18+
Враги любви

Объем: 336 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Глава 1. Сентябрь

Мне нужно что-то еще.

Сентябрь в этом городе пах прелой листвой и речной водой.

Если закрыть глаза и вдохнуть полной грудью, можно было различить слои этого запаха. Верхний — острый, чуть пряный аромат опавших кленовых листьев, которые уже начали коричневеть по краям и собираться в шуршащие кучи у бордюров. Под ним — влажная, землистая нота реки, что текла в двух кварталах отсюда, огибая старую часть города широкой, ленивой дугой. И где-то совсем глубоко — едва уловимый, но настойчивый запах дыма: где-то жгли осеннюю листву, нарушая, должно быть, все возможные городские предписания.

Рен Лоусон стояла перед главным входом в Колледж Искусств и Архитектуры имени Аллана Бёрка, и этот тройной запах — листва, река, дым — казался ей обещанием. Обещанием, что здесь всё будет иначе.

Она поправила лямку рюкзака — тяжёлого, набитого тетрадями, пеналом, бутылкой воды и парой яблок, которые мама сунула ей утром со словами: «Ты должна есть, Рен, ты и так как тростинка». Рен не была тростинкой — скорее, жилистой, подтянутой, с той стройностью, что даётся не диетами, а привычкой много ходить пешком и забывать про обед, увлёкшись книгой или эскизом.

Она запрокинула голову, разглядывая фасад.

Колледж имени Аллана Бёрка занимал целый квартал в старой части города. Главное здание — четыре этажа тёмно-красного кирпича, потемневшего от времени и влажного климата, с высокими арочными окнами, разделёнными частыми переплётами на мелкие квадраты. Над массивной дубовой дверью, обитой коваными полосами с заклёпками, тянулся каменный барельеф: музы с циркулями, кистями и свитками застыли в вечном танце познания. Их лица, стёртые дождями и ветрами почти до неузнаваемости, всё ещё хранили выражение строгой, отстранённой красоты.

Боковые крылья здания были пристроены позже — Рен определила это по чуть более светлому кирпичу и менее вычурным оконным рамам. Восточное крыло, судя по карте, которую она изучила вдоль и поперёк ещё дома, занимал факультет искусствоведения и архитектурной теории — её новый дом на ближайшие два года. Западное принадлежало живописцам и графикам. Где-то во внутреннем дворе, спрятанный от посторонних глаз, притаился корпус скульпторов — Рен читала о нём на форуме студентов.

Она вдохнула ещё раз — глубоко, до головокружения — и шагнула к двери.

«Третий курс. Новая жизнь. Не облажайся, Лоусон».

***

Внутри пахло так же, как снаружи, только гуще, концентрированнее. К основному букету примешивались новые ноты: кофе из студенческого кафетерия где-то в глубине здания, старая бумага, книжная пыль, лёгкий шлейф скипидара и акриловых красок, тянущийся, видимо, из мастерских. И ещё что-то неуловимое — может быть, запах времени. Запах места, которое видело тысячи студентов, тысячи идей, тысячи рождённых и забытых шедевров.

Холл встретил её гулом.

Высокий потолок терялся в полумраке — верхние лампы сегодня не горели, и свет падал только из арочных окон, рисуя на каменном полу длинные, косые прямоугольники. В этих прямоугольниках, как на сцене, двигались студенты: кто-то спешил на пару, прижимая к груди папку с эскизами; кто-то стоял группкой у доски объявлений, обсуждая что-то вполголоса; кто-то сидел на широких деревянных подоконниках, поджав ноги, и читал, не обращая внимания на суету вокруг.

Рен на секунду замерла у входа, впитывая эту картину.

В её прошлом колледже всё было иначе. Стекло, бетон, гулкие коридоры с холодным светом люминесцентных ламп. Всё «современно», всё без души. Здесь же душа была. Она чувствовалась в стёртых каменных ступенях лестницы, в трещинах на стенах, закрашенных, но всё равно заметных, в деревянных перилах, отполированных тысячами ладоней до мягкого, тёплого блеска.

