18+
ЯблоPad

Объем: 290 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

ДОРОГИМ ЧИТАТЕЛЯМ ПО РУМЯНОМУ ЯБЛ-У

(полное предисловие к неполному собранию сочинений)

Смеяться у нас не принято. Смеяться — грех. Тем более, над убогими. А в сущности, над кем еще можно посмеяться? Не над сильными, умными, смелым богатырями духа и прочими истинными арийцами же! Вот и выходит, что юмористический жанр в отечественной литературе как бы на вторых ролях. Если не на третьих или четвертых. Во всяком случае где-то после иронического детектива. И это, конечно не сегодня случилось, а было всегда. По такой уж колее покатился тарантас. Мы не берем сатиру, тут у нас раздолье, есть где раззудеться, не берем комедию как драматургический жанр, хотя бы потому, что добрая половина всех комедий окажутся опять-таки сатирическими, и уж совсем не замечаем поэзии, ибо не нашего ума дело. А вот так — просто юмор.

Рассказ, повесть и т. п. Обычный человеческий юмор, без милых шизоидных надломов Даниила Хармса, например. Имен в громадной нашей литературе окажется немного. Скажите — Чехов. Ну, конечно, да — Чехов. Писал юмористические рассказы, писал много и хорошо. Но ведь на этот этап его творчества смотрят как некий «разгон», «начало» и даже «ученичество». Мол, что там — «Толстый и тонкий»? Рассказ для учащихся начальных классов. Вот «Ионыч», вот «Дом с мезонином», вот «Дама с собачкой» — это да. А то, что раньше — это так… Скажут, и будут правы. То же самое можно сказать и о Василии Шукшине, а про Ильфа и Петрова можно сказать и похуже. Они-то навсегда остались зубоскалами, так и не выросли в «серьезную литературу».

Пожалуй, единственный непререкаемый авторитет в области юмористических рассказов — Михаил Зощенко. Однако, читать его тяжеловато. Это, конечно, дело вкуса, но по субъективным наблюдениям, прочитать сборник рассказов, скажем, О. Генри — не составляет труда.

При долгом же чтении Зощенко все лица и персонажи постепенно сливаются в одно сипящее хамское мурло, которое вызывает не смех, а отвращение.

Несколько в стороне от прочих юмористов стоит Бабель. В стороне, потому что берет он в большей степени не сюжетом, а стилистикой, языком. И в этом отношении, кстати, сближается с тем же Зощенко.

Можно назвать еще ряд имен — Искандер, Аксенов, Попов, Довлатов, Венедикт Ерофеев, но, наверное, все согласятся, что не юмор является сильной стороной этих писателей, и любим мы их совсем за другое.

Среди же современных писателей (тут следует печальный вздох) … Ну, был такой Слава Сергеев. Был ярко, прямо здорово так. Но где он теперь?

Конечно, есть интернет и стоит только вбить в google «юмористические рассказы», как оно и повалит. И прочесав километры баянов, перемежающиеся белогорячечными выхлопами сетевых пейсателей, можно отыскать что-то стоящее. Тем не менее, такого автора, чье имя можно было бы написать на сверкающем щите современной юмористической литературы, пока не наблюдается.

Безусловно, утверждать, что на это почетное место будет вписано имя Юрия Студеникина, пока рано. Сейчас можно лишь констатировать: автор, чьи рассказы представлены читателям в сборнике, ступил на тропу войны со скукой посредством юмора, а в качестве боевого томагавка выбрал жанр короткого рассказа.

Главное чувство, которое возникает при прочтении текстов Юрия Студеникина — спокойствие. Однако оно одновременно является и эффектом, и условием. Только внутренне успокоившись, следует приступать к поглощению сборника. Лучше всего встать на простую и честную позицию: переживающие маленькие страсти, которые иногда вдруг раздуваются до слонопотамских размеров. И вот тут появляется юмор. Жизнь сама ломает комедию, и спокойному человеку не остается ничего, кроме как посмеяться над очередным ее изгибом. Именно эта самая жизнь порой подсказывает автору сюжеты. Несколько рассказов сборника тяготеют к «правде факта» и «автобиографичности».

Правда, в силу довольно большого временного разрыва с сегодняшним днем (рассказ «Мокрое дело» — события 1975-ого, «В искусство» — 1986-ого), острота поставленных проблем изрядно притупилась и не жалит читателя в самое сердце, зато на примере этих двух рассказов хорошо заметно тяготение автора к абсурду. Он-таки имеет место быть, причем порой прямо тарантиновский (рассказы «Гагарин», «Спасатель»). Всем ведь нравятся необычные истории с необычными развязками («Мой любимый Пуздрыкин»), а Юрий Студеникин готов одаривать ими читателей словно румяными яблочками, и тут их у него целая корзина.

Справедливости ради, стоит сказать, что некоторые рассказы сборника вызывают некое смятение, не знаешь смеяться ли над ними? Впрочем, как говорили отцы церкви, тут всё «по Стагириту» — «смешное есть часть уродливого». Ничего не поделаешь, второе иногда перевешивает. Также отметим, что тексты сборника далеки от милых побасенок годных всем возрастам. Присутствует у автора и писательская смелость, он не бежит двусмысленностей и предельного реализма («Яблопад», «Пять палок для Таис»), предоставляя читателю самостоятельно разобраться в содержании и смысле прочитанного.

А вот, кстати, не настало ли время разобраться? Вперед, приятного чтения!

Дмитрий Калмыков (писатель,

член союза писателей России)

Мокрое дело

— Студеникин, снимай штаны, — раненым зверем ревела Зинаида Васильевна, наша классная руководительница, дама властная и жестокая. — Нам всем интересно, что там под ними?

Студеникин, ученик четвертого года мытарств, стоял у доски с набухшими от влаги веками, готовый вот-вот разреветься. Девятилетняя душа его проходила испытание позором и унижением.

Да, чуть не забыл, Студеникин — это я.

1975 год все в моей памяти стер, оставив лишь смутные воспоминания о переходе в пятый класс и один судьбоносный эпизод. Как-то после урока ко мне подошли одноклассницы Малькова и Болдина. Не в добрую минуту принесла их нелегкая — я разрывался между двумя прекрасными идеями: плющить под колесами поезда алюминиевые ложки или в песчаном отвале копать золото графа Шереметева. Девы предложили пластинку дефицитной тогда жвачки, промямлили что-то о том, как мы, современная молодежь, быстро взрослеем, и без перехода врезали.

— Юр, целоваться с нами будешь?

Предложи кто мне такое удовольствие сейчас, реакция была бы следующей:

• отпадает челюсть,

• весь покрываюсь пятнами,

• пятясь, бурчу под нос, что, мол, не стоит так горячиться, надо еще подождать, подумать, а сам бы уже рассуждал о психическом и душевном здоровье целовальщика.

Но тогда во мне зрел и бух образ открывателя-первопроходца, покорителя новых земель, дел, чувств и всего прочего неведанного. Еще не поросший лианой комплексов, я был смел и отважен. А в тот памятный момент я находился в эйфории гипотетического покорения не только новых стран, но, видимо, и женских сердец, поэтому отреагировал достаточно резво.

— Че, прям щас?

— Не..е..ее, — в голос заблеяли девицы и назначили мне свидание.

Как джентльмен, как истинный герой-любовник, я пришел в точно указанное время. Место для первого свидания, надо заметить, было выбрано со вкусом — узкий лаз между двух гаражей. Кругом грязные покрышки и ржавые остовы машин. Романтичней трудно было бы и выбрать!

Как положено светским дамам, опоздав не более чем на полчаса, явились мои подруги. Все их поведение говорило — в этом деле они профи: вели себя развязно, нервически смеялись, клацали языком. Я полностью доверился их советам и наставлениям.

Но время шло, темнело, а дела не было. Вскоре родилась правда — все это понты. Девочки оказались насквозь нецелованными. Здесь, между ржавым железом, зарождался и их первый опыт в этом мокром деле. Меня же они выбрали не из-за привлекательной внешности (как это мне по наивности казалось), а исключительно из-за доброго и миролюбивого моего нрава. Да еще и язык мой им показался с «костями».

Но это было лишь началом печалей. Оказалось, что целоваться придется через… носовой платок.

Господи, в какое только тяжкое испытание не пускаемся мы, мужчины, ради слабого пола! Пройдет много времени, пока я не приду к выводу — с того платка началась целая череда побед и разочарований, связанных только с одним существом — женщиной.

Таким образом, «счастливо» процеловавшись на покрышках по очереди с каждой из одноклассниц, я ощутил что-то призывно новое, окрыляющее, вдальзовущее, короче, почувствовал себя настоящим мачо.

Этот дух рос, креп и, примерно через неделю я, словно петух в курятнике, носился по школе за визжащими и перелетающими лестницу в три прыжка одноклассницами. Весело задирал им юбки, дергал за косы, предлагал жениться. В общем, давал понять — в классе появился настоящий мужчина.

Но то ли мое гормональное развитие несколько опередило этот же процесс у части дев, то ли с чувством юмора они не водили хоровод, или они никогда не заглядывали за гаражи, но мой Эрос, в конце концов, напрямую столкнул меня со старой девой сталинской закваски Зинаидой Васильевной.

Я стал жертвой доноса. За мной полз целый шлейф дел непристойного характера. Некоторым, видите ли, не нравилось, что без их согласия задирают юбки. Намного позже я пришел к неутешительному заключению: даже самая плюгавая шмара промолчит, самая последняя мымра проглотит обиду, и более — с радостью сбросит все одежды, если проделанные мною манипуляции совершит самый любимый и желанный ею человек.

Но это позже, а пока я стоял перед классом и крепился, чтобы не разреветься.

Классная маятником ходила вдоль, размахивала указкой и рассказывала то о маньяках-убийцах, то шпионах и прочих поганых элементах. Оказалось, что пока весь наш народ засыпает в закрома и повышает надои, я способствую, являюсь благодатной почвой, а также в своем лице порочу… короче, без пяти минут кандидат в уголовники.

Она хорошо знала свое дело. Она добилась своего. После очередного предложения спустить штаны и явить классу всю подноготную, веки мои дрогнули, капля за каплей покатились слезы.

— Простите, я больше не буду, — еле слышно заблеял я.

Зинаида, однако, стояла рядом, она продолжила пытку, затребовав:

— Нет, мы здесь на первых партах не слышим, повтори еще.

— Йа-а-а больше-е не-е бу-у-уду-у-у!

— Не уверена, что последние ряды тебя слышали. Слышали последние ряды? — рявкнула она так, что «камчатка», с удовольствием наблюдавшая развитие сюжета, пожалела, что не испытывает проблем со слухом.

— Йаабольшеенебудууааааа..а..а….а.

Помню, от пережитого я испытал сильнейший шок и вселенскую обиду. Меня сравнили со всякой сволочью и мразью. А за безобидную детскую шалость чихвостили наглядней, чем двух моих одноклассников, месяцем ранее пойманных за аутодафе бездомных кошек.

От пережитого я дал себе зарок никогда не жениться.

Но что значат наши клятвы в девять лет? Я снял с себя обет безбрачия в тридцать, до того еще очень долго живя с настоящим футбольным правилом:

«Все бабы — Бляди,

                      мир — бардак,

                                   болейте только за «Спартак».

Яблопад, яблопад…

Приятно. Нет, правда, приятно сидеть в тени, когда зной, когда изматывает жара, когда не хочется ничего делать, а лишь, закрыв глаза, слушать. Слушать пульс сада. Да, завидуйте, у меня есть свой сад, и он — живой. У моего сада есть дыхание, есть сердце и ритм: они в его кустах, деревьях, траве. А если есть сердце, то должен быть и пульс. И он у него есть. Но пульс у сада кривой, биение его неровно. Мой сад стар. Ему больше сорока. Оттого и пульс его шалит. Аритмию услышать легко — по звуку падающих яблок; ударяясь, они разбегаются и пытаются зарыться в некошеную траву, отчего возникает соблазн подумать, будто ватага лысых гномов затеяла игру в прятки.

Вот шлепнулось еще одно… еще, а вот — бу-бух! — это целый дуэт оборвал связь с родной ветвью и полетел навстречу неведомому, навстречу с землей.

Это — яблопад: маленький отрезок жизни, когда можно не только услышать пульсацию, но и воочию насладиться дыханием сада.

Но мне лень открывать глаза. Я насмотрелся на «гномьи скальпы» и хочу просто сидеть на полусгнившем покосившемся, как башня в Пизе, венском стуле и слушать сад. Но если бы: в музыку падения врываются посторонние звуки — это «мои» Равшан и Джамшут начинают одевать в ярко-красный ондулин крышу. Вообще-то наемных работников зовут как-то иначе (старшего, кажется, Батыр), но какое это имеет значение, когда — яблопад.

Я лениво разлепляю глаза: запоздалая реакция на обращение ко мне второго, что моложе — «хозяин». Нет, что бы там не говорили, а приятно: давно меня так никто не называл, да, почитай, никогда. Впервые услышав, я вздрогнул, но в тот же миг не понял — нет, больше — ощутил: это мое. Хозяин! Что-то сразу в памяти, в душе взыграло, что-то давным-давно забытое из прошлого: будто бы у меня и не восемь соток в комарином краю, и не щитовая развалюха на них, а усадьба, да с колоннами, да с гербом, конечно же, конюшня, псарня, крестьяне вдоль дороги челом бьют, когда карета несет меня, да вдоль лугов моих заливных, да вдоль пруда родового со стерлядью…

— Хозяин, налей баклажка вода пить, — возвращает меня в бытие голос Джамшута (или как его там?). Я лениво отдираю зад от стула, своим скрипом как бы выражающего мне благодарность, и плетусь в дом за водой. Хватаюсь за дверную ручку, но перед тем, как открыть дверь и войти, замечаю: большая белая машина и маятник гамака в саду напротив — Она приехала. А это значит, что сегодня-завтра — игра! Теперь и мой пульс учащается, низ живота начинает приятно потягивать, а в душе рождается музыка.

Наполнив пластиковую бутылку чистой водой, я выхожу на веранду и слышу:

— Здравствуй, сосед. Какой у тебя урожай яблок отменный! Аж завидки берут, — кричит от ограды она.

Я иду ей навстречу. За «зиму» она изменилась: плечи, бока округлились, щеки утеряли любимые мною ямочки, но в глазах по-прежнему не гаснет огонек: чертовщинка страсти и жизнелюбия.

— День добрый, соседка, — отвечаю я. — Да, отменный урожай созрел.

— А у меня — полный голяк. Хоть бы яблочко где, — говорит она.

— Что ж, — констатирую я. — Не повезло.

И мы умолкаем, чтобы еще раз окинуть взглядом разноцветный яблочный ковер. Мы долго молчим, обозревая плодовую россыпь. Все эти долгие паузы — часть игры.

— И как так устроилось, — прерываю я немой диалог вслед за тем, как очередное перезрелое соцветие «Белого налива» с хрустом бухается о землю, — что у меня урожай, а у вас нет? Вроде бы и земля одна, и участки рядом?

Я стараюсь изобразить искренне удивление, и, кажется, мне это удается.

— Феномен! — слетает с ее красивых (умеренной пухлости) напомаженных губ. — Но я полагаю это от того, что деревья на моем участке посажены годом позже ваших, вот у меня и голяк.

И в разговор опять вплетается пауза. С годами я стал понимать, что истинное мастерство игрока проверяется в коротких отрезках времени, когда он громко и многозначительно молчит. Но не меньшее мастерство — найти достойный выход из пауз.

