Все мы дети своего времени: история жизни русских в Латвии. Visi esam sava laikmeta bērni: krievu dzīvesstāsti Latvijā

Бесплатный фрагмент - Все мы дети своего времени: история жизни русских в Латвии. Visi esam sava laikmeta bērni: krievu dzīvesstāsti Latvijā

Grāmata sagatavota Latvijas Zinātnes padomes pētījumu projektā Nr. 370/2012

Etniskās un naratīvās dažādības dzīvesstāstu konstrukcijās Latvijā; rekomendēta publicēšanai ar LU Filozofijas un socioloģijas institūta Zinātniskās padomes 2016. gada 4. aprīļa sēdes lēmumu.

Grāmata izdota ar Valsts kultūrkapitāla fonda atbalstu

© LU Filozofijas un socioloģijas institūts, 2016

© Latvijas Mutvārdu vēstures pētnieku asociācija Dzīvesstāsts, 2016


Книга подготовлена в рамках проекта исследований Научного совета Латвии № 370/2012

Этническое и нарративное разнообразие в конструкциях историй жизни в Латвии; рекомендована к публикации по решению заседания Научного совета Института философии и социологии ЛУ от 4 апреля 2016 года.

Книга издана при поддержке Государственного фонда капитала культуры

© Институт философии и социологии ЛУ, 2016

© Латвийская ассоциация исследователей устной истории Dzīvesstāsts, 2016

•••

Композиции подготовили:

Мария Ассерецкова

Дагмара Бейтнере-Лe Галла

Каспарс Зеллис

Мара Зирните

Надежда Пазухина

Эдмундс Шупулис


Аудиозаписи интервью расшифровали:

Мария Ассерецкова

Игорь Ковалёв

Надежда Пазухина

Светлана Погодина

Иоланта Шмуксте


Kompozīcijas veidoja:

Marija Assereckova

Dagmāra Beitnere-Le Galla

Nadežda Pazuhina

Edmunds Šūpulis

Kaspars Zellis

Māra Zirnīte


Audio ierakstus transkribēja:

Marija Assereckova

Igors Kovaļovs

Nadežda Pazuhina

Svetlana Pogodina

Jolanta Šmukste

Tulkoja:

Dagmāra Beitnere-Le Galla

Baiba Burtniece

Gunta Darbiņa

Nadežda Pazuhina

Maruta Pranka

Zoja Sīle

Все мы дети своего времени:
истории жизни русских в Латвии

Предисловие

В эпоху, когда индивидуальная память опирается на огромное число вспомогательных технических средств, способных сохранять абсолютно любой след вне зависимости от нашего желания, всё чаще возникает вопрос о том, что именно мы хотим запомнить, что — вспомнить, а что — забыть. Это свойство человеческой памяти — не только сохранять, удерживать, но и забывать, вытеснять — издавна интересовало мыслителей, исследователей и «обычных» людей. В последние десятилетия, однако, интерес к воспоминаниям, свидетельствам очевидцев, автобиографиям закрепился как устойчивая тенденция не только в литературе и публицистике, но и в социальных и гуманитарных науках. Общество, зачастую не без посредничества медийной среды, обращается к воспоминаниям как к свидетельствам, которые способны преодолеть нейтрализующее воздействие времени и дать возможность современному человеку явственно почувствовать запах, вкус прошлого, но вместе с тем также боль и горечь утраты. Однако есть ещё одно важное свойство памяти — она непостоянна и напрямую связана с чувствами, эмоциональным отношением к тому, что мы удерживаем в памяти. Индивидуальная память в значительной мере зависит от социальных условий формирования, она находится под влиянием коллективной памяти различных социальных групп, профессионального исторического дискурса, а также художественных дискурсов искусства, литературы, кино.

Начиная с 1990-х годов, историки, социологи и антропологи в своих академических дискуссиях подчёркивают, что память нельзя представлять в качестве архива, в котором в хронологическом порядке накапливаются воспоминания о событиях, людях, биографические данные и т. д. Скорее, память похожа на механизм с амплитудой действия от запоминания до забвения, который реагирует на эмоциональные переживания, позволяющие нечто запомнить или вспомнить, воскресить «из забвения» образы прошлого, пробуждённые случайным вопросом, интонацией или узнаваемым жестом. Содержимое памяти представляет собой не только осознанное, но и неосознанное, поэтому часто, рассказывая о своей жизни, человек проецирует в прошлое свои сегодняшние размышления, переживания или страхи. Само решение рассказать о чем-либо, а о чем-то — промолчать, умолчать, не всегда рационально объяснимо. Иногда это кажется спонтанным шагом, но, очевидно, он в значительной мере обусловлен общепринятыми культурными практиками, которые не всегда осознаются, просто так принято себя вести, так принято говорить или наоборот — не принято. Этот зазор между «видимым» и «невидимым», между выраженным в словах и в паузах между ними, становится в определённом смысле вызовом для любого, кто пытается вслушаться в устный автобиографический рассказ — историю жизни.

Опыт отдельного человека, его укоренённость в социокультурной среде непосредственно отражается в историях жизни, рассказанных обычными людьми. Вспоминая своё детство, родных, знаменательные события и поворотные моменты жизни, рассказчик нередко включает в повествование важные для себя факты, детальное описание предметов и окружающей обстановки. Одновременно его рассказ подчиняется определённому ходу мысли, логике воспоминания и изложения, лексическим особенностям речи, принятым моделям поведения, всему тому, что коренится в культурных практиках и о чём сам человек не задумывается в повседневном опыте. Всё это даёт возможность увидеть включённость отдельного человека в пространство его культуры и эпохи. «Все мы дети своего времени» — эти слова одного из рассказчиков, Бориса Лобкова, вынесенные в заглавие книги, ещё раз указывают на такого рода опыт. Как бы ни отличались жизненные пути каждого, кто поделился своей историей жизни для этой книги, размышляя о прожитом, каждый стремился соотнести свой опыт с той временной длительностью, структуру которой организует ритм социально-политических процессов и эпохa.

В книгу вошли пятнадцать устных историй жизни, которые были записаны в рамках исследования «Этническое и нарративное разнообразие в конструкциях историй жизни в Латвии» с 2013 по 2015 год. Подготовкой интервью занималась междисциплинарная группа, в состав которой наряду с опытными исследователями-интервьюерами, на протяжении более двадцати лет участвующими в различных исследовательских проектах по устной истории в Институте философии и социологии Латвийского Университета, такими как Мара Зирните и Дагмара Бейтнере-Ле Галла, вошли исследователи, сравнительно недавно обратившиеся к теме устной истории — Эдмунд Шупулис, Каспарс Зеллис, Надежда Пазухина. Больше всего интервью для этой книги записала и подготовила Мария Ассерецкова, для которой это был первый опыт практики интервьюирования. Размышлениями на этот счёт она делится с читателями в своем эссе, предваряющем публикацию историй жизни.

Устные истории жизни, опубликованные в этой книге, были подготовлены в форме композиций на основе интервью, проведённых на русском языке, и переведены на латышский язык. При составлении композиций материал звукозаписи и транскрипции интервью был переложен в форму письменного текста, по возможности близко к устному повествованию, с сохранением затронутых в интервью тем, суждений и взглядов. Для удобства читателя композиции построены как слитный текст, без уточняющих вопросов, которые задавались интервьюером для поддержания беседы. Их функцию выполняют подзаголовки, разделяющие текст композиции на смысловые блоки согласно тематической логике рассказа. Слова, вынесенные в подзаголовок, взяты из речи самого рассказчика. Конструкции, характерные для живой разговорной речи, лишь в незначительной степени были скорректированы в соответствии с формальными требованиями письменного текста, по возможности с сохранением манеры речи, лексической разнородности и особенностей использования грамматических форм.

Разумеется, письменное отображение устного рассказа всегда носит несколько схематичный характер. Интонации рассказчика, тембр голоса, особенности произношения, паузы, которые можно уловить в записи, не говоря уже о мимике, языке жестов и атмосфере, в которую погружены собеседники, — всё это почти невозможно отобразить графически.

Составители предлагают читателю композиции историй жизни, которые очерчивают мир воспоминаний, переживаний и взглядов рассказчиков. Цель этой книги — ознакомить читателя с небольшой частью устных историй жизни, хранящихся в Коллекции устной истории Латвии, и дать возможность приблизиться к уникальному опыту, важному для понимания того разнообразия мнений, оценок, суждений, которое существует в нашем обществе.

Композиции историй жизни помогают услышать голоса отдельных людей, рассказывающих о пережитом, как руководствуясь своим собственным пониманием о поворотных моментах жизни, так и отвечая на вопросы интервьюера о том, как события, повлиявшие на общество, отразились на их судьбе. Авторов представленных в книге историй жизни объединяет не только знание русского языка как родного или используемого для повседневного общения, но и то, что все они на протяжении длительного времени проживают в Латвии. У каждого рассказчика свой особенный взгляд на жизнь и личный опыт, но одновременно каждый из них принадлежит к определённому поколению. Условно можно выделить три представленные в книге поколения: довоенное поколение, родившиеся во время Второй мировой войны и в послевоенные годы, и те, чьё детство и юность прошли в 60–80-е годы ХХ века.

Почтенный возраст людей довоенного поколения позволяет не только проследить все сложные моменты истории ХХ века так, как они запечатлелись в их памяти, но и услышать в их рассказах размышления о себе и отношение к прожитой жизни с длительной временной дистанции. В историях жизни послевоенного поколения обращают на себя внимание эмоциональные оценки недавнего прошлого, делаются попытки сформулировать для себя и других, что значит пережить «слом эпох», разочарование в идеалах и пытаться найти новые ориентиры в ситуации, когда ответственность за них приходится брать на себя самому. Истории жизни отражают различный социокультурный, профессиональный и жизненный опыт. Что из «исторического фона» становится частью биографии, личного опыта, в какой мере человек чувствует себя вовлечённым в события и реагирует на них? Независимо от возраста рассказчиков, в каждом повествовании встречается упоминание мест, определяющих топографию памяти как буквально (географические пункты в физическом пространстве), так и метафорически (культурный ландшафт, позволяющий воспроизводить важные для памяти образы).

Анализируя источники по устной истории, важно понимать возможности их интерпретации. Свидетельства устной истории содержат ценные сведения о личном опыте человека, которые в таком виде не отражены ни в одном другом типе исторических источников. Однако нет оснований считать, что устные интервью носят «более субъективный» характер, нежели письменные или изобразительные источники: каждый тип исторических свидетельств высвечивает одну из граней прошлого. Только соединив все эти фрагменты, можно увидеть более объёмную картину социокультурного опыта общества.

Публикация композиций историй жизни — это попытка предложить пример диалогического воспоминания (следуя терминологии Алейды Ассманн (Aleida Assmann)), которое, опираясь на индивидуальные воспоминания, способно выявить как то, что нас отличает, так и то, что объединяет. В этих историях жизни мы можем расслышать то, о чём принято молчать в публичном пространстве, уловить намёки «для своих» и то, что адресовано более широкому кругу. Дав зазвучать голосам наших рассказчиков в переводе на латышский язык, мы надеемся, что так будет лучше понят тот опыт, который в силу языковых различий часто остаётся незамеченным в культурном ландшафте Латвии.

Выражаем искреннюю признательность всем рассказчикам, собеседникам и добровольным помощникам, благодаря стараниям и заботам которых читатель этой книги сможет увидеть в окружающих тех, чьи воспоминания, размышления, сомнения и надежды могут найти отклик в его личном опыте.

Надежда Пазухина

Биографические интервью — сиюминутные впечатления и последующие размышления

История становится увлекательной, когда человек узнаёт в ней себя и свой опыт. Развитие социальных наук привело к постепенному изменению тем, достойных внимания исследователя. То, что представляет собой повседневный опыт обычного человека, оказалось не менее важным, чем поворотные политические события. Устная история — одно из направлений современной социологии, социальной и культурной антропологии, междисциплинарный метод, позволяющий узнать, какое место в истории люди отводят себе сами. Устная история — не источник информации о конкретных событиях и не альтернатива «большой» истории с её нарративами. Устная история позволяет узнать, как люди соотносят свою жизнь с политическими событиями, масштабными экономическими и социокультурными процессами и как встраивают свои представления о них в рассказы о собственной жизни.

Жизнь отдельного человека начала интересовать исследователей не так давно, тем более, если подразумевается не исторически «значимая» фигура, не политик и не известный деятель культуры, а обычный житель любой страны. Это человек, который в течение жизни соприкасается со всеми структурами общества, участвует в общественной жизни и своими действиями формирует то, что издавна является предметом научного исследования — историю и культуру. Поэтому интерес к частным историям отдельных людей представляется закономерным — слушая и записывая биографические интервью, можно понять отношения, которые связывали сферу частной и общественной жизни, увидеть, как сами люди относятся к прожитой жизни и каким образом рассказывают о своём жизненном опыте.

Устные истории являются ценными источниками для социологических и антропологических исследований, которые обращаются к изучению многообразия социальных и культурных практик, находящих отражение в жизненном опыте конкретного человека. Устная беседа, в отличие от письменных воспоминаний, в большей степени передаёт непосредственный эмоциональный опыт, традиционные представления и установки как индивида, так и определенных социальных групп. Более того, именно жанр историй жизни даёт возможность рассказать о себе тем, кто иным образом в силу разных причин никогда не был бы услышан.

Истории жизни, рассказанные русскими Латвии, предлагают по-иному взглянуть на латвийское общество. Несмотря на то, что к истории, культуре и современному положению русских в Латвии в последние десятилетия достаточно часто обращались профессиональные исследователи, впервые людям самим была предложена возможность рассказать о себе то, что они считают нужным.

Поиски большинства потенциальных авторов, запись интервью и последующая обработка полученных рассказов — длительный процесс. В коллекции устной истории Латвии хранилось более 50 интервью, записанных на русском языке. Однако в данной книге публикуются недавние интервью, отобранные из материалов, записанных в течение последних трёх лет. География записей охватывает как сельскую местность, так и большие и малые города всех областей Латвии — на севере Видземе (Туя), юге Земгале (Елгава), востоке Латгале (Виляка) и западе Курземе (Вентспилс), а также Саласпилс и Ригу. Часть авторов — коренные жители Латвии, часть — переселились сюда в разное время. Мы не старались намеренно искать людей с интересным или необычным опытом, а предлагали поделиться повседневным опытом, рассказать о своей судьбе, взглядах, о том, как каждый из собеседников чувствует себя в Латвии.

В согласовании встреч с авторами интервью большую помощь оказали общественные организации: так, например, интервью с Екатериной Данильцевой состоялось при посредничестве Управления интеграции общества Елгавской городской думы, a интервью с Валентиной Жуковой было записано в дневном центре Рижской социальной службы. Большинство людей, к которым обращались исследователи, сразу согласились на интервью. Часть авторов посоветовали друзья и знакомые. Таким образом, можно провести цепочку, связывающую некоторых авторов этого сборника — один человек рекомендует другого, а тот, в свою очередь, советует обратиться к третьему. Так, к примеру, Анна Строй посоветовала обратиться к Елене Матьякубовой, а она, со своей стороны, рекомендовала интервьюеру обратиться в Латвийское общество русской культуры, где и состоялась беседа с Анной Груздевой.

Контекст разговора с Анной Груздевой во многом интересен. Придя в Латвийское общество русской культуры, интервьюер обнаружила, что человек, у которого предполагалось взять интервью, отказался от разговора, но предложил побеседовать с Анной. Для Анны интервью было внезапным, что не помешало ей быть достаточно откровенной. Хотя эта история — одна из наиболее коротких в книге, она доказывает, что биографическое интервью может быть не только результатом тщательного планирования, но и спонтанным действием. Данному повествованию предшествовал опыт написания воспоминаний, которые были опубликованы pаньше (Груздева 2012).

Большинство встреч были запланированы и оговорены заранее, и как автор, так и интервьюер имели возможность подготовиться к ним. Часть интервью были записаны у авторов дома, часть — в помещениях библиотеки Латвийского Университета, а некоторые встречи проходили в местах, наиболее удобных для авторов — например, на рабочем месте.

Поскольку большинство авторов — люди старшего и среднего возраста, вторая половина ХХ века стала основным временем действия историй жизни. Как видно из большинства рассказов, Вторая мировая война оказала большое влияние на жизнь авторов и их семей. Четыре интервью — Екатерины Данильцевой, Валентины Жуковой, Тамары Петровой и Бориса Лобкова — включают воспоминания автора непосредственно о жизни во время войны. Kаждого попросили подробнее описать свою жизнь во времена перемен конца восьмидесятых — начала девяностых годов, описать свои чувства и дать характеристику жизни тогда и сейчас. Увидеть, как человек проживает перемены и как новая социальная реальность становится частью жизни отдельного человека, было одной из целей исследователей. Однако нельзя забывать и об особенностях жанра историй жизни, на которые указывает итальянский исследователь устной истории Алессандро Портелли: из интервью устной истории можно узнать не столько, что именно человек делал, сколько то, как он понял, что делал, и что в данный момент считает, что делал (Portelli 1991, 50).

Темы, которые решает затронуть автор, события о которых он решается рассказать — результат не только его личного выбора. Это также результат взаимодействия между интервьюируемым и интервьюером, между группой, которую представляет автор, и обществом. История жизни подобна диалогу — она пишется во взаимодействии с реальной или потенциальной аудиторией (Bula 2002, 8), поэтому особую важность приобретает фигура интервьюера, а также социальная позиция интервьюируемой группы.

Несмотря на то, что субъектом устной истории является автор, свой рассказ он передаёт через интервьюера, а значит, большое влияние на конечный результат оказывает исследователь. Тут следует отметить преимущество русского как родного языка у интервьюеров Надежды Пазухиной Марии Ассерецковой. Каждый интервьюер в работе использовал свой жизненный, культурный и профессиональный опыт, хотя в личном обще-нии с автором ведущую роль играют личные качества, умение слушать, а также молчать. Истории жизни — источники личного характера и носят отчетливо субъективный характер, поэтому требуют этически ответственного подхода исследователя к их анализу и публикации. Именно поэтому важнейшими составляющими метода устной истории являются эмпатия и тактичность. Принцип выбора авторов, метода интервью, построение доверительных отношений с автором — всё это непосредственно влияет на рассказ. Это хорошо видно в обоих интервью Дагмары Бейтнере-Ле Галла с её знакомыми Татьяной Лиепиней-Атваре и Борисом Лобковым.

Определяющим фактором при отборе авторов было согласие поделиться своими воспоминаниями не только с одним конкретным интервьюером, но и с более широкой аудиторией. После записи разговора авторы могли разрешить дальнейшее свободное использование текста или наложить ограничения. В книгу мы могли включить интервью только тех людей, которые разрешили их публикацию.

Среди самых важных вопросов, которые должен решить для себя интервьюер — как построить беседу с совершенно незнакомым человеком таким образом, чтобы собеседник чувствовал себя достаточно комфортно и был готов к откровенному разговору. Интервьюер должен внимательно следить за тем, как сложится интервью, как прозвучит в нём голос автора, как сформируются отношения собеседников. Исследователи устной истории могут использовать два подхода к интервью — метод устной истории или метод истории жизни. Если интервьюер использует метод устной истории, это означает структурированный подход к интервью, с целью получить сведения о конкретном опыте. Такие интервью чаще являются более ясными и конкретными, но также менее насыщенными эмоционально. Aвторский нарратив перебивается вопросами, автор не сам ведёт нить собственной истории, а передаёт интервьюеру право регулировать рассказ. Подобный метод хорош в исследованиях, имеющих чёткую цель — изучить жизни людей в определённый период, узнать о конкретном опыте. Метод истории жизни, наоборот, предлагает автору самому рассказать о том, что ему кажется важным и посвятить в это слушателей.

Интервью чаще всего начинается с просьбы поделиться первыми детскими воспоминаниями. В идеальном случае ответ на этот вопрос перерастает в обширные воспоминания о детстве, семье, родителях, друзьях, автор начинает рассказывать о том, как строилась его жизнь в дальнейшем, интервьюеру остаётся лишь уточнять детали и задавать дополнительные вопросы. Однако сами исследователи признают, что такое интервью имеет мало общего с практикой (Edwards 2014). Авторский рассказ зачастую прерывается, и тогда на помощь приходит метод вопросов и ответов. Истории жизни, публикуемые в данной книге, представляют собой результат использования обоих методов. В большинстве случаев рассказчики хотели слышать вопросы интервьюера или знать обозначенное направление разговора. По мере вовлечения в диалог, рассказ автора в большинстве случаев становился свободнее. Как отмечает Байба Бела-Круминя, история жизни в том виде, в каком она раскрывается во время интервью, почти никогда не рассказывалась прежде (Bela-Krūmiņa 2002, 34). Зачастую автор впервые сталкивается с задачей рассказать свою историю жизни, что, безусловно, накладывает отпечаток на манеру самого рассказа — сомнения в важности каких-либо воспоминаний, перескакивания, опущения в изложении — всё это характерно для интервью и хорошо различимо в аудиозаписях. Просьба рассказать историю своей жизни именно как историю, а не как собрание разрозненных эпизодов, может показаться странной ещё и потому, что это не повседневный, привычный способ саморепрезентации. Люди не держат постоянно в памяти всю историю своей жизни.

При подготовке к интервью, во время знакомства с потенциальными авторами приходилось сталкиваться с удивлением и непониманием того, как кому-то могут быть интересны подробности частной жизни. Однако стоит отметить то, что для русских жителей Латвии авторитет научной организации и Латвийского Университета был достаточным для того, чтобы согласиться на сотрудничество.

Несмотря на то, что в современном латвийском обществе не существует запрета на конкретные воспоминания, культурная и политическая среда акцентирует одни темы и подавляет другие, формирует спрос на воспоминания определённого толка (Dzīvesstāsts un pašapziņa 2012, 46). Где же в таком случае место тех историй жизни, которые не соответствуют «официальной» памяти? Устная история даёт право голоса ранее «безмолвствовавшим» группам, однако далеко не всегда члены этих групп готовы открыто рассказать о себе, не придерживаясь заранее установленных рамок.

Бесстрастные отношения во время интервью почти невозможны. Интервью с русскими жителями Латвии показали две тенденции — либо интервьюер волейневолей занимает доминирующую позицию, либо автор сaм оценивает своего слушателя и берёт на себя инициативу самостоятельно выстраивать рассказ. Так, для интервью с Анной Груздевой, Юлией Трейкале, Ярославом Козловым, Майей Голубевой характерен стиль вопросов и ответов, автор ожидает от интервьюера ведения нити рассказа. Pассказы Татьяны Амосовой, Елены Матьякубовой — жизненные истории, в которых голос автора слышен ярче. По большей части они сами ведут нить своего рассказа, но иx интересует также и интервьюер — ему задают вопросы, интересуются, знаком ли он с теми или иными людьми, просят рассказать немного о себе, о своём происхождении. Выделяется интервью с Анной Строй — она знакома с интервьюером, жанр рассказа о себе не является для неё новым, и она динамично и целенаправленно ведёт рассказ.

Специфическими чертами обладает также интервью с Екатериной Данильцевой. К интервью она подготовилась и пришла на встречу, захватив с собой образцы рукоделия, показывала газетные вырезки, в которых упоминалось её имя. В день записи интервью хористы-коллеги поздравляли её с завершением певческой деятельности, которая длилась 10 лет. Исследователям удалось не только услышать жизненную историю, но и своими глазами увидеть уважительное отношение коллег и окружающих к рассказчице.

Однако не всегда доверительные отношения между автором и интервьюером приводили к удачному результату. Показателен один случай — автор запретил использовать своё интервью спустя несколько дней после записи, объяснив это опасениями, что его воспоминания могут быть использованы против него. Несмотря на то, что интервьюер предлагал воспользоваться возможностью поставить условие анонимности или вовсе запретить публикацию, но оставить текст доступным для исследователей, достичь компромисса не удалось.

Истории, рассказанные на русском языкe жителями Латвии — это не цельный портрет конкретной группы. Представленные читателю истории жизни людей самого разного возраста, социального положения и профессий — попытка расширить наше представление о том, как видят мир живущие с нами рядом люди, как складывались их судьбы, с чем связаны их надежды и разочарования; это попытка дать возможность поведать о себе и предъявить читателю жизненный опыт, что является частью нашей общей социальной памяти.

Мария Ассерецкова

Список литературы


Bela-Krūmiņa, Baiba. Dzīvesstāsti mutvārdu vēstures skatījumā. No: Cilvēks. Dzīve. Stāstījums: rakstu krājums. Sastādītāja un redaktore Agita Lūse.  Rīga: Latvijas Antropologu biedrība, Latvijas Universitātes Literatūras, folkloras un mākslas institūts, 2002, 30.–36. lpp.

