18+
Выстрел по солнцу

Бесплатный фрагмент - Выстрел по солнцу

Часть первая

Объем: 556 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Посвящается

Любови Васильевне Катарской.

Глава 1

Ленский снова видел лицо Вовки Каменева, капельки пота, выступившие в безжалостных лучах июльского полудня, прищуренные глаза, паклю белобрысых волос. Как и четверть века назад, Вовка кривил губы в презрительной ухмылке, показывая щербатые зубы, что-то кричал ему. Что? Ленский уже и не помнил, а сон в этом месте, словно намеренно, удалил звуковую дорожку. Впрочем, какая разница? Наверняка, что-нибудь обидное. Крикнул и исчез в колючих зарослях дикой ежевики, перемежающейся здесь с прибрежным ивняком. Вот в последний раз мелькнула в чаще его выгоревшая футболка, и он окончательно пропал из вида.

Это значит, дальше придется идти одному. Казалось бы, чего проще? Пробежать по еле заметной тропинке, вьющейся в прохладной тени дикой растительности, скользнуть между кустов, мимо проволоки ветвей, усыпанных крупными ягодами, но…

Здесь сон всегда обрывается, чтобы к Ленскому снова вернулись страх и неуверенность, воскресающие в нем забытое, давным-давно угасшее, сознание. Словно далекое, потускневшее от времени воспоминание, оно оживает вдруг вспышкой памяти, и Ленский вновь становится Женькой, пятнадцатилетним мальчуганом, робким и нерешительным, в плену липкого страха, замершем на краю своего Рубикона. Вместе с сознанием возвращаются и звуки, пение птиц, шорохи листвы, далекие голоса мальчишек, вовсю дурачащихся сейчас в речке.

Только пятьдесят метров отделяют его от рая, от возможности ощутить босыми ногами горячий песок пляжа, от реки, ласково плещущейся о желтый, чуть тронутый зеленью ила, берег. Там можно сбросить с себя ненавистную майку, шорты, ворваться в прохладную, усеянную солнечными бликами, воду, нырнуть с головой, всем телом, каждым мускулом ощущая ее ласковую, тугую упругость. Женька представил это блаженство и едва не заскулил от тоски и жалости к себе.

Среди звонких детских криков слышались и взрослые голоса, властные и требовательные. Это их воспитатели — Игорь Львович и Олег Львович, «Львовичи», как называли их все в округе, в глаза и за глаза. Округа — это что-то около двадцати пионерских лагерей, саноториев и домов отдыха, где, полным полно народа, и где Львовичей знали все. Женька услышал о них в самый первый день своего приезда в Студеную Гуту — так поэтически назывались здешние места.

Львовичи были душой всех компаний, участниками всех без исключения, мало-мальски значимых событий, выступали организаторами и вдохновителями самых разнообразных культурно-массовых мероприятий, вечеринок и попросту попоек, зачастую заканчивающихся пьяными потасовками, ухитряясь при этом из всех переделок выходить целыми и невредимыми, без ущерба для здоровья и репутации. В быту они занимали скромные должности инженеров на шефском заводе, что совсем не мешало им во время летних каникул подрабатывать воспитателями в отряде старшего возраста, трансформируя в систему воспитания свой собственный жизненный опыт.

Дисциплина в отряде поддерживалась сугубо армейскими методами, которые Львовичи с успехом адаптировали к условиям детского коллектива. Так, например, субординация по старшинству званий, за неимением таковых, была заменена просто старшинством, приобретаемым силой и наглостью, а также целой системой поощрений за преданность руководству. Такой метод, как показала практика, был наиболее эффективен и давал быстрые, практически немедленные результаты.

Если говорить проще, в отряде правила самая настоящая «дедовщина». Назначенные Львовичами «есаулы» с удовольствием несли на своих плечах заботы по поддержанию порядка во вверенном им отделении, взамен получая льготы и поблажки, в полной мере позволяющие им почувствовать свою избранность. «Есаулы» имели право играть в карты, допоздна засиживаться с девушками, горланить песни под гитару. Им разрешалось уходить на ночную рыбалку, втихаря покуривать и отнимать у младших сладости, доставляемые родителями в выходные дни.

Наладив, таким образом, быт своих подопечных, Львовичи получили широчайшие возможности для самого разнообразного времяпрепровождения. Сейчас, например, они собирались опробовать новые спиннинги, недавно привезенные из города. Это мероприятие решено было провести на новом месте — полоске нетронутого пляжа, отвоеванного недавно у плотной, ощетинившейся колючими зарослями, прибрежной чащи, вдалеке от исхоженных тропок и проторенных дорог.

Экспедиция состоялась неделю назад под предводительством все тех же Львовичей. Женька Ленский и еще несколько таких же, как и он, «казаков» были взяты в качестве дармовой рабсилы, стыдливо именуемой в официальных отчетах «силами отряда». Поводом для вылазки стал поиск нового водоема для купания. Старые лягушатники с мутной, грязной водой, уже не отвечали веяниям времени и эстетическим вкусам Львовичей, которым просто позарез нужно было стать лучшими в очередном конкурсе воспитателей. Руководством лагеря идея была принята на «ура».

Во время экспедиции, проходившей в обстановке строжайшей секретности (чтобы не прознали и не воспользовались ее плодами конкуренты — воспитатели других лагерей и просто отдыхающие), в кустарнике был сделан скрытый проход, который непосвященный не различил бы и с трех метров. Орудуя огромными ножами для резки хлеба и удобными походными топориками, «казаки» чувствовали себя попеременно, то кубинскими повстанцами, то индейцами, в фантазиях своих превращая кухонные ножи в мачете, а туристические топорики — в томагавки. С поставленной задачей отряд справился довольно быстро, еще час ушел на маскировку.

— А теперь — в воду! — скомандовал один из Львовичей.

И мальчишки, потные, измученные, но счастливые, бросились в реку.

Место оказалось — что надо. Лента золотистого пляжа, защищенная от любопытных взглядов стеной зарослей, пологое дно, небыстрое течение… Накупавшись вдоволь, набегавшись и наозорничавшись, ребята повалились прямо на песок, в нетерпении ожидая бутербродов с джемом и лимонада.

— Хорошо бы сюда ночью на лодке прийти, — мечтательно переговаривались между собой Львовичи.

Все было чудесно. Наевшись и напившись, Женька, наконец, устроился в тени прибрежного ивняка, улегшись прямо на золотистый, с легкой патиной серебра, песок. Уткнувшись в сложенные ладони, он закрыл глаза, представляя себе, как лениво, неспешно колышется река, как играют на ее волнах солнечные зайчики. Время плавно, бережно качало пространство, бликами солнца перекатываясь по зеленоватой толще воды, словно вытесняя, выталкивая из нее волны, своенравными беглянками ускользающие вдаль.

Его разбудило неприятное, чужое и холодное, прикосновение. Будто кто-то провел по спине толстой мокрой веревкой, провел и тут же сдернул ее с тела. Женька вскочил. В голове еще сонно поблескивал волнами бесконечный прибой, но он уже чувствовал, что с ним произошло, а может, и до сих пор происходит, что-то нехорошее.

Он осмотрелся, окончательно просыпаясь. Окружившие его мальчишки громко хохотали, держась руками за животы, переламываясь пополам в натужном, безудержном веселье. Понятно, что смеялись над ним, но почему?

Он переводил взгляд с одного лица на другое, пытаясь найти разгадку смеха, но натыкался лишь на рты, раскрытые в неестественном, отвратительном хохоте, мерзкие красные десны, задранные вверх подбородки. Женька заметался между ними в бессознательной, хаотичной тревоге, каждым нервом, каждой клеточкой тела ощущая свою причастность к чему-то гадкому и грязному, предпринятому с целью покуражиться, унизить его. Это продолжалось долго, не одну минуту, и он уже чувствовал, что вот-вот не выдержит, глупо, позорно расплачется, когда один из них, тот самый Вовка Каменев, давясь от смеха и показывая на него пальцем, произнес:

— Мы на тебя ужа выпустили.

Слишком резок был переход между сном и действительностью, между красотой и мерзостью. Женька моментально представил себе извивающееся на своей спине змеиное тело, и его тут же, тяжело и страшно стошнило. Он даже не успел отбежать к какому-нибудь кусту, и его рвало прямо на чистый, невесомо воздушный песок в самом центре пляжа.

— Что у вас тут происходит? — словно издалека, вторгся в этот ужас голос Олега Львовича.

Все притихли, виновато переглядываясь друг с другом.

— Это что? — указывая на безобразные пятна, спросил воспитатель. — Это ты, что ли? — он с недоверием и брезгливостью окинул взглядом Женькину фигуру. — Ты что, охренел?

— Мы ему ужа на спину положили, когда он спал, — несмело проговорил кто-то из столпившихся позади мальчишек.

— Ты у меня ужа этого сожрешь сейчас, придурок! — хорошо поставленным голосом крикнул педагог.

Услышав эти слова, Женька немедленно бросился к кустам. Вытирая рот ладонью, он различал приглушенные голоса:

— Так кто же знал, Олег Львович? Мы же пошутить хотели. Да, никто не узнает…

Женька стоял, отвернувшись лицом к листве, и беззвучно плакал. Сейчас больше всех на свете он ненавидел себя. Ну, почему, почему он такой неженка и размазня?! Он не услышал, как подошел Олег Львович, и вздрогнул, когда на плечо легла его крепкая рука.

— Жень, ну, чего ты скуксился? Ужей не видел никогда? — Львович презрительно хмыкнул. — Плюнь! Ребята пошутили, хотели разбудить тебя. Да ладно! Того, кто это сделал, я накажу, обещаю. Только и ты, давай держись, не раскисай! Мы ж нашим отрядом на первое место идем, так что, не порть нам картину! Договорились? — он по-приятельски ткнул Женьку в бок, не дожидаясь ответа, удовлетворенно промурлыкал: — Вот и ладушки.

Никто не любит нытиков, но по дороге в лагерь мальчишки, напуганные вмешательством воспитателя, не посмели открыто издеваться над Ленским. Они лишь зло перешептывались за его спиной, понимающе перемигивались друг с другом, и смутные, тревожные ожидания терзали Женьку.

На вечерней линейке, перед отбоем, Олег Львович неожиданно велел Вовке Каменеву выйти из строя и перед всем отрядом рассказать о случившемся. Вот оно! Объятый ужасом, чувствуя, как отчаяние захлестывает его, Женька хотел вмешаться, остановить этот кошмар, но замер, словно парализованный. Непоправимое свершалось прямо на глазах!

Сначала неохотно, а затем все более и более воодушевляясь, поддерживаемый смешками и репликами из строя, Вовка рассказывал всем о приключении на пляже. Впрочем, энтузиазм его не мог заменить ораторского искусства, и стоящий рядом Олег Львович то и дело недовольно морщился.

— Ну, что ты мямлишь, Каменев! Повторяй за мной, — не выдержал, наконец, педагог, и Вовка, не в силах сдержать расплывающуюся по лицу идиотскую улыбку, выговаривал за воспитателем заумные, и оттого еще более смешные, слова:

— Но мы не знали об особенностях пищеварения нашего товарища, и поэтому…

Его речь тонула в хохоте. Хохотали все. Те, кого еще совсем недавно Женька считал своими приятелями, девчонки, и среди них, конечно, Ленка Грушкова, ребята из других отрядов, привлеченные шумом. Хохотали, отворачиваясь, даже оба Львовича, старавшиеся, впрочем, соблюдать приличия.

Женька стоял молча, едва сдерживаясь, чтобы не расплакаться, весь красный от бешенства и стыда. Только теперь он понял, что все это — гнусная издевка, хорошо продуманная и специально растянутая во времени, чтобы зрители смогли, как следует, насладиться.

— … И вот потому, что Женя Ленский живет в одном корпусе со мной, я, Каменев Владимир, получаю три наряда вне очереди, — задыхаясь, повторял Вовка глумливые слова, заглушаемые взрывами хохота.

Слезы жгли глаза. Стараясь не выдать себя, глядя под ноги, Женька вышел из строя, спотыкаясь, побрел к лесу. За спиной он слышал какие-то крики, кажется, его звали обратно, но он, не оборачиваясь, только дернул плечом. Никто и ничто не заставит его вернуться. Он не будет участником этой мерзкой, вульгарной комедии, организованной двумя взрослыми, которым он доверял и чьим вниманием дорожил.

Отойдя подальше, туда, где заканчивалась сетка-рабица, обозначающая границы лагеря, он сел на ствол поваленной сосны и задумался.

Уже не в первый раз он приходил сюда. Место это он обнаружил случайно, блуждая по лесу в поисках ягод. Здесь, прямо под упавшей сосной, расположился небольшой, аккуратный муравейник, заселенный черными муравьями, и Женя мог пропадать здесь часами, изучая законы, на первый взгляд, хаотичного движения внутри этого маленького государства. Иногда он набирал в спичечный коробок несколько муравьев из рыжей колонии и выпускал их внутрь «своего» муравейника, наблюдая, как мелкие, но более многочисленные черные аборигены расправляются с рыжими пришельцами.

С последними Женя сравнивал самого себя. Такой же большой, неловкий, такой же одинокий. Почему, ну почему, судьба выбрала для него, «рыжего», именно этот, черный муравейник?

Слез больше не было, и он был только рад этому — слезы мешали, не давали сосредоточиться. А подумать было над чем. Сегодняшний день — еще один, продолживший вереницу таких же, никчемных, безрадостных, бестолковых. Так и не смог Женька стать здесь своим, так и не смог найти себе друга. Все, как сговорившись, чурались его, ни с кем не нашлось у него общих интересов, никто не хотел посекретничать с ним. Стоило ему лишь приблизиться к какой-нибудь шумной, веселой компании, разговоры и смех сразу стихали, компания расходилась, и все его попытки удержать, привлечь ребят каким-нибудь увлекательным рассказом, шуткой, анекдотом, терпели неудачу.

Ему не везло, и на большаках продуманных, заранее спланированных акций, и в лазейках спонтанных импровизаций — всегда и всюду его ждал решительный отпор.

Впрочем, это не было для него неожиданностью. Все, то же самое происходило и во дворе, и в школе.

Надо признаться, Женя Ленский очень отличался от сверстников. Он не гонял мяч или шайбу на стадионах, не совершал набеги на близлежащие сады, не покуривал тайком ворованные у отца сигареты. Какая-то особая отметка, печать необычности, несхожести с остальными, лежала на нем синдромом белой вороны, наделяя всеми качествами, присущими его обладателям.

C самого раннего детства Женя был прочно взят под опеку бабушки, всему на свете предпочитающей классическую музыку и литературу, тоже, по большей части, относящуюся к этой категории. В полном соответствии с ее предпочтениями, семилетний Женя занимался в музыкальной школе, посещал частные занятия, а в свободное от школы и музыки время собирал почтовые марки, которые покупал или выменивал вместе с той же бабушкой, считающей своим долгом сопровождать внука везде, где это только возможно.

Музыка, книги и тихие занятия сделали из него смирного, домашнего мальчика, с гораздо большей охотой проводящего время за расстановкой марок в альбомах, чем гоняющим мяч или колесящим на велосипеде.

Первым тревогу забил отец. В минуты невольной праздности выходного, каким-то чудом сохранившего в монохромности будней свой красный цвет, с удивлением рассматривал он вытянувшегося и окрепшего мальчугана, встретившегося ему в коридоре.

— Женька! Сынок! — только и смог произнести он, прижимая к себе сына.

Весь вечер отец провел в раздумьях, и на следующий день вынес свой вердикт.

— Мальчику надо больше бывать на воздухе! — заявил он, обращаясь главным образом к бабушке, воспринявшей это как личное оскорбление.

Тем не менее, с этого момента жизнь Ленского круто изменилась, вместо чтения и занятий с марками он стал регулярно посещать двор и примыкающие улицы, причем бабушка, скрепя сердце, вынуждена была оставаться дома, так что, Женька был полностью предоставлен самому себе.

Нельзя сказать, что наш герой был рад этому, скорее он был испуган своей нечаянной свободой и совершенно не знал, как ей распорядиться. Но отступать было поздно и некуда, слово отца было в семье законом, и вечер за вечером Женька был вынужден предпринимать прогулки на свежем воздухе, больше похожие на партизанские вылазки.

Сразу за дверью его ожидала встреча с незнакомым, таинственным миром, миром, полным опасностей и загадок, повсюду, куда ни глянь, таящим угрозы и ловушки. И неоткуда было ждать помощи, и некому было пожаловаться, помощь была далеко, отрезанная шлагбаумом часовых стрелок, затертая декорациями дворовых пейзажей.

Так уж вышло, что в свои годы Женька совершенно не знал дружбы, марки, книги и музыка начисто лишили его общества сверстников. К тому же, весь их непонятный, сложный, сумбурный мир был для него белым материком, он откровенно побаивался решительности, азарта и темперамента, царивших в нем.

Наверно, все дело было в нем самом, в складе его характера, во многом сформированном под женским влиянием. Впрочем, тогда ему было не до рассуждений, все, чего он хотел — приобрести друга, при этом максимально обезопасив себя от потенциальных угроз, ожидающих его по ту сторону роковой черты.

Подобная постановка вопроса неизбежно разворачивала его поиски в противоположную сторону, и вот там у него всё складывалось совершенно по-другому. Именно у девчонок встретил Женька теплоту и понимание, именно здесь получил возможность блеснуть манерами и эрудицией. В этом розово-голубом, уютном мирке, пронизанном ароматами ванили и мяты, проникнутом кротостью и радушием, все было по его нраву. Мягкое и вежливое обращение, жеманные условности, стыдливые порывы искренности — ничто не напоминало бешеное и непредсказуемое безрассудство мальчишеских забав.

Восхищенный открывшимися перспективами, он наивно полагал, что одиночество уже никогда не вернется к нему, что с таким трудом обретенный мир навсегда спрячет его под надежным куполом дружбы, однако, последующие события показали обратное. Совершенно бескорыстно пользуясь расположением слабого пола, он поневоле обеспокоил забытый и, как ему казалось, безразличный к нему, мужской мир.

Именно с этой стороны его и ожидал удар, причем не гипотетический, а вполне осязаемый, налившийся к утру солидным синяком под левым глазом. Но совсем не это было самым поразительным и неприятным во всей истории! Самым неожиданным оказалось то, что мальчишка, нанесший ему поражение, был ласково принят той, которая и послужила яблоком раздора, и которую Ленский еще недавно считал своим другом.

Так кто же из них действовал по правилам? И что же это за правила?

Отец скептически хмыкнул, рассматривая сына. Идея разведки боем рухнула, дав место другой, не менее радикальной.

— Надо тебе спортом заняться, — задумчиво проговорил он.

— Только не бокс! — поспешила поставить ультиматум бабушка, стремительно теряющая влияние в семье.

Она панически боялась того, что ее внуку свернут нос, мама разделяла эти опасения, и после жарких споров было принято решение отдать ребенка в секцию дзюдо.

Но и эти занятия мало помогли Женьке. Первоначальный энтузиазм быстро сменился апатией, в глазах тренера все чаще и чаще мелькали скука и раздражение. Ленскому явно не хватало жесткости, напора и, самое главное, смелости. Он отчаянно трусил еще до схватки, сама мысль о противоборстве с кем-то вызывала у него панику. Раз за разом, опустив глаза, уходил он с татами. На него не действовало ничего, ни увещевания тренера, ни презрение товарищей, ни сочувственное молчание домашних.

Женька читал в книжках о слабаках и трусах, как и многие, он презирал их. Стало быть, и он — тоже трус? Принять это было нелегко, но он уже стал привыкать к неприятным открытиям.

На поездку в пионерский лагерь юный Женя Ленский возлагал большие надежды — милосердная судьба дает ему еще один шанс, шанс начать освоение мира заново. Она настолько добра, что простила ему предыдущие ошибки, она убережет его и от следующих, и он, наконец-то, найдет, найдет свое место среди сверстников!

Однако, все его попытки сблизиться с ребятами из отряда, заканчивались почти одинаково, он не мог блеснуть ни одним талантом, который ценился в этом мире. С удивлением Женька узнал, что, несмотря на множество прочитанных книг, собеседник из него — неважный, победами над девчонками он тоже похвастаться не мог, и подвигов спортивных в активе его не числилось.

Легче всего было, конечно, поступить как все — соврать, но и этого Женька сделать не мог, чувствуя острое неприятие любой, даже самой безобидной лжи.

Почти все мальчишки покуривали, и можно было влиться в коллектив через эту лазейку, но один только запах дыма вызывал в нем тошноту.

Кроме того, в отряде жестко правили «есаулы» Львовичей, разбившие всех, в зависимости от личной преданности, на приближенных к себе и не очень, и, само собой, в этой иерархии Женьке отводилось одно из самых низших мест. Даже кличку для него специально придумали наиобиднейшую — «крыса», хотя рослый и синеглазый Женька никак не походил на это мерзкое животное.

С такой «родословной» ему трудно было рассчитывать на внимание девчонок, но он все же попытался сблизиться с Леной Грушковой, знакомой ему по музыкальной школе. Но та, сначала ответившая ему искренним интересом, вскоре вполне предсказуемо подчинилась все тем же загадочным правилам, отдав предпочтение Сереге Бегунову, «есаулу» и одному из любимчиков Львовичей.

В глазах Женьки Бегунов был просто грубым, неотесанным ничтожеством, однако, он не мог не признать, что в сравнении с ним, жалкой «крысой» и откровенным неудачником, его соперник выглядел, по меньшей мере, суперменом. Шумный, уверенный в себе, вечно окруженный приятелями, он был настоящим антиподом Женьки. Кроме того, приближенность к сильным мира позволяла ему много такого, о чем Женька и мечтать не мог, и самым главным его преимуществом была возможность покидать корпус по ночам, совершать загадочные и романтические путешествия по окрестностям. Поговаривали, что Бегунов даже ходил на Черное озеро и купался в нем, только, наверняка, это была выдумка самого же Бегунова, стремящегося таким образом поднять в отряде свой авторитет.

Черное озеро — заболоченное лесное озерцо, расположенное в дальней дубовой роще и окруженное всяческими небылицами. Так, одна из них гласила, что человек, искупавшийся в нем в полночь, приобретает неслыханную силу и храбрость. А если он еще и нарвет там лилий, то к этим качествам вдобавок он приобретет и любовь.

Женька бывал на этом Черном озере, их водила туда пионервожатая, которая и поведала ему эту легенду. Уже тогда, скептически осмотрев неказистую лужу, получившую такое высокопарное название из-за черного илистого дна, он посмеялся над глупостью и невежеством людей, придумавших этот бред. И, конечно, как и в других преданиях этого жанра, сюда вплетена полночь, и романтические лилии, и любовь. Впрочем, лилии действительно имелись, но лишь на самой середине, так, что достать их с берега не было никакой возможности. Да и зачем лезть за ними в грязную, зловонную воду?

И все-таки, несмотря на скептицизм, смутная надежда на волшебное превращение из пешки в ферзя вскружила Женьке голову. Постепенно мысль о ночном купании в Черном озере всецело завладела им. Выбрав день, он собрался с духом, подготовил фонарик, спички, несколько кусков хлеба и плавки.

Впрочем, как только стемнело, решимость его как-то сама собой стала съеживаться и съеживалась до тех пор, пока не исчезла бесследно.

Он представил себе ночной лес, чужой, незнакомый, полный тревожных неожиданностей. Фантазия живо нарисовала ему кромешную тьму безлунной ночи, безлюдье, мрачную, угрюмую чащу, где только одинокий, тоненький луч фонарика служит нитью, соединяющей странника с миром людей. Он вспомнил, что и ярким летним днем листва деревьев, окружавших озеро, почти не пропускала солнечного света, так, что вокруг царил полумрак, вспомнил и ужаснулся. А что же тогда там сейчас, ночью? Страшно представить! А вдруг там нечистая сила?!

Женька почувствовал, что сердце так и заходится от страха. Внутренний голос убеждал, что все это — чушь, что нечистой силы не существует, но Женька уже знал в тот момент, что и внутренний голос — его враг. Как он смеет уговаривать Женьку не замечать очевидного только потому, что сам не верит в это? И зачем? Для того, чтобы заманить его в ловушку?

Он не пошел на Черное озеро. Ни в эту ночь, ни в следующую. Можно было бы и вовсе забыть об этой глупой затее, записав ее на счет неудовлетворенного самолюбия, однако, совесть не давала ему покоя, и, рискуя навлечь на себя недовольство «есаулов», Женька еще раз прогулялся туда днем.

Стоя на берегу, он мечтательно представлял изумленные глаза Ленки Грушковой, принимающей букет из лилий, румянец на ее щеках, дрожь в голосе  верные признаки влюбленности, и не на шутку разволновался. Разошедшееся воображение продолжало рисовать ему прочие, не менее соблазнительные картины, и Женька решился  сегодняшней ночью он совершит задуманное!

Но случилась история с ужом, и теперь Женька сидел на упавшей сосне и думал о том, что, и он, и это дерево — жертвы какой-то губительной причуды судьбы. Ведь, рядом росло много других деревьев, сухих, умирающих, но стихия почему-то выбрала своей жертвой именно это, молодое и полное жизни.

А какими принципами руководствовалась судьба, выбирая в аутсайдеры его? Чем лучше Бегунов? Или Каменев? Но у них есть друзья, им весело друг с другом, интересно. И нечего рассуждать о разнице в интеллектах, если бы дело было только в этом, они бы просто слушали его, Ленского, слушали, открыв рот. А сказка о гадком утенке — просто анахронизм, она осталась в прошлом вместе со своим автором, в его достопамятных, поросшим мхом временах…

И вот он сидит, погруженный в свои совсем недетские размышления, и лесная тишина тихо вплетается в мелодию одиночества в его душе. Что ждет его дальше, там, за гранью невидимого меридиана, разделяющего нашу жизнь на «до» и «после»? Подарит ли судьба ему удачу и успех, или суждено ему лежать разбитой сосной на холодной и унылой дороге жизни?

Внезапно Женька снова оказывается на узенькой тропинке, уходящей вглубь прибрежных зарослей.

Здесь в сон вторгается небо, высокое, раскаленное до белизны, миллионы звуков, сплетенные в упоительное тождество тишины, густые, одуряющие запахи лета. Словно некий таинственный ветер вернул его в детство, и снова повеяло сладостью разомлевших цветов, терпким ароматом ежевики, едва уловимой речной свежестью.

Зрение, внезапно ставшее панорамным, дарит ему этот день во всем его июльском великолепии. Грациозные сосны, застывшие зелеными кронами в знойном мареве выси, широкое раздолье луга с редкими инкрустациями красавцев дубов, пару буслов, фарфоровыми статуэтками замерших вдалеке…

Надо нырнуть вслед за Вовкой в заросли, но ноги тяжелеют, не могут оторваться от земли — на каждом шагу Женьку поджидают змеи. Дружки Каменева уже пообещали, что именно так и накажут его — бросят в лицо ужа, и при одной только мысли об этом, непреодолимый ужас охватывает его, и хочется немедленно спрятаться где-нибудь, где-нибудь там, где наверняка не бывает и не может быть никаких змей.

Женька знает, его палачи выполнят свое обещание — таков негласный закон их таинственного мальчишеского мира. И, кроме того, два «есаула», Сашка Михаленко по кличке Гога и Олег Холодов, которого все называли Холод, запугивали его, рассказывая подчеркнуто серьезными голосами, что в таких местах много змей. Вообще, эти места так и называются — змеиные. Так что, еще, повезло, что Каменеву и остальным попался уж. С таким же успехом они могли поймать и гадюку, а уж тогда кому-нибудь из них пришлось бы несладко.

«Да это легко проверить», — доверительно сообщали они ему. — «Гадюки очень любят взбираться на ежевичные кусты и лежать на них, греясь на солнце. В такие минуты их ни за что не отличить от ветки, и они очень не любят, когда их беспокоишь. Вот в прошлом году так один парень и погиб! Шел, бедняга, рыбу ловить, задел куст, а на нем — змея. Она, недолго думая — хвать его за шею, он коньки и откинул, скорой не дождался. Шея распухла, дышать не смог, так и задохнулся у друзей на руках».

Женька слушал, понимая, что все это — вранье, и говорится лишь с одной целью — посмеяться над ним, но фантазия немедленно изобразила перед глазами то, что он услышал. Вот юноша, почему-то очень похожий на него, беззаботно напевающий что-то себе под нос, идет по точно такой же тропинке, какую недавно прорубили они в зарослях. Вот он задевает куст, куст с неестественно толстой, прогнувшейся от тяжести, ветвью. Внезапно куст оживает и ветвь, обнажив два длинных смертельных зуба, бросается на юношу. Один бросок, другой… Парень роняет удочки и медленно, спотыкаясь, как слепой, бредет вперед, туда, где для него сквозь листву еще светит Солнце. Одну руку он прижимает к месту, куда только что вонзались хищные зубы, а вторую выставляет вперед, лицо его искажено маской ужаса и боли.

Каждый шаг дается ему с неимоверными усилиями, он выходит на берег и падает на колени, не в силах оставаться на ногах. Друзья бросаются к нему, они напуганы, они тормошат его, пытаются помочь, но все тщетно, глаза их друга медленно закатываются. Шея его безобразно распухла и посинела, он дышит со свистом, все реже и реже. Затем следует короткая агония, и его бездыханное тело остается лежать на вмиг обезлюдевшем пляже, и только ветер нежно треплет безвольные пряди его волос…

Эта картина преследует Женьку до сих пор, воображение нарисовало ему все это гораздо красочнее, чем рассказывали Гога и Холод, хотя, тогда, в корпусе, он и вида не подал, что даже слушает этих дураков. Впрочем, какая ему от этого польза? Именно из-за своей такой выдающейся фантазии он не может сейчас спуститься на пляж.

Пот струйками стекал по спине. В конце концов, мужчина он или нет?!

Женька сжал зубы и постепенно, шаг за шагом, прошел метров десять вглубь. Солнце почти спряталось за листву, все вокруг стало серым, неярким, холодным. Узенькая тропинка терялась под ногами, и, подняв руки, чтобы сделаться тоньше, весь превратившись в сверхчувствительный сенсор, он стал пробираться дальше. Очень хотелось закрыть глаза, но страх оступиться и задеть какую-нибудь ветку, ставшую пристанищем мерзкого тела, был сильнее. Наконец, его руки коснулись последних ивовых листьев, в лицо брызнул солнечный свет. Победа…

Заметив его, вчерашние приятели что-то кричат, но ветер уносит их слова. А может, сон снова щадит его перед другим, на этот раз по-настоящему смертельным, испытанием?

Женька сбрасывает одежду и не спеша, притворяясь, что ему это не сильно нужно, заходит в воду. Она здесь прозрачная, кристально чистая, со стаями мальков вдоль берега, и темнеющая зеленью дальше, на глубине.

Он заплывает на середину, подальше от всех, ложится на спину. Очень удобно, если устанешь, можно лежать без движения, хоть, час, хоть, два. Но он не устал, просто хочется побыть в одиночестве, а на берегу ему расслабиться, конечно, не дадут.

А здесь хорошо. Над ним проплывают низкие пушистые облака, четкий, обманчиво близкий диск Солнца, словно необъятная бездна, небо колышется прозрачной синевой, пряча обиды и страх, притупляя боль и разочарования.

Впрочем, синева все больше и больше наливалась сумрачными тонами, и Женька приподнял голову над водой, осмотрелся. Только сейчас он обратил внимание, что куда-то пропали юркие, вездесущие ласточки, а «небесные странники» стали гуще и плотнее.

Он вышел на берег, сел на полотенце. Стало ощутимо прохладнее, пляж уже не жег пятки, как обычно в это время дня.

Зачерпывая песок, глядя, как его тонкая струйка, выпущенная из ладони, уносится ветром, он думал о том, что и люди — такие же песчинки, и все в их жизни зависит лишь от того, в какую сторону повернет ветер.

С дальней части пляжа до его слуха донеслись возбужденные крики. Это Олег Львович выдернул из воды узкую, бьющуюся на солнце сильным, серебристым лезвием тела, рыбу. Везет! Женьке всегда нравилась рыбалка, но больше всего он мечтал ловить рыбу вот так, на спиннинг. Ни у кого никаких преференций, никаких козырей. Все — как в жизни, всем управляет судьба. Рыба — хищница, он — такой же охотник. На ее стороне — привычная среда обитания и скорость, на его — лишь блесна и крючок.

Это напоминало ему гладиаторские бои в Древнем Риме, где силы сражающихся уравнивались разницей в вооружении. Он даже читал об этом в «Спартаке». Вот бы и ему пару раз забросить спиннинг! Женька знал, если бы сейчас он подошел к Львовичу и попросил, тот не смог бы отказать, памятуя о вчерашнем. Но не способен был Женька на такую дерзость, кроме того, разве мог он теперь относиться к этому человеку, как прежде?

