем ответить, то ответ, скорее всего, будет отрицательным: сейчас, вспоминая все эти прекрасные детские годы, я всё чаще ловлю себя на том, что больше всего они у нас были похожи на какие-то прыжки и танцы на проволоке, натянутой над пропастью: одно неверное движение — и… В общем, было детство — и прошло. И — слава Богу, что из него мы выбрались живыми и относительно невредимыми.

КРЫШШШШИ…

…Осенью они мокрые, и очень скользкие, и на эту скользкую мокроту налипли жёлтые тополиные листья; осенью гулять по старым иркутским крышам — самый кайф, но и самое опасное время: поскользнешься, поедешь по склону вниз — и хорошо, если на самом краю задержит тебя хлипкое ограждение, или старый, проржавевший водоотводный желоб… Но — не бойся, тебе это уже не грозит: завхозы и коменданты проинструктированы, и управляющие компании уже позаботились о твоей безопасности: на чердачных люках навешены надёжные замки (ключ — в кв. 16, у Галины Васильевны, старшей по подъезду), да и в подъезд уже не просочишься просто так. Не гулять, одним словом, тебе по крышам вдоль Карла Маркса, не скользить по листьям, не пачкаться в чердачной пыли, не вспугнуть спящих голубей, не испытать Неизведанное… И мне, кстати, тоже. Но, в отличии от тебя, я хоть гулял, скользил, пачкался, вспугивал, Неизведанное испытывал… Хочешь, расскажу? Ну, читай…

В восьмидесятые всё было совсем по-другому. Примерно так было, как описал всё это анонимный автор очень популярного текста, который гуляет по Сети уже многие годы: «…мы приходили домой только поздно вечером, мы гуляли, где хотели — и взрослые не знали, где мы пропадаем… мы носились по окрестным дворам, играли на стройках и лазали по крышам… мы пили газировку за три копейки из одного, общего стакана, который стоял тут же — и не заражались никакими болезнями… как мы выжили?…»

Когда я впервые прочёл этот текст, в отличие от многих моих сверстников, я содрогнулся: действительно, как мы выжили?! Без шуток. Наши самодельные бомбочки были, мягко говоря, далеко не безобидными, а наше самодельное оружие — всевозможные самострелы на резинках — вполне могли выбить не только глаз, но и легко пробить височную кость… а наши опыты с карбидом, который мы добывали на стройках? — до сих пор встречаю в Центре двоих своих сверстников-бедолаг, которым этим карбидом сожгло пол-лица… А «Пять Минут Страха» в трансформаторной будке — помнишь? Это — когда электрики забудут эту будку закрыть, или когда какой-нибудь дворовой умелец откроет простенький замок ключом из велоаптечки — а потом орава восьми-девяти-десятилетних мальчишек запихивает кого-то из своей компании в эту самую трансформаторную будку, а потом снаружи держит дверь, а ещё потом разбегается… а ты стоишь внутри: темно, озоном пахнет, и Высоковольтное Электричество гудит… Страшно.

Встретил недавно одного друга-приятеля детских лет, и стали мы с ним вспоминать наше детство: «У нас с тобой ни айфонов, ни компьютеров не было, — кричит он, — но зато, у нас всё было настоящее: детство было настоящее, дружба была настоящая, и мороженое было настоящим!…» — а я смотрю на него, и продолжаю его мысль: «Ну да, ну да! И игры со Смертью тоже настоящими были…».

Как мы выжили, чёрт возьми?!…

Но мы же, вроде, по крышам собирались? Ну, значит, пошли, пройдёмся. Истории про покорение крыш гаражей и кладовок, думаю, опустим: нет в них ничего интересного. А самой моей первой крышей и самым первым чердаком были крыша и чердак соседнего деревянного дома-двухэтажки по Пионерскому переулку — вот об этом, наверное, стоит вспомнить…

В том деревянном двухэтажном доме когда-то жил Санька Москвитин, по прозвищу «Москва» — отчаянный хулиган и мастер на все руки: это он вооружал нас теми самыми самострелами, при одном воспоминании о которых мне до сих пор становится страшновато… Но — не о них речь: на крышу Сашкиного дома вела деревянная лестница — основательная когда-то, но к концу 70-х уже совсем гнилая. А ещё — достаточно пологая для того, чтобы по ней мог взобраться даже ребёнок. Вот мы и взбирались: сначала Сашка этот путь проторил, а следом за ним — и мы. Мы поднимались на крышу, влезали на чердак, где нас ждали самые настоящие Сокровища: был там и старый-престарый патефон (пройдёт немного времени, и подросший Санька починит его, и заставит играть), и старинная кофемолка, которая в те годы переселилась ко мне, да так с тех пор у меня и живёт, и какие-то ржавые связки ключей, и пачки дореволюционных открыток, и ещё целая куча всего-всего… Взобравшись же на крышу и подойдя ближе к краю, можно было рвать ягоды черёмухи — что мы и делали в своё удовольствие! Главное было — прежде, чем отправиться на крышу поедать черёмуху, сбегать до ближайшей колонки и набрать воды в пустую бутылку: есть черёмуху «на сухую» — сомнительное удовольствие…

Во дворе у Сашки жили собаки. Это были ничейные, приблудившиеся небольшие дворняги в количестве четырёх штук — помню, одну из них звали Шариха (понятно, что сначала эта Шариха была Шариком, но по мере определения её пола, имя подверглось некоторой трансформации), а другую — Служиха: эта коротенькая, толстенькая собачонка умела, присев на задние лапы, передними смешно «служить», выпрашивая угощение. И вот однажды… не помню уж, кто прибежал к нам с этим страшным известием — помню только, как все мы подскочили в песочнице, в которой только что ковырялись: на Пионерском переулке появилась бригада по отлову бродячих животных! Что делать? А делать что-то было нужно, и делать срочно: эти бездомные собачонки были нашими друзьями, и их нужно было спасать!

Вся стайка грелась на солнце тут же, подле нас, ничего не подозревая. И тут Санька-Москва кричит нам страшным шёпотом: «Хватаем их, и ко мне на чердак! Там и спрячем!»

Собаки, наверное, так и не поняли ничего… Ну, а мы — нам не нужно было повторять дважды: схватили наших четверолапых, и — через дыру в заборе, через узкий проход между кладовками — в Санькин двор! Потом — по лестнице, по лестнице, и — на чердак! И сидели там, наверное, часа два, а то и больше: боялись выдать своё место дислокации, а больше того — боялись, что заберут наших шарих-служих живодёры…

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.