Bula, Dace. Ievadam. No: Cilvēks. Dzīve. Stāstījums: rakstu krājums. Sastādītāja un redaktore Agita Lūse. — Rīga: Latvijas Antropologu biedrība, Latvijas Universitātes Literatūras, folkloras un mākslas institūts, 2002, 7.–9. lpp.

Dzīvesstāsts un pašapziņa: mutvārdu vēsture Latvijā. Zinātniskā redaktore Ieva Garda-Rozenberga. — Rīga: LU Filozofijas un socioloģijas institūts, Latvijas Mutvārdu vēstures pētnieku asociācija ”Dzīvesstāsts“, 2012.

Edwards, Delith. I’d rather you ask me because I don’t really know, you know’: The Dilemma of (Auto)Biographical Interviewing in Biographical Research. In: SAGE Research Methods Cases, 2014. Доступно http://dx.doi.org/10.4135/978 144627305013500014

Plummer, Ken. Documents of Life: An Invitation to a Critical Humanism. 2nd ed. SAGE Publications Ltd, 2001.

Portelli, Allessandro. The Death of Luigi Trastulli, and Other Stories: Form and Meaning in Oral History.  Albany, NY: State University of New York Press, 1991.

Thompson, Paul. The Voice of the Past: Oral History. 3rd ed. — Oxford: Oxford University Press, 2000.

Груздева, Анна. Bерхом на времени. Рижский альманах: проза, поэзия, документы, размышления.  Рига: Rīdzene-1, 2012, c. 97–116.

Екатерина Данильцева. Меня учили — никогда не сдавайтесь

Родилась в 1934 году в деревне Тимохи Витебской области, в Белоруссии. В годы нацистской оккупации осталась сиротой, из детского дома в Белоруссии была направлена в Ригу. В 1952 году окончила ремесленное училище в Риге по специальности токарь. Работала в сфере машиностроения в Елгаве. После выхода на пенсию поёт в ансамбле “Славяночка” Елгавского русского общества “Исток”. Занимается рукоделием, делает украшения, чтобы обеспечить дополнительный заработок к пенсии.


Свой дом узнала по обгоревшей черёмухе


У меня судьба очень тяжёлая. Сама я из детдома, из Белоруссии. Деревня была такая в Витебской области, называлась Тимохи. Когда началась война, мне было семь лет. У нас была семья большая, шестеро детей у мамы было. И когда началась война, и пришли в деревню нашу немцы, начали всех выгонять из домов. Когда дети стали кричать: «Немцы пришли, немцы пришли», мы выскочили из дома, как были, и старший брат, ему было около двадцати лет, маме говорит по-белорусски: «Я побегу в хату, возьму хлеб, хоть хлеб в дорогу нам будет». И он так и не вернулся, сгорел в доме. Они там всё сжигали. Отец с дедушкой погибли сразу, в первые дни, а я с мамой потом в концлагере там была, в Белоруссии.

Бараки или специально были построены, или были уже раньше, я не знаю, но что были они точно, как в тюрьмах, что в фильмах показывают. Бетонные нары, всех туда загоняли, всё под охраной. Нас собаками охраняли, и чуть кто в сторону отойдёт, или расстреляют, или собак спустят.

Когда пришли советские войска и нас освободили, ночью нас бомбили очень, очень много людей погибло, бараки взрывали, и потом солдаты забежали, сказали, кто может — спасайтесь, немцы могут опять прийти. Мы пошли, кто куда. Мама с нами была, и мама всё хотела пойти на родину, обратно, и мы ходили, искали, мы же не знали, где мы находимся. В общем, до дому я добралась только одна. И дом я свой только узнала так — у нас черёмуха была под окном, и она так и стояла, обгоревшая, ни листьев, ничего.


Коммуна беспризорников


У меня был маленький брат, годика три ему было примерно. Я, вот, с братом всю эту войну прошла. И когда мама умерла, я взяла братика своего, Виктора, — котомку за плечи и пошла. Мы ходили, голодные были и холодные, и присоединились к коммуне, такая коммуна была беспризорников. Может быть, вы когда-нибудь смотрели кино, где бандиты такие все, вот, я тоже в такой банде была.

Иногда даже стыдно и страшно вспоминать. Бродили мы до тех пор, пока на нас не сделали облаву. Мы же были беспризорные, без волос, в болячках все. Очень много было таких. Жили мы в землянках, доски постелены, снизу вода, комары там. Землянки военные уже были. Ходили, побирались. Я Виктора, брата, оставляла. Там у нас была вроде как няня, с малыми, а мы, кто постарше, ходили, попрошайничали. День нет, два нет, потом с торбой за плечами возвращались, всё раскладывали в кучу и кушали, насколько хватало, потом опять уходили.

А потом ночью на нас сделали облаву. Знаете, что такое облава? Нас ночью окружили всех в этих землянках. Мы же надоели всем, мы же огороды опустошали. Банки мы не грабили, но огороды от нас страдали. Председатель колхоза приказал нас, так сказать, арестовать, дал он нам три подводы, лошадей, дал большие телеги, дал продуктов, дал провожатых и сказал нас всех увезти, и провожатым не возвращаться, пока нас не сдадут. Нас возили-возили, везде после войны всё было переполнено. Потом уже в Витебск привезли нас, там был такой приёмник-распределитель, нас туда сдали всех, человек тридцать, наверное, было, сдали, и я там осталась с братом. Брат очень больной был, его послали на операцию, у него в лет пять была операция на сердце, потому что была опухоль. Потом Виктор из больницы пришёл, и нас отправили в детский дом.


Детдомовское хозяйство


Попала я в детдом. В детдоме мы были в изоляторах, пока нас в человеческий вид привели. Я с Виктором попала в один детдом. Километров двадцать пять от Витебска это было, специальный детдом, где были пострадавшие в войну. Окончила там школу, директорша очень хорошая была — матерей таких не бывает, как у нас была директриса. Очень хорошая. Она, когда я уходила из детдома, подарила мне большую фотографию свою, портрет.

В детдоме мы всем занимались — и пели, и танцевали, и стихи рассказывали, и постановки делали. Мы вышивали, шили, у нас были нитки, материалы. И выступали, ездили выступать, куда нас приглашали: в Витебск, в другие детдома ездили, и к нам приезжали. И танцы устраивали.

Мы собирали грибы, ягоды, щавель заготавливали, за орехами ходили. Отряд пошёл, пятнадцать-двадцать человек, и пошли. А всего больше сотни детей было. А на лето уезжали, жили в палатках. Воспитатели с нами жили, медсестра, врач, повара, всё как положено. Одна воспитательница меня хотела взять за дочь. Но мне уже было что-то около одиннадцати-двенадцати лет, я не хотела — я сказала, что я уже никого мамой не назову.

Был случай, уже перед выпуском из детдома, когда мы считались уже взрослые. У нас были спальни, у каждого своя кровать. A в коридоре со стороны раздевалки была няня, ночная, потому что у нас там не только девочки были, но и мальчики. И вот, в один прекрасный день, легли спать. А во дворе школы — танцы, под аккордеон. Все там танцуют, школа недалеко. Мы, значит, собрались, пять девочек — пойдём на танцы. А окна-то низкие в деревнях, мы окно открыли, оделись и босиком вылезли и — на танцы. А директриса, Антонина Сергеевна, жила на берегу озера. Она частенько ходила, проверяла по ночам, как нянечки работают, спят или смотрят. И она как раз шла мимо этих танцев. Она ничего не сказала.

Танцы закончились, мы пошли домой. А утром у нас каждое утро была линейка. Поднимали флаг, давали задание каждой группе — кто идёт огород полоть, кто коров доить, кто гусей пасти, кто лошадей выгоняет — у нас было своё хозяйство в детдоме. И вот утром встали, флаг подняли, песню спели. А потом делают объявление. И Антонина Сергеевна называет пять фамилий, и говорит, чтобы мы вышли вперёд. А мы все были из одной спальни и из одного отряда. «И вы знаете, что эти девицы сегодня натворили? Иду я — на танцах мелькают знакомые фигуры. Босиком пыль гоняют! Они же ушли на танцы!» И мы за это получили наряд — полоть крыжовник и крапиву. Заставила она нас полоть. Вот было наказание. Сколько я там жила — один раз у меня было наказание.


«Теперь ваши родина и дом там…»


В пятидесятом году я окончила там школу, и туда приехали из Риги люди и взяли нас, пять девочек. Это было для нового ремесленного училища. Набирали девочек, потому что хотели проверить, могут ли девочки быть токарями. И вот нас там набрали и привезли в Ригу.

Когда нас собрали из детдома, мы поехали на поезде, проезжали Двинск, то есть Даугавпилс. Приехали мы ночью в Двинск, слышим — говорят не по-русски. Воспитательница провожатая спала, а мы все девочки собрались и с поезда — пшик! С поезда мы слезли! Убежать хотели. Думали, нас везут опять к немцам. Ну, долго мы, конечно, не бежали. На следующей станции воспитательница проснулась, а нас нет. Связались там, и нас обратно. А второй раз, когда привезли уже в Ригу, там же и написано везде не по-русски, и в училище говорят опять не по-русски. И опять — нас привезли к немцам. Узнали, сколько до детдома стоит билет, пошли, продали вещи детдомовские, какие у нас были, форма красивая, и на эту сумму набрали денег и поехали обратно в детдом. Приехали, нас встречает Антонина Сергеевна: «Девочки, вы откуда?» — «Почему вы нас к немцам отправили опять?» — «Да какие немцы, там же русские!» И она нам сказала так: «Мои вы милые доченьки, здесь был ваш один дом и родина, а теперь ваши родина и дом там». Она нам объяснила, кто там живёт. И вот я с пятидесятого года живу на второй родине.


Сталь определять по звуку


Ремесленное училище было на Курбада, 2а. Первое ремесленное училище. И училась я там два года. Тогда мне было шестнадцать, а когда окончила училище, было уже восемнадцать лет. Выучилась на токаря, получила пятый разряд, высшую категорию, можно сказать.

Своих учителей — помню. В училище были двое, называли мы их Зарс и Гераниус, и вот они нас обучали, два старичка таких. До того были требовательные, очень хорошие были учителя, старые мастера! Мы учились, и практику проходили, и теорию. Первые полгода мы учили только металлы, сейчас я, может, и не узнаю, а тогда — на каждом металле есть метка, какая марка стали, серая, красная, зелёная, и по этим меткам определяли, сталь-3 или сталь-45, или сталь-5. И если тебе дали кусок работать, а там марка отрезана, нас даже по звуку научили определять, какая это сталь, по звуку, по искре. Так что — очень хорошо учили.

Моя фотография на доске почёта висела, и меня ещё потом, когда я уже работала, приглашали, чтобы я дала напутствие новеньким, тоже из детдома набирали. Я хорошо училась, потому что в детдоме нас очень хорошо воспитывали. Там я окончила пять классов, образование у меня маленькое, но считается среднее, потом ещё два года училась. Но я считаю, что я не меньше знаю, чем те, кто сейчас двенадцать классов оканчивают.

И мы, все пять детдомовских девочек, были вместе. А теперь уже разошлись, и не знаем, где кто есть. Вначале общались, дети в пионерских лагерях вместе были. А сейчас кто умер, кто уехал. Связи уже нет. Это я вот из всех… до восьмидесяти лет досиделась.


«Никогда не верьте парням!»


В Риге мы в основном свидания у канала назначали. Иногда назначишь свидание, а не придёшь. И под часами Лайма встречались. Проходишь мимо, а он ждёт, ждёт, на часы смотрит.

Иногда в трамвае договаривались. В основном ездили в трамвае. Общежитие было на Московской, а в училище ездили на Курбада. Танцы у нас были. Зал большой был, и из других училищ приходили. Не всегда всех пускали, парни дрались, когда приходили из других училищ и за нашими девочками ухаживали. Из пятого училища, железнодорожного, приходили к нам на танцы, у них только парни были, им не с кем было танцевать. А воспитатели из детдома мне в училище посылки посылали, какую-нибудь кофточку, на танцы же надо в чём-то ходить.

С парнями мы дружили, домой нас провожали, но так, чтобы всерьёз, не было. Потому что директриса в детдоме нам сказала, такие нотации читала — никогда не верьте парням! Обманут, а куда вы потом денетесь? Потому что у нас была учительница одна, дочь председателя колхоза, и она незамужняя была, и родила. Так к ней так относились… Это же позор был, особенно в то время, в сороковые-пятидесятые годы. Очень строго это было. Нам и нотации давали, и рассказывали, всю жизнь, весь жизненный свой опыт воспитатели передавали нам. Так что жизнь меня научила, и била, и учила.

В театр ходила. В училище мы ни один театр не пропускали. И на латышском тоже. У нас был комсорг, и он нам переводил. Самый-самый спектакль из всех, который мне запомнился, это “Огонь и ночь”! Нам давали бесплатные билеты, мы садились в кружок, и комсорг нам переводил. Как только театр где какой был, мы везде ходили. На день песен тоже готовились в училище. Ох, как нас там дрессировали! Интересно было.


Везде я хотела быть


И потом, когда окончила училище, из Елгавы, из Mашзавода пришёл запрос, потому что распределяли, кому нужны токаря, и нас, этих пятерых девочек, всех туда отправили. И мы попали в Елгаву, на машиностроительный завод. Там я работала, потом там я вышла замуж, а потом оттуда, когда я ушла в декрет, я пошла уже на другой завод, на Елгавсельмаш, и отработала там тридцать два года, а общий трудовой стаж у меня сорок два года.

На заводе женщины тоже работали — токаря, сверловщицы, фрезеровщицы; довольно тяжёлая работа, но мы справлялись. Всё-таки железку надо поднять, привезти, поставить в станок, тяжёлая работа, но приятная, интересная. Каждый раз новые задания. Например, выточить сто карандашей. Выточил, сдал, зарплату получил. Наряд выписывает контролёр, и потом в конце месяца считают. И брак был, тоже получался, иногда не доглядишь. Когда высчитывали за него, когда и не высчитывали. Если остался материал — делай заново. Но у меня не высчитывали никогда. Была мелочишка — двадцать-тридцать копеек — такую ерунду прощали.

Как я только их таскала-то, железяки эти тяжёлые! Нагрузишь целую тачку, иногда тачка падает, а заработать хочется побольше, чтобы и на танцы сходить. Жизнь была тяжёлая. Но я работала, зарабатывала, неплохо зарабатывала. И хоть работа была с тяжёлым металлом, а руки у меня до сих пор мягкие. У меня никогда руки не были грубые, ногти у меня — это я сейчас подрезала маленькие, а тогда — ногти были длинные, ладони были разрезаны от ногтей.

Зарплата была, сколько заработаешь, с выработки. Слишком я привыкла экономить, в детдоме нас приучили экономить. На питание было, и откладывали денежку, чтобы что-то купить, чтобы в шинели детдомовской не ходить. Первое, что я купила — пальто, правда, осеннее. Понемножку на туфли откладывала. Научилась постепенно с деньгами обращаться.

Сейчас уже и не принято говорить про это, членом КПСС была, тридцать один год. Была секретарём партийной организации, профоргом, учеников у меня очень много было, токарей я учила, сверловщицы у меня были тоже. В почёте была, на доске почёта была всё время.

В самодеятельности я участвовала, в комиссии по квартирам была. Везде я хотела быть, потому что, как меня в детдоме учили — никогда не сдавайтесь, никогда никому не поддавайтесь, будьте всегда впереди, и не слушайте никого. Я очень долго не признавалась, что я из детдома, потому что детдомовцы, как говорят, не люди.


Первый ученик


Познакомилась я с мужем, когда на Машзаводе работала. Тогда я как раз училище окончила, а он пришёл из армии. И мне дали его учеником. Я его выучила на токаря, а потом мы поженились. Его звали Сергей Семёнович Данильцев, вот, Данильцевой тогда стала. Это было в пятьдесят третьем году. Он старше, он двадцать восьмого года рождения, а родом из Киргизии, но русский. Он был из переселенцев. Ещё его дедушку туда переселили, бороться против басмачей, восстанавливать советскую власть. А после армии он приехал сюда, потому что здесь у него брат жил. Брат его позвал сюда, и он пришёл сюда на Машзавод работать, так мы и познакомились. Это был первый ученик у меня. Он попросился к брату, потому что там, в Киргизии, у него уже не к кому ехать было, потому что отец его там погиб; там обелиск такой большой, и он там вписан — погиб в войну.

Свадьбы у нас как таковой не было, просто вечер был. Я из общежития, он только из армии. Никакого платья у меня не было, и даже колец мы не могли купить. В то время не было на что, и только сошлись мы. Я пошла в комиссионку, купила платье, голубое, такое красивое было, с вышитыми белыми лебедями.

Вышла замуж, и жили у его брата. Конечно, обстановка там была… они не хотели, чтобы он женился на мне. У него была другая девушка, с родителями, с квартирой, а я-то из общежития. А он всё равно — я сирота, и она сирота, значит, мы должны вместе быть.

С отдельной квартирой вопрос был, конечно, тяжёлый. Сколько мы ходили, ходили в паспортный стол, и везде, и потом уже пришлось писать заявление, что мы разводимся, раз не даёте квартиру. Нас там подучили, конечно, что молодые специалисты, только начали на путь вставать, а квартиры нет.

На очереди на заводе стояли с пятьдесят третьего по шестьдесят первый год, столько мы мыкались, пока не получили квартиру в «хрущёвке». Хорошая, обжитая квартира, уже пятьдесят лет там живём. И со всего дома, из двадцати квартир нас только двое осталось из первых жильцов. У меня с моей работы и до дома 1281 шаг был. Несколько раз считала, специально, сколько шагов я делала туда и обратно каждый день. Работа была в три смены, надо было работать с часу ночи до восьми утра.


Жизнь научила сдачу давать


Всякое было в жизни. Прожили мы с мужем сорок лет. Всякое было, и ругались, и дрались, и разводились. Дрались мы! Я его так метелила, и он меня тоже. Ну а что, идти некуда, дети общие, квартира общая. Так и прожили. Мы не говорили, сколько детей хотели. Забeременела я через три месяца после свадьбы. Родила сына. А дочку родила через пять лет. Двоих хватило, потом решили, что не надо больше.

Дрались в основном из-за детей. То он накажет того несправедливо, я заступаюсь, и тогда он мне, я ему. Я не боялась, сдачи могла дать. Меня жизнь научила сдачу давать. В основном я детей воспитывала, потому что он работал в милиции, ушёл с завода, ему не понравилось. Учила всему, как надо, чтобы справедливо было. Обсуждали, по вечерам книги читали. Когда дочь умерла, пришлось воспитывать двух внуков. Дочь у меня боевая была, и внучка. Это мой характер. Дочка училась в шестом классе, мама приводит сына, у парня вот такой синяк под глазом. «Вы посмотрите, что ваша дочь с моим сыном сделала!» — «А пусть он за косы не дёргает!» А я говорю, правильно делает. Учительница ей пишет замечание, а я говорю, пусть ему замечание делает. И разобрались.

Мне с детьми не так было тяжело, как с внуками. Денег нет, на одну пенсию. Так тяжело, и одному надо, и второму надо, но меня ещё выручает то, что продам, что свяжу, есть копейка, а так даже не знаю, как выживать. Социальную помощь я просила, а у меня превышает бюджет на два евро, и не дают. Так что ничего я не получаю.

Сейчас у меня внуки учатся. Один раз показывали по телевизору — внучка проходит мимо, спрашивает — а кто это? Я говорю — Ленин. А кто он, говорит, такой? Она даже не знает, кто это все такие. Она же на латышском учится. Ни Максима Горького, ни Чехова, ни Гоголя… Но я расска-зываю, и про Сталина, и про Ленина, и про войну, она говорит — бабушка, неужели правда, что с тобой так и было? Да, говорю. И сыну рассказывала, и дочери. Кино иногда показывают, я говорю — посмотрите, вот такая вот я была, когда показывают беспризорников. А они как-то вот… я не могу даже сказать, какое у них отношение к этому. А ещё иногда говорят — бабушка, мама, да когда это было. А я говорю — было это, видишь, выжила я, было это. А вы, говорю, вообще ничего не знаете, и не видите, что это было и когда это было. А вы вырастете, вам нечего будет рассказать своим детям. Ну, окончила ты школу, окончила техникум, и всё, всё! Ну, где-то съездила на экскурсию. Вам нечего рассказать!


Девяностые. Надо привыкать


Тяжело было, потому что сразу общения не стало, туда нельзя, сюда нельзя, письма писать нельзя, я же письма писала сёстрам мужа, его родственникам. Даже дала телеграмму, что Сергей умер, чтобы на похороны пришли. Не приехали на похороны. А потом уже позже, через много месяцев, пришло письмо, говорили, мы не приехали, потому что думали, что его убили, война у вас была. В девяносто первом. У нас, мол, говорили, что у вас война там идёт, что убивают, хотя такого и не было. Но ажиотаж очень тяжёлый был, нехороший.

Я по-латышски не то что совсем нет, я понимаю, а если не понимаю, прошу по-русски сказать. В магазине я всё могу спросить, когда про политику говорят, там я уже не всё понимаю. Но уже, как привыкши по-русски, так уже и говоришь по-русски.

Я в детдоме училась на белорусском языке, а когда пришла в училище, меня мало кто понимал, потому что я на белорусском языке говорила. Но ничего, сейчас уже только слово какое-то по-белорусски проскочит. А на латышском в пятидесятые годы не было программы в училище, там на русском всё было. Но в основном в училище были латышские парни, и они нас «учили», наверное, поэтому я латышский язык и не учу. Они нас такому научили, что нас милиция из магазина забирала. Мы же не знали. Может, мне это в голову забилось. Не могу никак. Знаю, разговариваю, и на аттестат сдала, и тут же у меня из головы вылетает.

Столько пришлось пережить. Надо привыкать ко всему. Но в то время не так было, как сейчас. Тогда было свободно, так не было, как сейчас. Хотя меня и так никто никогда не обижает и не обижал. Я свыкаюсь. Конечно, очень неприятно, что сейчас обстановка такая нехорошая. Иногда посидишь, подумаешь — ну зачем это всё вам делать? Это всё про новое время, с девяностых. Вроде, всё утихло, после девяностых, а сейчас опять начинают — русские не надо, и так далее. Иногда очень тяжело, вот так обидно — ну, русский, ну и что, что я кому сделала плохого, что я русская?

Последние десять лет для меня самая радость — это репетиции, во вторник, в пятницу репетиция, готовишься, потом выступления, костюмы у нас ещё есть! Но сейчас вот «Тёплый дом» остался. Все женщины собираются, мужчин-то нет почти. Ну как сказать, что это такое… это общение. Мы собираемся раз в месяц, поздравляем с днём рождения, песни там споём, и поздравим, и стихи расскажем, столы накрываем. Так что у нас весело здесь, весело. Сколько я себя помню, я всё время занимаюсь чем-нибудь — вязанием, шитьём, ходила на курсы два года, шить училась.

Один мой внук, Кирюша, он в Англии уже третий год, окончил тоже по моей специальности, только я ручки крутила руками, а он — на электронике. Даёт задания и деталь точится. Он в Англии, а учился здесь, четыре года, в аматке. Он Англией очень доволен. В Латвии такой работы, на которую он учился, нет. Учить-то их учили, их восемнадцать человек выпустили, а никто не работает, нет такой работы токаря. На машиностроительном заводе есть несколько мест, а туда не пускают, говорят, нам молодёжь сломает всю технику. Хотя училище купило для завода машины на свои деньги, а их не пускают. Он пошёл туда работать, отработал два месяца и ему заплатили десять латов. Живи, говорят, парень. Вон он по знакомству и устроился туда. Сначала он три месяца на испытательном сроке был, а сейчас год ещё проучился и усовершенствовал свою специальность, теперь у него будет высшая категория. Ты, говорит, бабушка, вручную крутила, а я на кнопки нажимаю. И я думаю, что он оттуда нет, не вернётся.

Композиция подготовлена по интервью NMV–4243

Kомпозицию подготовили и интервьюировали

Мария Ассерецкова и Мара Зирните, в Елгаве, 2014

Расшифровалa Мария Ассерецкова

Анна Груздева. Вошла в жизнь этого города

Родилась в 1935 году в Красноярске, в России. В конце 1959 года окончила Красноярский Педагогической университет по специальности истории и филологии. После замужества переехала в Латвию. Вскоре овдовела и осталась жить по месту жительства мужа. Работала учителем.


Я оказалась в Латвии случайно


Я родилась и жила в Красноярске. В конце 1956 года я совершенно неожиданно познакомилась со своим будущим мужем, Юрием Груздевым. Он приехал в Красноярск после Ленинградского института. Три года ему нужно было отработать по распределению. В 1960 году, когда он работал там уже третий год, мы получили письмо из Риги, от его отца. Его родители, отец и мать, — врачи, военнообязанные, и во время войны они были в Латвии. Его отец, Груздев Серафим Васильевич, подполковник медицинской службы, мать Мария Сергеевна — майор.