Песок с ладони начало срывать, и Женька оглянулся по сторонам, посмотрел на реку. Солнечные блики, несколько минут назад сонно и липко плещущиеся в ней, побледнели, холодно засеребрились. Облака налились свинцом, листва тревожно билась на ветру. День померк.

К нему подбежал Олег Львович, отворачиваясь от песка, летящего в глаза, закричал:

— Что же ты сидишь?! Не видишь — ураган! Собирайся быстро!

Женька в два счета оделся, едва успев спасти от ветра полотенце, согнувшись, словно под обстрелом, побежал за всеми. Проход он преодолел почти бегом, подталкиваемый в спину железными руками воспитателя, и даже не заметил, как оказался на лугу.

Теперь небо уже все было угрюмого, грифельного цвета, луг тоже потемнел и, словно уменьшился.

— Ну, сейчас даст! — восхищенно и весело прокричал Олег Львович. — Хоть бы, метео предупредило, что ли. Все за мной, — скомандовал он, — вот по этой тропинке, нога в ногу, бегом марш!

Мальчишки побежали, и Женька, конечно же, оказался замыкающим. Впрочем, так ему было даже лучше — ведомым быть всегда легче.

Вдалеке раздались раскаты грома, вокруг совсем стемнело и стало немножко жутковато. Тропинка все вилась и вилась под ногами, Женька стал понемногу уставать, подумывать об отдыхе, но тут начался дождь, хлынул внезапно и сильно, и он промок за секунду. Фигура бегущего перед ним, как-то странно вильнула, неожиданно метнулась в сторону, и Женька, запыхавшийся, ослепший от потоков воды, только сейчас заметил, что остался в одиночестве.

Протерев глаза, он увидел всю компанию под дубом, который сейчас был похож на огромный зеленый зонтик, раскрытый на спицах ветвей. Листья трепетали безвольными лоскутами под градом капель, воскрешая в памяти печальные образы, вызывая бессильную жалость, необъяснимую нежность.

Все кричали ему что-то, призывно жестикулируя, но обида, злость за вчерашнее развернула Женьку в обратную сторону, к такому же дубу, росшему по другую сторону тропинки. «Велика честь!» — почему-то вспомнились Женьке бабушкино выражение.

С размаху ворвавшись в круг, очерченный куполом листвы, он бросился спиной к толстому стволу, сел, уткнувшись подбородком в колени. Трава под деревом была уже сырой, но, хотя бы, сверху Женька был защищен кроной дерева. Вряд ли под тем дубом, куда его звали, ситуация другая.

Но, ведь, и не в этом же дело, совсем не в этом! Ни за что, никогда в жизни не станет он для этих людей товарищем, пусть даже и по несчастью! Слишком они разные, слишком велика пропасть между ними.

Сверху ослепительно и грозно полыхнуло светом. Гроза! Вот и хорошо! Вот и славно! Он останется здесь, под дубом, и его убьет молнией. Он слышал, что молнии часто попадают именно в дубы. В конце концов, стать жертвой несчастного случая предпочтительнее, чем влачить жалкое существование труса и неудачника. Зачем притворяться? Ничего не выйдет у него со спортом, никогда не будет у него друзей, и девушки у него тоже не будет. Потому что он — трус, потому что никогда не осмелится искупаться в Черном озере или, хотя бы, постоять за себя.

Ленский представил, как его хоронят, такого юного, такого красивого. Гроб усыпан цветами и венками, и все рыдают, рыдает бабушка, родители, Ленка Грушкова, тренер и даже Львовичи. Женька представил все так явственно, ему так стало жаль себя, что он и сам невольно заплакал.

Он плакал, громко всхлипывая, размазывал по лицу слезы вперемешку с дождем и чувствовал себя самым несчастным, самым одиноким человеком на свете. Зачем, для чего он здесь, в этом неприветливом, жестоком мире? Не лучше ли было ему, вообще, не рождаться?

Затем случилось страшное. Мир раскололся надвое и неведомо откуда взявшийся ярко-синий свет ринулся в образовавшуюся трещину. С сумасшедшей быстротой заполнив ее, поглотив и скомкав в безжалостном своем движении, и дождь, и небо, и день, свет скрутился в огромный ультрамариновый смерч, мгновенно оккупировавший пространство, сковавший время, парализовавший дыхание. И, уже теряя сознание, в последнем, судорожном прыжке к жизни сваливаясь в клокочущую бездну, Женька понял, что погиб, что свет захватил и его, захватил, покорил и уничтожил, и он теперь — его собственность и сущность, его судьба и продолжение.

Еще кружились бледными хлопьями мысли, словно тина, поднятые со дна сознания, еще тлели в груди остывающие чувства, как какая-то нечеловеческая сила встряхнула его и невесомой пушинкой взметнула высоко-высоко, прямо в небо, откуда он увидел, и речку, и луг, окаймленный лесом, и свой дуб, и себя под ним.

На мгновение Женьке показалось, что он растворился в дожде, сам стал дождем, каждой его частичкой, каждой каплей, и невероятный, безмятежный покой погрузил его в море неги и блаженства. Но все это длилось недолго, лишь доли секунды, и уже в следующий миг рядом, близко-близко от себя, Женька увидел бледное, перекошенное страхом лицо Олега Львовича.

— Живой? — почти простонал воспитатель, и тень надежды мелькнула в его расширенных, с желтоватыми белками глазах. — Живой! — выдохнул он в лицо Ленскому и откинулся назад, вытирая со лба, не то пот, не то дождь. — А ну-ка, ребята, давайте на руках его отсюда! Быстро! — скомандовал он «казакам», сгрудившимся за его спиной.

Женька почувствовал, как несколько рук подхватили его, понесли куда-то.

— Под деревьями не останавливаться! — кричал сзади Львович. — Неси под навес.

До навеса, ветхого строения, неизвестно кем и когда поставленного на лугу, было добрых метров пятьсот, и все время, пока его несли, Ленский пытался сообразить, что же произошло.

Он ровным счетом ничего не мог вспомнить, кроме серой стены дождя, расколотой пополам синей вспышкой, затем в памяти мелькала черная, дымящаяся под дождем дорожка выжженной травы. И — всё. Молния? Вот удивительно, стоило только ему подумать о ней — и вот она! Но тогда, почему он жив?

Запыхавшиеся, мокрые до нитки, мальчишки внесли его под навес. Следом за ними, почему-то украдкой, осматриваясь на ходу, вбежал Олег Львович. Он присел перед Женькой, положил ему под голову полотенце.

— Цел? — глаза его лихорадочно блуждали по лицу мальчишки. — Как чувствуешь себя?

Женька не шевелился, молчал, в упор глядя на своего недавнего небожителя. Лишь сейчас он заметил, какие мелкие, невыразительные черты лица у Олега Львовича. Густые черные брови только подчеркивают небольшой размер сидящих глубоко, неопределенного цвета глаз, утиный нос, съезжающий на отвисшую нижнюю губу, дерганые, суетливые движения. Во взгляде — приторное подобострастие, пальцы с панцирными желтыми ногтями, суматошно обшаривающие его тело, противно дрожат. Как он мог раньше не замечать всего этого?

Кроме того, от небожителя неприятно пахло немытым телом и перегаром, и с отвращением, с проснувшейся внезапно брезгливостью, Женька отбросил от себя его руки.

Заискивающая улыбка раздвинула губы воспитателя.

— Ну, слава Богу, двигаешься. — по его глазам было заметно, что от него не укрылся откровенный жест Ленского. — А мы уж подумали! Фу-у… Знаешь, как мы испугались?

Ленского окружили мальчишки. Они наперебой кричали о молнии, расколовшей дуб, под которым он прятался, о том, как разряд электричества, неожиданно превратившись в синюю сияющую плоскость, прошелся по Ленскому, словно разрубая пополам.

— Как гильотиной. — кривя губы в вымученной усмешке, выговорил Олег Львович. Ему явно не нравился энтузиазм подчиненных. — Идти-то самостоятельно сможешь? — понуро спросил он у Ленского.

Женька встал, сделал несколько упражнений, покрутил головой, пару раз присел.

— Вот и ладушки, — буркнул свое любимое окончательно пришедший в себя педагог, и вся группа, будто ничего и не случалось, быстро зашагала к лагерю.

Известие о происшествии распространилось по отряду с быстротой, заимствованной у той самой молнии, и Женька впервые в жизни оценил преимущества известности. Мальчишки считали своим долгом непременно ощупать Женьку и хлопнуть по спине, девчонки строили ему глазки и хихикали.

Любопытство победило стыд, Ленка Грушкова, стесняясь, будто о чем несущественном тоже поинтересовалась его ощущениями, и он, конечно, снизошел, рассказал придуманную на ходу, совершенно фантастическую историю. Ленка охала, прижимала ладошки к щекам, заставляя при этом сладко замирать Женькино сердце.

Издалека он видел злое лицо Бегунова, но понимал, что сейчас тот не осмелится напасть на него, а что будет завтра, Женьку почему-то не волновало. Вот будет завтра, тогда и посмотрим. Нет, все-таки, в популярности есть свои положительные стороны!

Перед отбоем к нему подошли Львовичи с какими-то своими приятелями, и в очередной раз долго выпытывали, что он видел и чувствовал. К этому моменту оба порядком надоели Женьке, как, впрочем, и все интересующиеся этим. К тому же, вся компания была уже навеселе, и он, снова почувствовав брезгливую неприязнь к ним, отговорился головной болью.

Ночью Женька внезапно проснулся. Он всегда спал очень чутко, не раз это разрушало планы любителей экстремального перфоманса, склоняющихся над ним в намерении измазать зубной пастой или краской. Как бы тихо не вел себя злоумышленник, какие бы меры предосторожности не предпринимал, всякий раз Женька раскрывал глаза, предотвращая шкодливую проделку.

И сейчас он подумал, что снова происходит что-нибудь в этом роде, но вокруг было тихо. Свет фонаря тихо струился сквозь окно, играя на металлических спинках кроватей, безжалостно обнажая прорехи облупившейся краски на дощатом полу, фигуру горниста на листе стенгазеты. Если не диверсия, то что?

Он сел на кровати и сразу все понял. Это ему снится! Невозможно представить, чтобы наяву тело двигалось так легко, казалось, стоит оттолкнуться посильнее, и он взлетит!

Женька сделал несколько шагов по залитому светом полу и даже рассмеялся от тихой, умиротворяющей радости. Как хорошо, как вольно ему сейчас! И, вообще, сон этот какой-то чудной, совсем не такой, что приходили к нему обычно. Те наваливались на него сразу, обволакивая своей вязкой паутиной, изнуряя, до первого спасительного глотка яви заставляя подчиняться душной силе своих сюжетов. Этот же нараспашку отворял двери фантазии, предлагая полную свободу действий. Придумывай, фантазируй, выбирай, что хочешь!

Голова закружилась в калейдоскопе желаний. Он задумался. Одна мысль почему-то сразу оттеснила остальные. Черное озеро! Надо пойти туда и искупаться! Женька напрягся, ожидая обычного в таких случаях всплеска страха, но страха не было. Ведь, это же сон!

Он быстро оделся и выбежал из корпуса. Увиденное поразило его. Лагерь стал похож на заброшенное поселение. Кругом царило полнейшее безмолвие, в ветвях деревьев даже не шумел ветерок. Не было видно ни одного человека, куда-то подевались праздные компании, обычно слоняющиеся до самого рассвета в поисках приключений, влюбленные парочки, норовящие уединиться в темных беседках.

Чернея гнездами плафонов, потухшими спичками высились унылые силуэты фонарей, и лунный свет, быстрый и решительный, беспрепятственно заливал все серебряным потоком. Свет тускло мерцал в иголках хвои на соснах, дрожал в листве дубов и кленов, плескался в стеклах домов, и, казалось, власть его вечна и неоспорима, и весь мир — его большое, неприкосновенное царство.

«Вот так повезло!» — подумал Женька, оглядываясь вокруг. Уж больно ему не хотелось попадаться на глаза кому-нибудь. Как-никак, сон — продолжение реальности, снова начнут расспрашивать о молнии, а то и, вообще, отведут спать. Все-таки, несмотря на популярность, особой, приближенной к начальству, он стать так и не успел…

Он взглянул на часы — половина двенадцатого. Надо спешить! Ведь, весь фокус в том, чтобы искупаться непременно в полночь. Интересно, а в полночь надо в воду зайти или можно залезть в нее заранее? Все эти мысли пронеслись у него в голове с точно такой же легкостью, с какой давалась ему дорога. В доли секунды Женька оказался за пределами лагеря, там, где начинались другие зоны отдыха, вскоре неясной, расплывающейся в темноте кляксой, остались позади и они.

Действительно, все происходило, как в лучшем из снов! Лунный свет ласкал Женькино лицо, играл в его волосах, струился под ногами, словно маня, словно приглашая дальше, туда, где ждало замечательное неизвестное.

Женька миновал поляну, на которой всем отрядом жгли они когда-то костры, и где он впервые услышал легенду об озере. Ни малейшего следа кострищ не было видно на ней сейчас, трава, яркая, сочная, изумрудная, была вся окутана всполохами лунного света. Вот они, словно языки пламени, соткались причудливыми кружевами, горделиво замерли так, и растаяли, рассыпавшись миллионами искр.

Женька застыл, боясь шелохнуться, боясь разрушить волшебную красоту.

«Полнолуние!» — донесся до него едва различимый голос, и ему показалось, что это свет разговаривает с ним. — «Торопись!»

Часы показывали без десяти минут полночь, и Женя бросился в лес. Стволы деревьев мелькали, оставаясь позади с безумной скоростью, и все вокруг неожиданно слилось в один смутный, враждебный образ. Ветки хлестали Женю по лицу, кусты царапали колючими ветвями, он то и дело спотыкался о корни деревьев.

Но, все кончается. Еще один рывок, еще одно сильное, стремительное движение, и невидимые путы лопнули, освобождая тело, наполняя легкие свежей, душистой прохладой.

Черное озеро! Вот же оно! Сейчас оно совсем не похоже на то, что Женька видел днем. Серебристый свет куполом падает сверху, и черная, без единой дрожи, поверхность воды, матово поглощает его, будто повинуясь палочке невидимого дирижера, в центре озера кружатся в танце ярко-белые, крупные, великолепные лилии. Они кажутся Женьке необыкновенно прекрасными, он уже делает шаг, протягивает руку, но движение цветов по глади озера тут же нарушается. Словно почувствовав чужое присутствие, они беспомощно мечутся, стремятся скрыться от него, и запоздало ругая себя за грубую жадность, Женька сбрасывает одежду, пытается ступить в воду.

Но что это? Весь берег крошечного озера просто кишит змеями! Он ясно видит узоры на масляно поблескивающих спинах, медленно скользящих в громадном шевелящемся клубке, различает крохотные злобные глазки, отвратительные раздвоенные языки, он мучительно, обреченно ждет прихода страха. Это всегда случается неожиданно, страх появляется, будто из ниоткуда, мощно и стремительно, парализуя волю и силы.

Но страха снова нет. Тянутся, падают тягучими каплями секунды, наполняя чашу полночного полнолуния, и Женька понимает, что еще немного — и все будет напрасно. И его побег из лагеря, и сумасшедшее отчаяние скорости, и, даже почему-то, удар молнии.

Внезапный порыв безумной решимости вдруг захлестывает его, он ставит ступню прямо на змеиные спины, видит, как сотни хищных голов поднялось навстречу, уже чувствует на своей лодыжке боль от страшных укусов, но тут происходит невероятное.

Купол света, висящий над озером, раздвигает свои границы, захватывает Женьку в свой круг, и в ту же секунду все вокруг наполняется негромкой мелодией, звуки которой заставляют его убрать ногу. Мелодия плывет, ласкает слух, шепчет о наслаждениях и неге, и против воли, сквозь навалившийся на него дурман, Женька начинает двигаться вслед за ней, тело его приобретает необычайную гибкость.

Его руки и ноги, его голова, его торс начинают исполнять движения какого-то диковинного танца, ритма в котором не существует, как не существует его в шуме ветра, в морском прибое, в мелодии факира. Звуки волшебной флейты принуждают забыть обо всем, отдаться им, этим чудесным вкраплениям нежности, стыдливым каплям чувственности, сладостным предвестникам нирваны. Исчезает все, что связывало его с миром, исчезает он сам, исчезает мир, остается лишь эта необыкновенная, чарующая музыка. И свет. Свет и музыка вьются рядом, причудливо переплетаются, так, что уже и не разобрать, где кончается звук и начинается зрение, и Женька вдруг понимает, что эти змеи под ногами — такие же живые существа, как и он, безобидные, добрые, они точно также хотят счастья. Да, счастья! Счастья!

Он слышит их ласковый шепот, видит их прикосновения. Змеи обвивают его, их становится все больше, все озеро наполняется ими, и Женька плывет на их спинах, наслаждаясь нежными прикосновениями, упоительными, чудесными звуками.

Лилии уже не прячутся, огромные бутоны их окружают его, ласкаясь, непрерывно кружась в своем танце, влекут за собой. Несколько цветков, сплетясь стеблями, соединяются в венок, самый прекрасный венок на свете, ложатся ему на голову, и сейчас же неведомая сила возносит Женьку наверх, туда, где небом венчается купол, и он видит озеро сверху, и оно приветствует его тысячами змеиных голов.

И тут неожиданная грусть туманит его сердце. Незримые стрелки завершают свой бег, безжалостно усекая круг волшебного циферблата. Ему пора…

«Прощайте!» — кричит он всем сверху, и в ответ озеро отзывается тихим, трогательным всплеском. Мелодия в последний раз печально шелестит рядом, ее эхо, постепенно истончаясь, растворяется в прозрачной утренней дымке.

Усталые звезды бледнеют в небе, уже подернутом красками рассвета, новые звуки, новые чувства и мысли наполняют мир. Сон тает, оставляя после себя хлопья невообразимо пронзительной нежности, и предчувствие огромного, ни с чем не сравнимого счастья, охватывает Женю.

Глава 2

В ярких и холодных лучах наружного освещения Ленский рассмотрел даже россыпь мельчайших брызг на отполированном глянце капотов двух больших, черных машин, остановившихся у входа. После минутного ожидания их двери почти синхронно отворились и из глубины салонов на свет вынырнули несколько фигур, немедленно сбившихся в темную массу тесного кружка, спаянного однородностью, наэлектризованного каким-то жарким, беспокойным обсуждением. Видны были облачка возбужденных разговором дыханий, беззвучно открывающиеся рты, резкие жесты, казавшиеся из теплой просмотровой нелепыми ужимками. Даже на расстоянии чувствовалась тревожная нервозность приехавших.

— Дома не наговорились, — процедил сидящий рядом Силич, крупный мужчина, лет пятидесяти, с резкими чертами непроницаемого лица. — Клоуны! — добавил он презрительно, и Ленский в очередной раз позавидовал ему.

«Клоуны! Конечно, хорошо тебе говорить вот так, отгородившись от мира каменными стенами и камерами наблюдения. Ах, ах! Какие вы все глупые и смешные! Встречаться-то с ними мне, мне и решать, кто из нас клоун».

Впрочем, он тут же одернул себя, не без удовольствия оглядывая атлетические плечи своего коллеги. Силич — на своем месте и работу свою выполняет блестяще. И вообще, приятно знать, что он — на твоей стороне. Не хочется даже думать, что было бы, окажись он с теми, кто мокрому, порывистому ветру бросает сейчас свои запоздалые слова.

Ленский оторвал взгляд от монитора.

— Слава, проследи, чтобы диалог их не потерялся. Хорошо? А то интересно, о чем они так спорят там…

Не поворачиваясь, Силич досадливо пробубнил:

— О чем, о чем? О деньгах, конечно. Впрочем, — он бросил ироничный взгляд на Ленского, — любой каприз, ваша светлость.

— Не паясничай, — ответил Ленский, ввязываясь в шутку.

Силич уже приготовился продолжать, но тут от группы отделились две фигуры, торопливо зашагали к входу. Силич вмиг подобрался. Коротко и рублено он заговорил в микрофон, и все вокруг ожило. Пульт немедленно отозвался хаосом мигающих огоньков, засветились другие мониторы, эфир наполнился голосами. В коридоре послышалось движение, дверь распахнулась, и в проеме обозначился темный силуэт дежурного, вопросительно застывшего на пороге.

— Готовность номер один, — не оборачиваясь, бросил ему Силич, и тот исчез, беззвучно растворившись в темноте.

— Женя, ты как? Готов? — Ленский снова услышал голос Силича и окончательно очнулся, будто стряхнув с себя остатки сна. — Как настроение? — Силич повернулся к нему всем корпусом. Сейчас, в наушниках, с застывшим у рта микрофоном, он был похож на пилота авиалайнера.

— А если плохое, что это меняет? — Ленский грустно улыбнулся в ответ, и почувствовал на себе острый взгляд друга.

Что это? Шутка, временная слабость или настоящая проблема? Ленский видел, как эти мысли, одна за другой, мелькнули в знакомых серых глазах, через мгновение увидел другие, бегущие вслед этим, алгоритмы решений на все случаи жизни, и почувствовал скуку. Неинтересный вы человек, полковник Вячеслав Николаевич Силич, скучный и предсказуемый. Хотя, может быть, это просто обратная сторона профессионализма? Ведь, трудно найти кого-нибудь надежнее, умнее и опытнее, чем вы. И с этим невозможно не согласиться.

Глаза Силича вспыхнули и тут же погасли, за доли секунды просканировав Ленского насквозь, и не найдя ничего, что могло бы послужить поводом для беспокойства.

— Разговорчики, — буркнул он, снова погружаясь в другой мир, сосредоточенный в электронных голосах и изображениях.

Ленский вздохнул, поднялся, разминая кисти рук. Суставы пальцев привычно хрустнули. «Вот если бы повредить один какой-нибудь», — подумал он, с любопытством рассматривая свои руки, — «вот была бы история! Шеф точно бы свихнулся…» В воображении немедленно возникла картинка: машина скорой помощи, пропадающая за поворотом и лицо шефа, страдальчески сплющенное о заднее стекло. Смешно.

— Ну, я пошел? — Ленский вопросительно смотрел на широкую спину Силича, смотрел так, будто у них обоих был и другой план развития событий.

— Счастливо! — Силич дернул плечом, не оборачиваясь, не сделав даже попытки взглянуть на него.

Ну что ж. Все как всегда. Так и надо. Ничто не должно нарушать ритуал.

Ленский толкнул дверь, вышел в прохладную темноту коридора. Интересно, какая по счету сегодняшняя игра? За много лет он уже успел сбиться со счета.

Когда-то, в самом начале, он запоминал игры, вел календарь, чуть ли не нумерологический органайзер, в который заносил абсолютно все, самые незначительные мелочи и детали, даже вывел что-то вроде зависимости между порядковым номером игры и суммой выигрыша.

Но прошло время, постепенно исчезли новизна, острота ощущений, а вместе с ними — и нумерология, и календари с формулами, ставшие теперь ненужными и неинтересными, чересчур громоздкими для типовых отсеков памяти. Взамен появилась хандра, чувство скучливой безысходности, какое, наверно, испытывает акробат, в течение многих лет, день за днем, выполняющий один и тот же трюк. Все, что на старте казалось невероятным, увлекательным и неповторимым, превратилось в рутину, банальное исполнение служебных обязанностей. И все. Никакой фантастики, обычный, растянувшийся на годы, эксперимент.

И все равно, отчего ему так неуютно? Даже тревожно. И номер игры зачем-то понадобился. Память никогда ничего просто так не подбрасывает, уж он-то это знает определенно. Ну, и ладно! Будет, над чем подумать. После игры.

Ленский стоял перед зеркалом, примеряя маску. А масок, сколько у него было? Эта вот — которая по счету? Их же меняли от игры к игре?

Тут он мысленно закатил себе оплеуху. Да что с тобой такое сегодня? Соберись, в конце концов! Впереди — заурядная, проходная игра с каким-то очередным гением от карт, которому стало тесно у себя в Урюпинске, и которого тамошние авторитеты делегировали на игру в Москву. Игру с самим «маэстро», с которым уже сидеть за одним столом — большая честь, так что, почет и уважение тебе обеспечены a priori, и нет никаких поводов для волнения и беспокойства.

Это просто погода. Уходит зима, еще недавно большая и сильная, а теперь мокрая, растерянная, жалкая, завывающая по ночам в колодцах дворов последними ветрами, гоняющая куцые облака в черном мартовском небе. Да-да, такая ипохондрия всегда случается у него в это время года, приходит неожиданно и незаметно, тогда, когда он уже перестает ее ждать. Словно неизвестный вирус проникает она в организм, и в один прекрасный день тихо, но настойчиво заявляет о себе. И все. Он завоеван. Завоеван, захвачен, порабощен без шума, без единого выстрела, словно корабль, нечаянно зашедший в чужие территориальные воды.

И исчезает ипохондрия так же внезапно. Однажды утром Ленский вдруг понимает, что ее нет, что он снова свободен, и забывает о ней сразу же, без грусти и сожалений. Она остается за границей марта, за его проклятыми туманами, слякотью, тяжелыми ветрами, и календарные даты, словно пограничные столбы, надежно защищают его, отпугивая призрак уныния до следующей весны.

Пройдет это и сейчас. Должно пройти.

Еще раз проверив на лице маску и поправив галстук, что-то мурлыча себе под нос для поправки так не вовремя упавшего настроения, Ленский вошел в игровую комнату.

Здесь тоже все было знакомо ему. Стол на возвышении, отблески каминного огня на спинках стульев, конус света от лампы. Все просто и функционально, все продумано до мелочей, и даже самый придирчивый знаток не найдет ни малейшего повода для придирки или беспокойства.

Эта комната объявлена устроителями местом встречи истинных ценителей игры. Тех, кто рассматривает ее, как чистейшую квинтэссенцию риска и азарта, как суммарный вектор хитросплетений судьбы, определяющий конечный результат партии. Здесь не обманывают людей с помощью хитроумных приспособлений, творений века технологических изысков, здесь не мошенничают, здесь уважают традиции.

В этом мог легко убедиться каждый заинтересованный, сантиметр, за сантиметром обследовав комнату и прилегающие к ней помещения. Такие проверки происходили неоднократно, прежде чем неизменность результата не заставила проигравших искать причину поражений в другом. Но это случилось потом, а когда-то, в самом начале, все новые и новые охотники обшаривали полы и стены в поисках, хотя бы, чего-нибудь подозрительного, рыскали зоркими взглядами в призрачной надежде отыскать, хоть, что-то, пригодное для оправдания.

Впрочем, всё было безрезультатно, и раз за разом незадачливые сыщики вынуждены были расписываться в собственном поражении, уходя ни с чем, пряча за вежливыми улыбками бессильное раздражение.

Итак, организаторы были честны, этого уже никто не отрицал, но, ведь, дело этим не ограничивалось. Подлинную исключительность им принесла другая, просто неслыханная вещь. Их «исполнитель» никак не использовал обычный в таких случаях шулерский арсенал! Просто отказывался от него и все! И это не было рекламным трюком, пустым обещанием, это было официальное предложение, коммерческая оферта, своего рода фора, вызывающе дерзкая и подкупающая одновременно.

Если сравнить такую игру с дуэлью, то Ленский в ней представал бы совершенно беззащитным перед вооруженным до зубов соперником. И, если честность для подобного рода мероприятий была все же некой абстракцией, величиной, скорее декларативной, нежели реальной, то последнее находилось уже за гранью понимания.

Шулерское сообщество недоверчиво насторожилось, взяло паузу, однако, как и всегда в таких случаях, любопытство понемногу побороло недоверие, постепенно превратив его в осторожный интерес.

Следующим шагом эволюции отношений стало появление «пробного шара», невысокого, похожего на жука, человечка с идеальным пробором и неуловимыми, бегающими глазками. Он привел с собой целую группу коллег, дотошно осмотревших «катран», и всю игру не спускавших с Ленского глаз.

Они не скрывали своей уверенности в победе, приняв его за богатого простофилю, изнывающего от безделья. Не стесняясь, они шумели, дурачились, посылали Ленскому наглые плотоядные улыбки, и каково же было всеобщее изумление, когда «пробный шар», претендующий на роль розги для сорванца, проигрался в пух и перья.

На некоторое время в шулерских кругах воцарилась тишина, впрочем, довольно недолгая. Уважаемые мэтры, маститые игроки, чего только не повидавшие на своем веку, не привыкли к таким унижениям, и было очевидно, что пауза была взята лишь для того, чтобы как следует обдумать план мести, жестко и показательно «наказать фраеров».

Шулерское сообщество ощетинилось, сплотилось и приняло вызов.

Теперь в бой пошла тяжелая артиллерия. За первые пару месяцев их посетителями стали не менее десятка столичных «исполнителей». Их организацию «прощупывали» на самых разных уровнях, иногда таких высоких, что Ленскому казалось, что следующий звонок должен быть, как минимум, из администрации Президента.

Но все игры заканчивались одинаково — соперники Ленского раз за разом проигрывали, а он, загадочный и недоступный, исчезал в темных коридорах неизвестности. Как и следовало ожидать, обстоятельство это вознесло его на картежный Олимп, а клуб сделало местом негласной коронации игроков, где должен был попытать свои силы всякий уважающий себя «катала». Игра в их клубе стала своего рода пропуском в мир высоких ставок. О партии с «маэстро» рассказывали вполголоса, словно о какой-нибудь тайне тайн, и образ его все больше окутывался мистическим ореолом.

Очередь из желающих сразиться с загадочным «маэстро», которого никто и никогда не видел без маски, и чье имя оставалось неизвестным, несмотря на все усилия криминальных разведок, превысила все мыслимые размеры и продолжала расти. Пришлось повысить и без того немаленькую плату за вход и ужесточить так называемый «график приема». Также приходилось внимательно следить за тем, чтобы какой-нибудь не в меру горячий игрок, огорченный своей досадной неудачей (случайной, как ему казалось), не попытался бы взять реванш, записавшись на игру в очередной раз. Это строго пресекалось, равно, как и попытка увидеть лицо Ленского. Кроме того, пришлось ограничить количество секундантов, присутствующих на самой встрече, теперь их полагалось иметь лишь по одному с каждой стороны.

Вскоре первоначальный запал прошел, и соперники Ленского захотели понять, за счет чего же он одерживает такие сокрушительные и безоговорочные победы. Рождались всевозможные, самые невероятные предположения, некоторые из которых доходили до Ленского и казались ему весьма оригинальными.

Так, кто-то выдвинул версию, что он, обладая феноменальной зрительной памятью и острейшим зрением, мгновенно запоминает каждую карту, некоторые утверждали, что он — великий гипнотизер и просто читает мысли сидящего напротив. Кто-то, вообще, высказывал предположение, что он видит карты насквозь.

Догадки множились, обрастая слухами и легендами, одна нелепее другой, и не однажды Силичу приходилось разочаровывать «ходоков», предлагающих за секрет «маэстро» довольно кругленькие суммы.

Но организаторы были непоколебимо терпеливы и строго придерживались версии, принятой и озвученной ими в самом начале.

«Что наша жизнь?» — спрашивал гениальный поэт. И сам же отвечал себе: «Игра!»

Именно так и преподносились эти сеансы, ни больше, ни меньше. Игра — как поединок характеров, темпераментов, личностей, как дуэль судеб, одной из которых, слабейшей, суждено пасть под натиском второй, более сильной, более удачливой. С одной стороны — концентрация интеллекта, опыта, криминального таланта, с другой — Божественное предопределение, незыблемое и неоспоримое в своем превосходстве над низменными уловками человека.

Разве можно обмануть свою судьбу с помощью ловкости рук или каких-нибудь хитроумных приспособлений? Ведь, она не наивный зритель, который только того и ждет, чтобы его одурачили, а когда это происходит, весело аплодирует своему обманщику. При таком понимании игры шутить с картами опасно, гораздо более опасно, чем это можно себе представить.

Именно поэтому, ставки в этих играх зачастую пестрели многими нулями, именно поэтому, посещение клуба ассоциировалась у многих с визитом к Минотавру, а плата за вход — чем-то вроде взноса за безопасность. Но, в конце концов, что такое деньги? Поздравительные открытки Фортуны, земной эквивалент удачи. Так что, кто не рискует, тот не пьет шампанского…

И только лишь он, Ленский, он и еще несколько посвященных, знают, что скрывается за всей этой словесной мишурой. И только ему одному известна настоящая цена этих поединков, потому что именно он и играет с тем, что принято называть судьбой.