— Слушайте, а давайте я с вами поделюсь? — как бы вдруг предлагаю я. — Все равно закопаю, ну, что не съем. У меня-то, сами видите — яблопад.

Она смеется, как когда-то давно, как в первый день нашего знакомства: широко, звонко, красиво.

Я удаляюсь. Достаю ведро и наполняю его урожаем. Изо всех сил стараюсь не спешить, хотя внутри меня кто-то молодой, сильный, волевой уже подталкивает, нашептывая: скорее, скорее, скорей.

И вот с урожаем, бьющим в нос сладчайшим ароматом, я стою возле гамака.

Что-то вязаное и дорогое, в чем была она возле ограды, что ее полнило и лет на шесть старило, уже сброшено, и она остается в простом сарафане изо льна. Мой кадык непроизвольно перемещается вслед за сглатываемой слюной, пульс спринтует.

Я молча ставлю ведро возле гамака и поворачиваюсь, чтобы уйти. Тогда, одиннадцать лет назад, она остановила меня, удержала, попросив открыть старым ржавым штопором времен Карибского кризиса бутылку такого же древнего коньяка. Так мы когда-то познакомились. Но в этот раз меня никто не держит, и я ухожу. Удаляюсь, чтобы игра налилась соком, как поздняя «антоновка», чтобы набрала обороты, закрутилась на полную мощь.

Я выхожу за ограду, какое-то время просто стою, а затем резко оборачиваюсь и, что есть силы, начинаю долбить в ее забор кулаком.

— Хозяева! Есть кто в доме? Откройте — пожнадзор, — ору я.

Как бы заспанная, как бы непонимающая, что же происходит, она появляется возле калитки. На ее лице изумление, растерянность, но я жестко отстраняю ее с прохода и уверенно прохожу в дом, по ходу бросая объяснения:

— В связи с пожарами проверка. Хожу вот, смотрю нарушения. Проверяю проводку. Вы хозяйка?

Я намеренно груб и резок. Я — власть. Я — пожарный. Первым вхожу в дом, все осматриваю. Быстро нахожу, что нет огнетушителя, и устремляюсь к столу составлять протокол и выписывать штраф. Но она уже домашней птицей кружится вокруг, квохчет, предлагая «договориться по-хорошему». Я делаю вид, что не понимаю, и тогда она достает из сумки кошелек и кладет одна к другой три купюры по тысяче рублей. И это ее главная на сегодня ошибка. Я — честный пожарный. Честный, гордый и оттого злой, поэтому я кричу на нее, просто ору и, вдруг… бью! Да, я даю ей пощечину, отчего ее щека сразу пламенеет, а в глазах появляется недоумение вперемежку с испугом, тут же, правда, сменяющиеся на азарт и восторг.

Затем резко разворачиваю ее, бросаю на стол и задираю подол сарафана. В этот момент она сжимает мою руку в своей, шепча: «не здесь», распрямляется и уводит меня по лестнице наверх, на второй этаж. Что ж, пусть так, «если женщина просит», направляюсь за ней вслед.

Я знаю это место. Там, в ее спальне, больше десяти лет назад мы дали начало игре. Вернее, тогда еще это не было игрой. Мы просто любили друг друга. Любили долго, часто, напивались друг другом до первых заморозков. Потом расстались до зимы, которая все изменила. Вернее, все изменил город с его ритмом, с его жесткими условиями. Город развел нас. Там она была другой: холодной и чужой, как зима. Наша связь прервалась. В следующие два года я наблюдал ее жизнь сквозь разделявший наши участки забор: вроде бы был муж, еще какие-то мужчины. Она стала редко бывать здесь.

Шесть лет назад (я точно помню дату и день), когда я с грустью и одновременно радостью наблюдал, как беременеет плодами ее сад, она неожиданно окликнула меня (я замечтался и не заметил ее внезапного появления). Между нами завязался ни к чему не обязывающий разговор, примерно такой, что был и сегодня — о феноменальной способности одного сада рожать, в то время как на соседнем пустоцвет.

Поговорили и разошлись уже по-доброму, старыми друзьями. Но то давнее, что родилось в этом саду, что еще тлело в нас, кровоточило, и что искало выхода — мучило нас обоих, не давая покоя. Но до поры мы скрывали это друг от друга, молча возделывая тяпками, свои огороды.

Как-то, сидя перед компом, я приканчивал второй килограмм «славы победителя» (второе дерево справа от «ватерклозета»), особенно любимого мною сорта. В этот год «слава» уродилась необычайно ароматной и вкусной. Дожевав яблоко до состояния, когда оно приняло форму миниатюрной, но широкобедрой богини победы Ники, я забросил огрызок в корзину, зашел в Интернет и настучал в поисковике ЕЕ инициалы.

К моему удивлению, получилось: адрес, телефон, должность, даже электронный адрес выдала бездушная машина. Я написал письмо. Она ответила, и нас как прорвало: в письмах мы отдавали друг другу все то, что годами копили в себе и не могли сказать вслух. Она писала, что помнит меня, мой сад с его пульсом, с его яблопадом и теми днями, когда мы вылезали из постели лишь затем, чтобы утолить голод новой порцией немытых яблок. Только в конце каждого такого письма-признания стояла приписка, что сильнее ее невесть откуда взявшаяся боязнь однообразия, скуки, что приходит вместе с устоявшейся связью. Так в нашей жизни появилась Игра.

Правила у нее просты: игроков всего двое, игра длится один день в году, летом, в пору самого разудалого яблопада. Тот, кого природа одарила урожаем, придумывает сценарий и роли для себя и соседа. Я уже побывал в шкуре лесничего и налогового инспектора, она «поработала» медсестрой и страховым агентом. Сегодня моя роль — роль пожарного, жесткого, сурового, но честного парня. Возможно, я немного переиграл с оскорбленным самолюбием, может, и зря та пощечина, но в ее глазах я прочел лишь строки одобрения.

Я давно уже остудил пожар ее страсти своим, давно уже смело, и даже немного грубо «залил» легко воспламеняемые участки ее тела изрядным количеством настоянным за год разлуки «охладительного», и лежал теперь у ее ног. Мы остывали. Моя голова покоилась возле ее бедер, и своими нежными пальцами она теребила мне волосы. В распахнутое окно врывались слабые звуки ударов молотка, мутившие мою совесть напоминанием о так и не отданной строителям бутылке с водой.

— Мой пожарный, мой спаситель, — слетело с ее пересохших губ.

— А давай в следующий раз я буду хозяином? Просто — Хозяином, — попросил я.

— Это как?

— Ты будешь какой-нибудь девкой Аглаей или Прасковьей из крепостных, а я буду твой хозяин — граф или князь. А?

— Ишь, чего захотел, холоп! — собрав в кулак копну моих волос, она довольно чувствительно дернула за них, отчего лицом я оказался ровнехонько у ее лона.

Я потянул носом аромат ее тела и обомлел. Не поверил и потянул еще раз: от нее шел аромат… не может быть! «Слава победителю», второе дерево справа от туалета! Родная, любимая ты моя «слава»… я раздвинул ей бедра и запустил зубы в горячее, еще не отошедшее от прошлого «обводнения» лоно. Она застонала и изогнулась яблоневой ветвью, всем телом подаваясь вперед. Я же, вновь надев приготовленную мне на сегодня маску брандмейстера, принялся тушить «новые очаги возгорания». Такая у меня сегодня работа и, как поется в одной пыльной песне:
«Яблопад, Яблопад, если женщина просит…»

Пять палок для Таис

— Нет, в чем-то, конечно, та телка с телемоста права была — не было в Союзе секса. Потому говорю, что когда я своей Таис, мечте моей, светочу желаний моих первую палку кидал, то не ебал вовсе, не трахал паскудно, как проблядушку замужнюю, — я в астрал выходил, в космосе плавал, да в невесомости болтался. А все, бля, от чего? От секеса что ли вашего? От траха-перепихона невьебенного? Да ни хуя подобного. Ни в жисть. Я каждой клеточкой, каждым нервом тела моего молодого охуительного любил ее. Потому как сияла она для меня Андромедой, манила, звездой далекой во тьме жизни светила… и неча ржать, рожа ты пропитая. Исковеркали слово, пидоры, ни вздохнуть — ни пернуть! В те невозвратные времена слово «звезда» еще приличным было, со смыслом изначальным. И вот Таис для меня этой самой далекой и манящей была, — путь, стало быть, мне в ночи освещала. На подвиги звала. Дело ж как было… а! Ну, давай, Вадьк, говори свой тост по-бырому, и продолжу… спасибо, брателло, удружил… чтобы стоял и бабло было… классная речуга… так вот, я с твоего разрешения продолжу…

Я в те сраные годы подработку искал… не, ну как? Они ж, бля, как? Они ж застоем звались. А когда, скажем, у тебя в организме застой делается ты че, ты куда первым делом прешь? Это во вторую очередь к врачам, а сперва в сортир. И там, бля, сидишь и ждешь, когда вся эта хрень, что ты в себе взрастил и выпестовал — выйдет. Сидишь, сука, как последний мудак, и тужишься. А пока жопой толчок подпираешь, изображая ебицкой силы головную ступень отечественной ракеты «Союз», столь мощную, что башкой можешь расхуярить потолок в ватеркалзете аж до седьмого этажа, то думку думаешь, кумекаешь. Вот так и весь советский народ — усядется, кто где, и мозгу о мозгу тупит, колесиками шебуршит — как бы так изъебаться, чтобы, сука бля, на одну зарплату существовать, а еще на одну, поаккордно или там посдельно, жить красиво. Потому, как возможность пиздить из закромов миллионы государство придумало для отдельных граждан гораздо позже.

Так и я, семнадцатилетний пацан, когда на вечерку в Губку поступил, то решил на киностудии одной задрипанной перекантоваться. Работу нашел, я тебе честно скажу, ништяк: что ебать — оттаскивать, что ебаных притаскивать. Фильмотекарем стал. Как раз потаскать-то и пришлось. Нагружу на тачку яуфы с фильмами, брошу в проекторскую, а сам в зал шагаю, и те фильмы, что механикам кинул, сижу, глазами лопаю. А кино, не дашь соврать, тогда было чистое, тонкое, невинное. Ты скажи, Вадь, ты в нашем старом кино перепихон где видел? Чисто родниковая любовь одна. Правду сказать, и стерильного много перло, много. Я ж тогда олух был, бля. Все больше боевики мне давай. Но как с Таис ближе сошелся, так отучила она меня поебень разную, вроде Норрисов-хуерисов, Брюсов и прочих Вандамов, любить. И не жалею — мутотень это для души и мозга русского. Так что давай, Вадя, вздрогнем. Давай за кино, которого больше нет выпьем… нет… в мою днюху я банкую, тоже право имею тост сказать.

…Но перебил ты меня. Так вот. Неделю коробки с фильмами вожу, другую, и понимаю, что зудит что-то внутри, жить мешает. И дохожу до мысли, что это что-то — болт мой родной-любимый, папой и мамой сварганенный и вместе с остальными руками-ногами при рождении дареный. И понимаешь, бля, Вадьк, штука какая: утром поднимаюсь, на работу чешу, а в горле песня — «солнце красит нежным цветом стены старого Кремля…». Встаю с этим самым рассветом, а мне хорошо, но сам и в толк не возьму — от чего душа поет? Но, как бы, бля, все в ажуре пока, штаны еще не торчком, еще не рвутся. Но как только вахтеру студийному корочку под нос ткну, как турникет позади оставлю, да как первую партию на тележке механикам в просмотровую кину, так полтергейст начинается. Встает, сука, и стоит, как произведение научной мысли товарища Шухова на Шаболовке, и до конца смены никакими силами не уговорить мне его, чтобы сник, опустился до приличных размеров. А я мальцом ещё был. В интеллигентной советской семье рос, и на высоких идеалах воспитан… чего ржешь?.. Да, мне Родина и партия через бесплатное образование и дармовую медицину внушили, что рукоблудство — тяжкий грех. Даже думать боялся, а онанизм приравнивал тогда к измене отечеству с особо тяжкими последствиями. Во какой высокоидейный был! Оттого и бегал весь день по киностудии, как мудак, с оттопыренной штаниной. И никакие узкие джинсы фирмы «Райфл», на которые вся вторая зарплата ушла, не могли настроение моего шелудивого скрыть.

И что я заметил, какой для себя код Да Винчи открыл: если прохожу мимо там аппаратных, бухгалтеров или, скажем, кабинета директора — то моему похуй, он как бы остепеняется и в норму приходит. Но стоит появиться в монтажной, либо в озвучке засветиться — все, пипец! Привет памятнику герою-космонавту Гагарину, что на Калужской площади небо подпирает, или там, салют Церетели! Видел, небось, его шашлык на Тишинке. Во-от! Так и со мной. Такой штык-нож образуется. И это заметь, Вадь, при том, что, почитай, я каждый вечер еще в Губку несусь, и аки губка морская в себя знания впитываю. А там, Вадя, девок — море. Одна другой краше. Но не знаю, то ли потому, что нам в те времена знания вбивали, а не как сейчас в школах-институтах — по крупице раздают или вообще — размазывают, но живчик мой складывался, смирным становился, и все лекции не то спал, не то, затаив дыхание, слушал. Хуй его знает. Но едва я ногой перешагну порог студии — все по новой! Так что давай, брат Вадим, за знания выпьем. За тот гранит, о который мы свою эмаль поистесали… ух! Во! Хорошо потекла!..

Так вот эти самые знания и вывели меня к ней. Просек я, что у двери за номером семь, где озвучка соседствует с монтажной, у меня особый стояк образуется. Ну, бля, прям бери меня за мой горячий инструмент, товарищ Стаханов, или еще там какая трудовая блядь вроде Мамлакат Мамаевой, подключай к компрессору, и прокладывай моим молотобойцем новую ветку метро Солнцево — Лосиный остров. Такой у той двери отбойник у меня вырастал. А за семеркой этой сидела, как ты уже, наверное, догадался одна девушка. Правильно, моя Таис Афинская кружева целлулоида там плела, что-то там с кинопленкой колдовала. Ну, тогда уже она и не девушкой была, а женой какого-то высокого комсомольского хуя. Да и не Таис ее звали, а Мариной Игоревной Рустамовой. Но ты на фамилию не смотри. Выглядела она… м-м-м… вот ты на выставке достижений народного хозяйства давно был?.. Давно. А в павильон коневодство заглядывал?.. Было. Кобылиц там молодых видел?.. Не интересуешься? Понял. Тоже, стало быть, по другим кобылкам спец? Хорошо. Но я ж к чему — в ней порода чувствовалась: такая поступь, стать, масть. Спинка всегда ровная. Не идет — гарцует. Когда, бывало, со своей тележкой сзади пристроюсь, иду, обозреваю, как она каблучками по коридору цок-цок, цок-цок. А хвост на затылке влево-вправо, влево-вправо. Попка в джинсе в облипон маленькая, аккуратная, мелким маятником вжик-вжик, вжик-вжик. Засмотрюсь, залюбуюсь, и так, знаешь, захочется стать тем воробушком, который бы и шмяк-шмяк ее, голубушку, и бряк-бряк, что все на свете забуду и со всего размаху тележку с яуфами об угол стены и хуякну. Звон, шум, трах-бах! А она только оглянется, посмотрит через плечо, хихикнет, и дальше по своим делам чешет. Все, бля, понимала! Играла, сучара! А я стою, как обоссанный, глазами хлопаю и только болт мой выпирает, как нос корабля, и от волнения молнию штанов рвет.

