Пролог
Звон бубенцов пронзал стылый морозный воздух. Запряженные парами гнедых сани вереницей неслись по укатанной дороге, оглашая белесую степь скрипом снега под полозьями и бесшабашным многоголосьем. Схлестывались меж собой разноцветные ленты, вплетенные в смоляные гривы. Вдалеке стихал благовест. Пушистый снег, встречавший молодых перед обедней, разом кончился, и сквозь хмарь сизых облаков проглядывал яичный желток солнца.
Глаша прерывисто вздохнула — тяжёлый дух ладана в носу сменился свежим запахом арбузной корки. Оглянулась. Маковка деревянной колокольни мелькнула пару раз и исчезла за холмом. Сердце зашлось колотьбой. Испуганные мысли шарахались друг от друга, как застигнутая врасплох посреди улицы верховым станичником шайка гусей.
«Теперича и моей девичей жизни ступил конец», — Глаша украдкой посмотрела на Прохора. Шапка съехала на затылок. Задорный кучерявый чуб пшеничного цвета никак не вязался с осунувшимся лицом бывшего жениха. Из рукавов овчинного тулупа-маломерки торчали тонкие жилистые руки, сжимавшие скрипку с потёртыми боками. Смычок валялся на соломе и всякий раз, когда вздрагивали на рытвинах сани, все ближе придвигался к ногам Глаши. Она приподняла подол торчащей из-под лисьей шубы юбки и с гордостью осмотрела носы новых ботиков с блестящими застежками — хоть ноги дюже мерзли, но не надеть обновку, подаренную сватами в числе богатой кладки, Глаша не могла.
Прохор нагнулся и взял смычок.
— Чаво не играешь-то? — с напускной веселостью спросила Глаша, — вона, и подруженьки голосить перестали. — Она свела к переносице подкрашенные дуги бровей и посмотрела на двух девушек: те склонили головы в разноцветных шалевых платках и перешептывались, поглядывая то на неё, то на Прохора, то на Игната.
Прохор распахнул тулуп, бережно заправил смычок за пояс, сжал скрипку меж коленей и подул на пальцы:
— Плакать не смею, тужить не велят.
— Казак хороший, та нема грошей? — подал голос Игнат.
Подружки засмеялись. Глаша фыркнула и посмотрела на мужа. Тот прижал её к себе, наклонился, защекотав усами щеку, поцеловал, и гаркнул:
— А ну, девки! Спевайте!
Подружки снова захихикали. Переглянулись и запели:
— Раскатитеся, колёса, растворитеся, ворота!
Растворяй, батенька широк двор, — едет сыночек с поездом…
Не один едет — с другою, с своей верною жаною!
Дорога стала резко забирать на взгорке. На крутом повороте сани занесло. Подружки завизжали. Глаша снова почувствовала на плече крепкую руку Игната. Объятия молодого мужа вызвали и легкую неприязнь, и волнительное стеснение в груди. Глаша слегка отстранилась:
«И чаво энто Игнашкин дружко дюже сильно кнутом щелкает? Запорет лошадей-то, запорет, рябой чёрт! — вона, спина-то у них вся взмыленная!»
Непонятная тяжесть сжала нутро. А не её ли, как строптивую кобылицу, тянут за вожжи миловаться с нелюбимым? Да и тянут ли?.. В миг венец под расписной шалью сдавил голову. Глаша стиснула полу шубы, закусила алые губы, сдерживая подступившие не ко времени слёзы. Припомнила день сватовства.
Когда к их двору подкатила бричка, Евсей ахнул:
— Запамятовал я, базыга: намедни с Демидом сговаривались.
— Шо? — Глаша отложила вышивку с алыми лазориками и слегка отодвинула кипенно-белую занавеску.
— Кубыть, сваты!
— Батяня!
— Брысь! Как погутарим, покличу табя. — Евсей с кряхтеньем слез с печи, вдел ноги в валёнки и вышел в сени.
Хлопнула дверь в курень. Послышался гулкий бас Демида в перебивку с высоким писклявым голосом Пелагеи. Глаша положила рукоделие в небольшую сапетку и спрятала её в прикрытый лоскутной постилкой сундук:
«Игнашкины! — подбежала к мордоглядке, поправила выбившуюся из густой косы длинную тёмно-русую прядь, пощипала щёки и придирчиво оглядела раскрасневшееся лицо: — Как энтот маков цвет!» — прыснула, разгладила оборки вышитой блузки и, перекрестившись на образа в красном углу, спряталась в домушке, оставив дверь слегка приоткрытой.
В щёлочку Глаша видела, как в залу друг за другом вошли Фроловы. Демид, глядя на божницу, наложил на себя широкий крест, прошёл к стене и уселся на лавку; Пелагея, отдыхиваясь, небрежно повела рукой, зыркнула в сторону Глаши — та отпрянула от двери — и умостилась на скрытню у печи. Переступил порог Игнат, да так и остался стоять снопом. Последней завалилась в залу сваха. Глаша слушала её скороговорку и обмирала.
— … Такова-то жениха хоть по белу свету поискать — не сыщешь…
Перед глазами у Глаши всплыло потерянное лицо Прохора. Сваха не унималась:
— …Желает наш Игнашка сосватать вашу Глашку!
В голове у Глаши затуманилось. Она прислонилась горячим лбом к выбеленной стене. Захотелось выбежать и закричать что есть мочи:
— Пришли не званы, и уйдёте не ласканы! — но жерновом придавило волю. Отступила Глаша к кровати и упала на подушки, заливаясь слезами.
А как уехали сваты, батяня разулся и принялся расхаживать кочетом:
— Жалку́ю, Глашка, что маманя твоя не сподобилася дожити до энтова дня — с самим Демид Прокопычем породнимси! — подошёл, приплясывая, к застланному скатертью столу, скинул тряпицу с глиняного кувшина и долго пил квас. Потом смачно причмокнул, поставил кувшин на место, вытер усы, бороду: — Такие абновы табе справим! — и молодцевато шаркнул по дощатому полу ногой в белом шерстяном носке.
***
Сейчас, за свадебным столом, изрядно захмелевший от выпитого чихиря Евсей, вытирал покрасневшие глаза и выговаривал Демиду:
— Годков-то нам с тобой вровень, но ты маво побогаче живешь, сватушка, побогаче, — Евсей мутным взглядом обвел залу: — Иконы в серебре, ковры. Сабя, вона, трофейная. Крыльцо, кубыть, мастеровые резали — больно мудрёное?
Демид пошевелил густыми бровями, потер окладистую бороду с седыми прядками и впился тяжёлым взглядом в Глашу, сидевшую по левую руку от Игната:
— А какой табе с маво добра-то, дружишша, антирес? Ты вона куды глянь. Шешнадцать годков девке, а богатство ейное покраше будет. — Он зычно засмеялся, обнажив местами черные кривые зубы с застрявшим меж ними укропом.
Глаша на миг перестала дышать, слушая, как зашлось в груди бешенным стуком сердце:
«Чаво глядит-то? Зенки выпучил…» — она машинально придвинула свою пустую тарелку к перевернутой вверх дном чарке и скривилась от внезапно скрутившей живот боли. Сглотнула обильную слюну и мельком посмотрела на свёкра. Он сопел, не мигая уставившись на лиф её блузы. Глашу кинуло в жар, и сразу же — в холод. Она потупилась и увидела проступившие сквозь белую атласную ткань напрягшиеся пуговки сосков.
— Спаси Христос! — истово прошептала и тронула Игната за руку.
— Чаво ты?
— Спужалася, — она беспомощно осматривала уставленный яствами стол. Душистые румяные пироги, лизни, блины, заправленные каймаком и арбузным медом… Показалось? Фаршированный поросёнок раззявил своё мертвое рыло в ехидной усмешке.
В горнице вдарила переливами гармошка.
«Прошка», — Глаша водила по сторонам затравленным взглядом, перебирая крупные гранёные бусины ожерелья. Красные лица хмельных гостей вдруг показались отвратительными. Все с каким-то одинаковым непотребством изучали её. Воздух уплотнился и засмердел смесью солений, копчений, пахучего женского и терпкого мужского пота. Глаша захотела вырваться из душной комнаты туда, в тихую студёную январскую ночь! Она привстала и тут же опустилась на лавку, подхваченная Игнатом.
— Ась? — испуганно вскрикнула, осознавая, что катится куда-то вместе с разудалой песней, грянувшей по рядам:
— Татарин братец, татарин,
Продал сястрицу задаром,
Красу девичью за пятак,
Русу косушку отдал так!
Демид стукнул кулаком по столу. Звякнула посуда. Песня оборвалась. Свёкор встал. Сразу же зала показалась Глаше меньше — могучий широкоплечий Демид подпирал головой потолок.
— Горь-ка-а! — наотмашь ударил он Глаше по слуху медвежьим рёвом.
За столами подхватили:
— Ой, и горька!
Игнат встал и увлёк за собой Глашу. Она бы так и упала — колени дрожали от слабости, но муж с силой прижал к себе и накрыл её холодные губы своими. Голова закружилась. Глаша захотела вырваться — отдающий квашеной капустой язык Игната перекрыл воздух.
«Нет!» — хотела крикнуть, но издала лишь мычание. Противные губы мужа ослабили хватку. Глаша плюхнулась на лавку, окончательно обессилев. Краем глаза видела сощуренный недобрый взгляд свекрови — Пелагея хрустела мочёным яблоком и с кривой ухмылкой рассматривала её, подперев голову пухлой белой рукой.
Вновь заиграла гармошка. Перед Глашей мелькнуло бледное лицо Прохора. Он протискивался меж трясущих полными задами баб. Они хватали его за рукава рубахи, пытаясь втянуть в свою кутерьму, но Прохор вывернулся. За ним следом пронырнул дружко Игната. В поднятой правой руке он держал скрипку и смычок.
Прохор растянул во все меха трёхрядку, припустил громкими переливами и, обходя длинный стол в лёгкую присядку, двинулся к молодым:
— А чихирю я не пью,
Пирогов я не беру.
А невестушку свою
Вином крепким напою!
Напою, да накормлю,
На весь народ объявлю,
На весь народ объявлю,
Как я Глашеньку люблю!
Народ загудел. Девки пустились отбивать каблуками пол. Демид, вытянув ручищи в стороны, водил плечами и коршуном надвигался на Глашу.
— Шо ты как тыля стоишь? Иди, с батькой пляши, — шепнул на ухо Игнат и легонько подтолкнул Глашу. Она встала, ухватила трясущейся рукой воротник-стойку — душит, мочи нету! Сделала пару шагов и замерла. Демид обошел Прохора, навис над Глашей горной хребтиной. Прохор опустил гармошку — жалобное звукорядье сошло на нет. Пляс прекратился. Гости зашушукались.
Демид недовольно пророкотал:
— Ты, Прошка, ноне шибко веселый, как я погляжу? Ну!
— Воля ваша, Демид Прокопыч, — Прохор передал гармошку дружке Игната и взял у него смычок и скрипку. Положил её на левое плечо, прижал подбородком и, не сводя жаркого взгляда с Глаши, заиграл.
Музыка заметалась в стенах куреня пойманной в силки куропаткой. Глаша забылась каким-то странным сном наяву. Перед ней плавилась золотом августовская степь — пласталась отяжелевшая под бременем янтарных колосьев пшеница, гонимая низовым ветром. Пряный запах разнотравья. Оглушительный стрекот кузнечиков. Сгущалось матовым льняным блеском сумеречное небо. Кое-где прорывались редкие всполохи далёких зарниц.