Ленский грустно улыбнулся. Судьба… Что они знали о ней десять лет назад, когда все это начиналось, что они знают о ней теперь?

Скоро здесь появится человек, считающий, что ему предопределено обыграть сегодня его, Ленского, и его уверенность подогревается отказом соперника от любого жульничества, честолюбием, азартом и, конечно, жадностью.

Интересно, как он появится? Войдет с видом триумфатора, неся на своем лице печать благосклонности Фортуны? Будет излучать победительную снисходительность и рассыпаться в великосветских оборотах, заученных специально для такого случая? А, может быть, совсем наоборот? Будет хранить презрительное молчание, всем видом показывая свое неоспоримое превосходство?

Глупая пустышка! Он считает, что умения тасовать колоду достаточно, чтобы все в его жизни происходило исключительно так, как он хочет. Он уже возомнил себя хозяином своей судьбы, он считает, что все, кто до него проигрывал здесь — жалкие неудачники, не стоящие одного его мизинца! Если бы он знал, сколько таких, как он, повидал за свою жизнь Ленский, сколько надежд изломал он на этом столе, улыбка немедленно исчезла с его лица, оставив на нем растерянную и глуповатую гримаску.

Впрочем, зачем заранее огорчать человека? Кроме того, не надо забывать: пути Господни неисповедимы. Кто знает свое будущее?

Дверь тихо отворилась, и в комнату вошли трое. Один из них был свой, личный телохранитель Ленского, Павел, двое других — гости. Они неловко застыли на пороге, переминаясь с ноги на ногу, удивленно и немного растерянно озираясь. Один из них тоже был в маске, и это автоматически отнимало у Ленского возможность немного поупражняться, что называется, угадать соперника — развлечение, за долгие годы ставшее, своего рода, ритуалом, своеобразной разминкой перед игрой. Но придраться не к чему, все — в пределах правил, им же самим придуманных.

Он прислушался к себе. Похоже, это вызвало у него даже легкое раздражение, но здесь нет ничего удивительного. Кому понравится, если вот так, с бухты-барахты, изменять свои привычки? Что ж, обойдемся без разминки.

Он еще раз, уже пристально, осмотрел вошедших. Секундантом был человек среднего роста, кряжистый, с настороженным взглядом небольших мышиного цвета глаз, спрятанных под густыми кустистыми бровями. Напряженное, сосредоточенное выражение лица, скупые движения выдавали в нем человека скрытного, но решительного, видимо, с большим криминальным опытом.

«Пахан», — тут же окрестил его Ленский. Меткое прозвище, данное противнику сразу, здорово помогает при формировании его образа. Это сэкономит массу времени и усилий потом, когда потребуется управлять им.

Эх, и угораздило же тебя оказаться здесь на мою голову! В Ленском плеснулась ирония, вызванная мыслью о том, какие люди находят себя в области интеллектуального криминала, но он быстро скомкал ее, так и не успев расшифровать. Обаяние — вот, что ему сейчас надо, а шутку можно отшлифовать и после.

Итак, прежде всего — действие. Надо представить себе что-нибудь смешное, что наверняка способно встряхнуть как следует этого увальня, заставит его потерять свою медвежью повадку. Например, щелкнуть его по носу! А что? То-то он удивится! Наверно, вытаращит свои колючие глазки, челюсть отвиснет, а руки станут загребать воздух, как клешни краба.

Представив на миг эту картину, Ленский почувствовал, как волна искреннего смущения пробежала по коже. Разве виноват бедняга в том, что имеет такую нелюдимую внешность? Конечно, и люди постарались, и он сам, но, все-таки, основное-то он получил от природы.

Все это мигом пронеслось в голове и, подняв глаза на того, о ком думал сейчас, Ленский с удовольствием отметил, как дрогнуло что-то в лице у него, как неожиданно смягчился настороженный взгляд, растаяла напряженная скованность фигуры. Подействовало! Ленскому захотелось рассмеяться, но это уж точно было бы лишним в этой ситуации, и он привычно подавил подступающее к горлу щекотливое возбуждение.

Что ж, первый опыт оказался удачен, но не надо обольщаться, угроза, исходящая от «пахана», немного сгладилась, но сам-то он никуда не делся. Бесспорно, обаяние — самый безотказный способ сбить недоверие, но, что будет дальше? Еще неизвестно, чего можно ожидать от этого персонажа.

Краем глаза Ленский заметил, что и второй, в маске, тоже как-то сразу подтаял, открылся, глаза его растерянно метнулись по комнате. Значит, все-таки, он — ведомый! Почему же тогда играет он?

Ленский мысленно взъерошил ему слегка курчавые волосы, торчавшие из-под маски, пустил в его сторону поток дружелюбного интереса. Кто ты? Зачем здесь? Ну, да ладно, в процессе разберемся. Пора начинать!

Он приветливо и звучно проговорил:

— Здравствуйте, господа! Я рад приветствовать вас в нашем клубе!

Они по очереди (первым был, как и следовало ожидать, «пахан») подошли и пожали ему руку.

— Так вы и есть тот самый «маэстро»? — Ленский услышал едва различимую иронию в голосе игрока.

Так, значит, он не совсем подавлен? А с другой стороны, как может заведомо несвободный человек играть в карты? «Исполнителю» нельзя без импровизации. Или все это — и есть часть образа, который он будет эксплуатировать в продолжении игры?

Скоро, конечно, для Ленского не останется никаких загадок, но пока настороженность не отпускала его из своих колючих пальцев, раз за разом вспыхивала микроскопическими импульсами тревоги. Иди ты к черту, старый перестраховщик!

Он гостеприимно повел рукой.

— Проходите, господа. Располагайтесь, прошу вас.

С рассеянным видом, радушно улыбаясь, так, словно на лице не было маски, Ленский наблюдал, как гости рассаживаются по своим местам. От него не укрылись ни излишняя суетливость, с которой уступил дорогу «секунданту» «игрок», ни то, что тот принял это, как должное.

Павел сел по правую руку Ленского, напротив «пахана».

— Что будете пить? — Ленский снова изобразил гостеприимность. — Чай, кофе, сок, крепкие напитки?

У тебя ухватки старорежимного лакея, тупого и подобострастного! Господи, откуда столько раздражения? Может, хватит?

— Мне коньяк, — попросил «игрок», как и положено, оглянувшись на «секунданта». Если он притворяется, то делает это мастерски, ему бы на «Оскара» номинироваться. Дождавшись короткого «Кофе!» от «пахана», Ленский заказал два коньяка (второй по привычке — себе), кофе, обычный в таких случаях апельсиновый сок для Павла, и официант, вошедший с подносом немедленно после этого, так, будто бы заранее знал, каким будет заказ, произвел что-то вроде мини-фурора.

Что ж, Силич должен быть доволен произведенным эффектом. Ведь, это именно с его подачи при клубе был заведен бар с прекрасно вышколенной обслугой.

«Ну что, все прелюдии исполнены», — слова рассыпались камнепадом, отозвались всплеском ностальгии. В памяти мелькнули умные, с прищуром глаза, белая, как лунь, бородка, и Ленские едва не застонал. Да что же это такое? Что за день сегодня такой?

Захотелось опрокинуть в себя коньяк залпом, но он сдержался, стал пить его маленькими глотками, смакуя, перекатывая по небу, точно так, как научил его когда-то один дегустатор, повстречавшийся ему на одном из перекрестков судьбы. Надо все в жизни делать профессионально. Играть, любить, помнить. Один раз научившись, экономишь потом уйму времени.

Он окинул взглядом гостей.

— Ну что ж, начнем?

— Зачем терять время? — чуть ли не обрадовано подхватил «игрок».

Павел и «пахан» вскрыли кейс с картами, код от которого каждый из них знал лишь наполовину, достали несколько колод. Делая вид, что почти не интересуется происходящим, Ленский настраивался на игру.

Его визави пытался изображать солидного мэтра, принимая внушительные позы, время от времени прикладываясь к бокалу, но его неуклюжая самоуверенность не могла обмануть Ленского.

Он недоумевал. Еще несколько часов назад предстоящая партия представлялась ему сложной и напряженной, настолько сложной и напряженной, что он даже ощутил что-то похожее на предвестие паники, но, вопреки своему обыкновению, не стал копаться в себе, приняв это как вполне закономерное следствие своей ипохондрии.

Однако, сидящий напротив явно не производил впечатления «крепкого орешка». Фон от него — ровный, спокойный, как от человека, углубленного в свои мысли в городском транспорте, так что, при других обстоятельствах, Ленский на него и внимания не обратил бы.

Руки «игрока» тоже — самые заурядные, чуть придавленные работой, с грубыми ногтями на желтоватых коротких пальцах. Хотя, Ленскому и доводилось видеть мастеров экстра класса с руками трактористов. Так что, не факт, не факт.

Но, все равно, его спутником Ленский бы занялся с куда большей охотой. Вот от кого силища прёт, трудно мимо пройти. Впрочем, хватит об этом. Итак, игра!

Он чувствовал на себе взгляды «гостей», почти физически ощущал их присутствие. Слева ледяным холодом его обдавал «пахан», прямо в лицо летели волны хищного интереса «игрока», справа слабым теплым маячком обнадеживал Павел. Молодец, так и надо! Забудь, что я здесь, максимум внимания — на «гостей».

Арктический ветер слева, словно тисками, сковывал его, не давая шевельнуться, не позволяя начать игру. Он попытался освободиться, выскользнуть из сектора, заполненного «паханом», но не тут-то было. Будто бульдог, тот вцепился в него, обездвиживая мысли, обесцвечивая чувства, размывая фантазию. Здесь нужен был нестандартный подход.

Ленский глубоко вздохнул, представил себе знойное лето. Он где-то далеко, за тысячи километров от холодной, продрогшей Москвы. Пляж… Удобный шезлонг… Плещется море, солнечные зайчики на волнах слепят глаза, заставляют закрыть их, погрузиться в забытье. Безумно хочется пить, что-нибудь холодное. Какой-нибудь коктейль, только обязательно со льдом. Льда надо много, очень, очень много… Ага, вот и ледник, как кстати! Теперь надо быстро, не задумываясь взять несколько кусочков льда и опустить в бокал. Вот так. Хорошо. Сейчас станет легко. Легко и уютно…

Он открыл глаза, зафиксировал полученное ощущение, стараясь абстрагироваться, не смотреть влево, и вдруг почувствовал, что все изменилось. Исчез пронизывающий холод, на месте, где только что была Арктика, раскинулись весенние луга, устланные ковром сочной молодой травы.

Все, «пахан» ему больше не помешает, во всяком случае, пока. Все-таки, для него было бы не лишним потратить пару-тройку лет на самообразование. Чересчур он примитивен, ну, совсем, как ребенок! Разве можно силой воли подменять фантазию?

Теперь все внимание — «игроку». Некоторое время Ленский играл машинально, тянул карты, раздавал, срезал, делал ставки, что-то говорил. Так же отвлеченно, будто и не специально, будто тот случайно попал в поле его зрения, он наблюдал за действиями соперника. Ну что ж, арсенал трюков небогатый, но исполнение неплохое. И держится «игрок» уверенно. Наверняка, есть и что-нибудь еще в запасе. Но с этой стороны опасности он не представляет.

Значительно интереснее, что у него за душой. Волны от него растут, захлестывают Ленского, ему все трудней бороться с ними. Да и зачем бороться? Надо слиться с ними, самому стать такой же волной, и тогда, и они сами, и их хозяин будут ему не страшны.

Вот он сидит перед Ленским, весь, как на ладони. Лицо, конечно, упростило бы задачу, но он справится и так. Осторожно, стараясь не повредить, Ленский понемногу подстраивается под его поле. Это трудно, и первая же волна едва не сбивает его с ног. Это потому, что он статичен. Нельзя оставаться на месте, и его движением станут вопросы, так он будет нащупывать этот беспокойный, рваный ритм, стараясь слиться с ним, оседлать эти неприветливые, неласковые импульсы.

Кто ты? Ты нервничаешь. Ты такой всегда? Или только сейчас? Потому что перед тобой «маэстро»? Ну, конечно, поэтому ты так зажат, так подавлен. Тебе одиноко. Ну, ничего, сейчас нас будет двое.

Ленский невольно поморщился, с благодарностью вспомнив о маске. Соприкосновение с чужим сознанием — процесс всегда неприятный, но такова цена этой победы.

И вот он уже в маленькой лодочке на самой середине быстрой реки, одинокий, вооруженный всего лишь одним веслом, и сейчас самое главное — не дать себя увлечь, опрокинуть, во что бы то ни стало, удержаться на плаву.

Его легкая, почти невесомая, лодочка закрутилась в бурлящем водовороте течения, волны пенятся, перехлестывают через борта. Ох, и хочется тебе выиграть у «маэстро», парень! Ты просто в ударе сегодня! Но у меня свое мнение на этот счет! А пока надо удержаться, только бы удержаться!

Одна минута, другая… Время растянулось бесконечным, томительным интервалом. Ну, все. Вроде бы, цел.

Немного передохнуть и снова действовать! Неторопливо, стараясь не делать резких движений, Ленский погружается все глубже и глубже. Его лодочка уже обзавелась крышей, превратилась в крохотную субмарину, и река сомкнулась над ней, сразу убрав звуки, сменив солнечный свет другим, искусственным, бледным и зыбким.

Ага, вот ты какой, «игрок»! Словно декорации к самому необычайному, самому невероятному на свете спектаклю, медленной вереницей проплывали мимо неясные образы. Какие-то люди, события, мысли, чувства…

Загадочные в своей неявности, смутные и туманные, время от времени образы сливались в фокусе неожиданного смысла, увлеченные невидимым потоком кружились в куполах своих ролей, вновь рассыпались фрагментами снов, фантазий, воспоминаний. На смену им приходили другие, теперь уже они затевали свое кружение, затем так же пропадали в бледной пелене забытья, уступая место прежним, появляющимся из призрачного далека. Принужденные таинственной силой, слабые и безропотные в вынужденной своей покорности, снова и снова продолжали они движение, и казалось, процессия эта бесконечна.

Не нарушая, не тревожа ее, Ленский приблизился. Лодочка его сама собой исчезла, и теперь он, чужак, незваный и нечаянный гость — хозяин этой судьбы, ее творец и вершитель. Все здесь подвластно ему. Одним движением руки, одним лишь жестом он может уничтожить этот мир, может вознести его на небывалую высоту. Но, ни первое, ни второе не входит в его планы. Сейчас ему надо только одно — сделать победу над собой невозможной, а для этого необходимо самому стать победой, стержнем, главной осью этой несчастной, обреченной судьбы.

Превратившись в тончайший фильтр, Ленский пропускал через себя чужую жизнь, перебирал ее день за днем, через силу сдерживая муторные приступы отторжения, заглядывая в живые, полные чувств, глаза людей, радуясь, страдая, переживая вместе с ними. Словно опытный ловец жемчуга, он отбрасывал пустышки, угадывая за кружевной мишурой омутов несостоявшиеся встречи, несказанные слова, упущенные возможности. Ему нужна жизнь, ее суть, ее энергия, а от этих никчемных мешков за версту веяло затхлой тоской пустоты, стылым одиночеством, острой горечью разочарования.

Впрочем, попадались в этой жизни и другие дни, дни везения и побед, дни, прямо-таки, брызжущие удачей и везением. Ага, а вот и сегодняшний день! Вот и он сам, собственной персоной, о чем-то задумавшийся, склонивший голову над столом.

Над чем же он так задумался? Хотя, какая разница? Вероятно, слишком задержался в пути, и время там, наверху, успело сильно убежать вперед. Ну, да ничего, справлялись и не с таким. Теперь главное — как можно мягче, незаметнее проникнуть в чужой замысел, слиться с ним, с каждой его частичкой, с каждой молекулой, исподволь изменяя привычный рисунок судьбы.

Внешне он совсем не изменится. Всё той же капризной гирляндой будет петлять в полумраке неизвестности жизнь, мерцая огнями встреч и расставаний, раскинется вширь паутина вероятностей, таинственной туманностью обозначится вдали неизбежная развязка. Но крохотная, оставленная Ленским, червоточинка, гибельная и непоправимая, уже выпустит свой яд, словно стрелу, посылая в будущее, в урочный день и час, губительный заряд разрушения.

Делать это трудно, невыносимо трудно, в любой момент можно сойти с ума от чудовищного напряжения разума, распластанного на две жизни одновременно, и в такие минуты он абсолютно беззащитен, беззащитен, как младенец, и там, наверху, Павел становится его единственной опорой и надеждой.

Только бы выдержать, только бы не потеряться в этом безумном хаосе, где собственная судьба переплелась с сотнями других, где чужие, безвестные ветра гонят вдаль безликие облака, завывают тоскливо в лабиринтах душ, и хнычет, мечется бесприютной стаей опавшая листва чувств…

Кажется, все. И на этот раз — повезло…

Гнетущее безмолвие вдруг обрушилось на него, тревожные молоточки пульса разрывали виски. Что ж, пора обратно. Что-то долго он сегодня… Стареем?

Как бы там ни было, подъем — тоже процедура небыстрая. Небыстрая и рискованная. Вот так вырвешься наверх, разевая рот, как выброшенная на берег рыба, а в голове у тебя — куски чужого сознания. И потом долго еще ходишь сам не свой, натыкаясь на обрывки незнакомых воспоминаний, выметая их из памяти, как досадный мусор. Но путь назад всегда короче, короче и приятней.

Неожиданно Ленский понял, что он за столом, в руках у него карты, и все напряженно смотрят на него. Он выдернул воспоминания из резервной части памяти — ага, ждут его ставки. Ну что ж, дело сделано, надо заканчивать партию. Он посмотрел на часы и ужаснулся: целых полтора часа потребовалось ему, чтобы сломать игру. Точно — стареешь ты, брат!

— Принимаю, — услышал он свой голос.

Дрогнули радужной бахромой контуры света на полировке стола, потеплели подушечки пальцев — верные признаки удачи. Дама треф, зардевшись, нежно улыбнулась ему, король червей снисходительно кивнул…

— Что такое? Не пойму! — неожиданно возмутился «пахан», о существовании которого Ленский уже и забыть успел. Наливаю кофе, а через минуту оно — как лед! Что это у вас происходит здесь, граждане? — «пахан» попытался изобразить на лице улыбку, но боль, раздражение и обида превратили ее в злую, некрасивую гримасу.

Ленский пожал плечами. Он сделал несколько торопливых глотков из бокала и вдруг почувствовал, как бешеная усталость навалилась на него каменной плитой. Так бывало каждый раз, когда наступала развязка, и до сих пор он так и не смог заставить себя привыкнуть к чувству безмерного морального и физического изнеможения. Не оставалось сил даже скаламбурить по поводу правильности склонения.

Вошедший официант заменил кофейник и исчез в дверях, позволив себе недоуменно поднять брови на обычно непроницаемом лице. Видимо, кофе в кофейнике не успел остыть настолько, чтобы можно было безропотно снести обвинение.

Да ладно тебе! После игры разберемся.

Коньяк огненно пробежал по крови, и застывшее, забывшееся время устремилось вслед за ним.

— Партия! — еще через полчаса провозгласил Павел. — Прошу стороны поставить свои подписи. — он взял с матово блеснувшей плоскости подноса, внесенного вышколенным официантом, лист бумаги с результатами игры, положил на стол.

Мысли лились послушно и плавно. Сейчас, когда все было позади, личность «игрока» не вызывала ничего, кроме снисходительной симпатии.

Не повезло тебе сегодня, брат. Можно было бы, конечно, успокаивать тебя, дескать, судьба твоя такая, но и этого я сделать не могу. Скажи я так, останусь тогда последним вралем для себя самого. Все не так, друг мой, все совсем по-другому. Победа должна была достаться тебе, только тебе, а я украл ее. Украл, и то, что для тебя могло стать незабываемым мигом удачи, превратилось в еще одну звездочку на моем фюзеляже. И, если тебе, все-таки, надо успокоение, то знай: их там много, этих звездочек. Их так много, что самое время заводить другой фюзеляж, но это, к сожалению, а, может быть, и к счастью, невозможно.

Но и мне не легче, дружище. Дело в том, что самолет мой — просто пошлая бутафория, ни улететь куда-нибудь, ни даже просто прокатиться на нем по летному полю, я, увы, не могу. Мертвыми якорями вцепились в землю мои хваленые звездочки, и я вынужден, вынужден ждать урагана, который, или освободит меня от них, или похоронит вместе с ними.

«Игрок» уже держал в своих пальцах ручку, уже приноравливался поставить подпись, как вдруг что-то произошло. Что-то неуловимое и непредвиденное. Никто из присутствующих, кроме Ленского, и не заметил бы этого, но тут «игрок», неожиданно положив ручку на стол, весело и фамильярно заговорил, обращаясь к оцепеневшему от недобрых предчувствий «маэстро»:

— А что, милейший, может быть, сыграем еще разок? Просто так, на интерес. — и, не дожидаясь ответа, стал быстро-быстро сдавать карты.

Все замерли. То, что они услышали только что, было неслыханно.

Где-то в высоте над Ленским застыл оторопевший Павел, слева с чашкой кофе в руках, мертвенно-бледным изваянием замер «пахан». Весь превратившись в ожидание, Ленский внутренне сжался, второпях высвобождаясь из уютного плена неспешных мыслей. Потянувшись за картами, в вакууме разом наступившего безмолвия он уже чувствовал зловещее дыхание катастрофы, ее ледяную стужу, и обморочное ощущение фатальной неизбежности завладело им.

И перед тем, как мысль эта была сметена первым страшным валом стихии, и разум едва не взорвался от нечеловеческого напряжения, он поймал последний взгляд, брошенный ему глазами человека, сидящего напротив. В нем Ленский успел прочитать усмешку, горькую, тоскливую, полную такого мучительного, всеобъемлющего страдания, какого не доводилось встречать ему ни у кого за всю свою жизнь. А потом все поплыло, все смешалось перед его глазами.

Удар такой силы Ленский испытывал впервые. В доли секунды, одним бешеным порывом чужая воля захлестнула, смяла, разметала все, что было на ее пути. В мгновение ока река, его суденышко, он сам, были вытеснены из русла, подняты в воздух и со всего размаху выброшены на пустынный берег, и безжалостный вихрь, принесший в себе смерть и разрушение, наводнил его разум надрывным отчаянием и болью.

Все его хрупкие построения, его призрачный мир, с таким трудом отвоеванный у реальности, был опрокинут, сломлен, уничтожен в одночасье, и по обезвоженному руслу, по обнаженному бездорожью душевного рельефа, на него устремился беспощадный поток чьей-то судьбы, неудержимый и неотвратимый в своем безумном движении.

Ленский попятился, вскочил на ноги, пытаясь выстоять, удержаться, но был сломлен, поглощен, увлечен, жалкий обломок крушения, без мыслей, без надежд, без будущего.

С огромным трудом он вернул себя в крошечную часть рассудка, из последних сил цепляющуюся за действительность, еще живущую какими-то вялыми, полумертвыми мыслями.

Взгляд его, помутившийся, подернутый пеленой безумия, блуждал по картам, полным все той же чужой и незнакомой жизнью, ошметками какого-то сумрачного сознания, поднятыми мутным потоком по ту сторону разума. Лица, туманные образы, события, даты будили в нем забытые, изъеденные ржавчиной памяти воспоминания, но он не успевал находить отклик в душе, смирившись, безвольно застыв в тяжком оцепенении.

Как из небытия вставали оставленные в другой жизни люди, брошенные дела, неоконченные разговоры, все кружилось в бешеном калейдоскопе Вселенского хаоса, как вдруг пиковая дама в руке у него грубо расхохоталась ему прямо в лицо, и все разом закончилось.

— А-а! — «пахан» неожиданно закричал, отшвыривая чашку с кофе, и Ленский поднял на него затуманенный взгляд. «Пахан» ожесточенно дул на обожженные пальцы.

— Что за шуточки?! — прошипел он, морщась от боли. — Кофе, то холодное, как лед, то кипит прямо в руках!

Не обращая на него внимания, не осознавая, что делает, Ленский перегнулся через стол, протянул руку, пытаясь дотянуться до «игрока», сорвать с него маску. Действительность скакала у него в глазах обрывками пространства, мгновенными видениями, молниями невнятных мыслей.

— Кто ты?! — голос изменил ему, и рот его только беззвучно открывался.

Наверно, он был страшен в этот момент, потому что глаза «игрока» расширились от ужаса, он отпрянул назад, неуклюже подняв руки.

Изогнувшемуся в молниеносном броске, вмиг ставшему необычайно гибким и изворотливым, Ленскому все же удалось зацепить край маски, и ткань лопнула, обнажив нечистую, воспаленную кожу, остановившийся глаз, окаймленный короткими светлыми ресницами. Не в силах оторваться от него, Ленский замер, мучительно удерживая равновесие, страшась отвлечься, пропустить что-то важное, что вот-вот должно было промелькнуть здесь, в этом крохотном, пульсирующем от страха зрачке

— Стоять! — неожиданно услышал он над собой крик «пахана», а вслед за этим предостерегающее, какое-то неуверенное восклицание Павла.

И вдруг Ленский понял — вот оно, то главное, чего он ждал, и все его предчувствия, его ипохондрия, его переживания и суеверия — все слилось теперь в одну неожиданную и страшную разгадку.

В руке «пахана» блеснул матово пистолет, черной бездной дула уставившийся ему прямо в лицо, и безумная решимость в его глазах возвестила Ленскому, что следующей мысли у него уже не будет, и, вообще, никаких мыслей уже никогда больше не будет. Потому что, это — конец, потому что, с такого расстояния не промахиваются.

Его тело, самый быстрый, самый чувствительный манипулятор мозга, уже дернулось, пораженное пароксизмом агонии, уже покрылось липкой испариной ужаса, как вдруг в сознании соткался образ вульгарно хохочущей пиковой дамы. Образ немедленно метнулся наперехват указательному пальцу «пахана», наперерез сухому щелчку затвора, и, уже теряя сознание, проваливаясь в черный мрак забытья, Ленский скорее почувствовал, чем увидел, как перелетает через него непомерно длинное, громадное тело Павла.

Глава 3

Когда Ленский снова открыл глаза, ни гостей, ни Павла рядом с ним уже не было. Насколько можно было судить, он находился на втором этаже особняка, в одной из комнат бывшего номера «люкс» гостиницы, когда-то здесь располагавшейся. Приставкой «люкс» номер был обязан капризу архитектора, соединившего обе его смежные комнаты миниатюрным, украшенным изящной решеткой, балкончиком, выходящим в старый московский дворик.

Память мягко поплыла, качнулась зеленью виноградной лозы, прихотливыми узорами чугунных кружев, и Ленский вспомнил все, вспомнил и мгновенная тревога сжала сердце. Если он здесь, значит, все-таки, что-то произошло, и это что-то явно не относится к разряду хорошего.

Он поочередно пошевелил пальцами рук и ног. Боли не было, легкие дышали свободно, без свиста и хрипов, кровь циркулировала, сердце билось в нормальном ритме. Значит, жив? Мыслю, значит, существую…

Черт! Он тут же поймал себя на том, что было бы неплохо, если бы он помнил не все. Или, лучше бы некоторых вещей с ним, вообще, не случалось. Произошедшее нависало неизвестностью, казалось темным, непроходимым лесом, зловещей тенью маячившим на горизонте. Что теперь делать со всем этим? Что, с теми, «гостями»? И что с ним самим, наконец?

Он приподнял голову, осмотрелся. Никого. Комната была пуста, только на балконе угадывалось какое-то смутное, неразличимое движение.

Ленский сел на кровати, осторожно, будто чужое и незнакомое, напрягая тело, все еще прислушиваясь к каждому своему движению. Голова не закружилась, как можно было ожидать, тошноты не было. Он вытянул вперед руки, закрыл глаза и поочередно дотронулся указательными пальцами до кончика носа. И с координацией все в порядке.

Он уже хотел встать и окликнуть кого-нибудь, как штора отодвинулась в сторону, и с балкона в комнату вошел Силич. Точнее сказать, влез. Именно так — сначала в проеме возникла голова, за ней — плечи, торс, а затем и весь он появился перед Ленским.

— Ого! — Силич обрадовано засмеялся. — Наконец-то ты, брат, оклемался!

— А что, долго я здесь лежу? — Ленский не смог скрыть тревоги в голосе.

— Ну, это как сказать, — Силич шумно уселся в кресле, — часа два уже валяешься. Так ты весь мой день рождения проспишь! Ты, хоть, помнишь про день рождения мой? — на мгновение его лицо стало серьезным и обиженным, однако, тут же снова расплылось в широкой улыбке. — Помнишь, ведь, бродяга! Просто подарок зажилить решил, признайся! — и он опять рассмеялся.

— Что со мной было? — Ленский невольно понизил голос до полушепота. Радость друга была приятна, но неясная тревога камнем лежала на душе.

Вопрос, ни смутил, ни удивил Силича.

— А что с тобой было? Это ты у себя должен спросить. Врач сказал: ничего страшного, опасности для жизни нет, — он в который раз смачно хохотнул, — простое переутомление. Со всеми случается. Двадцать первый век, говорит, стрессы, скорости, ну и все такое, разное… Вообще то, предлагал в клинику к нему завтра заехать, медосмотр пройти, но это — так, необязательно. Просто рекомендация.

— А с теми что? — Ленский с тревогой глядел на Силича.

— С гостями что ли? — Силич небрежно отмахнулся. — А что с ними должно было случиться? Домой их отправили.

— Подожди… Как домой? — Ленский даже привстал на кровати. — Он же стрелял в меня! — внезапно он запнулся, бросил на собеседника несмелый взгляд. — Или… не стрелял?

— Да стрелял, стрелял! — поморщился Силич. — Ну, так что с того? Получил от нас волшебного пендаля и был благополучно отправлен восвояси. И друг его тоже. И вообще, к нам у них какие претензии могут быть? Они играть пришли? Так игра была! Правила нарушались? Нет, не нарушались! А то, что этот клоун вдруг напоследок подурачиться захотел, так это их трудности! Не наигрался, сучонок! — раздражаясь, Силич ударил себя кулаком по колену. — Пусть, вообще, спасибо скажут, что живыми ушли. Я этого, коренастого у Павла насилу отбил. Кстати, а что у него с кофе было? Я проверял — на пальцах действительно ожоги!

Ленский молчал, оглушенный услышанным, и, приняв его молчание за одобрение, Силич воодушевился.

— Ну, вот и я говорю — поделом! Спровоцировали тебя, а этот уголовник палить давай, будто у себя на сходке какой-нибудь. Хорошо еще, что патрон в ствол не полез. Ну, ничего, им сегодня расскажут, как вести себя в приличных домах! Надолго запомнят.

— Слава, ты серьезно? — Ленский в немом отчаянии сжал лицо в ладонях.

— Что? Ты-то чем недоволен? — Силич с вызовом смотрел на него. — Тем, что жив остался?

Не в силах сдержаться, Ленский застонал.

— Ты что, не понимаешь? Их же надо было допросить! Ведь, это же черт знает что! — он увидел на лице Силича презрение, почти брезгливость, и, сам не зная почему, поторопился добавить: — И потом, как они ствол пронесли? И зачем? — мысли рассыпались беспомощной трухой, окончательно растерявшийся, понимая, что говорит совсем не то, он сник, продолжал бормотать уже вполголоса: — Нет, ну надо же разобраться… Ведь, надо же разобраться. Первый раз такое…

— И я о том же, — в голосе Силича появились нотки снисходительности, — отдохнуть тебе надо. А ствол они пронесли — так это, действительно, в первый раз. Лопухнулись мы, с кем не бывает! Я предлагаю в рапорте это не указывать, а виноватым я сам задницы нарумяню. Так, я думаю, будет правильно! И с жуликами я договорюсь, будь спокоен! Им самим неинтересно, чтобы все наружу выплыло.

Ленский смотрел на сильное лицо друга, уверенно роняющего круглые, законченные фразы и вспоминал… Вихрь, чудовищный, гибельный ураган, обрывки каких-то видений, смутно колышущие далекую рябь горизонта… Может, все-таки, почудилось ему все это? Может быть, и в самом деле — переутомление?

Он, словно балансировал над пропастью, связавшей сон с явью, в сквозном пространстве всклокоченного сознания собирал растрепанные мысли.

— А Юра — что?

Силич меланхолично пожал плечами.