Рен пошла через холл, и её шаги — она носила кеды на тонкой подошве, почти бесшумные — тонули в общем шуме. Она разглядывала студентов, пытаясь составить первое впечатление.

Девушка с ярко-розовыми волосами, собранными в два небрежных пучка, тащила огромный холст, завёрнутый в коричневую бумагу. На ней был комбинезон, перепачканный краской всех мыслимых цветов, и Рен невольно улыбнулась — вот он, живой портрет студента-живописца, сошедший со страниц рекламного буклета.

Парень в круглых очках в тонкой золотой оправе сидел на подоконнике, поджав одну ногу, и что-то увлечённо чертил в блокноте. Его пальцы были испачканы графитом, а на коленях лежала книга, раскрытая на странице с планом какого-то собора. Рен мельком заметила готические аркбутаны и контрфорсы — её тема, её страсть.

Компания из трёх человек — две девушки и парень — оживлённо спорила у доски объявлений, размахивая руками. До Рен долетели обрывки фраз: «…нет, ты не понимаешь, Брунеллески использовал совсем другой подход к перспективе, это же очевидно, если посмотреть на…» Она усмехнулась про себя. Здесь говорили на её языке. Здесь спорили о Брунеллески у доски объявлений, а не о том, кто с кем спал на выходных.

Это было… хорошо. Правильно.

Она поправила волосы — машинальный жест. Русые, прямые, они были собраны в низкий хвост на затылке и заколоты простой чёрной заколкой. Никаких украшений, никаких резинок с бантиками. Строго. Функционально. Рен не любила, когда волосы лезли в лицо, отвлекали, мешали сосредоточиться. Особенно сегодня, когда ей нужно было выглядеть собранной, уверенной, готовой ко всему.

По крайней мере, внешне.

Внутри всё дрожало мелкой, противной дрожью — как натянутая до предела струна, которую вот-вот отпустят, и она зазвенит, загудит, выдавая волнение. Новый город, новый колледж, новые люди — Рен ненавидела это чувство. Чувство, когда ты стоишь на пороге и не знаешь, что тебя ждёт. Когда каждый взгляд, брошенный в твою сторону, кажется оценивающим. Когда ты — чужая, а все вокруг уже давно поделили территорию, друзей, места в аудиториях и даже воздух, которым дышат.

Она тряхнула головой, отгоняя мысли, и направилась к лестнице.

***

Лестница была широкой, с коваными перилами, чугунные завитки которых изображали виноградные лозы. Ступени — каменные, с выбоинами посередине, стёртые поколениями студенческих ног. Рен поднималась медленно, проводя ладонью по прохладным перилам, и думала о том, сколько людей прошло здесь до неё. Сколько из них стали архитекторами, искусствоведами, художниками. Сколько — нет. Сколько навсегда запомнили эту лестницу, этот запах, этот свет из высоких окон.

На площадке второго этажа она остановилась перевести дух и выглянула в окно.

Внутренний двор колледжа открылся перед ней как средневековый клуатр — квадратный, вымощенный брусчаткой, с огромным старым дубом в самом центре. Дуб был древним. Его ствол, покрытый морщинистой, потрескавшейся корой, был таким широким, что два человека не смогли бы обхватить его, взявшись за руки. Ветви раскинулись во все стороны, образуя живой шатёр, и листва — ещё зелёная, но уже тронутая первой ржавчиной осени — шелестела на ветру, как тихий разговор.

Под дубом стояли скамейки. Несколько из них были заняты. Девушка в ярко-жёлтом пальто читала книгу, поджав ноги и укутавшись в шарф крупной вязки. Парень с гитарой что-то тихо наигрывал, не глядя на струны, и мелодия — простая, переборная — долетала до Рен сквозь стекло, как воспоминание о лете. Ещё двое студентов сидели на брусчатке, прямо на земле, расстелив куртку, и о чём-то тихо разговаривали, касаясь друг друга плечами.