Сухое сено больно кололо спину сквозь тонкую ткань ситцевой блузы. И губы! Горячие губы Прохора ласкали Глашину грудь.
Глава 1
Острый, как лезвие ножа, звук царапал слух. Словно гвоздями по металлу. Негромко, но настойчиво. В ушах противно засвербело. Что это? Визг? Или кто-то плачет? Необычно так плачет… Неестественно, гаденько, муторно. С примесью нездоровой надрывной весёлости.
Внутри зародился приступ мелкой дрожи. Сердце застучало. Замельтешили ярко-огненные пятна. Как же неприятно! Аж глаза режет! Тело сильно потрясывало.
Надо спрятаться. Переждать. Чего переждать? Зачем переждать? Разве мне угрожает опасность? Бежать! Пытаюсь сдвинуться с места — не выходит: ноги отяжелели. Словно ватные стали! Страшно. Сжаться в комок, превратиться в ма-а-ленькую точку! Чтобы они не заметили. Кто они? Нет же никого! Только звуки и пятна. Пятна и звуки…
Странно. Почему так тоскливо отзываются эти трели где-то под рёбрами? Должно быть, случится что-то ужасное?! А может, обойдётся? Ничего особенного? Просто соседи ремонт затеяли? Что за глупость: при чём здесь ремонт? И не похоже это звуковое трепетание ни на перфоратор, ни на дрель. А на что похоже?
Открыв глаза, она какое-то время бессмысленно озирается по сторонам. На обоях с цветочным орнаментом подрагивает солнечный зайчик. Перепрыгивает на узкую полку с толстой тетрадью в серой коленкоровой обложке. Серый цвет — любимый. Идеален для дневника… Письменный стол завален кипами нот. Створка шкафа открыта. Мышиного цвета платье безжизненно свисает, зажатое в тиски аккуратно сложенными кофтами. Прислонившись к спинке кресла, стоит коричневый кожаный футляр. На кресле возлежит королева оркестра, сияя матовым блеском тёмно-орехового лакированного корпуса.
«Я в комнате со скрипкой. Постойте, это же моя комната! Моя скрипка. Я… Дома?»
Она поморгала. Зажмурилась. Вновь открыла глаза. С минуту смотрела на светло-зеленоватую краску на потолке. Потом вздохнула с облегчением, откинула одеяло, села на кровати. Прислушалась. Вивальди? Моя любимая «Весна»! Ну и приснится же такое: гвозди, ремонт.
Опустив босые ноги на пол, сняла со спинки стула вязаную шаль, накинула на худые плечи, достала скрипку. Взяла смычок и прошлёпала на кухню. Пахло лимонной цедрой и корицей. У плиты стояла мама, дирижируя деревянной лопаткой в такт звучащей из колонки старого радиоприёмника музыке:
— Весна грядёт! И радостною песней полна природа. Солнце и тепло, журчат ручьи. И праздничные вести…
— Зефир разносит, точно волшебство.
Мама обернулась:
— О, доча! Проснулась?
Вместо ответа дочь прижала скрипку к подбородку и подхватила виртуозный пассаж вслед за оркестром. Мама положила лопатку на тарелку возле плиты, скрестила руки на груди и засмеялась:
— Истинная ты! Заиграла на скрипочке-восьмушке раньше, чем научилась читать. — В её голосе слышалась гордость.
Дочь опустила скрипку и проговорила неестественно высоким монотонным голосом:
— Какой-нибудь предок мой был — скрипач, наездник и вор при этом.
Улыбка сошла с лица мамы.
— Не потому ли мой нрав бродяч, и волосы пахнут ветром!
Мама выключила приёмник, поставила на обеденный стол тарелку с сырниками и пробурчала:
— Любитель трубки, луны и бус, и всех молодых соседок… Ещё мне думается, что — трус был твой сероглазый предок.
Дочь аккуратно положила на высокую тумбу у двери скрипку и смычок — специально отведенное для них место. Подошла к маме, обняла и потёрлась щекой об её щеку:
— Не обижайся! Всё равно не поверю, что мой отец — плохой человек.
Мама отстранилась:
— Это ещё почему? — её голос смягчился, хотя на лице оставалась наигранная строгая мина.
Дочь схватила горячий сырник, подула на него, откусила кусок и часто задышала по-собачьи:
— Па-та-му-шта, — проговорила она с набитым ртом. — Ты никогда бы не родила такую прекрасную дочь от подлеца.
Мама сжала губы, нахмурилась:
— Чем болтать попусту, лучше бы умылась и села нормально позавтракать: отощала совсем в своей аспирантуре, — она достала из кармана фартука мобильный телефон и ахнула: — Время! Так. Поешь, накрой сырники салфеткой, чтобы не заветрились; сметану — в холодильник; и не забудь помыть посуду, поняла?
— Угу.
— У меня через два часа отчётный концерт. Надо успеть всех учеников разыграть в большом зале. — Сняв фартук и чмокнув дочь в макушку, мама выпорхнула из кухни.
Дочь недовольно поморщилась: «Вот опять: стоит завести разговор про папу, сразу тему меняет. То „времени мало“, то „котлеты подгорают“, а то и вовсе — „сбегай срочно за хлебом, доча“».
В коридоре послышалось беспорядочное хлопанье дверцами платяного шкафа. Дочь непроизвольно улыбнулась, мечтательно закатив глаза к потолку: «И эта песня мне знакома. Сейчас туфли достанет из коробки. Каблучками о паркет стукнет. Цок. Цок-цок. Четверть и две восьмые. А это шелест плаща в сопровождении волшебных переливов челесты — мама, как обычно, суетливо бренчит стеклянными флаконами духов. Эх, бедняге-зонтику досталось: вынужденное соло на обувнице исполняет».
Хлопнула входная дверь, в замочной скважине дважды провернулся ключ. Дочь, забыв о материнских наставлениях по поводу салфетки, сметаны и посуды, встала, взяла смычок и скрипку. С минуту смотрела, как мелкие капли начавшегося дождика медленно стекали по оконному стеклу. Приложила к подбородку скрипку, закрыла глаза и заиграла.
***
Её дневник.
Сколько себя помню, всегда со мной скрипка. Мама часто повторяла: «Тебе, доча, и подружек не надо — засядешь в комнате и занимаешься». И правда! Девочки в спецшколе сразу сдружились. На переменах — вместе. В столовую — вместе. В фонотеку — вместе. А со мной даже за партой никто никогда не уживался. Не могла я футляр со скрипкой положить на стул — на нём же попами сидят! Или, того хуже, на пол поставить, где все ходят в обуви. Это кощунство!
Вот и пустовало соседское место: моя скрипка периодически перемещалась с первого варианта на второй и снова на первый.
Иногда учителя пробовали кого-то подсаживать, но тщетно: я упорно клала скрипичный футляр поперек парты и медленно сдвигала им учебники незадачливой соседки к самому краю, проверяя закон всемирного тяготения — книги падали одна за другой.
Пару раз маму вызывали к директору. Она специально приезжала из Челябинска в Питер. Ночевала в общежитии. Долго выговаривала мне в комнате отдыха, куда нас пригласили для родственной беседы по душам, что так вести себя нехорошо. Но разве я могла объяснить взрослым, что моя скрипка умеет обижаться, плакать, жаловаться, страдать?! Что на стуле ей лежать неприятно, а на полу — холодно.
Скоро взрослые от меня отстали. А одноклассницы сторонились, за глаза называя чокнутой.
Когда мне исполнилось восемь, мама нарисовала фломастерами поздравления на плакате в форме скрипки: «С Днём рождения, любимая доча! Пусть твоя жизнь сложится счастливо!» Красивый такой плакат. Я очень хотела повесить его над кроватью в общежитии, но нельзя: меня бы засмеяли девчонки.
Помню, как впервые спросила у мамы об отце. В то лето мы приехали в Феодосию. Поселились, как всегда, в небольшой комнате у бабы Веры — так звали хозяйку одноэтажной мазанки, выбеленной так, что на солнце смотреть на неё невозможно: сразу слёзы текут.
На пляже — рядом с нами на лежаке под тентом — на махровом полотенце небесно-голубого цвета лежал рыжий мальчик. В ногах у него сидел такой-же рыжий дяденька — увеличенная копия мальчика, только с большим животом, возвышавшимся над плавками, и кучерявой бородкой. Дяденька всё время что-то делал для мальчика. Бегал к ржавому крану мыть персики в пакете, а потом буквально впихивал их мальчику в рот, приговаривая, что надо кушать витамины. Натирал спину мальчика белым кремом, чтобы не обгорел на солнце. Причёсывал непослушные вихры, стараясь придать им красивую форму. Свои действия он громко комментировал вслух и посмеивался. Непонятно над чем.
Я со своего лежака наблюдала за рыжим семейством и думала: «Почему этого мальчика папа воспитывает?» А дяденька тем временем начал задавать моей маме странные вопросы, и я сразу перестала называть его в уме «дяденькой» и перевела в категорию «дядек».
Интересовался дядька, как такую красивую — он назвал маму «голу́бой» — муж одну отпустил «на юга»? Почему девочка — это он меня имел в виду — совсем на неё не похожа? При этом, он совал мне под нос персик со словами «угощайся, деточка». Я смотрела на волосатую пухлую дядькину руку и еле сдерживалась, чтобы её не укусить. Да, честное слово! Так и хотелось впиться зубами в загорелую кожу. А ещё очень хотелось закричать: «Никакая я вам не „деточка“! Вообще, отстаньте от нас и займитесь своим рыжиком: вон он у воды в песке ковыряется на самом солнцепёке, и без кепки, между прочим!»
Я видела, что маме назойливость дядьки тоже не нравилась: левая бровь у неё начала дёргаться. Так всегда было, когда мама нервничала. Почему она молчит? Ох уж эта привычка вести себя прилично! Все уши с детства мне прожужжала нотациями! А если дядька наглеет? Тоже приличия соблюдать? Вот был бы рядом папа…
Мама спешно собрала в пляжную сумку наши вещи, пожелала дядьке хорошего дня и утащила меня за руку на пирс ждать катер. Я злилась на маму. На себя. На проклятую вежливость, не позволившую нагрубить рыжему дядьке.
Когда катер вышел в открытое море, я немного успокоилась. Море всегда действовало на меня умиротворяюще. Аквамариновые волны перекатываются под бортом, мы плавно поднимаемся и опускаемся. Берег вдалеке то пропадает, то вновь появляется. Мама придерживает шляпу с широкими полями, чтобы её не унесло ветром. Я облизываю солёные от морской воды губы и слушаю клёкот чаек. Они обыкновенно сопровождают прогулочные катера в надежде, что люди поделятся хлебом. Вот и сейчас, мужчина в тельняшке широко замахивается и кидает птицам куски багета. Они хватают лакомство налету, отстают, садятся на воду. Тут же появляется новая прожорливая смена.
Я с трудом отвожу взгляд от парящих чаек и смотрю на маму. Она сидит, прислонившись спиной к металлическим перилам, и вглядывается в расходящуюся белым клином пышную пену за кормой.
Вопрос вырывается сам собой:
— Мама, а кто мой папа?
Мама вздрагивает. Удивлённо смотрит на меня:
— Почему ты спросила?
— У всех должен быть папа, даже… — внезапно запершило в горло, — даже у того рыжего на пляже он есть. Противный, но есть!