— Молчит пока. А что? Разве что-то не так? — он внимательно посмотрел на Ленского. — Ну, хорошо, давай разберемся до конца. Все было, как всегда, пока этот оглашенный не стал метать новую игру. Тебя, конечно, это задело за живое, и ты полез ему в морду. Здесь, кстати, я с тобой полностью солидарен. Проигрался, так будь человеком. Потом второй негодяй вытащил пистолет и попытался выстрелить в тебя. Но на этом — всё, инцидент исчерпан. Почему у Юры что-то должно быть не так? Из-за этого позорного окончания?

Ленский молча кивнул в ответ.

— Ну, так мы же решили это забыть. Так ведь? — Силич всматривался в его лицо.

Неожиданное раздражение ожгло крапивным стеблем, не в силах сохранять спокойствие, Ленский тряхнул головой, встал.

— Да так, так!

Теперь Силич смотрел на него снизу-вверх и ему была хорошо заметна тень беспокойства в его глазах. Ах, Слава, Слава. Хороший друг ты и редкий профессионал, но иногда хочется убить тебя.

— Я не о рапорте сейчас говорю, — Ленский и не пытался скрывать досаду, — пойми ты меня! Мне раобраться надо! Человек этот мне нужен! А ты его отпустил! Ну вот, где, где его теперь искать?

Он рывком отдернул штору, вышел на балкон. Морозный воздух колко сжал лицо, шершаво пробежал по легким. Влажный ветер качал кружева теней в куполе света у подъезда напротив, пожухлой косой чернела на серой стене дома виноградная лоза. Сразу стало грустно и зябко, как в детстве, и мягкое очарование старого дворика, хрупкое и невесомо прозрачное, задержало его. Все случившееся отодвинулось, растаяло в грустной агонии зимы, тихо, как кошка, уходящей в темноту, и он молчал, боясь движением или словом нарушить эту усталую печаль угасающей последними мгновениями пасмурной элегии.

Чье-то присутствие вывело его из забытья. Рядом стоял Силич, сильной и уверенной глыбой возвышаясь в темноте, и неожиданно Ленский почувствовал, как рука друга легла на плечо.

— Жень, да чего ты психуешь? Перепугался, что ли? — Силич легко повернул Ленского к себе, заглянул в глаза. — Или стоящее что-то было?

— Было Слава, было, — почти физический Ленский чувствовал, как его слова тихим эхом разлетаются, тают в зябком пространстве вечера, словно зерна, проваливаясь в его невесомую почву.

— Ну, значит, так и надо говорить, — в голосе Силича послышалась улыбка. — Я тебе этих юродивых из-под земли достану. Завтра же будут в твоем распоряжении, увидишь. Но это завтра, Женя. А сегодня — у меня праздник, мой юбилей. Помнишь? Мы в кафе собирались пойти, столик заказали… Там уже все наши собрались, пьют давно, жена раз двадцать звонила. Ну, да и черт с ней! Черт с ними со всеми! Не хочу я туда сейчас, Жека. Родственники, жена, поздравлять начнут, здоровья желать, бр-р-р! Шеф тост закатит на полчаса. Пить с ними со всеми, улыбаться, глупости выслушивать… Не хочу! Почему свой праздник я должен другим дарить? Давай, раз такая ситуация у нас образовалась, махнем сейчас к нам на квартиру, стол организуем, поговорим, как в старые добрые, а? Не поверишь, как этого не хватает! Давай, Женька, ностальгия меня заела, просто жуть! Помогай! Кто еще, если не ты? А то я уже беспокоюсь, не повредился ли умом мой друг? Знаешь, чего я не передумал только, пока ты отдыхал? Ну! Соглашайся!

— А Юрка? — Ленский понемногу возвращался в реальность, мысли уже не скакали бешеными молниями, текли размеренно и плавно.

— И Юрка, конечно! — оживляясь, подхватил Силич. — Куда мы без него?

Словно опрастываясь от хлопьев липкого сна, Ленский прислушивался к себе, прикидывал варианты. И в самом деле, спрятаться от всех — единственно возможное окончание дня. Оказаться сейчас в шумной компании, среди суматошного веселья — смерти подобно, душа требовала, просила, умоляла о тишине. Задушевная дружеская беседа, откровения, признания и прочая ностальгическая дребедень — тоже не самая лучшая ей альтернатива, но, все ж таки, лучше, чем пьяная сутолока.

Но главное — разговор с Юркой, главное — данные, снятые им с суперсовременных девайсов, иллюминаторами мониторов затаившихся в стерильной прохладе далеких лабораторий. И можно игнорировать тревогу, до поры, до времени топить ее в болоте наигранного безразличия, но себя не обманешь. Углы ее, острые, колкие, все лезут и лезут наружу, так и норовят ударить побольнее, оцарапать своими жестокими краями.

Каждой клеточкой организма, обострившимся невероятно даром предвидения Ленский чувствовал впереди катастрофу. Она скрывалась в неизвестности, в сухой монотонности цифр, мигающих на панелях бесстрастных дисплеев, в томительных мгновениях вынужденного ожидания, складывающихся во что-то зловещее, непонятное, неотвратимое.

Нужна передышка, пусть коротенькая, пусть и не полноценная, но, хоть, какая-нибудь, что-нибудь, хотя бы, отдаленно ее напоминающее, не связанное с необходимостью лгать, притворяться, контролировать себя.

Сознание встряхнулось, извернулось шуткой.

— Что, и водку пить будем?

— Ну, вот! — Силич крепко сжал его плечи. — Давно бы так! А то, «понимаешь», «не понимаешь»! Нудеж один! Вот, кстати, и машинка этого фраера, полюбуйся! — в его руках мелькнул темный хищный силуэт. — На экспертизу сдам завтра, неизвестно еще, что там на нем. Люгер завел себе, а чистить не научился, — пряча пистолет в карман, он перехватил взгляд друга, спохватился: — За это ему, конечно, отдельное спасибо, а то бы… — он снова запнулся, явно не зная, что говорить дальше. — А вот и патрон этот, — он разжал ладонь, тускло блеснул аккуратным желтым цилиндриком. — Может, хочешь себе оставить?

Ленский молча взял патрон, покрутил его в пальцах.

— Поехали, Слава, — он спрятал цилиндрик в карман, шагнул с балкона.

Через полчаса Ленский стоял у окна гостиной, в квартире, купленной когда-то вскладчину из первых денег от игры. С тех пор минуло уже десять лет, и за это время квартира успела примерить на себя весь набор холостяцких ипостасей, превращаясь, то в любовное гнездышко, то в приют одинокого страдальца, а то и в ночлежку. В последнее время она пустовала, и друзья раскошелились на капитальный ремонт, окончательно стерший пласты всех ее индивидуальностей и превративший ее просто в квартиру, образцовый современный кондоминиум для такого же классического мегаполиса.

Ленский так и не нашел времени побывать здесь после ремонта, и сейчас, обходя безукоризненные, стерильно-обезличенные комнаты, ощутил легкую грусть по временам, исчезнувшим под слоями патентованных материалов.

Он смотрел на дрожащее море огней за стеклом, в суете немых отражений пытался рассмотреть движения друга, обустраивающего праздничный стол, но мысль терялась в оптической путанице, будто заблудившийся луч, мечясь в обманчивых плоскостях зеркальных преломлений.

Словно соринку из глаза, пространство вдруг отторгло досадную помеху стекла, в одной громадной голограмме смешав иллюзию и явь, внезапным вихрем головокружения качнув под ногами пол, и Ленский задохнулся, вцепился в подоконник обеими руками. Окно поплыло мимо черным квадратом, гирляндами невесомой позолоты, и, чтобы не упасть, он обернулся, будто в колодец, проваливаясь в жесткую статичность стен, в их холодную, надменную идеальность.

Силич суетился вокруг стола, словно маститый художник — картину, штрихами последних приготовлений завершая свой маленький шедевр. Делал он всё быстро и умело — за каких-нибудь полчаса яства из вакуумных упаковок перекочевали в тарелки, живописно расположившись на белоснежной скатерти, несколько породистых бутылок изящными рифами украсили гастрономический гламур, и, сквозь зыбкое марево воображения, ясно и отчетливо стала вдруг видна несостоятельность мира, человека, которому на роду написано быть гостеприимным хозяином и ресторатором, определившего в ландскнехты удачи, в служители кровавого идола, подвергающего риску себя, калечащему судьбы других.

Тем временем, Силич открыл одну из бутылок, плеснул в бокалы янтарной жидкости.

— Давай сюда! — позвал он Ленского, все еще стоявшего у окна, протянул ему бокал. — Юрку не ждем. Он в пробке сейчас, наверно. Я его телефон попросил отключить для конспирации, звонить бесполезно. Так что, ты отдувайся сейчас за него! — он довольно хохотнул, усаживаясь в кресло. — Давай, рассказывай мне, какой я славный. Надо же, с детства врезалось в память. Имя Слава, значит, и должен быть славным. Так мне взрослые втолковывали, когда я лениться начинал. Дома, в школе, на тренировках. Я имя свое возненавидел, честное слово, — неожиданная грусть мелькнула в его признании, и перепад в настроении этого большого сильного человека будто убавил яркость в комнате.

Почти физически Ленский почувствовал, как потускнел, съежился праздник. Жалость, грусть сдавили сердце.

— Ты чего расклеился, брат? — он подпустил бодрости в голос. — К имени вдруг прицепился. Или поменять решил на старости лет?

— Да ты не обращай внимания! — Силич сконфужено поежился. — Просто, понимаешь, погода сегодня такая, грустится с самого утра… Навалилось что-то, воспоминания разные ненужные в голову лезут. Не поверишь — весь день выпить хочется!

— Так и выпил бы! — Ленский улыбнулся.

— Не могу, на службе — не могу, хоть убей! И потом, кто б тебя спасал, если б я захмелел? — он шутливо погрозил пальцем. — Ну, так что? За меня?

— За тебя, дорогой! — Ленский привстал с кресла, протянул навстречу бокал.

Коньяк слегка отдавал орехом, приятно обволакивал нёбо. Один за другим, Ленский сделал несколько глотков, и ласковое тепло побежало по телу, стало спокойно и уютно.

— Ну, как? — Силич замер, ожидая похвалы. — Нравится? Ты же знаешь, хороший коньяк — моя слабость.

— Да-а, — Ленский хитро сощурил глаза, — а в клубе сегодня коньячок классом пониже был.

— Ну, скажешь тоже, — моментально возмутился его собеседник, — с какой это стати мне столетние коньяки разным проходимцам выставлять?

— Спасибо тебе, дружище, — Ленский смиренно склонил голову, и Силич рассмеялся.

— Ленский, ты неисправим! Я ж не тебя в виду имел! А ну тебя к черту, иезуит чертов! Все-то у тебя с вывертом, вечно ты меня на слове ловишь! Ну, не оратор я, не Цицерон! Кстати, может, оно и к лучшему. Знаешь, как Цицерон жизнь закончил? Ему, брат, голову отрубили. Так то! А все почему? Потому что на язык невоздержан был!

— Какая ужасная, но поучительная судьба!

 Многоречивость увлекает за пределы осторожности, — выговорил Силич, подняв вверх указательный палец. — А это Талейран сказал когда-то, а, ведь, у кого, у кого, а у него с языком все в порядке было. Может быть, поэтому и голову сохранил. А вот патрон его, Наполеон, не послушал мудреца и лишился империи, что, надо признаться, даже похуже, чем просто головы. И снова тот же Талейран отличился. «Избыток ума равен его недостатку» — его приговор. Хорошо сказано, а? Бессмертные слова, ей-богу, бессмертные.

Ленский слушал его, кивая в такт словам, думая о том, насколько, все-таки, они похожи. И погода действует на них одинаково. Только Слава немного старше его, эмоционально проще, грубее. Иногда ему трудно выразить словами то, что у него на сердце, но чувствует происходящее вокруг он также тонко, как и Ленский. Специалисты утверждают, что происходит это от слияния биологических полей и последующей за этим симплификации. Да, кажется, таким мудреным словом обозвал профессор то, что происходит в результате постоянного общения. Что ж, знакомы они с Славой уже лет десять, не меньше, им сам Бог велел.

— Бессмертные, — согласился он. — Слушай, всё спросить тебя хотел. Ты откуда так точно цитаты помнишь? И Талейран, и Цицерон, и Бог весть кто… — он покачал головой. — Ты же вроде не на филолога учился?

— Шутишь! — Силич невесело засмеялся, доливая в бокалы. — Да ты закусывай, Жень. Вот сыр возьми, попробуй, ветчину, я специально заказывал. Ничего удивительного, дорогой. И Цицерона, и Талейрана, и многих других, о ком и филологи не слышали, помню я с институтской скамьи.

— Это с Бауманки что ли? — удивился Ленский.

— Именно, — Силич вздохнул и замолчал, приоткрывая дверь в темную громаду невысказанного.

— Про этот период твоей биографии я мало слышал, — Ленский внимательно посмотрел на друга. Хочет что-то рассказать? — Мне кажется, недоговариваешь ты что-то.

Силич молчал, утопив подбородок в ладонь, меланхолично покачивая ногой, а Ленский выжидающе смотрел на него. Мелкие, как воробьи, назойливые мысли крутились в голове, выстраиваясь заключениями, складываясь моментальными мозаиками ощущений. Точно, сейчас монологом разразится. Только этого не хватало!

— Да, понимаешь, любовь у меня случилась в эти годы, — начал Силич с видимым трудом, и Ленскому показалось, что над ним нависла огромная скала, грозящая вот-вот рухнуть на голову. — Никому не рассказывал, и вам с Юркой тоже. Ты не обижайся, Женя. Не то, что от вас, от себя прятал. Забыть хотел. А сегодня весной в воздухе повеяло, и снова все закрутилось перед глазами.

— Это ж сколько времени прошло? — осторожно, будто канатоходец над пропастью, Ленский балансировал словами, ежесекундно ожидая обрушения нависшей громадины. — С женой, ведь, ты, кажется, в институте и познакомился?

Силич кивнул и сделал большой глоток. Поставил бокал на стол, потом передумал, снова взял его и осушил весь. Ленский замер.

— Вот так-то… — тихо произнес Силич и замолчал надолго.

Ленский ждал, время от времени отпивая из бокала. Тоска, тревога, стыдливость перед чужой откровенностью как-то незаметно отступили, сердце наполнилось щемящей грустью и томительным ожиданием чего-то необыкновенного, трогательного.

Силич неожиданно нарушил молчание.

— Так и есть, и с женой я там познакомился, и с любовью. — он исподлобья посмотрел на Ленского. — Правильно делаешь, что не перебиваешь. А то, ей-богу, Женя, не посмотрел бы, что друг, дал бы раз, а там… — он взмахнул рукой, словно расписываясь в бессилии.

Ленский молчал, с любопытством глядя на друга — никогда еще он не представал его в роли несчастного влюбленного. Прошло еще несколько минут, прежде чем Силич произнес, все так же тихо, не поднимая глаз:

— Выслушай меня, Ленский, прошу тебя. Знаю, что сейчас думаешь, но горит во мне все. Что со мной сегодня — не понимаю, а только, если не расскажу свою историю, помру. Будешь слушать, иезуит?

— Рассказывай, — Ленский подлил себе коньяка, уселся поудобнее, — в конце концов, сегодня твой день.

— Ну, вот, — начал Силич, и голос его чуть заметно дрогнул, — биографию мою ты знаешь, родился, учился и все такое. Но учился хорошо, хотел имени своему соответствовать. Вот в Москве и оказался. Понимал, что деньги, успех, будущее — все здесь. Поступил в Бауманское, конкурс выдержал — Бог ты мой, какой! Инженером хотел стать. Служба, погоны — это все следующая жизнь, а тогда — вот так все начиналось.

Жил в общежитии, в комнате нас четверо, первый опыт взрослой жизни, копейки до стипендии, общая кухня, один холодильник на этаж. На посылках больно не забалуешь, родители и сами небогато жили, им еще сестер моих поднимать надо было. Так что, очень быстро я узнал, что такое настоящая жизнь. Эти университеты, брат, до сих пор снятся.

Конечно, подрабатывал, на втором курсе уже и совсем пообтерся, освоился. Под москвича даже стал подкашивать. Таких, как я, ушлых — целая общага. А кругом — Москва! Жизнь кипит!

Только местные, исконные, так сказать, москвичи не больно-то охотно нас к себе подпускали, вот мы и кучковались своей компанией. Нет, учились вместе, конечно, лабораторные, практика, курсовые. Списывали, помогали друг другу, кто, в чем поднаторел. Здесь — полное взаимопонимание и взаимовыручка. Но вот, прогуливали порознь.

У москвичей другие интересы были. И не то, чтобы они подчеркивали это, но на расстоянии нас держали. Умели они это, ничего не скажешь! Мы, приезжие, сначала обижались, конечно, а потом — ничего, пообвыкли. И с другой стороны, ну, что они в мавзолее не видели? Или в оружейной палате?

Ну, мы, со своей стороны, тоже рогатки выставили. Договорились одеваться попроще, чтобы единство наше показать и презрение к этим всем московским щеголям, стриглись подчеркнуто коротко, но, самое главное, решили мы успеваемостью своей всех поразить. Дескать, подумаешь, аристократия хренова! Видали мы вас!

Ну, что до одежды и стрижек, как ты понимаешь, стараться нам особенно не приходилось, но вот, что касается последнего пункта, тут пришлось напрячься нам, конечно… Это же тебе не филфак какой-нибудь, а Бауманка! Там случайных людей отродясь не бывало, там мозги нужны были.

Но, трудности только закаляют. К концу второго курса мы и здесь москвичей превзошли. — Силич немного помолчал, задумавшись. — Ты меня прости, что я так подробно. Хочется просто, чтоб ты понял все, а без предыстории нельзя. Понимаешь меня?

Ленский молча кивнул, раздумывая об особенностях сегодняшнего дня. Чем он отличается от других таких же, со свинцовым небом по утрам, с чужим, неуютным миром за дверью, с бесконечным одиночеством в нем? Но вот случается что-то, какое-то колесико соскакивает со своей дорожки, и происходят непостижимые вещи. Шулер средней руки, для которого потолком карьеры было бы место штатного «исполнителя» в какой-нибудь провинциальной гостинице, едва не обыгрывает его, «маэстро». Человек, пришедший в качестве секунданта, стреляет ему в голову. И напоследок, жесткий и волевой Силич, которого просто невозможно заподозрить в сентиментальности, рассказывает ему историю своей первой любви. Что же за день такой сегодня?

— Ну, так вот, — продолжал Силич, — таким образом, мы и утерли им нос. Вернее, почти утерли. Понимаешь, был среди них один парень, Илья Зарецкий, видный такой, заметный. Главарь не главарь, а что-то вроде знамени их, что ли. Он и среди москвичей ухитрялся выделяться, все они у него на побегушках состояли. Властный был, надменный. Но, к слову сказать, не на пустом месте бахвалился. Умный, начитанный, талантливый — это все о нем. Как заспорит на семинаре — любо-дорого послушать, его даже преподаватели побаивались за ученость. Языки знал, свободно по-английски объясниться мог, а это в те годы — ого-го! Одним словом, гордость потока.

Силич вздохнул и потянулся за другой бутылкой. Ленский меланхолично смотрел, как он открывает ее, так же машинально протянул опустевший бокал.

— И представляешь, стал я втайне завидовать ему. Раньше тоже, конечно, завидовал, но издалека, не персонально. А тут, когда совсем близко подобрался, не смог с собой справиться, дал волю чувствам. И решил я его превзойти, дурак. Вбил себе в голову, что должен — и все тут!

Я часто потом думал — а, может, и не было в нем ничего такого? Наверняка, ведь, был обыкновенным московским хлыщом, таких сейчас десяток на рубль предлагают, но тогда казался он мне суперменом, почти божеством. Аристократ, красавец, одет всегда с иголочки, с головы до пят одеколоном облит. В противоположность мне общителен, раскован, остроумен, вокруг — всегда стайка ребят, вроде, как свита.

Девчонки все поголовно по нему вздыхали, а он это знал, подлец, знал и пользовался. Менял их, как перчатки. Да и как ему откажешь, когда он на «Жигулях» в институт приезжал? И с другими девицами его встречали, постарше и посолиднее институтских подружек. Что тут скажешь? Пользовался он успехом у прекрасной половины, и принимал это как должное.

И, вообще, горд, заносчив, самолюбив был крайне, соперников на дух не переносил. Лишь только забрезжит где-то на горизонте лучик конкуренции, стоит только заикнуться какому-нибудь непосвященному парвеню поперек — все, пиши — пропало. Непременно сломает такого, и не только сломает, еще и на посмешище выставит. Извернется, исхитрится, придумает что-нибудь, какую-нибудь каверзу, ловушку, но оппонента своего обязательно подловит, изобразит дурачком, и в грязь того лицом, в грязь. С чувством, с толком, с расстановкой, дескать, знай своё место. Вроде показательной казни, чтоб другим неповадно было.

И вот такого вот перца назначил я себе в соперники.

А кто такой был я тогда? — Силич ядовито, даже злорадно рассмеялся, словно речь шла о ком-то другом. — Здоровенный молчун, недоверчивый, скрытный, тяжелый во всем. С людьми сходился туго, с девушкой заговорить для меня было тогда все равно, что к инопланетянину обратиться. Закомплексован жутко! В двадцать лет — безнадежный девственник! Вот такой вот образчик советско-комсомольской пропаганды, извлеченный на свет божий из провинциальной дыры.

Понятно, не было у меня против Ильи этого никаких шансов, но, ведь, мечты на то и существуют, чтобы сбываться, да? — он коротко вздохнул. — Ну, вот мы и подошли к самому главному. Оставалось у меня целых три года, чтобы одолеть моего соперника. Шмотки, «Жигули», и девчонок я отложил на потом, а пока решил заняться тем, что для меня действительно было важно.

Например, английский язык. Нет, говорить я и тогда уже говорил довольно сносно, в рамках институтской программы, но мне в совершенстве изучить язык хотелось. И для общего развития, и, опять же, на окружающих впечатление произвести. Так и виделось мне, как я в вагоне поезда или в салоне самолета разворачиваю свежую «Moscow News» и углубляюсь в нее, углубляюсь… — Силич снова засмеялся, потер лоб. — Видишь, каким на самом деле я был понтярщиком?

И вот, на третьем незабвенном курсе решил я перейти от слов к делу. Я уже изучал расписание, соображая, как выкрутить время для халтур и записаться на факультатив по английскому, как вдруг случилось страшное, и понял я, что пропал, пропал безвозвратно. — он кивнул Ленскому, вздрогнувшему при его последних словах. — Ну, что ты молчишь? Дальше и сам можешь продолжать.

Да, появилась она, та самая, единственная и неповторимая, появилась, и жизнь моя, Женя, покатилась камушком под гору.

Она. Она была преподавательницей, нашей новой преподавательницей по английскому языку, и звали ее Светлана Ивановна Баскакова.

Расхожий сюжет, скажешь? Учитель и ученик, зрелость и неопытность? Может быть. Я не думал об этом тогда, я тогда, вообще, ни о чем не мог думать. Самой главной моей задачей при встрече с ней, было не разрыдаться от чувств или не выкинуть какого-нибудь другого фортеля.

Наверно, это и есть та самая любовь с первого взгляда. Встреча с ней была равносильна удару молнии, мгновенной и ослепительной. Через минуту она уже унесена ветром, она уже где-то далеко, а ты — несчастный обломок, парализованный, лишенный сил и воли, только и способен таращится ей вслед и беззвучно, как рыба, разевать рот.

Силич замолчал, и Ленскому показалось, что он забыл о его присутствии, однако, через минуту тот продолжил:

— Она и была похожа на молнию. Стройная, стремительная в движениях, белокурые волосы крупными локонами, огромные синие глаза, лицо, свежее, как у ребенка. Все это выразительно, ярко, живо, ежесекундная смена чувств, радость, интерес, озабоченность, надежда, и все это без конца. Экспрессия непередаваемая! Рядом с ней невозможно было оставаться спокойным, казалось, она способна оживить и камень.

«Силич! Вы снова сегодня в этом свитере. Это уже третий раз подряд за неделю! Неужели у вас не хватает фантазии, чтобы изменить имидж? А что по этому поводу думает ваша девушка?» И тут же: «Потапов, как вы произносите слово „perfect“? Запомните: первый слог „п“ должен звучать, как хлопок, как выстрел. Вот так: „п“, „п“. Запомнили? Тренируйтесь дома. Как? Приклейте к верхней губе бумажку и добивайтесь, чтобы она взлетала у вас над губой, когда вы произносите этот слог. Что? Да, так и ходите с бумажкой, пока не научитесь!»

В считанные дни и без единого выстрела завоевала она наш институт, популярность ее была колоссальной. Вся мужская половина была поголовно влюблена в нее, женская старалась перенять ее походку, манеры, привычки.

Надо сказать, весь ее образ был окутан ореолом какой-то тайны, тянулся за ней хвост какой-то совершенно невероятной, наполовину шпионской, наполовину романтической истории. Будто бы работала она до этого в одном из наших посольств за рубежом, была как-то связана с разведкой, и, якобы, пришлось ее оттуда срочно эвакуировать в связи с дипломатическим скандалом. Из-за чего скандал, правда это или нет, никто не знал, но, само собой разумеется, шлейф таинственности только усиливал всеобщий интерес.

А какие мужчины за ней приезжали! На иномарках (это в 80-е!), лощеные, европейского вида, даже мой конкурент терялся на их фоне. Хотя, нет, — Силич покачал головой, — это я погорячился. Он-то как раз и не терялся. Ухаживать за ней он стал, насколько я мог судить, с первой же их встречи, и, надо признаться, шансы его были получше, чем у остальных. В числе прочих, тоже не менее ценных преимуществ, у него было еще одно, самое главное и решающее — английский язык.

На занятиях ее он чувствовал себя легко и свободно, и пока мы, убогие, корпели над материалом, они весело болтали о чем-то недоступном нам, обычным смертным, словно Боги, становясь недосягаемыми на своем лингвистическом Олимпе.

Все мои попытки понять что-нибудь были тщетными. Иногда мне казалось, что я слышу интонации нежности в их голосах, и тогда я готов был растерзать их обоих на месте. Да-да, милейший Евгений, перед тобой — самый настоящий ревнивец. А ты что думал? Такие только в Африке водятся?

Силич сделал порядочный глоток.

— До сих пор мне не дает покоя мысль: а, может быть, он, все-таки, любил ее? Может быть, эта болезнь протекала у него именно так, кто знает? Впрочем, тогда я даже и мысли не допускал о том, что этот пижон может, хоть, кого-то любить, просто, дух альфа-самца заставлял его пуститься во все тяжкие. И, вообще, ревность приводила меня в состояние крайнего возбуждения, доводила почти до безумия, и только неимоверными усилиями я держал себя в руках.

Теперь мне уже было не до знаний, соперничество наше с Ильей Зарецким превратилось в самую настоящую дуэль, войну миров, экзистенциальное противостояние. Наверняка, он и раньше чувствовал скрытую угрозу с моей стороны, но внимания этому не придавал, принимая, наверно, за мелкую зависть убогого провинциалишки. За два года он ни разу даже и не взглянул в мою сторону, но стоило мне лишь обозначить себя в делах амурных, и он тут же разглядел мою скромную персону. Разглядел и удила закусил. Теперь уже ничто не могло спасти меня от его мести, даже полное и окончательное фиаско.

Это, собственно, и стало решающим во всей этой истории. Этаким ружьем в первом акте. Но я-то, я-то, откуда мог это знать? Откуда я, вообще, мог что-нибудь знать? Наивнее меня во всем свете человека найти трудно было! А тогда, представляешь, я даже загордился — обратил на себя внимание, наконец-то, достиг чего-то там. Дурачок деревенский! Попал, как кур в ощип…

Ты спросишь, а она? Как она реагировала на все это? Ведь, и она тоже не могла не видеть, не чувствовать, что происходит. Не знаю. Сейчас я думаю, что ее это просто забавляло, а может быть, даже где-то и льстило. Мне казалось, что я для нее просто пустое место, вот и не заморачивался подобными вещами. Не гонит из класса — я и счастлив. Лишь бы быть с ней рядом, видеть, слышать…

Надо ли говорить, что преданней студента у нее не было? Я посещал все занятия, семинары, факультативы, посещал в ущерб остальному, иногда даже голодному приходилось засыпать, потому что, не успел на халтуру. Но, все равно, если бы она объявила какой-нибудь субботник, или воскресник, или еще что-нибудь в этом роде, клянусь, я был бы первым, кто на него записался.

И все время рядом был этот Илья, мой соперник. Что делать? Как держать себя с ним? Конечно же, никакого опыта в подобных делах у меня не было, и быть не могло, но спинным мозгом я чувствовал правила этой игры, будто дуэльный кодекс, предписывающие негласный этикет соперничества. И веришь? За все время ни словом мы не обмолвились с ним, ни разу даже не переглянулись. Просто каждый чувствовал другого, словно звери, на расстоянии угадывая чужое присутствие.

Ну, вот так мы и протанцевали втроем первый семестр. Октябрьские праздники, Новый год прошли как в бреду. Я только и думал о ней, о том, где, с кем она сейчас. Ревновал ее жутко, такие вещи представлялись — врагу не пожелаешь.

На других женщин и смотреть не мог. Друзья все видели, все понимали, вздыхали. Да что толку от их вздохов? Закрою глаза — она передо мной стоит, как живая. Хорошо, хоть, не пил тогда, на тренировки ходил, а то бы и сам не знаю, чем все это закончилось.

Но, отзвенели праздники, пролетела сессия, и вновь встретились мы с ней. В институте, где-то в коридоре. Представляешь, увидела меня, заулыбалась, говорит мне: «Хорошо выглядите, Силич! Поздравляю вас с победой!». Это я тогда чемпионом города стал, пояс черный получил. А я стою, дурак дураком, глазами только хлопаю. Нет, чтобы тоже ей комплимент отвесить. Окажись на моем месте Илюша Зарецкий, уж он-то точно все выжал бы из этой ситуации! А я пока придумал что-то, ее уже и след простыл.

Чуть я тогда себя по голове кулаком не хватил! Но, в этот день факультатив был назначен, думаю — там реабилитируюсь. Уже и фразу заготовил, отрепетировал, прихожу, а нет никого. Я один. Да, говорю себе, Славик, как бедному жениться — так и ночь коротка. И так тошно стало мне, Жека, так муторно. На сердце — тоска, в голове — каша какая-то невообразимая. И со всей ясностью, со всей очевидностью, открылась мне истина, простая и непреложная, как Колумбово яйцо. Никогда не стать мне суперменом, никогда Света не будет моей.

И только стоило мне так подумать, как входит она. Я и вовсе обомлел. А она огляделась по сторонам и улыбается так смущенно. Где, спрашивает, Силич, остальные студенты? А я опять мычу что-то нечленораздельное, ничего объяснить не могу. Она подошла к окну, за штору заглянула и говорит игриво так: «Когда же это стемнеть успело? Да там машины-то еще ездят?» И на меня смотрит, ответа ждет. Я и отвечаю, что, наверно, ездят, а сам глаза на нее вытаращил, не могу оторваться.

Она рядом, Женя, понимаешь, рядом! И в первый раз мы наедине с ней, понимаешь? Только я и она, такая близкая, родная, нежная. За стеной шаги чьи-то, каблучки цокают, голоса, но это где-то там, в другом мире, далеко-далеко от нас… Мы с ней будто в сказке какой-то, заколдованные в этой комнате…

Не знаю, что она увидела в моих глазах, а только растерялась как-то, сникла вся. Потом села на стул, уронила голову в ладони и заплакала. Я и не понял сначала, что это с ней. Не приходилось до этого видеть, как женщины плачут. Да и чем-то невероятным, неправдоподобным показались тогда мне ее слезы. Не могла, ну просто не могла она, такая сильная, красивая, независимая, плакать, как ребенок! — Силич покачал головой, словно преодолевая боль. — Даже вспоминать нестерпимо… И день точь-в-точь, как сегодняшний, март, талые капли на ветках, ветер…

Не было у меня никакого опыта с женщинами, да еще в подобной ситуации. Тогда я просто подошел к ней, присел рядом, и, как-то само собой, положил ей руку на плечо. Ясно помню свои ощущения: плечо теплое, нежное под тонкой кофточкой, дрожит… Тело моей любимой женщины…

Силич вздохнул, потер переносицу.

— Я, Ленский, все твои мысли скабрезные на расстоянии чувствую: первое прикосновение и все такое. А только не шути с этим. Нельзя с этим шутить, понимаешь? У каждого из нас должны быть минуты в жизни, над которыми нельзя смеяться, иначе это не жизнь тогда. — глаза его блеснули, он вновь, словно в реку, нырнул в свои воспоминания. — В тот вечер и началась моя настоящая жизнь, та, над которой никогда и никому шутить не позволю.