Рен задержалась на этом зрелище.

Ей вдруг остро, до боли в груди, захотелось стать частью этого. Не просто переведённой студенткой, которую никто не знает, чьё имя будут путать ещё месяц, а своей. Чтобы вот так же сидеть под дубом в жёлтом пальто, и чтобы кто-то подошёл и сказал: «Привет, Рен, подвинься, я тоже хочу». Чтобы её ждали. Чтобы по ней скучали.

В Ривердейле у неё были друзья. Немного, но были. Надёжные, проверенные временем — с некоторыми она дружила ещё со средней школы. И когда она объявила, что переводится, что переезжает с родителями в новый город, они устроили прощальный вечер. Пицца и разговоры до рассвета. «Ты же будешь писать?» — «Конечно». — «И приезжать на каникулы?» — «Конечно».

Но Рен знала, как это работает. Расстояние съедает дружбу. Медленно, незаметно, по кусочку. Сначала пишешь каждый день, потом — раз в неделю, потом — раз в месяц, а потом однажды ловишь себя на том, что не знаешь, о чём рассказывать, потому что ваши жизни стали слишком разными. И ты просто ставишь лайк на фото и идёшь дальше.

Она не хотела, чтобы так было. Но реальность редко спрашивает, чего мы хотим.

Рен вздохнула и пошла дальше, на третий этаж.

***

Коридор третьего этажа восточного крыла оказался длинным, как школьный, и таким же гулким. Стены здесь были увешаны студенческими работами — архитектурные эскизы, акварельные зарисовки фасадов, абстрактные композиции, коллажи из кальки и миллиметровки. Под каждой работой — маленькая табличка с именем автора и названием.

Рен замедлила шаг, разглядывая.

«Ритм городского пространства» — серия из трёх листов, где угольными штрихами были схвачены перекрёстки, лестницы, арки, и всё это складывалось в какой-то нервный, пульсирующий узор. Автор — Эвелин Грин. Рен мысленно поставила галочку: запомнить имя, работы хорошие.

«Свет и тень в романской базилике» — акварель, изображающая интерьер собора, где солнечный луч падает из невидимого окна и разрезает полумрак, как лезвие. Автор — Джеймс Колдвелл.

Рен замерла.

Фамилия ничего ей не говорила — она не знала здесь никого. Но что-то в этой работе зацепило её. Не красота — хотя акварель была выполнена мастерски, с тонким пониманием света и тени. А какое-то… напряжение. Одиночество. Луч света был резким, почти агрессивным, а тени вокруг — густыми, глубокими, как чернила. И в этих тенях, если приглядеться, угадывались фигуры — неясные, размытые, словно призраки.

Рен постояла перед акварелью ещё несколько секунд, чувствуя странное беспокойство, а затем пошла дальше.

Аудитория 307 нашлась в самом конце коридора, за поворотом. Тяжёлая дверь с матовым стеклом и номером, выведенным золотой краской. Рен толкнула её и вошла.

***

Аудитория оказалась просторной и светлой. Три высоких окна выходили на ту же внутреннюю площадь с дубом, и солнце, пробиваясь сквозь листву, рисовало на стенах и полу дрожащие золотые пятна. Вдоль окон тянулся ряд батарей, на которых уже кто-то оставил забытый шарф — серый, в красную полоску.

Парты были деревянными, старыми, с откидными столешницами, исписанными и изрисованными поколениями студентов. Рен заметила карикатуру на какого-то преподавателя, химическую формулу, чьё-то признание в любви, обведённое сердечком, и философский вопрос: «А оно нам надо?» — без ответа.