В 1944 году они остались жить здесь, в Риге, на улице Суворова. Здесь родители моего мужа жили, работали. Под конец своей жизни, в 1950–1960-х годах, Груздев Серафим Васильевич работал главным врачом в санатории «Кемери», Мария Сергеевна — врачом в санатории «Дзинтари». Дочь их, старшая дочь, окончила Латвийский Университет и аспирантуру, и работала заведующей кафедрой в Лиепайском педагоги-ческом институте.

И вот, в шестидесятом году в Риге началось уплотнение квартир. Так как квартира у Груздевых была большая, то отец мужа написал, чтобы сын со своей женой, то есть со мной, и с нашим сыном, срочно сюда приехали. И их сын, Юрий Груздев, привёз меня сюда с сыном, а сам поехал увольняться. Двенадцать дней ему надо было обязательно доработать. Ну и в последний день работы на производстве произошла авария, и он погиб. Я осталась здесь. И вот так я случайно оказалась в Латвии.

Но нашла довольно быстро работу. В двадцатых числах августа 1960 года, после похорон в Сибири, я вернулась, и в сентябре уже работала в школе. И тогда мне казалось, что я быстро выучу латышский язык. Почему? Потому что сразу по специальности мне в школе работы не нашлось, и я работала в группе продлённого дня, а там нужно было проверять уроки. И так я столкнулась с латышским языком. Дети в начальной школе решили, что я его знаю. Я тоже решила, что быстро выучу. Но положение такое было, что всё-таки как-то он мне не пригодился в работе. Когда я потом поступила в среднюю школу учителем русского языка и литературы, он мне не пригодился. Даже когда я сдала на третью категорию, это был уже 1993–1994 год, а тогда третья категория высшая была, и всё равно у меня в памяти этот язык не остался, хотя запас слов был очень-очень большой.

Но я за всё это время не испытывала проблем в отношениях с людьми. Меня совершенно не волновало, кто со мной разговаривает, кто какой национальности. И это отношение почти сохранилось. Почему я говорю почти? Вот у меня есть коллега одна, латышка. Она очень добрый человек, очень. Но у неё есть такое настроение, как бы это сказать, как у очень многих латышей, называть русских оккупантами, вот это всё. Но лучше не обращать на это внимание, потому что человек она хороший, добрейший. И она какое-то время работала в латышской школе, а потом вернулась опять к нам, в русскую. Так что у меня это вообще никакой озабоченности не вызывало. Но мне кажется, в мире так и должно быть. Никакой политики. Живи мирно, работай нормально.


Мне стали нравиться улицы, просто улицы


Чтобы лучше знать город, где я живу, я поступила в 1971 или 1972 году на курсы экскурсоводов. Одиннадцать лет я прожила уже в Риге, коллектив рабочий, разумеется, был, знакомства начались первые, но наверно я ещё не привыкла; но и вопроса не задавала себе, прывыкла я или нет. Но мне уже что-то нравилось. Например, первый эпизод: иду я на работу, к восьми часам утра. И на перекрёстке Суворова и Энгельса ходил трамвай номер три. Он шёл в сторону Керамики. И вот на углу этих улиц был магазин, молочный. Он работал с восьми, а был ещё только восьмой час. И вот на крыльце, на улице, стоят бутылки — молоко, кефир, сметана, а ещё масло, вся молочная продукция. Стоит — и никого нет, ни сторожа, ни машины. И никому до этого дела нет, и никто не возьмёт. Вот это мне так понравилось!

Ну, потом стала присматриваться. Потом мне стали нравиться улицы, просто улицы. Какие? Вот когда ночью погода влажная была, и камни, мостовая, блестят от росы. В Сибири у меня этого не было. И вот я шла на работу и только этим любовалась, камнями этими, покрытыми росой, тишиной. Потом я ещё смотрела, ходила в Старый город. Потому что были картинки в учебниках, готическая архитектура. А тут я наяву это вижу. Вот это меня восхищало. А раз восхищало, то я в 1971 или 1972 году поступила на курсы экскурсоводов и окончила их. И первые месяцы я боялась экскурсий. А потом всё-таки пошла. Экскурсию надо было проводить три с половиной часа, и на машине, и пешеходную по Старому городу. И с таким удовольствием я начинала работать! Почему, потому что я рассказываю, и как будто сама узнаю что-то новое, и это, наверное, впечатляло других, все были довольны экскурсией. Мне больше нравилась пешеходная, чем автобусная, потому что автобусная — это и современный город, и кладбища надо было посетить. Ho кладбища мне не очень нравилось посещать по одной причине, потому что я была сентиментальным человеком, мне было трудно сдерживать волнение. Но подходила к красивым памятникам, в основном, поэтов, чтобы не волноваться очень. А в Старом городе улочки, архитектура. И наивысшим наслаждением было посещение с экскурсией Домского собора, потому что там мне надо было рассказать и об органе, и про эпитафии, и про захоронения. Я много прочитала про историю Домского собора, про историю нашего органа, про органы вообще. Tрудно было сдать экзамен по истории Домского собора.

И вот так я настолько привыкла к этому городу, что когда я слышу, например, кому-то говорят, что если не нравится здесь наша Латвия, то уезжай на свою родину (кому-то, мне, слава богу, пока никто так не говорил), но я вот представила себе — мне так сказали, а куда поедешь? Я оттуда уехала, у меня там не было квартиры, потому что я только институт окончила, вскоре сюда уже приехала, через год. Но главное даже не в квартире. Там и родных у меня уже нет. А главное совсем другое даже — я настолько вошла в жизнь этого города, что другого не могу представить, что я могла бы куда-то уехать, где-то жить.


Распад Советского Союза я восприняла нормально


Распад Советского Союза я восприняла нормально. Почему нормально? Потому что в 1991 году это многие воспринимали как норму. Очень много препон, очень много запретов было. И у меня было так — теперь можно всё что угодно писать, говорить, рассуждать — слава богу! Ну, независимая Латвия, ну, распался Советский Союз, ну, не будет этих органов секретных — это, наверное, то, что витало у простых жителей в головах. Очень многие, как мне кажется, воспринимали это как норму. Потом тоже нормально было. Потому что Советский Союз, он не тот стал. 1990-е годы ужасные были везде, — и здесь, и в России.

Как-то без проблем воспринимали распад Советского Союза, моё окружение, по крайней мере. Может, некоторые болезненно, но я этого так не воспринимала. И не только я, мои друзья тоже.

В 2010 году я закончила работать. Я бы не сказала, что современные школьники сильно отличаются от тех, от советских. Мне даже как-то казалось, что не отличаются. Единственное, что отличается, это те, кто родились уже в 1980-х годах, историю не знают. И вообще историю плохо знают. Вот урок литературы. Объясняю я Чехова, биографию. Отправляется он на Сахалин. Где Сахалин? Не знают ребята. Жаль, что у меня карты не было, я на доске рисовала карту Советского Союза, и показывала, как он ехал. А ученики двадцать первого века ещё хуже знали эту всю историю. Даже, например, рассказываешь о поэзии 1970-х годов, мало кто слышал, например, Высоцкого. Ладно, девятнадцатый век, это в программe, а вот современных поэтов, 1970-х годов — плохо. Надо было объяснить, почему поэты об этом пишут, объяснить, какая жизнь была в Советском Союзе, какая обстановка идеологическая, всё ли можно было писать. Почему преследовались поэты. Вот это в двадцать первом веке, когда уже не было Советского Союза, надо было как-то объяснять. Те ученики всё-таки слышали по радио, от родителей, в советское время, а уже после советского времени это надо было на уроках объяснять.


Mans draugs runcis


Был такой случай. Однажды урок идёт, это конец 1990-х годов, или начало этого века, может быть. Я веду урок, в дверь стучит секретарь директора и рукой машет. Я говорю — сейчас выйду. А ученики меня спрашивают — вы знаете, куда вас вызывают? Я говорю, нет. А сегодня пришёл представитель, он в кабинете директора: всех учителей вызывают, интересуются, как они знают латышский язык. А ученики говорят мне это и смеются. Почему? Потому что они знают, что я не умею говорить по-латышски. И думают — как же вы сегодня будете?

А у меня запас слов был очень большой. Я читала книжки, ещё до этого, в 1980-е годы, я сама учила латышский. Но грамматики не знала. И вот я пришла, сначала мне этот проверяющий дал задание, попросил написать характеристику класса. Нашёл там очень много ошибок. Мне было смешно, потому что он там много красным отмечает, я смеюсь, говорю, что у нас так ученики на любом диктанте пишут, с ошибками. Потом много вопросов задавал, я на все вопросы много-много говорила. Он смеялся, директриса смеялась, а директриса хорошо по-латышски говорила. Долго беседовали.

А за дверью болельщики стояли. И когда я вышла, все такие, — ну, слава богу, хоть там было веселье сегодня, а то одного учителя уже на двадцать пять латов оштрафовали, другого на пятнадцать или на десять. Мы тоже смеялись, мне говорят. Над чем же? Ну, всё говорила, всё понятно. Но все существительные — в именительном падеже.

Если бы у меня был предмет другой — ну там, физкультура, география, я бы, конечно, знала и говорила, мне было бы не обидно. А так мне обидно — что я выучить выучу, а употребить на уроке не могу, потому что там русский язык и литература.

Вот, первый раз, когда я пошла сдавать на третью категорию, в Кировский район, это центральный был район тогда, в комиссии председатель был мужчина. Ну, я там написала что-то, отвечала. И что он мне сказал — вам придётся ещё подготовиться, надо не только говорить по-латышски, но и думать. Я тогда подумала — ну, это слишком, надо пожить ещё, чтобы думать так, а не на родном языке. Я была очень недовольна, не пошла больше сдавать в этот район, пошла в другой район, и там сдала. Нормально было. Меня даже похвалили, почему похвалили, потому что я там хорошо расписала портрет друга. Но не назвала, кто это. А в конце написала — mans draugs runcis, кот. Они так хохотали, они думали, что я про молодого человека пишу. А раз посмеялись, я их как-то успокоила, и они мне больше никакого вопроса не задали. Сказали — спасибо, всё сдала.

А это вот — проверка во время уроков, ученики это видят, кого-то уже оштрафовали… напряжённость. Ну, может быть, по-другому это надо было делать, если хотели проверить, я не знаю. Но не так. Это было грубо. Никто открыто не грубил, нет. Но выглядело это грубовато и унизительно.

Композиция подготовлена по интервью NMV–4258

Kомпозицию подготовилa и интервьюировала

Мария Ассерецкова, в Риге, 2014

Борис Лобков. Все мы дети своего времени

Родился в 1931 году в городе Сычёвка Смоленской области, в России. Рано потерял родителей. Учился в Одесском институте инженеров морского флота, был направлен на работу в город Находку Приморского края, затем в Вентспилсский порт.


Дети являются самыми невинными жертвами войны


Я родился в маленьком городке, в районном центре, в Смоленской области, называется — Сычёвка. Там прошло начало моего детства. Отец — Василий Михайлович — по образованию военный, участник Первой мировой войны, офицер в звании штабс-капитана. B Гражданской войне не участвовал, потом переквалифицировался в агрономы, кем и работал вплоть до 1941 года. Мать — Елизавета Фёдоровна — домохозяйка и швея, она из простой семьи. Дед мой, по материнской линии, был сапожником и держал мастерскую в Петербурге, на Петроградской стороне, потом про-изошёл несчастный случай — мастерская сгорела, и он пошёл работать на завод «Металлист». Был участником событий 1905 года, этого революционного бунта, как сейчас называют. И там он получил травму… Короче — руку ему там отняло, и он по страховке, в порядке компенсации, получил домик под Санкт-Петербургом и работал дорожником-стрелочником. И там дед мой погиб, при исполнении служебных обязанностей. Семья большая, в основном девочки, детей было — один мальчишка… и одиннадцать девочек. Все зарабатывали на жизнь швейным ремеслом.

А мать моя была самой младшей в семье и оказалась в связи с событиями того времени в составе женского батальона, о котором недавно был снят фильм. Батальон воевал на российско-германском фронте, был почти истреблён. Kомандир батальона — тоже женщина — воевала в составе Колчаковской армии, и там была в Красноярске расстреляна большевиками. Ну, а мать с отцом встретились в Колпино, под Санкт-Петербургом, где была расквартирована воинская часть, в которой отец служил. И от репрессий, когда офицеров почти поголовно истребляли, он бежал c матерью в город Дорогобуж, на Смоленщине, и начали там они совершенно новую жизнь. И родились две старшие сестры и ваш покорный слуга. Oтец работал агрономом и постепенно собирал деньги на строительство жилья. И в качестве места он избрал этот районный центр в Сычёвке, где и построил дом. Там, в недостроенном доме, и прошло моё раннее детство.

Когда мне было девять лет, началась война, и все эти события получили совершенно другой оборот — отец призыву уже не подлежал, по возрасту; и мы оказались в оккупации. В результате прорыва немецких частей под Вязьмой, когда эти танковые клинья от Ельни рванули к Москве, мы пытались уйти от наступающих немецких войск. Но нас немецкие танки перегнали, и мы вернулись в свой дом, в свой городок, где была совершенно другая власть.

У меня было две старшие сестры, одной тогда было двенадцать, другой четырнадцать лет. И шли ожесточённые бои на ближних и дальних подступах к Москве. Тогда никто не хотел уступать ни пяди земли, а страдало в основном мирное население, и в первую очередь — дети. И с тех пор в моём подсознании осело глубокое убеждение, что дети являются самыми невинными жертвами войны. Потому что они всё видят, всё понимают, они страдают вместе со всеми, но они не в состоянии в силу своего возраста как-то повлиять на происходящее. И от этого они страдают больше всех.

Линия фронта — рядом, мы — на оккупированной территории, деваться некуда, каждую ночь бомбёжки. Ночи длинные, тёмные, задача поставлена советской армии — изматывать силы противника. А как это изматывание происходит? А просто бомбят, стемнело, и летит бомбардировщик, прилетел, покружил над городком, над мостами, которые стратегическое значение имели, отбомбился, и улетел, и следом ночью сразу же летит следующий. И так до самого рассвета. Ну, а куда населению деваться? Немцы с переднего края, им же надо тоже передохнуть. Они приходят в дома, или выгоняют местных, или куда-то вбивают их в угол. А бомбы падают, попадают в дом, и убивают. И немцев, и своих. Такая вот мясорубка. А днём артиллерия стреляет, миномёты, дальнобойная артиллерия. Немецкая бьёт по советским, советская — по нам. И так изо дня в день, из месяца в месяц. Наступает рассвет, из этих разрушенных строений вытаскивают трупы, их везут на братское кладбище, и обозы с изуродованными трупами, это осталось в моей памяти, в подсознании, как самое яркое воспоминание детства.

К весне немцам нужен был жилой фонд, нужно его как-то освобождать — часть населения нужно куда-то девать, посадили в эшелоны, погрузили в телячий вагон и повезли на запад. Пoвезли через Белоруссию, через Польшу, и привезли семью — двух сестёр, меня и мать — в Германию. Где-то районе городкa Оберхаузен, там был концлагерь, со всей его атрибутикой. Колючая проволока по периметру, бараки, овчарки между вышками бегают, часовые там со шмайсерами — всё что положено. Там уже до нас было полно обитателей. Рядом стоял какой-то химзавод. Старшие сёстры ходили на этот химзавод работать. А я слонялся по лагерю. А ночами бомбёжки англо-американской авиации. У них совсем другой метод истребления людей — они летят кучей, по пятнадцать-двадцать бомбардировщиков сразу, сваливают свой груз на объект, и так же кучей улетают. И больше там до утра не трогают. Трудно сказать, что лучше.

Как нам удалось выбраться из концлагеря? Эту тайну мать унесла с собой в могилу. Ну, тем не менее, в один прекрасный или не прекрасный день, дали нам соответствующий документ и отправили на вокзал. И мы вернулись в свою родную Сычёвку, ещё не освобождённую Красной армией. А там ничего не изменилось, вот только стало больше разрушенных строений, выросли братские могилы и немецкие кладбища. Oтец нас вывез в загородную деревню, километрах двадцати от города. Там мама умерла от сыпного тифа. Она была сердечницей, а сердечники эту болезнь тяжело переносили. Тифом переболели все, тогда была эпидемия на оккупированной территории. Я первым в семье заболел тифом, но как-то перенёс. Девчонки тоже переболели. Это в какой-то мере нас троих и спасло, потому что, уходя, немцы выгоняли население из домов и гнали по дороге неизвестно куда. Когда немец пришёл с карабином в избу, где мы прятались, мы все трое на печкe были, и все лысые-постриженные — тифозных всех стригли, чтобы вошь тифозная не распространялась, и легче с ней было бороться. Кто-то из сестёр крикнул ему — «Тиф!» Он рванул к двери, и больше нас никто не трогал. И больше мы немцев не видели и в глаза. 8 марта 1943 года в результате боёв под Сталинградом эту местность освободили. Так мы снова оказались на советской территории.


Каинова печать


Добрались домой, там, в нашем полуразрушенном доме, уже живут другие люди, ну, запасы… Отец занимался пчеловодством, пчёлы ещё целые, запасы овощей ещё не съедены, но отца арестовали. За что его арестовали, я не знаю до сих пор… Oн был офицер царской армии, участник Брусиловского прорыва, а таких офицеров в Союзе всегда недолюбливали, относились к ним с подозрением.

Oн был oфицером царской армии. Штабс-капитан. Между прочим, с этим связанно своеобразное обстоятельство — когда сын учился в Ленинградском топографическом училище, уже на третьем курсе он был, его вызывает особист и спрашивает: «Лобков, почему ты не написал в анкете, что твой отец был в оккупации?» Он говорит: «Так отцу ведь было девять лет, он был ребёнком, какое это имеет отношение?» — «Ну ладно, тогда ответь на вопрос — а почему ты не написал в анкете, что твой дед был штабс-капитаном царской армии?» — «Я не знал этого, потому что на эти темы никто никогда в семье не разговаривал. Знал, что только воевал гражданскую войну, что участвовал в Брусиловском прорыве, а в каком звании — понятия не имел». А там, там — всё о нас знали! Причём знали досконально, в том числе то, что мы сами о себе не знали. Но всю жизнь, особенно в молодости, мне приходилось корректировать свое поведение в обществе, исходя из статуса «сын врага народа».

Отцу что-то такое «пришили», в связи с чем я и сёстры приобрели пожизненную Каинову печать — «дети врага народа», по 58-й статье. Скончался отец в 1954 году, потом был амнистирован, реабилитирован и занесён в книгу памяти невинных жертв сталинизма. Когда всё свершилось, это уже никого не интересовало, а штамп-то остался. И это осталось записано, что ваш покорный слуга — сын врага народа, 58-я статья. И от этой Каиновой печати мне так и не удалось освободиться, что в конечном счёте повлияло на всю мою биографию. По карточкам нам полагалось 300 граммов хлеба, сколько-то там соли, а всё остальное нам надо было добывать самим. В детский дом мы не пошли, вот так трое собрались и решили, что мы будем жить в автономном режиме, а в детский дом мы не пойдём.

В нашем доме, помимо нашей семьи, жили ещё три семьи, из которых всего было семь учеников. Вся информация тогда поступала через «чёрную тарелку» — репродуктор. Это сейчас всё в музеях уже, экспонат древности. А тогда вся информация поступала через чёрную тарелку, «сводки Совинформбюро», всякие репортажи, и всё-всё-всё, что следовало, по мнению власть предержащих, доводить до сведения населения.

Мы были ученики разных классов — я, один из младших. А школьная методика тогда требовала, чтобы ученик мoг рассказать прочитанный текст. И все уроки, кроме письменных, арифметики и геометрии, проходили путём прочитывания и пересказывания текста. Поскольку все, кроме меня, были старшеклассники, я имел возможность прослушивать, так что, переходя из класса в класс, я как бы уже знал программу следующего класса, несмотря на то, что из-за оккупации два года не учился. После освобождения школу восстанавливали, таких как я привлекали в качестве рабочей силы, кто постарше — из тех формировали бригады для уборки трупов с полей боевых действий. Меня эта участь миновала, мне было одиннадцать лет, кому двенадцать-четырнадцать — те занимались поиском, обнаружением и захоронением солдат и офицеров Красной армии.


Pелигиозная атрибутика помогла нам выжить


Я воспитан в советской школе… И так же болезненно и мучительно переживал вместе со всеми и смерть Сталина, и разоблачение культа личности, и все сопутствующие события — все мы дети своего времени. Говорят, что меня крестили вскоре после моего рождения, но я этого, естественно, не помню. Если и крестили, то в православную веру. Но по убеждению я — атеист. Однако в высшей степени веротерпимый. И родители относились к вопросам религии буквально таким образом — отец был очень набожным, ему по характеру первоначальной службы и положено было, потому что царская армия воевала за «Веру, Царя и Отечество». Eсли он был в командировках, то всегда висела иконка над головой, и там лампадка горела. Я часто его видел молящимся и крестящимся. А что касается матери, то она считала — если бы был Бог, он бы не допустил, чтобы люди столько страдали. У неё были на это свои основания, потому что она лично прошла через фронт Первой мировой войны. Тем не менее, религиозная атрибутика помогла нам выжить. B 1943 году, когда уже религия перестала быть под запретом, и все верующие стали ходить и молиться по церквям, большой был спрос на иконы — мы продали все свои pелигиозные атрибуты верующим людям, и Библию продали. Ну, Бог не наказал! Это подтверждение того, что его и нет, иначе и наказал бы нас. А может быть, и наказал всё-таки, что оставил без родителей…


Получил приглашение от Латвийского морского пароходства


После восьмого класса я пошёл на открывшийся у нас в городке завод по производству строительной извести — жить на что-то надо. Уже будучи после восьмого класса, в пятнадцать лет, я пошёл на этот завод и там проработал рядом и наравне со вчерашними фронтовиками почти до сдачи экзаменов в десятом классе. Ну, экзамены я сдавал вместе со своим классом, со всеми ребятами, с которыми учился. И во время этой работы случился такой крутой перелом в моей жизни. Одежонки никакой толком не было, а работать надо было в снегу, зимой, в мороз, из-под мерзлоты снег доставать — застудил ноги, пошёл к врачам, обнаружили болезнь, которая подлежит лечению радикальными средствами. Завод принадлежал Министерству транспортного строительства, и от этого министерства дали мне путёвку в Евпаторию. Ноги лечить. Летом 1950 года я туда и поехал. По бесплатному билету и по бесплатной путёвке, в качестве вознаграждения за мои трудовые успехи и за «участие в общественной жизни коллектива» — я был секретарём комсомольской организации. Поехал через Москву, поезд Москва–Евпатория ходил, и где-то там, на станции Сарабуз, ветка на Евпаторию уходит и идёт вдоль моря. Я стою, значит, у вагонного окна, и не сразу понял, что это такое, что передо мной. И не сразу сообразил, что это и есть море. Чёрное море, такой закат был красивый! Произвело впечатление. И я тогда решил — что бы со мной ни было, я буду жить и работать у моря!

Потом ещё часть 1950, 1951 года проработал на заводе, сдал экзамены за десятый класс, вместе со своими одноклассниками, и поехал в Одессу. Узнал заранее по справочникам — там есть такой Одесский институт инженеров морского флота. И поступил на гидротехнический факультет, причём экзамены я сдал ещё лучше, чем в своей родной школе. И прошло там пять лет моей студенческой жизни. Было нелегко, в первую очередь материально — стипендия небольшая, мы по тем деньгам получали на первом курсе 294 рубля, на пятом курсе, значит, что-то порядка четырёхсот рублей. Работал, зарабатывал, никогда я на голую стипендию не жил. Работал и грузчиком в порту, и на мукомольном заводе, и на консервном заводе, и рабочим сцены в Одесском оперном театре — где только ни работал. Это давало какие-то возможности, чтобы поддерживать своё существование. Работал и в научно-исследовательском секторе — там была строительного характера работа, и вахтенным матросом на китобойной флотилии, стоявшей на ремонте.

Получил назначение в трест Дальморгидрострой на должность мастера, куда и проследовал, в город Находку Приморского края. Там, в этом тресте, я проработал два года, потом там начались какие-то сокращения, однокурсники, работая в порту, знали меня, контакты были налажены, и меня пригласили в технический отдел Находкинского торгового порта, где я и проработал восемь лет с лишним. Последние три года [работал] уже в должности начальника технического отдела. Это такие функции, которые возлагаются на людей, обладающих достаточно широкими знаниями и умением общаться с людьми — широких знаний требует: надо и по электрике, по технике, и по железнодорожным путям, и по гидротехнике уметь и знать. И уметь сформулировать нужные требования, уметь налаживать контакты со службами.