Перестала дрожать моя Света, и почувствовал я, Женя, в первый раз в жизни почувствовал, как земля уходит из-под ног. Пахнуло на меня ее духами, тонкими, горьковатыми, теплом ее, а она — совсем рядом, несчастная, пьянящая, близкая. В голове у меня совсем помутилось. Я уж и не помню, как начал гладить ее голову, обнял ее, поцеловал. Все плыло у меня перед глазами: ее лицо, волосы, губы. Ничто уже не было важно для нас с ней в тот момент, никто и ничто. Ни люди за дверью, ни завывания ветра за окном.

Потом, также бесповоротно, также неотвратимо, словно договорившись и решив все заранее, мы уехали в квартиру, принадлежавшую, по словам Светы, какой-то ее подруге.

Впрочем, я ничего не понимал из того, что она говорила. Я был, словно пьяный, и ориентировался скорее по интонациям, чем по смыслу. Если бы в тот момент она ласково попросила меня шагнуть на рельсы в метро, я не задумываясь ни на секунду, послушался ее. Настолько был ослеплен ею, настолько верил ей тогда.

А потом она отдалась мне. Самого факта физической близости я не помню, как и многого остального, все расплылось для меня в тот вечер в розовом тумане. Я словно растаял в волнах неземного блаженства… Помню лишь, мы лежали совершенно обнаженными, пили вино, и она была прекрасна, как богиня…

От любви, от первой близости, от вина, я совершенно ошалел. Я смотрел на Свету щенячьими глазами, а она, худенькая, миниатюрная, все заставляла меня сгибать руки, восхищалась моей мускулатурой. Она призналась мне, что плакала от отчаяния, от одиночества, от невыразимой тоски по теплу, любви, мужскому сильному плечу. В ее жизни этого так не хватало… — Силич опустил голову, замолчал.

Глава 4

Ленский смотрел на его побледневшее красивое лицо, сильные плечи, представлял себе все, что тот рассказывал, и картины прошлого, яркие, живые, словно кадры кино, проносились перед ним.

— Мы стали встречаться, — заговорил, наконец, Силич. — Очень быстро Света излечила меня от душевной и умственной лени, заставила видеть мир таким, какой он есть, без прикрас, но и без пачкотни, не обособляясь, но и не расплескав ни капли индивидуальности. Я утратил свою тяжеловесность, избавился от провинциальных суждений, стал раскованнее и легче на подъем.

Она будто заново сформировала меня. Взгляды, вкусы, манеры, даже привычки — все, что нужно для жизни, подарила мне эта женщина. Подарила легко и щедро, словно стряхнув драгоценный палантин с плеч. Именно у нее приобрел я шарм столичной легкости, именно она научила меня непринужденности и необязательности в отношениях с людьми.

«Слава, успех, карьера — все в твоих руках», — говорила она мне, — «надо только уметь быть независимым, подняться над повседневностью. Люди чувствуют внутреннюю свободу, тянутся к ней, особенно, если она зиждется на фундаменте чего-то подлинного».

Я впитывал ее речи, словно губка, и меня обуревали противоречивые чувства. С одной стороны жутко хотелось попасть в этот прекрасный мир, стать известным и успешным, с другой — за ее словами, за нежным, вкрадчивым голосом мерещилось мне что-то враждебное, безжалостное, готовое вот-вот ворваться в тихую заводь моего счастья, разрушить его кристальную чистоту.

Она словно в воду смотрела. Какими-то необъяснимыми путями эхо моих спортивных достижений перекликнулось с ее словами, и в один прекрасный день, абсолютно неожиданно для самого себя, я стал знаменит, стал самой настоящей звездой. — Силич грустно усмехнулся, приложился к бокалу. — Вот она, тайная механика успеха, продукт непостижимой метафизики.

И можно сколько угодно говорить, что спорту в СССР уделялось особое внимание, что рано или поздно слава все равно пришла бы ко мне, но я знал, я чувствовал, что всему этому обязан только моей Свете, только ей одной.

И все. Все глупое, немощное прошлое, все страхи и сомнения летели теперь в тартарары, унося с собой того, прежнего Славу Силича, робкого и застенчивого малого, его тихую, старомодную заводь.

Вот такие, брат, перипетии, такое вот прощание с невинностью.

Жизнь завертела меня в радужном калейдоскопе счастья. Куда-то подевались все мои прежние друзья, интересы, на второй план отошло даже мое соперничество с Ильей Зарецким. И, вообще, на все эти глупости я давно махнул рукой и вспоминал о них только для того, чтобы улыбнуться. Да, и кто такой этот Илья? Какой-то мелкий московский мажоришка! Теперь моей дружбы искали самые известные люди, знакомства со мной добивались красивейшие девушки. Впереди была вся жизнь, яркая, чудесная, прекрасная…

И, все-таки, я оставался безнадежным романтиком, при всех атрибутах славы, хранил верность своей Свете. Такой вот парадокс. Мне казалось, измени я ей, нет, даже не измени, а только солги однажды, и нарушится что-то в механизме моего счастья. Я даже ревность свою научился сдерживать, мыслям разным о муже ее, о жизни ее семейной, не позволял в голову залетать. Чувствовал — не имею права, и все! А как там будет, как сложится — все в руках Бога.

Да и Света всячески поддерживала меня в этой моей философии. Не напрямую, конечно, а косвенно, обиняком. Целую систему рефлекторных дуг выстроила. Так, наверно, Павлов собак своих дрессировал — здесь тебе рафинада кусочек, а здесь — и тока разряд получить можно.

С самого начала условие поставила: строжайшая конспирация, никаких записок, нежностей и любезностей на людях, и я его свято выполнял, чтил, как устав воинской службы. Только, это и был как раз тот разряд боли, который весь сахар отравлял. Первая ступень, первое допущение, предваряющее целую серию лицемерий. И понял я это лишь много после, когда поздно было что-то менять, спасать, исправлять.

А тогда верил ей слепо, безоглядно, больше даже верил, чем себе самому. Даже, если не нравилось мне что-то, чувствовал какой-то обман, фальшь, все равно, принимал на веру. Не мог иначе, и все тут! Должно быть, все мы, русские люди, такие — если верим, так до конца, до беспамятства, до самоотречения. И неважно — во что, в Бога, в коммунизм, в женщину. Ну, а если рухнула наша вера — беда, таких дел натворим — вовек не разгребешь. Вера — она как опора для нас, вышиби ее, и как тогда жить? Нельзя нам без веры.

Другой, европеец какой-нибудь, живо смекнет, что к чему. Оглянуться не успеешь, а он уж и повадку переменил, и крестится по-другому, а мы не умеем так, нельзя нам иначе… В этом, и сила наша, и слабость, да таков, видно, наш крест. Поэтому, беречь ее надо, веру эту, не травить щелочью сомнений разных, иногда, кстати, абсолютно беспочвенных.

Вот и эта конспирация. Вроде бы, все совершенно понятно — ни Свете, ни мне, неприятности не нужны. Я студент, она — мой преподаватель, замужняя женщина. Любое подозрение, любой намек на связь обрекал нас на такие передряги, что и подумать страшно. Но, все равно, какая-то неуверенность, червоточинка какая-то тянула холодом, пускала яд в душу, слабый, пока что, безболезненный, но уже брызнувший желтой своей горечью.

Так хотелось иногда развернуться, сгрести в кучу все эти соломенные декорации, все эти ужимки, реверансы, церемонии, и… Но — нельзя. Ведь, я сделаю больно любимой, наврежу себе, а это — не по правилам. И я чувствовал себя, будто в стеклянном доме — взмахни рукой неосторожно, и развалится вмиг все это хилое строение, а вместе с ним — и мое драгоценное счастье. Но, если любовь — лишь вымысел, мираж, зачем же мы вручаем ей ключи от наших душ, доверяем самые сокровенные тайны?

Я доставал заветный томик, вновь и вновь вчитывался в прыгающие строчки: «…любовь слепа, и делает слепыми нас…», с ума сходил от боли и неизвестности.

И я метался в лабиринтах этих чертовых правил, словно волка, обложивших меня флажками запретов, условностей, табу, метался, в безжизненном равнодушии коварного лабиринта нащупывая спасительные лазейки. И, кажется, выход — вот он, только протяни руку, ан нет, и здесь обойти надо, и там — стеночка, а за ней — еще одна, и так — до бесконечности. Вроде бы, и близко все, и видно, дай волю — в один момент добрался бы до нужного места, да только везде указатели понатыканы, и велят тебе эти указатели идти совсем в другую сторону. И ты идешь и идешь, а годы твои бегут и бегут. Ты и забыл уже, куда тебе надо было, и указатели все какие-то новые, незнакомые, и конца, и краю им нет, а ты все блуждаешь, блуждаешь, блуждаешь…

Силич задумчиво смотрел на коньяк в своем бокале, в глазах его плескалась тихая грусть. Внезапно, меланхолия исчезла с его лица, он широко улыбнулся.

— Видишь, казалось бы, простая интрижка, приключение, каких сотни и тысячи, а сколько рефлексии. А, впрочем, не слушай старого брюзгу, Женя. Сейчас, издалека, все видится совсем не таким, каким было на самом деле.

В молодости мы наивны, благородны, горячи. Мы счастливы и искренно хотим сделать счастливыми своих любимых, но жизнь вертит нами, как захочет, а счастье так изменчиво, так капризно… И все время ускользает от нас. Мы догоняем его, пробуем уговорить, приручить, но неожиданно замечаем, что, и мы изменились, и счастье теперь нам нужно совсем другое. И все — кризис, бифуркация, беда.

На этом погорели многие, так и не прозревшие, так и не понявшие одной элементарной вещи: весь мир — обман, и выжить в нем можно, лишь обманывая. Всех — друзей, любимых, врагов. Даже самого себя. Просто, важно понять это вовремя, не доводя дело до крайностей, до непоправимости.

По-моему, это Демокрит как-то сказал: «Лишь несчастья учат глупцов благоразумию». Хорошо, правда? И знаешь, дружище, какой вывод из этого я сделал? Очень простой: счастье — всего лишь следствие благоразумия, сиречь обмана. И пусть чистоплюи и лицемеры изображают высокое презрение, пусть ханжи морщат узкие лобики, демонстрируя праведное возмущение, но нам-то, нам, победителям и баловням судьбы, истина эта хорошо знакома.

Более того, с какого-то момента она становится нашим девизом. Конечно, происходит это не сразу, но наступает день, когда количество переходит в качество, и понимаешь: не случится ничего страшного, если ты немного притворишься. Не так, чтобы уж совсем, а чуть-чуть, немножко. Совсем как в детстве, когда делаешь вид, что не узнаешь в деде Морозе соседского дядю Вову. Так и сейчас — притворись, что не замечаешь фальши. А лучше всего, вообще, обрати все это в игру, игру в которой призом для тебя становится заказанное тобою счастье, все тот же пресловутый кусок рафинада.

Настал такой день и в моей жизни, и истина эта открылась мне, сразу связав счастье и ложь одной неопровержимой формулой. И, знаешь, многие вещи стали проще, доступней. Например, необходимость прощаться, засыпать, зная, что твоя любимая сейчас с другим, и, может быть, даже принадлежит ему и говорит те же, что и тебе, слова. Или необходимость притворяться, играя роль везунчика и бонвивана, любимца Фортуны и Венеры.

Все чаще и чаще испытывал я ностальгию по прошлому, извлекая из памяти нежность нашего первого вечера, чистоту и свежесть первых встреч. Впрочем, не будем о грустном…

Так пронеслась весна. В плену розовых грез, я уже строил планы на лето. Стройотряд и романтика тайги обходили меня стороной, как подающая надежды звезда спорта, я отправлялся на сборы в Подмосковье, а значит, никто и ничто не могло помешать нашим встречам со Светой.

Мне уже представлялись летние вечера, полные любовной неги, походы в кино, пломбир в вафельных стаканчиках… Юноша! Мечтатель! — Силич негромко рассмеялся. — Я был наивен и совсем неопытен в науке любви — никогда нельзя отпускать мечту дальше ближайшего вечера.

Все мои планы разрушила Света, просто и буднично сообщив мне, что считает, что наша связь изжила себя. Она сказала мне это на кухне, где мы пили чай после свидания, в тот самый момент, когда обычно решалась судьба следующего. Только вместо даты и времени, вместо обычных в таких случаях милых шуток и уточнений, я услышал свой приговор. Услышал, что она уже давно думала об этом, только не решалась сказать, опасаясь сделать мне слишком больно. Но сейчас, когда она видит, как спокойно я отношусь к ее словам, понимает, что волновалась напрасно.

«Подумай сам, мы обречены…», — говорила она, помешивая чай ложечкой, и этот звук колоколом отзывался в моей голове. Мне казалось, что это не она говорит горькие, безжалостные слова. Я не узнавал в ней ту, прежнюю, Свету, время украло ее у меня. С каждым ударом сердца, с каждым словом она удалялась в безмерную даль, туда, где становилась недоступна для нашей любви, для нашего прошлого. — «Ну, что мы за пара? Я старше, моя жизнь уже наполовину прожита, а ты — молод, красив, талантлив, у тебя впереди прекрасное будущее. Я буду только связывать тебя по рукам и ногам, в последнее время я даже чувствую угрызения совести по этому поводу. Поверь, очень скоро наша связь станет для нас обузой, тяжким бременем, и ничего, кроме боли и мучений нам не принесет. Сейчас между нами нет вражды, мы еще близки, еще влюблены, так давай расстанемся, пока злоба и раздражение не настигли нас. Зачем нам эта призрачная нить, которая вот-вот порвется? У нас разные пути, разные судьбы, отпустим же друг друга. Давай сами порвем эту бестолковую нитку…».

Я молчал, оглушенный ее словами, забыв о времени, о своих планах, обо всем. Неожиданно я заметил, что она, уже одетая, стоит в дверях, что-то говорит мне. Обожженный внезапной надеждой, я вновь вернулся в реальность, и услышал, что моя любимая лишь просит меня не забыть оставить ключи в почтовом ящике. Я все так же молча кивнул, но всплеск надежды в моих глазах не укрылся от Светы, она подошла ко мне, нежно обняв рукой за шею, щекоча ресницами, прошептала: «Ну, что ты, малыш? К ударам судьбы надо относиться легче, тогда быстрее заживают раны».

И она ушла. Я остался один в пустой квартире, показавшейся без нее, без ожидания ее, без возможности обнять, целовать, любить ее, безобразно громадной, чужой и отвратительной. Осознав, наконец, что произошло, я заплакал и плакал долго, так долго, что потерял счет времени. Что такое время? Оно остановилось для меня, перестало существовать.

Я хотел умереть. Нет, не подумай, я не собирался с духом, не прикидывал способы самоубийства, но, если бы кто-нибудь в тот момент по каким-то причинам захотел меня убить, я не стал бы сопротивляться.

Когда я опомнился, день за окном уже догорал. Неестественно яркий, грандиозный закат охватил полнеба, и неожиданно мне стало легче. Я понял, что не может жизнь закончиться вот так нелепо и безобразно, если в ней существуют такие закаты.

И, все равно, я казался себе несчастнейшим человеком на планете. Все плыло перед глазами, как во сне, и, словно в его продолжение, мысли мои, мои поступки и намерения переносились в действительность.

Я бросил ключи в ящик, как и просила Света, но, отбежав двести метров от подъезда, был настигнут непреодолимым желанием оставить записку с чем-нибудь вроде: «Прощай, не поминай лихом…», и прочим сентиментальным бредом. Я уже метнулся было обратно, но вспомнил, что у меня нет с собой, ни ручки, ни бумаги, и пошел прочь. Не успел я отойти от дома свои положенные двести метров, как меня осенила новая мысль, такая же внезапная и гениальная. Ведь, можно вытащить ключи, вернуться в квартиру и написать письмо там! Как это я раньше не сообразил! И снова я повернул назад, и снова остановился, как вкопанный, осознав, что вновь придется видеть все, все заново переживать. И опять я поплелся к дому, одинокий, отверженный, несчастный…

Наблюдая за мной со стороны, наверно, можно было прийти к выводу, что я ненормальный, настолько необъяснимо и непредсказуемо я вел себя. Впрочем, таким я и был, и любая экспертиза, попадись я ей, немедленно признала бы меня невменяемым.

Ну, не буду утомлять тебя рассказом о бессонных ночах, о днях, сотканных из боли и отчаяния, скажу лишь, что проводил я их в полнейшем одиночестве, валяясь без дела в своей комнате, отупевший, небритый, подавленный. Мир без Светы опустел, стал бесцветным и неинтересным, и никто на свете не смог бы отвлечь меня, вырвать из этого тяжкого, муторного оцепенения. Соседи разъехались по домам, по курортам, по стройотрядам, кто-то бегал на пляж, кто-то встречался с девушками, один лишь я все так же одиноко и безвольно оставался в своем болотце, куда, словно отработанный материал, выбросила меня судьба.

Никакого опыта в амурных делах у меня не было, и совета, как ты понимаешь, спросить я тоже ни у кого не мог. Что делать? Приходилось на собственной шкуре испытывать прелести расставания, капля за каплей, смакуя горечь одиночества и муки раненного самолюбия.

И все это время что-то смутное и тревожное будоражило мою память, не давало покоя. Если я все делал по правилам, за что же я наказан? Что, какую тайную заповедь я преступил, какой запрет нарушил? Может быть, именно поэтому я и наказан?

Этот бесконечный круговорот, наверняка, затянул бы меня без остатка, если бы не тренер, буквально, вырвавший меня из этого гибельного омута.

Я уезжал из Москвы, словно во сне, глядя на залитые солнцем улицы, разомлевших от зноя людей, и неожиданное, судорожное нетерпение охватило вдруг меня. Скорее, быстрее, немедленно отсюда! Туда, где не останется, ни времени, ни сил на терзания, где тренировки, упражнения, кроссы сожрут весь мой световой день, и спасительная темнота будет для меня защитой и отрадой. Только там время затянет мои раны, только там я снова смогу жить.

Так все, в принципе, и было. Я загонял себя до беспамятства, до умопомрачения, не позволяя себе ни минуты отдыха, ни одного мгновения, которое могло бы вновь ввергнуть меня в депрессию, и изнуренный, обессилевший валился спать, словно в бездну, проваливаясь в сон без сновидений.

Конечно, лава ревности все же пробивалась через мою оборону, нет-нет, да и находя в ней тропинки и лазейки, ну так, как же без этого? Где, с кем она сейчас? Картины, одна мучительнее другой вставали передо мной, но, сжав зубы, проклиная все на свете, сквозь боль и отчаяние, как другие — к свету, я карабкался к своей темноте, к своей спасительной ночи.

Одним словом, прошел я, брат, всю эту науку. Без помощи, без подсказок, без поддержки, как говорится, всухую. И ничего, жив остался. Озлобился только. На весь женский пол. — он улыбнулся, покачал головой. — Интересно, у других первая любовь тоже вот так же заканчивались? Вот у тебя, например, Ленский. Можешь вспомнить?

Ленский молча пожал плечами.

— А-а, ты, бессердечный, неуязвимый Ленский, — проворчал Силич, снова наполняя бокалы. — Знаю, ты никогда не ревновал. Потому что не любил. Ты, ведь, у нас пожиратель судеб, зачем тебе любить, кого ревновать? А у меня это было, хоть, и недолго — как и у всех процессов, у ревности тоже вслед за кульминацией следует спад. А, может, так только кажется, может быть, просто привыкаешь к боли? Одним словом, через какое-то время меня попустило, и, жизнь открылась мне с новой, незнакомой доселе стороны.

Центр, где мы тренировались, являл собой нечто среднее между фешенебельной спортбазой и домом отдыха. Со всех сторон — пансионаты, дачи, санатории, кругом — бары, кафе, девушки, мини-бикини, и отшельничество мое стало казаться мне позерством, глупым, неприличным фарсом.

Терпеливым эхом возвращались ко мне слова Светы, сказанные ею напоследок, и только сейчас тайный смысл их стал понятен мне. «…К ударам судьбы надо относиться легче, тогда быстрее заживают раны…».

Знаешь, одиночество — интересная штука. Оно напоминает мне барокамеру, в которой время сдирает с нас шелуху глупости, а содравши, вновь выпускает на волю, иногда даже в то самое место, где приняло. Так случилось и со мной.

Тот сложный и непонятный, мир, который был так мне противен, который так долго и упрямо я отвергал, вдруг стал прост и понятен, проклятые указатели исчезли, стены рухнули, и чудесный калейдоскоп мимолетных флиртов, связей без всяких обязательств, без терзаний, без будущего, закружил меня в пестрой карусели.

Это было, как путешествие в сказку, как преодоление земного тяготения, и уже через пару дней я и думать забыл о боли, тоске, Свете. Ко всему этому примешивалась еще и нетерпеливое желание наверстать, успеть, не опоздать, какая-то поистине первобытная жадность жизни. Чего здесь было больше, запоздалого реванша или мести, не знаю.

Жестокость, измена — производные любви, такие же своенравные и капризные, как и их противоположность, и впервые в жизни познал я этот сладкий яд… Впрочем, хватит об этом.

Надо сказать, что к концу сезона я был совершенно избалован слабым полом, и трагедия, постигшая меня, казалась мне недоразумением. Такой вот современный любовный роман. Да, и не роман вовсе, а коротенькая, сомнительная повестушка.

Здесь, казалось бы, и сказке конец, да только у любви, брат, свои законы. Стоило мне вернуться в Москву, проснулась она, моя любовь, проснулась и нагнала меня. Оставленная где-то в начале лета, она обрушилась на мою голову внезапно, со всего размаху, в соответствии со всеми законами физики, так мною обожаемой.

Снова и снова вспоминал я недавнее прошлое, возвращался в места, где был счастлив. Снова бродил по улицам и скверам, по нашим со Светой излюбленным аллеям, заходил в кафе, где когда-то пировали мы на мою стипендию. Я покупал билеты на последний ряд кинотеатра, вновь переживал минуты упоительной нежности, внезапный трепет прикосновений, крапивную лихорадку краденных поцелуев, вновь на меня обрушивался самум ее горячего, задыхающегося, шепота: «Сумасшедший…».

В надежде встретить Свету у нашего дома, часами просиживал я на дальней скамейке, спрятанной в тени деревьев, ждал, замирая от желания, хоть, на мгновение, хотя бы, издалека увидеть знакомый силуэт, милое лицо. Умирал от желания и одновременно страшился этого, вцепившись в шаткие качели своих фобий.

И каждый раз, просидев до сумерек, с обманутыми ожиданиями, с тяжелым сердцем, оставлял я свой наблюдательный пункт, ставший для меня чем-то вроде добровольного эшафота.

Пробежали последние дни августа, и начался, наконец, новый, четвертый курс в институте. Не скрою, я ожидал от него чего-то большего, чем просто очередного учебного года с его бесконечными лекциями, лабораторными работами и курсовыми проектами. Мне казалось, что именно в этом году со мной должно произойти что-то особенное, именно то, что мы называем переломным моментом в жизни.

Я не смог бы тогда и близко сформулировать, чего же конкретно я жду, но все мои устремления, мои ожидания, надежды, все складывалось в одно твердое убеждение — перемены неотвратимы.

Но вернемся к моей любви. Я увидел Свету. Увидел, но не подал виду, что взволнован, встретившись с ней глазами — летние уроки не прошли даром. Что ж, ее можно было поздравить, ей достался хороший ученик, однако, новое знание не помогло мне обрести иное качество, в душе я чувствовал себя все тем же робким, застенчивым увальнем, преданным придуманному когда-то идеалу.

Ничего в мире не хотел я тогда больше, чем повернуть время вспять, вновь пережить восхитительные минуты взаимности, но костыли принятых однажды условностей мешали вальсировать, с болью, с отчаянием, я чувствовал, как своим показным безразличием, своей напускной холодностью я лишь отталкивал, отдалял ее от себя.

Но, как хороша, как убедительна была она в своей отчужденности, как смело и независимо смотрела на меня, легко и свободно разговаривала, смеялась, шутила! И я понял — я проиграл! Кто я такой на этом празднике притворства, на этой ярмарке лицемерия? Всего лишь юнга, подмастерье, жалкий дилетант.

Сжав зубы, со слезами на глазах поспешил я спрятаться от всех, чтобы уже окончательно признать свое поражение. Я потерял любовь, потерял окончательно и навсегда, встреча, которую я так ждал, не принесла мне ничего, кроме горечи. Где же ты, мой пресловутый Рубикон, где же вы, мои долгожданные перемены? Неужели все мои ожидания — напрасны?

Потянулись дни и недели учебы, и я спрятал все свои мечты и надежды подальше. Курс был очень сложным, времени совсем не хватало, но именно это мне и было нужно. Так же, как и летом, я окружил себя людьми, делами, обязательствами, я прекратил свои прогулки по памятным местам, отказался от поездок к «нашему» дому, постарался так распланировать свой день, чтобы ни на минуту не оставаться в одиночестве. Впрочем, опасения мои на это счет были напрасны — неожиданно проклюнулись мои почитатели, разъехавшиеся на летний сезон кто куда, и количество моих друзей превысило все мыслимые и немыслимые пределы. — Силич грустно усмехнулся. — На теперешнем сленге это называется фан-клубом, и мой был ничуть не хуже современного. Прибавь к этому декаданс эпохи, агонию империи, щедро приправленную порочной культурой Запада, прочую гламурную дребедень, кружащую слабые эстетствующие умы. Нельзя сказать, что богемная жизнь захватила меня, просто в этом облаке пустого трепа, ни к чему не обязывающих любезностей, связей на один вечер мне было легче спрятаться от своей тоски, нет-нет, да и подступавшей к сердцу. На одном из таких сейшенов я и познакомился с девушкой Аллой, которой суждено было сыграть в этой истории не последнюю роль.

— Постой-ка, — Ленский привстал в кресле, — а это не жена ли твоя?

— Да, — Силич почему-то смутился, встревожился, — это моя Алла. Потом мы еще несколько раз встречались где-то, в конце концов, она пригласила меня к себе домой. Год назад я и мечтать не мог оказаться в такой семье. Мать — работник ЦК, отец — тоже какая-то шишка, квартира о пяти комнатах, на стенах — какие-то картины в золоченых рамках. Но я тогда и не думал о женитьбе, — Силич вздохнул. — Какая, на фиг, женитьба, когда я Свету свою из головы выбросить не мог! И интрижки все эти, грязь эта богемная мне только для одного нужны были — забыть скорей ее. Представляешь, казалось мне, что если я приду на ее занятие прямо из чужой постели, мне легче на нее смотреть будет.

— И что, легче? — Ленский иронично улыбнулся.

— Нет, конечно, — тихо ответил Силич, — только еще гаже на душе становилось. Лишь одно неоспоримое приобретение осталось у меня от всего этого — на английском разговаривать я стал, как на своем родном.

— И о Цицероне с Талейраном узнал, — добавил Ленский, потягивая коньяк.

— И о них узнал, — кивнул головой рассказчик. — Не торопи меня, Женя, я уже заканчиваю. Близились ноябрьские, я должен был участвовать в спортивной колонне. Представляешь, какая честь для скромного студента! Идти вместе с чемпионами, олимпийцами, легендами! Признаться, волновался я тогда очень.

Ну, а все общежитие готовилось к празднику, делились на компании, закупали спиртное, продукты. Нагнеталась атмосфера чего-то грандиозного.

Личностью я был популярной, и ждали меня везде, где только можно. Я вежливо отказывался, намекая на какое-то особенно важное приглашение. На самом деле, не было никакого особенного приглашения, просто я уже тогда понял, что по-другому назойливость людей не победить. Уже давным-давно я решил, что посижу со своими немного, а потом улизну тихонько, запрусь у себя в комнате и почитаю что-нибудь интересное. Или отосплюсь.

Все бы так и случилось, если бы не перехватил меня сразу после демонстрации отец Аллы. Увидел меня, обрадовался, рукой замахал — я сразу понял, что дежурной улыбкой отделаться не получится. Разговорились, он предложил подвезти. Узнав, что в общагу еду, засмеялся. Нет, говорит, теперь точно тебя не отпущу, пока нормальным обедом не накормлю. Вообще, настойчивым таким мужиком оказался, а по виду не скажешь. Это я потом уже узнал, насколько далеко он свои ходы просчитывать умеет.

— Совсем как ты теперь, — прищурился на него Ленский. — Или я не прав?

Силич повел плечом.

— Прав, прав. Ты всегда прав, — проворчал он. — Слушай лучше, не перебивай. Так вот, приехали мы домой к нему, а там стол, гости, шампанское. Он меня представил. Знакомьтесь, говорит, звезда советского спорта и будущий академик. Аплодисменты, взрыв интереса. Смотрю, Алла подходит ко мне. Я о ней как-то и забыл за суматохой за всей, а она — вот она. Красивая, уверенная, меня увидела — глаза дрогнули. Ну, для меня тогда это почти ничего не значило, привык я к женскому вниманию. А она шепчет: давай уедем отсюда. Куда, спрашиваю. А я к тому времени совсем голову потерял от праздника. Кругом — веселье, лица, как в хороводе, чужие, незнакомые, хохочущие. Папашка ее, нет-нет, да и стрельнет глазом на нас. Ну, говорю себе, пора сваливать. Я и уехал с ней, думал, соскочу немного позже, да не тут-то было. Вцепилась в меня, моя Алла, люблю, говорит, и никому не отдам, даже англичанке твоей. Я тогда еще удивился: откуда знает? Но, сначала поостерегся спрашивать — может, показалось, а потом уже и не до того было.

Короче, проснулся я утром с ней в одной кровати. Не могу сказать, что сильно переживал. В числе тех свобод, к которым я так быстро привык, была и свобода в отношениях. И поэтому расстались мы с моей будущей женой нежно, словно и сходиться никогда не собирались. Ведь, нежность — лишь продолжение свободы, разве не так? Поправь меня, если это не так, знаток душ человеческих.

Ленский молча улыбался.

— Жизнь всегда возвращает нас на прежнюю орбиту, как бы далеко мы не залетели, — медленно проговорил Силич, опустив взгляд. — И, если родился ты провинциалом, им и умрешь. Только благородство придает независимости силу высоты, без этого вся конструкция рассыпается. А вот благородства-то во всей моей истории и не было.

В следующий раз я увидел Аллу через пару дней, когда выходил из института. Она ждала меня возле машины, наверно, отцовской, служебной, с невозмутимым и молчаливым водителем. Я не смог отделаться от нее дежурными фразами и пригласил в кафе. Мы мило побеседовали, выпили по чашке кофе, и она уехала. Но с этого раза стала приезжать почти каждый день.

— Алла Валерьевна — целеустремленная женщина, — позволил себе реплику Ленский, но Силич, не обращая на него внимания, продолжал:

— Она выходила из машины и стояла рядом, непринужденно покуривая, то и дело, поглядывая на часы. Высокая, изящная, в длинном светлом пальто. Чаще всего мы уезжали к ней и занимались там любовью. Если мешали родители, и квартиры приятелей тоже были несвободны, мы коротали время в очередном кафе, за чашкой кофе, иногда вина.

Я стал привыкать к Алле, к ее любви, к маленьким изящным безделушкам, которые она дарила мне на память. А, вообще, эти свидания позволяли мне не опускать глаз, встречая Свету.

О, эти встречи! Они были для меня отдушиной, глотком воздуха, который спасает ныряльщика. Я готов был часами простаивать в коридоре ради этого долгожданного, спасительного взгляда, чувствуя, как рушится мир притворства, как облазит сусальная позолота с его лживых куполов.

Однако, так больше не могло продолжаться. Критическая масса перемен уже скопилась где-то в невидимых кладовых времени, и стены его трещали по швам под их беспокойной тяжестью. Что поделаешь, иногда время медлит, и жизни приходится подталкивать его, чтобы не плестись в хвосте событий.

Однажды, проходя вечером мимо той самой аудитории, когда-то «повенчавшей» нас со Светой, я обратил внимание на полоску света под дверью. Занятия уже кончились, рядом никого не было, и, поддавшись необъяснимому порыву, я машинально толкнул дверь, вошел. За столом, в профиль ко мне, сидела Света, что-то писала. Услышав меня, даже не посмотрев в мою сторону, она вздрогнула, замерла.

Я осмотрелся — в комнате были мы одни. Сердце дрогнуло полуистлевшими, нежными воспоминаниями. По всем правилам драматургии я должен был повернуться и уйти, тщательно прикрыв за собой дверь, должен был, но не смог. Не нашел сил заставить себя. Помню только — вопрос в голове: что, что скажут мне ее глаза теперь? Теперь, когда нет никого вокруг, и некого, и нечего опасаться? Теперь, когда нам обоим все ясно, когда не осталось больше ничего такого, что может заставить нас притворяться и лгать. Неужели, и сейчас они останутся двумя красивыми льдинками?