Кафедра преподавателя стояла на небольшом возвышении. За ней — старая зелёная доска, на которой ещё виднелись полустёртые следы мела: какие-то даты, стрелки, схематичный план собора. Пахло мелом, книжной пылью и едва уловимо — яблоками. Может быть, кто-то съел яблоко на предыдущей паре. Может быть, это просто игра воображения.

В аудитории уже сидело человек двенадцать. Рен скользнула по ним быстрым, цепким взглядом — она всегда так делала в новом месте. Сканировала пространство, запоминала лица, пыталась понять расстановку сил. Кто здесь лидер, кто тихоня, кто дружит с кем, а кто держится особняком.

Студенты на факультете были разными — и это радовало.

В первом ряду сидела девушка в очках с толстыми стёклами и что-то сосредоточенно записывала в тетрадь, хотя пара ещё не началась. Её конспекты, судя по цветным закладкам и подчёркиваниям, были в идеальном порядке. Рен мысленно окрестила её Отличницей и поставила галочку: с такими полезно дружить, если хочешь выжить на сессии.

Чуть дальше, развалившись на стуле и закинув ноги на соседнее сиденье, сидел парень в растянутом свитере и с наушниками в ушах. Глаза его были закрыты, и Рен не могла понять — спит он или медитирует. Рядом с ним на парте стоял стакан с кофе, уже, кажется, остывший.

Компания из трёх девушек в середине аудитории оживлённо перешёптывалась, склонившись друг к другу. Одна из них — высокая блондинка с идеально уложенными волосами — говорила громче всех, и до Рен долетело: «…и он такой говорит: это не то, что ты подумала! А я ему…» Рен подавила улыбку. Такие компании были в каждом колледже, в каждой группе — вечные сплетницы, которые знают всё обо всех.

Пара человек сидели поодиночке, уткнувшись в телефоны или книги. Их лица были закрыты, нечитаемы.

На Рен почти не обратили внимания — лишь пара человек скользнула по ней равнодушными взглядами и вернулась к своим делам. Это было хорошо. Она не любила быть в центре внимания. Лучше тихо войти, занять своё место, осмотреться.

Она выбрала третий ряд у окна. Не слишком близко к преподавателю, чтобы не мозолить глаза, но и не на галёрке, где вечно сидят те, кому плевать на учёбу. Место было удачным: вид на дуб во дворе, на жёлтое пальто девушки, которая всё ещё читала, на парня с гитарой, который теперь просто сидел, откинувшись на спинку скамейки и глядя в небо.

Рен сняла рюкзак и начала раскладывать вещи. Тетрадь — новая, в твёрдой обложке цвета тёмной бирюзы, ещё пахнущая типографской краской. Пенал — старый, потёртый, с наклейкой в виде черепахи, которую подарила младшая сестра. Бутылка с водой. Яблоко — на потом.

Она разложила всё аккуратно, как любила. Ручка справа, карандаш слева, тетрадь ровно по центру. Порядок снаружи — порядок внутри. Так говорила её мама, и Рен, сама того не замечая, впитала эту привычку с детства.

Она посмотрела в окно. Дуб качал ветвями. Жёлтое пальто перелистнуло страницу. Гитарист достал телефон и что-то печатал, хмурясь.

Рен засмотрелась и не сразу заметила, что на соседний ряд кто-то сел.

— Привет!

Голос был звонкий, с лёгкой хрипотцой — будто его обладательница только что смеялась, или много говорила, или и то и другое вместе.

Рен обернулась.

На соседнем ряду, чуть позади, сидела девушка. У неё были волосы средней длины — задорно торчащие в разные стороны, словно она только что взъерошила их рукой и забыла пригладить. Цвет — тёплый каштановый с медными, почти рыжими прядями, которые вспыхивали на свету, как осенние листья. Веснушки — яркие, густо рассыпанные по носу и щекам, такие заметные, будто она провела лето на море и солнце навсегда оставило на ней свой след. Глаза — карие, живые, с постоянной искоркой, будто она знала какой-то секрет и ждала подходящего момента, чтобы им поделиться. Улыбка — широкая, открытая, обнажающая чуть неровные передние зубы, что делало её ещё более настоящей, живой.