Мама молчала, а я ждала. В конце концов, в свои двенадцать лет я имела право знать, кто мой отец!
Мы причаливаем, молча идём на автобусную остановку. Едем на другой конец города. Заходим на рынок за инжиром и зеленью. Добираемся до дома. Мама отправляется на летнюю кухню готовить обед. Я полощу в тазу наши купальники и развешиваю их вместе с полотенцами на растянутой между двумя деревьями алычи веревке. Злость наваливается тяжестью на плечи. Я опускаюсь на выложенный плиткой пол дворика, закрываю лицо мокрыми руками и плачу. Горько. Навзрыд. И море, и солнце, и свисающий над головой спелый налитой виноград, и даже обещанная поездка в дельфинарий кажутся мне призрачным ненужным сном, который на время приходит, чтобы не думать о главном.
Наверное, плачу я очень громко, потому что прибегает мама — краем глаза замечаю, что руки у неё в муке. Следом появляется баба Вера. Обе начинают меня утешать. Мама гладит по голове и приговаривает:
— Доча, доча, ну, что ты, моя хорошая?
Я всхлипываю. Баба Вера достает из кармана полинялого передника горсть карамелек в замусоленных фантиках и вкладывает в мою ладонь:
— Сладкого ей надо, один резон: тотчас полегчает.
Мама выхватывает конфеты и прячет:
— Сначала пусть вареники с творогом поест. Она их любит.
Я захожу на второй круг рыданий: как они могли подумать, что какая-то еда способна помочь моему горю? Глупые, глупые взрослые! Мама поднимает меня за плечи. Сначала я сопротивляюсь, но почти сразу сдаюсь. Мы идём на кухню. Я пошатываюсь от внезапно нахлынувшей слабости. Прижимаюсь к маме:
— По-по-чему, — дыхание сбивается, — ты никогда не говоришь со мной про него?
Мама останавливается, испуганно заглядывает мне в глаза.
В полутёмной кухне прохладно. Я шмыгаю носом и упрямо твержу:
— Кто мой папа? Он нас бросил?
Мама тащит меня к раковине умываться:
— Давай поедим, а потом побеседуем. Хорошо?
Я киваю. Потому что знаю, как ей важно меня накормить: я всегда худая. Забываю поесть, поскольку много занимаюсь на скрипке. Вот мама и старается летом наверстать упущенное за учебный год.
Мы сидим в комнате, пропитанной послеобеденным зноем, и смотрим в экран выключенного телевизора. Напряжение витает в воздухе. Оседает тенью на лице мамы. Я с нетерпением поглядываю на неё. И вдруг мама тихо заговорила:
— Это было раннею весной. Мы ехали вторые сутки. В вагон входили и выходили едущие на короткие расстояния, но трое ехало, так же как и я, с самого места отхода поезда…
— «Крейцерова соната»? — я знала наизусть начало повести: лет в пять мама начала читать мне отрывки. Это была такая игра: если мама не хотела отвечать на мои докучливые вопросы, она цитировала классику. Этот отрывок служил её уклончивым ответом, почему она, москвичка, родила меня где-то на железнодорожной станции под Челябинском.
— Крейцерова.
— Родольф Крейцер её так и не сыграл. Значит и ты никогда не расскажешь мне об отце? — в голове уже звучало сердитое престо из первой части.
— Эти вещи можно играть только при известных, важных, значительных обстоятельствах, и тогда, когда требуется совершить известные, соответствующие этой музыке важные поступки. Сыграть и сделать то, на что настроила эта музыка. А то несоответственное ни месту, ни времени вызывание энергии, чувства, ничем не проявляющегося, не может не действовать губительно…
Мамино контральто вплеталось в звучание хорошо знакомой музыки в моей голове. Гипнотическое действие: я перестала думать об отце. Действительно, какая разница кто он? Придёт время, узнаю. Я встала, достала из шкафа футляр, вынула скрипку и смычок, посмотрела на маму и заиграла тему престо из первой части сонаты — когда-то подобрала по слуху. Мама закачалась в такт музыке, изображая руками игру на фортепиано.
Скрипка. Я отчётливо помню, когда она впервые появилась в моей жизни. Появилась такой. Не маминой. Нет, я знала чуть ли не с рождения, что такое гриф, где нижняя, а где верхняя деки. И что пуговки есть не только у пальто и кофт. К маминой игре я привыкла, слушая её ещё в утробе. Это как дышать: мы не задумываемся над каждым вдохом или выдохом. Вот и мамина скрипка всегда звучала естественным фоном. Я могла спокойно спать в то время, как мама репетирует концертную программу или упражняется в гаммах.
Но то, что мне довелось испытать в тот тоскливый дождливый день, определило выбор, который многие мучительно делают в куда более зрелом возрасте. Мне же только-только исполнилось четыре года. Я помню эту историю, будто она произошла вчера. Мама позже не раз пересказывала её по моей просьбе.
Знакомая по работе пригласила маму на свадьбу сына. Невеста — девушка из Уральской глубинки; гулянье решили устроить в поселковом клубе.
Сначала мы ехали на машине, потом на телеге — ноябрьскую дорогу развезло. Дул сырой промозглый ветер. Хотелось спать. Я капризничала и просилась домой. Мама сердилась и шептала на ухо, что надо вести себя прилично. Что обозначает слово «прилично», я тогда ещё не знала, но догадывалась, что веду себя иначе.
К обеду мы добрались. В просторной комнате на стенах висели воздушные шары. За столом в форме буквы «п» сидели тёти в красивых платьях и дяди в костюмах и галстуках. Я растерялась — все хотели со мной поздороваться за руку, словно я тут самый главный человек. Накопившаяся усталость вылилась в слёзы — я разревелась. Мама выхватила меня из рук подвыпившего дядечки, усадила к себе на колени и налила компот.
Я жевала приторно-сладкие размякшие ягоды сливы, хлюпала носом и рассматривала невесту. Белое платье на ней было очень похоже на платье моей любимой куклы — мама сшила его из старого тюля, когда меняла занавески на кухне.
Гости шумели. Смеялись. Неприятно пахло едой, перегаром и куревом. И вдруг среди всего этого запела скрипка. Объемно, гулко, сразу до краёв наполнив комнату. Все повернули головы к входной двери. Я тянула шею, стараясь разглядеть исполнителя. Им оказался щуплый мужичок в потрёпанном коротковатом костюме. Музыкант шёл, слегка покачивая лысой головой с бакенбардами. Глаза его были закрыты.
Я застыла с поднесенным ко рту стаканом компота. Старая ободранная скрипка с оборванной, неловко торчащей струной, звучала надрывным плачем. Скрипач явно фальшивил, но играл так проникновенно, что я потеряла ощущение реальности.
Я видела себя в нарядном платье, с бантом в густых каштановых волосах. Дерево согрелось от тепла моей щеки. Плавно парит, едва касаясь струн, строгий смычок. Я, как сказочная фея, плыву вместе с музыкой, почти отрываясь от крашеного дощатого пола носами туфелек.
Всю обратную дорогу я теребила рукав маминого пальто и слезно упрашивала научить игре на скрипке.
Мама внимательно посмотрела большими карими глазами и произнесла тоном человека, рассуждающего с самим собой:
— Да, это было гениально.
Глава 2
С утра над Доном стояла сухмень. К обеду небо заарканило одинокую кургузую тучу. Дождь враз выплакал мелкие как просо слезы, ненадолго прибив седую пыль на вытоптанном копытами и ногами спуске. И снова степь вскипела от зноя.
От реки пахло тиной и гниющей рыбой. В камышах лениво переругивались казаки, да фыркали кони. Глаша легла на мостки и жадно втянула губами прохладную воду. Напившись, вгляделась в текучую муть — отражение рябилось чешуей. Встала, потянулась — потная рубаха ненадолго отлипла от мокрой спины, — поправила узел волос под шёлковой шлычкой, подцепила полные ведра коромыслом и осторожно переложила его на шею, привычно занывшую под тяжестью. Медленно побрела меж вызревшего ковыля, подставляя лицо горячему ветру.
Прошла всего неделя, как Игнат подался с хуторскими на базар сторговывать сено — сочное оно нонче уродилось, а Глаше казалось, что муж сгинул навечно. Совсем тошно стало ей в доме свёкра. Нет, нет, да и поймает на себе его насупленный взгляд.
Свекрови Глаша изо всех сил старалась угодить, но Пелагея окромя как «кулёмой» её не называла.
«Пропаду зазря», — Глаша вдруг припомнила их первую ночь с Игнатом. Когда все закончилось, он откинулся на подушки и долго лежал, забросив руки за голову. Дышал тяжело, прерывисто. Глаша забилась в угол кровати, спрятав оголенные ноги под сорочку, и ждала. Чего ждала, не ведала. Страха не было. Стыд, саднивший где-то под ребрами, завертел мысли водоворотом:
«Прогонит чи ни?! — глядя на едва заметно дрожавшие мужнины губы, ей вдруг стало пронзительно жаль его. Игнат открыл глаза и пристально посмотрел на Глашу. Она заерзала, потупившись. — Шо угли!»
— Не шугайся, мэтэлить не буду, — Игнат встал. Взял со спинки кровати шаровары и рубаху. Оделся. Добавил еле слышно: — Шо было, быльём поросло. Ходи прямо, гляди смело. — И пригнувшись, вышел вон из горницы.
Глаша еще долго сидела, обхватив руками колени. Сквозь приоткрытую дверь слышался раскатистый мерный храп Демида и тонкий, с присвистом, Пелагеи.
За окном забрезжил розовостью рассвет. Клочковатый снег ударял в окно когтистой лапой.
С тех пор Глаша ни разу не видела улыбки на лице мужа. А к ней — в самое сердце — заползло степной гадюкой беспокойство. Нет-нет, да и шелохнётся оно. Жалит. Пускает свой яд. И сразу же перед взором возникал Прохор. Обветренные губы, выгоревшие на солнце густые кудри, проступавший сквозь загорелую кожу румянец. Тонкие длинные пальцы. И она. Прохорова скрипка…
Глаша виду не подавала, что ревнует голосистую друженьку. И старого цыгана, что выменял подпаску-Прошке скрипку на единственного коня, почитала за чёрта. Явился к Прохору, и продал тот душу!
Когда закрутилась их любовь, засела мысль-заноза в голову Глаше. Исступление, с каким Прохор ласкал её — молодую, ладную, податливую — враз пропадало, когда он брал в руки смычок. Тотчас всё кругом меркло, и она, Глаша, тоже переставала существовать. И в эти минуты Глаша Прохора ненавидела.
Шли дни, недели. Сплетались в грубо скрученную суконную нить. Искусной пряхой время выравнивало её толщину — свыклась Глаша с ролью жинки Игната.
***
Глаша очнулась от громкого лая — брехали соседские псы. Вдруг тугой пружиной задрожало тоскливое предчувствие. Вспомнила, как намедни проснулась посреди ночи, боясь ворохнуться: мамка покойница блазнилась.
«А ить рубаха-то рваная да бельтюки что энтот черный омут… — Глаша резко остановилась и задрожала былкой. — Зыркают! Пужают! — Она заозиралась. Хутор словно вымер. Сердце дернулось. — Небось быть худому! — И тут же похолодели руки. — Должно с Игнатом шо?!» — Глаша заспешила к дому, проливая воду.