Я поставил стул напротив и сел, всматриваясь в лицо той, которую любил больше жизни, и которая отвергла меня. Она спрятала свой взгляд, закрылась от меня ладонями, так прошла минута, другая… Вдруг я увидел, что плечи ее подрагивают, и сквозь пальцы медленно покатилась слеза. Нежность, как когда-то, вновь пронзила мое сердце, и я сам едва не заплакал.

Я обнял ее, плачущую, страдающую, влюбленную, прижал к себе. Она то и дело повторяла: «Милый, любимый мой, прости… Как же я соскучилась! Разве могла я знать, что так полюблю тебя!» Не стесняясь слез, она смотрела на меня, гладила мое лицо, шептала что-то неразборчивое, потом пряталась у меня на груди. Я целовал ее, такую любимую, такую родную, снова вдыхал ее волшебный аромат и сходил с ума от ее близости. Мы опять были вместе, и разлука, и все, все, что было с нами в ней, все ошибки, боль, отчаяние — все летело ко всем чертям.

В тот вечер мы уехали в нашу квартиру и впервые остались там до утра. Я боялся спрашивать у нее что-либо, да и все теперь было неважно. Словно злая волшебница сняла свое заклятье, и весь мир лицемерия и фальши рухнул в одночасье, возвращая нас в прежнюю, уже забытую жизнь, жизнь, полную любви, свободы, счастья.

Об Алле я вспомнил лишь на следующий день, когда увидел ее у института. Она, конечно, сразу все поняла. Даже не дослушав меня, отбросила недокуренную сигарету, села в машину и, уехала, ничего не сказав на прощание.

А еще через день уехали мы со Светой. Уже давно мне предлагали путевку в подмосковный санаторий, я отказывался, но теперь это оказалось невероятно своевременным. Сама мысль о том, что можно будет провести со Светой все выходные, никуда не торопясь, ни от кого не прячась, наполняла душу неизъяснимой сладостью. Я думал, что Свету придется долго уламывать и, если честно, даже не надеялся, но неожиданно она согласилась.

Она, вообще, стала какой-то новой, неузнаваемой. Тихой, молчаливой, много раз я ловил на себе ее спокойный и пристальный взгляд. Как будто что-то спросить хотела, но не решалась. Думала все время о чем-то.

Два дня провели мы с ней в этом подмосковном лесу. Жили в отдельном коттедже, покидая его лишь для вылазок в столовую или прогулок, и не было до нас никому никакого дела. Мы были предоставлены только самим себе и благодарили судьбу за такое невиданное счастье.

Вечерами бродили мы по асфальтовым дорожкам, еле заметным на обнажившейся земле, я прижимал любимую к себе, чуть озябшую, желанную, подолгу всматривался в любимые глаза, шептал всякие милые глупости…

Совершенно неожиданно в середине декабря нагрянула оттепель, стало совсем тепло, все выглядело так, словно природа вместе с нами растаяла от любви. А может быть, она плакала, выведав у судьбы продолжение нашей истории?

Клянусь тебе, никогда я не был счастливее, чем в те два дня. Наконец-то, между нами не было никаких преград, никаких условностей, никакой лжи, и я простил судьбе все прежние обиды.

Наши два дня пролетели, как две минуты. Я находился в твердой уверенности, что уже никогда не отпущу Свету, заранее простился с учебой, с планами на будущее, со всем тем, что окружало меня последние три с половиной года.

Наверняка придется работать, но я был готов к этому, ведь, учиться можно и на заочном. К тому же, нельзя сбрасывать со счетов мою спортивную карьеру. Конечно, официально в СССР спорт — любительский, но это же — только официально. Если Свете, все-таки, придется уволиться — тоже не беда, такие преподаватели везде нужны. А может, все и останется по-старому, кто знает? Она получит развод, мы сойдемся, с жильем тоже все как-нибудь образуется. Я не знал еще как, но был абсолютно уверен, что образуется.

Все это я рассказывал Свете, пока мы тряслись в электричке. Она слушала, гладила мою руку, улыбалась, когда я горячился.

Москва встретила нас слякотью и мокрым снегом, было зябко и неуютно. Мы долго прощались, стоя под расписанием рейсов, нас толкали, ругались, но, ни до кого и ни до чего не было нам дела.

Я хотел ехать со Светой, признаться, я очень боялся ревности ее мужа, но она спокойно сказала: «Не нужно». Сказала так, поцеловала меня и ушла. Я долго стоял, глядя ей вслед, будто грязная лестница метро могла вернуть мне ее, наши эти два дня. Потом отправился к себе.

Всю дорогу, в вагоне метро и потом, я представлял, что происходит сейчас у нее дома, клял себя за то, что согласился отпустить Свету одну, и даже не заметил Аллиного папашу, прохаживающегося у здания общежития. Только когда он окликнул меня, я увидел его.

«Ну, что ж, — подумал я, — может, так будет лучше. Объяснюсь сразу, чтобы потом к этому никогда не возвращаться».

Но, против моего ожидания, он приветливо улыбнулся, пожал мне руку — так не приветствуют врагов. Спросил, куда я пропал, почему не захожу. Я промямлил что-то, сбитый с толку. Да и что мне ему рассказывать? Что только что вернулся из романтического путешествия?

У губ Силича залегли резкие складки, он заговорил коротко, рублено:

— А он мне вдруг серьезно так говорит, есть разговор очень важный, может, прокатимся до дома? Тут кольнуло у меня в груди, не то, чтобы заподозрил я что-то, а просто неспокойно мне как-то стало. Нет, отвечаю, если хотите поговорить, приглашаю вас к себе. Не отдельная квартира, но поговорить тоже можно. Он согласился, не раздумывая. Пошли. Я весь напряженный, Света из головы не идет, этот еще увязался. А он — ничего, добродушный такой, насвистывает что-то даже.

Как мимо вахтера стали проходить, тот в моего знакомца и вцепился: «Документ!» Папашка ему показал что-то бегло, так вахтер и обомлел. Поднялись ко мне на третий этаж, я своих выйти попросил. Те поворчали, конечно, но послушались. Ну, вот. Уселся я на кровать, папашке стул дал, а сам все гадаю, что за ксиву он на вахте предъявил? Ведь, вахтеры-то наши — народ ушлый, пуганый, липу в два счета разоблачат. Ну, думаю, сначала надо послушать человека, а уж потом и ясно станет, кто же он такой. А он раскрывает свой кейс, достает оттуда бутылку конька, шоколад, лимоны, будто знал заранее, как мы с ним встретимся.

— Наверняка знал, — вставил Ленский.

Силич бросил на него тяжелый взгляд.

— Это и я потом сообразил, — он невесело усмехнулся, — ну, а тогда плеснул он в стаканы и говорит:

«Выпей, Слава, потому что судьба твоя сейчас решаться будет. Хороший коньяк мыслительной деятельности способствует, а подумать тебе сейчас, ой, как надо будет». Выпили мы, конечно, в голове у меня зашумело, но я — ничего, держусь. Думаю, выбросить тебя, старый хрен, отсюда всегда успею. А он спрашивает у меня: «Знаешь ли ты, Слава, кто сейчас сидит перед тобой?» Я отвечаю, дескать, так и так, папа Аллы, моей хорошей подруги. Все так, говорит, да только я — генерал КГБ, вот мои документы, а ты, Слава, у меня в разработке…

— Так это твой тесть тебя же и завербовал? — Ленский даже подался вперед. — Лихо!

— Лихо, — эхом отозвался Силич. — В десять минут, скотина, сделал. Как орех щелкнул. Что ты здесь забыл, спрашивает. У тебя же аналитический ум, физподготовка, способности к языкам. Говорит, переведем тебя в другой ВУЗ, с моими связями это — раз плюнуть, а там — заграница, разведка, приключения.

Помнишь, как в песне Высоцкого: «И такое рассказал, ну до того красиво…». Через полчаса я совсем размяк, он вторую бутылку достал. Только с личной жизнью, говорит, тебе, Слава, разобраться нужно, непорядок там у тебя. Я кинулся про Аллу ему объяснять, что так, мол, и так, назад теперь не воротишь, а он мне строго: с Аллой, говорит, дело десятое, сами разбирайтесь. Хоть, я и отец, а только это — ваше личное дело. Я чуть не прослезился на этих словах, но он мне опять сурово так пальцем грозит. Я, говорит, о другом. Роман у тебя, Слава, с замужней женщиной, а это в разведке не приветствуется. Я давай ему объяснять, что разведется она скоро, будет свободной, и что отношения наши мы официально оформим, станем законными мужем и женой. А он головой качает и печально так на меня смотрит. Что еще, спрашиваю, что опять не так? А он, змей, ласково ко мне так подкатывает: «Такая жена чекисту не нужна, Слава. Ведь гулящая она у тебя». Я чуть было в морду ему не заехал, вовремя удержался. А сведения, спрашиваю, такие, откуда? Так и так, отвечает будущий мой тесть, попала твоя Светлана в поле зрения, когда ты был в разработке. Что, спрашиваю, гуляла и тогда, когда со мной встречалась? А у самого костяшки на кулаках побелели, так ударить мне его хотелось. Нет, отвечает, но вот летом, после вашей разлуки, была замечена с посторонними у той самой квартиры. Едва я совладал с собою. Ну что ж, говорю, она свободна была, вот и делала, что хотела. Но он ехидно, с подковыркой так улыбается, зараза. Ты, говорит, Слава, не понимаешь, о чем я говорю. А, может, считаешь себя уникальным каким-то. Ведь, она не только с министерскими крутила, она и вашим братом, студентом, не брезговала. Илюша Зарецкий знаком тебе? Наверняка, знаком. А вот снимки, говорит, если не веришь. И достает из кейса фотографии…

Все помутилось в глазах моих… Веришь, стакан лопнул в руке! Так и рассыпался в осколки! Закрою глаза, и вижу мою Свету и мажорика этого на нашей кровати в обнимку… Застонал я даже в голос, Жека, так плохо сделалось мне тогда! Растоптала она во мне святое, разорвала все по живому. Будто перед всем миром предала.

А тесть посмотрел на меня с сожалением, похлопал по плечу и говорит: «Времени тебе, Слава, неделя. Если в этот срок проблемы свои не уладишь, предложение мое, считай, аннулировано. Если помощь нужна, говорит, обращайся. Найти меня можно, сам знаешь, где».

Собрался — и был таков. А я остался сидеть один среди разбросанных фотографий. Смотрел я на них, смотрел и, помню, стало казаться мне, что это мечты мои лежат на полу. Такие же грязные, жалкие, черно-белые… Ну, я и давай их топтать, потом до мебели дело дошло. Друзья прибежали, остановить хотели, да где там. Разве меня остановишь? Прогнал я всех.

Долго сидел я так, один в пустой комнате. Пил коньяк и с ума сходил. И сошел бы, Женя, если бы не надежда. Как и тогда, весной, не верил я, что все может закончиться так глупо. Помогла надежда, спасла меня. Видишь, живой до сих пор, только помяло малость…

— А дальше что было? — тихо спросил Ленский.

— А дальше, дружище, поехал я к Свете моей, — Силич улыбнулся, и улыбка его показалась Ленскому тяжкой, вымученной судорогой, — прямо с утра поехал, назавтра. Пьяный еще, не проспавшийся, небритый. Свидание у нас назначено было, в квартире нашей. Приехал, захожу. Кинулась было она ко мне обниматься, а взглянула на меня, в лице переменилась. Что случилось, спрашивает, а сама потихонечку за стол усаживается. А на столе — шампанское, торт, апельсины. Я и забыл, что сегодня ее день рождения. Она, видно, праздновать готовилась, а тут я такой…

Всю дорогу речь готовил, и так, и этак выстраивал, а только на порог ступил, и все слова из головы вылетели. Стою, молчу, как когда-то, с ноги на ногу переминаюсь. Она тоже молчит, только на меня смотрит, спокойно так, выжидающе. Расставаться, говорю, с тобой Светлана Ивановна, пришел. Захотел в глаза напоследок посмотреть.

А она все так же спокойно мне: «А почему?». Ну вот, и что мне сказать ей в ответ? Правду? Слабаком я никогда не был, но только, как объяснишь ей все? Понес я чепуху какую-то про измены, еще что-то, а она подошла близко-близко и смотрит в глаза мне, бегает взглядом по лицу, словно ищет что-то. В последний раз тогда я лицо ее так близко видел. Все запомнил, все до последней черточки в себя вобрал.

Остановила она меня, рот рукой зажала. Потом снова на место села и вновь спросила: «Что случилось?». Если бы скандал устроила, бросилась на меня с кулаками, посуду побила, мне легче стало, ей-богу. А так, стою перед ней, весь — как на ладони, чувствую себя негодяем последним. Понимаю, лучше промолчать, уйти, а внутри что-то гаденькое, паскудное, словно привет из прошлого, так и елозит, так и подзуживает: «Спроси! Спроси ее! Пусть скажет!»

И надежда еще тлеет во мне, и обида, и ревность бушуют. Только теперь они еще и в злость перетекли. Вспоминать стыдно. Сейчас понимаю: вел себя, как самый настоящий палач, как сволочь последняя.

Не удержался я, спросил-таки об Илье Зарецком. Спросил, и из души моментально все вон вылетело, и злость моя, и обида, и ревность. Ничего не осталось, пустота одна. И тишина. И в этой тишине слова ее. Какой-то новый голос, незнакомый, надтреснутый. «Да, я была с ним».

Больше ничего можно было не говорить. Слишком хорошо она знала и понимала все. А вот того, что сделал потом, я себе не прощу никогда. Умирать буду, и вспомню. Перед тем, как уйти, я перед ней фотографии положил. И ушел…

— Но на этом история не закончилась? — Ленский смотрел на застывшее болью лицо друга.

Силич покачал головой.

— Нет, не закончилась. Отравилась она в тот же день, таблеток наглоталась. Не помню, не знаю как, но нашли ее, откачали. Кто мне это рассказал, тоже не помню. Пьян я был все время, словно из тумана люди ко мне выплывали.

Приехал я в клинику, с кем-то приехал, а с кем — опять-таки не помню. Все незнакомое, холодное, чужое. И ее лицо, неестественно какое-то, серое, пепельное, почти одного цвета с подушкой.

Я подойти хотел, поцеловать, но вдруг глаза, черные, безумные мелькнули передо мной, я почувствовал удар, потом еще удар… Я плакал, не от боли плакал, я просил, чтобы меня к ней пропустили, но кто-то оттолкнул меня, вытащил из палаты, и дверь, как ледяная плоскость, отрезала мне вход в ее мир. Больше ничего не помню, память — как стерли…

— А бил тебя кто? — спросил Ленский.

— Муж ее, — Силич дернул щекой, осклабился. — Увидел меня и давай кулаками махать. Наверно, все-таки, любил он ее. Как думаешь? Потом она в психушке лечилась, дальше — все, как у стандартного советского самоубийцы-неудачника. В конце концов, написала она, говорят, по собственному, и больше я ее не видел.

— Печально, — проговорил Ленский, глядя на гирлянды позолоты за окном.

— Да… Печально, — рассеянно согласился Силич. — Я здорово струсил тогда, Женя, но тесть обещал замять, если что-нибудь выплывет. Но не выплыло ничего, Света моя без записки все сделала.

Хотя, шила в мешке не утаишь. Друзья от меня отвернулись, не то, чтобы не разговаривали, а как будто чужие стали. Разговор обрывали, когда я подходил, встреч избегали. Тренер косо стал посматривать. Постоянно шушукался кто-то за спиной, везде на взгляды изучающие натыкался. Невмоготу мне стало.

Тесть, когда я к нему пришел, удивление разыграл даже, дескать, не ожидал, что я так скоро управлюсь. Скотина. Мы с ним жестко тогда схлестнулись, но я и эту партию проиграл. Конечно, вся эта затея с гордостью моей, с независимостью с самого начало была обречена. Я, ведь, самого себя тогда быстро раскусил. Какой с меня боец? Единожды солгавши…

Я и тестя прессануть хотел, чтобы себя в этой ситуации обелить. Будто бы вся эта история — его рук дело. Да не тут-то было. Крученый он был, волчара, верченый. Старая школа. Нет, говорит, Слава, мне тебя не жаль, а что разговариваю с тобой, вообще, так за это ты Аллу поблагодари. Так и подвел дело к свадьбе. Понимал, что никуда уже не денусь, что мне теперь — одна дорога.

— Времена меняются, разведка остается. Так что ли? — Ленский внимательно смотрел на друга.

— Методы остаются, — поправил Силич. — Но, если честно, Жень, ведь, методы под людей заточены. Были бы люди другие, глядишь, и методы изменились бы.

— Людей не изменишь, — будто со стороны, Ленский слышал свой голос, вялый, негромкий. История друга оседала в душе горькой тяжестью.

— А ты не узнавал, что сейчас с твоей Светланой?

— Узнавал, — Силич коротко вздохнул. — Преподает она, кстати, где-то рядом с твоей родиной. Ее увез туда муж, когда у нее в Москве все дела закончились.

— Ого! — безразлично удивился Ленский. — Променять Москву на периферию, это — поступок, я тебе скажу!

Силич покачал головой.

— Ты так говоришь, потому что ты ее не знаешь совсем. Наоборот, для нее это очень естественно.

Ленский смотрел на его грустное, постаревшее лицо. Нет, так не пойдет. Надо что-то предпринять, или праздник превратится в реквием по молодости, в самый настоящий ностальгический шабаш.

— Зато у тебя все получилось, — он добавил бодрости в голос. — Смотри, и карьера удалась, и дом — полная чаша. Деньги водятся, жена — красавица.

— Ты знаешь сам, не люблю я ее. — Силич встал, отошел к окну. — И никогда не любил. А тогда чего она только не делала, чтобы вернуть меня, вернуть таким, каким я был в самом начале. Но я-то уже был другим. Навсегда другим. Не хочу больше любви, боюсь ее. Искалечила меня эта игра, убила что-то во мне.

Но я не в претензии, сам виноват. Видно, все-таки, слабак я, не гожусь для всех этих аттракционов. Как мог я, жалкий фраер, сесть за стол с шулерами? На что надеялся? — Силич обернулся, бросил на Ленского взгляд, полный иронии. — Да и не один я здесь пострадавший. И Света, и муж ее, да и Алла моя тоже. Хоть, и простить ей ничего не могу. Хорошо они меня тогда с папашей своим уделали, нечего сказать.

Я даже мстить пытался. Ну, папашка-то — ладно, скоро коньки отбросил, с него, как говорится, взятки гладки, а вот Алла… Хоть и мерзко, и недостойно это, но мне тогда уж все едино было — кругом виноват. Ох, и поизмывался же я над своей невестой! То Светой ее назову, то исчезну на несколько дней, то подстрою, что помаду она у меня в пиджаке найдет.

Думаю, пошлет сейчас меня куда подальше, а мне только того и надо. Поначалу все еще мечтал, что поеду, найду свою Свету, упаду на колени, да только мечтами все это и осталось. Да и чепуха все это, пустые хлопоты. И Света не простила бы, и Алла уехать не позволила. Как ты сказал, какая она? Да, целеустремленная.

Он немного помолчал.

— Сто лет, кажется, прошло с тех пор, а как начинается март, да еще оттепель такая, сырость — не могу, терзает меня ностальгия. Подступает к сердцу, берет за горло, и все — сам не свой становлюсь, амеба — амебой. Вот и сегодня так.

Он обернулся от окна, смотрел на Ленского, большой, неловкий.

— Я для чего тебе все это рассказал, Жень. Знаешь, давно хотел сказать тебе, но не решался. А сегодня скажу. Ты для меня — не просто друг. Ведь, до тебя я кем был? Так, офицер, каких много. Опять же время такое подоспело, много грязной работы выполнять приходилось, сам знаешь. А ты появился, и все вокруг завертелось, и жить стало интересно.

А сегодня, брат, испугался я. Признаваться не хотел. Если бы этот гад положил тебя там, я, честное слово, не знаю, как жил бы дальше. Наверно, и сам бы там, рядом с тобой лег. И деньги не нужны, и карьера. Ну, одним словом, виноват я перед тобой, дружище, прости меня…

Горячий комок стал в горле, Ленский поднялся, шагнул другу навстречу.

— Да расслабься ты, старина, ей-богу, — он обнимал товарища, чувствуя, как подрагивают под руками бугры мускулатуры, — как ребенок совсем…

Рассказанная историю еще плескалось в сознании тоскливой мутью, но уже что-то другое, неясное и сумбурное заполняло его необъяснимой тревогой. Какой-то звук, слабый, едва различимый, вонзился в пространство, и Ленский резко обернулся.

На пороге, улыбаясь и театрально аплодируя, стоял Юрка, а вернее, Юрий Леонидович Журов, их друг и технический руководитель проекта.

— Ну вот! — голос его, высокий и насмешливый, звенел сдерживаемым смехом. — Стоит только ненадолго оставить вас без внимания, и европейские ценности уже возобладали.

В мгновение ока тревога сменилась радостью, и оба они, и Ленский, и Силич, не сговариваясь, бросились к нему.

— Юрка! Наконец-то!

Глава 5

— Да, что тут у вас происходит? — весело и смущенно Журов боролся с Силичем, неуклюже обхватившим его своими могучими ручищами, изумленно глядя на Ленского, в порыве нравственного облегчения порывающегося хлопнуть его по спине. — Вы что, с ума посходили? Да, отпусти же меня, Слава! — он, наконец, выпростался из медвежьих объятий Силича, фамильярно взъерошил его волосы.

— У-у, старый бродяга!

Журов казался сдержанным и спокойным, но от Ленского не укрылось, что их друг чем-то сильно озабочен, какая-то мысль, засевшая в глазах, делала его и без того сухое, аскетическое лицо еще более серьезным и сосредоточенным. У переносицы залегла складка, губы были поджаты, и казалось, он полон злой энергии, грозящей ежесекундно выплеснуться наружу кипятком эмоций.

Сердце сжалось нехорошим предчувствием, медленно и осторожно, словно канатоходец над пропастью, Ленский вернулся в свое кресло, взял недопитый бокал, замер в ожидании.

Долго ждать не пришлось. Оглянувшись по сторонам, и не найдя, куда поставить свой щегольской кожаный кейс, с неожиданным раздражением Журов швырнул его в угол. Несколько секунд взгляд его блуждал по комнате, затем поочередно остановился на лицах друзей.

— Пьете! Как дети, ей-богу!

Он шумно уселся в кресло, закинув ногу на ногу, скрестив руки на груди, замер с видом оскорбленного достоинства.

— Юр, а что случилось-то? — недоуменно поднял брови Силич. — Мы ж, вроде как, договаривались…

Ленский сделал Силичу знак замолчать.

— Что-то с расшифровкой? — он искал ответ в глазах друга. — Наверное, в самом конце игры, так?

Вместо ответа Журов поднял вверх указательный палец, изобразив при этом на лице выражение глубочайшей многозначительности.

— Расшифровка… В конце игры… — передразнил он Ленского. — Ребята, у меня нет слов, — он покачал головой и неожиданно, словно очнувшись, закричал: — Вся лаборатория на ушах! Только и разговоров о том, что сегодня вечером чуть не погиб «маэстро». Мне чудом удалось замять скандал. Вы что, предупредить не могли? Или это снова был экспромт?

— Да, какой экспромт! — Силич хрустнул пальцами. — Жень, да скажи ты ему!

Ленский пожал плечами, опустив голову, спрятав взгляд. Он вспомнил свою недавнюю браваду, и почему-то ему стало стыдно перед другом. Журов так и застыл с поднятой рукой, забыв поправить очки, глядя на него так, словно увидел впервые.

— Так это что, мимо плана? Вы с ума сошли? — голос его постепенно наливался гневом и возмущением. — Совсем охренели? Ты же чуть не погиб, Женя! Тебе что, голова не дорога? А ты, полковник! — он повернулся к Силичу. — Под суд захотел?

— Юр, да послушай ты! — взмолился Силич, но Журов его перебил:

— Нет, это ты послушай! И подумай, что завтра будешь говорить на экстренном совещании! Шеф непременно назначит его, когда прочитает рапорты. Ваш и сотрудников моей лаборатории.

В словах его послышалась фальшь, неуловимая неуверенность.

— Да не назначит он его, — Ленский уселся поудобнее, сделал глоток коньяка. — Рапортов не будет, и совещание устраивать будет незачем.

— С чего ты взял? — Журов поправил, наконец, очки. Сейчас он был похож на аиста, подозрительно рассматривающего лягушонка, осмелившегося ему перечить.

Ленский невозмутимо пожал плечами. С кем ты вздумал блефовать, мальчишка?

— Ты же сам сказал, что скандал замять удалось. Значит, и рапортов не будет.

Журов вздохнул.

— Мне бы твою уверенность, — теперь в его голосе слышались еле заметные нотки досады. — Впрочем, дело-то не в этом.

Ленский рассматривал его непроницаемое лицо, пытаясь выведать тайну, росой разгадок рассыпавшуюся в мимолетной дрожи тени и света, словно хвост змеи, ускользающей в бездонной скважине взгляда. Он чувствовал — вот оно, то самое главное, настоящая развязка игры, начатой когда-то давным-давно, так давно, что времена эти вспоминаются лишь во сне. Все, что было до этого — дребедень, шелуха, глупая раковина, под которой и скрывается жемчужина смысла.

Так-таки и жемчужина? Ты уверен? Да, черт возьми, именно жемчужина! И то, что скажет ему сейчас Юрка и будет приговором, и этому вечеру, и дню, и сегодняшней игре, и даже, наверно, ему самому…

Голос Силича неожиданно вторгся в его раздумья.

— Так не томи старых друзей, — слова вылетали бестолковыми болванками, кружились в пространстве, сбивая с мысли, мешая сосредоточиться, — а то тянешь кота за хвост! Время то уходит…

— Вот именно, время, — загадочно проговорил Журов, и Ленский вздрогнул, почувствовав, как встрепенулось сердце в груди. Вот, вот оно!

Стараясь не выдать волнения, он поставил бокал на стол.

— А что — время?

Журов снял очки, стал протирать их салфеткой.

— Пропало время, — близоруко посмотрев в его сторону, ответил он. — Исчезли все показания, и случилось это как раз в тот момент, когда ваш «гость» стал метать карты.

— И? — Ленский подался вперед, Силич замер с бутылкой в руках.

— И все, — Журов пожал плечами. — А разве этого мало? Резкий скачок, и затем — мощнейший всплеск энергии. Словно прошла какая-то реакция. А затем — тишина, будто ничего и не происходило. Вакуум эфира.

— И что это все значит? — хмурясь, спросил Силич. Он поочередно смотрел на друзей, словно пытаясь угадать их мысли.

Журов опять пожал плечами.

— Мы видели трансформацию времени в энергию, только и всего.

— Метаморфоза времени? Ты хочешь сказать, что… — Ленский осекся.

— Выходит, что так, — кивнул невозмутимый Журов. Кивнул и замолчал, притихший, неподвижный, словно испуганный собственными словами.

Ленский откинулся на спинку кресла. Мысли, шальные, суетливые, заторопились в голове. Вновь перед глазами мелькнули события прошлого, точно такая же ночь, будто полоска экватора, разломившая жизнь на «до» и «после», точно такие же неожиданные, дерзкие откровения. Все это закружилось в безудержной карусели, и одна мысль, самая смелая и яркая, опередила остальные: неужели?

Он снова и снова ловил взгляд друга, ускользающий, уносящий с собой смутные проблески истины, вновь погружался в волны тревог и сомнений. Он чувствовал, как призрак мечты, родившейся той самой ночью, вновь возник между ними, близкий, ослепительный, манящий…

Почему же они молчат, почему избегают глядеть друг на друга? Неведомый страх парализовал их души, сковав восторг триумфа, удержав готовые слететь с языка слова. Неужели?

Один Силич не разделял подавленного напряжения друзей, его так и распирало от возбуждения. Недоверие боролось в нем с нетерпеливым, почти детским ожиданием чуда, и лицо его, словно зеркало души, попеременно отображало калейдоскоп чувств. Он, и хотел, и боялся поверить в услышанное, балансируя на грани скепсиса и гордости, на всякий случай, держа наготове маску безразличия. Наконец, он не выдержал.

— Так это что, мы машину времени придумали?

Журов, наконец-то, позволил Ленскому поймать свой взгляд, в глазах его мелькнуло торжество. Не отводя взгляд, он снисходительно бросил Силичу:

— Бери выше, мы видели ее в действии!

Ленский улыбнулся и покачал головой.

— Эй, друзья мои, у вас все в порядке? — осторожно осведомился он. — Вы что, фантастики начитались?

— Да какая, к черту, фантастика! — Журов ударил себя кулаком по колену. — Я вам говорю: то, что произошло у вас в студии, было не что иное, как реакция высшего порядка. Время прекратило свое движение! Прекратило, и все! Вот шли часы, шли, шли, а потом — раз, и остановились. Почему? Не знаю. Наверняка, это связано с изменениями в судьбе нашего очередного гостя. Такая карусель метаморфоз. При этом наблюдался невиданный доселе выброс энергии. Можете эти слова зафиксировать, я готов подписаться под каждым из них!

Наступило молчание. Ленский улыбался, разглядывая свой бокал, Журов сверлил его назойливым, вызывающим взглядом.

Первым нарушил тишину Силич. Недоверие его окончательно растаяло, оставив место воодушевлению, он едва сдерживал радость.

— Юр, так, все-таки, было что-то? И как это произошло?

— Это ты у него спроси, — кивнул на Ленского математик. — Сейчас одному ему известно, что там у него произошло.

Силич повернулся к Ленскому. Он уже понял, что между друзьями — что-то вроде размолвки, и сейчас лихорадочно искал маску, под которой будет легче преодолеть эту неожиданную преграду.

— Жень, ты не молчи, — он заговорил осторожно, просительно. — Ты, если там чего было, мне лучше расскажи, а то я могу с ума сойти от волнения. Знаешь, как я в историю хочу войти? Стать одним из изобретателей машины времени — представляешь, какая слава, почет? Я об этом с детства мечтаю.

Ленский окинул его ничего не выражающим взглядом. Силич смущенно кашлянул, потом неожиданно обратился к Журову:

— А что дальше было, наука?

Тот немного смутился:

— Сразу после того, как игра закончилась, приборы заработали снова. И со временем — тоже все стало нормально. Но, только ровно с того самого места, где пропал предыдущий сигнал. Около трех минут — как не бывало.

— Так что, Жень? Что там случилось? — Силич снова смотрел на Ленского, и теперь в глазах его мелькнуло выражение обеспокоенности.

Неожиданно Ленский почувствовал что-то вроде злорадства. Что, Слава, испугался? Что ж ты не боялся так, когда гостей обыскивал? Привыкли все к тому, что Ленский неуязвим, что его, хоть, с небоскреба сбрось, он все равно на все четыре лапы приземлиться. И теперь, когда едва его не угробили, все равно, и не думают спохватываться. Снова им что-то нужно, снова гвоздем в рану лезут.

Он ответил Силичу вызывающим взглядом. «Хочешь знать, что случилось? Чуть не убили меня, Слава. Ты что, не видел?»

Он вовремя остановился, лишь чудом сдержав готовые слететь с языка слова. Только бы промолчать. Только бы не ляпнуть что-нибудь невзначай. Молчать легче, гораздо труднее разговаривать, пряча мысли. Что ж, будем держать паузу до последнего. Да и тошно от всего этого. Нельзя, невозможно обсуждать вещи глобального масштаба, используя форму этакого приятельского трепа, пересыпанного жаргонными словечками.

Тем временем, Силич подсел к Журову, приблизившись на конфиденциальное расстояние, о чем-то заговорил. Их реплики, мимика были похожи на фигуры замысловатого танцевального конкурса, в котором участник, нарушивший правила, выбывает. И они двигались в строгом коридоре этих правил, боясь оступиться, нарушить хрупкое равновесие взаимных интересов.

Ленский слышал их приглушенные, как у заговорщиков, голоса, и тяжесть, сдавившая грудь, наконец-то, отступила. Что ж, жизнь наша — переплетение фарса и трагедии, важно только не запутаться в них, не растерять по дороге чувство юмора.

Неожиданно Журов посмотрел Ленскому прямо в глаза.

— Жень, будет лучше, если мы все перестанем ходить вокруг да около…

Ленский молчал, неожиданное упрямство завладело им. Силич вскочил, уперев руки в бока.