Я когда ее впервые увидел, она на меня и не смотрела вовсе — просто мимо, шасть! И нет ее. Мираж. Эфир, бля. Я тогда только ее профиль едва сфоткал. Взглянул и сразу — Таис! Как ярлык приклеил. А все от чего? Когда работы нет, а в зале на экране разную поебень про жизнь села крутят, то я или задания учу, или так, читаю. Помню в то время штудировал я книжку писателя Ефремова и зачитывался до жжения в жопе жизнеописанием крутой афинской бляди Таис Афинской.

Совета Власьевна поощряла тех писателей, что жизнь взабугорье рисовали черной краской, а автор как раз и описывал падение нравов: клеймил разврат и проституцию. Видать, потому книгу и напечатали. А я в те годы серьезно на запрещенку подсел, с разных там БиБиСей не слезал, Солженицина уважал, Аксенова и Галича по «голосам» слушал. А для контраста решил и наших интеллектуалов гребаных почитать: чего они там мне о Западе напоют? И ты знаешь — нет! Не о Греции книжка-то оказалась. Вернее, о Греции, конечно, но о той, древней. Когда на мечах дрались, да на соревнованиях большой палец вниз опускать придумали. И веришь-нет, но вот какой мне советский пиздюк Ефремов эту самую гетеру Таис описал: невысокую, с фигуркой точеной, что резьба на гайке, с глазами, что хохляцкие вишни, с бровьми союзными, с губами… м-м-м… ни в сказке сказать! Вот такой она, когда из столовки выходила, мне и предстала. Не девочка — монпансье! …Тю, да ты, небось, и не знаешь, что это?! А я тогда, помню, всю очередь, что за антрекотом давилась, чуть не распугал. Засмотрелся на нее, а рефлекс сработал — мой-то шершавчик в кого-то впереди уперся уже. Хорошо еще, что это Федоровна из монтажки оказалась, а не какая-нибудь пизда сверху, из администрации. А Федоровна баба умная, и слава яйцам, — замужняя, а то бы не отлипла. «Я, — говорит она мне через плечо, — молодой человек, уверена, что вы скоро умрете». А она баба зычная, громко, на всю столовку произнесла. Чую, как ветер поднялся, народ ушами — хуяк-хуяк, словно крыльями замахал, кто, мол, там в очереди помирать собрался? А я весь уже синий стою. «Почему это?», — шепчу ей. «Это потому, — тихо отвечает, но так, что все, кто уже свои локаторы настроил, слышали, — что я ваш конец чувствую».

Знаешь, я такого ебицкого позора в жизни ни до, ни после, никогда не испытывал, как тогда.

Так что наливай. Выпьем за великого писателя фантаста Ефремова, что отчеканил в буквах и подарил нам столь классный женский образ…

…Уф! Хорошо потекла! Вот ты спрашиваешь, кто из нас первым шаг навстречу сделал? Пиздить не буду — не помню. Только знаю точно, что когда я с ней заговаривал, то беседа у нас, как ручей весенний текла, журчали — не остановить. С телками, из института, это только сейчас понимаю, я или наглым был, или тихоней прикидывался. Играл, в общем. А с ней самим собой был, естественным становился. Правда, поперву, когда в коридорах сталкивались, я все за коробки с фильмами прятался, чтобы она моего позора не углядела. Да куда там. Иной раз, когда пробегала и на ходу мне «привет» бросала, то уже тогда в ее глазах такой хитрый свет видел, словно она листала меня, как книгу, а, пролистав, как бы говорила: а не прячьте вы ваше достоинство, дорогой товарищ фильмотекарь, а уж всем-то все известно, и все-то я про вас знаю. Колдунья, бля. Вот те истинный крест — настоящая Афинская Таис. Ух! Боялся я тогда глаз этих. Красоты ее боялся. Хули — пацан. Мне семнадцать, ей — двадцать три. В сопливые годы это разница. Вот мужа ее взять. Она говорила, что ему тридцатник. Мне он тогда пердуном старым казался, лысым и толстым. А когда я его увидел, она его на закрытый просмотр притащила, то я чуть не прихуел: пацан вроде меня, ну, разве чуток покрепче, да ростом ниже.

Вот что ты сразу: чпокнул — не чпокнул?! Дай дораскажу. Тогда у нас ничего не случилось. Я с киностудии слинял через год, а пока доучивался, то все локти себе искусал: почему, мудак, телефон не взял? Все думал-решал, может, встретить, подойти? Но так и не решился. То ли новую какую встретил, то просто зассал — хэзэ. Но веришь-нет, а все семь лет, пока опять не повстречал ее, во всех точеных телках с кудрями и с хвостом на затылке, одну ее видел. Во, блядь, как меня тогда цепануло!

Так что давай, друг, выпьем за прогресс! За мобилы и за храбрость! За настоящую мужскую смелость!… Уф! Хорошо потекла!

…На чем я споткнулся? Ага. Уже, значится, перестройка во всю по стране, как тогда вещали, шагала. Топала прям. А не могу тебе не сказать, что на этом славном отрезке нашей с тобой общей истории я лишился девственности. Не проси, рассказывать не стану, кто мне целку порвал. В истории этой романтики нихуя. Скорее неприглядность одна. Не о том сейчас речь. Но в то лето восемьдесят восьмого, в котором все у нас с Таис и произошло, обхаживал я сразу двух бикс. Планы на них строил. Мечтал дуэтом их отодрать. Последних денег не жалел, по дискотекам водил, в кафе, рестораны. Одна, вижу, уже согласна, уже, бля, слюной исходит — когда, когда же вы придете… безумно я люблю… кстати, да — Татьяной звали. Вторая — ни в какую. Бывают, Вадь, такие бляди, что хоть кол на голове теши… ладно, отвлекся. И вот как-то выгуливаю их в Лужниках.

А партия то ли уже своей мохнатой жопой чуять что начала, то ли просто перебздеж показушный затеяла, но вдруг резко со всеми замиряться стала, со всеми странами дружить. И в качестве наглядной такой открытости придумали в Лужниках фестиваль показательной любви с народом Индии. Ну, хули ж — не только с Китаем мы братья навек?! И пока на всех площадках Лужи бомбейские циркачи нашим людям камасутру казали вкупе с брахмапутрой, сидел я, стало быть, со своими биксами на лавке возле самой крутой во всей эСэСэСэР олимпийской арены и эскимо за одиннадцать копеек за обе щеки уминал. Но только чую, что кусок не в то горло пошел. Поперхнулся. Глазам не верю. Идет. Нет — летит! Летит моя Таис через весь парк по аллее скорым аллюром. Метров за триста, слету сфоткал, — она! Я все про все забыл и с криком — Марина! — к ней.

Узнала. Остановилась, но едва, на секунду. Сказала лишь — говорить некогда, созвонимся. Достала визитку, протянула и сизым облаком — вжик! Только и видел. Смотрю вслед, кручу визитку и думаю: тот же хвостик на затылке туда-сюда, туда-сюда, та же поступь, как по подиуму, только плечи чуть округлились, да в бедрах раздалась. Но все же — она, Мечта моя! Моя Таис Афинская! Стою, как булавкой приколотый и в «ромашку» играю: звонить — не звонить… Почему? Потому, что так-то вроде она это, Таис моя, но в то же время — чужая. Другая совсем. Говорила, а глаза без искры, холодные. И вся из себя деловая, стремительная. Правда, был момент, после чего решил — позвоню. Она же, когда меня увидела, даже не удивилась, словно вчера расстались, а сразу имя вспомнила. А ведь семь долгих лет прошло. И ведь ничего меж нами не было. Лишь взгляды одни. Стало быть — помнила.

Домой счастливый пришел, чуть не на рогах. Про бикс и не вспомнил даже. А на завтра позвонил.

На свиданку несся — жених женихом: галстук надел узкий, джинсовую куртку «Ранглер». Ну, как же — с богиней встречусь!

И вот, гуляем мы уже рука под руку по городу нашему вечернему, яркому, светлому, улыбчивому. Вспоминаем родную киностудию и планы строим, потому, как впереди и навсегда — свобода, потому как полным ходом Перестройка шарашит, потому как сухой закон, в рот его ебать, уже как бы медным тазом поднакрылся, и все взад вертается. Гуляем, и догуливаемся до полных откровений: через два дня, говорит, муженек мой, что всю эту херомантию индийскую в Лужниках замутил, уезжает со своими индусами на их хаус, в Калькутты-Бамбеи, и меня с собой зовет. Но что ей Индия — духота и срач, и ни одного приличного белого парня, и что ехать сейчас ей как бы и не с руки, и не мог бы я скрасить ее одиночество в эти суровые месяцы разлуки с мужем.

Ну, за давностью лет я в точности и не помню всех слов — так сказала или нет. Но суть-то она примерно та. Та суть. И вот тут ты мне скажи… нет, погодь. Успеем еще орюмашиться. Ответь сперва.

Перед тобой выбор стоит: на одних весах — образ любимый, мечта несбыточная, цель недосягаемая, планка в семь метров, а на других — нить Ариадны в руках, стрелка указательная, выход, все к чему стремился — нате, получите! И, главное, без усилий и препятствий. Птица Счастья сама в руки прет. Вот что бы ты выбрал? Правильно. Мужик ты, Вадьк. Вот и мною тогда только болт мой рулил, одновременно и партией, и правительством был. А семь лет — не хер свинячий, из головы не выкинешь. Это все равно, как на Марс слетать. Представь, ты долгие годы готовишься. Тебя всякую хуету жрать заставляют. Гоняют по центрифугам до звездопада в глазах, крутят в каруселях до блевоты, стреляют тобой из катапульты, так что мозги раком, и как итог — ключ на старт. Отошла первая ступень, вторая. Есть отрыв! Поехали, бля! И еще три долгих года ты ежедневно ощущаешь невесомую весомость тела, что мимо Млечного Пути пиздяшит на скорости, кажется, двадцать кэмэ в секунду.

Ну, свезло, долетел. Ну, стукнул ты сапогом фирмы «Скороход» по пыльной марсианской поверхности, и что? Насри от радости в штаны. Ты же даже не поймешь, что — все! Нет мечты. Убил ты ее, бля. В прошлом она осталась. Стремиться-то не к чему. Тьфу! Это я сейчас понимаю — нельзя было замок разрушать, нельзя Солнечный остров ногой топтать. Да что говорить. Давай выпьем за путь к цели, за то, чтоб вечный бой, и покой нам только снился… хх-х, крепкая, чертюка… новую что ли открыл?.. сейчас, сейчас, близок уже конец… потерпи… к сути иду.

Погуляли мы с ней еще пару дней, рестораны, набережные пообтерли. А я, заметь, Вадим, события не тороплю. Это я с другими шустрый, помацал, и в койку. С ней — не-ет! Таис Афинская — звездочка моя ясная. Тонкая, хрупкая, не спугнуть бы… Но вот тонкости и хрупкости в ней поубавилось. Изменили ее годы. Проще, что ли стала, грубей. Раньше смех был, как родник журчал, сейчас же ржет чисто кобыла. Матом не хуже нас с тобой шпарит. Что-то на меня это как-то… В общем, блекнет образ, чахнет звезда. Но я терплю. Семь лет одним махом в сортир не смоешь. И к исходу второго дня она признается, что детей (они с мужем уже двоих успели настрогать) она к маме на дачу сплавила, и квартира ее в нашем полном распоряжении.

Тут-то вся моя темная сторона и всплыла, вся кобелиная сущность и сыграла. Вот он, мой Марс — один шаг до него. И шагнул. И сделал. И когда первую палку кидал, не трахал ее — нет. Любил безумно. Кончал, не поверишь, как в космос без скафандра выходил. В нирване плавал! Но этот мой кайф она быстро обломала. «Нахера ты мне, — плачет, — всю ляжку уделал?» Обиделась, стало быть, что я своих живчиков ей не подпустил, что вынул шершавого. Я ж последние два года все с девочками-целочками воспитательную работу проводил. И чтобы упырей не настрогать, если, конечно, резины нет, то выработал такую тактику. Видать, когда подступило, то подсознание сработало, мол, подо мной сейчас что-то чистое и светлое плещется, и дабы не осквернить, не испачкать, я его и вынул. Оказалось, зря. Ладно, говорю, потерпи чуток. Сейчас соберу волю в кулак, сделаю, как хочешь.

Вот тогда-то я и увидел свою, прежнюю Таис: глаза вспыхнули, загорелись. Улыбается, как тогда, на студии, аж мураши бегут. Халатик с плеч потянула, юркнула в койку и без разгона, без обмена вверительными грамотами такая про меж нами любовь началась, такие скачки-заезды, что мама не горюй! И до финиша тоже вместе добрались, с криками, воплями, словно с Останкинской башни без парашюта сигали. А она еще минут дцать потом похрюкивала от удовольствия, и все комплиментами меня осыпала. Я, помню, подумал тогда: это че ж, ее мужик после первой палки засыпал, что ли? Молодой был, глупый. Это сейчас я порой и до первой не дохожу, зевать начинаю. А тогда туда же — смеяться. Не знаю, может, повредил я чего ей когда вдувал, но у нее понос открылся — словесный. Щебечет — не остановить. Вечер памяти и воспоминаний у нас начался. Все, что у нас тогда с ней на киностудии было и чего не было — все мне со своей позиции поведала. Призналась, что как только меня увидела, сразу вхуячилась. Так прям и сказала — вхуячилась. Вообще, у нее че-то переклинило и материться она во сто крат чаще стала. А мне это у баб как-то не комильфо. Не люблю я этого. Да и образ ее подтачивает. А пока она мне все это излагала, то безотрывно ручкой своей нежной точеной афинской моего прикорнувшего бойца нежно поглаживала. А уродцу этому другого счастья и не надо. Это у большого артиста советского кино товарища Кикабидзе его богатство — года, а Эльдорадо моего витязя в тигровой шкуре — ласка и нежность. И едва она довспоминала до места, когда в студии на одном из просмотров села между мной и мужем и, пока фильм не дали, стала мечтать, чтобы мы ее оба оттюннинговали (во, Вадик, оказывается, у баб мысли какие в головах, в то время как ты изъебываешься, с какой стороны подступиться?!), как у меня такой стояк образовался, что скульптору Церетелли с его непотопляемым Колумбом-Петром еще срать да срать.

О тюнниге тебе мечтается, голуба? Сразу с двумя? Сейчас я тебе, афиняночка моя, покажу тюнниг, отдраю палубу, отполирую корму, а в качестве бонуса ты увидишь, как советские моряки-десантники вступали с врагом в смертельный рукопашный бой. И нежно так беру мою Таис и переворачиваю, как драгоценную пластинку группы «Битлз», что у нас в Совке звалась «Ебивроут». Переворачиваю так, чтобы не только всю ее крутобедрую окружность срисовать, а скорее, то, что выше. И вбиваю в нее свое орудие, и дохожу им куда-то там до чего-то самого важного, до чего, похоже, и не доходил до меня никто. Она стонет, верещит, головой мотает, отчего хвостик, о котором 7 лет мечтал, в который лицом зарыться да зацеловать хотел, из стороны в сторону швах-швах, швах-швах. На него глядючи, вспомнил, о чем мечталось. Ага, попалась, бабочка! Получи шмык-шмык-шмык-шмык. Заслужил воробушек бряк-браяк-бряк-бряк.