Всего я там проработал десять с небольшим лет. Получил приглашение от Латвийского морского пароходства. Tут уже назревали события по реконструкции морских портов в Прибалтике. Я дал согласие и был переведён в Лиепайский порт. А скоро пришло постановление правительства о его передаче в военное ведомство. Kого поувольняли, кого распихали по другим портам, кому-то повезло больше, кому-то меньше. Мне предложили должность более скромную, но с квартирой, в Вентспилсcком морском торговом порту, вот, где ваш покорный слуга и обретается по сей день. В 1991 году я оформил пенсию, но практически не отходил от дел и по сей день.


B личном плане дела сложились так


Ну, в личном плане дела сложились так… Когда уезжал из Москвы, на перроне Казанского вокзала встретил девушку, она плакала, расставшись с друзьями, потом оказалось, что мы в одном вагоне, в одном купе плацкартного вагона. В одном купе оказались, тет-а-тет, значит. Я на верхней боковушке, она на нижней. Она ехала, уже проработав год, после отдыха ехала в город Лесозаводск, выпускница Ленинградского института по специальности учитель английского языка. Где-то год переписывались, потом я поехал к ней в Лесозаводск — там это всего шестнадцать часов, это не расстояние по дальневосточным меркам, поехал к ней в гости. А потом выпускной вечер у неё был, в конце июня месяца, 1957 года, приехал за ней и увёз её в Находку. С тех пор — уже пятьдесят семь лет мы вместе. Двое сыновей, оба родились в Находке. Всё нормально. Вот так вот в личном плане.

Сыновья, старший сын — в порту тут работает, высшего образования он не получил, но работает начальником смены, на зерновом терминале. Эти силосы стоят, рядом зерновой терминал, в строительстве которого я участвовал, а сын сейчас там работает. Он прошёл всю эту «лестницу» в фирмах, он работал по обслуживанию транспортного флота: и докером, и бригадиром докеров работал, и стивидором — это инженер-организатор погрузо-разгрузочного процесса. И когда закончили строить зерновой терминал, его туда пригласили на должность начальника смены. Младший сын окончил Ленинградское военно-топографическое училище, получил распределение на Дальний Восток. Да, где родился, там и пригодился. Вот только мы жили-то в Находке, а он в Сучане, Партизанск теперешний. Там воинская часть была дислоцирована. Ну, и он там тринадцать лет «протрубил», и в Афгане он был, и в Стерлитамак его перевели. В Афгане он полгода занимался, готовил к выводу войска. По заданию генерала Громова, готовил топографические материалы по выводу советских войск из Афганистана. Даже орден за это получил, вернее не получил, а держал в руках наградной лист, потом послали «наверх», там это всё затерялось. Потом его перевели в Стерлитамак, в какую-то странную воинскую часть, а до этого он ещё работал на демаркации Российско-Китайской границы, на участке от устья реки Уссури и до Кореи. Там он года четыре проработал. Готовили они материалы к окончательному согласованию координат, обозначающих Российско-Китайскую границу.

Oн уволился из армии, ну, уже не было сил терпеть — или спиться, или повеситься, потому что армия была уже в состоянии маразма. Он подал рапорт об отставке, отставку ему дали, в звании майора он ушёл. Ну, дали и пенсию какую-то никчёмную, но ни квартиры, ни работы — ничего. И вот он взял и уехал с семьёй в Израиль. Ну, почему его там приняли? Это вопрос отдельный, жена моя еврейка, а там у них в эмигрантских ведомствах Израиля считается по материнской линии. Мать еврейка, значит, ты еврей. Вот так вот с детьми. Жена на пенсии уже, лет восемнадцать как она уже ушла на пенсию.


Учaствовал в постройке всех погрузочных комплексов


Работал я не на руководящих, а на штатных должностях, где просто привлекали по мере надобности, потому что мой стаж с 1967 года, тут знаю всё и вся. Знают, и что я такое, и на что я способен, на что не способен тоже знают. Так что учaствовал в постройке и технической эксплуатации фактически всех погрузочных комплексов, которые тут ещё делались в постсоветский период. Подрядные организации и заказчики меня привлекали в качестве технадзора, в качестве консультанта, в качестве производителя работы, так что до сих пор востребован. Вот, буквально с месяц назад я закончил свою работу в качестве консультанта на угольном терминале. Tам закрытая технология по перевозке угля, чем он выгодно отличается от другого терминала, где уголь переваливают открытым способом, грейферами.

Против такой технологии наша строгая Вентспилсская дума никаких возражений не имеет. А другим достаётся довольно сильно за это дело, постоянные угрозы закрытия, то продлевают лицензии, то не продлевают, ограничивают их каким-то образом. А экологические органы с трудом, но соглашаются, и вот такая вот бодяга бесконечно продолжается.

Я не являюсь противником действующей городской власти, то есть господина Лемберга и его окружения, хотя личных симпатий к нему не питаю. Но я бы ему памятник поставил при жизни, хотя бы за то, что он сделал городу новую поликлинику, он сумел привлечь, а это не простое дело, из еврофондов дополнительные деньги! Причём это сделал гораздо более умело, чем другие его коллеги, находящиеся на аналогичных постах в других городах Латвии. Там это всё нужно хитроумно оформить и указать, что оно необходимо, и тогда эти деньги выделяют. При долевом участии свободного порта или городской управы, в зависимости от назначения объекта. Он сумел эти деньги привлечь, и здесь множество улиц заново благоустроены именно за счёт этих фондов. Причём они благоустроены комплексно, не так, как это обычно делается — водопровод переложили, теплотрассу забыли, про кабели не вспомнили, а потом через год теплотрасса лопнула, кабель вышел из строя, и только что уложенный асфальт ломают, срывают, и восстанавливают соседние коммуникации. Это очень широко распространённая практика. Наши так не делают. На каждую улицу разработан проект — ага, тут такие сети лежат, они подлежат замене — меняем их! Покрытия износились — меняем их! Всё это делаем вместе и комплексно. И я не видел такого случая, где вчера отремонтировали, а завтра раскопали. В нашей истории это исключено. Ну, тут тоже видна «рука Лемберга»! Он воспитал и набрал такую команду, которая способна мыслить широко, и эти вопросы решать комплексно.


Бог не выдаст, свинья не съест!


Но! Есть вопросы, в которых если присмотреться, явно просматриваются элементы популизма, что это прославление имиджа города и заодно его головы. К этим вопросам, я бы, как специалист-гидротехник, отнёс реконструкцию оградительных сооружений, потому что это инженерная основа порта. Канал, южный и северный молы, волнозащитная опора, берегоукрепления и причалы — это основы инженерного комплекса. Тут многое и сделано, но многое и запущено. Вот, в частности, по восстановлению оградительных сооружений, это такие объекты, которые подвержены мощным волновым нагрузкам. Ежегодно. И они под воздействием этих волновых нагрузок разрушаются. И естественно, требуют восстановления.

Cоздаётся реальная угроза с транспортными судами, находящимися под обработкой. А это бензовозы, танкеры, которые грузятся нефтью, бензином и прочими ядовитыми, взрыво- и пожароопасными грузами. И такие прецеденты в практике порта были, когда тут затонула землечерпалка, «Нива 4», это было где-то в 1968 году. Она перевернулась и утонула в том самом котловане, который сама себе и вырыла. Напрашивается вывод, что из таких вещей следует умозаключения делать. Не видно этого на горизонте! Правда в этом году, за счёт опять-таки европейских фондов, как печать сообщает, кое-какие работы начались по волнозащитной опоре. Так это за двадцать один год существования Вентспилсского свободного порта! Да, пенкосниматели всех мастей были при всех режимах, при советской власти они тоже были. «Авось как-нибудь пройдёт. Бог не выдаст, а свинья не съест.» Но может и не обойтись, что тогда?


Перемены мы воспринимали


Перемены… Я об этом тоже собирался сказать. Перемены мы воспринимали — портовики именно. Я работал и жил среди портовиков, ну, все воспринимали так, как оно есть. Объявили независимость Латвии — ну, объявили. Обещали всем гражданство, когда голосовали, в том числе русскоязычные — мы принимали это как должное, что будем гражданами нового независимого государства. Обманули нас в этом вопросе? Да, обманули, понимаете!

Я — гражданин. Когда я вышел на пенсию, стал вопрос о пенсионном обеспечении. До этого пенсию-то платили, то не платили работающим, то платили половину, постоянно это менялось. А у меня было десять лет стажа Дальневосточного, в трудовой книжке, всё как положено. Мы изучали язык на курсах, я на вторую категорию сдал, вместе со всеми.

Я свободно читаю, в том числе газету «Ventas Balss» на латышском языке, я читаю вывески, а вот говорить свободно, мне, к сожалению, не получилось. Ну, видимо, потому что годы, а во-вторых — не с кем разговаривать, среда всё-таки русскоязычная. И к тому же, мои латышские друзья говорят по-русски так же хорошо, как говорю по-русски я. И чего мне их мучить своим латышским языком? Мы общаемся на русском. А что касается дома — естественно понимаетe…


Латвию другой страной я как-то не ощутил


Латвию другой страной я как-то не ощутил в первые годы проживания здесь. Много незнакомой речи, a порт — это предприятия Министерства морского флота, министерство всесоюзное, переписка и отчётность исключительно на русском языке. А когда перед нами поставили задачу — учить латышский язык, начали организовываться кружки, стал посещать эти кружки и сдал, как и все на вторую категорию, и соответствующая apliecība есть. А когда я сдавал уже на гражданство, потому что десять лет стажа потеряно, будучи гражданином, я получал бы больше и пенсию, я решил подать заявление и прошёл соответствующую комиссию. Мне как пенсионеру задавали простенькие вопросы, я успешно на них ответил и получил соответствующие удостоверение, с которым пошёл в паспортный отдел, и там мне оформили новый гражданский паспорт. Спросили — не хочу ли я быть латышом. Я говорю — какой же я латыш?! Я — русский, родился русским и умру. Единственное, в этом плане неприятно, когда на автобусных остановках, бывает, расклеены листовки — «Чемодан, вокзал, Россия», «krievu cūkas, ejiet projām!», и всё такое прочее. Погостили — убирайтесь. На русском, на латышском языке, то на одной остановке, то на другой остановке приклеено. Это всё, конечно, неприятно. Тем более, что я уже когтями и костями врос, и ничего не оторвёшь! И я такой далеко не один.

Говорят, давайте снесем всё, что здесь построено в советские годы! А такие призывы звучат, собственно, с трибуны Сейма! И вот так умозрительно представить, а что же останется? Одни супермаркеты останутся. Больше нет ничего. Вот эти все жилые массивы, гипотетически, будут снесены, потому что они построены в советское время… Такие высказывания были. Читать приходилось! Ещё неприятно бывает, когда такого рода выходит книжка или газетную публикацию читаешь — кто и что, когда построил здесь. Неприятно каждому участнику этого строительства. То, что делается сейчас — не более чем продолжение того процесса с 1945 по 1990 год, а они думают, как будто этого ничего и не было.

Что на склоне лет в «сухом остатке»? Первое: дружная и достаточно благополучная семья. Второе: уважение бывших коллег по работе и чувство сопричастности к порту. Третье: разрушенное здоровье. В начале этого года оформил инвалидность II группы. Четвёртое: невысказанный упрёк администрации Вентспилсского свободного порта, не умеющей выделять главное в сложном комплексе взаимосвязанных проблем реконструкции и технической эксплуатации инженерного комплекса портовых сооружений.

Композиция подготовлена по интервью NMV–4241

Интервьюировала Дагмара Бейтнере-Лe Галла, Вентспилс, 2014

Расшифровал Игорь Ковалёв

Композицию подготовил Каспарс Зеллис

Тамара Петрова. Вот такая моя жизнь

Родилась в 1927 году в селе Храпово Тамбовской области, в России.

Семью в принудительном порядке вывезли в Германию. Переехала в Латвию после того как, вернувшись в Россию, нашла разрушенными родные места. Интервью состоялось в 2014 году в Туе, где автор прожила большую часть жизни, вышла замуж, вырастила детей, проработала 35 лет на кирпичном заводе.


Нас немцы забрали


Родом я из Тамбовской области. У нас там тогда были большие деревни. Некоторые уезжали, как сейчас, за границу, некоторые — в города. От нашей деревни осталось шесть домов. Было тридцать, а осталось шесть. Пришел такой закон — эти маленькие деревни надо сселять в большую деревню, чтобы не было хуторов. У кого был деревянный дом, они могли перенести. А у нас был кирпичный дом. Как его можно перенести? И надо территорию освободить. Сельсовет так приказал.

Папа работал председателем сельсовета. Его не хотели отпустить из колхоза, а он говорит: «Давайте мне тогда жилье. Bы меня прогоняете, тогда давайте мне другой дом». Они его долго не отпускали. Но потом всё-таки отпустили. Его сестры жили в Ленинграде, и он уехал в Ленинград искать себе работу. Это было в начале 1940 года. Мы туда уехали. Это я хорошо помню, мне было уже девять или десять лет, когда мы приехали в Ленинград, станция Тоснo, это от Ленинграда 50 километров. Три километра от этой станции папа нашел работу себе. Они были дорожные работники, считались как военнослужащие. Дежурили по дороге, чтобы нигде никакой аварии не было. Папа — учёный, работал прорабом по строительству. А мама ни одного класса не окончила. Она ни читать, ни писать не умела. Если расписаться, она крестики ставила.

Я вам не могу сказать, как нас воспитывали. Папа приносил деньги. Он приносил мaмe: «Ну, на. Распоряжайся сама своими деньгами». Это своими, не евоными, а своими. Мы ещё, бывало, смеялись: «A где твои деньги?» — «А у меня денег нету. Я только зарабатываю». И вот он, бывало, отдавал ей все деньги. И она там хозяйствовала. Распоряжалась своими деньгами. Она была неграмотная, но она всё рассчитывала. Я бывало, скажу: «Мам, как ты это всё?» — «А чё мне эта ваша школа, я без школы всё знаю». Такие слова у неё были, Царство ей Небесное.

От нашей деревни школа — полтора километра, там близко. Но я в школу там ходила всего лишь… полных и то не два года. То мама скажет, надо корову гнать, надо попасти — пастуха не было. Как мама скажет, так и делали. Вот я два года там походила. То ли ходила, то ли не ходила, а когда переехали под Ленинград, где станция Тосно, там успела один класс только походить. Война началась. И всё. А во время войны — куда пойдёшь? Никуда. И после войны я тоже пришла, приехала… какая школа, надо работать. Три класса. А больше нет, я не могла. Там надо было работать, голодовка была. Всё, голод, холод. Война.

Наш папа был служащий, военный, или как там считалось. Ему все эти сведения передавали — где немцы эти, враги, «фашисты», как их называли, где они находятся, как находятся. Когда он узнал всё, он сказал: «Надо окопы строить, a иначе мы пропадём». Он начал окопы строить. Мы, дети, помогали. Как раз было летнее время. За два месяца окопы сделали. Лес недалеко был. Папа замаскировал, сделал как кусты такие. Уже когда нас в плен взяли, мы в этом окопе были. Нас немцы забрали. Бомбили Ленинград. Домик был как решето, весь перебитый. Порхов — оттуда нас уже высылали, погнали из лагеря в Литву. А с Литвы в Германию. А с Германии уже попали сюда. Такими судьбами.


Или ты останешься живой, или нет


Ну что ж, мы жили, и бомбили, и всё. А от нас примерно 400 метров был железнодорожный мост. Тогда ещё был цел мост, транспорт шёл туда и обратно. Когда разбомбили мост, тогда всё уже, тишина стала. Никуда ничего не стало поступать. Здесь бои усилились. Потом, когда стали уже немцы отступать, тогда нас тоже погнали. А как нас погнали? Мы пешком шли, как беженцы. Да, я хорошо это всё помню. Когда нас гнали, наверное, уже полтора месяца или больше, пригнали нас в Ростовскую область. В Ростове были. Потом перегнали в Порховский район. Порхов и деревня Уза — там мы жили. Это мы жили до 1943 года. В 1943 году в феврале месяце нас обратно… чуть не сожгли. Деревня большая, два дома было, а там были партизаны. Партизаны начали ходить. Они не грабили людей, они просили что-нибудь покушать. У всех был скот: коровы, свиньи, куры — всё. Там почти войны не видели. Партизаны приходили и просили что-нибудь покушать. Ну, им никто ничего не отказывал, у кого что было, то и давали. Немцы это узнали. Они приехали в нашу деревню, всех людей собрали в два дома. Там два дома больших было, двухэтажные, контора там была или что…

Когда партизаны пришли в деревню, немцы всё бросили и пошли бить партизанов. Партизаны поехали дальше, поэтому мы остались живы. Один немец остался, но он по-русски так ничего говорил. Он австриец. Не вру, я уже старый человек! Он достал из кармана фотографию и часы. Семья — жена и двое детей. Говорит: «Смотрите, какие у меня дети. Я смотрю на вас — мне очень жалко. При чём вы?» — «Мне, — говорит, — всё равно. Может я сегодня живу, а может быть и нет. Идите, идите, куда вам надо, где кто живёт пока». Деревню хотели сжечь. Он сказал, ему приказали деревню сжечь. Поэтому мы остались живы.

Прожили мы какой-то месяц опять в этой деревне Уза. Потом опять каша заварилась — немцы с партизанами. Ну, тогда нас не стали ни сжигать, ничего. Слава богу! Согнали в Порхов, этот городок был 15 километров от Узы. Нас туда закрыли в лагерь. Мы сидели в лагере. Кушать нам давали один раз в сутки. Ну, наверное, грамм 200 каждому хлеба, а может даже и меньше. И стакан, не стакан, а такие кружки металлические, белые, в таких кружках чай или что было. Ну, просто вода такая мутная. Это всё в сутки. А если когда выйдешь… Там проволока была огорожена колючая. Там помой-ка была ещё. Помойку выносят. Вот пойдёшь в эту помойку и покопаться, что-то искать — немцы увидят. Ну, и лучше не ходить — или ты останешься живой, или нет.


Посадили в товарный поезд и повезли


В лагере было много людей — полтысячи. Большой лагерь был. Пошла болезнь — короста называлась. Вот коростой заболели, а эта короста получается такими нарывами, она чешется, и потом нарыв на коже, на теле. Когда она пузырьки такие дает, как нарыв, они мокнут, начинают такой липучей кожей покрываться, она отсыхает и всё. Немцы боялись этой болезни, и тогда они начали всех людей сортировать: которые больные — в одну сторону, которые здоровые — в другую. Нас отобрали всех, которые здоровые, и отогнали на станцию. Куда нас погонят, как погонят — мы не знали. Посадили в товарный поезд, в эшелон, и повезли. А больных, я не знаю, куда их — лечили или застрелили, не могу ничего об этом сказать. Только говорю то, что знаю.

Пригнали нас в Литву. А в Литве мы тоже не знали, как остались живы. Наверное, судьба такая. Мы впереди поезда были, а сзади разбомбили этот поезд. Половину эшелона разбомбили, половина пошла. Он так и пошёл, не остановился нигде. Все охали-крёхали, но что делать? Слава богу, что живые остались! В Литве мы жили четыре месяца. Нас приказали хозяевам брать. Хозяева тех людей, у которых маленькие семьи были, там, три, четыре человека, они быстро разобрали, а нас-то было семь человек, ещё брат был. Да, — отец, мать, пять детей. Брат старший, он в советской армии был. Прожили мы четыре месяца в Литве. Взял хозяин. Но хозяйка недовольная была. Но ладно, хоть так. Взяли нас. Такая вот комнатка, наверное, наша была. И то мы рады. Тёмная, ни окон, ничего. Работали, свиней, лошадей кормили, чистили, убирали коров. Хозяйство было большое. За то, что нас покормят, и всё, и только. Мы были довольные.

Хозяин хорошо говорил по-русски, а сын с дочкой и жена — нет. Они не говорили. Они по-литовски. За четыре месяца говорить я не говорила, но понимать — всё уже понимала. Я старалась научиться говорить.

Отжили мы четыре месяца, нас опять на станцию собрали всех. И опять погнали. Куда? Не знаем. В Германию! Гражданские из сельсовета сказали, чтобы всех русских собрать на станцию, а куда их погонят, мы не знаем. Это так председатель сказал, ихний там какой. Нас было много, человек, может, 300. Много было, очень много. Потом нас пригнали в Германию. По пути в Германию мы на сортировочной станции сидели, наверное, больше недели. Мы не знали, куда нас погонят. Ничего сами не знали. Теперь, после недели, уже сообщение пришло — развозить по хозяевам. Нас, человек, может, сто, собрали в один вагон. Погнали дальше. Пригнали нас в Германию. Шварценберг — это был город такой. А там лагерь был. Вот нас туда в лагерь и послали. С этого лагеря мы ходили в лес работать. Ходил к нам шеф немецкий. Тогда этот лагерь разгородили просто, доски поставили, чтобы семьи сами по себе были. Это большой-большой, огромный дом был. Жилой дом. Он был двухэтажный. И он был колючей проволокой обведён, и замок огромный. Вот, мы куда уйдём? Но мы жили там до конца, пока война кончилась.

Брат мой сначала работал у хозяина. Хозяин очень хороший попался. Конечно, их сейчас нету. Пусть им, как говорится, Царствие Небесное и земля пухом, хоть они немцы. Ради них мы остались живы. Работали мы у них. Они нас никогда не пустили в лагерь, домой, чтобы ничего не дали. Всегда они продуктов давали. «Только скажите, папе с мамой картошки дадим. Везите картошку, везите там всё». Это, я говорю, есть всякие люди, и немцы — и хорошие, и плохие. Всякие есть.

Остальные в лесу остались работать. Сестра Люба, самая старшая сестра, потом Боря, я, Мина и Шура. Мама и папа тоже были. Маму звали Маланья Семёновна, папу — Михаил Дмитриевич. Фамилия у нас была Каширские.

У хозяев были сын и дочка. Они жили все вместе с родителями. Они жили очень хорошо. У них был магазин, пекарня своя. Хозяина мать с сыном жили наверху, а эти внизу жили. Одна дочка, а сын… Его взяли в армию. Он погиб. Хозяйка придёт, плачет — сына убили. А когда мы уезжали, мы сами дураки были. Сам хозяин сказал: «Если у вас там всё сожжено, куда вы поедете?» — «У нас, — говорит, — нету сына. Оставайтесь здесь, Боря к нам будет ходить. Тамара будет ходить, она будет Магдалене сестра». Они очень, очень хотели. Но папа с мамой — нет, они хотели на родину. А что нам родина дала? Где мы на родине? Куда мы попали на родину? В Латвию.


Когда война закончилась


Война закончилась. Там такие салюты были, когда война закончилась, это страшно сказать. Все были такие радостные, что война закончилась — и немцы, и все… И русские там приезжали. Русская армия как раз в Берлине была. Его наши, русские, взяли. Там, наверное, долго бой был. Ну и потом, когда уже кончилась война, в Берлине победили русские. Тогда тут и русские солдаты, и все эти, как говорится, майоры, подполковники, всё начальство приезжало. Но только хозяевa, у которых мы работали, они спрашивали: «А вот русские, если придут, будут спрашивать, как мы к вам относились, что вы скажете?» — «А как мы скажем на вас плохо? Если вы нас кормили, поили?» Шеф у нас, когда мы в лес ходили, работали, очень хороший был. Он хоть и плохо говорил по-русски, где-то немецкий, где-то по-русски, по-немецки и мы так же. С хозяевами сначала говорили руками. А потом я уже научилась по-немецки. Ну, хоть и неправильно может быть, но они меня все понимали. Если было хорошо, то: Gut, Tamara, gut!

Мы при них и говорили — сидели хозяева, и русские. Переводчик спрашивал, и переводил им. И вот мы, русские, все это говорили, а они, как вы, вот писали это всё. Всё писали. И мы рассказывали, как они к нам относились, как они нам помогали… Ну, он сказал на этого хозяина — хорошо, что вы к русским людям так хорошо относились, не бойтесь, живите. Вам русские, никто ничего не сделает плохого. Только вот мы, дураки, что уехали. Полтора года жили. В 1945 году отправились.

А куда отправились? Не могу сказать, куда папа писал заявление, что он хочет в Россию со всей семьёй. Они прислали это разрешение. Пожалуйста, езжай, куда хочешь! Ну и поехали. А поехали — до куда-нибудь доедем. Поездом ехали. Где-то на станции стоишь неделю, а то и больше. Дороги были все разбиты. Везде разбито было. Мы три месяца ехали до Порхова. В Порхов приехали осенью, уехали летом. Ну, зиму пережили. А там уже в деревне этой два дома были. Вся деревня была сожжена, но два дома там были построены. Моей сестры мужа сестра нас приняла на зиму, у неё семья большая, муж умер. А куда мы там будем стеснять? Папа поехал в Псков, завербовался на хоззаготовки. Mы там работали. Жилья тоже не было. Мол, подождите-подождите… Жили тоже в землянках. Так до осени дожили.