Пока прибиралась, гнетущие мысли поостыли. Наскоро выполоскала тряпку, отжала и расстелила у порога. Подняла ведро, вышла в пахнущие пряными хмелинами сенцы, пнула ногой дверь и ступила на крыльцо. На базу — за плетнем — гомонилась непоседливая стайка курей, доклевывая овес.
«Ишо катух белить, да золы куркам подсыпать, — Глаша вытерла подолом холщового фартука вспотевший лоб: — Абы к вечери управиться!» — Спустилась по скрипучим ступеням и опрокинула ведро в поникшие лопухи. Растрескавшаяся земля тотчас впитала влагу. Под ноги метнулся кудлатый кутёнок. Глаша оставила пустое ведро у крыльца, присела и погладила крутой лоб щенка:
— Брехунец, — ласково промолвила она и улыбнулась. Шершавый язык щекотал ладонь.
Из открытого окна с колыхающейся занавеской послышался стон:
— Глашка, куды запропа́стилася?
— Иду, маманя! — Глаша достала из кармана кусок пирога с мясом и скормила щенку. Вернулась в горницу. Подбежала к печи, выхватила рогачом небольшой чугунок: — Вона, упрел как.
— Чавось? — недовольно отозвалась Пелагея. Перина под ней натужно заскрипела.
— Щас, щас! — Глаша зачерпнула кружкой дымящуюся жидкость и перелила в миску. Метнулась к скрытне, вытащила тряпицу и, обжигая руки, смочила ткань в отваре. Аккуратно перенесла посудину в домушку и поставила на табурет в изголовье свекровиной кровати. — Хмелем-то обложим, как рукой всё сымет.
— Как же, «сымет», — недовольно передразнила Пелагея, — с само́й Троицы, с покосу, не пущает хворость: пристала як репей.
Глаша приложила горячую тряпицу к пояснице свекрови.
— А! — заголосила та.
— Надо обыкнуть, — Глаша обернула спину свекрови овчиной.
Стукнула входная дверь. Глаша обмерла. Брякнул черпак о кадку с водой. Тяжелые шаги — в горницу заглянул Демид:
— Шо голосышь, старуха?!
Пелагея запричитала пуще прежнего:
— Извести меня удумала, гадына!
— Маманя!
Демид вприщур глянул на Глашу, ухмыльнулся и задернул ситцевую занавеску:
— Исть подай! — раздалось могучее уже из залы.
Глаша приткнула под спину свекрови стеганое одеяло:
— Поспите, маманя.
Та что-то невнятно буркнула.
Глаша суетилась у печи, гремя посудой:
— Вона, кулеш. Шы. Картоха. Узвар.
Свёкор разложил на столе мозолистые ручищи и нетерпеливо постукивал ложкой, наблюдая, как Глаша выставила на стол чугунок и взяла из буфета завёрнутый в льняное полотенце каравай.
— Айда на гумно моло́тить — табя одну дожидаются.
— А маманя как же?
— Чай не дитё малое, — он прижал к груди каравай и одним движением ножа отрезал крупный ломоть. — Как Игнашка уехал, все по дому телепаешься. На баз носу не кажешь.
Глаша смотрела, как перекатывались желваки на скулах свёкра.
— Пойду, шо ли? — осторожно спросила она.
— Пойди-пойди: без табя работнички не управятся, — Демид язвительно хмыкнул, дожевал корку и принялся хлебать щи.
Глаша растерянно глянула в сторону комнаты, где спала свекровь:
«Зараз обернусь», — сняла фартук, повесила на крюк, обмыла лицо в кадушке, подвязала белый платок по-бабьи и вышла во двор.
Гумно стояло на задней части база. Глаша шла неторопливо, привычно подмечая всё хозяйским взглядом. Накормленные куры хохлились в песке, поджав лапы и прикрыв глаза.
«А кочет-то, кочет! Этаким гордецом ходит. Вона пёрышки на солнышке горят, шо энтот перламутр. Того и гляди топтать курей начнет. Гнедой подрос: чуток и от матки оторвут, в степь пойдёт».
Глаша остановилась у плетня. В тени сарая лежала молодая корова с перевязанной ногой и тихо мычала. Докучливые мухи роились у бурой спины, словно почуяв, что гнать их некому.
— Ишь, болезная, — вздохнула Глаша, — прирежет табя батяня.
У ног снова оказался ласкучий кутёнок. Глаша высоко подняла его, умиляясь не по возрасту длинным широким лапам. Поднесла к лицу, потерлась о холодный влажный нос:
— Тюня тютюня, — прижала щенка к себе и зашла в гумно.
Пахло нагретой пылью и сеном. Глаша огляделась — никого. На ровном глиняном полу расстелена рогожка. На ней — цепы. Вокруг разбросана стерня.
Глаша прошла к сквозным воротам и открыла их. Подул тёплый ветерок. Кутёнок вырвался и юркнул под телегу, гружёную пышными снопами.
— Чаво батяня гутарил, что ждут? — Глаша сняла с телеги сноп, развязала его и уложила на рогожку. Растерла загрубевшие ладони, подняла цеп и замахнулась.
Свист. Удар. Свист. Удар. Привычная работа спорилась. Глаша запыхалась, сняла платок с головы. Жар прилил к щекам. Вспомнился такой же вот урожайный год.
Только схоронили маманю. Глаше шесть — уже прясть умела, за курями приглядывать. Отец с горя запил — шибко любил покойницу Меланью. Глаша была предоставлена сама себе — родни на всем свете не осталось: тётка померла годом раньше от чахотки. Сорняком протянула Глаша то лето. Раным-ранёхонько бежала в степь за хуторским пастухом — у того завсегда припасена была в котомке крынка молока парного да ломоть ржаного хлеба. Пастух, хромой тощий мужичонка из беглых каторжан, искренне жалел сиротку. Он-то и надоумил Глашу:
— Во всю-то жизнь, сама свою долю держи крепко, как пойманную в сети рыбёху.
С того дня Глаша всерьез взялась за хозяйство. Спозаранку ходила за немногочисленной скотиной — все-то и богатство их с батькой: старая корова, да пяток курей. Как-то у сердобольной соседки разжилась пшеничкой, за сапетку яиц снесла на мельницу в соседний хутор. Дома затеяла пироги с ботвой.
Отец, осунувшийся, со впалыми щеками да почерневшими глазами, наблюдал за хлопочущей у печи дочкой. Потом слез, окатил себя водой из кадки. Сел за стол и подозвал Глашу. Усадил на колени:
— Ишь, доча, осиротели мы нонче.
— Энто ничё, батяня, я ужо не малая. Вишь, как управляюся!
Евсей спешно вытер покрасневшие глаза. Засопел и долго смотрел на Глашу, словно впервые увидел. Вздохнул, прижал её к широкой груди:
— Родуня ж ты моя.
С того дня снёс Евсей в низы бутыли с чихирем, и больше Глаша не видела его пьяным.
***
Она в очередной раз замахнулась, нагнулась, опустила молотилку и получила сильный пинок под зад.
— Спаси Христос! — выронила цеп и стала заваливаться вперед. Крепкие руки больно подхватили под живот и кинули через узкий проход на сено. Глаша перевернулась на спину и увидела перед собой свёкра.
— Батяня, вы шо?! — кровь застучала в висках.
— «Шо, шо», — передразнил Демид, сдернул кушак и стянул порты: — Раздвигай ляжки, Глашка!
— Не губите! — она попыталась отползти назад.
— Мовчи, дура! — Демид скомканным кушаком наспех заткнул Глаше рот. Она замычала. Замотала головой. Свёкор наклонился, схватил обе Глашины юбки и задрал ей на голову. В глазах померкло. Горло сжало удавкой. Демид обозом навалился сверху, больно придавив к земле.
Внезапно тяжесть ушла. Глаша боялась пошевелиться. Она вслушивалась в громкое сопение и обмирала от страха.
— Ну, буде с табя на сегодня, — Демид резко сдернул юбки с головы Глаши и взялся рукой за кушак: — Сболтнешь кому, башку сверну, как ку́ре.
Он оправил порты, подвязался кушаком и вышел вон.
Глаша не помнила, сколько времени прошло, прежде чем она встала. В узкие продухи заглянуло солнце. Внезапно стало зябко. Затрясло. Вдруг руки́ коснулось что-то т`плое и мягкое. Глаша привстала:
— Тю… ня, — погладила кутёнка. Внутри заскребло. К глазам подступили слезы.
— Гла-а-аша! — издалека раздался голос Игната.
Она медленно поднялась, отряхнула юбки и, едва переставляя ноги, вышла во двор. Не глядя по сторонам, шла к куреню, прислушиваясь к голосам.
У крыльца стоял свёкор:
— Ленивую ты за себя бабу взял: Глашка-то твоя полдня на сеновале нежилася! — раскатисто гаркнул он и ощерился.
Глаша вздрогнула, остановилась. Машинально провела рукой по голове — пальцы кольнуло, к ногам посыпались соломинки. Игнат смотрел исподлобья:
— Ступай: маманя кликала.
Днём октябрьское солнце жарило, но чудился в этом обман. Ночи холодили. Поутру по степи тянулся сырой туман, пряча русло Дона под сизой мглою.
На именины у Демида гулял весь хутор. Хотя Пелагея к осени поднялась, Глаша по-прежнему суетилась по дому одна: подносила блюда с блинами-пирогами, подливала чихирю, подавала студень и уху. Сама на еду смотреть не могла: третью неделю от съестных запахов воротило.
Демид восседал во главе длинного стола. Покручивал усы. Тянул ручищу с чаркой к каждому гостю по очереди. В ответ на хвалебные речи изрекал скупое:
— Добре, добре.
Евсей раздухарился, нахваливая дочь, и всё порывался усадить её рядом с собой:
— Ить, какая спорая девка досталася табе, Игнашка! Доня, донюшка, подь сюды!
Игнат сидел рядом с отцом, потупившись. Молча раздирал руками варёную курятину. Глаша покосилась на Пелагею. Та зыркала тяжело, недобро:
— Неси поросёнка, да капусты подбавь!
Глаша посмотрела на мужа.
«Неужто прознал?»
— Да сядь ты! Хлопочешь, как заполошная кура! — возмутился Евсей.
Глаше сильнее всего хотелось куда-нибудь сбежать:
— Щас, батяня, самогону принесу, — она взяла штоф и пошла в низы.
Когда вернулась, Демид осоловелым взглядом обводил гостей.
— Цы-ы-ыц! — его голос заглушил чавканье, хохот, перебранку сидящих за столом. Все замолчали.
— Сядь! — велел Демид Глаше. Взял из её рук штоф и наполнил до краев стопку: — Пей!
Глаша опустилась на краешек лавки. Пригубила. Откусила пирог:
«Шо так творог горчит, аж замутило?» Сердце чуяло недоброе. Неотрывно глядела она на суровое лицо свёкра. Евсей слюняво лыбился и поглаживал Глашу по локтю. Демид осклабился:
— Чем Демидка не турецкий султан? А?! Двух жинок имаю, когда хо́чу и как захо́чу!
Глаша встала. Тотчас в ноги ударила тяжесть.
— Ну?! — не унимался свёкор: — Глашка, раздвигай ляжки! — Он грубо шлёпнул её по заду. — Помнишь, небось, как намедни было?!
Вмиг в курене стало тихо. Слышно только, как билась в оконное стекло муха. Глаша вцепилась в край стола. Игнат дёрнулся. Медленно положил на блюдо обглоданную куриную кость:
— Шо ты брешешь, батяня?!