И доканифолил Таиску до таких песнопений, до такого ора, что я испугался даже — ну, точно соседи ментов вызовут, и голову ей в подушку стал придавливать. А она — ржать. Говорит, ее никто раньше не пытался одновременно трахнуть в прямом и переносном смысле. И вообще у нее после этой палки какое-то нехорошее веселье открылось. Суетиться принялась, на стол собирать стала. В закрома полезла. На столе торт появился, коньяк. Свечи зажгла. У, думаю, переборщил я, перестарался — этот сабантуй надолго и всерьез. Сели. Дерябнули по пятьдесят, и, как водится, в мемуары подались: она мне — как плохо жила без меня, я — про свою житуху.

Счастья, говорит, нихуя нет. Давно, еще со студии, у них с мужем все наперекосяк. А муж у нее — шишка большая, такого хер просто так бросишь. Рассказывает, плачется, но чую, вся речуга вокруг одной и той же мысли кружится, что если бы ей вдруг встретился мужик толковый, настоящий, то с мужем бы рассталась запросто. И в качестве примера своих подруг привела, которые уже все по второму замужнему кругу пошли, поменяли мужей. Тут я подумал, что неизвестно, кто кого еще поменял. Но в слух не сказал. Мне то что? Я сижу, пропускаю коньяк малыми дозами, но только в какой-то момент отвлекся. И смотрю — нет нигде моей Таис. Вот, вроде, только сейчас здесь за столом была. Отвернулся — нет ее. Испарилась. И только так подумал, как в самом паху жарко стало. И приятность образовалась. Ну, думаю, волшебница. Ну, затейница. А сам веселюсь: посмотрим, как быстро ты своими сладкими губками его расшевелишь? Ты ж, Вадь, понимаешь, это нефть да газ из закромов сосать-неперосать — неизвестно, сколько этого добра в недрах. А человеческий организм, он пределы имеет. А я что? Я не Бонд и не супермен какой, чтобы вот так сразу — только отстрелялся, и опять в бой. Потому как у меня полное егильетте орудия производство и вообще, по три палки в одни руки я по великим праздникам даю, а чтобы четыре… Рассуждаю себе так, бухая в одиночку, и только чую, как от ее язычка, от губ ее нежных все во мне затрепетало, заголосило и заколосилось, да так, что рюмка в руке ходуном ходит, а в голове ария композитора Алябьева «Соловей, мой, соловей». Так бы и пропел всю партию в одиночку до самого конца, если бы она не стянула меня зубами под стол.

Уложила спиной на ковер, оседлала и, фигурально выражаясь, пришпорила. Да! Я к своим двадцати четырем годам немало накувыркаться успел. Но такого конкура еще не видел. Ни до, ни после. Класс! В четвертый раз вместе в космос вылетали. Уже и я о соседях не думал, глотку не жалел. Даром, что стены в метр — сталинская кладка. А сам лежу, отдыхаю и тихо охуеваю. Это ж надо! Четыре палки кинул! Такого со мной еще не было. Да и не вечер еще. А она, как мысли мои прочла:

— Ты охуительный… автомат… молотобоец… кобель. Никогда не верила, что такое возможно.

— Да и я тоже, — отвечаю, а у самого уже, от этого ее «кобеля» как-то настроение совсем подвяло. Кисло мне разом как-то стало. От эпитетов ее, от разговоров про мужа, про жизнь. Хули ж ты плачешься — злюсь, — чего с жиру бесишься? На всем готовом живешь, мужик в жарких странах ради тебя потеет, зарабатывает, все зубы, небось, от напряжения поменял, а ты тут с ебарем лежишь-милуешься и намеки ему разные делаешь. И от мыслей этих трусы уже натягивать стал. Она увидела эти мои скорые сборы, удивилась.

А у меня принцип был: отъебал — домой! Хоть ночь, хоть не ночь — на хазу. А то я этот народец знаю, быстро привыкают. А еще такие есть, думают: переспал — женись! Умора! «Потерпи чуток, говорит, сейчас пельменей наварю, а пока фильм позырь.» Я удивился, какой еще фильм, спрашиваю? «Греческую смоковницу», — отвечает. Тут со мной раздвоение — уйти-остаться?! Слышал я про кино это, говорили — порно крутое. А видаки в те времена только у барыг были да у шишек, что за бугром отоваривались. А простой люд, вроде меня, программой «Взгляд» удовлетворял растущую потребность все знать.

А после часу ночи — адью! Баиньки. Сетка вещания! И под долгое и нудное пи-и-и весь рабочий класс, все трудовое крестьянство и блядская интеллигентная прослойка обязаны кемарить до фабричного гудка.

А я уже и штаны натянул, и кумекаю, что ну их в жопу, пельмени эти — не голодаю! Да и план по палкам перевыполнил. Но на «Смоковницу» взглянуть жуть, как хочется. Я ж ни одного толкового порно не видел еще. Остался. Сел. Она видак включила, тарелку поставила. Я смотрю, пельмени трескаю (вкусные, суки — видать, и впрямь проголодался). А параллельно, пока на экране сюжет развивается, Таис мне по ушам ездит, что я весь такой из себя супермен, весь такой ва-а-аще, и что земля таких раз в сто лет родит. Да-а, прихожу к выводу, девка от счастья совсем с катушек съехала, ласты надо конкретно клеить. И как раз тарелку от пельменей освободил, но только зад от стула приподнял, как на экране самые выкрутасы начались. Это сейчас, когда всего понасмотрелись, да по самое небалуй дастистфантастишами сыты, нас не удивить ничем, а тогда любая возня на экране за крутейшую порнуху сходила. Вот я слюни-то и пораспустил. Шелудивый мой, казалось, спекшийся, и никакими Гарнье с твердой фиксацией его упругим и шелковистым не сделать, вдруг начал интерес проявлять. К экрану потянулся. Но вяло как-то, мол, мы в киноутехи не верим — не надо, нам живое да горячее подавай. А Таиска моя, видать по всему, баба ушлая, с подходцем. Я глазом моргнуть не успел, а она уже мне на колени пристроилась, за шею обняла, в щеки-шею зацеловывает, ухо языком греет, волосы до мурашей рыхлит. Мою руку взяла, себе на грудь положила. А груди у нее — даром, что двоих вскормила: два шара, две спелых «колхозницы» и соски, как узбекская черешня, ну, может слегка и подувядшая. Но вот от этого, двойного, так сказать, удара по моему неокрепшему еще, несложившемуся до конца сексуальному сознанию, от благодати такой я оплывать, таять стал. А червяк мой худосочный наоборот, живой человеческий интерес проявил к происходящему. Повелся. Ну, и тут же наказан был. Таис, как прочуяла росток, тут же его — хвать и между бедер затолкала. И сначала небыстро, неспеша, вразгончик, принялась мой карандаш обтачивать. Но от предыдущих порывов души он уже не тот; чувствительность от стахановского забоя утратил и в некоторых местах поистесался до едва терпимой боли. Но я ж пацан: зубы стиснул и в экран вперился. Примерно с полчаса прошло, фильм уже к концу идет, а Марина все на мне скачет, все продолжения банкета требует. Ладно, решаю, не прерывать же полет, будет тебе банкет: сгреб свободной рукой продукты со стола, и положил на него мою Таис. Только волосы попросил распустить. Она послушно резинку с хвоста стянула и — о, чудо! Я аж остолбенел. Такой-то я ее ни разу не видел. Стою, смотрю на веер волос рассыпных, на виньетки кудрей, вдыхаю аромат неземной, что от копны этой чистой на меня прет, и такой на меня праздничный дух находит, такое понимание того, что вот лежит предо мной моя Афинская Таис, простая русская Мечта, голая, мужем брошенная, а я — не я вовсе, а некий землепашец, конкистадор, что непременно должен освоить, пропахать это изголодавшееся от нехватки крепкого плуга поле. И вогнал я свой дух, Вадь. И пропитал семенем почву и… рухнул.

Долго мы на столе бутербродом лежали. Остывала земля. Хорошо, что и стол у нее крепким оказался. Старых времен, видать. Пробовал я потом как-то на нынешних, дээспешных, — скрипел, пердел две минуты и разъехался. Тьфу! Поотрывал бы все этим лепилам. А тот стол — честная работа. Может антикварный, гамбсовский?

…Ну чего-чего? Лежим. Она в себя пришла и давай в ухо нашептывать: мужа брошу, с тобой жить хочу. Нет, вот ты скажи мне, каким местом она думала? У них что, верность на вес?! Две палки — я вся такая честная, почти верная. А после четырех — да ебись все конем! Прощайте мужья-дети?! Нет, братан, не понять мне нашего брата — сестру. И тебе не советую.

Сборы были недолги от Кубани до Волги. Домой иду, а мысли как в котелке кипят, клеймлю себя — зачем, зачем Мечту убил? Сам же, своим же собственным… эх!

С Маринкой я еще пару раз встречался. Но такого, как в ту ночь, уже не было. Почувствовала она перемену во мне и как-то проще стала, грубее, что ли. В словах — сарказм, в голосе — стеб. И огня в глазах — как ни бывало. Последний раз, когда звонила, предложила совсем не расставаться, а встречаться и чисто трахаться. А я уже спекся, скис. Да к тому же вновь закрутил с теми двумя, что ради нее в Лужниках бросил. Вот такая хистори, Вадь. Что у тебя? Тост? За мечту? Не, Вадь, прости, за мечту пить не стану. Давай лучше свой фирменный… как, как говоришь?.. чтобы деньги стояли и хер был?.. у-у… хватит тебе… видать, допился… пойдем, я тебя домой отведу…

Женщин иногда надувают

Все началось с дырки в боку.

Нет, все началось раньше. С Изьяра.

Да нет. Если быть до конца правдивым, то начало истории с переодеваниями, склоками и мытарствами было положено г-жой Глафирой, что на короткий, но шумный осенний вечер приютила под крышей своей галереи беспутную ораву честолюбивых творцов.

Часть первая

ИНСТАЛЛЯЦИЯ В СТИЛЕ НЮ


У той части столичной богемы, что бесконечно долго прозябала в безвестности, уже стало традицией раз, а то и два в квартал посещать мансарду черноокой Глафиры, женщины бальзаковского возраста и телосложения.

Заслонив бесцветную пустыню стен шеренгой акварельных этюдов, карандашных набросков и масляных шедевров, художники постепенно наполняли помещение галереи шумом восторженных голосов, винным перегаром, а так же тем особым ощущением флирта, что непременно присутствует в местах скопления творческих людей. В этой атмосфере и заключался тот магнетизм, что привлекает и втягивает в узкий круг художников, поклонников их таланта и новых адептов.

Пропуск в этот клуб — желание творить и быть услышанным.

Преуспевающий столичный адвокат Изьяр уже полгода значился завсегдатаем Глафириных вечеров. Держался подчеркнуто солидно, но скромно. Ходил, смотрел, восхищался. Приценивался. По этой причине скоро был причислен к отряду возможных меценатов.

Подвыпив, художники начинали по очереди обхаживать карася юриспруденции. И со стороны могло показаться, будто к блестящему океанскому лайнеру, что пришвартовался в порту бедного, но очень шумного туземного городка, постоянно причаливают бойкие пироги, капитаны коих безуспешно пытаются втюхать туристам свой экзотический товар.

И у некоторых мастеров кисти уже жадно чесались руки в предчувствии, что дожмут-таки перспективного коллекционера, раскрутят на картину. Но…

В тот вечер первые посетители, пришедшие к госпоже Глафире, были весьма озадачены. Они обнаружили Изьяра, мастерящим что-то в галерейном коридоре.

В красной клетчатой рубахе и джинсах вместо привычного великолепно подогнанного по его плотной фигуре костюма цвета аргентинской ночи он, сопя и кряхтя, усердно пилил, сбивал и ввинчивал. И конструкция из-под его руки выходила нешуточная.

Она состояла из двух разновеликих кубов, соединенных между собой гофрированными трубами больших и малых калибров. Тот ящик, что был размером поменьше, выглядел как остов судна после серьезного кораблекрушения. Отсутствовали и носовая, и кормовая части, зато во всей красе наличествовала мачта. С нее леской ниспадало подобие строп. Завершало конструкцию, одновременно придавая ей будоражащий фантазию таинственный вид, нечто тонкое и серебристо-блестящее. Этим нечто Изьяр укрыл всю палубу «судна» от глаз смотрящих.

Не дожидаясь, пока мастер завершит дело, хозяйка галереи открыла вечер.

В коротком спиче она известила публику о решении большинства художников перенести день 8 Марта на осень, в связи с чем тема сегодняшней выставки значилась «ЖЕНЩИНА, КАК НАЧАЛО ВСЕХ НАЧАЛ».

Зал дрогнул непродолжительными аплодисментами, среди которых весьма отчетливо из уст весельчака и баламута поэта Эрастова, как труба из прокатного стана, вывалилось предложение назвать следующую выставку «Мужчина, как кончало всех кончал».

Его идею художники приняли с бОльшим восторгом. И все в доме г-жи Глафиры закружилось.

Заиграли нарядами невесть кем приглашенные солидные дамы, засверкали невообразимой степенью обнаженности чресел неизвестно с кем пришедшие длинноногие модели, заморгали вспышками фотоаппараты, заискрились остроумием в предвкушении легкой и доступной телесной услады мужчины. И постепенно общение обрело ту степень раскованности, когда уже не придаешь значения пятну пролитого на себя шампанского или скольжению по усеянному банановой кожурой полу. Уже отзвучало во здравие всех дам с дюжину тостов, и уже дважды на бис прочел свое слабое стихотворение о любви известный скульптор-авангардист Ярошенко, и получил уже свою порцию аплодисментов и воздушных поцелуев журналист и драчун Хлиповецкий, когда под сводами мансарды, цокая и спотыкаясь о череду согласных звуков, поскакало загадочное слово ИНСТАЛЛЯЦИЯ.

И в самом этом слове, в этих сдвоенных до изнеможения «эл», в этом долгом протяжном с придыханием «я» было столько нездешне-заграничного, так оно завораживало и влекло, что многие дамы, не раз уже осушившие свой бокал до дна, едва произнеся его, томно закатывали глаза и прикусывали нижнюю губу. При этом рукой, свободной от пластиковой тары с выпивкой, они совершенно непроизвольно вели от бедра к груди.

Но все разрешилось, когда на подиуме появился Изьяр. Не дав Эрастову дочитать трепетную эротическую поэму о скромных днях, проведенных поэтом на Багамах в обществе некоей Клементины фон Зюд, Изьяр принялся энергично водружать свою флотилию.

Когда дело было закончено, а чертыхающийся от негодования Эрастов покинул импровизированный помост, раскрылась тайна чарующего слова.

Обычно не страдающий в подборе словосочетаний Изьяр выглядел взволнованно, заикался, подолгу складывал предложения, как картинки в паззл. Но все поняли главное. Вместо обещанной инсталляции им предложат на десерт обыкновенный перфоманс. Новое слово звучало неблагозвучнее прежнего и никаких сиюминутных мыслей у галерейных дам не вызвало.

Свой визуально-аэро-свето-звуковой перфоманс (он сам выговорил только с третьего раза) Изьяр, естественно, посвящал дочерям богини Геи — женщинам.

Действие состояло из пяти основных частей:

• аллегро — девочка-ребенок,

• скерцо — девушка в соку;

• анданте — женщина-мать,

• модерато — старуха.