Отсюда, из Латвии, приезжали двое мужчин, и они нас вербовали сюда. Как раз здесь в Латвии были пленные. Они работали на заводе. Потом этих пленных распустили. Некому стало работать. Так мы сюда попали. Здесь осталось, может, человек 20. Ну вот, которые здесь жили. Латыши как бы. Для завода этих людей мало. Там же много надо было: и дрова готовить, и на формовке работать. В одной смене было 16 человек.


Я попала в Латвию в девятнадцать лет


Я попала в Латвию, мне было как раз 19 лет. Я не знала Латвию. Отец, может, и знал, куда, как, что. Не знала я ничего — куда везут, как везут? Всей семьёй приехали: папа, мама, два брата и три сестры. Брат, который был в армии, сюда приехал, нашёл нас. Когда он уходил в армию, как раз из этой Узы… Он, вернее ушел сам не в армию, а к партизанам. Когда война кончилась, он прислал письмо туда, на Узу. Там получили письмо, а мы уехали в Латвию. Никто не знал, куда мы уехали. Ну, они так прочитали, что: «Ага, Николай — жив». И оставили ещё служить, дослуживать. Год или полтора, как-то он отслужил ещё. На Курильских островах был, там он служил. Ну, а потом, когда он приехал на Узу, ему сказали как, что, где. Он пошёл по этим инстанциям нас искать. Он нас нашёл и приехал сюда, в Латвию. Но он в Латвии мало пожил, потом уехал в Сочи. Там его жены сестра, она вышла замуж туда в Сочи. Здесь были солдаты, и один солдат на сестре женился и увёз её туда.

Мы попали сюда, в Тую, в 1946 году. Как раз приехали, это было в ноябре, наверное, в конце или начале, сразу в лес нас погнали дрова готовить. Если захочешь работать — научишься. Научилась. Потом, думаю, что ж я буду обрабатывать, что я получу. Ну, а потом стала пилить там понемножку, сучки там убрала. «Ну, нечего, дай я попилю. Дай я попилю. Ну, а ты перекури!» Если мужчина — то курит, стоит: «Во-во, хорошо получается!»

Хлебушка брали с собой в лес. Бывало, костёр горит, я суки-то жгу, жааарко! А потом обедать собираемся все. У кого что. А у кого что — всё больше хлебушка. Ну чем-нибудь там, не знаю, сала, заработаешь у хозяина, а если нет, то так.

Первое время тяжело было очень. Тоже хорошего мало было. Что было? Картошка! И то, другой раз по выходным пойдёшь к хозяевам. Когда уже познакомились, они просили картошку полоть, или весной сажать. Как со школы пойдём, поработаем, поможем. Нам деньги не нужны были, нам продукты нужны были, а у них продуктов вот так: картошка, мясо, если крупа какая-то там, горох, или там, ну чем хочешь, тем и бери. Они давали. Продукты, как к хозяевам пошли работать, тогда уже нам были, а когда на заводе работали — нам паёк давали. За паёк работали. Давали хлеба рабочим 600, а не рабочим — 400 граммов. Так мы сначала жили.

С апреля месяца мы начали работать на заводе. Шесть человек мужчин копали глину, на вагонку два человека. Вот они подвозят на круг, круг такой, переворачивают вагонку, присыпают. Эта эстакада примерно метров 50 длиной, а может даже и побольше.

Мы, женщины, формовали кирпич. Допустим, это форма. А отсюда этот брус. Ну, и вот такая рама здесь, у этой рамы — три струны, проволоки натянуты. Мы стоим, такая рама, это с проволоками, и правой рукой её поднимаешь, а здесь такая у стола, из которого кирпич идёт, там ролики, и по этим роликам идет брус, и он туда-сюда двигается. Когда его подвинешь до упора, чтобы дальше он не шёл, и начинаешь резать. С той стороны стоит человек, отбирает, а с этой стороны я, например, стою и режу. Была норма — делать 25 тысяч кирпичей. Трубок было пять-шесть, потому что глину надо было по трубке перегонять.

Так мы и работали всё время на ногах. Восемь часов на ногах. Потом, когда кончается смена, своё рабочее место убираешь, вторая смена заступает. Полчаса обед. Домой ходили. А потом уже сделали столовую.

Завод построили в 1936 году. Тут уже все формовали продукцию. Был гончарный цех. Любую посуду делали — от пивной кружки и кончая кувшинчиками. Горшки делали. Никакой техники не было, это всё было вручную. Потом формовали кирпич. Это когда я сюда попала. Потом через каких-то два-три года мы начали делать трубочки для мелиорации на 50 миллиметров. Мы их бочками называли. Kирпич сушили летом. Вначале мы делали только в сезон, начиная с апреля месяца и заканчивали в октябре. Света не было, ничего не было. Свет только тогда был, когда работали на заводе. Формовали, всё делали. Допустим, две смены работали, 16 часов, на 17 часов час давали они свет. Когда приходим мы домой, час какой-то погорит и всё — гаснет, потому что этот свет давали локомотивом.

В зиму ездили мы в лес, заготавливали дрова, а с апреля открывался здесь сезон. Мы начинали формовать всю продукцию, какая здесь была, всё вручную. Сами топили печь. Летом сушили на улице, а зимой сушить негде. Потому заготавливали на зиму этот кирпич, сырец, чтобы в зиму можно было обжигать, чтобы так не стоял пустой. Весь год работали. Весь год, семь месяцев работали на формовке, а потом уже в лес ездили, заготавливали дрова. Так мы жили.


Очень хотела по-латышски научиться


Ну, там, на даче, сосед наш, они вместе с женой ко мне приходят. Проведать, может как что помочь. Чужие, соседи. Мы русские, они — латыши. У нас дачи были вместе. А муж у меня там тоже на даче. Он всё время там, тоже копал, что-то делал. И они, вот, сдружились. У него была машина и всё, а у нас ничего нету. Он, бывало, мужа называл по отчеству Петрович: «Петрович, что тебе надо привезти?» Они всё время обсуждали какие-то работы. Вдвоём. Вот так они сдружились. И русские, и латыши, и немцы — во всякой нации есть всякие люди: и хорошие, и плохие.

Но мой муж, он тоже и по строительству понимал, работал сварщиком, вот, у него специальность хорошая была, и он всё понимал. Только, это самое… выпивка… Он работал, 40 лет отработал на заводе. Я отработа-ла 35, и плюс ещё 5 лет сидела с детьми. Детей некуда мне было оставить. Маленькие были. Куда я их?

Вы знаете, я вам скажу, латышский я очень хотела выучить. Это с чистым сердцем признаюсь. Очень хотела по-латышски научиться. Но мне не с кем было учиться. Муж у меня хорошо разговаривал по-латышски. Бывало, скажу: «Лёш, ну скажи, как это слово?» Он не хотел. На работе, когда мы сначала начали, когда сюда приехали, здесь почти все русские были. Латыши, которые были, они тоже по-русски говорили.

Там, где я работала — хотите верьте, хотите нет — смена, там русские одни были. А потом меня на разгрузку торфа послали, на разгрузку машин послали, я и торф разгружала, и брикеты разгружала для обжига кирпичей. Я одна. С кем мне разговаривать? С кирпичами? [Cмеётся.] А теперь шофера, если приедут, поставили машину, пошли в контору, контора там оформляет документы. Машина пустая. Я жду другую. Вот вся моя работа и все мои латыши. С кем учиться и как учиться. Где? Ни школы латышской… Ничего.


Молодёжи довольно много было


Молодёжи довольно много было. Не было никакого зала, ничего. А вот где у нас сейчас баня была, там был такой, как называют, «пятачок» такой. Там танцевали. Гармонист приезжал, очень красиво играл. Летом играли на улице. Где вот у нас сейчас магазин, там было общежитие. В общежитии, там, по-моему, две латышки жили и четыре русских. Шесть человек. Зимой мы там собирались. Бывало как выходной — девчонки там: «Ну, приходите, приходите!» Но, правда, часов до 12, больше не гуляли. Девчонки были хорошие, молодёжь очень хорошая была. Русские и латыши, все. Там мы собирались.

У меня был латыш — Владимир Балашко. По-моему, он латгалец. Ходили на танцы в сельсовет, где за перекрёстком был сельсовет Туи раньше. Там был клуб, и туда в клуб ходили на танцы. Владимир танцевал очень хорошо. Бывало: «Пойдём на танцы?» — «Ну, пойдём». Ходили пешком. С танцев идём. Идём, шутим, смеёмся. Он уже и к родителям меня свёл, и предложение сделал: «Давай поженимся!» Познакомил с сёстрами, братьями и матерью. Я такая дурочка была, думаю, ай, подождём, что там спешить. Потому что у нас ещё нет ничего. Подождём немножко. Мы заработаем, что-нибудь будет — тогда. А здесь подвернулась директоровой жены сестра. Директор завода работал здесь, и его жены сестра — она сидела в тюрьме. За что — не знаю. Когда она освободилась из тюрьмы, здесь жила тоже. Она с ним познакомилась. На 15 лет его старше. Ну что, пришлось расстаться с ним. Жалко было.

Она была, как говорят по-русски, прошла огонь, воду и медные трубы. А я не умела этого сделать. Нигде я не была. Он у меня был первый. Я, может, у него не была первой, не знаю, он старше меня был на 10 лет. Ну, и они уехали куда-то под Ленинград, тоже на кирпичный завод. Он с ней уехал. Сестра его жила здесь, вдруг задружила со мной. Она, бывало, скажет: «Тамара, я же тебя так люблю. Почему он не женился на тебе?» Я ей: «Спроси его, что ты меня спрашиваешь!» Они все меня жалели.

Я его любила очень. Как она появилась, он сам переживал. Он когда в отпуск приезжал, приезжал только один. С семьёй не приезжал, приезжал к сестре, к Виктории. Он с ней поговорит, всё расскажет ей, она — ему, и всё. Она про меня всё знала, всё ему рассказывала — как я живу, какой у меня муж, и сколько у меня детей. Он всё знал. Тогда она мне рассказывала: «Володя, говорит, живёт плохо с женой. Двое детей. Дети, — говорит, — его ни во что не считают.» Раз он туда переехал, она командует как хочет. Как говорится, она уже такая была, как сказать, раз в тюрьме посидела, потом уже всё, не тот человек. «Пускай едет сюда в Латвию. Что же он там живёт?» — говорю. «Ну, там, мол, дети, детей жалеет. А так живут они плохо. Очень жалеет тебя.» Я говорю: «Жалел бы, не бросил». Вот такие дела.

Виктория рассказывала: «Он каждый шаг твой вспоминал, куда вы с ним ходили, где вы были. И как вы в Тую ходили, танцевали. Всё-всё вспоминал и сидел, плакал». Но я говорю — плакать уже было поздно. Такая судьба.

Я Каширская была, а сейчас — Петрова. Мне было 25 лет. Ну, а мужу… Он младше меня на два с половиной года. Муж жил в «Чапаеве», в колхозе. Они сюда 10 километров, по-моему, ездили на вечеринку к нам. У нас тут весело было. Так и познакомились. Ну, а потом он ушёл в армию. Мне пришлось его ждать.

Они жили за Старой Руссой где-то, я точно не могу сказать, но знаю приблизительно. Когда у них уже стали русские наступать, немцы уходить, их сразу погнали сюда в Латвию. Они войны почти не видели. «Сожгли, — говорит, — нашу деревню, а мы пошли куда кто хочет… И попали сюда, в Латвию». Было немецкое время. Они тогда по хозяевам походили здесь. Потом уже колхоз у них там начался, тогда они стали в колхозе. Он работал пастухом здесь где-то. Прожили мы в бракe ровно 55 лет. Не считая четыре года, тех, когда в гражданском бракe мы жили. Так 59. Одного года нам не хватило.


Работа очень тяжёлая была


Работа очень тяжёлая была у меня. А всё равно я не могла лечь спать так, чтобы у меня был бардак какой-то. Я любила порядок. Дети у меня в школу ходили, у них недорогая одежда была, простенькая, но она чистая и не рваная.

Бывало, когда света нет уже вечером, ложилась спать где-то в час, во втором. Ну вот, особенно когда стираю. А машины тут не было. Руками. Бывало с этой стороны соседи видели — Тамара уже свет зажгла. Надо, говорят, уже скоро вставать. На смену. С 8 часов до 5 вечера. Другой раз я на разгрузке торфа работала, другой раз машина есть, до 6 часов работала. Когда как. Приходила домой, ложилась поздно и вставала рано. В пять часов — самое позднее. А то и полпятого, бывало, встану. Мне нужно было кушать сделать, на работу успеть. В обед, чтобы подогреть, покушать. И опять на работу. Что я за час могу справить, сготовить!

Я стирала всегда по понедельникам. Потому что в пятницу женщины шли в баню. А в субботу — мужская баня. В воскресенье вечером я замачивала бельё. А утром понедельника я вставала, отстирывала, потом в бачок закладывала и ставила на плиту, и кипятила. Оно закипит, и стояло оно у меня до вечера. В обеде у меня не было время стирать. А вечером я приходила и стирала. Другой раз, детки когда дома, в школу не ходили, попрошу их. Oни в магазин сходят. Дети у меня были хорошие, неизбалованные, послушные. Что им скажу, то и принесут. Сын, бывало, придёт в магазин, а дочки что-нибудь там сделают, или кушать на лёгкую руку сделают на ужин, посуду помоют, а остальное я всё сама делала. Они когда в школу ходили, я их вообще не заставляла. Я, бывало, отдыхала три часа в сутки и четыре. Это самое большое, если я пять отдохну.


Всё это на моих глазах


Получили квартиру с 1961 года. До этого мы жили в бараке. Получила квартиру, когда у меня уже семья была. Mама c папой сначала ещё жили в бараке, там оставались, а нам дали здесь квартиру, вот. Я с детьми — пять человек: трое детей и мы с мужем. А мама с папой там ещё в бараке оставались.

Всё это на моих глазах выросло. Здесь живет продавщица, Рута такая, вот нам воду проводили этим летом. Там эта башня проржавела и трубы совсем… Ремонт был. И Рута у меня спросила… думала-думала, у кого же спросить, кто это знает, эту колонку когда делали. Родничок или колонка? Звонят мне: «Cкажи, пожалуйста, ты только одна здесь, ты знаешь, кто эту колонку тут делал? Или тут родничок?» — «Нет, здесь не родничок, здесь колонка. Её бурили. Семьдесят метров выкопали. Пробурили. Бур сломался». Семьдесят метров как пробурили, так и всё. А потом её как бы временной сделали. Трубу протянули, там вода бежит и бежит, она никогда не останавливается. Всё время бежит. Вот уже сколько лет. Лет, наверное, пятьдесят, ой, больше, наверное. И она всё бежит.

Вот эту будку поставили, мотор, и она всё качает. А закрыть её нельзя, потому что один раз они её закрыли, — краном открывать. Она вонючая. И такая противная, что невозможно. Ну, так всё и осталось. Очень часто мы сидели без воды. А теперь они уже решили сделать новую колонку, в другом месте. И вот к каждому дому трубы. А так они все новые трубы подключили. Это новая вода у нас теперь.


Мне было тяжело расставаться


Можете на меня обижаться или нет, а я скажу так — при Советском Союзе была работа. Не надо было никуда уезжать. Работа была рядышком. Все деньги, хоть какие-то, но получали. Последнее время стояли в очереди, а так продуктов было много. Это Хрущёва там — Господи прости ты меня, Господи, Царствие Небесное — его там подговорили, что он из этих лошадей перебросился на кукурузу. Всё понеслось вверх ногами. А так продукты были. Но обижаться было не на что. А когда это всё перевернулось, уже всё пошло по-другому. Деньги по-другому пошли, и продуктов не стало, ничего. Потом уже, когда латы дали, и тоже, нам по-первости давали по пять лат. Это деньги нам были.

Я с 1982 года целый год мучилась глазами. Ненагнувшись работа-ла, как только что-нибудь нагнуться, у меня всё в тумане. Белый туман. Я поехала в Лимбажи к врачу. Она меня сразу отправила в Валмиеру, в больницу. Я там пролежала месяц. Это лечению плохо поддаётся. Мучились-мучились, но сказали, что сейчас пойдёте домой на неделю, отдохнёте, а потом приедете на операцию. С 1982 года до 1995 года всё из больницы не выходила. Глаукома. Когда мне очки выписали, всё, я стала уже ходить с очками. Но ничего, нормально видела. Потом стало хуже, хуже…

Горе за горем. Внучок от младшей дочки погиб в аварии. 17 лет. Потом ейный муженёк, молдаван был, повесился. Дети тоже испугались, когда его обнаружили дома. Потом сама дочка заболела. Она умерла. Она тогда после мужа вышла за другого замуж. Латыш — я не могу ничего сказать, 20 лет прожили душа в душу. Сынок родился. Ему сейчас 26 лет. У неё от первого мужа двое детей — который внучок погиб в аварии, и дочка. Сейчас она в Германии. Ей 41 год уже. Она этого братика к себе взяла. А зять живёт в Лимбажи, живой.

Летом все дети приезжают, все в отпуске. Всё лето. А внучок вот этой малой дочки, они с подругой прилетели. Ну, и внучку тоже здесь нужно было паспорт получать. Получил паспорт, они же тоже граждане. Но всё равно они считаются двойные граждане. А сын-то у него латыш, второй латыш. Он — гражданин. Подруга у него тоже гражданка. Там не знаю, кто у них латыш — мать или отец. А внучoк мой, он в Англии. И они всё лето были там. И меня забирали: «Бабушка, давай поедешь туда, что ты будешь одна. Бабушка, пойдём. Бабушка, поедем». И вот, бабушку тягали. Ну, как они уехали. Мне было тяжело расставаться. Я плакала… Одна. А старшая дочка, ей тоже был отпуск 2 недели, и она тоже взяла эти 2 недели и со мной тут пробыла. «Мам, всё тебе полегче будет». Ну и правда. И вот я представила, думаю, как бы они у меня приехали, побыли и уехали.

Мы православные люди. Сейчас куда я пойду? Нина моя, дочка, она частенько ходит в храм. Она в Риге. Другой раз мне и водички святой принесёт.

Вот такая моя жизнь.

Композиция подготовлена по интервью NMV–4206

Композицию подготовила и интервьюировалa

Мара Зирните, в Туе, 2014

Расшифровалa Cвeтлaна Погодина

Валентина Жукова. Нас переправили в Латвию

Родилась в 1936 году в деревне Починки Псковской области, в России. Отец — тракторист, арестован в 1937 году, когда дочери был только год. Пережила немецкую оккупацию, скрывалась у партизан, на самолёте была доставлена в тыл. После войны попала в детский дом в Латвии. Окончила техникум и работала экономистом.


Былo очень много сирени


Я жила в деревне. Сейчас это Псковская область, ну, и деревня, так называемая, Починки. Какой у нас дом был? Хороший был дом, замечательный был сад. Была большая хата такая, хлев, свинюшки были, курочки были. Вот, было очень много сирени, и деревня была вся среди леса. Наша деревня была восемь изб. Значит, летом все пахали и сеяли, зимой пряли, песни пели, на гармошках играли. В нашем доме были вот такие образа, иконы, вот, лавка большая, прялка, и бабушка пряла. И очень много собиралось народу. Устраивали там какие-то танцы.

Потом старшие сёстры, тёти мои, уехали в Ленинград, кто-то поженился, ушёл в другую деревню, и в этом доме мы остались — бабушка, дедушка, мама, я. Отец мой, да, в 1937 году был заключён, значит, забрали его или как… Он был трактористом. И он просто немножко поссорился там с председателем, а тогда это, вы знаете, было очень строго. Его арестовали. Ну, за непослушание, так сказать. И отправили в Себеж. И как-то он это принимал со смехом, и мы там все принимали так, как шутки какие-то. А когда состоялся суд, я его не знаю, я не помню. Я родилась в 1936-м… А когда, значит, состоялся суд, то мама пришла на этот суд, он уже выходит, руки за спину, и поворачивается, говорит: «10 лет». Вы уже представляете, что моей маме было нелегко, с ребёнком — на 10 лет осуждённый. Также был осуждён еще мой дядя. За что осуждён, я почему-то у мамы не спросила. Ну, я знаю, что он прислал фотографии, где он был на вольном поселении, очень, значит, плохо одетый был. Это как-то в нашей семье камнем было, такими неприятными воспоминаниями.


Надвигается война


И вдруг, в этот прекрасный день по большаку (так называлась дорога), значит, на мотоциклах, в касках в этих таких, накидках, немцы поехали, в деревню заворачивали. И просили там, яйки, молоко, матка, там, туда-сюда… Ну, тогда сами так, по-наглому лазили везде. И снова уезжали. Тогда это всё было, наверно, несколько дней. А потом тишина, нормально так всё.

Жили, и нормально жили, и жили. Немцы к нам заявились. Какие-то старосты, что-то такое они, значит, в деревнях говорили: как себя вести, как, значит, подчиняться немцам, приветствовать их. Потом стали молодёжь забирать периодически в центр, в гарнизон немецкий, на какие-то работы. A центр был в Себежe. Там и мама работала. И всё так потихонечку года два и было. Сеяли мы, убирали рожь.

Я этого не чувствовала, что придвигается война. Единственное, что мне было страшно, это было страшно уже потом, когда началось противостояние. Партизаны с немцами. Ночью они, партизаны, вначале мародёрничали, я вам хочу сказать, им нечего было есть. И даже мама меня учила хныкать, чтобы отвлечь внимание. А они там соль искали, да спички. А днём — тогда уже немцы. Немцы приходили, искали партизан. И пока это противоборство стояло, нам пришлось идти в лес, иначе бы сожгли все наши избы. Правда, в этом лесу, там партизаны помогали в какой-то мере, рыли землянки… Дедушка старый был уже, бабушка умерла. И нам землянку некому было вырыть. Моя мама такая была, знаете, такая симпатичная женщина, к ней партизан там и прилепился. Он на ней, собственно говоря, и женился. Потом.

Впоследствии я его называла отцом, потому что он у меня был с 7 лет. Он, собственно говоря, нам спас жизнь. Потому что, благодаря ему, мы попали, я попала, за линию фронта. Ну, говорить вам о том, как это было всё страшно, когда мы жили в лесу, когда немцы нас ловили… Они искали партизан, а нападали на нас, значит, на мирных жителей. Где я была, в этом месте, немцы никогда никого не убивали. Да наоборот даже, партизаны там, знаете, вот как поймают предателей или кого там, вешали. Это тоже ужасно было. Я не хочу рассказывать про эту всю войну там, это, знаете, так давно было.

Начала подходить линия фронта, и немцы начали устраивать такие экспедиции, прямо с собаками. Один раз нас поймали, это было в апреле месяце. Поймали, с собаками, привели на какую-то поляночку там, в лесу. Сами уже, видимо, устали, пока ловили нас. Начали кушать, тогда и начали считать стариков, сколько там детей, ну, и тогда один уехал куда-то. Оказывается, был день рождения Гитлера. И немец тогда приехал и сказал по-русски, что, вот, сегодня день рождения Гитлера и, пожалуйста, мы вас всех отпускаем, выйдите все из леса, чтобы в лесу вас никого не было. Даём мы вам на это три недели, если через три недели вы не уйдёте, мы придём сюда и убьём всех как партизан. Ну, мы вынуждены были уйти домой тогда. У нас только хлев остался. В хлеву мы там и сидели. А дом сгорел. Мама моя, там ещё у неё была молодая родственница из Ленинграда, они убежали в лес. Все идём мы по лесу, по тропинке такой. Я смотрю, что-то люди в кусты бегут. И я тоже в кусты. В крапиву эту. А мама там уже бегала, бедная, с ума сходила. Как же так, где же мы. И потом мы все встретились, и вот тут, этот партизан, тот второй мой отец. Он нас привёл куда-то в лес, вот тогда эти лётчики, они ночью зашили нам каждому документик и на самолётах отправили за линию фронта. Только детей. А вы не представляете, какие мы были! Я вам передать не могу! Во-первых, я не помню, что я ела. Мне кажется, я вообще ничего никогда не ела, мы же все были, грубо выражаясь, у меня были такие струпы на голове, такие болячки, а там вши. И худющие! Нас там обмыли, нас там накормили, одели… ну, просто чудо. И потом вот, значит, нас переправили в Латвию. А в Латвии я попала в 8-й детский дом, это было на Югле.