— Ты новенькая, да? — спросила она, пододвигаясь ближе, так что теперь они сидели почти рядом, разделённые только узким проходом. — Я тебя раньше не видела. А я здесь всех знаю. Ну, почти всех. Тех, кто имеет значение. — Она хмыкнула, давая понять, что это шутка. Только отчасти. — Я Кесси. Кесси Монро.

Рен почувствовала, как уголки её губ невольно ползут вверх. В этой девушке было что-то обезоруживающее. Какая-то простая, безыскусная дружелюбность, которая не требовала ничего взамен.

— Рен, — ответила она. — Рен Лоусон. Перевелась с этого семестра.

— О, круто! — Кесси оживилась, её глаза загорелись. — Откуда? Подожди, дай угадаю. Нортвуд? У них там сильная программа по архитектуре.

— Ривердейл.

— Ривердейл! — Кесси хлопнула себя по колену. — Я знаю, где это. У меня там тётя живёт. Маленький город, да? Уютный, но скучный, наверное.

— Есть немного, — призналась Рен. В Ривердейле действительно было скучно — тихие улочки, одни и те же лица, один кинотеатр, одно кафе, где все собирались по вечерам. — Но я привыкла. Там было… спокойно.

— Спокойно — это код для «тоскливо до скрежета зубов»? — Кесси прищурилась, и в её глазах снова заплясали искорки.

Рен не выдержала и рассмеялась. Смех получился негромким, чуть сдавленным — она отвыкла смеяться с незнакомцами.

— Типа того.

— Понимаю, — Кесси кивнула с видом мудреца. — Я сама из маленького города. Правда, не такого маленького, как Ривердейл, но всё равно — все друг друга знают, все всё про всех знают, и если ты чихнула не так, к вечеру об этом будет говорить весь квартал. Сбежала сюда, как только смогла.

Она говорила легко, пересыпая слова жестами — взмахами рук, пожатиями плеч, выразительной мимикой. Рен слушала и чувствовала, как напряжение, сковавшее её с самого утра, понемногу отпускает.

— Слушай, — Кесси вдруг наклонилась ближе и понизила голос до заговорщицкого шёпота, — а ты уже в курсе про препода?

— Профессор Харгрейв?

— Ага. Он легенда. Серьёзно. Старая школа, строгий, требует по полной. Но если его заинтересовать… — она сделала драматическую паузу, — …можно получить доступ к архивам, которые обычным студентам не показывают. У него там, говорят, оригиналы эскизов Макинтоша. Чарльза Ренни Макинтоша. Представляешь?

Рен моргнула. Сердце пропустило удар.

— Оригиналы? Настоящие?

— Ага, — Кесси победно улыбнулась, явно довольная произведённым эффектом. — Говорят, он собирал их всю жизнь. Часть купил на аукционах, часть получил по наследству от какого-то шотландского родственника. И он показывает их только тем студентам, которые… ну, которые докажут, что достойны.

Рен почувствовала, как внутри загорается знакомый огонёк. Тот самый, что заставлял её сидеть в библиотеке до закрытия, перерисовывать один и тот же эскиз по десять раз, пока линия не ляжет идеально, спорить с преподавателями, если она была уверена в своей правоте. Чарльз Ренни Макинтош был её героем с тех пор, как она впервые увидела фотографии Хилл-хауса в книге по архитектуре модерна. Его линии, его внимание к деталям, его способность сочетать строгость геометрии с текучестью природных форм — это было всё, к чему она сама стремилась.

— Вижу, ты понимаешь, — Кесси удовлетворённо кивнула. — Я сразу поняла, что мы подружимся.

Рен открыла рот, чтобы ответить, но не успела.