— Жень, ну так если для дела надо! — в его голосе послышалось возмущение, впрочем, такое же наигранное, как и чуть раньше у Журова. — Неужели ты думаешь, что мы это просто из интереса?

Ленский вздохнул, отвел взгляд, всем своим видом показывая невозмутимое спокойствие.

Силич подошел, склонился над ним, заговорил вкрадчиво и примирительно.

— Жень, ну что там было? Как всегда, речка? Или что-нибудь поинтереснее? Ты же сам мне признался, что стоящее было.

Ленский встал, налил себе коньяку, демонстративно отпил из бокала. Теперь уже не выдержал Журов.

— Женька! — он и не пытался скрыть волнение. — Кончай трепаться! Ты, хоть, понимаешь, что произошло? Ты понимаешь, что сегодняшнее происшествие — ключ к небу? Сегодня вечером ты проник во время! Тебе, единственному из людей, наконец-то, удалось обвести Богов вокруг пальца! Ты — Гагарин! Нет, ты больше, чем Гагарин! Ты — все Гагарины, все первопроходцы, все естествоиспытатели планеты, сложенные вместе! Понимаешь? Время, вместо того, чтобы бежать, как обычно, в неизвестном направлении, остановилось и отдало свою энергию! У тебя в голове — самая настоящая машина времени, понимаешь ты это или нет! Теперь ты — главная надежда человечества! Жень, без шуток, как ты это сделал?

Ленский поставил бокал на стол, посмотрел другу в глаза. Только сейчас он понял, как все они смешны, смешны и нелепы в своем стремлении изменить неотвратимое.

— А почему ты думаешь, что это сделал я?

— Интересно, а кто еще? — Журов картинно всплеснул ладонями. — Показания считывались со всех находящихся в комнате, но те, о которых идет речь — сняты с тебя!

Он подошел к креслу Ленского, присел, заглянул ему в глаза.

— Жень, поверь, это очень важно. То, что мы делали до сих пор, по сравнению с этим — игрушки.

— Ты каждый раз это говоришь.

— Нет, — Журов покачал головой. — Отныне все будет не так, Женя. Поверь мне. — словно в доказательство своей искренности, он снял очки.

Ленскому были хорошо видны его глаза, беспомощно близорукие в безжалостном свете ламп, его лицо, усталое лицо человека, которому уже все равно, для которого не осталось никакого убежища, кроме правды. Неожиданная нежность разлилась по сердцу.

— Хорошо, я скажу. Но я не понимаю, чем это нам может помочь, — он сделал паузу, словно набираясь храбрости. — Сегодня я видел человека без лица. Наяву.

Силич ахнул и шлепнул себя по ляжкам. Журов поднялся и надел очки. Лица обоих разгладились, приободрились, и Ленскому показалось, что в комнате посветлело.

— Так вот для чего ты маску стал с него срывать! — Журов шутливо погрозил ему пальцем.

— А я думал, он ему морду бить полез. — весело признался Силич. — Но, тогда это в корне меняет дело!

— Вот именно, — значительно произнес Журов.

Он повернулся к Силичу, голос его стал сосредоточенным и непреклонным.

— Проверь все записи, все камеры. Чтобы нигде ни малейшего намека на эту сцену! Догадался я, догадаются и другие.

Силич кивал, думая о чем-то своем.

— И время надо подмотать.

Он тоже как-то сразу подтянулся, сконцентрировался, будто следуя в фарватере Журова.

— Да, — будто что-то припомнив, тот вновь повернулся к Ленскому, — и придется тебе, братишка — под сканер и заново все параметры проверить. А вдруг изменения какие-нибудь произошли? Не каждый день сталкиваешься с паранормальными явлениями!

— Нет, нормально! — Ленский вскочил. Его душил гнев. Вот так разоткровенничался с друзьями! — Больше ничего не хотите? Деятели! Там стереть, там подмотать, а ты, Ленский — завтра на обмеры, а точнее — в психушку, где тебя, как кролика, будут препарировать на предмет психических отклонений! Хотя, нет! Кролику легче! К хирургу он попадает уже мертвый. Его не заставляют перед этим поочередно, по полчаса кряду, переживать страх или злость. Интересно, а способны кролики на отчаяние? Наверняка, да, только им повезло больше — их убивают раньше, чем они успевают задуматься над этим.

Он подошел к окну, рванул на себя раму. В лицо ударил влажный зябкий ветер. Март! Проклятый месяц! Месяц смерти, потерь и расставаний. Вот взять и шагнуть сейчас туда, в роковую бездну, шагнуть и положить конец всем бедам.

Он вздрогнул от прикосновения, обернулся. Рядом стоял Журов.

— Ну, что ты, Жень? — он еще раз коснулся плеча Ленского. — Ведь, мы для дела, в целях конспирации. Не обижайся, прошу тебя..

Ленскому показалось, что все это уже было когда-то, и сейчас еще раз повторяется с ним. И эти мягкие, убаюкивающие интонации, и безнадежность слов, и сырая, непроницаемая ночь за черным стеклом. Он внимательно взглянул на высокий, с залысинами лоб друга, на смешные старомодные очки, на всю его нескладную, угловатую фигуру. И снова слова, слова густым, тягучим потоком.

— Ведь, это прорыв, Женя, прорыв, я чувствую. Осталось совсем немного, понимаешь? Я знаю, я уверен, результат будет, вот увидишь. Ну, вспомни, как мы все начинали, как трудно было. Неужели сейчас отступим?

Ленский еще раз глубоко вдохнул морозный, колкий воздух, закрыл окно.

— А какие, собственно, у тебя основания считать, что это прорыв? — он видел, что оба, и Силич, и Журов подавлены его вспышкой, и ему было немного неловко за свой срыв. — Подумаешь, показания скакнули! Может быть, поля магнитные в этот момент сдвинулись? Вон на улице ветрюган какой!

— Ты сам-то в это веришь? — в голосе Журова звучала насмешка. — Рассказал бы ты нам, Женька, все. А то поманил только, и в кусты. А, ведь, на кону — наша мечта. — он с вызовом посмотрел Ленскому в глаза. — Так как, есть у тебя, что нам рассказать?

В комнате повисла тишина. Ленский заметил, что и Силич смотрит на него выжидающе, с нескрываемым нетерпением.

— Да я и сам не пойму, — вырвалось у него. — Все было, как всегда — речка, лодка и так далее. Случай рядовой, несложный, поэтому и решил я фантазию на другое поберечь. Ничего не предвещало, честное слово. И вдруг — всплеск, буря, ураган! Меня выбросило куда-то на берег, на пустошь, зацепиться даже не за что!

— Подожди, так это речка тебя отторгла? — очки Журова блеснули, спрятав неожиданно ставшие неприятно-колючими глаза.

— Да нет же! Меня вместе с ней выбросило! — Ленский даже рассмеялся. — Неужели вы подумали, что этот хлюпик мог меня сделать?

— Значит, был кто-то третий? — почти прошептал Журов, и снова Ленский почувствовал на себе его колючий взгляд. — Так, значит… — и он замолчал, погрузившись в раздумья, приняв сходство со скульптурой Родена. Пауза, однако, длилась совсем недолго. Журов заговорил так же внезапно, как и замолчал.

— Итак, что мы имеем? — он как-то по-особенному всматривался в Ленского, и тот невольно поежился. — Мы все знали, что ты, Женя, вместе со своим даром получил видение в виде человека без лица.

— В довесок, так сказать, — вставил Силич.

— Неважно, — машинально отреагировал на него Журов, думая о своем. — Раньше во время игры он ни разу тебе не являлся, и, наверняка, это и было причиной того, что мы не наблюдали прежде таких аномалий. Поэтому, мы не знали, к чему приводит его появление.

Ленский хмуро посмотрел на него.

— Слушай, давай покороче.

— Мы знаем только то, что ничего не знаем, — ввернул Силич.

— Тихо, эрудированный ты наш! — прикрикнул на него Журов. — Сейчас есть только один путь — надо вернуть твой призрак, Женя.

Ленский саркастически улыбнулся, но Журов настойчиво повторил:

— Да, Женя. Это — единственный проверенный способ снова получить эффект, который мы наблюдали.

— Но он его уже десятки раз видел! — возразил Силич. — И что?

— Во сне! — выкрикнул математик. — Во сне — да, согласен. Но не наяву!

— А как это сделать? — Ленский и не скрывал насмешки. — Что ты мне предлагаешь? Поставить на стол зеркало, зажечь свечу и вызывать его: «О, человек без лица, приди!» Так? Он, хоть, и мой призрак, но мне не подчиняется!

— Не паясничай, Жень, — поморщился Журов. — Я вычислю его, рано или поздно. Надо только как следует обработать показания. И Слава пусть мне этого гостя, как и обещал, доставит. Будем работать!

Ленский прислушался к себе, и ощущение близкой, надвигающейся катастрофы вновь охватило его. Какие-то неясные надежды еще тлели в сердце, но суровый ветер судьбы уже метался над пепелищем, разметывая в золу седые, невесомые угли. Он взглянул на Журова, пытаясь отыскать следы прошлого на его лице. Следы чистоты и бескорыстия, страсти и вдохновения. Может быть, друг поймет его?

Тот заметил взгляд Ленского, раздраженно взмахнул руками.

— Ну, да, да, — воскликнул он, — ты сумел, наконец, зацепить спираль времени! Раньше мы наблюдали изменения лишь земных полей, но сегодня тебе удалось побороть их притяжение. Именно это я и предсказывал когда-то. Что же здесь ненормального или неожиданного? Должно же было это когда-то произойти, раз мы к этому стремились. — он с вызовом смотрел на друга, и в горячности его, в упрямом стремлении к цели, тот видел лишь отражение собственного бессилия.

— Но, все так обыденно, — Ленский пытался нащупать спасительную лазейку отступления. Мысли сбились в неясный ком, и он выталкивал из себя жалкие, бессильные фразы. — Вспомни наш самый первый разговор, который решил все… Мы хотели проникнуть в тайны судьбы, изменить жизнь на планете, наши мечты выглядели как триумф восставшего разума. А тут — примивные пушешествия во времени, будто мы конкистадоры какие-то…

Журов рассмеялся, и в его смехе утонули последние надежды Ленского.

— А чего ты хотел? Прозрений и признаний, иллюминаций и фейерверков? Будут тебе фейерверки, вот только получим результат, и все тебе будет.

— Я не о том, Юра, — неуклюжими словами Ленский пытался сохранить, хотя бы, относительное равновесие. — Как беззаботны, как наивны мы были тогда. Сейчас мы совсем другие.

— И что? — Журов блеснул на него линзами очков. — К чему ты клонишь?

Ленский вдруг разозлился. К черту летело все надуманное хитроумие, все уловки и такт. Он чувствовал, как что-то стремительно удаляется от него, унося, и тот дождливый вечер, и мечты, и того смешного, наивного Юрку.

— Я ничего не утверждаю! — воскликнул он. — Может быть, возраст — не самый лучший советчик, но он добавляет ответственности и благоразумия. Должен добавлять.

— Вот ты о чем, — разочарованно протянул Журов. — Кто бы говорил! Ты же первый предложил мне когда-то этот эксперимент! Ты говорил: давай попробуем! Пусть теперь не Боги, а сам человек делает свою судьбу! И что я слышу сейчас? Ответственность, благоразумие. Вспомни, сколько уже положено на этот алтарь! Там, ведь, не только время, труд и деньги, там и жизни человеческие! Ты забыл об этом? А, может быть, ты просто устал?

— Хочешь найти мне замену? — огрызнулся Ленский.

— Ша! — воскликнул Силич, вставая. — Вы что, заблудились? Сами себя гнобить вздумали? Деньги, жизни… Да, деньги, да, жизни! Если уж произносить слово «алтарь», надо вспомнить и о жертвоприношениях. Их еще никто не отменял, даже Бог.

Ленский тоже вскочил. Сейчас любой, кто противоречил ему, казался ему врагом

— А я не Бог, Слава! Мне никогда не стать им, для этого я слишком тщедушен и не слишком тщеславен. Но смерть для меня никогда не станет привычной, а человеческая жизнь никогда не превратиться в ставку в игре!

К лицу Силича прилила кровь.

— Что ты имеешь в виду? — набычась, прогремел он. — Да, я убивал, но моя профессия не сделала смерть для меня, ни привычкой, ни игрой! А тебе хочу сказать, Ленский, что подло с твоей стороны — намекать на свою безгрешность! При других условиях я бы просто… — ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы промолчать.

Они стояли друг напротив друга, мрачные, решительные, натянутые, как струны.

Журов неуклюже протиснулся между ними. Для этого ему пришлось наклониться, отодвигая кресло, и Ленский поразился его худой, совсем детской шее.

— Что ж, и у нас бывали промахи, — испуганно оглядываясь на друзей, произнес математик, — но разве мы делаем что-то для себя?

— Лиха беда — начало! — иронично ответил Ленский, словно не замечая, ни угрозы одного, ни испуга другого.

Он в кресло, и Журов заговорил, быстро, выстреливая слова скороговоркой, заметно нервничая.

— Женя, я считаю, что мы не имеем права останавливаться на полпути. Особенно сейчас, когда вплотную приблизились к разгадке. Ты говорил об ответственности. Разве ты не понимаешь, насколько теперь ответственен перед человечеством? Теперь ты просто должен, просто обязан оставить людям результаты своего эксперимента, каковыми бы они не были. А за себя скажу так: я, как ученый, не могу так просто выбросить на помойку четверть века своих изысканий. Черт побери, мне интересно узнать, что там дальше, и я узнаю, чего бы мне это не стоило!

Ленский смотрел на него и сквозь пелену слов снова видел свинцовое небо, темные, мутные волны, смерчи урагана. Пронзительная боль отчаяния холодом пронеслась по сердцу. Мысли спутались, сплелись в голове клубком из тысяч змеиных тел.

От нахлынувшей слабости он едва смог ответить.

— Вот я как раз и чувствую ответственность, — словно издалека, он слышал собственный голос, надтреснутый, усталый, бесцветный. — Может быть, только я один здесь и чувствую ее. И знаешь, почему? Да потому, что мне, а не тебе пришлось быть там, в урагане. Мне, а не тебе явился призрак. Что, если всему человечеству придется переживать то же самое? Пойми, у нас в руках чудовищной силы оружие, несопоставимое ни с одним из тех, которые имеет человечество в своем арсенале. Перед нами сейчас — тот же самый выбор, который стоял когда-то перед отцами атомной бомбы, но, только в отличие от них, у нас нет иллюзий относительно того, что будет дальше. Не должно быть, во всяком случае.

Я прошу тебя, забудь, хоть, на время свои формулы. Взгляни на ситуацию моими глазами. Или ты рассчитываешь отсидеться в каком-нибудь бункере? Тогда я хочу предупредить — против этого не существует защиты, ты не сможешь спастись от самого себя…

Он закончил говорить в гробовой тишине. Слышно было, как где-то вдалеке, за глянцевой чернотой окна сигналят машины.

— М-да, — явственно проговорил Силич.

— Хорошо! — Журов выбросил вперед руку в жесте уверенности. От недавнего замешательства не осталось и следа. Он снова был сух, деловит. — Ты же знаешь, как в Америке работают лобби. Ты можешь протаскивать любой законопроект, но только при одном условии — если он не противоречит политике самих Штатов.

— Ну и что? — теперь уже Ленский недоуменно поднял брови. — К чему ты это все рассказываешь? И хватит метафор и афоризмов, говори русским языком!

— Да я же и говорю! — Журов был очень взволнован. — Эта схема — просто уменьшенная копия глобальной истории, двигающей нас по одному ей известному маршруту. Человечество до сих пор не определилось с ролью личности в истории, ученые блеют что-то бессвязное. Дескать, этот слишком опередил время, тот — наоборот, приотстал, а этот — угодил как раз, один в один вписался в кривую виража. И все, этот последний объединил, возглавил, победил, и его имя — во всех учебниках, о нем пишут, защищают диссертации. Вот он, ярчайший пример победы индивидуальности, триумфальной пропорцией закономерного и случайного отрицающий предопределенность.

И все скребут лбы, кто как может, пытаясь осознать эту муть. А ни хрена это не пример! Просто этот счастливчик уловил тренд, попал в струю, и оказался на гребне. Промахнись он на миллиметр от очерченного коридора, кто бы знал о нем, кто помнил? Еще одно имя в списке неудачников, родившихся чересчур рано, или, наоборот, чересчур опоздавших.

До сих пор мы действовали по этой же схеме, словно слепые котята, мыкаясь внутри отпущенного нам коридора. До сегодняшнего дня мы не покушались на глобальную волю, но теперь мы просто обречены на неповиновение. Нам не оставляют другого выхода, нам нужно идти до конца!

Ленский почувствовал: еще немного, и он сойдет с ума от напряжения. Только бы скорее все это кончилось. Только бы скорее. Как, чем — уже неважно, лишь бы только прекратилась эта мука, вытягивающая из души последние силы…

— Господи, Юра! — почти закричал он. — Будь добр, покороче!

— Сейчас заканчиваю, — хмуро кивнул Журов. — То, что случилось сегодня вечером — это знак. Конечно, можно представить все недоразумением, небрежностью, но именно такие мелочи являются решающими. Я знаю это, я чувствую! Нас заметили, нами заинтересовались, и сейчас все зависит от того, как мы поведем себя. Станем трусить и мямлить — история сожрет нас, не позволит продолжать даже наши вялотекущие эксперименты. Так всегда бывает со слабаками. А мы ведем себя как слабаки!

Короче, это наш единственный шанс. Единственный и последний. Надо брать быка за рога, надо самим становиться историей!

Журов хватил кулаком по столу. Звякнула посуда, и Ленский, не ожидавший от своего друга такой прыти, вздрогнул. По другую сторону стола Силич, до этого мастерски вертевший в руках столовый нож, тоже замер, глядя на них изумленными глазами.

Явно наслаждаясь произведенным эффектом, в абсолютной тишине ученый закончил.

— И помните, ошибка существует только в своих последствиях, и, боюсь, как бы нам не наблюдать их потом со стороны, будучи уже выброшенными на обочину. Выброшенными в качестве своей собственной ошибки.

— Что-то похожее я уже слышал, — Силич с грохотом бросил нож на стол. — Скажи еще: надо просто правильно расставить запятые….

— Да раскройте же глаза, — простонал Журов, — прозрейте же, наконец! В наших руках — величайшая тайна, когда-либо существовавшая в мире. Творить историю, вершить судьбы, управлять миром — называйте это как хотите. Мы шли к этому много лет, и вот теперь нам надо только решиться!

— То есть, ты, все-таки, настаиваешь? — глаза Силича сузились в щелки. — А Бога — побоку?

Журов улыбнулся, опустил глаза.

— Для тех, кто верит в него — это прекрасная возможность с ним познакомиться, для остальных — самим стать им.

— Богохульствуешь, — Ленский в упор рассматривал друга.

Теперь тот казался ему каким-то ненастоящим, фантомным, словно сотканным из воздуха. «Ого! Уже чертовщина разная мерещиться стала…»

— Что за пессимизм, Женя? — Журов поправил очки.

«Нет, конечно, настоящий Юрка, только чудной какой-то. Давно таким не видел его. В последний раз — лет десять назад, той самой ночью».

И словно эхом его мыслей, отголосками той встречи, просочились сквозь время забытые, потерявшиеся в прошлом, мысли:

— Мы — ученые, мы хотим сделать людей счастливее. И куда, скажи, пожалуйста, пропало твое честолюбие? Неужели тебя больше не интересует власть над миром, над судьбой, над будущим?

Ленский все так же пристально всматривался в глаза друга. На мгновение ему показалось, что они вновь в самом начале, что прерванный спор их ожил, ожил и вернулся к ним, мстительный, требовательный, пульсирующий в безудержном стремлении завершения. И с высоты прожитого десятилетия, с вершины, сложенной из чужих судеб, словно камни, он бросал другу, грустные, тревожные слова.

— А что, Юра, если мы уже живем в этом будущем? Что, если мы и есть последствия какой-нибудь ошибки, которую нам позволил исправить Господь?

Тот не выдержал его взгляда, сделал вид, что протирает очки.

— Ну, зачем так глубоко копать? — медленно проговорил он, рассматривая линзы. — Этот спор стар, как мир. Безусловно, в твоих рассуждениях есть что-то здравое, но, если рассматривать всю историю человечества, как одну большую ошибку, тогда что будет значить в ней пара-тройка наших, маленьких?

— А я с Жекой согласен, — услышали они голос Силича. — Здесь, Юра, спешки не нужно. Страшновато мне как-то ребята, не по себе. Когда начинали, когда далеко до финиша было, так и ладно, а теперь, когда вплотную подошли — стремно. Ей-богу, стремно.

Журов схватился за голову.

— О какой спешке идет речь? — опять застонал он. — Вы что, оба с дуба рухнули? Десять лет мы с вами ведем поиски, рискуем, прячемся, погибаем. И тут, совершенно неожиданно, прямо в руки, нам дается подсказка, а мы вдруг становимся гипертрофированно осторожными и высокоморальными! Ребята, опомнитесь! Я ведь не призываю уничтожать страны и континенты! Я уговариваю, умоляю исполнить свое предназначение!

Вспомни, Женя, как ты переживал, когда я рассказывал тебе о минутах, решивших судьбы миллионов. Или о нескольких метрах, изменивших ход истории. Вспомни, о чем мы мечтали еще там, в Городе, когда только встретились! Какие клятвы давали в поезде, уезжая в Москву! Какая же здесь спешка? Мы просто нашли то, что искали, и теперь за нами — только решение!

— Ты сначала призрак найди, — язвительность в голосе Силича неуловимо сквозила миролюбивыми нотками, — а то какие-то решения. Клятвы, история!

На минуту в комнате воцарилась тишина. Силич сосредоточенно рассматривал свои ногти, Журов нервничал, то и дело, поправляя очки, ерзая и барабаня пальцами по подлокотнику кресла. Ленский задумчиво вертел в пальцах бокал, делая вид, что любуется игрой света в коньяке. Все словно ждали какого-то условного сигнала, после которого можно будет вновь говорить. Молчание затягивалось.

Первым не выдержал Журов. Он резко повернулся к Ленскому, блеснул стеклами очков.

— Ну, так что, Жень, продолжаем работать?

Теперь в голосе его слышались непривычные, робкие и даже просительные интонации.

— Да, Жень, — поддержал друга Силич, — давай уже определяться. Хватит спорить, надо дело делать.

Ленский стряхнул с себя оторопь. Как же он устал! Усталость — во всем теле, в каждой клеточке, каждом нерве. И, все-таки, он чувствовал, как против воли легкая, прозрачная усмешка раздвигает его губы. Что ж, он может позволить себе несколько мгновений триумфа. Кажется, сейчас нити провидения — у него в руках, и нет силы, способной изменить, нарушить эту данность. И это, пожалуй, квинтэссенция последнего десятилетия, итог всей его деятельности. Разве не об этом были его мечты?

Жаль, ни Славка, ни Журов, не способны оценить его мужество, его дальновидность. Прекращая эксперимент, он вовсе не снимает с себя ответственности, даже наоборот. Сколько передряг впереди! Сколько ссор, споров, объяснений! А если так — сегодня он заслужил немного отдыха. Пора, давно пора заканчивать. Еще пару вопросов для проформы, и — все.

Он постарался изобразить на лице глубокомысленность.

— А что наши друзья из-за лужи? Что у них слышно?

— Да, ни черта у них нового, — Журов досадливо поморщился, — топчутся на месте. Если, конечно, я не пропустил нового материала.

Силич заворочался у себя в кресле.

— Нет никакого материала. Было бы что, мне бы уже все уши прожужжали. Да у них это направление с самого начала бесперспективным было признано, они и не прикрывали его только потому, что у нас есть такое же. Кстати, как бы и нас не прикрыли, десять лет уже на месте топчемся. Слухи разные ходят в последнее время.

— Не прикроют, — Журов уверенно блеснул линзами очков, — я им пару разработок второстепенных подкину, пусть подавятся. Лишь бы главным не мешали заниматься. Ну, так что, Женя? — он повернулся к Ленскому. — Ты же сам знаешь, мы без тебя — только на разговоры и годимся. Говори свой вердикт!

Ленский окинул друзей проницательным взглядом. Вот сидят они умные, надежные, верные. А что будет с ними, если его не станет? Как распорядятся они собой, своими судьбами?

Резко, как никогда, остро обрушилось на него одиночество. Слабеющей рукой провел он по покрытому испариной лбу, словно стряхивая, словно отгоняя тоску.

— Хорошо, — неожиданно для себя выговорил он, хотя, за секунду до этого совсем другие слова вертелись у него на языке.

Он встрепенулся в запоздалом порыве отчаяния, будто пытаясь отмотать время назад, но Журов и Силич уже оживленно зашевелились, уже победные восклицания сотрясли воздух, и он понял: что бы он сейчас, ни сказал, что бы, ни сделал, все будет бесполезно.

Он отпустил события, отпустил, словно стрелу с тетивы, и ошибка, совершенная только что, непоправима уже потому, что никому не дано предугадать ее последствия. Лишь в будущем спрятан ключ к прошлому, лишь будущее способно оправдать его.

Ленский смотрел на возбужденные лица друзей, видел на них печать своей неосторожности и терзался ею, не в силах что-либо изменить.

— Давно бы так! — Журов возбужденно ударил его по спине. — А то заладил: благоразумие, ответственность, слушать смешно!

— Слушайте, господа! — гудел Силич. — У меня же, в конце концов, сегодня юбилей! Так, может быть, меня хоть кто-нибудь поздравит? Может, хоть от кого-нибудь я услышу доброе, теплое слово?

— Друг! — в шутовском порыве кинулся на грудь ему Журов.

Одной рукой обняв его, другой нашаривая горлышко бутылки, Силич продолжал:

— Я пожертвовал сегодня обществом жены и начальника ради того, чтобы, хоть, немного побыть с вами, снова вспомнить незабвенные радости наших пирушек. А у нас тут, оказывается, дискуссия! Смотрите, — воскликнул он, показывая на часы, — скоро двенадцать! Этак вы можете и, вообще, не успеть с поздравлениями, а я — человек крайне обидчивый, можно сказать, мстительный!

— Брат! — воскликнул Журов, клоунски гримасничая и возбужденно жестикулируя. — Возьми мое сердце, возьми что хочешь, только не сердись!

Ленский грустно улыбнулся.

— Шуты гороховые! — прошептал он, понимая, что теперь праздник уже не остановить, и что все просьбы и распоряжения, все мольбы и увещевания будут безжалостно смяты его могучим потоком, уносящим все в зыбкое, тревожное завтра.

Что ж, пусть наступает это завтра, такое, каким оно должно быть. Пусть последствия этой чертовой ошибки становятся чьими-то словами и делами, грехами и добродетелями, победами и поражениями, раз за разом возвращающими его в непоправимое сегодня. Только бы оно быстрее наступило, это завтра…

Глава 6

— Ни фига себе! — заливался чей-то тонкий, жалобный голос. — Олег Львович, мы так не договаривались!

Женька открыл глаза и увидел потолок родного корпуса. Он сразу же вспомнил свой сон и первым делом ощупал голову, нет ли на ней венка? Ощущение его присутствия было настолько явственно, что он невольно расстроился, не обнаружив там ничего. Жаль! До чего же сон был хорош! Может быть, это ему подсказка: не дрейфь, парень! Иди и купайся в своем озере, хоть, ночью, хоть, днем — как захочешь.

В его размышления снова вторгся все тот же пронзительный, назойливый голос:

— А вот следы! Олег Львович, смотрите — следы!

Послышался недовольный голос воспитателя, его шаги.

— Ну, что там у тебя еще?

— Мы с вами договаривались, как? Чтоб убирать на общих основаниях, — канючил голос за дверями, — а здесь посмотрите: грязь на полу прямо кусками!

Дверь в общую спальню отворилась, и на пороге появился Вовка Каменев, за ним, почесываясь, заспанный и полуодетый шел Олег Львович. Щурясь от солнца и всем своим видом выражая недовольство, он смотрел на пол, куда указывал толстый Вовкин палец.

— Видите? Следы, — с гордостью, будто поймал шпиона, проговорил Вовка. — Вот, от Ленского кровати.

— Скорее всего, к… — хмуро поправил его Львович, рассматривая что-то на полу.

Неожиданно он столкнулся глазами с Женькой, и взгляд его растерянно метнулся в сторону. Если бы не знать, что Львович — взрослый и воспитатель, можно было бы подумать, что он испугался.

Словно в подтверждение Женькиных мыслей, глядя в сторону, будто обращаясь к кому-то другому, Львович протянул:

— И где ж ты, хлопец, столько грязи нашел?

— А меня это не колышет! — сразу же обозначил свое отношение к проблеме Вовка. — Раз нанес — пусть убирает!

— Слыхал? — поднял брови Львович. — Так что, Женечка, ты, хоть, и звезда теперь у нас, а нагадил — так убирай.

— Не буду я убирать, — Женька уселся на кровати, посмотрел на большие черные пятна на полу. — Я этого не делал.

Многие в комнате уже проснулись и с интересом вслушивались в перебранку.

— А кто ж тогда? — в голосе педагога появилось ехидство. Видимо, он уже оправился от неожиданного смятения и теперь злился на себя за секундную слабость. — Вон и ноги у тебя грязные, смотри!

— Да он это, он! — закричал с порога Каменев, держащий в руках что-то бесформенное, с кусками налипшей грязи. — Вот и кеды его, посмотрите!

— Ну, так что? — недобро усмехаясь, повернулся к Женьке воспитатель. — Что ж ты, начальство в заблуждение хочешь ввести, а?

— Кеды мог взять кто угодно, — Женька упрямо наклонил голову, — и потом, раз Каменев получил три наряда вне очереди, пусть он и убирает!

— Дерзишь? — тон Львовича не предвещал ничего хорошего.

Обычно, после таких инцидентов следовало примерное наказание. В укромном уголке, в компании «есаулов» провинившийся постигал азы «любви к Родине», как глумливо говаривал воспитатель, появляясь вновь с распухшим ухом или подбитым глазом. Как правило, после подобной «учебы» он уже старался не расстраивать своих педагогов, а часть посылки, привезенной ему родителями в выходные, в качестве контрибуции переходила его «учителям». Именно на такое развитие событий и намекал ему сейчас воспитатель.

Ленский смотрел Олегу Львовичу прямо в глаза и неожиданно, вместо того, чтобы испугаться, представил его в образе селезня, важно разгуливающего на птичьем дворе. Совсем как в сказке Андерсена! Вот он глупый, напыщенный, жирный, вглядывается в небо, ища в нем лебединую стаю. Как нарочно, Львович в эту минуту поднял голову, словно собираясь изучать потолок, и сходство его с селезнем стало абсолютным. Женька хихикнул.

Львович смерил его удивленным взглядом, хлопнул ладонью по ляжке, что являлось признаком принятого решения.

— Ну, смотри, как знаешь! — он повернулся к застывшему рядом Вовке: — Каменев! Уберешь все дочиста, сам приду проверять! И чтоб тихо здесь было! — это относилось уже ко всему отряду.

Воспитатель был явно не в духе.

— Ну, все, крыса! — злорадно ухмыляясь, пообещал ему мстительный Вовка. — Ты — труп!

Ленский немедленно представил его в виде червяка, исчезающего в клюве селезня-педагога, и на этот раз уже не смог сдержаться от полноценного смеха.

— Зря ты так, Женька! — косились на него соседи, бывшие свидетелями разговора от начала до конца. — Зачем их злить? Хорошо еще, что этой ночью Гога с Холодом на рыбалку ушли, а то бы тебе еще до завтрака влетело. А, может быть, и нам тоже — за компанию.

Женька молчал, прислушиваясь к чему-то новому в себе. Он еще не знал, не понимал, что с ним, хорошо это или плохо, но перемены в нем точно произошли, загадочные и необъяснимые. Неужели это сон так повлиял?

Через несколько минут пронеслась весть, что ночью кто-то положил венок из лилий в изголовье кровати одной из девочек. Какой — неизвестно, потому что на их половине из-за этого переполох.

Все шушукались, таинственно блестя глазами, а Женька уже знал, о какой девочке идет речь. Он прижался лбом к холодной спинке кровати. «Неужели?»

В столовой, во время завтрака, он встретился взглядом с Ленкой и на смуглых щеках той вспыхнул румянец. Она спрятала глаза за полукружьями мохнатых ресниц, отвернулась, и Ленский в едва не застонал от отчаяния. Никогда ему не постигнуть всей глубины женской души!