Что менялось после войны


Потом с этого Югловского детского дома я перешла в 5-й детский дом. Я помню гречневую кашу в 8-м детском доме, это, где сейчас общество слепых. Там такой был дом. Знаете, он и сейчас есть. Если я мимо проезжаю, я всё смотрю. Это был барский дом! Там такой непростой был дом. И там был такой подвал, и там был свой огород. Ну, своё хозяйство. И мы там работали, мы пололи, убирали, я помню, свёклу. И у нас там были такие очень хорошие воспитатели. Делали нам Новый год, и я знаю, что я там была Снегурочкой. И танцы. Был очень хороший детский дом. Я была в пространстве детского дома, там был рядом лес, на Югле. Там было своё хозяйство, там были свои воспитатели, там была школа, и ездить в город куда-то там, нас возить никто тогда не возил. Только сугубо в своём кругу. Со школы придёшь, горка там, катались там на каких-то железяках.

А потом меня к себе забрала мама, потому что вернулся отец — его там ещё на Японскую войну забирали, и мама родила ребёнка, и она меня к себе забрала. Это был не лучший вариант, лучше я бы была в детдоме, чем я жила у них… Oтец устроился на мебельный комбинат, и там же мама работала. Там был рядом авиационный завод, 52-й такой, войсковая часть, они ремонтировали авиационные двигатели.

Что менялось после войны? Ничего не менялось! Тяжело всё очень было, я только могу сказать, что было всё очень тяжело. У меня не было таких изменений, чтобы было так легко. Когда я в школу пошла, после детдома, у нас почему-то в классе, в 20-й школе, за Двиной училась, в нашем классе, было очень много офицерских детей и евреев. И они были так хорошо одеты, просто замечательно были одеты. А я пришла с детдома, у меня не было такой, ну, как детдомовское платьице такое даже примитивное, а на ногах у меня были такие ботинки, как они назывались, такие кирзовые ботинки страшные. Как из детдома девчонка. И они все сидели на первых партах, и всегда такие булочки кушали, а у меня-то ничего не было…

Pазвлечений не было. Тяжело, какое-то всё выживание, что ли. Нигде я, собственно говоря, и не была. В Ленинграде один раз, в Москве пару раз. Как-то мне всё время было тяжело. Мама больная. А папа, он всё-таки белорус. Белорусы же партизанили всё время, да. И конечно, война его испортила. Маме тяжело, маленький ребёнок, за которым я ухаживала, с которым я возилась, потому что у нас с ним разница 11 лет. Это, значит, я его с собой везде таскала. Какое у меня детство тут было. Единственное, что когда мама уже была старая, всё время говорила: «Валю не бросай!» Oн тоже больной, он 1947 года, и у него операция была. Он гражданин, родился здесь. Oн имеет фирму, трудоголик, он, можно сказать, латыш у меня. И жена у него латышка, и двое детей. А я всё-таки другая. Понимаете, вот, я — русская. И родина для меня родная, когда я приезжаю, это Россия. А здесь мой дом. Вот, в душе своей. Когда мы с ним поедем куда, несколько раз ездили, мне как-то там… комфортно. Среди этих полей, среди вот этого, деревья вот эти, я так всё смотрю по сторонам, думаю, вдруг сейчас кто-то выйдет — мой знакомый, отец мой, что ли. Так вот думала, что выйду на пенсию, тогда уже сюда съезжу и сюда. Не была я нигде. А когда шла перестройка, получилась вообще какая-то ерунда…


Всё сплошная борьба


А в детдоме вы знаете, как там? Если что, так и ударишь там, надо же было выживать. И вообще, по своей натуре я такая боевая девушка. И вот эта Валентина Ивановна Шепнёва написала мне такую характеристику, очень, очень похожа на меня, что очень живая, подвижная девочка, мечтательная натура, но очень невнимательная. Ну, точно это я! И я хорошо танцевала, и хорошо пела. И у нас кружок такой в школе был раньше, какие-то танцы, и она меня поставила с девочкой такой, я её взяла за руку, a она взяла так руку и отдёрнула. Я так разозлилась! Как размахнулась, и по лицу ударила! И меня учительница выгнала из класса. И я в школу не хожу. Мать дома не знает, и я и не хожу. Потому что в школе меня не принимают, а как я скажу матери, она меня дома прибьёт, вот даже так вот было. Всё сплошная борьба. Даже с детства.

Ну, и я окончила семь классов и пошла работать. Вначале я в 16 лет, что там, пацанка такая, устроили меня в такую техническую библиотеку, я там смотрела, книжечки перебирала, картотеку устраивала и главное, занималась уроками. С книжечками ходила. 12 лет я там пробыла. А потом меня взяли, была такая испытательная станция, и там нужно было строить характеристики на двигатели. Вот, когда двигатели уже проходят, его отремонтировали, нужно было довести его до ума. И вот на каждый двигатель там были всякие параметры, я должна посчитать, правильно ли это или нет. Если он температурит там или ещё что-то такое, значит, тогда они ремон-тируют. Серьёзная была работа. Она была круглосуточная, очень было тяжело, и день и ночь, и день и ночь, а я не переносила. Я слабая всё-таки после войны такая была. Я думала, пойду я в техникум. Только окончу техникум, и уйду я с этого завода. И я так и сделала. Я поступила в политехнический техникум. Так как у меня была десятилетка, я проучилась только два года, вечерами. А потом уже, тоже по знакомству, я на экономиста училась. Нужно было на завод, а меня устроили в строительство. Строительство, в плановый отдел. Я очень аккуратненько, дисциплинированно всё учила, учила, учила, и стала старшим экономистом. А работала всё время в строи-тельстве, в дорожнике работала, и в МВД Латвийской ССР.

Вот тут, работая в строительстве, и, особенно, вот в эти 15 лет, пока правил Брежнев, тут я пожила. Вот эти 15 лет, я хочу сказать, что было удовольствие — мы везде ездили, и на Кавказ, и на север, на юг, и везде. Ну, везде! Путёвки. Что-то там сделаешь, хочешь отдохнуть, — поезжай. И в санаториях я была, в Балдоне и везде. Вот это я вспоминаю с любовью. И коллективы были хорошие. Опять-таки хочу сказать, что латышей было очень мало. Да, был мастер, какой-нибудь прораб, но мало.

Проработала там 13 лет, всё среди русских. Получила, так сказать, путёвку в жизнь, потому что там я окончила 10 классов в вечерней школе, там я окончила техникум. Училась чему-нибудь и как-нибудь. Тогда я, собственно говоря, и замуж вышла. Там же и квартиру нам дали как комсомольцам, ну, ему как комсомольцу, потому что я немножко с пятном в биографии, сами понимаете… Но мы с ним быстро развелись. Потому что, знаете, не приспособлена я ещё была к семейной жизни.


Прислали мне реабилитационный лист


Как только появилась такая возможность отца реабилитировать, я столько писала документов… Я сразу же начала это писать, спросила у мамы, нашла адрес какой-то, чёрт знает какой. Как будто бы он строил Беломорканал. Тогда нужны были молодые мужики, а ему двадцать семь лет, деревенский парень. Боже мой, сколько мне приходило документов, у меня вот пачка такая дома, то он где-то там, то там, то он уехал в Сибирь, то он ещё где-то. И меня такое забрало зло! Чёрт побери, да что же вы его судили, забирали, вы понимали, что у него же семья дома, у него же дочь, у него же родина своя, у него деревня, куда он там в Сибири? При Горбачёве тогда только по-серьёзному мне ответили, где он, потому что я очень грубые письма написала. Просто меня возмутило это уже всё, и тогда только нашли, где он там находился. Он находился уже в Коми АССР, там была тюрьма где-то и рядом водохранилище. Водохранилище залило эту тюрьму, тюрьмы там уже нет, и его могилы там нет. Умер он в 1942 году от подагры, от истощения, от голода. И прислали мне вот этот реабилитационный лист. Я получила, здесь уже, в Риге, справку о смерти. A в комсомол-то меня не взяли, надо же было писать автобиографию. Так что, мне можно было злиться и возмущаться этой властью. Может, я в какой-то мере и возмущалась… У меня всё прошло, я уже старая. Но, конечно, у меня было зло. Что мама никогда ничего не получала. Потому что я знала, тем более, она мне говорила, и мы с ней несколько раз об этом говорили… Ну как же так?! Безграмотный мужик. И, главное, это 58 статья, 10-й пункт, пропаганда. Пропагандист нашелся, безграмотный. Смешно! Да, несправедливо, но что делать? Такая история повторяется всё время. Вот теперь я столько начиталась, столько насмотрелась…

На Брежнева мне было наплевать. Над ним смеялись и издевались. На работе, — мы присутствовали что ли, на работе? Ну, я по себе сужу. Придёшь, что-то сделаешь, так. Во всяком случае, чтобы — ох, там поднимать что-то, такого не было. Поэтому ничего и не было. Поэтому дефицит везде и был. Потому что не работали. Старики сидели там, в Кремле, придуривались. Жрали, пили, веселились, как теперь я послушаю, и больше ничего не делали. Даже какой-то прогресс чтобы вперёд сделать, даже несчастных колготок у баб не было, прокладок не было. Не смешно? Смешно! Ну, раз я уж отца своего реабилитировала, уже изменения. Конечно, мы надеялись на лучшее. Если бы мы не надеялись на лучшее, и вот этот вот развал… Ведь мы тоже были рады, я тоже подписала, что я не хочу всё это. Мы тоже хотели хорошей жизни, я тоже хотела бы съездить, предположим, тогда молодая, могла бы съездить — в Югославию, допустим. Я всё мечтала, на Адриатику, или ещё куда-то. Что там уже говорить, конечно, ждали, что будет всё лучше. Может быть, поколение какое-нибудь и будет хорошо жить…


Только сейчас понимаю, что Россия — это одно, а Латвия — другое


Ну что там было! Я нигде, ни в каком фронте не была. По той простой причине, что у меня очень болела мама. Я работала, ребёнка нянчила, и… Работала я в Плявниеках в тарном пункте, и к маме надо было приезжать каждый раз, продукты привозить. И она ещё сказала: «Хватит уже! Ты тут набегалась. Теперь ухаживай за мной». Такие её слова были. Ну и мне приходилось, она больной человек уже была — она в 1995 году умерла — и мне просто было некогда. Как-то у меня получилось так в жизни, что мне всё время было некогда.

Ельцин немножко неправильно себя повёл в отношении всего этого. А злость Латвии на Россию я тоже не понимаю. Я жила на Югле вначале, в кооперативе. Там у нас были одни латыши. Я быстро что-то такое подписала, именно за Латвию, чтобы мы отдельно жили бы. Чтобы все мы счастливо и хорошо жили. Но почему-то мы счастливо и хорошо не стали жить. Ну, какая я оккупантка? Почему мне всё время в лицо бросать — но сейчас я уже этого не слышу — вот, уезжайте, убирайтесь. Ну что я, виновата, что ли? Жила бы я у себя. А почему вот, в автобусе же едешь, что-то спросила — я уже не помню — «вот, понаехали, убирайтесь». Особенно бабки злые… Молодые нет, не могу сказать, молодые нет. Не хочу кривить душой, но действительно, ни в соцобеспечении, ни в поликлинике, ни в каком учреждении я никогда не слышала обидных слов в свой адрес. Я спрошу «А можно по-русски?», и всё. И, если бы была побольше пенсия, как вот положено, я была бы счастлива. Просто, тяжело, что мало денег, очень мало. А так бы жила. Потому что мне, простому обывателю, политика эта, она не нужна. Ходила на курсы для натурализации, ходила. Но почему-то боялась там писать заявление. Ну, в общем, как-то я не была уверена в своих силах. Брат на меня очень ругался. Иди, да ты что, в конце концов! Сам пошёл и сдал, и всё. Но он 1947 года, он с ребятами, с латышами дружил, он играл с ними там на улице в футбол, и он уже болтал. А я никак не выучу. Я же и сейчас прихожу, вот, в клуб, мы там латышским занимаемся. И что-то там у меня корявое такое всё. Приду в магазин, спрошу, что я там хочу, но память у меня провалилась уже куда-то. Так что, к сожалению, нет. И не потому, что там я вредничаю, я не вредничаю, я просто боюсь…

Я только сейчас понимаю, что Россия, это одно, а Латвия — другое. А тогда я этого не понимала, для меня это было всё рaвно. Мне казалось, что всё это был Советский Союз… Kак-то мы с мужем поехали в Тамбовскую область, деревня у него там. А мух! А мух, а всего этого! Боже мой! Такими стаканами гранеными всe пьют. Домой, домой, домой. У нас всё-таки культурно было. Всё-таки действительно и чище, и культурнее, и мы, русские в Латвии, отличаемся от русских, которые живут в России. Вот, только мы приезжаем в Россию, все сразу говорят, а вы не российские. У нас уже и поведение другое, и разговор другой, и слова другие. Это факт, это я вам точно говорю. Мы другие. И они нас не очень-то и любят. Мы там чужие. Мы заграничные. И разница-то есть, да! И мы этим гордились. Да вот, мы такие. Я с удовольствием, с гордостью говорю, что я из Риги.

Композиция подготовлена по интервью NMV–4213

Композицию подготовил и интервьюировал

Эдмундс Шупулис, в Ригe, 2014

Расшифровалa Иоланта Шмуксте

Майя Голубева. Я не привыкла жаловаться

Родители переехали из Латвии в Россию, чтобы получить землю. Родилась в 1938 году в Карачаево-Черкесии, на Северном Кавказе. После войны мать с дочерью вернулись в Латвию и узнали, что двоюродная сестра матери и её тётя были высланы 25 марта 1949 года. Работала учителем в начальной школе, живёт в Виляке. Председатель общества пенсионеров.


Латвия такой войны не видела


Родилась я в Карачаево-Черкесии. У меня мама латышка, бабушка латышка, уроженки Яунгулбене, но в 1922 году земельки захотелось. Сказали, что там будут давать землю. И все побежали. Но потом границу закрыли наплотно, и все остались. Мама окончила Великолукский педагогический институт, а латышей тогда в России очень признавали, потому что они очень грамотные были. Маминого дядю отправили работать в Пятигорск. Мама там вышла замуж, мой отец был прокурор, а прокурорам раньше не разрешали в одном месте оставаться, и его перебросили в Карачаево-Черкесию, в город Микоян-Шахар, теперь Карачаевск. И там я жила до трёх лет. Потом отца перевели в город Армавир. И там началась война.

Всю войну мне пришлось пережить в путешествиях. Мама ехала в гости к отцу, в Великие Луки. И в Москве всех высаживают, говорят, война началась. А мама молодая, как же так, она же везёт ребёнка показать дедушке, и едем до Великих Лук. В Великих Луках просидели ночь в подвале, и надо было уходить, потому что уже началась война настоящая. Скрывались от всего этого, приехали в Армавир, там неделю пробыли, и тоже надо было уходить. Запомнилось, как под мостом сидели, а пули под мостом стреляли — ток-ток-ток.

Жили потом в Будённовске, мама работала в школе, она всегда много молодёжью занималась, на олимпиады ездила. Голод пережили там страшный. Мама никогда не ходила просить ничего, наверное, латышская своя гордость была. И заврайоно её послал работать в начальную школу в 4 километрах от города. Там совхоз, там вино всякое делали. Это уже был 1944 год, уже там немцев не было, но голод был жуткий. Бабушка собирала клевер, сушила этот клевер, молола вместе с отрубями и давала кушать. Слепит нам на водичке и на плите. А я делю — это тебе, это тебе, а это мне. Лишнее остаётся — можно мне.

Так прожили до 1946 года. Мы в 1946 году в первый раз приехали в гости к родственникам в Москву, прислали разрешение. Дедушка был директором конно-прокатного пункта, у него ещё две сестры были, тётя Марта и тётя Эмма. И вот мы когда к ним приехали, я была кожа да кости, и они меня отпаивали молоком. И они мне сказали, Латвия такой войны не видела, как ты видела.

В Екабпилс мама получила назначение из министерства. В 1949 году мы сюда приехали. Договорились у двоюродной сестры остановиться под Екабпилсом. Приехали, сели в маленький поезд, а она общительная, разговорилась, и мы узнаём: мы едем 5-го июня в Латвию, а 25-го марта двоюродную сестру мамину с тётей увозят в Сибирь. Раньше вместо кого-то подставляли и увозили, вот так они попали. Вернулась потом тётя, мамина двоюродная сестра, одна. А тётя её была похоронена, одна-единственная, в Сибири. Они были реабилитированы, по-моему, в 1956 году.

Ну, есть ещё одна двоюродная сестра, к ней тогда едем. А потом так получилось, что ту двоюродную сестру сняли с работы, куда мама пришла в школу работать. У лютеран есть такая iesvētīšana, и она была классным руководителем, она отвела детей. Её за это сняли с работы. Вообще, у нас в семье, в роду, я думаю, только у этой маминой двоюродной сестры, у неё такая струнка национализма. Но я её понимаю, потому что она очень трудно оканчивала в ульмановское время институт, работала у родственников летом, а они ей платили за обучение в институте. Так она получила образование литератора. Она была очень хорошим учителем. А за то, что в церковь пошла, а нельзя было, она настолько обижена была. Потом её возвращали в школу, а она отработала всю жизнь в Екабпилсе, на плантациях сахарной свёклы. Не вернулась. Гордая.

И мать рассердилась. Что это такое, она говорит директору, вы же с ней в одном классе учились, не буду у вас работать. И она написала в министерство, её перевели в Мадону. В Мадоне она отработала и вот потом приехала в Виляку, потому что в 15 км от города была русская школа, а я-то по-русски училась. Приехали сюда. И с 1952 года в Виляке она работала в школе начальной, учительницей. И я с 1952 года живу в Виляке.

Откровенно сказать, нашу Виляку предали. У меня тётя работала в министерстве культуры. Я приезжаю, она мне говорит — поздравляю. С чем? У вас район ликвидировали. Сказали, что Виляка никаких ресурсов к существованию этого района не имеет. А Балвский взял два раза. А у них ничего не было, кроме мясокомбината и дырявых улиц. Они ничего не имели. А у нас был льнозавод, молочный комбинат, Sarkanais rīts потом было ПМК, у нас очень много было. И школа на 960 детей была. Больница, хоть небольшая, но с нормальными врачами, и хирургическое отделение. А как нас объединили с Балви, так Балви всё себе, и так осталась Виляка на долгие-долгие времена.


Мы дрались до ужаса


Школа у нас была замечательная, у нас учились параллельные классы, русский и латышский. У нас очень было весело всегда. Пять лучших школ республики, мы всегда среди них были. У нас директор когда он пришёл работать, ему было 24 года, а у нас был страшный коллектив. Латыши и русские, мы дрались до ужаса. Соберёмся, мальцы отдают комсомольские билеты на сохранение, палками дрались, кольями. Учителя тоже так. У нас всегда начинались драки среди учеников, что латышам нравилось, что-бы кто-то на пианино играл и все танцевали, а русским — чтобы радиола. Вечер кончается, и на автобусную остановку идут драться. И слышу как-то, учителя говорят, что директор сказал — кто не может жить в коллективе, пожалуйста, принесите мне в понедельник заявление. Конечно, заявление не принесли, а коллектив понял, что надо жить нормально. Директор и собрание провёл, и комсомольское, и общешкольное. Вот так нас объединили. Хотите работать — работайте. Нет — принесите заявление. И с учениками так. Директор выступил и сказал: «Я тоже учился в школе, и тоже был мальчишкой, и мы дрались, но мы никогда не дрались, как латыш с русским. Мы дрались как Ванька с Янкой».

А я девять классов окончила, и 16-го октября меня отчисляют из школы, назначают работать в школу старшей пионервожатой. У нас забрали старшую пионервожатую в райком комсомола работать. И директор попросил разрешения, и меня старшей пионервожатой назначили. В школе было 960 детей. Удивляюсь, что меня ребята слушались. Директор школы учителей со мной никогда не посылал никуда. Были сборы, физкультурники едут со мной на соревнования — слушались меня. И в походы я с ними ходила. Потом меня перевели в школу-интернат работать. Там я числилась вожатой, работала воспитателем. Я окончила школу пионервожатых, и образование моё приравнивается к учителю начальных классов. Я училась на факультете русского языка и литературы, заочно. Очно у меня не выходило, да и материальная сторона не позволяла, надо было работать и учиться. И потом дочка родилась. Пришлось мне учёбу бросить. Но, откровенно скажу, был бы первый директор, который меня принял на работу, он бы заставил меня окончить. По молодости нужно.

Я когда начинала работать, мне было очень интересно. Как же — я могу на уроки не ходить! Директор приходит в пионерскую комнату — товарищ старшая пионервожатая! У вас какой урок? Скажу, какой урок, он — я посылаю учителей на семинар, чтобы она могла посещать уроки, сдавать экзамены, окончить школу, а она мне тут сидит, развлекается! Марш!


Гуляли свадьбу два дня, а жить было негде


Я хорошо вспоминаю советское время, я очень хорошо вспоминаю. Потому что даже взять такой нюанс — когда я собираю своих, они тоже вспоминают. Раньше мы приходили друг к другу в гости, мы пели, веселились. Сейчас этого нету. Посидят за столом, поговорят, анекдот какой-нибудь расскажут. Очень многие уехали со своего родного места и не хотят возвращаться. Они говорят, а где мы здесь жить будем? На что? Где работать будем? А там было всё. Работой ты был обеспечен. Ты знаешь, что зарплата у тебя есть. Не хочешь на этой работе, уйди на другую. Бесплатная медицина. А на курортах? Я не любила по курортам ездить, а муж мой ездил. И бесплатно в Болгарию съездил. Его на работе отправляли. Пожалуйста, посмотри. Работаешь, передовик — езжай.

Мой муж шофёром работал, жил со мной по соседству. У родственников своих. И на танцы ходили. Приглашал танцевать, домой провожал. Нечаянно мы брали там, где он жил, молоко у этих людей, они корову держали. И я увидела, он пришёл с работы, зима, и такой замёрзший, и они его даже супом не накормили. Сейчас, говорят, мы снимем с плиты, тогда ты себе приготовишь. И я говорю — Толик, пойдём, у нас что-то приготовленное, не готовь тут, пойдём, я тебя накормлю. И с того времени как-то быстро очень мы поженились. Прожили мы без двух месяцев 40 лет.

У меня свадьба была очень простая. Мне уже было 24 года, старая дева. Были свои учителя в школе-интернате, были друзья, которые у меня были по этой школе. Погуляли два дня, жить негде, у мамы — одна комната, ну и пустила меня жить учительница, которая работала, у них две комнаты, вот, в одну нас впустили. Потом дали квартиру, да что там квартира — комната и кухня, сейчас там сарай. А мы жили. А там и райкомовский работник жил до нас, так что все удобства были. А потом получила ещё одну квартиру, когда нас выселили, нашёлся хозяин дома. Но муж прожил только два года в новой квартире, умер.

У меня в 27 дочка родилась. Ещё помогала сиротам, воспитывала сирот. Одна учительница умерла, она девочку взяла в детском доме, пришлось эту девочку взять, потому что её сестра сказала, что надо обратно в детский дом отдавать. Я говорю, вы с ума сошли, ребёнку второй раз в жизни травма. А меня она хорошо знала, у меня семья не возражала. Дали ей образование, техникум она окончила. Воспитывала 11 лет.


Меня мать очень строго воспитывала


Меня мать очень строго воспитывала. Так получилось, что мама одна со мной справлялась с детства. У меня был строгий режим. Без пятнадцати двенадцать, хоть я уже взрослая была, чтобы я была дома. Хоть какие праздники, молодёжь гуляет в парке, без пятнадцати двенадцать. А если я провинюсь, что-то не так сделаю — в школе вечер — на вечер не идёшь. И возьмёт, мне придумает задания. Надо дрова сложить, надо то. А мальчишки за меня заступались, придут, сложат дрова, всё сделают. Анна Эрнестовна, всё сделано у Майи. Ну, хорошо, отпущу, но без пятнадцати двенадцать чтоб была. А один раз я не без пятнадцати двенадцать, а в двенадцать пришла. Провожает меня парень, в девятом классе была, провожает меня домой, и она уже стоит с розгой. И не стесняясь, при нём, меня хорошенько так по плечам. Он, бедный, даже боялся со мной в кинотеатре рядом сидеть. Я говорю, ты не бойся, это она меня так строго воспитывает, чтобы я выполняла все её наказы. А потом они все знали, что меня очень строго держат. Я не была такого плохого поведения.

У меня таких два раза всего было. Я понимала всё всегда, потому что я видела, что она много работает, устаёт. И я понимала, что надо. Один раз бабушка захотела в церковь пойти, она уже очень плохо видела, и я её повела. Я в церковь не заходила, а её до церкви довела и всё. А она рассказала маме. И она мне мораль прочитала. Мне нельзя было в церковь, я же вожатой работала. Директор школы знал, что я бабушку иногда водила, он никогда не говорил ничего, потому что я внутрь не заходила.