Демид ощерил рот:
— А шо? Я казак — не чета табе! Жинка твоя знает, — он усмехнулся, пьяно зыркнув на Глашу.
Она помертвела. Взглянула на отца. Тот побледнел и сгорбился. Гости зашушукались. Пелагея смахнула со стола миску на пол. Гости замолкли. В нависшей тишине свекровь зашипела:
— Я терпела твоего ублюдка Прохора, когда ты с Таисией спутался, а таперича в собственном дому́ скотинишься?!
Игнат хлопал ресницами:
— Батька, окстись!
Демид взревел на сына:
— Нишкни! Я тут хозяин!
Глаша набрала побольше воздуха и завопила, квашней осев на лавку:
— Батяня, за шо?!
Демид не унимался:
— Обрюхатил табя, и радуйся, дура! Игнашка твой — пустой стручок бобовый. Всё одно, что сухое дерево: сучок есть, да плода не даст.
Глаша подняла взгляд на отца. Евсей беззвучно шевелил губами. Кулаки его сжимались и разжимались.
— Добрую «доню» ты в се́мью нашу выдал, дружко, — повернулся к нему всем телом Демид.
Евсей кривил губы. Потом вдруг резко встал и перекинулся через стол. Схватил Демида за ворот рубахи и сильно затряс:
— Ах ты, потаскун! Пошто, пошто дочу мою ославил?!
Демид высвободился из рук Евсея:
— Неча с больной головы на здоровую перекидывать!
— Изверг! Осрамил пред всем народом! — заголосила Пелагея, — Прокляну, паскудника! И весь твой блудливый род! — она водила по лицам застольников безумным невидящим взором. Остановила его на Глаше: — И ты будь проклята, прелюбодейка!
Глаша застонала. Евсей вскочил на лавку:
— Гад! — вдарил Демиду кулаком в ухо. Потерял равновесие, перевалился через стол и рухнул в ноги Демиду. Тот за грудки поднял свата и отбросил к стене. Евсей рухнул на гостей. Все заголосили и повалили на улицу. Игнат кинулся к отцу и попытался его удержать. Евсей поднялся на ноги и, пошатываясь, приближался к Демиду. Тот отшвырнул Игната в сторону и опустил кулак на голову Евсею.
— Батяня! — Глаша бросилась к отцу. Он лежал на полу без движения.
— Убили! — заголосила Пелагея и накинулась на мужа. Демид отпихнул её. Игнат нагнулся к Евсею и приподнял его за плечи. Тот приоткрыл глаза:
— До-ня… — его дыхание прерывалось, — Замщу, слышь?!
Глаша закусила губы. К горлу подступила тошнота. Раздался глухой удар. Глаша обернулась. Демид лежал на полу, раскинув руки. Пелагея сидела рядом, обхватив простоволосую голову. Глаша встала и на негнущихся ногах вышла на крыльцо.
«Удавиться от позору, — она, не помня себя, пересекла баз и поплелась за ворота. Полная луна освещала пустынный хутор. — Бесстыжая, бесстыжая…» — стучало в голове цепами.
— Гла-ша! — окликнул её знакомый голос. Крепкие руки обхватили за плечи и развернули.
— Игнат, — выдохнула Глаша. Перед глазами резко потемнело. Последнее, что она почувствовала — крепкие объятия мужа.
Глава 3
Обычно Яна оставляла машину на перехватывающей парковке, чтобы не торчать в пробках. Её нравилось метро. Утренняя толчея у касс, плавное скольжение по эскалатору в самые недра земли, гул поездов, монотонные объявления станций — всё это привносило в ежедневную суету чувство причастности к чему-то великому, на время объединявшему совершенно незнакомых людей. Даже традиционные тычки в бока при переходе с Боровицкой на Арбатскую воспринимались исключительно как глубинный массаж внутренних органов: на курсах самореализации — Яна посещала их весь прошлый год — выработалась привычка любую ситуацию видеть только в позитивном ключе. У неё это получалось всегда. Ну, или почти всегда…
Когда ты два часа добираешься до работы — только в один конец, — и, при этом, ненавидишь читать, единственное развлечение в пути — слушание аудио-лекций известных коучей по личностному росту. Яна скачивала их в большом количестве. В вагоне втыкала в уши беспроводную гарнитуру, включала громкость на максимум и поглощала заряжающий энергией контент.
К музыке Яна относилась с прохладцей, хотя, в своё время, учителя утверждали, что с таким феноменальным слухом, как у неё, прямая дорога в консерваторию.
***
В четвёртом классе музыкальной школы она стала лауреатом нескольких конкурсов местного уровня, а в пятом — перевелась в школу-десятилетку. Программа по фортепиано значительно усложнилась — на одних способностях не выедешь, — и преподавательница из миловидной профессорши превратилась в брюзгу, на каждом уроке пеняя новой ученице на лень и отсутствие целеустремлённости.
Родители пробовали увещевать строптивую дочь, взывая к совести и чувству долга:
— Приезжать каждую неделю на ковёр к завучу — удовольствие не из дешёвых, — сетовал отец.
Мама нервно теребила мочку уха:
— Яночка, что с тобой случилось? Ты же всегда любила музицировать. Помнишь, как на праздниках подыгрывала ансамблю «Ягодки»?
Яна надула щеки:
— Вы ещё вспомните, как я хороводы водила и песенки пела чисто-чисто, аки ангел, — она скорчила умильную гримасу, передразнивая музыкального работника детского сада «Берёзка».
— И водила! И пела! — не выдержал отец и принялся расхаживать по комнате отдыха. — А Ольге Ефимовне мы всегда будем благодарны: первой распознала твой талант и посоветовала отдать в музыкальную школу.
Яна сжала кулаки:
— Всё равно пианисткой не буду!
Мама подошла вплотную, присела на корточки, взяла Яну за руки и заглянула ей в глаза:
— Почему, доченька? Это же такая прекрасная профессия.
Яна пыхтела:
— Ничего и не прекрасная: я слышала, как в учительской Калоша жаловалась на маленькую зарплату, больную спину и отсутствие личной жизни.
Мама ахнула и резко встала:
— Яна, сколько раз я просила тебя не называть Клавдию Сергеевну «Калошей»?
— Её все так называют, а мне что, нельзя? — Яна сдула с глаз длинную косую чёлку и стиснула зубы.
— И подслушивать нехорошо, — встрял отец.
— Я не виновата, что у меня абсолютный слух. Сами такую родили! И вообще, я бизнесменом буду; хочу в большом доме жить, на дорогой машине ездить, как папа, и шубу длинную носить, как ты.
Теперь ахнули оба родителя:
— Не в деньгах счастье…
— А в их количестве, — перебила Яна.
Мама сморщила нос:
— Где ты нахваталась этой пошлости?
Дверь отворилась, и в комнату заглянула Клавдия Сергеевна:
— Всё хорошо?
— Конечно, — дуэтом ответили родители.
Калоша кинула на Яну цепкий взгляд:
— Через полчаса ужин, потом — самоподготовка. Завтра у нас в зале прогон перед экзаменом. Важно показать себя. — Сдержанным тоном пояснила она маме и снова окатила Яну холодом: — Пожалуйста, не опаздывай.
— Да, да! Вовремя придёт, Клавдия Сергеевна, — мама виновато закивала, но дверь уже закрылась.
Отец сел на стул возле книжной полки:
— Дочь, ты пойми, мы же о твоём будущем заботимся. Учись, высшее образование получай: школа при Московской консерватории имени Чайковского — завидная площадка для старта. Перед тобой откроются все дороги.
— Как откроются, так и закроются, — буркнула Яна себе под нос.
— Что?
— Ничего.
— У нас отёл в самом разгаре, — неожиданно произнёс отец, — а мы тут… — он замялся, поглядывая на маму. Та, видимо, поняв, что муж ляпнул не к месту, зачастила:
— Зорька твоя скоро телёночка принесет. Маленького такого. Помнишь, как выхаживали её прошлой зимой?
Яна подошла к окну и начала обрывать герань:
— Вам ваша ферма дороже родной дочери.
— Яночка, цветочки-то в чём виноваты? — посетовала мама.
— Ага! У вас всегда самая виноватая — я! — Яна со злостью швырнула мятые пахучие листики на пол: — Сказала не буду пианисткой, значит не буду. Сначала сдали в этот дурацкий интернат, а потом приезжаете воспитывать.
Мама запричитала:
— Яночка, как «сдали?» Ты же сама в сентябре согласилась сюда поступать после прослушивания, помнишь?
Яна обернулась:
— Я тогда маленькая была. Глупая.
Отец вскочил со стула:
— А теперь, значит, большая стала и поумнела?!
— Валера, тише! — мама прижала руки к груди.
— Как мы с мамой скажем, — сурово произнёс отец, — так и будет. Точка.
Яна почувствовала слабость в коленях, но сдаваться не собиралась:
— Это, папочка, всего лишь запятая: не заберёте отсюда — сбегу!
Глаза родителей округлились.
***
Яна улыбнулась: вспоминать себя в детстве было одновременно смешно и стыдно. Бедные родители… Они тогда уехали, заверив завуча и Калошу, что дочь возьмётся за ум, не предполагая, каких дел она может натворить.
А дочь сделала рывок — сдала экзамен на «отлично» и, верная своему слову, сбежала. Ночь провела в туалете Казанского вокзала. На следующий день прибилась к стайке юных беспризорников и на «слабо» пошла воровать продукты в магазине. Попалась. Вторую ночь провела в отделении милиции.
Родители прилетели рано утром. Забрали Яну. По дороге в интернат она заявила, что снова сбежит, если не оставят её в покое со своей музыкой. В деревню тоже отказалась возвращаться: чего она там не видела? Коровники? Свиноферму?
На семейном совете решили, что Яна остаётся в Москве: будет жить у маминой двоюродной сестры — бездетной педагогини столичной гимназии. И пойдёт в эту гимназию учиться.
С первых же дней Яна настроила против себя одноклассников, козыряя обеспеченными родителями. Неделю ходила в синяках — девчонки подкараулили в раздевалке и надавали тумаков. Замазывая их тональным кремом, Яна опасалась одного: чего доброго, тётка заметит и пожалуется матери, и уж тогда точно придётся отчаливать в родные пенаты.
После очередной стычки с лидершей класса, Катькой Скворцовой, у Яны неожиданно появился защитник.
В понедельник на математике, сразу после объяснения новой темы, её вызвали к доске. Запутавшись в решении задачи, с внятных объяснений Яна перешла на сумбурное бормотание.
Скворцова не преминула выпендриться:
— Посмотрите на нашу фермершу: это тебя коровы научили так мычать?
Ребята заржали нестройным смехом. Учительница попробовала усмирить класс, но Катька, не обращая внимания на её возгласы, с торжествующим видом продолжала:
— Нашей доярке математика не нужна: всего-то и надо знать, что у коровы четыре ноги и одно вымя.
Снова гогот. Яна, чувствуя, как горят щеки, дождалась, когда смех прекратится, и, придав голосу твёрдость, выговорила:
— Твои знания примитивны.
— Ой, ой, держите меня! — Катька цокнула языком, — И что такого я не знаю?! Просвети нас, Кузнецова.
Яна упёрла руки в бока:
— А ты в курсе, что во время течки коровы очень агрессивные? На людей нападают, чтобы привлечь внимание быка-осеменителя. Я даже знаю, за чьё внимание борешься ты.