Пятая часть никакими музыкальными терминами не сопровождалась, но поскольку иллюстрировала рождение и смерть женщины нового тысячелетия, то преподносилась в этом квинтете как основная.

Сказав все это, Изьяр попросил у присутствующих извинения, пригасил свет и удалился. Когда он появился в сопровождении сногсшибательной спутницы, всем стало понятно, что действо обещает быть интересным сверх ожидаемого.

Головы обоих сверкали шлемами космонавтов будущего, а тела стягивали серые комбезы с балконами карманов. Создалось впечатление, что в мансарду случайно забрели инженеры-механики автоматизированных систем управления с какого-нибудь из заводов «Пежо».

Парочка прошлась по галерее, раздавая заскучавшему было народу футуристическое подобие очков (без стекол и дужек — во время представления их полагалось держать на переносице). И тут всем стало окончательно ясно — действие, ранее заявленное как инсталляция, грозит быть великолепным намного сверх ожидаемого.

И началось.

Когда свет в галерее померк до непроглядности, а тишина заслонила собой даже протестный, по случаю скомканного выступления, храп уснувшего поэта Эрастова, воздух колыхнула музыка. Горловое пение тунгусских шаманов мерно перетекло в ритмичные удары по эфиопским тамбуринам. Одновременно опоясывающая всю конструкцию гирлянда елочных фонарей задрожала разноцветными огнями. Вторя им, с потолка цветным водопадом брызнула цветомузыка.

К тамбуринам присоединились духовые, вступили струнные, и Изьяр с его таинственной спутницей одновременно ударили по кнопкам на том коробе, что больше походил на пульт управления, нежели на эскимо на палочке. Синхронно с их действиями, заглушая собой стройную мелодию, явился другой звук. Низкий, внутриутробный, нервный, он исходил от пола. Его издавала черная коробка размером с дамскую сумочку. Она ревела и, как раненый заяц, скакала по полу, и только торчащие из боков провода не давали коробке возможность покинуть галерею. В «зайце» посетители без особого труда опознали дешевый китайский автонасос.

В той части конструкции, что соединялась с пультом управления трубами и шнурами, начались локальные изменения. Зашевелилось на палубе инвалидного «судна» нечто тонкое и серебристо-блестящее. Оно приподнялось, сползло, и на свет явился резиновый шарик. Подстегиваемый энергичными трудами зайца-насоса, он быстро рос в размерах, раздувался и крепчал.

И каждый, кто это видел, кожей ощутил — коротка жизнь шара. Все поняли: Изьяр пойдет до конца, не пожалеет изделие, не оставит его доживать свой век в целости. И судьба шара сплотила людей. Все с нетерпением ожидали — когда же? Когда роковой хлопок оборвет его последние минуты?

Изьяр дал сигнал помощнице. Та подскочила к распухшей до невозможности сфере и, что-то прыснув из флакона на его лысую поверхность, отбежала на место.

Шар лопнул, застав смотрящих врасплох. Зал вздрогнул. Последней конвульсией сфера пыхнула на людей фонтаном конфетти. По мансарде поплыл аромат дорогого парфюма.

Довольный произведенным эффектом, Изьяр тут же переключил рычаги управления на пульте, и вся ситуация с точностью повторилась в противоположном углу короба. Так же по очереди раздувались еще три шара, как и в первый раз, вскакивала в последний момент его напарница и поочередно обливала шары духами «Босс» и «Черутти». И точно так же шары лопались в момент, когда этого никто не ждал.

Когда лоскуты последнего шарика подбитым парашютистом опустились на пол, и их нежно укрыли снежинки конфетти, а звук неуемного насоса опротивел всем так же, как и ворчание проснувшегося с первым разрывом шара поэта Эрастова, музыка сменилась.

Под абстрактные космические тремулы завершалось действие на борту Изьярова корабля. Заканчивалось оно активными колебаниями того серебристо-блестящего нечто, что как гостайну прятало основные элементы конструкции от сторонних глаз.

Колебания эти достигли такой амплитуды, что нечто не вынесло тряски и упало на пол. Зрителям явилось новое нечто — бесформенное, розовое, латексное. В отличие от своих крутобедрых собратьев, новоявленное чудо наполнялось воздухом споро и нагло. Обретать размер и форму изделию помогало подобие мачты, что буратиньим носом торчало из ящика к потолку. Отливая всеми оттенками здорового тела, из жеваного куска резины неожиданно стали появляться узнаваемые части настоящего туловища. Первой, напоминая собой человеческую, приняла очертания голова. Догоняя ее, налились плечи, надулись руки. Они тянулись вниз и, казалось, были готовы обхватить ящик, из которого росли. Но у Изьяра и его подручной были иные планы. Посредством насоса, пародирующего пьяного зайца, руководители операции мощной подачей воздуха заставили розовую тварь распрямиться и встать с обретших очертания колен. По мансарде пронесся несдержанный возглас нескольких мужчин.

Во всем великолепии буйных форм миру предстала латексная дива. Кукла со вздернутыми вверх алыми джомолунгмами грудей и призывно разинутым ртом как бы кричала:

— Сдуйте меня! Срочно-о-о-о сдуйте! Я-я-я-я го-о-о-л-а-а-я-я….

По-видимому, так же выглядела Жанна Д’Арк в миг, когда пламя костра уже сожрало ее одежду и подбиралось выше. В отличие от Орлеанской Девы, самые сокровенные места куклы были сокрыты черной латексной юбкой. К ноге приторочен муляж полицейской дубинки.

Не в пример своим круглым собратьям по перфомансу, покинувшим земную юдоль немногим ранее, жизнь куклы оказалась куда как короче. Даже звук ее расставания с этим миром вышел менее эстетичный, чем у четырех ее предшественников. Кукла икнула рваным боком и сползла, опершись спиной о шест. Нарисованные глаза ее вмиг посерели. Богатые формы приняли первоначальные очертания груды голой резины.

Вместе со смертью латексной Мессалины сухо, астматически кашлянув пару раз, приказал долго жить и насос. И только апокалипсические звуки музыки какое-то время еще удерживали зрителей на своих местах, заставляя задуматься над бренностью существования. Но с последним аккордом все изменилось.

Лавина аплодисментов обрушилась на вмиг прославившегося Изьяра. В одночасье рядовой адвокатский крючкотвор стал своим в этой среде рисующих, пишущих и сочиняющих людей. К слову сказать, некоторые из числа тех, кто уже полгода окучивал Изьяра на предмет крупной покупки, были несказанно опечалены фактом падения юриста с Олимпа меценатсва и спонсорства на грешную пашню творческих потуг.

Но это было потом, а сейчас, за ворохом бурного чествования новоявленного творца, никто не заметил, как к угасшей кукле приблизился человек. Он поднял сплющенное тело, широкой ладонью прошелся по изгибам латексной кожи, и, приблизив голову гейши к своей, посмотрел в ее мертвые глазницы.

Часть вторая

ЖИЗНИЮ СМЕРТЬ ПОПРАВ


— Да ты гигант половой. Надо ж так девку задрючить — до дыры в боку, — смеясь сквозь подернутый серой пылью ус, хамил шиномонтажник. — Я слышал, что художники извращенцы, но как-то особо не верил.

— Вы лучше скажите, можете помочь или нет? — взвился Яша, теряя терпение.

— Нет, не возьмусь. Вдруг жена сейчас войдет, а я тут с этой… Забери, — продолжал отшучиваться работяга.

Яша сложил куклу со следами грязных рук в черный непроницаемый для взглядов пакет и покинул шинную мастерскую. Эта была уже третья на его пути.

Яша заходил в мастерские (причем выбирал момент, когда никого из посетителей нет), вкратце объяснял ремонтникам, кто он такой и в чем суть проблемы, и только затем вынимал из пакета истерзанную перфомансом девушку. Но, завидев предмет, мастера шинного дела, словно обожженные, выпускали из рук бортовку или вулканизатор и начинали донимать Яшу расспросами: каково это — любить резиновую куклу? Больше ли удовольствия, чем с обыкновенной женщиной, или наоборот? С чего лучше начать действовать? Где брал?

Но вопрос, который больше всего его разозлил, звучал так — пробовал ли он любить куклу на глазах у жены, и что супруга на это сказала?

Яша был женат. Яша был художником-реалистом. Яша был на той инсталляции в галерее г-жи Глафиры.

Это он после окончания Изьярова светопредставления долго гладил куклу и философски оценивал голубизну ее глаз. Он не разделял радости своих циничных собратьев по искусству от просмотра. Инсталляцию нашел вычурной, плоской и примитивной. А вот девушка…. Она показалась ему беззащитной и униженной с того момента, когда Изьяр раздул ее до человеческих пропорций.

Яша сразу понял, чем кончится ее безудержная аэрация и, сам не понимая причины, с первой минуты стал жалеть бессловесный резиновый муляж. А когда взял голову куклы в руки и в нарисованных глазах прочел угасающее желание дарить любовь, то решение пришло само собой.

Выпросить у Изьяра отработанный материал не составляло большого труда. Яша пообещал все еще плывущему на яхте славы адвокату отремонтировать девушку для новых шоу. Но одно дело пообещать, другое — вернуть ее к жизни.

Дыра была большая. Шла от бедра к подмышке. Но художник без колебаний решил проделать операцию сам. Купил клей, промазал им обе стороны разорванного материала и, соединив, прижал. Выждал срок, достаточный для воздействия химии на латекс, и принялся губами нагнетать воздух в куклу. В этот момент в дверь позвонили.

За всей хирургической суетой Яша и позабыл, что пообещал другу журналисту Хлиповецкому освободить свою мастерскую на два-три часа. Это было нормой в их отношениях. Мастер пера выдавал такие убойные статьи про художника, что число клиентов после их появления, а сиречь проданных картин, обеспечивало Яше безбедное существование на весьма длительный срок. Хлиповецкий в качестве оплаты деньги с Яши никогда не брал, заручившись меж тем пактом, по которому живописец обязан два, а то и три раза в месяц предоставлять талантливому другу свою мастерскую для плотских утех. Сегодня как раз был день расплаты.

Хлиповецкий вошел первым. За ним в дверях показалось юное светловолосое создание, которому Яша не дал бы более 17 лет от роду. Девушка, широко улыбаясь, смотрела на Яшу смело и нагло. Писатель представил деву другу и хотел было принять у подопечной верхнюю одежду, как что-то большое, розовое и узнаваемое за спиной художника привлекло его внимание.

— Это что ты там прячешь?

Скрывать куклу смысла не было.

— Да вот — чинил. Изьяр просил. Новый перфоманс готовим, — смущаясь в присутствии юной прелестницы, произнес Яша и вынул из-за спины куклу. — Надуть пытаюсь.

— Фу, гадость какая, — фыркнула новая пассия Хлиповецкого.

— Не скажи, он знает в них толк, — серьезно произнес журналюга и подмигнул Яше. — Ну и как? Починил?

— Только начал, и тут вы. Пожалуй, покуда сдую, а сам пойду.

— Нет уж, погодь. Мне самому интересно, — предупредил желание хозяина покинуть мастерскую Хлиповецкий. Вырвал из Яшиных рук куклу и принялся ее надувать.

— Я че-то не поняла, — произнесло создание. Улыбка давно сползла с ее красивого лица.

— Ты, может, с этой хочешь? Так я пойду тогда? Не стану вам мешать?

— М-м-м-м-у-ы-аым, — продолжая нагнетать воздух, отвечал ей Хлиповецкий.

— Нет, ну ты че, мудак? Я что, смотреть на это пришла или что? — не унималось создание. Улыбка на ее лице давно переродилась в гримасу.

— Посиди, говорю, картины посмотри. Надую — займусь тобой. Делов-то: две минуты, — молвил Хлиповецкий.

Пока он все это говорил, формы у куклы скисли.

— Тфу ты! Вот отвлекся, и заново дуть придется. А у тебя насоса нет?

Яша отрицательно помотал головой, Хлиповецкий заработал легкими.

Кукла набирала объем плохо.

— Видно, все еще дыра где-то, — констатировал Хлиповецкий. — Я буду дуть, а ты ладонью по краю пройдись, может, нащупаешь.

После этих слов мимо мужчин ветром пронеслось создание, очаровательную улыбку которой давно сменила маска Горгоны. На ходу девушка в теплых выражения пожелала друзьям счастья и любви, обозвала извращенцами и, хлопнув дверью, растворилась.

— Ушла, — изрек Яша.

— Слиняла, — подтвердил Хлиповецкий. И после секундной паузы добавил: — Ну и хер с ней, другую приведу. Не отвлекайся.

После ее ухода работа закипела с утроенной силой. Совместно нашли, откуда секло. Так как командование операцией давно перешло под контроль Хлиповецкого, то он и принял волюнтаристское решение шов распороть и склеить заново. Как задумал — так и сделал. Но все же что-то не рассчитал, так как рваться стало не только вдоль, но и поперек. Запоздалый Яшин сигнал бедствия принят был поздно, и на теле несчастной куклы образовался новый рубец.

Тут Хлиповецкий чертыхаясь и костеря свою забывчивость, неожиданно вспомнил о срочной статье, быстро засобирался и, едва попрощавшись, ушел.

Яша стал кумекать над решением новой старой проблемы. Он рассуждал логически. Где склеивают крупные резиновые предметы? В мастерских. В каких мастерских? В мастерских по ремонту обуви и в шиномонтажных. Так куда надо идти?

Он начал с последних.

Он обошел три шинных стационара, где его ждал полный крах. Он уж было направился к обувному, как прямо по ходу движения заметил характерную вывеску с круглым ободом колеса над дверью и прорезью для колес в стене. Зашел внутрь. Обнаружил молодого парня с глянцевым журналом в руках и заговорил.

— Здравствуйте. Понимаете, у меня проблема…

Уже приняв решение зайти в шиномонтажку, Яша понял — с прежней тактикой его ждет очередное фиаско. Ему отказывают, рассудил он, потому, что образ художника в народе давно потерял флер одухотворенности. А измученное дырявое тело муляжа вкупе с пугающим народ словом инсталляция только довершает в глазах людей образ извращенца. Надо менять историю. Надо приблизить ее к нуждам народа, сделать такой жалостливой, чтоб даже эти твердые мужественные парни в серых робах прониклись, всплакнули и выполнили его заказ. И, может, даже бесплатно.

— Понимаете, у меня проблема. Большая. Серьезная, — произносил слова Яша, глядя не на хозяина мастерской, а в окно. — Я не так давно похоронил жену. Мы прожили с ней душа в душу и тело… впрочем, это неважно. Хотя. В общем, мы так сильно и часто любили друг друга, что через какое-то время у меня начались проблемы по мужской части. Ну… вы понимаете. Но я так устроен, вернее, я так был воспитан, что быстро сойтись с кем-либо просто не мог. И тогда врачи посоветовали мне приобрести это.

Яша вынул из пакета жертву инсталляции, продолжая на ходу импровизировать.

— Я этим и воспользоваться-то не успел. Только купил, распаковал, и стал воздухом наполнять, насосом подкачивать, как вдруг — ба-бах!! Смотрю она уже с дырой. Пробовал заклеить, да только еще хуже сделал. Помоги, выручи, друг. Может, вернешь ее в строй, и… меня заодно с ней?

И он с мольбой, на какую только способен мужчина, уже прошедший три шинные мастерские и не желающий обхаживать еще и обувные, посмотрел в глаза молодого мастера.