Ещё в шестом классе мне попало. Мы жили на квартире. Там мужчины сарай строили. И по матушке называют это дерево, какое оно красивое. И я прихожу, мне бабушка суп налила, а я мата никогда не слышала в жизни. И она мне даёт суп, а я её называю, какая ты, вкусный суп сварила. Мать приходит с работы, ей бабушка говорит: «Аня, ты что не смотришь? Майя матом начинает ругаться!» Вот так, она мне тоже. Она не воспиты- вала, она сразу мне розгу даст, и я сразу запомнила, что это плохо.


Взял, и перечеркнул гражданство


В Виляке Атмода тихо проходила. Довольно спокойно. Здесь очень много русских. Сейчас, может быть, заметнее. Но у меня были проблемы с гражданством. На меня же, не знаю, по чьей инициативе, была написана какая-то жалоба, но без подписи, что я не имею право иметь гражданство, потому что я не здесь родилась. Хоть у меня и мать латышка, и бабушка латышка, и предки все латыши. У меня было гражданство. И меня вызывают в отдел в этот, эмиграции, или как он называется, даже не знаю, и со мной начинают беседовать, что я не имею права быть гражданкой. Паспорт ваш дайте. Я говорю, как это? А вы не здесь родились. Я говорю, так у меня это нигде не скрывается. У меня все родственники здесь, мать латышка, и бабушка латышка, и дед латыш, все, буквально, чистокровные латыши. Но он мне всё равно, взял паспорт, по-моему, вообще, отобрал у меня паспорт. Я говорю, может, тогда и мать лишите гражданства? А у вас паспорт есть с собой? Есть. Он взял, и ей перечеркнул гражданство.

Но, правда, к 23-му декабря, а это было в ноябре, звонок. Вы могли бы привезти мать получить паспорт? Она незаконно лишена гражданства. Я говорю, у меня матери 85 лет. А когда я приехала, она так плакала. В России, и во время войны, и после войны, ей никто в упрёк не ставил, что она латышка. А тут вдруг на тебе! Ей с извинением прислали. А мне сказали так — если вы хотите получить гражданство, вам надо подать в суд и принять национальность «латышка». А я русская в паспорте. Я ничего не ответила, приехала домой, матери ничего не сказала, ей паспорт привезла. А она говорит, Майя, а тебе? Я говорю, мне так и так сказали. Проходит каких-то недели две, она мне и говорит, Майя, я хочу с тобой поговорить. Я хочу, чтобы ты гражданкой была, потому что у тебя все граждане: oтец, и муж, и дочка, и я. А как это ты негражданка? Она на меня так посмотрела и говорит: «Не та мать, что родила, а та мать, что воспитала. А тебя воспитала всё-таки Латвия». Я натурализовалась, но национальность не меняла.


Не знаешь латышского — отправят обратно


Там, где мы жили, там латышей не было. Первый раз меня научила тётя Луция говорить, когда мы приехали в 1946 году. Мама с бабушкой говорили, а бабушка только меня начинает учить латышскому языку, так я — что ты меня цыганскому языку какому-то учишь? А она мне говорит, подожди-подожди, милая. Поедешь с мамой в Латвию, будут на границе проверять знание латышского языка. Маму-то пропустят, а тебя обратно отправят. А мне восемь лет, мне страшно, что меня отправят одну. И вдруг все выбегают к окну, смотрят — граница, граница! А я на третью полку забралась и сижу довольная. Граница, а мать меня ищет. Она привыкла во время войны. Она меня всегда за руку водила, никуда не отпускала одну. И вот я забралась на третью полку и рукой машу. Она мне, Майя, Майя, а я ей — тише! Тут же язык будут проверять. И она пришла и людям рассказывает — у меня дочка пропала, говорит, язык будут проверять. Все хохотали.

Приехали, к тётке заходим, тёте Луции, её ещё с работы не забрали. А тётя Луция по-русски не умеет, только по-латышски. Она идёт, я в кусты. Но она меня научила читать за месяц, сколько мы здесь жили. Мы идём по Екабпилсу, я говорю, мам, я умею читать, вот это, вот то. И потом, слушать, у детей это, наверное, быстрее. Они мне на день рождения купили куклу. Первую куклу за время военное и послевоенное. Спрятали и ушли с бабушкой на огород. А я пришла, залезла на печку, посмотрела. Они приходят, говорю — а я знаю, какую куклу вы мне на день рождения подарите! Откуда? А я слышала, как вы говорили. И после этого стали со мной говорить, что только держись. Я свободно владела потом уже языком. Поэтому меня и в школу взяли. Школа была на двух языках. И директор мне сразу сказал — Майя, в русском классе говори по-русски, в латышском — по-латышски. А ребята потом ко мне хорошо относились, но надо было всегда что-то взвесить, как это будет правильно. И как-то захожу в класс и замялась. И мальчишки — говорите по-русски, мы все понимаем по-русски. Я говорю, ага, я скажу по-русски, а вы потом пойдёте к директору и скажете. Мальчишки тогда — поднимите руки, кто пойдёт к директору! Они за меня стояли. Но я всегда по-латышски говорила.


У меня были хорошие друзья


Я работала до 1995 года в школе. А из министерства приезжали, сказали, не нацеливайте своих ребят после школы, чтобы они в университет поступали. У вас есть в Даугавпилсе, в Резекне свои институты. У них к Латгалии такое отношение, особое. Я не понимаю, почему. Ну, были у нас и среди учителей такие, рьяные. Которым не нравился русский язык. Я лично не обращала внимания. И у нас учителя, которые работали русские, мы как-то не реагировали.

Но мне пришлось уйти. У нас завуч была, а меня как раз лишили гражданства, и я думаю, что её заслуга была, потому что она каждый день, когда я приходила на работу, меня спрашивала — гражданство tev būs vai nebūs? Я говорю, у меня есть гражданство, чего ему не быть. И потом оставила меня на 4 часа только. Когда заведующая Отделом образования узнала, она спрашивает, Майя, а почему вы ко мне не пришли? Вы же могли бы любой другой предмет в латышском классе преподавать. А я говорю, разве вы не знаете, я никогда в жизни не привыкла жаловаться. У меня это не в характере. И на 4 часа, конечно, я не могла. Что это было, 25 латов? И в те времена мне и из квартиры надо было уйти, потому что там хозяин нашёлся. Мать у меня никогда не просила ничего. И тогда тоже. На 49 латов — шесть человек. И как было выжить? Работала. Вот, в школе на 4 часа, мать получала пенсию, мужу платили зарплату табуретками, шкатулками, которые они делали. Вот так жила. Но у меня были очень хорошие друзья, которые знали, как я живу. Я им помогала, когда они попадали в тяжёлые условия.

Вот тоже, думаю, боже мой, ну что мне сегодня готовить? Вдруг мне звонок. Майя, у тебя ведро большое есть? Я говорю, есть. Ты дойди до меня. Думаю, может, что-нибудь надо, ведра нет или как. Соседи. Прихожу, а муж её на охоту ходил. Накладывает мне с охоты. Они оленя убили, лося. Полное ведро, 12 литров, мяса. Вот и разрешились мои проблемы, что готовить. Так приходилось жить.

Композиция подготовлена по интервью NMV–4287

Kомпозицию подготовилa, расшифровалa

и интервьюировала Мария Ассерецкова, в Вилякe, 2015


Татьяна Амосова. История моей семьи — это история фабрики Кузнецовых

Родилась в 1943 году в Риге, в Латвии. Рижанка в четвёртом поколении. В 1973 году окончила Латвийский государственный университет, специальность — филология. Работала в прессе, в издательствах.


Кузнецовский фарфор — рижская марка


История моей семьи — это история фарфоровой фабрики Кузнецовых, потому что несколько поколений моих предков работали на этой фабрике. Сначала это было в России, а потом, когда в Латвии открыли месторождение очень качественной глины, братья Кузнецовы решили наладить производство и здесь. Тогда это была Стопиньская волость, за пределами Риги. В советское время писали, что тогда чуть ли не по кабакам набирали людей, а было как раз наоборот. Братья Кузнецовы собрали самых квалифицированных людей, хороших мастеров, тех, которые знали все тонкости этого процесса. Сначала, в 1812 году, начали разрабатывать глину и осваивать производство. И первые мастера приехали как временные работники. Сначала люди жили во времянках, строили цеха для производства посуды. Их семьи остались в подмосковных центрах фарфорового производства — Вербилки, Дулёво. И люди, в общем-то, жили мыслью о том, что они вернутся домой. Правда, тогда вся эта территория была Россия, не было резкого разделения, но всё равно хотели вернуться к семьям.

Но однажды хозяева привезли сюда и семьи — жён с детишками. Ну, а в девятнадцатом веке семьи были, не то что нынешние — это пять-семь душ детей, и соответственно, возможность отъезда в таком составе стала просто нереальной. И так вышло, что люди остались здесь, и стало развиваться производство. А рижский фарфор, он славился наравне с другими кузнецовскими мануфактурами. И Кузнецов, надо сказать, учёл вкусы западного потребителя. Рижский фарфор, он несколько отличается и по стилю, и по декору, от российского. Был, конечно, Ломоносовский завод, он был официальным поставщиком царского двора, но там совсем другой стиль.

Мой дедушка у Кузнецовых был главным горновым мастером. То, что сейчас, наверное, называется на современном предприятии должностью главного инженера. Мама и старшие тётушки рассказывали мне, что он по цвету дыма из горна мог определить, как шёл обжиг, и то, какие изделия обжигались — тарелки, чашки или что-то другое. И образовался вокруг завода посёлок. Старожилы и до сих пор называют это место Кузнецовка. Улица, которая шла вдоль завода, сейчас это Slāvu, а в то время она называлась Кузнецовская. Жаль, теперь этого завода нет, строится очередной торговый центр, хотя в советское время рижский фарфор — это была, в общем-то, гордость Риги. Это была рижская марка.

Вот в этой среде мы сами и воспитывались. Там были и художники. Там были и женщины, которые расписывали посуду. Там действительно нужно было иметь и чувство вкуса, и чувство цвета, художественные данные. Вот так и складывалась эта среда, почти что микромир. И трудно сказать, что хозяева производства были такие прямо эксплуататоры. Это можно не словом, а делом доказать. При фабрике Кузнецовых был детский сад, была библиотека, работал любительский театр. На территории завода была построена часовня, и на средства работников был построен храм. Он действует до сих пор, — храм Иоанна Предтечи. И сейчас уже большинство тех, кто работал на этой фабрике и тех, кто участвовал в строительстве этого храма, упокоилось на Ивановском кладбище. Если пройти по этому кладбищу, там как на ладони история Латгальского предместья. Храм Иоанна Предтечи никогда не закрывался. Он был на грани закрытия, но всегда действовал. Там идут службы и сейчас. Ещё планировали создание храма рядом с заводом, но началу строительства помешало начало Второй мировой войны. А на территории завода была построена часовня иконы Казанской Божьей матери. Это икона — особая, сугубо чтимая, она считалась покровительницей всех кузнецовских. Поэтому на празднование иконы Казанской Божьей матери, 21 июля, на заводе был большой праздник. К нему, как и к Пасхе, шились новые наряды, готовился праздничный стол, хозяева делали подарки работникам. Один из приделов храма Иоанна Предтечи был освящён в честь иконы Казанской Божьей матери, и после службы шёл крестный ход от храма, Ивановского храма, по улице Московской, к фабрике. А на фабрике, в часовне, служили молебен, потом заходили в дома, освящали дома, служили молебны. Это то, что я знаю по фотографиям, по воспоминаниям тех, кого уже с нами нет.


Бабушки и дедушки


Моя мама — урождённая Баринова. Прадед погиб трагически, его убили. И остались мой дед, ему было двенадцать, а самой младшей его сестре — семь месяцев. И он от подмастерья дорос до главного горнового мастера. И у него были братья — Василий, Николай, Афанасий, Михаил, они все тоже были на заводе. Николай занимался финансами, Василий был художником, Михаил тоже. Кто-то занимался гончарным производством. Все оказались очень талантливыми, причём разносторонними. Одна семья, и мальчишки, которые выросли без отца, но из всех из них вышел толк. Потом уже к маминому двоюродному брату перешло как бы по наследству финансовое дело. Пока существовал завод, он работал в бухгалтерии. Вот это Бариновы, это рижский фарфор. Сейчас уже все на Ивановском кладбище.

Вторые бабушка и дедушка — Амосовы. Дедушка — тоже местный, учился в Тарту. Там вообще была очень романтическая история. Во время студенческих волнений он был сослан в Псковский край. А в Псковской губернии, в селе Михайловском, служил митрофорный протоиерей, отец Михаил Каменский. И было у него одиннадцать сыновей и единственная дочь, моя будущая бабушка — Мария Михайловна, урождённая Каменская. Выпускница пансиона для девиц духовного звания. Её будущее было предопределено, но, увы, жизнь распорядилась иначе. Появился этот ссыльный студент, и наша поповна сбежала. Со ссыльным студентом. У него были определённые места по пребыванию, поскольку он был не вполне благонадёжным. Там родился мой папа, это их первенец. И с первенцем молодая пара явилась к отцу Михаилу, упали в ноги и просили прощения. Повенчал молодую пару бабушкин брат Андрей, к тому времени тоже священник. Все в ноги кинулись к отцу Михаилу. Он простил, конечно. Ещё у Амосовых в семье родились две девочки, это мои тётушки, Ирина и Людмила. И в 1919 году, как семья Бариновых, так и семья Амосовых, когда начались события в России, все вернулись в Латвию. Ну, Бариновы вернулись вместе с Кузнецовыми, потому что у Кузнецовых это осталось единственное имущество, всё остальное было национализировано. Амосовы вернулись, потому что у дедушки корни северные, но он отсюда, и вернулся сюда тоже, видимо, интуитивно понимая, что он должен защитить свою семью.

По образованию — дедушка закончил медицинский, но по специальности никогда не работал. Семью кормить надо было, он работал бухгалтером и счетоводом. Но самое главное другое. У него был уникальный голос, бас-профундо. И поэтому в нашем Христорождественском соборе прихожане старшего поколения его ещё помнят. Он пел в соборе, вместе с бабушкой. Уже потом он пел в опере. И вот он всегда говорил — для меня главное собор, потом хор, и потом уже филармония. Наша семейная реликвия — фотография Шаляпина с дарственной надписью дедушке. Потому что он участвовал в оперных спектаклях здесь, в Риге, когда Шаляпин приезжал сюда на гастроли. У нас есть фотография с собственноручной подписью «Cимпатичному Амосову, Фёдор Шаляпин».


Ёлка в подарок и в утешение


В семье Бариновых ёлку ставили под новый год и до Крещения. Новый год встречали довольно сдержанно, потому что это — Рождественский пост. Но пока была жива бабушка, вся семья собиралась за столом. Били часы, наступал новый год, бабушка читала молитву, и все поздравляли друг друга, приступали к трапезе. Нам, детям, разрешалось остаться за столом. Тут нюанс такой, что ни в доме Бариновых, ни в доме Амосовых никогда не было такого понятия, что дети находятся где-то отдельно, за другим столом. Дети всегда находились вместе со взрослыми. Но тут два момента. Дети элементарно умели себя вести за столом. С другой стороны, за праздничным столом в любой ситуации не возникало разговоров, которые не были бы предназначены для детских ушей.

После нового года начиналась подготовка к рождественским праздникам. Рождество в послевоенные годы — это было сложно. Тушёная капуста, сардельки. Но все собирались, и самое главное — это праздник. Ну, и нарядная ёлка. Ёлку приносил Дед Мороз. И довольно долго он к нам приходил. Правда, потом приносил уже просто ёлку, мы сами наряжали.

Мне было лет пять. Я заболела под новый год, и прихватывала и Рождество. Как порадовать ребёнка? Я теперь знаю, чего это стоило моим родителям. Наряженная ёлочка появилась и оказалась украшена мандаринами и яблоками. А ведь даже в 1970–1980-е годы такие вещи как цитрусовые фрукты выбрасывали только зимой. Стояли колоссальные очереди в декабре, их хватали, чтобы можно было поставить на стол, порадовать детей. Во всяком случае, прийти в магазин и купить или килограмм, или несколько мандаринов, такой возможности не было. И вот, на Рождество мне разрешили встать, выйти в столовую. И там меня ждала ёлка, до потолка. Большая. И она была украшена. На ней не было шаров. На ней были только мандарины и яблочки. Тогда здесь был очень популярный сорт sīpoliņi. Вот точно, у нас в обиходе они всегда были sīpoliņi, я даже не знаю, вроде бы по-русски правильное название, ботаническое, ранетки. Но у нас это были только sīpoliņi, такие маленькие, крепкие, сочные яблочки. Они были очень жёлтенькие, с красным бочком, их можно было за палочку привязать на ниточку и повесить на ёлку. И вот эта ёлка с яблоками и мандаринами мне была в подарок и в утешение.

Купили как-то новые башмачки. Собирают ребёнка на ёлку. А я заболела. И пока болела, нога выросла, так мне эти башмачки надеть и не довелось. Отдали дочке одной знакомой. Нет, грустно не было. Обидно было, что не попала на ёлку. Росла я болезненным ребёнком, и лечили меня домашними средствами… до сих пор я не люблю кипячёное молоко, потому что поили меня домашним молоком, с содой… а когда туда ещё сало… ой, страшно. Ну, а потом, в 1950-е годы в обиход пришёл пенициллин. И это был тот период, когда при каждом кашле и чихе детям прописывали инъекции антибиотика. Не думаю, что это очень помогало. Организм выздоравливал тогда, когда ему это было нужно.

Я — единственный ребёнок в семье. Понятно же — 1943 год. Ну, а потом у мамы со здоровьем были проблемы, и ей сказали, что больше нельзя. И так получилось, что мы все — единственные дочери. У мамы три сестры, а мы — единственные дочери. Мы двоюродные, но росли как семья. Никто не делил, кто родной, кто двоюродный, кто троюродный. Это совершенно не имело значения. Для нас, для детей, делалось всё, чтобы мы испытывали радость, и за это я благодарна своим близким. Правда, нас учили духовной радости. Уже тогда старались объяснить, что праздник не только в том, чтобы сесть за стол, съесть необычное, а всё-таки радость в том, что мы все собрались, мы все живы-здоровы, мы все дружны, мы все вместе. Вспоминаются слова бабушки в послевоенные годы. Она говорила: «Я каждый день благодарю Господа за то, мы все остались живы. Что мы никого в этой войне не потеряли».


Три языка — с детства


У меня с детства был стимул к двуязычию. Папа с мамой разговаривали по-латышски. Соседские мальчики — семья латышская. Они со мной говорили по-латышски, это было очень быстро усвоено. А потом родители перешли на немецкий. Потому что, по обычаям довоенных лет, здесь было три языка. Если человек хотел получить хорошую работу, человек, закончивший гимназию, знал три языка. Если это был реальный курс или классическая гимназия, это была ещё плюс латынь или итальянский. И плюс английский. Была у меня любознательность, скорей-скорей освоить, чтобы понимать. Чтобы не было ощущения, когда при тебе говорят, а ты не очень понимаешь.

Сейчас, после смерти мамы, у меня практически ушёл немецкий. А латышский и русский у меня всё время в активе. Я пытаюсь немножко осваивать английский, но не очень получается. В принципе, надо сказать, что я окончила курс русской филологии, но большую часть своей деятельности, карьеры, я была редактором-переводчиком, с латышского на русский, с русского на латышский. Я работала в проектном институте, и всю документацию, которая шла за пределы Латвии, нужно было переводить, потому что здесь всё издавалось на латышском языке.

В школу я пошла в семь лет, жили мы тогда в Торнякалнсе, в Пардаугаве. Класс у нас был небольшой, в послевоенное время детей было немного. Но вот в чём была для меня сложность в школе, такое тяжкое воспоминание. Дело в том, что я, сколько себя помню, где-то с четырёх лет, говорила на двух языках, кроме того, я читала тоже на двух языках. Правда, с письмом было не очень. И у меня не получалась цифра два. Сижу, реву. Слёзы капают на тетрадку. Приходит с работы папа. Что такое? Вот, двойка не получается. Ничего! Вот знаешь, у Ирочки (Ирочка, это моя двоюродная сестра) тоже не получается. Ничего, получится. Вот поколение этих людей, они как-то умели подойти к нам. Поддержать, понять. Нас не баловали, но и жизнь не располагала к баловству. Мы себя не чувствовали центром мира. Но мы чувствовали, что за нами стена. Доверие было. С любым вопросом можно было прийти к папе и к маме. И я, и сёстры, мы знали, что нас выслушают. И не только папа-мама, тётушки, дядюшки. Мы чувствовали, что родители — это действительно опора и защита, что нам всегда помогут. Нет, не заступятся. Если оценка была похуже, то меня могли наказать — не за то, что я получила вместо пятёрки четыре или вместо четвёрки три. А тогда, когда я начинала оправдываться. Искать причины в другом. Нас учили искать причины в первую очередь в себе. И это очень помогает в жизни.

Самым страшным наказанием было, если мама плачет. А мама могла заплакать, если в дневнике была тройка. И это было страшно. Мы жили за Двиной, а бабушка, мамины сёстры и брат остались жить на Кузнецовке. А другие бабушка и дедушка, Амосовы, жили в Старой Риге. И в воскресенье ехали туда и туда. И могло быть ужасно: если я что-то не то принесла в дневнике, мы не едем. Мы не едем на Кузнецовскую. И надо сказать бабушке — а бабушка старая, бабушка расстроится. Это было страшно.


Вместо игрушек — фарфор


Ещё когда я в школу не ходила, меня оставляли у бабушки ночевать. И тогда муж маминой сестры, мой любимый дядюшка, дядя Костя, Константин Афанасьевич Козулицын, ставил меня на табуретку. Там был большой дубовый буфет, и наверху стояли фарфоровые фигурки. Вообще, он сам всегда приводил в порядок и обихаживал этот фарфор. Но мне он разрешал, давал тряпочку, и для меня это была такая радость, когда я могла брать в руки эти фигурки, я могла их перетирать.

Кукол у меня не было, я играла с этими фигурками. Куклу мне привезли из Москвы наши московские родственники, когда я уже в школу ходила. Ещё одну куклу мне купила мама, так сказать, в утешение. Я болела воспалением лёгких. И она меня оставила одну, поехала на базар за продуктами. А когда вернулась домой, привезла куколку, небольшую, голубоглазую, в голубом платье. И я её назвала Илзите, не Лизочкой, а именно Илзите. Эта кукла у меня была очень долго. Но самое главное для меня были фарфоровые фигурки. Шли годы, когда мамы не стало, тётушка с дядюшкой стали совсем старенькие, я приходила к ним и протирала эти фигурки.


Школа — это был другой мир


Школа — это был другой мир. Это был другой мир, в котором было не так уютно, как дома. Но это было нужно. Приняли в пионеры. Я никогда не была ни звеньевой, ни председателем совета отряда, всё это было не очень интересно. Яркой активности у меня не было. Я не могу сказать, что нас специально заставляли, как некоторые иногда рассказывают, что их заставляли вступать. Была линейка, давали торжественные обещания, повязывали галстуки. Считалось, что если ты пионерка, то это обязывает. Ты должна хорошо учиться, подавать пример. Для меня это не составляло труда, потому что эти принципы были во мне сформированы намного раньше.

Собственно, как я научилась читать. Это мне уже сестра старшая рассказывала. Со старшими, двоюродными, сёстрами у меня разница в десять лет. Сидит, гундит — почитайте, почитайте, почитайте. Они сидят уроки делают, а я под столом ною. Они мне показали буквы, чтобы отвязалась, складывай. У них сохранился их, ещё довоенный, учебник Закона Божьего. И я там разбирала, оттуда что-то читала. Тут был один очень интересный момент. Когда мне показали буквы, я стала читать вслух. Читаю вслух, сестра мне говорит — ну, ты же нам мешаешь, читай про себя! А я говорю — так тут про меня ничего не написано! До слёз. Пока не пришла бабушка: «Что же вы её мучаете? Ну, иди ко мне, ягодка, я тебе расскажу. Про себя — значит, ты должна глазками читать, вслух не говори». Вот так вот я училась читать.

А в школе был казус. В первом классе. Я читаю на двух языках бегло. Урок чтения, я читаю. Мне говорят — как ты читаешь, читай по слогам. А я не понимаю, чего от меня хотят. Влепили мне тройку. Под вечер температура сорок. Тут уже не до ругани. Учительница встретила маму в магазине. Мама говорит — да, действительно, она читает уже давно, на двух языках, она не понимает, что значит читать по складам, она никогда не читала по складам.