Хохот заглушил возмущенную реплику Скворцовой. Яна торжествовала, видев, как Катька побагровела, выпучила глаза. Её рот беззвучно открывался и закрывался.
После уроков к Яне подошёл парень с последней парты. В глаза бросилось тёмное родимое пятно на правой щеке и то, что одет он был очень бедно: пиджак и брюки явно от разных костюмов. Отворот рубашки потерт, в катушках.
Парень тряхнул светлой кучерявой шевелюрой и протянул руку:
— Павел. Мурашов. Для друзей просто Пашка. — Серые глаза с золотистой каймой радужки прятали улыбку.
Яна смутилась: ни разу не приходилось жать руку мальчишке:
— Яна. Кузнецова, — зачем-то представилась она.
— Здорово ты Скворцову размазала. Она у нас в прошлом году пришла, и сразу весь класс на группы разделился: часть — нейтральные, а большинство стало пресмыкаться перед Катькой. У неё папаша какая-то шишка в управе. Вот Скворцова и борзеет. Её даже учителя побаиваются.
— Я заметила: математичка ни разу не спрашивала. И контрольную Катька в наглую списывала.
Яна находилась под впечатлением: Пашкина ладонь была тёплая, рукопожатие — крепким. «Рука человека, который не даст в обиду», — подумала Яна. Они спустились в раздевалку. Пашка продолжал рассуждать:
— Я считаю, что не всегда надо подставлять правую щёку, когда тебя бьют по левой.
— Какую щеку? Кто кого бьёт? — удивилась Яна и остановила взгляд на Пашкином родимом пятне.
— Это я так выражаюсь. Один умный человек сказал; он очень давно жил.
— А-а.
Они вышли на улицу. Пашка взял Янин рюкзак:
— Я тебя провожу. Показывай дорогу.
— Мне четыре остановки на троллейбусе ехать, а там пешком минут пятнадцать.
— Нормуль. До пятницы я совершенно свободен, — Пашка улыбнулся, и Яна отметила, что зубы у него белые, ровные. Красивые для мальчишки зубы. — Только мы пешком пойдем, если не возражаешь: погода классная.
С того дня Пашка всегда провожал Яну, и всегда они шли пешком. Позже Яна узнала, что на билет у него просто не было денег: мать всю получку почти сразу пропивала, отца своего Пашка не знал вовсе. Пашку подкармливали соседи. Давали одежду, из которой выросли их дети.
Мать работала дворником добросовестно, без нареканий. Пила по-тихому. Во дворе все жалели её, и чтобы Пашку не забрали в детдом, взяли над ним негласное шефство.
Скворцова регулярно получала от Яны порцию острот. Пару раз Катька рыдала. Её родители ходили жаловаться к директору. Он вызвал в свой кабинет по очереди всех ребят. Что уж они говорили — неизвестно. Через неделю Скворцову перевели в параллельный класс.
После девятого Пашка ушёл в техникум, и их общение с Яной постепенно прекратилось.
***
— Осторожно, двери закрываются! Следующая станция Электрозаводская.
Услышав знакомое название, Яна встрепенулась. Не хватало ещё на работу опоздать! Вадим Александрович, конечно, ругать не будет, но злоупотреблять его терпением не стоит: однажды сквозь приоткрытую дверь кабинета она слышала, как Панкратов кого-то отчитывал. В его тихом голосе было столько желчи, что Яне не хотелось бы оказаться на месте собеседника.
Когда она только начала работать риэлтором в его агентстве недвижимости «Азбука элитного жилья», её угораздило влюбиться в шефа. В свои тридцать два он был видный мужчина: рост под два метра, холёное лицо, неизменный строгий костюм-тройка и до блеска начищенные ботинки.
От полной потери головы Яну спасла свойственная ей наблюдательность: как-то раз секретарь взяла отгул, и Панкратов попросил Яну задержаться, чтобы помочь ему с бумагами. Они засиделись допоздна. В очередной раз, поднося Панкратову на подпись шаблон договора, Яна наклонилась. Её взгляд оказался на уровне уха Вадима Александровича. Вблизи оно напоминало по форме вареник с рельефными краями. Яна тотчас подумала, что директору агентства, одетому с иголочки, несолидно иметь такие уши.
Она хихикнула, извинилась и поспешно выбежала в коридор. В дамской комнате смеялась до слёз. Влюблённость сняло, как корова языком слизнула. Яна живо представила, как её любимая Зорька лижет уши Вадима Александровича.
Предъявив пропуск на проходной, Яна зашла в переполненный лифт. Офис агентства занимал несколько помещений на десятом этаже. Дизайн был выполнен в стиле модерн. Белые столы с перегородками. Над каждым — плоская люминесцентная лампа-таблетка. Окна в пол открывали панорамный вид на окрестности — однотипные сталинские дома, небольшие дворы с кучно припаркованными машинами. Пара магазинов и трамвайные пути, иссекавшие улицы рельсами.
Сквозь прозрачные стены переговорной Яна увидела Панкратова в компании незнакомых мужчины и женщины. «Новые клиенты?» — она поприветствовала шефа взмахом руки. Он махнул в ответ, приглашая присоединиться к беседе. Яна вошла и села за вытянутый овальный стол. Панкратов представил её:
— Наш лучший специалист, Кузнецова Яна Валерьевна. Она будет вести вашу сделку.
На немой вопрос Яны Вадим Александрович чуть заметно приподнял брови. Это означало «я потом всё объясню».
Женщина и мужчина встали, Панкратов попрощался с ними. После того, как закрылась дверь, он какое-то время молчал, что-то обдумывая, и заговорил, глядя в окно:
— Клиент сложный. Впрочем, всё как вы любите: придётся поработать психологом. Игорь Богданович Фролов, — шеф указал на пустой офисный стул, где только что сидел незнакомый мужчина. — Хочет продать квартиру. Арбат. Комиссия, сами понимаете… Но! Мать, женщина в возрасте, заартачилась. Квартира ей явно не по карману — престарелая вдова, живёт на пенсию. Игорь Богданович — единственный наследник. Хочет уговорить мать продать квартиру, а ей подобрать вариант побюджетнее. Поезжайте к ней, прощупайте почву.
«Обычно о наследстве речь заходит, когда кто-то умер», — подумала Яна.
Панкратов придвинул к себе красную папку с логотипом агентства — заботливые руки держат золотой ключ на фоне земного шара — и вынул листок бумаги:
— Вот адрес. Код от домофона. Консьержку предупредят о вашем визите. Собственницу зовут Екатерина Архиповна. Семьдесят шесть лет.
— А вторая женщина?
— Какая «вторая»?
— С Фроловым рядом сидела.
Вадим Александрович нахмурился:
— Это совершенно по другому вопросу.
— А мне показалось… — начала было Яна.
— Вам показалось, — перебил её начальник. — Идите, Кузнецова, работайте.
Когда Яна была уже на пороге переговорной, Панкратов воскликнул:
— Да! Сегодня у Бариновой из отдела кадров юбилей. Проставляться будет. По моей просьбе на корпоратив придёт Игорь Фролов. Вам задание: пообщайтесь с ним. — Шеф неопределённо покрутил ладонью в воздухе. — Тонко, как вы умеете. Важно понять его мотивацию: к чему такая спешка с продажей недвижимости?
— Поняла, Вадим Александрович, — Яна спрятала бумажку с адресом в рюкзак и вышла.
В коридоре взяла капучино в автомате и распахнула дверь на балкон. Его соорудили по приказу Панкратова, чтобы не бегать в курилку этажом ниже. По вечерам Яна любила с балкона смотреть на небо — оно было точно таким, как над их деревней: тёмным, бездонным, загадочным. Признаваться себе, что скучает по дому, она не любила: ни к чему эти саратовские страдания девушке, решившей покорить столицу — Москва, как известно, слезам не верит.
Вспомнился первый месяц работы в агентстве.
Испытательный срок прошла успешно, заключив договор, как сказал Вадим Александрович, с безнадёжным клиентом. Сама сделка тоже прошла гладко: и покупатель однушки на Новодмитровской, и её продавец остались довольны.
Панкратов тогда пригласил Яну в кабинет, достал из спрятанного в стене бара бутылку коньяка, налил две стопки и заставил Яну пригубить. Она никогда не пробовала алкоголь. Тёмно-янтарная жидкость с резким запахом обожгла горло. Яна закашлялась, вытирая слёзы. Панкратов достал из того же бара блюдце с нарезанным лимоном и молча протянул ей. Она поспешно подцепила длинными алыми ногтями один кружок, отправила в рот и скривилась от кислого привкуса:
— Извините, но больше я с вами пить не буду.
Панкратов еле уловимо повёл бровями:
— Больше я вам и не предложу. Это традиция: обмыть первую сделку со мной, чтобы дальше удача не отступила. — Он закрыл бутылку и убрал в бар. — Не задерживаю вас больше. Идите, работайте.
И она пахала. Пахала с удовольствием. Мелькали люди, квартиры, сделки… Шеф любил повторять: «Неважно, как заработать, главное — сколько». За полгода Яне удалось скопить приличные сбережения, которые рассчитывала вложить в недвижимость.
Зарабатывать пробовала еще в школьные годы: продавала одноклассникам кэпсы. Выручка позволила приобрести сотовый телефон, и Яна за деньги давала школьной малышне поиграть в тетрис. Позже, работая в сетевом маркетинге, весьма успешно впаривала третьесортную косметику.
Было в Яне что-то, внушающее доверие. Плюс, хорошо подвешенный язык. А ещё удивительная способность разбираться в людях и находить к ним подход. Сколько раз Вадим Александрович хвалил её за умение выстроить диалог с клиентом так, чтобы незаметно для него вывести на нужный агентству результат: снизить цену за объект, взять оформление справок на себя, усмирить разгневанного собственника.
За четыре месяца Яна из рядового риэлтора выросла в ведущего эксперта, и Панкратов предложил ей набирать и обучать сотрудников. Она отказалась: работа «в полях» приносила больше удовольствия.
Яна допила кофе, ещё раз уточнила адрес и поспешила из офиса в метро.
Потенциальная клиентка жила в одной из семи сталинских высоток. Яна достала из рюкзака бумажку и произнесла вслух:
— Екатерина Архиповна Фролова, — она всегда чётко заучивала имена клиентов: легче расположить к себе человека, если обращаться по имени.
Яна зашла в подъезд, поздоровалась с консьержкой и огляделась. Высокие потолки и мозаичные каменные плиты на полу производили тягостное впечатление.
«И что люди тащатся от этих „эклектических апартаментов“? Понятное дело: статусность — вложись в такую недвижимость и, считай, — в шоколаде. Но жить здесь… Не моё».
Держась за деревянные перила, Яна поднялась по лестнице-серпантину на пятый этаж. Остановилась у квартиры Фроловой, сделала глубокий вдох, задержала дыхание и резко выдохнула. Провела пальцами по коротко стриженным волосам, поправила воротник джинсовой куртки и нажала на кнопку звонка.
За дверью отчетливо послышался шорох, но никто не открывал. «Что за треш?! Может, адресом ошиблась?» — Убедившись, что всё верно, Яна трижды стукнула по двери костяшками пальцев. Шарканье. Щелчок ключа в замочной скважине. Скрип.
На пороге в инвалидной коляске сидела пожилая женщина. Седые волосы собраны назад. Очки сильно увеличивали глаза. Тёмно-синее платье с белым кружевным воротничком и сложенные на коленях руки делали старушку похожей на гимназистку.