— А вы как ее назвали?

— ….?

— Имя у нее уже есть? — повторил свой вопрос парень, нежно принимая из рук ошалевшего Яши розовый латексный коврик.

— Думаю, что не совсем улавливаю ваш вопрос, — Яша явно был озадачен реакцией сотрудника шарашки.

— Значит, не назвали еще? Та-а-ак… — растягивал парень одновременно и слова и куклу во весь ее полутораметровый рост. Вопреки ожиданиям художника, молодой мастер не стал сразу искать повреждение, а принялся с любопытством разглядывать лицо изделия. Удовлетворенно перекидывал взгляд с шеи на плечи, с плеч на бюст, и закончил визуальную экскурсию, заглянув под юбку.

— О! — воскликнул он.– Да она девочка! Думаю, ей имя Марина подойдет? Вы против Марины ничего не имеете?

Яша ничего против Марин не имел.

— Так как же моя проблема? Можно ее, так сказать, восстановить в прежнем облике? — полюбопытствовал Яша, наблюдая за тем с какой нежностью в глазах парень принялся вращать в руках куклу.

— Легко… то есть, я хотел сказать нелегкую вы задачу задали. Завтра приходите. Нет, подождите, — парень зачем-то посмотрел в навесной календарь. — Завтра я не работаю. Приходите послезавтра.

Яша покидал мастерскую с тяжелым сердцем. Что-то во взгляде парня, сверкающем искрами плотоядия, ему не нравилось.

Когда в указанный срок Яша пришел в мастерскую, то никого не застал.

На дверях висел большой ржавый замок. И царствовал он там ровно пять дней. Все эти дни Яша исправно подходил к единственной двери мастерской, на всякий случай дергал ее ручку — не открыта ли? Уходил ни с чем.

На исходе пятых суток неожиданно дал о себе знать виновник Яшиных мытарств — адвокат Изьяр. Позвонив, он сообщил, что готовит новую инсталляцию, еще сильнее и ярче предыдущей. Для прогона срочно нужна девушка резиновая и здоровая. Яша рассказывать о своих злоключениях не стал, лишь пообещал вернуть даму скоро и целой.

На шестой день замка на двери не оказалось. Художник вошел внутрь мастерской уверенной походкой здорового человека, не испытывающего никаких сексуальных проблем. Это сразу заметил и шинных дел мастер, когда оторвался от станка и встретился с Яшиным взглядом. Прочитав в нем всю ненависть обокраденного во время свадьбы жениха, парень выронил из рук покрышку себе на ногу, ойкнул и стал пятиться задом.

— Я починил. Давно готова, а вас нет и нет, нет и нет, — блеял он.

— Где она? — чеканил слова Яша.

— Марина? В багажнике она. В машине.

— В машине? — поддал металла в голос Яша.

Парень вместо ответа быстро юркнул в дверь. Художник — за ним. Ремонтник уже стоял у припаркованной машины. Открыл багажник. Вынул черный пакет.

— Все в целости. Денег не надо, — пропел он.

Яша лишь мельком взглянул внутрь пакета и, узрев спеленатое розовое тело девушки, пошел прочь. Ему вдогонку неслась оправдательная речь работяги.

— Я ее отмывать брал. Грязная была.

«Тебе бы самому баня не помешала, по-черному», — подумал живописец и прибавил ходу.

Когда он пришел к себе в мастерскую и вынул Марину на свет (он и сам уже ее стал так называть), в глаза бросились зримые перемены.

Алая пунцовость губ потускнела, глаза прежней лазури не источали, на конечностях белилами проступал первородный красящий слой, возле груди виднелся след от сигареты, а в уголках распахнутого рта, казалось, появились морщины. В довершение всех бед от девушки исходил стойкий запах жженой резины. В целом в звезде Изьяровой инсталляции нельзя было узнать ту скромную девочку, с невинных губ которой того и гляди сорвется крик «Я голая-я-я!», Нет, глядя на нее сейчас, кто-либо из видевших перфоманс Изьяза с уверенностью мог бы воскликнуть — да ведь это прожженная потаскуха!

Когда же Яша попытался надуть девушку, то неожиданно, одновременно изо рта и из-под черной ее латексной юбки стало что-то вытекать.

И тогда у Яши возникли смутные подозрения, что Марину использовали по прямому назначению.

Художник был брезглив. В первый момент он даже отбросил девушку от себя. Не возникало желания прикасаться к потерявшей невинность кукле. Но позже, когда осознал, что Марина стала жертвой ремонтника, его мерзкого обмана, то поднял куклу и потащил под кран очищать от шиномонтажной скверны.

По завершении банной процедуры, Яша с упоением, долго, тщательно обтирал свою подопечную. Дезинфицировал интимные места спиртовым раствором, душил духами. И только после этого начал надувать заново. Делал он это с упоением. Ему казалось, что в этот момент он сам себе напоминает сказочного Андерсоновского стеклодува, что создает некий особый, наполненный жизнью и смыслом сосуд. И с каждым выдохом он загружает ее то умом, то красотой, то терпением, а то и лаской.

На момент, когда новоявленный стеклодув «заливал» внутрь резиновой оболочки темперамент вкупе с любовью к ближнему, послышался звук уже знакомый Яше по инсталляции. Марина неприятно пшикнула и… вновь испустила дух.

Наполняя воздух плотным потоком мата, Яша прильнул взглядом к штампованной ране, но по ходу обнаружил дыру в совершенно другом месте. Небольшой лощиной она открылась у основания правой груди.

Когда художник ощутил себя в состоянии адекватно мыслить, то рассудил, что выбрасывать бракованную куклу в мусорное ведро — последнее дело. Во-первых, это было трусливым поступком, а Яша не привык пасовать перед трудностями, во-вторых, он сам предложил Изьяру ее реанимировать и, в-третьих, невозврат в ближайшее время даже такого потасканного изделия может вызвать нежелательные пересуды и толки в среде художников и друзей.

Но сама мысль обивать пороги шинных мастерских показалась ему дикой. Яша вновь взглянул на рану и понял — похода к обувных дел мастерам ему не избежать.

— Понимаете, у меня проблема. Большая. Серьезная… — начал художник пересказывать не старому еще сапожнику армянину выдуманную историю своих проблем.

— Вай, ничего не говори, дорогой, — прервал Яшин рассказ сын Армении, — все понимаю. Вижу ты хороший человек, серьезный. Наверное жену потерял, да? Таким, как ты и я, тяжело себе другую найти. Наверное, проблемы начались, да? По врачам начал ходить, да?

Яша, пряча предательски наползающую улыбку в кулак, согласно кивал головой.

— И правильно сделал, что к Фрунзику пришел. Никто, кроме Фрунзика, ее лучше не зашьет. Фрунзик твою Пульхерию Ивановну в один миг оживит, — с этими словами прозорливый сапожник скрылся в глубине мастерской за ширмой.

Оттуда некоторое время доносился его голос. Сначала Фрунзик советовал Яше даже и не искать себе подругу жизни — «только о деньгах думают и вообще, вся зараза от них», потом из-за ширмы в исполнении все того же автора послышалась веселая мелодия гор, но неожиданно звуки умолкли… вернее, переродились в подобие кряхтения. Это вызвало у Яши разного рода дурные мысли и подозрения.

Появившийся сапожник, разведя руки в стороны, их не опроверг.

— Извини, дорогой. Сегодня починить не смогу. Аппарат сломался. Завтра приходи.

Что-то в этом «завтра», с ударной последней гласной, показалось художнику столь звеняще знакомо, что оставлять куклу даже на день Яша не захотел.

— Приду завтра, только ее верните сейчас, — потребовал он.

— Не могу, брат. В аппарате застряла.

Яша уверенно отодвинул сапожника и заглянул за ширму.

Припечатанная грудью к тискам, по столу распласталось тело новоявленной Пульхерии Ивановны. Взгляд мольбой кричал забрать ее отсюда немедля.

Художник, было, потянулся к железным тискам, но его рука сама оказалась в тисках сильных рук Фрунзика.

— Э, дарагой. У себя дома трогай. Здесь я хозяин. Говорю– застряла, значит застряла. Говорю — завтра, значит завтра. Почему не веришь, вай?

Какое-то время между художником и ремонтником происходила дуэль глаз, в которой победил Фрунзик. Яша ушел один, лишь затребовав у мастера точное время получения изделия. Душу его согревала квитанция, что покоилась на дне кармана.

Но спал в ту ночь живописец плохо. Несколько раз просыпался, выходил на кухню, пил воду, возвращался, вновь засыпал.

Ему снился большой современный цех с длинной лентой транспортера. На ней конвейером в помещение подавались латексные бабы в коротких черных юбках и черных же пуантах. Все как одна напоминали госпожу Глафиру. В конце транспортера, по обеим его сторонам стояли Фрунзик и шиномонтажник. В руках одного были зажаты тиски, другой ловко орудовал бортовкой. Он отработанным движением умело вспарывал глафирам живот и передавал напарнику. Фрунзик зачем-то сдавливал их грудь тисками, произнося при этом при этом страшное «вся зараза от вас, вся зараза». Неожиданно на другом конце ленты в шеренге латексных баб появился Яша. Он был совершенно гол, и лишь короткая черная юбка да пуанты сорок четвертого размера защищали его наготу. Лента несла Яшу прямо в руки сапожника и шинника. Когда он понял, чем грозит попадание в их руки, то попытался соскочить с конвейера, но балетная обувь намертво приклеила его к ленте. А волосатые руки Фрунзика были все ближе и ближе, и уже чувствовалось горячее дыхание шиномонтажника, когда… он проснулся.

Под утро он вновь забылся сном и опять оказался в просторном цеху. И снова транспортер нес его, обнаженного, в цех. Только не было там обоих работяг, но зато вдоль всей ленты собралась многочисленная толпа зевак. Среди жадно смотрящих на его, он узнал и Хлиповецкого с его юной прелестницей, и госпожу Глафиру, и скульптора Ярошенко, и поэта Эрастова, и фотографа Вадима, и художника-авангардиста по фамилии Непромах.

Вдруг среди этой толпы он явственно различил родной образ своей супруги. Она стояла в окружении Марины и Пульхерии Ивановны, и лицо ее в точности походило на их искусственные лица. Оно было неприятно розово, а из невероятно огромного рта неслись слова:

— Зачем же ты меня похоронил-то раньше времени, муженек? Теперь мы тебя судим.

— Ты отдал меня на поругание извращенцу-шиннику, — кричала голова Марины.

— Ты отдал меня на заклание сапожнику, — вторила ей Пульхерия Ивановна.

— Смерть ему! — вдруг задрожал цех под натиском голосов толпы.

Пунцовая тройка, так и не закрывая ртов, одновременно повернула голову куда-то вбок и скомандовала.

— Запускай, Изьяр.

Яша перевел взгляд и увидел адвоката и его юную спутницу. Они с хладнокровием опытных хирургов подошли к пульту транспортера и опустили рубильник.

Послышался неприятный внутриутробный звук, что-то в цеху загудело, и Яша почуял — его наполняют воздухом. Чувство было новым, необычным. Ему показалось — он вот-вот оторвется от земли и полетит. Во всем теле образовалась невероятная легкость. Он ощутил внутри необратимые процессы, что-то затрещало, звякнуло, где-то в боку защемило и пошло расползаться. Яша осознавал — еще миг и тогда он лопнет и… окончательно проснулся.

Часы показывали полдень. Яша, даже не позавтракав, засобирался в мастерскую. Шел он с неприятными чувствами.

Но, к его удивлению, замок на двери не висел, да и сама дверь была открыта. Только вот внутри, в сером фартуке и с молотком в руках, его ожидал совершенно другой человек. И тоже кавказец.

От всяческих катаклизмов и уловок работников сапожного цеха, Яшу, как он сам полагал, оберегала квитанция. Ее то он и положил на стойку, сопроводив действие вопросом.

— А Фрунзик где?

Сапожник печально посмотрел на нового посетителя, принял квитанцию и исчез в поисках заказа за ширмой. Оттуда подал голос.

— Заболел Фрунзик. А какую обувь вы сдавали?

— Да, собственно, это не обувь. Куклу сдавал. Такая большая-большая. Для мужчин, понимаете? Дыра у нее была там, где не надо, — понизив голос, произнес Яша.

Из-за ширмы высунулась бородатая физия сапожника. Глаза его походили на только что отчеканенные дореформенные пятикопеечные монеты, столь многозначительна была их округлость.

— Что вы сделали?

— Что? — переспросил Яша.

— Он ведь недавно жену похоронил.

— Я знаю. Я тоже, — зачем-то соврал художник.

— Ну, все! — Воскликнул бородач. — Теперь он ваш заказ не скоро вернет.

И как-то загадочно добавил.

— Если вообще вернет.

Яша не поверил. Он представить не мог, что больше не увидит свою Марину. Не порадуется синевой ее глаз, не ощутит прохладу ее гладких резиновых рук, не удивится призывной шири ее рта. На миг он вообразил девушку в объятиях Фрунзика и чуть не закричал от злобы. Но тут же с ним произошли странные перемены. Он вдруг посмотрел на себя со стороны — солидный тридцатисемилетний мужчина, член союза художников, которого любят бабы и привечает даже сама госпожа Глафира, муж и отец, бегает по каким-то дурацким мастерским, общается с придурковатыми эскулапами шин и ботинок вместо того, чтобы давно купить Изьяру новую резиновую бабу. И от мысли этой ему стало так смешно, что он тут же, не отходя от стойки, начал яростно захлебываться смехом.

Сменщик Фрунзика, видя странные перемены в клиенте (то человек чуть не плачет, то его раздирает истерика иного рода), сопоставил эти факты с утратой мужчиной жены, понял, что имеет дело с глубоко больным и стал куда-то звонить. Говорил по телефону коротко, сухо, по-армянски. Когда закончил, то выбежал вслед за неадекватным клиентом. Догнал Яшу на улице, записал его адресные данные. Еще раз извинился за действия напарника, пообещал исправить оплошность и удалился.

На следующий день, когда обретший ровность духа и эмоциональный покой художник уже собирался в интим-салон за новой резиновой женщиной, в дверь позвонили.

На пороге стоял черноглазый мальчик и держал в одной руке коробку из-под обуви, а в другой черный непромокаемый пакет. Он спросил у Яши — по правильному ли адресу он попал? Получив утвердительный ответ, передал в руки художника посылки и быстро убежал.

Первым делом Яша вскрыл пакет. Там была — ОНА. Даже без положенной по инструкции дозы воздуха в одну атмосферу были видны изменения в облике куклы. Кобальт в глазах совсем переродился в оттенки серого, точно так же утратили свою яркость и волосы, перси модели несли явную печать крепких мужских зубов, такие же следы художник отыскал и на ее ягодицах. Местами виднелись явные следы порезов, но все они были искусно заклеены. Юбка на кукле отсутствовала. Потертость ее превышала допустимые пределы. Взгляд Марины, ее беспредельно открытый рот как бы говорил — я полностью потеряна для общества, я на самом дне. И нечего меня жалеть!

Вновь в душе Яши все заклокотало.

Так унизить бедное резиновое создание! Так издеваться! Столь скоро изуродовать изделие, что по гарантии должно утратить свои кондиции лишь после годового использования?

Душа требовала мести. Неожиданно Яшин взгляд упал на забытую им у двери коробку.

«Это еще что?»