Учили добру. Учили справедливости. Могли наказать только за ложь. Если соврёшь — тогда действительно строго. Не поедешь к бабушке, не пойдёшь гулять. Поскольку я рано научилась читать, это было любимое занятие. Значит, будешь читать этот материал, по которому ты принесла трояк, а не будешь читать то, что тебе хочется. Это было очень серьёзное наказание. Но такого, чтобы говорили, что в школе всё не так, что всё — наоборот, такого не было. Хватало мудрости находить такие слова, чему нас учит Святое Писание. Но говорилось это так, что звучало современно, это было доступно и не ставило под сомнение авторитет учителя. Это ведь «не судите, да не судимы будете», но мне говорилось — меньше критики, больше самокритики. У нас был такой порядок — учитель всегда прав. Меня могли наказать только за то, что я говорила, что учитель был неправ, что он ко мне был несправедлив. Первый раз я услышала от своей мамы о том, в каком они были ужасе от уровня знаний моей учительницы, когда мне было лет тридцать. А тогда для семи-, десяти-, двенадцатилетнего ребёнка — учитель всегда прав. Учитель всегда прав, и за что я благодарна — не было этого ощущения, что дома говорится одно, в школе — другое. Я знала потом уже, во взрослом состоянии, несколько семей, где были семейные трагедии от того, что дома говорили одно, в школе учили другому, и вот это вот раздвоение, оно приводило к тому, что человек просто терялся в жизни.


У каждого дорога к храму своя


Меня крестили, меня водили в церковь, меня причащали. Всё стало реже именно для того, чтобы не было раздвоения, когда начались все пионерские дела. Рождество, Пасха — это бабушкины праздники, это было уважение к бабушке. И неукоснительно — все поминальные службы, панихиды. А потом уже повзрослела. И когда умерли родители, тут уже оказалось, что всё это на мне. Меня никогда не принуждали и никогда не отвращали. Насильно меня в церковь не водили. Но я твёрдо знаю, что у каждого дорога к храму своя. Да, я росла в религиозной семье, я знала, что бабушка и дедушка поют в соборе. Я знала, что другой дедушка был попечителем совета по сооружению храма, в который меня приводили. Для меня это не было секретом. Но так, чтобы меня тянули, стой тут и майся, пока служба закончится — такого не было.

Ещё до школы я с бабушкой ходила в церковь, но тут так — бабушка вставала на колени, надо бабушке помочь подняться с колен. Не знаю, сколько я там помогала или совсем наоборот, но у меня была обязанность, сопровождать бабушку и бабушке помочь. Но что-то отложилось. Бывает, сейчас стоишь на службе, и думаешь — откуда я это знаю? Очень многие вещи приходят из детства.

Теперь, в принципе, это даже стало легче, спокойнее. Если в советское время, особенно в 1950-е годы, это было действительно сложно, то теперь всё это прекрасно. Да, православие — это составная часть моей ментальности, в этом плане тут ничего не изменилось, просто… я никогда ничего не демонстрирую, потому что я считаю, что вера — это дело сугубо интимное, не просто личное, а интимное. Это не то, чем можно кичиться или демонстрировать как какое-то преимущество. Это сугубо интимное дело, это мои отношения с Богом. Не больше, но и не меньше.


В двадцать три года всё начала заново


Это не я решила стать филологом, это филология меня выбрала. И путь к филологии был долгим. Несмотря на то, что у меня в школе были чётко выражены гуманитарные способности, всегда трудно давалась математика, все точные науки, но поскольку училась хорошо, выводили в хорошистку. Это была медвежья услуга.

Так как в детстве я много болела, я всегда хотела стать врачом. И после школы я пошла поступать в медицинский. Но школу я окончила в 1960 году. Это период хрущёвских реформ. Это его реформа о сближении школы с жизнью. Все поступающие должны были иметь трудовой стаж. На мой взгляд, он не только художников гонял и выставки разгонял, он ещё и сломал немало судеб. Кто-то поступил, кто-то нет. Пошли работать, так и остались работать, никуда не поступили. Кто поступил, учились, но позже. Люди создавали семьи, вернее, люди вступали в брак, но не всегда получалась семья, потому что работа, учёба. Сейчас это называют демографической ямой. Кто-то остался без образования. Если человек старался учиться, не складывалась семья или семья оказывалась неполной.

Я два года работала в поликлинике, прошла по конкурсу в институт, всё бы хорошо, но у меня возникли сложности с физикой, с химией, со всеми этими науками. Мне пришлось уйти в академический отпуск, потому что я заболела. Забрала я документы, но всё ещё пыталась идти этим же путём, поступила на биофак в университет. У меня средних оценок не было — у меня были пятёрки по всему и задолженности по зачётам по физике и математике. И тогда был разговор — в принципе, можно поставить зачёт. Но гораздо хуже будет накануне диплома, когда сложная физколлоидная химия, с чем будет не справиться, а время-то упущено. Так что в двадцать три года я всё начала заново, на филологическом факультете. И тогда друг нашей семьи, Вера Михайловна Каверзнева, сказала — вот теперь я за тебя спокойна, теперь ты на своём месте. Не горюй, что ты начинаешь поздно. Жизнь есть жизнь, не всегда всё идёт по гладкой дорожке. Но, по крайней мере, у тебя не возникнет мысли, что ты не на своём месте, не возникнет сожаления, правильный ли путь ты избрала.


Славные январские дни


Я должна сказать трижды нет — не была, не состояла, не участвовала. В партии не была, в советской печати не работала и в советской школе тоже не работала. Я работала сначала в исследовательском институте, потом в проектном институте. В газете Rīgas Balss переводчиком. Когда начался Народный фронт, всё это пришло и в институт, и тогда началось — научная информация не нужна, переводчик не нужен. С одной частью коллег отношения остались нормальными, с другой — не знаю, откуда это взялось — вам нельзя здесь говорить по-русски, вот это всё. Вышло так, что моя коллега показала мне в Rīgas Balss объявление, что там ищут переводчика. Я позвонила, мне сказали — приходите. Я съездила в Дом печати, на восьмой этаж, мы поговорили, дали текст, я сразу перевела. Мне сказали, что позвонят. В институте на тот момент было очень неуютно. С частью своих знакомых и коллег я перестала общаться во время Атмоды — откуда-то полезла эта агрессия. И на следующий день я пришла снова в Дом печати и мне сказали, что берут на полную ставку. Потом уже, отработав месяц, я узнала, что там был конкурс. Взяли меня и ещё одного мужчину на полставки, в отдел спорта. И я пошла туда работать в славные январские дни 1991 года. Начало моей карьеры в Доме печати было, когда омоновцы штурмовали Дом печати.

Эти дни мне запомнились чувством солидарности, чувством локтя. Тогда никто никого не делил. Тогда мы все были едины. У нас было тогда чувство общей опасности. Эти чёрные береты. Я шла как раз, несла материал в редакцию, вижу — человека сбили на землю, бьют ногами. Я ещё не поняла, что это. Я вхожу в вестибюль, показываю пропуск. А там редактор стоит. Я говорю, принесла материал. «Ну, заходи.»

Mеня попросили перевести на русский язык обращение к Михаилу Горбачёву. А потом газета наша выходила на такой обёрточной бумаге, и там была рубрика «В чрезвычайных условиях», потому что мы уехали из Дома печати. В это время газета всё равно выходила. Это, конечно, были дни солидарности. Может быть, была какая-то романтика, которая теперь испарилась в реалиях… но, всё равно, тогда люди были немножко иначе настроены. Тогда не было этого разделения. Тогда было больше понимания. В Rīgas Balss это и потом сохранилось. Было две редакции, но всегда была солидарность. Мы делали одно дело.


Толерантность — она ещё никому не повредила


Настроение тогда было одно. Конечно, у меня было осознание того, что латышский народ имеет право сам решать свою судьбу. Мы за него решать права не имеем. И в какой-то степени, даже сознавая, что часть родных осталась в Москве, я проголосовала за независимость. Просто я не думала, что так быстро улетучится это настроение единения, единства. Тогда не было такого противостояния. И тогда не стоял вопрос, что ты второго сорта. Ну, правда, для меня не стоял вопрос, что я обязана выучить латышский. Меня особо латышскому и не учили. В школе преподавание было слабым, это я должна признать. Пятёрки эти мне доставались без труда. Но я читала и писала, и говорила. Сейчас уже, с точки зрения того, как я могу судить о методиках — грамматику неродного языка объяснять по-русски — это методически неправильно. А тут не только латышская грамматика объяснялась по-русски, но и немецкая. То, что я знаю по-немецки, я знаю из дома. А так зубрили все эти склонения, спряжения, и очень мало уделялось времени именно разговорной речи. Сегодняшние методики они, конечно, более предпочтительны. Самое главное, чтобы было желание. С другой стороны, как говорит Святейший Патриарх, невольник — не богомольник, точно так же и в учении — всё, что из-под палки — успеха иметь не будет, когда насильно, когда резко. Может быть, нужно более доброжелательно, приветствовать, когда человек говорит, пусть с акцентом. Помочь, подсказать, а не высмеивать. В общем, толерантность, она ещё никому не повредила.


В современной Латвии я себя чувствую комфортно


У меня детей нет, есть только внучатые племянники. Я была, кстати говоря, замужем за латышом, но брак не сложился. Обе мои двоюродные сестры вышли замуж за латышей. Так что племянники у меня, можно сказать, латыши, я их люблю так же, как и других. Брат был женат на русской женщине. Но я не делаю разницы, я их всех люблю одинаково. Папина сестра младшая, урождённая Амосова, по мужу — Якобсон. Так что мои кузены уже наполовину латыши. И мой двоюродный брат — Ян Якобсон, заслуженный артист России, сейчас живёт в Москве. Он — актёр. Приезжает сюда. Ну, нет никаких проблем у нас на эту тему.

Сейчас я на пенсии. Так сложилась жизнь, что сейчас я должна помочь своему внучатому племяннику, он живёт у меня, на моём попечении. И потом, ещё есть у меня послушание, по благословению преосвященнейшего Александра, митрополита Рижского и всея Латвии, я сотрудничаю в газете «Виноградная лоза». Это моё послушание.

Я себя в современной Латвии ощущаю комфортно. Но люди, не владеющие латышским языком, едва ли чувствуют себя комфортно. Едва ли чувствуют себя комфортно люди, которые не оформили гражданство. Хотя, тут у меня своя позиция — не обязательно брать латвийское гражданство, можно получить российское гражданство или, скажем, украинское гражданство. Мне кажется, это вопрос решаемый.

В моей жизни две подруги. Ирина Семёновна Маркина, со студенческих лет, и с восьмого класса, как сели за одну парту, мы дружим с моей бывшей одноклассницей — Зайга, урождённая Зариня, по мужу Кузнецова. Она приехала к нам в восьмой класс, это был 1957 год, когда стали возвращаться репрессированные. И, кстати, сестру моего папы, среднюю сестру, тоже репрессировали. Их вывезли в 1949 году, они были на Дальнем Востоке. Недавно был разговор, и выяснилось, что и Зарини, и Житковы — они все в одном эшелоне ехали. Так что я считаю, что на бытовом, на семейном уровне, по крайней мере в моём окружении, никакого антагонизма не было. Если человек в силу национальной принадлежности проявлял какую-то агрессию, я просто переставала с этим человеком общаться. Вот и всё.

Композиция подготовлена по интервью NMV–4278

Kомпозицию подготовилa, pасшифровалa

и интервьюировалa Мария Ассерецкова, в Риге, 2014

Сергей Чухин. Решения во всех случаях принимал сам

Родился в 1948 году в Риге, в Латвии. Окончил Ленинградский государственный университет, специальность — философия. Работал в конструкторском бюро, рабочим на заводе, преподавателем Рижского Политехнического института, лектором общества «Знание». С 1993 года по специальности не работает. Занимается подготовкой материалов для интернет-портала russkije.lv.


Oтец перед уходом на работу приносил дрова из подвала


Прежде всего, я помню свою квартиру, где я родился, на улице Иманта Судмаля. Прямо перед домом был пустырь, а за ним развалины, на месте которых в конце пятидесятых годов вырос Политехнический институт. В конце моей улицы находилась набережная, по которой в те времена бегал трамвай. Надо сказать, что центр Риги довольно сильно пострадал от войны, а в целом Рига и ее жилой фонд не были разрушены так, например, как другие города: Киев, Минск и многие другие, которые были практически стёрты с лица земли.

Помню свою квартиру. Квартира у нас была двухкомнатная, без всяких удобств, не было даже туалета, во второй комнате был кран с холодной водой и мойка  такую квартиру получил отец, когда они с мамой в неё заехали. Это была отдельная квартира. А сам дом, наряду с другими в нашем квартале, в прошлом не были жилыми  здесь были амбары и магазины с различными товарами, вверх и вниз на лебёдках спускали и поднимали товары. Рядом ведь крупная река, по которой осуществлялись грузоперевозки. Kогда мои родители заехали в этот дом, он уже был приспособлен для жилья, только огромные окна остались от прежних времён.

Я помню, когда папа уходил рано утром на работу, мать его провожала, давала ему кулёк с едой на весь рабочий день. Это были пятидесятые годы, отопление у нас было печное, отец перед уходом на работу приносил дрова из подвала (жили мы на четвёртом этаже), растапливал печь и уходил, а мама дотапливала её и закрывала напоследок вьюшку.

Ещё я помню с тех времен, что мама не была местной, родом она из Рязани, отец тоже из России, только родился и жил он до войны на севере он вологодский мужик, а точнее, из города Кириллова. Здесь находился с давних времён знаменитый Кирилло-Белозёрский монастырь. Мама со своей семьёй переехали в Польшу во время Первой мировой войны, чтобы быть ближе к своему мужу и отцу (теперь это западная Белоруссия  Брестская область).


Женитьба или исключение из партии


Они познакомились в Кёнигсберге, в 1945 году. Ну, наверное, главное в их отношениях: они познакомились на работе. Отец был следователем НКВД, а мать — переводчиком в 11-й гвардейской армии. Надо сказать, что после оккупации немцами западных территорий, когда фронт ушёл дальше в Германию, мать попала в 11-ю гвардейскую армию в качестве переводчика с немецкого языка. Отец же был отозван из воинской части, где он воевал, и направлен руководством в качестве следователя. Он прошёл, безусловно, какую-то специальную подготовку. Он был молодым следователем. Но тогда быстро всему учили и, видимо, папа быстро освоил новую специальность. А до войны он получил другую хорошую подготовку: окончил техникум по судовым паровым котлам. Мама моя знала языки  немецкий как русский, польский как русский, английский и французский хуже, они со временем забылись. Когда родители решили оформить свои отношения брачным союзом, возникло препятствие. Поскольку мать была на оккупированных территориях, она считалась неблагонадёжной, и перед отцом встал вопрос: женитьба на маме или исключение из партии. Папа выбрал первое, они поженились. Кстати, такие случаи были не единичными в то время. Место дальнейшего проживания им определили в Латвии, в Риге, куда они переехали в 1948 году.

Они ведь не выбирали, их действительно определили на место жительства в Ригу, поскольку Рига, с чёрт знает каких времен, славилась как шпионский город. Ну, об этом я узнал позже, когда повзрослел — из рассказов родителей. Вот, вспомнил подтверждение этому: когда мне было лет десять, я уговорил отца сводить меня на фильм «Тайна двух океанов», который шёл в кинотеатре Айна. Один из эпизодов картины происходил в Риге, где работал немецкий шпион. Роль разведчика исполнил молодой тогда актер Михаил Глузский. А моя мать в начале пятидесятых годов не работала, поскольку я был ещё грудным ребёнком. Позже ей удалось устроиться на работу в газету «Советская Латвия» простым корректором. В первое время родители жили в гостинице, где-то за ВЭФом. Вскоре отец получил квартиру в центре города. Работал он на Рижском судоремонтном заводе, не простым рабочим, он имел там какую-то инженерно-техническую должность, поскольку получил неоконченное высшее техническое образование. Я смутно помню, что папа водил меня через понтонный мост мыться на завод, в душевую, так как дома у нас не было никаких, даже простейших, удобств: ни туалета, ни душа, было, правда, печное отопление. Так вот, я помню, что из душа на заводе сверху лилась горячая вода, и это произвело на меня неизгладимое впечатление.


Были только развалины


На месте теперешнего РТУ (РПИ) были только развалины, где я и другие мальчишки бегали, лазили, прыгали. Кто-то сказал, что в руинах может быть оружие, и пацаны, которые постарше, искали его, знаете, хоть и мальчишки, но есть мужское начало всё же — тяга к оружию. А за развалинами, на улице, где появилось позже известное кафе «Вей, ветерок», напротив кафе находилось небольшое здание, позже оно было перестроено и там появилось здание, где существовал какое-то время латышский мужской камерный хор. Так вот, на этом месте была керосиновая лавка. В то время почти все, наверное, пользовались керогазом для приготовления горячей пищи. Хорошо помню — было большое помещение, очередь с бидонами, с какими-то другими ёмкостями. Важное для жизни место. Электричество дома было. Туалета, как я уже говорил, не было у нас. То есть все «последствия» папа складывал в мешки и выносил куда-то на улицу, в какие-то урны выбрасывал. И так мы прожили семь лет. Вы знаете, рядом у нас были соседи, — на нашей площадке было три квартиры. Напротив нашей была огромная квартира, порядка ста метров, ну, примерно, я сейчас точно не помню, или сто двадцать даже, где позже, через суд, отец отвоевал небольшую комнатку, где жила соседская собака. Так мы обзавелись кухней. И это была кухонька (4,5 квадратных метра), туалет, газовая плита, стол. А между двумя дверями были полки — как холодильник, зимой там холодно было. Вы, наверное, догадались: чтобы попасть на кухню, нужно было выйти из нашей двухкомнатной квартиры на лестничную клетку и открыть ключом кухню. В одной комнате жили папа с мамой, в другой — мы с сестрой.

Если смотреть из нашего окна, церковь Петра была справа. Сама башня Петра, можно сказать многострадальная, сгорела во время последней войны — остался от неё только каменный остов. И на нём, помнится, выросла берёзка, кустики и виднелся мох. Подростки залезали туда в поисках оружия — находили там, правда, только остовы автоматов и пистолетов.


Kогда мостовые были выложены булыжником


Это были времена, когда на нашей улице, и не только, мостовые были выложены булыжником. Так вот, по этому булыжнику гарцевали лошади с телегами, особенно в утренней тишине раздавался этот грохот. Это значило, что по близлежащим магазинам развозили продукты, овощи, молоко и всё такое. А на углу нашей улицы и набережной, где сейчас находится поликлиника, были казармы Рижского ракетного училища. И я тоже помню, как молодых курсантов рано утром выгоняли с голым торсом на улицу, и зимой и летом, они бегали вокруг нашей площади или ходили строем и громко пели песни.

Эти дома строили солдаты, был тогда обычай — в строительные батальоны набирали солдат из среднеазиатских республик в основном. Да, в офицерских домах стали жить семьи офицеров, в том числе генералов, офицеры высшего и среднего звена. Полковники, подполковники, генералы, их семьи. Здесь я познакомился с молодёжью из этих домов. Дома эти были выстроены в форме буквы Г, а внутри этого пространства был дворик, очень красивый, его обустроили и озеленили. Помню, мы играли в ножички — очерчивали круг, и первый игрок вбивал в него ножик, очерчивал свой сектор, если попадал. Кто больше нарезал себе секторов, тот и выигрывал. Всего играло от 3 до 5 человек. Если ножик падал, он передавался другому игроку. А ещё была игра «чика». Из свинца отливалась бита, на прочерченную на земле линию ставилась кучка монет. Игроки по очереди выбивали монеты битой. И, если монета переворачивалась, то игрок забирал её себе. По поводу денег иногда были ссоры, а подчас и драки.


Мне и няне тогда повезло


У соседей, у которых мы «отвоевали» квартиру, фамилия была Голандырёвы — муж с женой, у них были уже взрослые дети  сын и дочь. Голандырёв, он в своё время работал в Рижском пароходстве. И, может быть, помните, когда перевернулся и утонул пароход «Маяковский» — страшная штука. А в первые годы, когда мама поступила на работу, она нашла для меня няню в нашем же доме. Мама рассказывала мне, что утро в тот день было солнечное, со всего Союза в Ригу приехали лучшие пионеры. Их с родителями должны были отправить в небольшое путешествие по Даугаве. Но, к сожалению, пароход оказался переполненным, и большая часть людей оказалась на одном борту  судно перевернулось прямо у причала, не успев даже отплыть. Те, которые находились внизу, в каютах, погибли все, только часть людей выжила благодаря тому, что оказалась на открытой палубе. Моя няня в то злосчастное утро потащила меня гулять на набережную и хотела тоже покатать меня на пароходе, но билеты больше не продавали. Можно сказать, что мне и няне тогда повезло. Помню, родители мне рассказывали, как всё это происходило, вот один эпизод: на борту был мужчина с собакой  так она спасла его, подтащила к берегу, взяв его за шиворот. Спасённый мужчина сидел на берегу мокрый, обнимал свою спасительницу и целовал её в морду. А соседа нашего Голандырёва посадили на семь лет за то, что он как ответственное лицо неправильно организовал посадку людей на судно, и было продано больше положенного количества билетов. Так что он получил срок за халатность.

Разумеется, я общался со своими сверстниками, но в основном это были русские ребята, а латыши, если и были, то их было очень мало. Например, на углу улиц Судмаля и Кунгу был дом, где жили рабочие со своими семьями, которые строили после войны новый мост. Он получил название Октябрьский, как только был построен(ныне Каменный). Теперь в этом, уже перестроенном, доме находится музей. А тогда этот дом и его обитателей называли «мостопоезд». Жизнь послевоенная была, безусловно, тяжёлой, поэтому здесь были и драки, и пьянки. Со временем, конечно, всё изменилось в лучшую сторону, послевоенное время  не лёгкое время.


Письмо дяде Хрущёву


Pодители мне рассказывали, что я писал письмо дяде Хрущёву, чтобы запретили продавать водку, потому что многие пили, а мне это не нравилось. Bо все времена пили, но не все и не всегда пьянствовали. Позже я заметил, что в переходные периоды, когда ломается старое мироустройство и возникает новое, не все люди принимают этот «слом эпох». Вспомните девяностые годы у нас в Латвии и в России: пьянство, бандитизм различные религиозные секты и вещатели.

B советское время, где была баня «Радуга» — до неё там тоже был пустырь  летом пацаны играли в футбол, а зимой заливался каток и устраивались хоккейные баталии. Неподалёку, в сторону набережной, жила русская семья, с которой у нас сложились очень хорошие, даже по интересам, отношения. И мы с сестрой познакомились с их девочкой, ну, примерно, где-то одного года рождения.

Я начинал я учиться на своей улице (Иманта Судмаля) — в 67-й пятилетней школе. Как только я окончил четыре класса — мать потащила меня в другую школу, в 17-ю, я приставал, плакал, ну, знаете, как всякий ребёнок не хотел менять учебное заведение с учителями, к которым привык, и одноклассниками, с которыми сдружился. Помню свою первую учительницу — Ядвигу Иеронимовну. Это была пожилая полька по своему происхождению. Когда мама приходила в школу, она говорила с ней в основном по-польски. А директором школы в то время был такой молодой, элегантный, симпатичный, ну, потом я уже узнал — еврей. Много лет спустя, мы с мамой его встретили в Майори. Он был в кафе, сидел и ел мороженое. Мы подсели к нему. Я заговорил с ним (нас он, конечно, не мог помнить), и он тоже вспомнил свою школу, где он был директором, построения всей школы на пустыре. А ещё я вспомнил, что директор учил своих учеников определённым правилам поведения: если ученик проходит мимо учителя или взрослого вообще, надо было снимать свою синего цвета с белой полосой фуражку и обязательно здороваться. Школьная форма у нас была простая, но строгая. Был, так сказать, свой dresscode.

Да, как раз в 67-й школе на нашей улице учился вместе со мной лучший друг Макс, он уехал с родителями в Израиль ещё осенью 1970 года. И ещё один друг — Яша, второй мой хороший приятель  с ним я учился уже в 17-й средней школе  он тоже с семьёй уехал в Землю обетованную. Это было время, когда открылась новая волна разрешений на выезд в Израиль. Макс приезжал в Ригу в 1996, мы с ним общались почти каждый день. Друзья  всегда друзья. Вначале ему было очень трудно. Он любил фотографию, у него был фотоаппарат свой, здесь, в Риге, он научился этому делу. В конце концов, он окончил какую-то специальную школу по части фотографического искусства в Израиле. Ну, и видимо, где-то в девяностых годах он уже заведовал фотолабораторией, одним словом, работал одним из главных фотографов в криминальной полиции Израиля.