— Здравствуйте. Я из агентства «Азбука элитного жилья». Ведущий эксперт, Яна Валерьевна Кузнецова. — Она достала из кармана рюкзака визитку и протянула старушке. Та, не отрывая прищуренного взгляда от Яны, отвела её руку и неожиданно расплылась в улыбке:
— Ты?
Яна в нерешительности оглянулась — за спиной никого.
«Сумасшедшая что ли?»
— Проходи, проходи! — старушка отъехала назад, пропуская Яну. Та поспешила ещё раз уточнить:
— Я из агентства…
— Да подожди ты со своим агентством! Ты лучше послушай, как она играет!
— Кто?..
— Моя внученька, — старушка втянула в квартиру.
«А ручонка у неё цепкая».
— Вы Фролова Екатерина Архиповна?
— Архиповна, Архиповна… — старушка одной рукой ловко управляла коляской, а другой не переставала тащить Яну за собой по коридору.
Они вошли в просторную гостиную. Портьеры. Старинная мебель. Круглый стол с гобеленовой скатертью. Ваза с засушенным физалисом.
«Добро пожаловать в советское прошлое», — подумала Яна. Екатерина Архиповна указала рукой на старомодный телевизор с выпуклым чёрным экраном:
— Смотри, смотри, как она играет!
— Кто играет?
— Моя внученька.
Яна хотела сказать, что телевизор выключен, но решила подыграть старухе:
— А-а. Хорошо играет.
— Да? Ты тоже восхищена?
«Ещё как», — Яна уже понимала, что работать с такой клиенткой будет непросто.
Екатерина Архиповна закрыла глаза, закачала руками и замурлыкала себе под нос невнятную, но смутно знакомую мелодию. Потом резко остановилась и в упор посмотрела на Яну:
— Весьма польщена, что в вашем агентстве, милочка, работают любители классической музыки. Идёмте на кухню: буду поить вас чаем! — экзальтированная старушка покатила прочь из комнаты. Яне ничего не оставалось, как последовать за ней.
Они пили душистый чай с мелиссой и ели воздушные пирожные. Екатерина Архиповна внимательно слушала Яну, пока та объясняла, что пришла по поручению своего начальника узнать, не собирается ли кто в этом доме продавать квартиру.
Старушка отрицательно закачала головой:
— Нет, нет, что вы, милочка: у нас никто ничего не продаёт. Тем более, я: в этой квартире мы ещё с покойным мужем жили, двоих сыновей вырастили, внука и… — Екатерина Архиповна резко замолчала, достала из кармана платья крошечный платочек. Вытерла внезапно покрасневшие глаза, высморкалась и запричитала: — Внучек мой, Богдаша.
Яна поняла, что зря теряет время:
«Пора сматываться. Тут сделкой не пахнет», — сославшись на занятость, она поблагодарила Екатерину Архиповну за чай. Та взяла с Яны честное слово, что она в самое ближайшее время заглянет снова.
Вернувшись в агентство, Яна изложила Панкратову суть разговора с Фроловой:
— Скорее всего, произошло недоразумение: в их подъезде вообще ни одна квартира не продаётся. А насчёт Фроловой: вы уверены, что её сын приходил к нам с ведома матери? Она точно не собирается продавать свою трёшку.
Вадим Александрович уклончиво ответил:
— Это мы ещё посмотрим.
Его реакция показалась Яне странной, но она решила не заморачиваться: «Надеюсь, это был мой первый и последний визит к той старушке».
Вечером на корпоративе, в компании подвыпивших коллег, Яна чувствовала себя белой вороной: песен не поёт, тостов не произносит, да ещё и Игорь Богданович Фролов оказался заядлым любителем поговорить «за жизнь» — прицепился к Яне, как банный лист. Ей и выведывать ничего не пришлось. Фролов сам трепанул, что на нём висит огромный карточный долг. «Счётчик тикает. Процентики капают. Не продам мамашину квартиру — мне хана!»
Фролов плаксиво заныл:
— Яночка Валерьевна, вся надежда на вас! — подмял Яну под себя, прижав спиной к кожаному дивану, и полез целоваться слюнявыми губищами.
— Дебил, отвали! — Яна пнула его коленом в пах. Наглец сдавленно охнул и рухнул на пол. Все засуетились, закричали. Яна, воспользовавшись суматохой и тем, что Панкратов куда-то вышел, выбежала из офиса.
По дороге домой она решила, что над старушкой Фроловой, всё-таки, придётся взять шефство: слишком уж подозрительно желание её сыночка продать квартиру при живой-то матери.
Глава 4
Августовское небо изливалось дождем на притихшую степь. В горнице было студёно — в невидимые прорехи между выбеленными стенами и крытой чаканом крышей задувал ветер. Сквозь щели в ставнях проникал скудный свет.
Таисия не любила ненастья — наводило оно тоску и рождало в голове недобрые мысли. Отужинав холодной картошкой да луковицей, зажгла свечу, достала со дна сундука укутанные полотенцем с яркой вышивкой иконы. Бережно расставила их на небольшом столике в красном углу и с полчаса клала земные поклоны. Потом тяжело поднялась, припрятала иконы, легла на широкую лавку, укрылась старым тулупом Прохора и закрыла глаза. Сна не было. В который раз чудилось несчастье с сыном.
На хуторе, где он пятый год жил с молодой женой, прошлым летом горел колхозный коровник. Поговаривали — вредительство. Прохора повязали и неделю допрашивали. Таисия, материнским сердцем почуяв неладное, прошагала пятнадцать вёрст до сыновьего куреня. Аккурат на следующий день невестка раньше сроку разродилась долгожданным первенцем.
Когда Прохора отпустили, он зашёл в дом и с порога бросился в ноги матери — плакал, не мог понять, какая сила привела её в ту ночь в их дом. Таисия отдала запелёнатого младенца невестке, взяла сына за руку и встала на колени рядом с ним. Обхватила худое побитое лицо Прохора:
— Ты, Проша, с Бога начинай и Господом заканчивай, — степенно перекрестилась и ударила лбом об пол.
Прохор покорно повторил всё вслед за матерью. Встал, скрылся в сенях и вернулся со скрипкой. Таисия суетливо гремела чугунками, собирая на стол, украдкой вытирала слёзы полой фартука и поглядывала на сына. Он дотронулся губами до оголённого локтя жены, кормившей младенца на печной лежанке, улыбнулся и присел на табурет. С минуту смотрел рассеянным взглядом перед собой, медленно поднял скрипку, прижал к щеке и заиграл. Протяжная мелодия выплеснулась накипью грусти, сжав сердце Таисии. Разом припомнила она свою тоскливую долю.
***
Из-за темного родимого пятна во всю щеку с детства дразнили «Ташкой меченой». Когда девки в округе начали женихаться, она взвыла: тот, кого полюбила страстно и на век, стал самым лютым насмешником. А потом и вовсе взял в жинки лучшую подружку.
На Красную горку играли свадьбу Демида и Пелагеи. Две недели гуляла станица. Полноводными притокам Дона лилось вино. Песни. Шум. Пьяные побоища. Шутки-прибаутки.
Таисия не участвовала в веселии. Сидела в прохладных сенцах и всякий раз, когда гости ревели «Го-орь-ка-а!», кусала в кровь губы. Как стемнело, пошла на реку. Долго смотрела на освещённую луной тёмную рябь Дона. Горло распирал крик. Грудь теснила свинцовая тяжесть — удавиться, да и только! Таисия уже и в воду зашла по пояс, дрожа от холода. Но тут неведомый голос отчетливо и строго молвил над самым ухом: «Негоже душу губить так паскудно». Таисия заозиралась: «Кто тут?» Внезапной волной пробежал по камышам ветер, и всё стихло. Таисия вышла из воды в состоянии суеверного ужаса.
На краю станицы в покосившейся хибаре жила старуха Феониха. Хаживали к ней бабы — кто за отваром от хвори, кто вытравить нежеланный плод, а кто приворожить казака.
Выслушав сбивчивый рассказ Таисии, Феониха окинула её взглядом глаз-буравчиков и насмешливо прошамкала беззубым ртом:
— А жалковать-то не будешь потом, ежели не так выйдет?
— Нет!
— Ну, смотри, девка, — Феониха взяла глиняную миску, наполнила солью, пошептала что-то над ней, завернула в тряпицу и отдала Таисии, велев соль рассыпать в полночь у крыльца Демида, а посудину разбить о плетень.
Демид пришёл месяцев через пять. Пьяный. С недопитой бутылкой чихиря. Сорвал с двери щеколду, нагнав в дом холода, и с порога гаркнул:
— Ташка! Не то, спишь?!
Таисия, как была в исподнем, соскочила с печи, накинула шаль и встала истуканом перед развалившимся на лавке гостем:
— Чаво табе?!
В висках пугливой птахой билась кровь. Щеки горели.
— Сама кумекай, стерва! Порода блудливая: на людях стыдливые, а в уме все жалмерки! Думаешь не знаю, шо который год сохнешь по мне, дура?! — он встал, отпил из бутылки, со звоном поставил её на стол и двинулся к Таисии. Она, вжав голову в плечи, попятилась и скоро уперлась в стену. Демид приблизился. Таисия поморщилась — изо рта у него разило смесью лука и сивухи.
— Тряпьё сама сымешь? — проревел над ухом Демид и могучей грудью вдавил Таисию так, что перехватило дыхание. Она тискала трясущейся рукой конец шали:
— Я же… — слова путались, — Не то… Не так хотела.
— Тю! — загоготал Демид, — Не так? — отстранился, обеими руками дернул ворот Таисьиной рубахи. Ткань с треском разъехалась до подола. — Я всяко могу!
Он схватил обезумевшую от страха Таисию под мышки, быстрым движением перетащил к столу. Повалил на него лицом, сорвал остатки одежды, ударами сапог раздвинул пошире босые ноги:
— Так добре будет?
Через минуту Таисия заголосила от боли.
Когда поняла, что понесла, первым делом побежала к Феонихе. Та злобно зыркнула и пробурчала:
— Табе выводить не возьмусь: не велено.
— Кем не велено?
Феониха повращала глазами и закатила их, страшно сверкнув белками:
— Там пекутся.
Таисию обуял ужас:
— Кто? — она машинально посмотрела на потолок.
— Проваливай-ка! — Феониха схватила принесенное Таисией лукошко яиц и выпихнула её за порог: — И забудь сюды дорожку!
Не давали покоя Таисии слова знахарки. Кто печётся о её зачатом в позоре ребенке? Чуть стало заметно живот, поделилась сокровенным с соседкой. Та посоветовала наведаться к старой попадье, что жила в дальней станице и после смерти батюшки вдовствовала сторожихой при церкви. Про неё осторожно поговаривали, что видела прошлое, настоящее и будущее.
Собралась Таисия и с оказией — муж соседки на подводе повёз зерно на мельницу — отправилась в дорогу.
Попадья приняла ласково. Угостила чаем с сухарями, сахару наколола. Расспросила о жизни. Сердобольно кивала и вздыхала, слушая рассказ про Демида — любимого до беспамятства и еще пуще ненавистного насильника. Вместе с попадьей сидела Таисия до первых петухов, выплакивая накопившуюся обиду.
Перед самым рассветом попадья уложила вымотанную переживаниями гостью на устланную стеганным одеялом кровать. Сквозь сонную кумарь слышала Таисия монотонное бормотание — стояла попадья на коленях перед образами и истово молилась.