На дне коробки, отливая антрацитом, лежали дуэтом два мужских ботинка. Левый и правый. Сверху покоилась записка.

«Принашу сваи извинения. Спасибо за Пулхериу Ванну. Вэк не забуду. Твой друг». Факсимиле под запиской не значилось.

Яша нашел в себе мужество померить ботинки. Они были впору.

Вся злость на армянского сапожника медленно летела прочь. Не снимая обуви, художник вновь потащил истерзанную в сексуальных киднепингах девушку на водные процедуры.

Часть третья

ПОЛЯНА ШОКОЛАДНОГО ЕДИНСТВА


Осень подметала влажной метлой пьяного ветра одинокие листья. В зеркалах луж, подернутых кракелюрами первых заморозков, отражалась бесконечность неба.

Яша торопился. Местом показа новой инсталляции Изьяра стала небольшая площадка возле реки. Время для перфоманса адвокат выбрал как нельзя кстати — река, природа, солнце. Не слишком сырой, но в меру ветреный день радовал зрителей уже тем, что был ярким, ароматным, без дождя.

Художник подошел вовремя. Немногочисленные приглашенные на таинство были подогреты спиртным в мере, достаточной для длительного пребывания на свежем воздухе. Инсталлятор уже объяснял своим поклонникам, что его интерактивное действо в целом посвящено дню национального единства и примирения, а в частности — любви.

На этот раз никакими музыкальными терминами его речь не изобиловала. О порядковых номерах в шоу тоже не говорилось. Хотя все же Изьяр разбил свою инсталляцию надвое. Сперва — кулинарно-эротическое действо и лишь затем, собственно, само единение.

Из чего оно должно было проистекать, понять было сложно. Возле фонтанирующего творческой энергией адвоката стояла табуретка, газовый баллон, походная горелка да новая Изьярова спутница, но не менее красивая и стройная, чем предыдущая. Правда, на горелке грелась кастрюля, внутренности которой издавали неприятные чавкающие звуки, но, по мнению художника, да и окружавших его людей, желания моментально объединиться не вызывавшие.

Завидев в толпе смотрящих Яшу, Изьяр оживился пуще обыкновения.

— Наконец-то, наконец, я вновь увижу свою девочку, — заголосил адвокат.

Яша подошел к мастеру инсталляции, вынул из сумки женский муляж для любовных утех и протянул Изьяру.

— Долго, долго вы с ней уединялись. Цела хоть?

— Обижаешь, — только и ответил Яша. Протянул куклу Изьяру.

— А чего это она потертая такая? И волосы, вроде, чернее были? И глаза не карие? Ты что это с ней такое делал? — издевался над Яшей адвокат, рассматривая, как заправский гинеколог, им же единожды убиенную куклу.

— Днями и ночами, — отшутился Яша и вклинился в толпу зрителей.

Здесь же он нашел и Хлиповецкого в обществе новой молодухи, и Эрастова в сильном подпитии, и отчего-то сильно похорошевшую госпожу Глафиру, и слегка потискивающего ее скульптора Ярошенко, и вечного хроникера всех галерейных беспутств — известного фотографа Вадима.

Пока Яша здоровался со всеми, за его спиной что-то происходило. И не успел художник рассказать другу Хлиповецкому всю историю своих перипетий, как инсталлятор посредством газового баллона успел надуть девушку, да не одну!

Дружным хороводом, скрепленные по рукам липкой лентой, на небольшой высоте плавно покачивалась резиновая троица — две девушки и юноша. И лишь трос, закрепленный за табурет, не давал группе кукол взмыть вверх. Ветер теребил обнаженные тела, отчего всем присутствующим, при виде их становилось зябко.

Кто-то из зрителей вслух высказал эту мысль, и Изьяр с помощницей тут же стали макать в чавкающую кастрюлю кисти. Коричневой, твердеющей на ветру массой, они принялись обмазывать ноги, бедра и плечи кукол. Когда окрас завершился, то Изьяр предложил приблизиться к хороводу и, не стесняясь, покусать троицу. Темно-бурой массой, облепившей тела кукол, оказался шоколад. Он застыл на их чреслах неровными буграми, отчего вся троица походила на трех пьяных китайских шахтеров, прямо в забое решивших отметить перевыполненный план.

Гастрономического удовольствия, кроме озабоченного поисками закуси поэта Эрастова, испытать никто не изволил. В этот раз адвокат ему не мешал, а всячески способствовал приему пищи. Честно дождался, когда тот прожует, оближется и лишь затем отвязал веревку от табурета.

У всех на глазах дружная троица слегка качнулась в одну сторону, в другую, девушки завалились на парня, но тот все же выдюжил и, влекомый хулиганом-ветром, потащил за собой и дам.

Подгоняемая свистом, угугуканьем и хлопками, шоколадная инсталляция неслась неведомо куда по просторам России.

«Куда несешься ты, тройка? Куда летишь, Русь?» Яша сплюнул от пришедшего в голову неуместного сравнения. Сегодня он был доволен. Сегодня никто никого не приговорил. А его Марина, та, настоящая (а не новая, купленная на замену), хоть и в меру потрепанная, но все же целая, лежала сейчас в мастерской на полке, готовая для чего большого, светлого, нового. Он не знал точно для чего, но чувствовал, что она не зря досталась ему. Что она должна каким-то образом изменить его, и его жизнь.

И она изменила.

Эпилог

Адвокат Изьяр забросил практику и теперь ездит по свету, представляя в крупных галереях планеты свои перфомансы и инсталляции.

О нем постоянно пишет и говорит ставший популярным человеком на телевидении журналист Хлиповецкий.

Поэт Эрастов выпустил книгу, но сразу после этого устроился на работу администратором в крупную торговую сеть.

Скульптор Ярошенко зачем-то женился на госпоже Глафире, а она сама неожиданно продала галерею и уехала с новым мужем в Америку.

И только художник Яша остался тем, кем был. Он по-прежнему пишет картины, но вместо привычных всем солнечных пейзажей он все чаще обращается к теме женщины. На его полотнах уже не раз возникал образ одинокой дамы с непомерно синими глазами и таким же несоразмерным ртом. Аудитория его поклонников резко сменилась. Яшины творения пользуются успехом у молчаливых парней с тяжелым взглядом и серым лицом, да иногда у кавказцев. Его картины покупают все реже и реже. Но Яше на это наплевать.

Некрасивые мысли

В голову лезли. Лезли некрасивые мысли. Мысли о счастье.

Ну как же могут быть мысли о счастье, скажете вы, некрасивыми? И будете неправы — могут. И как могут, и еще какие еще некрасивые. Мои мысли самые, то есть самые-самые, некрасивые. Как у Ржевского. У поручика. То есть вот такие — как доставить счастье женщине (а я альтруист по натуре), а даже и через постель. Нет, не подумайте, я в свои тридцать шесть знаю КАК. Доставляли-с и доставляем-с. Я о радости мимолетной встречи. Об искре, о полете. Чтобы вот — один взгляд и уже рука в руке, и уже одним пульсом, уже в одном ритме, и — куда?… ко мне? …нет, я тебя еще плохо знаю, давай ко мне? И завертелось, закружилось — след сохранившей тепло одежды от коридора до спальни, сбитые подушки, простыни, «сплетенье рук, сплетенье ног, судьбы сплетенье» и т. д.

Так я мечтал, пока эскалатор затягивал меня в горловину подземки. А наверх, навстречу шел другой поток. Живой. Я всмотрелся — а живой ли? Какие-то все изможденные, замученные, со штампом проблем. Глаза без света, лица без счастья. Особенно женщины.

И тут я связал те свои некрасивые мысли с этими — о лицах, глазах, о счастье. О том, что — кто же, если не я? Ну ведь да же, да — я могу. Могу ведь. Некоторые не могут, а я могу (проверено) просто так подойти, легко познакомиться и предложить провести вечер. И статистику знаю. По ней, во-первых: их, женщин, больше. А раз больше, то даже и без всяких вторых — счастливых много-много меньше выйдет. Потому как, ну, недостача же по нам, мужчинам. И какая-то большая недостача, и все растет и растет. А тут как раз я: а не хотите ли под бокал шампанского… нет? — следующая и т. д. Только поймите правильно — я не маньяк. Просто взять и «шишку попарить», как говаривал когда-то наш армейский прапор, это в прошлом, это для молодых. Я — счастья хочу. Я осчастливить хочу. И могу. Вот эту, например…

Но пристальнее вглядываясь в лица, выбирая, так сказать, «жертву счастья», я все сильнее разочаровывался. Что-то меня все ломало. И дело даже не в пресловутом Ржевском. Не в том, что я мог запросто получить оплеуху за свои некрасивые, упакованные в хоровод сладких слов мысли. Дело в самом объекте. Стоя в центре зала, я пересмотрел уже целый взвод кандидаток на неминуемое счастье, но все они строем ушли в брак.

Старею! Раньше все подошли бы. Раньше нравилось все. Все, что шевелится. Или вкус поменялся? Нынешний — чтобы без изъяна, чтоб прям с конвейера. Нет, дарить тепло и ласку — дело хорошее, но о себе-то, о себе, любимом, тоже подумать не грех. Ну зачем же кикиморе радость встречи со мной дарить, если и красавицы в очередь за счастьем стоят. И статистика согласна.

И только я об этом подумал, гляжу — идет, улыбается, глаз горит — на меня смотрит. Ну, иди же, иди ко мне, родная. И у самого мысли-то уж совсем некрасивыми стали: прямо на ходу ее глазами раздевать стал; руки как-то сами по телу-то ее стройному поползли, полезли. Уже и до сокровенных мест добрались… как смотрю — из-за меня, из-за спины моей кто-то высокий, стройный, мужеский выныривает с букетом и, обгоняя, направляется к ней. А она к нему.

Н-да! Не увидит, не познает, думал я в тот миг, она счастья со мной. Ну и пусть, пусть ей такое наказанье. Нет ей счастья.

Но после этого случая, после облома этого, как-то с кандидатами совсем туго стало. Подувял подиум. Как свет поубавили: лица еще серее стали.

Но тут сверкнуло, заблестело что-то, выделилось из общего: черные волосы россыпью по красному пальто. И лицом союзна с остальным телом: со стройными ножками — червоными сапожками. И что подкупает: улыбка. У других взгляд дохлой лошади, а у этой — рот до ушей, блеск в глазах. А это для меня, знаете ли, как коту валерьяна. А в голове уже мысли. Уже она без пальто, уже в позе, и ноги не просто на ширину плеч, а просто таки на плечах. На моих, стало быть, плечах.

Подхожу. Представляюсь: продавец счастья, говорю, то есть не за деньги, а как бы в обмен. Вы мне, я — вам. И вот тут — ну лучше б молчала. Лучше б и дальше лыбилась. И дело даже не в том, что сказала. А в амбре. Вот чем по-вашему должен пахнуть объект, созревший для счастья? Цветами, морем, шампанским, наконец? От нее несло, нет — разило пивом. А у меня сразу ряд выстроился — Бавария, шпиг, жир, сало, и много-много пива. И стразу упало. Сразу я вспомнил, что у меня встреча. И засобирался.

Еду, а сам думаю: что ж такое? Никогда, никогда наш человек не станет счастлив. Ну, хоть талоны выдавай. Точно! Такие корочки с правом на ночь счастья. Увидел, понравилась, тогда подходишь, и говоришь: по лицу вижу — у вас счастья нет, а давайте я вам подарю. И талон под нос. Нет, отказать, конечно, может, вдруг замужем или по медчасти, но где-то там в талмудах, в каких-то кондуитах уже минус ей, уже прочерк с внесением, выговором и лишением. Чтоб думала лишний раз. А то взяли моду — лица кирпичом и чешут по делам. А ради чего? Куда спешат? А ради счастья-то и стараются, ради него и соки из себя давят.

— Извините, что отвлекаю, молодой человек. У вас такое лицо приятное, а взгляд грустный. Может, я помочь чем могу? Исправить?

Из мыслей меня вытащила девушка. Симпатичная, даже милая. Ну, зачем? Кто ее просил обрубать мечту, отвлекать от таких приятных некрасивых мыслей.

— А?… что?… что исправить? …слушайте, девушка, идите-ка вы со своей помощью.

Двери открылись, и я вышел из вагона в поисках своего милого удобного счастья.

Мой любимый Пуздрыкин

Эта история о любви. И как каждая история настоящей любви, она имеет печальный конец.

Мой герой Петр Петрович Пуздрыкин не так чтобы очень стар, но уже далеко и не молод.

Голову его украшает светящийся даже от ничтожного источника света нимб лысины, в уголки глаз вкрались предательские кракелюры — годовые кольца Петра Петровича, — а от крыльев носа к бесцветному рту протянулись змеи-морщины.

Человеку, впервые увидевшему Пуздрыкина, может с устатку вообще показаться, что наш Петрович древний старик — из ушей, носа и прочих не занятых лысиной мест тянется к свету могучий бор седого мужского волоса. Но это впечатление обманчивое. Уже при втором, трезвом взгляде, он увидит цепкий, я бы сказал молодой, да уж что там — хитрый, с прищуром взгляд русского мужика. А идет он из самих лицевых глубин, из ставших сизыми от трудной и долгой жизни глаз Пуздрыкина, которые, в свою очередь — глаза, в смысле, — сидят на круглой, без утолщений и излишних длиннот, голове Петра Петровича. А она в свою очередь царствует на крепкой, тугой шее.

Обычно шея, и вся плоть, что выше, вплоть до самой лысины, светится, фосфоресцирует, сиречь блестит небесной голубизной — до такой степени выбриваемости лелеет Петр Петрович свою нежнейшую физию. Но в последние недели хозяин все еще крепких, но уже с налетом бульдожьей брылястости щек, совсем забыл нежный холод бритвенной стали. Да и есть от чего. Любимая, и единственная жена Петра Петровича, отрада глаз и услада тела занемогла. Да и не сказать, чтобы уж очень-то занемогла, почти и не хворала, не жаловалась принежнейшая его Елизавета, кстати, тоже Петровна, но как-то однажды ойкнула и теменем об пол — шлеп! С тех пор гиппократы и парацельсы из районной поликлиники за нумером 183, что от Петерочки через дорогу налево, безотрывно ставят ей диагноз — рак в третьей степени.

И вот лежит дражайшая Елизавета, кстати, Петровна, в отдельной теперь от Пуздрыкинской кровати под раритетным теперь лоскутным одеялом и молча смотрит невидящим взором в потолок.

А верный ее и ей Пуздрыкин ходит со своей небритой сизостью и нечесаной лысостью вокруг плиты и воет. А и то — кому теперь готовить вкусные с наваром борщи, лепить и жарить по воскресеньям расстегаи, заливать заливные?

Ходит Пуздрыкин кругами и воет. Воет и вспоминает былую жизнь. А нет-нет, да подойдет к серванту, где с незапамятных времен у них с женой хранится запас так нужного в трудную минуту любому бойцу с несчастьями зелья. Нет-нет да откупорит бутылочку беленькой, да-да, да и вольет в себя с полсоточки. А и побежит-растечется по организму бодрящее настоянное набодяженное да отфильтрованное, а с ним приходят к Петру Петровичу странные, предательские мыслишки.

— Скорей бы уже. Всю квартиру провоняла. А Лизку похороню, за тещу возьмусь — выгоню ведьму.

— Знаю. Небось, уж хоронишь ее?!