Спускаясь с пригорка к своему корпусу, он сразу увидел «карателей», выделенных руководством для его наказания. Гога, Холодов, Бегунов, еще пару ребят. Вокруг них увивался и Вовка Каменев. У Гоги и Холодова были красные глаза, оба были злы и раздражены. Это чувствовалось даже на расстоянии, и еще вчера заставило бы Женьку искать спасения бегством, но сейчас то самое, новое, что пришло со сном, не позволило ему расплыться в луже униженной покорности.

«Наверно, рыбалка не удалась», — совершенно некстати мелькнула неожиданная мысль, объясняющая причины плохого настроения его потенциальных мучителей.

— Ты че, малой, в конец оборзел? — с ходу в карьер взял долговязый Гога. — Ты че начальство обижаешь? Хочешь, чтобы весь отряд за тебя теперь отвечал?

— Да, че с ним разговаривать, Гога? — лениво процедил сквозь зубы Холодов. — Накостыляем ему, и дело с концом…

В их разговор неожиданно вмешался Бегунов.

— Подождите, пацаны, у меня тоже к нему пару вопросов есть. Личных, — он бросил на Женьку грозный взгляд.

— А че такое? — недовольно поморщился Гога. — Спать охота, блин, а ты: пара вопросов…

— Один сек, мужики, — заискивающе успокоил «есаулов» Бегунов, и, повернувшись к Ленскому, спросил: — Это ты Ленке моей лилии на кровать положил?

— Конечно, я, — Женька улыбнулся, пытаясь нащупать какой-то неясный импульс, исходящий от соперника.

Импульс, то пропадал, то возникал снова, слабый, нитевидный, задыхающийся. Это походило на некачественную магнитофонную запись, в которой постоянно исчезает звук, коверкая и перевирая мелодию до неузнаваемости.

— Ах, ты гад! — Бегунов уже занес было руку для удара, но Холодов перехватил ее.

— Ты совсем офигел! Здесь?! — он округлил глаза, показывая невозможность проведения экзекуции на открытом месте.

Воровато оглянувшись по сторонам, Бегунов спросил:

— Пойдешь со мной «мах на мах»?

Спросил и в упор стал смотреть на Женьку, смущая взглядом, наслаждаясь собственным превосходством. Женька не опускал глаза, с усмешкой, вызывающе глядел в ответ. Теперь противник стал для него только неуклюжей, рваной мелодией, мелодией пустой, фальшивой, пропускающей целые фразы, временами и вовсе затихающей. Он знал, что Холодов совершенно напрасно задерживал его руку — Бегунов и не собирался его бить, он просто блефовал. И вид такой, нарочито решительный, делает сейчас только потому, что сам отчаянно трусит и надеется испугать Ленского.

— Пойду, — просто ответил он.

— Вот и ладушки, — буркнул Холодов.

— А потом — спать, — подытожил хмурый Гога.

Все вместе они пошли за корпус. Здесь, среди деревьев стояла беседка, в которой любили проводить досуг разношерстные компании, как местные, так и пришлые. Рядом с беседкой раскинулась поляна, вытоптанная до корней деревьев ногами современных гладиаторов — иногда за право обладания этим плацдармом для отдыха, прямо на нем разыгрывались нешуточные баталии.

Вот теперь и Женьке предстояло побывать в шкуре одного из них. Противник старше, сильнее, наглее, наверняка имеет опыт драк. Но он — трус! В этом Ленский ни капли не сомневался — слишком долго он сам был таким.

— Ну, что, давайте, — позевывая скомандовал Гога, когда они с Бегуновым заняли позиции друг напротив друга.

Только сейчас вспомнив, что он в шлепках, Женька сбросил их, оставшись босиком.

— Каратист! — ожег спину чей-то насмешливый голос, но отвлекаться уже было нельзя.

С минуту они кружились в нескольких метрах друг от друга, напряженные, потные, страшные. Враги. Женька не мог видеть себя, но знал, что именно так выглядит сейчас для Бегунова. Несколько раз тот пытался сократить расстояние, но всякий раз Женька отступал, пятясь назад под презрительный свист и улюлюканье. Он чувствовал — время схватки еще не наступило, балансировал на тонкой грани нетерпения и осторожности.

Когда, в очередной раз, он таким способом избежал прямого столкновения, кто-то подставил ему подножку и к вящему удовольствию зрителей, он опрокинулся на спину. В азарте открывшейся возможности покончить с врагом, Бегунов бросился на него, но сгруппировавшись, как на тренировке, упершись ему ногой в живот, Женька перекинул соперника через себя.

Мгновенно вскочив на ноги, он увидел Бегунова, с трудом поднимающегося с земли. По лицу того струился пот, на губах блуждала растерянная улыбка, и сознание взорвалось фейерверком восторга — время пришло! Впервые в жизни он будет атаковать!

Словно очнувшись ото сна, внезапно обострившимся зрением Женька рассмотрел линии, прочерченные струйками пота на лбу Бегунова, напряженные лица зрителей, различил каждую иголку в хвое деревьев, каждую травинку под ногами, мельчайшие бороздки морщин на красноватой коре сосен.

Будто пластины подъемного моста, руки противника понемногу опускались, открывая пространство для атаки, вот они опустились совсем, и Женька не смог сдержать радости. Наконец-то! В мгновение ока сократив расстояние между Бегуновым и собой, он нанес ему несколько быстрых ударов в лицо и снова отступил, теперь уже не пятясь далеко, в любую секунду готовый продолжить бой. Но Бегунов и не думал атаковать. Он прижал ладони к лицу и замер, раскачиваясь из стороны в сторону, издавая какие-то сиплые, невнятные звуки. Между его пальцев вдруг заструилась кровь, он громко застонал.

Все случилось так быстро и неожиданно, что никто не успел среагировать. На лицах «есаулов» появилось изумление и разочарование, словно у букмекеров, только что потерявших свои ставки.

— Ах ты, тварь! — проскулил из-под ладоней Бегунов. — Всю майку мне закровянил!

Он бросился на Ленского, но тот был готов к этому. Хладнокровно, как это делал на его глазах тренер, он сдвинулся чуть влево, оставляя противнику часть своего пространства, а затем выставил на его пути поднятую ногу. Несмотря на кажущуюся легкость Женькиного движения, Бегунов резко, как подкошенный, опрокинулся назад, беспомощно запрокинув голову, хватая воздух руками. Он еще раз попытался подняться, но так и остался на земле, тряся головой, разбрызгивая кровь с лица.

С полсекунды Женька еще танцевал над ним, невероятным усилием подавляя в себе желание добить противника, и все же опустил кулаки.

— Ни фига себе, за хлебушком сходили… — повисло полушепотом в горячем воздухе чье-то изумление.

Первым опомнился Гога.

— Ты че натворил, урод? — он шагнул к Женьке, большой, жилистый, широкий.

Волна Женьки легко накрыла и смяла робкую, только-только рожденную волну «есаула». В момент, когда тот перенес всю свою тяжесть на левую ногу, примеряясь бить его, Ленский изо всех сил ударил по ней. Гога мощно и хрипло вскрикнул, опрокинулся назад, и Женька нанес ему несколько яростных ударов в испуганное, ненавистное лицо. Повинуясь инстинкту самозащиты, Гога обхватил голову руками, покатился по поляне, воя от боли.

Неясное движение сзади заставило Женьку обернуться. Прямо ему в глаза летел громадный сук дерева, и в мгновенном выборе всех возможных комбинаций, он подался навстречу, выставив вперед руки, максимально стараясь смягчить удар. В ту же секунду острая боль полоснула по лицу, что-то лопнуло на лбу, и соленый поток ослепил его. Сук опустился, и сквозь струящуюся кровь Ленский увидел белое, дикое лицо Холодова. Тот попятился, не веря, что Ленский выдержал удар, в глазах его появились страх и беспомощность.

Не дожидаясь новой атаки, не вытирая с лица кровь, Ленский бросился на врага. Холодов оступился, упал на спину, и Ленский прыгнул ему коленями на грудь. «Есаул» охнул, попытался закрыться руками, но Ленский сильно и методично, словно исполняя страшный приговор, стал бить его кулаками по лицу, ладоням, между них.

Время остановилось для него. Он бил и бил, добираясь до глаз этого чудовища, глаз, в которых живет, прячется мерзкая, ненавистная подлость.

— Стой! Остановись же! — кто-то тянет его за плечи. Потом тот же голос в сторону: — Как его зовут? — и опять к нему: — Женя, Женечка, остановись! Ты же убьешь его!

Ленский почему-то слушается, замирает с поднятым кулаком. Холодов тоненько скулит, пытаясь выбраться из-под него, окровавленный, дрожащий, отвратительный, и, опершись на него рукой, Женька медленно поднимается. Все качается перед глазами. Качается лес, какие-то мальчишки, со страхом и любопытством глазеющие на него, какой-то незнакомый парень, предупредительно вскинувший руки ладонями вперед. Он что-то говорит ему… Что?

— Все, Женя, все закончилось, — слова незнакомца доносятся до слуха слабо, глухо, будто из другого мира.

А кто такой Женя? Он? Странно, ему кажется, его зовут совсем не так, а по-другому. Вот только как, не вспомнить…

— Что здесь происходит?

Ленский чувствует облегчение. Наконец-то! Вот это — знакомый голос, голос Олега Львовича, воспитателя отряда.

— Это безобразие! Это мои дети! — голос растет, раздувается, рвется на части, как лопнувший воздушный шарик. — Кто их так избил? Это он? Подонок!

Ленский видит направленный на него палец Львовича. Палец двоится, колеблется в волнах тумана, откуда-то опустившегося на поляну. Он виноват? Ну, и пусть! Только бы отдохнуть. Безумно хочется упасть. Упасть и заснуть…

— Подонок — это вы! — пробиваются сквозь туман невероятные, неслыханные слова. — Это с вашего ведома эти негодяи напали на ребенка, и вы за это будете отвечать! Этот мальчик вчера перенес сильнейший стресс, а вы утаили это от руководства лагеря и от врачей! Более того, вы уже сейчас пьяны, от вас разит за версту! Не хотите пройти освидетельствование?

Провал. Молчание. Тишина… Затем снова незнакомый голос, теперь сосредоточенный, мягкий:

— Так, ребята, давайте его под руки…

Чьи-то руки подхватывают, несут. Второй раз за сутки его таскают на руках. Может, он герой? Как олимпионик в Древней Греции? А, впрочем, все равно.

Небо над головой колышется ультрамариновой бездной, оно все ближе и ближе, и Женька, то ли поднимается, то ли падает в него. Хватаясь за последние обрывки яви, он пытается рассмотреть в небе что-то, чего не видно с земли, но здесь мгновенная абсолютная тьма наваливается и поглощает его сознание.

Когда Женька очнулся, потолок над ним был девственно белый, без малейшего намека на оттенки, что для него означало — спокойствие, спокойствие и безопасность. Впрочем, полностью довериться магии приметы мешала неясная тревога, острой занозой засевшая в сердце. Он прекрасно помнил все, что с ним случилось, вот только не разъясненными оставались две вещи: кто такой незнакомец, так дерзко отбивший его у Львовича, и где он, Женька, сейчас находится? На последних минутах боя он потерял сознание, и поэтому не мог вспомнить все до тонкостей. Впрочем, кажется, и ему тоже досталось от Холодова.

Женька едва заметно пошевелился. Не хватало еще дать повод для разного рода шуточек, если кто-нибудь за ним наблюдает. Но никого не было в комнате. Тогда Женька пошевелился уже смелее, но тут под ним пискнули пружины, и он затих. Саднили кулаки, и что-то над правым глазом мешало и закрывало обзор. Ну, что ж, тоже неплохо. Значит, цел, и наверняка в лагере. Вот только, где?

Дверь в комнату распахнулась, и Женька моментально зажмурился. Сделал он это больше по привычке, чем из страха, и тут же почувствовал легкую досаду на себя. Зачем притворяться? Видимо, вошедший думал так же, потому что, довольно бесцеремонно уселся на край кровати, взял руку Ленского, нащупал пульс. Полминуты спустя он со вздохом проговорил:

— Да ладно тебе притворяться, всю программу мне культурную срываешь!

Это был тот самый голос! Женька открыл глаза. Перед ним сидел парень лет двадцати пяти, в красной футболке с якорем и в джинсах. Короткая стрижка, округлое лицо, серые внимательные глаза за стеклами очков в тонкой серебристой оправе.

Неожиданно Женьке захотелось подружиться с этим парнем. Подружится по-настоящему, крепко и надолго, как в книжках. Впрочем… Он грустно улыбнулся. Еще одна несбыточная мечта. Не много ли будет для него? Видимо, что-то изменилось в его лице, потому что парень неожиданно серьезно сказал:

— Ну-ну, ты не дергайся. Тебе сейчас покой нужен. — он надел стетоскоп и попросил: — Встань, я тебя послушаю.

Так вот он где — в медпункте! А парень этот — доктор? Но, почему он его раньше не встречал?

Закончив осмотр, доктор велел Женьке снова лечь, а сам подвинул себе стул.

— Как чувствуешь себя, Женя? — голос его звучал вполне дружелюбно.

— Нормально, — осипшим от долгого молчания голосом ответил Женька.

— Нигде ничего не болит?

— Нет… — Женька растерянно осмотрел себя, как бы проверяя: все ли на месте.

— Тогда так, докладываю, — доктор улыбнулся, и в Женькином сердце вновь затеплились смутные надежды. — Зовут меня Игорь Васильевич, можно просто Игорь. Как ты понял, наверно, я — твой врач. Это я определил тебя сюда, я произвел осмотр. Хочу сказать, что со здоровьем у тебя — порядок, если не считать нескольких ушибов и рассеченной брови. Ушибы я обработал, бровь зашил. Есть какие-нибудь претензии?

Ленский отрицательно покачал головой.

— Тогда к тебе еще вопрос. — Игорь иронично смотрел на Женьку, и тот почувствовал исходящие от него волны симпатии. — Ты можешь мне объяснить, из-за чего весь сыр-бор разгорелся? Что, девчонку не поделили, что ли?

Женька смутился.

— Да ты не стесняйся! — тон доктора стал совсем доверительным. — Я сам недавно еще таким же вот был, конкурентам морды щупал. Но, слушай, вы что, сразу вчетвером одну не поделили? Вот мода пошла! В мои годы, все-таки, поспокойнее было! Этого последнего ты, вообще, чуть не убил! Я до сих пор удивляюсь, как он жив остался. Прямо, Куликовская битва! У тебя пальцы на обеих руках до костяшек сбиты. Чтобы так бить, надо ненависть чувствовать, — голос его внезапно стал серьезен, и теплые волны, омывающие Ленского, похолодели. — За что ты их так, Женя?

— За дело! — неожиданно выкрикнул Женька, пытаясь стряхнуть с себя обманчивые волны.

Игорь примирительно поднял руки вверх.

— Как скажешь, как скажешь, — быстро проговорил он. — Только отделал ты их уж больно здорово, им помощь медицинская может понадобиться. Ко мне не пришли — другого врача начнут искать, а тот возьми и спроси: «А кто это вас так?» Как бы неприятностей не было на наши головы.

«На наши головы…»! Это прозвучало так естественно, что Женька едва не заплакал от нахлынувших чувств. Этот человек просто и легко, одной фразой признался в том, что он на его стороне! Теперь Женька не один!

Он снова увидел себя волной, только уже не той, темно-стального цвета, хищно нависшей над врагом, а сильной и ласковой, благодарно встретившей незнакомый прибой.

Игорь бросил на него испытывающий взгляд, задумался.

— Но, я так думаю, сейчас они самостоятельно раны себе зализывают. Этот ваш Львович наверняка им запретил и нос высовывать на улицу. Так что, сидят они в норах и скулят себе тихонько, как щенки. И поведение воспитателя вашего вполне объяснимо. Понятное дело, ему-то, зачем светиться? Его, хоть, сейчас к административной ответственности привлекай, а если покопаться — так и к уголовной можно.

— А ты это откуда знаешь? — смутное чувство неуверенности все еще терзало Женьку. Ему казалось, что Игорь сейчас же возмутится и начнет упрекать его в невежливости…

— А у меня брат — милиционер, — разрушая его тревоги, засмеялся тот. — Кстати, вот ты теперь знаешь кто я, даже знаешь, кто мой брат, а я о тебе ничего не знаю. Постой, не рассказывай, дай я угадаю.

Он покрутил в воздухе указательным пальцем, изображая мыслительный процесс, потом этим же пальцем ткнул в сторону Женьки, с любопытством ожидающим, что будет дальше.

— Ты — музыкант! — Игорь с жадным нетерпением смотрел на него. — Да?! Признавайся!

— Я — музыкант! — весело признался Женька, хотя, до сих пор стеснялся этого факта. — А как ты догадался?

— Подумаешь, догадался! — Игорь шутливо фыркнул. — Я же говорю: у тебя руки сбиты так, что сразу видно — дерешься не часто, а пальцы при этом длинные и тонкие. А на чем музыкант?

— На фортепиано.

— Уважаю. Слушай, а на гитаре умеешь?

— Умею.

— А меня научишь? Очень надо!

— Научу.

— Вот это мне с тобой повезло, — довольный Игорь в возбуждении даже вскочил со стула, и стал открывать окно.

Окно не поддавалось, старые шпингалеты были намертво парализованы краской. Наконец, последний из них сдался, и в комнату ворвался свежий ветерок. Игорь оперся на подоконник, спросил, чуть понизив голос:

— Ты мне вот что скажи, музыкант. Ты как троих здоровенных бугаев отметелил? Этому что, сейчас в музыкальной школе учат?

— Я еще борьбой занимаюсь, — пробурчал Женька. Ну вот, снова между ними похолодало…

— Ага! — Игорь прищелкнул пальцами. — Ты у нас прямо вундеркинд! И клавиши перебираешь, и носы ломаешь попутно. Слушай, а это правда, что тебя вчера молнией ударило?

— Правда, — отчего-то насторожился Женька.

Игорь тихо рассмеялся.

— Да ты не пугайся, — успокоил он, — тебя еще тысячи раз потом разные люди будут спрашивать об этом, так что, привыкай. Так, как, расскажешь, что с тобой случилось? Мне это жутко интересно.

— Расскажу, — просто ответил Женька, и, немного подумав, попросил, снова поразив самого себя своим же неожиданным решением: — Только попозже, в другой раз. Давай, завтра, а? Мне самому надо все, как следует, вспомнить.

— Завтра — так завтра, — легко согласился Игорь и отошел от окна. — Значит так, — его взгляд по-хозяйски обежал комнату, остановился на Ленском, — я сейчас ухожу. И надеюсь, что это до утра. Ну, сам понимаешь, не маленький, свидание, поцелуи при луне, — он заговорщицки подмигнул Женьке, заставляя его покраснеть. — Ты, кстати, и сам можешь пригласить кого-нибудь, например, ту самую, из-за которой так славно дрался. Чего стесняешься? Лет-то тебе сколько, герой?

— Шестнадцать, — неизвестно почему, соврал Ленский.

— Ну, вот, — воскликнул Игорь, — целых шестнадцать лет! Возраст вполне подходящий, — он легонько толкнул Ленского в бок. — Ладно, шучу я, шучу! Короче, вернусь я только утром, поэтому тебя закрываю и ключ забираю. Душ с туалетом — за дверью. Захочешь выйти — вот окно. Ферштейн?

— А если эти придут? — Женька не смог скрыть тревоги в голосе.

— Ну, нет! — засмеялся Игорь. — Вряд ли они осмелятся после того, что было.

— А сам ты?

— Что я?

— Сам не боишься?

— Да ты что?! — Игорь снисходительно покачал головой. — Это они меня боятся, брата моего — еще больше. Они меня теперь беречь должны. — он помолчал немного, затем снова заговорил: — Я подумал, в столовую тебе лучше не ходить сегодня, так что, попасись в холодильнике. Найдешь там сыр, колбасу, масло, хлеб, короче, все, что найдешь — кушай, не стесняйся. Вино не пей только, тебе еще рано, и, вообще, оно — для меня. — он задумчиво потер переносицу, вздохнул. — Тебе нервишки подлечить, мой юный друг, не помешало бы, томографию мозга сделать после всех этих передряг. Вот вернусь завтра, в город с тобой съездим. А пока тебе надо поспать, Женя, тебе надо отдохнуть, — медленно и серьезно произнес он и зачем-то снял очки.

Ленский хотел было возразить, что выспался на неделю вперед, но, натолкнулся на его неожиданно ставший алмазно-твердым взгляд, широко зевнул. А, может, Игорь прав? Почему бы ему не поспать? Волны смешались в одном теплом, неторопливом прибое, побежали прочь, вдаль, туда, где над горизонтом висят фиолетово-розовые облака счастья. Счастье… Где он это слышал? Все хотят счастья.

Когда он проснулся, Игоря уже не было. День за окном покорно догорал, и душные его ароматы потихоньку растворялись в томной прохладе вечера. Медпункт находился вдалеке от основных строений, наверно, на случай какой-нибудь эпидемии или карантина, сюда почти не долетали звуки лагеря, лишь иногда слышались высокие детские голоса, взрывы хохота, обрывки музыки.

Женька достал из холодильника продукты, соорудил себе ужин. Заметив на самой верхней полке бутылку, вытащил ее, прочитал надпись. Merlot. Женька осторожно положил бутылку на место. Ничего себе, запасы у Игорька! И вина у него импортные, и избранница — наверняка, красотка.

Перекусив, Женька улегся на кровать. Он заложил руки за голову и задумался. А подумать было о чем. Сначала — молния, поднявшая его под облака, потом этот сон про озеро, кишащее гадюками, и в довершение — самое невероятное: он победил, одного за другим, троих парней, каждый из которых старше и сильнее его. Еще вчера для него это было так же невероятно, как полет в космос.

Но, даже и не это самое главное — он больше не трус! Он не чувствует страха, совсем наоборот, риск притягивает его, как магнит, заставляет становиться хитрее, изворотливее, смелее. И он не знает, как этим распорядиться. Пока не знает.

Но, как связаны удар молнии и его видение? И связаны ли они вообще? Наверно, да. Иначе, как объяснить то, что и первое и второе случилось почти одновременно? Нет, в сон, конечно, можно не верить, но тогда как объяснить венок из лилий? Чертовщина какая-то!

Действительно, надо пройти обследование в городе. Как там Игорь говорил? Томография? Ну вот, завтра и пройдем эту томографию. А после, если успеем, можно и домой заехать, бабушка будет очень рада. Наверно, хвороста напечет… Мысли снова сбились на несущественное.

«А, ладно!», — решил он, — «чего сейчас об этом думать? Скоро все станет ясно».

Женька снова вспомнил об Игоре. Интересный человек. И смелый. Про гитару не пошутил? А то, если честно, Женька и сам на ней не очень, но ради друга подтянется, не ударит в грязь лицом. А зачем Игорю гитара? Наверняка, чтобы девушку обаять.

Женька подумал, а, ведь, он и сам мог поиграть Ленке, и ей бы, наверно, понравилась. В отряде была гитара, и мальчишки чуть не круглосуточно мучили ее, изображая то «What can I do?», то «Smoke on the water», безбожно фальшивя и перевирая мелодию. А что? Идея! Захотелось немедленно перелезть через подоконник и помчаться туда, к их корпусу, но он тут же вспомнил о предостережении Игоря. Что ж, придется пока отложить свое триумфальное возвращение.

До этих пор любовь для него оставалась болезненной, назойливой загадкой. Первый горький опыт не охладил Женю, он не перестал мечтать о любви, так красиво описанной в книгах. В них юноши и девушки в порыве страсти забывали об условностях, произносили прекрасные слова и совершали столь же прекрасные безумства.

Так же, как и они, он жаждал испытать это чудесное чувство, в его романтической душе прочно поселилась уверенность в том, что когда-нибудь любовь обязательно встретится на его пути. Он ждал ее каждый день, каждый час, угадывая в замысловатых криптограммах жизни, словно спасительную нить, отыскивая драгоценные следы в запутанных лабиринтах действительности. Сердце его было открыто, распахнуто настежь, и хватило бы лишь приветливого взгляда, лишь теплоты в голосе, чтобы эта благодатная почва дала всходы. Так и случилось. Этой весной он влюбился в преподавательницу музыки, ту самую, что давала уроки на дому.

Впрочем, для самой Марии Дмитриевны, хорошенькой тридцатилетней женщины, недавно оставленной мужем, событие это поначалу осталось незамеченным, утонуло в монотонном будничном потоке. Что поделать? Иногда мы глухи к голосу прекрасного и за крикливой мишурой повседневности не различаем его тихой мелодии. Тем не менее, именно на нее пал жребий небес, именно ей суждено было стать первой женщиной, переступившей черту безразличия в отношениях с человеком по имени Женя Ленский.

Мария Дмитриевна еще ничего и не подозревала, скучливо разучивая с учеником гаммы, а где-то далеко, в непроглядном мраке Вселенной, аккуратно и педантично исполнив ритуал высокого предписания, незримая рука уже сплела в скользящем узле их судьбы.

Впрочем, период неведения продлился недолго. Очень скоро безошибочное женское чутье помогло Марии Дмитриевне распознать за гипертрофированной робостью ученика признаки кое-чего посерьезней обычной стеснительности. С иронией и недоверием отнеслась она к своему открытию, однако, надежнейшие, неопровержимые улики, раз за разом, убеждали ее в собственной правоте.

Тем не менее, случившееся скорее позабавило ее, чем насторожило. Позабавило и даже немного польстило. Наверняка, она не всерьез отнеслась к тому, что показалось ей ребяческой прихотью, решив, что по мере взросления проблема исчезнет сама собой. И разве можно обвинять ее в этом?

Так думала Мария Дмитриевна. А Женя? Словно мотылек, искренне и доверчиво, потянулся он к волшебному огоньку, мечты, одна смелее другой, переполняли его. Ему казалось, что любовь к взрослой женщине поднимает его на новый уровень, туда, где нет места ханжеству, где желания и поступки продиктованы искренними порывами нежности, где царят счастье и гармония.

С упоением, со всей силой наивного восхищения, бросился он в долгожданный омут. Их отношения стремительно эволюционировали, и очень скоро ленивая ирония Марии Дмитриевны сменилась вполне обоснованными опасениями. Она и предположить не могла такой экспрессии у тихого, застенчивого мальчика. Ее ежедневные вынужденные уступки он немедленно превращал в свои крохотные, но от этого не менее неоспоримые, завоевания, шагнув на одну ступень, тут же примерялся к следующей. Не раз и не два пыталась она остановиться, но было уже слишком поздно. Поезд событий мчался и мчался вперед, не реагируя, ни на конвульсии стоп-крана, ни на тревожные сигналы семафора.

То, что происходило потом, не было ни смешным, ни забавным. Невозможное кажется таким лишь вначале, впоследствии оно вполне комфортно помещается в определение «маловероятный».

Вряд ли планы Марии Дмитриевны шли дальше, чем преподание урока забавному мальчугану, но действительность смяла их, словно жалкий фантик. Весне понадобилось всего несколько недель, чтобы приблизить этих двоих к самому краю пропасти, туда, где рассудок исподволь подчиняется чувствам, а самые смелые мечты становятся реальностью. Женя и Мария Дмитриевна замерли, ожидая падения. Они измучили друг друга, но никто не решался сделать последний шаг.

Надо признаться, в свои пятнадцать лет Женя Ленский совсем не был херувимом и образчиком невинности. Увиденное и подслушанное во дворе, в слюнявых мальчишеских компаниях, почерпнутое из книжек, тщательно отполированных цензурой, но от этого еще более притягательных, давно поселило в нем полчища бесов. Ему не повезло, в его жизни не оказалось человека, который сумел бы тактично и бережно провести его по запутанным лабиринтам добродетели. Ханжеская мораль с одной стороны, и невероятная страстность с другой, постоянно балансировавшие в нем на призрачной грани страха, превратили Женю Ленского в самого настоящего лицемера.

Поэтому, когда, под каким-то предлогом Мария Дмитриевна окликнула его из ванной, ошалевшие от свободы бесы немедленно увлекли Женю на стезю порока. Еще не веря самому себе, он открыл дверь и увидел свою преподавательницу совершенно обнаженной, лежавшую в ванне, наполненной ароматной пеной. Ее волнистые каштановые волосы крупными прядями спадали на смуглые плечи, оттеняя красивые груди с крупными темными сосками, чуть ниже, округлыми возвышениями выглядывали из воды полусферы колен. Увидев, что он вошел, Мария Дмитриевна потянулась, грациозно положила одну ногу на другую…

Вот она, последняя черта, за которой — оно, яркое, неизведанное счастье. Чудный, ослепительный мир, где нет одиночества, лжи и безразличия, и надо лишь решиться, лишь сделать шаг, последний шаг. У Жени перехватило дыхание, он уже чувствовал вдохновенную сладость победы, но… Он не смог сделать этого шага, что-то оборвалось в его душе.

Только дома он осознал, что произошло. Он бросил беззащитной свою любимую, оставил ее наедине с обидой и одиночеством. Проклятый трус! Он предал ее, предал любовь!

В тот вечер Женя был замкнут и подавлен, и, может быть, впервые в жизни порадовался тому, что родители, как и всегда, заняты самими собой. Если бы они знали, что так угнетает их сына!

А он мыслями был далеко, он и не покидал той квартиры, где в очередной раз трусость выбросила его за борт жизни. Вновь и вновь проживал он те роковые минуты, вновь и вновь заставлял события выстраиваться иначе, так, как рисовало ему воображение. Если бы это было возможно, он прямо сейчас вернулся туда. Вернулся, чтобы просить, умолять, взывать любимую о прощении, упав ниц, роняя слезы на ее колени, топча в душе последние крохи гордости. Только бы вымолить, только бы вырвать его, вырвать во что бы то ни стало…

Заснул он лишь на рассвете, с именем любимой на губах и твердым намерением уже завтра вернуть ее любовь.

Но следующие дни не принесли ему благосклонности избранницы. Тщетно пытался он добиться ее расположения. Она смотрела на него с нескрываемым презрением, и Женя с горечью понял, что и здесь, в мире взрослых, он нарушил те самые, неписаные правила. Правила эти, почему-то известные и понятные всем и каждому, до сих пор оставались для него загадкой. А, впрочем, хватит юлить — всему виной его трусость! Но, что, что ему делать теперь?

Он терзался неизвестностью, муки любви доводили его до исступления. Однако, возлюбленная как будто не замечала всего этого, она была высокомерно насмешлива и вежливо холодна. Ей определенно нравилось наблюдать его мучения, она словно наслаждалась ими. Она мстила ему!

Женя глотал бессильные слезы. Но, разве можно было ожидать чего-нибудь другого трусу, предавшему любовь? Он безропотно переживал свое падение.

Непреодолимая, безжалостная сила тянула Женю к этой женщине, и ничто на свете не могло остановить его. Ему казалось, что он вовлечен в некое действо, играет в нем не самую выгодную роль, но верность мечте и жизненная привычка неудачника пересиливали его гордость.

И все-таки, его уже начинала тяготить эта связь, заставляющая постоянно пребывать в подавленном состоянии, так, будто бы он однажды измазался во что-то гадкое, и до сих пор не может смыть это с себя.

Неизвестно, во что бы это все вылилось, если бы не каникулы и вынужденное расставание. Прощаясь с Марией Дмитриевной, он в полной мере испытал, и муки ревности, и облегчение. Смутные образы, навеянные не менее эфемерными надеждами — все же лучше, чем вполне определенное рабство.

Его мучительнице расставание далось легко, хотя, и не совсем безболезненно. Какие-то неясные предчувствия, призрачная тень ревности неожиданно стеснили ее грудь, но она не придала этому внимания, постаравшись ничем не обнаружить свою слабость. С неожиданной лаской и даже нежностью проводила она в путь своего ученика. Так заботливая птица выпускает из гнезда окрепшего птенца, выпускает, зная — к ней он больше не вернется…

С тех пор прошло уже полтора месяца, но лишь сегодня Женя сделал первый осмысленный шаг в мир взрослых, и пугливая осторожность ребенка сменилась в нем здоровым авантюризмом мужчины.

Он встал с кровати, подошел к окну. Опершись локтями на подоконник, Женя надолго замер так, прислушиваясь к звукам уходящего дня. Будто бы впервые в жизни, он любовался великолепным закатом, исчезающим за ломаной линией далекого леса, слышал пение птиц, вдыхал вечернюю прохладу соснового бора. Понемногу темнело.

Что-то незримое, волнующее растворилось в воздухе. Неясные образы, чьи-то лица, картины каких-то событий, размытые стремительным скольжением времени, проносились перед его мысленным взором, он видел лебединые шеи, склоненные к воде, видел миллионы отражений, собранных в ее зеркальной глади.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.