В обратный путь уезжала Таисия с твёрдым намерением стать матерью. Попадья успокоила: «Мальчонка будет славный. Добрый. Затейник».
Таисия не до конца поняла её слова, но после общения с вдовой словно мельничный жернов спал с плеч. Страх, с навязчивостью сторожевого пса следовавший изо дня в день по пятам, ушёл.
Прохор родился здоровеньким. Таисия с облегчением отмечала, что сын пошёл не в Демидовскую породу: тонкокостный, светловолосый, робкий. Рос помощником: дров ли наколоть, воды ли натаскать, двор вымести — всё делал с охотой.
Переворот в нём Таисия заметила лет в семь. В тот день Прохор играл на базу: выкладывал из осколков битых чугунков корову с телком. Таисия варила овсяной кисель на вынесенной во двор печурке. Вдруг низкий женский голос затянул на незнакомом языке заунывную песню. Вторя ей, тоскливо застонала скрипка. Таисия замерла. Прохор подбежал к плетню. По дороге, поднимая облако пыли, медленно шли за нагруженными скарбом повозками цыгане в цветастых одеждах. Мычали волы. Блеяли привязанные к телегам козы, бренча колокольчиками. Прохор долго смотрел вслед чужакам, а наутро, испросив у Таисии позволения, убежал в займище, где табор разбил свои кибитки.
Возвращался Прохор только вечерять. Задумчивый. Молчаливый. На расспросы матери не отвечал. Странно замирал с поднятой ко рту ложкой, уставившись взглядом серых глаз в одному ему видимую точку.
Через три недели табор ушёл. Таисия обнаружила пропажу единственного коня-кормильца — в посевную отдавала его в извоз соседям: заодно и её надел присмотрен, да вспахан. Пришлось впервые выпороть Прохора, чтобы выпытать у него правду: седой цыган Захар увёл жеребца с собой, а взамен подарил Прохору скрипку.
***
Таисия села, спустила ноги с лавки, стряхивая воспоминания, как шелуху от семечек: «А ведь частенько я к попадье-то наведывалась. Вот и жинку Проше она сосватала».
Сиротка жила у попадьи в послушницах. Тихая, приветливая. Всегда при виде Таисии кланялась в пояс и опускала взор. «Чем не невеста для Проши?» — думала Таисия. Но Прохору-то все Глашку подавай! Вот он, как окрутили с ней Игната, и запил.
Волновалась Таисия, что отцовская сволочность наружу вылезет, но — нет. То ли по молитвам попадьи, то ли её материнские слезы дошли «туда» — на Троицу резко пропала у Прохора тяга к бутылке. Словно отрезал кто. И материнского благословения на свадьбу с сироткой не посмел ослушаться.
Зажил Прохор с молодой жинкой тихо да ладно. Она по хозяйству хлопотала. Он в пастухах ходил. И везде неразлучно с ним была скрипка.
Через четыре года попадья померла. Пред смертью строго наказала Таисии: «Молись отныне денно и нощно. Бог милостив. Глядишь, и вымолишь род про́клятый, и табе грехи отпустятся».
Когда разнесла молва по станице весть о скандале в доме Демида, дошли слова попадьи до ума Таисии. С тех пор вошло в привычку молиться и за Демида, и за Пелагею, и за Глашу с Игнатом. А после и за беспутного их сына Архипа.
***
Таисия тяжело вздохнула. Встала. Надела тулуп и вышла на крыльцо. Дождь кончился. В свете луны бисером блестели на листьях вишни капли. Пахло мокрым суглинком и прелой соломой. В голове зажурчало привычное «Богородице, Дево, радуйся…» Вдалеке послышались тяжелые хлюпающие шаги.
«Кого энто ночь полночь несёт? — Таисия тревожно вглядывалась в темноту: — Кажись, Демид?!»
Она резко повернулась и шмыгнула в курень, заперев щеколду. И сразу же заскрипели старые доски на крыльце. Раздался грохот.
— Ташка! Не то, спишь?!
Таисия помертвела: «Хмельной?!» А вслух сказала, сжимая ручку двери:
— Чаво табе?! Поздно ж.
— Отворяй! Погутарить надо!
— Поутру приходи, старый чёрт!
Могучий кулак Демида забарабанил еще пуще.
— Отворяй, кому сказано! А то хуже будет!
Таисия затряслась, прям как в тот день. Прокралась к столу, похолодевшей рукой нащупала керосиновую лампу, затеплила её. Вернулась к двери. Отодвинула щеколду и отступила к печке. Демид согнулся в три погибели и вошёл. Потоптался на месте, снял линялую папаху и сверкнул очами из-под нависших седых бровей:
— Ну?! Так и будешь у порога держать?
Таисия опомнилась:
— Тю! С каких таких пор табе моё приглашение надобно?
Демид не ответил. В два шага оказался у стола. Сел на лавку, вытащил из кармана залатанного зипуна газету и швырнул на стол:
— Нету у меня больше сына!
Таисия открыла рот. Хотела что-то сказать, но только сглотнула подступивший к горлу ком. Демид достал из второго кармана бутылку. Таисия, не сводя глаз с Демида, машинально вынула из комода и поставила на стол две стопки. Демид наполнил их до краев:
— Помянем моего Игнашку.
— Шо, помер?!
Демид пригубил горькую:
— Давай, кличь Прошку: сыном мне будет вместо подлого Игнашки!
Таисия опешила:
— Чего удумал, холера? Тридцать лет нос воротил, а таперича Проша сам себе хозяин. Далече они с жинкой живут.
— С жинкой?
— Сын у них растёт.
Демид удивлено поднял брови:
— Внук стало быть? Энто совсем ладно.
Таисия не выдержала:
— Да объясни ты, наконец, что стряслось?!
Демид расправил газету и шарахнул по ней кулаком:
— На вот, полюбуйся! — он прищурился, слегка отодвинулся назад, будто прицеливался, и принялся читать медленно, нараспев: — Продам десяток курей… Не то! Дьявол хромой! Вот! Порываю всякую связь с родителями Демидом Прокопычем и Пелагеей Матвеевной Фроловыми, проживающими в станице Верхне-Морозовской, Голодковского сельсовета, Донского района. По причине личной неприязни и полного не разделения взглядов. Слыхала, шо паскуда творит?
— Это шо?! — недоумевала Таисия.
— «Шо, шо», — зло передразнил Демид, — А вона шо: нету у меня таперича сына!
Таисия осела на лавку:
— Как же так, Демид?
— И всё через энту толстозадую Глашку, разрази её гром! Напялила красную косынку, да айда в сельсовет на ихней адской машинке печатать.
Голос Демида стал плаксивым. Жалость шевельнулась в сердце Таисии, что ребенок в утробе. Нутром угадала, что пришёл Демид со своей бедой, потому что не к кому более ему идти. Словно почуяв, что дал слабину, Демид взревел с новой силой:
— Грамотные все стали враз! Глашка всё в книжки вумные до зари пялится. Да мерзость всякую талдычит старухе моей! — Он скривился в ехидной гримасе: — «Просвещайтесь, мол, маманя, нонче время такое, всё надо ведать». Я их жгу, а она, дура, новые приносит. Эх, мало я её курву на сеновале бил! Батяня мой порол меня вдоль и поперек, и вышел добрый казак! Непоротые, значит беспутные! Игнашка с войны вернулся со свёрнутой башкой и тоже подался в краснопузые.
Демид замолчал. Таисия судорожно подбирала слова, чтобы ненароком не вызвать еще больший приступ гнева:
— А Пелагея-то шо?
Демид вспылил:
— Шо ты всё заладила «шо да шо»? Блажит, старуха «чем таперича корову кормить»! Какая к чёрту лысому корова? Одна из всего стада и осталась. Лучше б кумекала, полоумная, что исть будем: сеять-то неча, да и землицы осталось с гулькин нос. С голоду скоро подохнем!
Он встал. Скомкал газету и швырнул на пол. Потом махнул рукой и вышел. Таисия так и осталась сидеть за столом, пытаясь осознать услышанное и припоминая известие о разрыве Демида с сыном.
Дело было года два назад. Прибежала соседка и шепотом поведала, что, дескать, пришли голодранцы на баз к Фроловым муку изымать. Аккурат бывшие работнички Демида. А за главную у них Глашка. Демид попытался усовестить невестку, но тут вышел из сарая Игнат с мешком припрятанной под стогами мучицы:
— Кончилось ваше время, батяня! Гнули вы жинку мою под себя, ломали, ан нет! Она вона, что ковыль степной, забурлила волной под могучим ветром. Стелется, пластается, а чуть что и встала в полный рост. Любо мне энто, любо! И шо вам поперек живота, то дюже ладно!
Демид затрясся весь, замахнулся на Глашу, но она взяла у стоявшего рядом работника кнут и что есть мочи хлестнула по земле под ногами Демида. Он отскочил. Глаша звонко рассмеялась:
— Ну, шо, не по зубам вам, батяня, Глашкины ляжки таперича?
Работники нестройными голосами загоготали. Глаша записала количество вынесенных мешков в ведомость и велела сгружать их на подводу.
Демид побелел. Чертыхнулся. Обвел собравшихся на базу взглядом, полным ненависти, и спешно скрылся в распахнутых воротах гумна.
Глава 5
Уфа встретила проливным дождём. Порыв ветра вывернул зонт наизнанку и чуть не вырвал из рук. Жалобно тренькнула сломанная спица. Ну и погодка! Короткое пальто продувало насквозь. Шарф мокрой тряпкой хлестал по лицу. Беретка промокла. Вода струями стекала по щекам. Замешкавшись, я получила сильный толчок в спину и чуть не выронила скрипку. Крепко обхватила кожаный футляр и побрела между снующими по привокзальной площади людьми.
Под стеклянным навесом остановки собралось человек пятнадцать. Подъехала маршрутка. Я ринулась к ней. Лишь бы хватило места! Люди вереницей заходили в салон. Я нетерпеливо топталась в конце очереди. Как назло: дверцу задвинули перед самым носом. Что за день?! Не хватало опоздать!
Где тут у них расписание? Так! Двадцать минут ждать. Я положила скрипку на лавку, сняла рюкзак и достала увесистый контейнер с котлетами. Ох уж эта мамина привычка меня откармливать… И ведь не успокоится, пока по скайпу не покажу пустую посудину! Я села, достала котлету и машинально откусила кусок. Вкусно. В коленку ткнулась носом невесть откуда взявшаяся бурая собака с клеймом в ухе. Она выразительно посмотрела мне в глаза и завиляла хвостом. Я протянула ей контейнер. Собака запустила в него морду и зачавкала.
Плавно подъехал автобус. Двери с шипением открылись. Я поднялась на верхнюю ступеньку и ухватилась за поручень. В салон не пройти: битком набит. Стоящий передо мной мужчина недовольно произнёс:
— Выходите на следующей?
— Пропущу вас, — я крепче прижала к себе скрипку. Внезапно заиграл оркестр. Надо же: в Уфимском транспорте сороковую симфонию Моцарта передают? Я закрыла глаза. На побочной партии сообразила, что это надрывается мой телефон в рюкзаке. Мама! Как ты не вовремя!
В академии искусств уточнила у стоявших в холле ребят, где большой зал, и помчалась на третий этаж. Слава Богу, успела! Репетиции распределены между конкурсантами строго по записи: час на каждого.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.