Это не совесть Пуздрыкина вещает. Это тяжелая, в смысле близкого родства, тещина длань наваливается на плечо Петра Петровича, едва тот ополтинился, и момент забвения бытия соединяется в нем с мечтой о будущем.

С тех пор, как нежнейшая и единственная Елизавета Петровна прилегла под лоскутное, в лысую голову Пуздрыкина не раз уже влетали таежные в своей негуманной дикости мысли о несправедливости мироустройства. Он все не мог взять в толк, от чего еще цветущая Елизавета свет-Петровна загнулась во цвете лет, а древняя немощная теща живет и о погосте не заикается?!

«Нельзя ли устроить рокировку?! — молил в такие минуты Петрович Господа. — А то — лучше пусть уж обе. Я бы молодую нашел. С третьим номером».

Но уж целый месяц из облаков знака не слали.

— Знаю. Небось, думаешь — Лизка помрет, и теща за ней вслед. Шоб тебе одному тут на сорока метрах. Знаю я вас, блудодеев. Не дождешься.

Подобные профилактические беседы теща устраивала Пуздрыкину по два-три раза на дню. И неизвестно от чего Пуздрыкин больше уставал: от нескончаемого ожидания вдовства или от старческого брюзжания.

Как-то однажды, когда отчаявшийся от голода Пуздрыкин наконец преодолел в себе фобию и подошел таки к плите на расстояние достаточное, чтобы из трех яиц, кабачковой икры и банки с горошком соорудить некогда обожаемую им яишню, из-за холодильника вынырнул и пошел на него всей своей невесомостью и бестелесностью тещин силуэт.

— Слушай, Петьк.

Пуздрыкина насторожило и вспугнуло не само явление тещи, а ее заход. Последний раз она к нему обращалась так, когда сломалась машина, и срочно потребовалось перевезти на дачу холодильник, шкаф и чугунную ванну. Момент испуга вызвало то, что план по перевозу Пуздрыкин тогда выполнил, положив на алтарь родственной любви позвоночник. Диагноз — остеоартроз поясничной области — теперь полностью совпадал с прогнозом синоптиков на циклон.

— Слушай, Петьк, — повторила теща. — Ты бы съездил в Удельное?! А?! Снял грех с души?

— Какой еще грех? Никуда я не поеду.

Со словами «дай я, Петюнь» старушка вырвала из рук Пуздрыкина сковородку и принялась из тех же ингредиентов жарить что-то свое. Петр Петрович, не желая до кончины супруги портить с тещей отношения, сел на стул и настроил локатор носа на божественные ароматы. До его слуха теперь долетал и запах жареного лука, и чеснока, и (Петр Петрович не мог в это поверить) ко всему этому примешивался явно различимый запах мяса.

«Ведьма!» — сделал открытие Пуздрыкин.

— Знаю! Знаю, что не хочешь никуда ехать. Но вдруг, Петюнь. Всят-ко в жизни бывает. Съезди, а. Говорят она баба дельная, и не таких на ноги подымала.

— Да к кому ехать-то, не пойму?

Теща повернулась, и Пуздрыкин чуть не упал со стула. На сковороде скворчали янтарные розвальни желтка. Вокруг них в белой пенящейся глазури, как пузыри в ливневой луже, прыгали и шипели мелкими потревоженными гадами червяки сала. От увиденного Пуздрыкин чуть не лишился сознания. Теща же ставить сковороду на стол не торопилась. Описывая ею перед носом зятя круги, она приговаривала.

— Ты съезди, а. Адрес у меня есть. Расскажешь ей, что да как. Ее Марья зовут. Знахарка. Может, сколдует чо. Говорят, она зелье варит. Никого без зелья не отпускает. На травах, на корнях, на духе людском, что от сердца идет. А я знаю, ты же любил Лизку-то. Так, чай, съездишь, Петюнь, а?

После седьмого по счету оборота сковороды вокруг Петюниного носа, у обладателя обширной лысины и трехнедельной щетины на голове от голода взбухла и запульсировала венозная жила, а и без того сизые от прожитых лет глаза Пуздрыкина стали медленно заволакиваться туманом бессознательного.

— Поеду, — прохрипел он, а сковорода легла на стол.

Экипированный к походу Пуздрыкин стоял в прихожей и перлюстрировал свою походную сумку. Отпросившись с работы на неделю, Пуздрыкин для себя решил, что на самом деле никуда не поедет. Даже и до вокзала не дойдет.

«Жену завтра-послезавтра и так бог к себе призовет — так зачем? Устрою себе отпуск. Покучу», — думал он.

Невербальное воплощение этого «покучу» Петр Петрович видел в лице непременно двух отвязных девиц старшего пубертатного возраста, каждая из которых долженствовала носить лиф не менее третьего размера.

— Только давай так, милок, — заскрипело из коридора, и Пуздрыкин сразу вспомнил себя, только лет на 40 моложе, пойманным на воровстве батареек. Лицо предательски залил сурик стыда. — Вернешься — билет покажешь, а то я тя знаю — за угол и к бабам. А Лизка помирай. Вот, держи. Для лекарства.

И теща протянула зятю пустую бутыль. Не желая лишний раз растрачивать себя на споры, Пуздрыкин вывалился из квартиры.

Но, едва отойдя от дома, первую часть замысла решил осуществить. Купил бутыль Новотерской, зашел за угол и у гаражей стал переливать содержимое в тещину тару.

— Да, если вдруг по дурости решишь не ехать или там воды из колонки набрать — знай, — пригвоздил Петровича к месту знакомый до смерти скрип связок, — Лизка хоть и плоха, но еще в сознании. Шепну — так завещание враз перепишет.

— Да что вы, мамо…. Я это …я вот тут…

— Ну да, ну да. Пить захотел.

Новотерская выскользнула из влажных рук Пуздрыкина и с шипением покатилась по земле. Теща посеменила к дому.

Протягивая вагонной проводнице билет, Пуздрыкин то и дело озирался и смахивал виноградного калибра пот с мощного лба. Он всей ширью спины чувствовал тещин взгляд в недрах вокзала. Когда состав тронулся, он еще долго всматривался в пустой состав — нет ли погони? И даже когда поезд проходил Подольск, Пуздрыкин вздрогнул: в промелькнувшем за окном силуэте привиделись знакомые черты.

Успокоился Петр Петрович только под Курском, когда пейзаж за окном со скучного и плоского сменился на рельефный с впадинами и холмами. География пространства сразу ввергла истосковавшееся по прекрасному Пуздрыкинское воображение в мечту о третьем размере. Его уста перестали произносить пугающую соседей по купе фразу «ведьма, ведьма», а в мозгу возник привычный образ кутежа.

Мой герой прибывал к месту высадки.

Город Удельное, являющийся конечным пунктом путешествия Пуздрыкина, имел мистическое расположение.

Иной путешественник, взявший за цель прожить в Удельном энное количество дней или даже лет, по каким-то неведомым причинам проезжал его мимо, так ни разу и не побывав в нем. Другие же, имевшие цель проскочить Удельное транзитом, неожиданно зависали в его многочисленных барах и кабаках, изрядное количество коих наблюдалось по большей части в единственной гостинице и возле вокзала.


В одном и таких шалманов под вывеской «Кафе «Семейное» приводили организм в чувства два юных и прекрасных создания. Милое, очаровательное, правда и не без типичного для представительниц среднерусской возвышенности муара тупости, лицо блондинки Тани имело патину вселенской усталости. И ничто, поверьте, ничто, ну разве только большой розовый бант в хвосте волос, да узкие, подпирающие черную кожаную юбку ботфорты, не выдавало в ней опытную путану.

В диссонанс ей, на лице ее коллеги Леры пестрела дешевым китайским калейдоскопом целая палитра чувств. Опытный глаз сутенера мог вмиг выявить и сожаление, и жалость, и даже неподдельную радость в виду скорой разлуки с конкуренткой.

— Да ты чо, Танюх. Вот фа-а-к! — нараспев произносила Лера.

— Вот так, Леруха. Была баба, а теперь фуй — нетути, — отвечала ей Таня.

Тут надо сказать, что эта милая и очаровательная девушка с одним незаконченным высшим имела необычный дефект речи — не могла в некоторых словах произносить букву «ха». Правда она так же не могла произносить и другие буквы в некоторых других словах. Каждый раз словосложение происходило по какому-то одной ей ведомому пути, что, впрочем, никак не мешало собеседникам не только понимать Таню, но и вести с ней интенсивный диалог.

— Не смогу нафуй, дядишек иметь, мля. А если операцию не сделать, то через месяц ваще хопа. С медными ручками. «Пятьсот человек на сундук мертвяца, йохохо…»

— Фак, Танюха. Реально фак. Ой, как мне тебя жалко, — искренне признавалась Лера.

— Да в пихте я видала твою жалость.

— А чего говорят-то? Спид? сифак?

— Дура ты, мля. Стала бы я тут с тобой. Пофер уже, что. Жизнь авно. Давай бухать. Веселья хочу. Радости.

И хоть веселиться обеим выходил ну совершенно неурочный час, обе прелестницы с живостью принялись воплощать программу минимум.


По какому такому сигналу свыше Пуздрыкин выбрал для кутежа кафе «Семейное» он не сказал бы и под пытками. Пристроив еще крепкий, но довольно широкий зад на витой металлический стул и послав официанта выполнять заказ, он стал вспоминать события прошедшего дня.

Сойдя на ничем не приметной станции города Удельное, Петр Петрович прошел в здание вокзала. Он обратился к первой же попавшей на глаза женщине.

— Гражданочка, вы не подскажете, где тут у вас Мария обитает. Колду… тфу ты! Знахарка.

Запеленатая крест-накрест на манер военных беженцев в цветастый восточный платок женщина махнула куда-то в сторону от перрона рукой и поспешно скрылась. Пуздрыкин удивился такой красноречивой немногословности удельчанки, подцепил сумку и двинул в указанном направлении. Миновав прямоугольник небольшой вокзальной площади с посеребренным Ильичом, Пуздрыкин вновь решил пообщаться с аборигеном. И второй житель города вновь оказался столь же скуп на слова, обошелся всего лишь кивком головы в неизвестном направлении. Дойдя до первого же перекрестка, Петр Петрович вновь остановился с намерением точно узнать адрес целительницы. Но все, к кому бы он ни обращался, пожимали плечами, мотали головами, и закатывали глаза в неведении.

Пуздрыкин уже начинал отчаиваться и строить стратегические планы на отступление: в конце концов — истребованные тещей билеты жгли карман, а идти дальше, думал он, нет смысла — от рака третьей степени еще никто не оживал. Но скорее по инерции, нежели по желанию найти Марью, Пуздрыкин обратился к полусогнутой фигуре в неприметной куртке с грязным полуоторванным воротником.

— Товарищ, вы не подскажете, где тут Мария обитает? Целитель.

Фигура зацепила взглядом Пуздрыкина, зачем-то поозиравшись, ответила.

— Червонец дашь — покажу!

— Не понял? — удивился Петрович.

— Че непонятного? Не хватает. Трубы горят. А так — сам ищи.

Пуздрыкин вынул кошелек и достал запрашиваемую сумму. Фигура схватила деньги, согнулась и довольно бодро зашагала в сторону вокзала. Пуздрыкин этому факту удивился, но последовал за удельницким бедекером. Шли довольно быстро. Миновали вокзал, пропали каменные дома, пошли дворы, когда фигура вдруг резко остановилась.

— С тебя еще червонец… лучше три.

— То есть? Мы ж договорились.

— Ну, как знаешь, — и человек бодро пошел от Пуздрыкина прочь.

Петрович опомнился. Закричал вслед. Вернувшийся мошенник выпросил еще червонец. После совершенной сделки, вымогатель сразу указал на дом и заговорщицки сообщил, что стучать надо непременно во второе окно три раза.

Пуздрыкину стало не по себе — от тещи он никаких конспиративных инструкций не получал. Подойдя к ветхому, одноэтажному, бревенчатому строению с узором выцветшего наличника, Петр Петрович сделал все так, как сказала фигура.

Постучал. В окне показалось скуластое женское лицо с четко очерченной линией черных бровей. Женщина поозиралась на манер человека в куртке и приоткрыла окно.

— Ну?!

— Вы Мария?

— Ну-дык.

— Теща сказал вы помочь моежете. У меня горе. Жена болеет. А у вас, говорят зелье целебное….

— У вас у всех одно горе, — перебила Мария. — Сколько тебе, одну бутылку? Две?

— Одной хватит, — протянул Пуздрыкин, одновременно удивляясь и радуясь скорости провинциального обслуживания. Он-то рассчитывал на долгую и тяжелую беседу, с вытягиванием из потаенного нутра всего самого-самого, во что боялся заглянуть и сам, с рассказом от чего, когда и сколько болеет жена.

Марья ненадолго скрылась. Пуздрыкин отвернулся от окна и стал разглядывать унылый пригородный пейзаж. Он уже думал, как будет искать дорогу к вокзалу, когда его окликнули.

— Заснул? Деньги давай? Двести.

Пуздрыкин точно помнил, что о деньгах в тещином рассказе речь не шла. Совершая товарообмен, он все же решил высказать сомнение.

— А поможет?

— Идиот?! Она ж на шишках.

— А мне говорили, что на травах будет?

— На каких травах? Я на травах отродясь не гнала. Ты че, ушастенький…

Дорогой читатель, тут надо сделать отступление и исправить досадную оплошность, совершенную автором в начале повествования. Дело в том, что портрет моего героя был бы неполон без такой важной детали, как уши Петра Петровича. Пуздрыкинские локаторы лет до девяти являлись причиной родительской гордости Пуздрыкиных. В старших же классах причиной ненависти и даже одной безуспешной попыткой самоубийства, они стали на всю оставшуюся жизнь его отличительной портретной чертой. Не без гордости молодая тогда жена, Елизавета, кстати, Петровна, шептала после соития в эти самые уши, что полюбила Пуздрыкина только за них. Это признание одновременно вызывало в их хозяине и чувство гордости и ставило в тупик — он-то думал, что выбран за другое. А немногочисленные художники, коим чета Пуздрыкиных доверяла писать себя на прибрежных круазетах Ялты и Антальи, первым делом начинала закрашивать холст с двух симметричных полусфер. Уши обладали одной особенностью — стоило кому-то, хоть даже хозяину, прикоснуться к ним, как они начинали жить жизнью морских моллюсков — тут же норовили сложиться внутрь, отчего Пуздрыкин сразу глох.

Но вернемся к герою.

— Вы Марья? Знахарь? — вспомнил точное имя Петрович.

Тут же выяснилась пуздрыкинская оплошность. Мария была не Марья.

Отсмеявшись, лже-Марья указала гостю точный маршрут. Пуздрыкин не стал уже возвращать бутыль обратно, а двинулся в путь. Намотавшись по городу, злой и уставший он, наконец, как охотник на нору, вышел на искомый дом. С этого места сидящий сейчас в кафе «Семейное» немолодой, но и нестарый еще муж Елизаветы Петровны, вспоминал все произошедшее с ним урывками. Вот выросло видение каких-то двух бабок в платках. Они подплыли к нему и понесли его обездвиженную стокилограммовую плоть куда-то вглубь дома. Вот он сидит в кресле, а напротив стеклянный шар с шевелящимися внутри молниями, или нет, наоборот — это у него шевелятся на голове волосы при виде того, как в комнату вплывает Марья.

«Или вообще мне все привиделось, и не было никакой Марьи?!» — думал Пуздрыкин, приканчивая первый графин водки.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.