Дверь аудитории открылась, и вошёл преподаватель.

***

Профессор Харгрейв оказался именно таким, каким Рен его представляла по рассказам Кесси. Высокий, сухощавый, с военной выправкой, несмотря на возраст — а было ему явно за шестьдесят. Седые волосы были зачёсаны назад и чуть приподняты надо лбом, открывая высокий, интеллектуальный лоб с глубокими горизонтальными морщинами. Очки в тонкой металлической оправе сидели на носу, и за их стёклами прятались глаза — светло-серые, цепкие, с тем особым прищуром, который бывает у людей, привыкших видеть больше, чем им показывают.

Одет он был в пиджак с кожаными заплатками на локтях — старая профессорская униформа, которая на ком-то другом смотрелась бы карикатурно, но на нём сидела идеально. В одной руке он держал старый кожаный портфель, набитый, судя по тому, как он оттягивал руку, не одной сотней бумаг. В другой — картонный стаканчик с кофе, над которым поднимался пар.

Он прошёл к кафедре, поставил портфель, кофе, обвёл аудиторию долгим, внимательным взглядом. Гул голосов стих сам собой, без всяких призывов к тишине.

— Доброе утро, — произнёс он. Голос у него был низкий, с хрипотцой, как у человека, который много лет читал лекции в больших аудиториях и привык, чтобы его слышали даже на последнем ряду. — Меня зовут профессор Харгрейв. Если вы думаете, что искусствоведение — это просто разглядывание красивых картинок и запоминание дат, вы ошиблись аудиторией.

Он сделал паузу, и в этой паузе было что-то почти театральное.

— Искусствоведение — это детективная работа. Это археология смыслов. Это умение смотреть на то, что создано столетия назад, и видеть не просто камень, краску или линию, а живой пульс эпохи. Мысли, страхи, надежды людей, которые давно превратились в пыль, но оставили нам послания. — Он обвёл аудиторию взглядом, задерживаясь на отдельных лицах. — Моя задача — научить вас читать эти послания. Если вы готовы учиться — добро пожаловать. Если вы здесь, чтобы получить лёгкий зачёт, — дверь там.

В аудитории повисла тишина. Кесси толкнула Рен локтем и одними губами произнесла: «Я же говорила». Рен едва сдержала улыбку.

Профессор Харгрейв тем временем открыл портфель и начал доставать бумаги — какие-то распечатки, старые фотографии, пожелтевшие от времени.

— Сегодня мы начнём с введения в архитектурную теорию готики, — объявил он. — Но прежде, чем мы погрузимся в стрельчатые арки и нервюрные своды, я хочу задать вам один вопрос.

Он обвёл аудиторию взглядом, и Рен почувствовала, как по спине пробегает холодок — ей вдруг показалось, что его взгляд задержался на ней чуть дольше, чем на других.

— Что такое свет? — спросил профессор Харгрейв.

Тишина. Студенты переглядывались. Отличница в первом ряду подняла руку, но профессор покачал головой.

— Я не жду физического определения. Я спрашиваю вас — что такое свет в архитектуре? Что он делает с пространством? Как он меняет наше восприятие

Он снова обвёл аудиторию взглядом, и на этот раз его глаза остановились на Рен.

— Вы. Новенькая. Ваше имя?

Рен почувствовала, как щёки слегка теплеют — она не ожидала, что её заметят так быстро.

— Рен… Рен Лоусон.

— Рен, что вы думаете? Что такое свет?

Рен на секунду замерла. В голове пронеслись десятки умных фраз из прочитанных книг, цитаты из Ле Корбюзье и Луиса Кана. Но она отбросила их. Профессор Харгрейв не выглядел как человек, которого можно впечатлить заученными цитатами.

— Свет… — начала она медленно, подбирая слова, — …это инструмент. Как кисть для художника или резец для скульптора. Архитектор не просто строит стены и перекрытия. Он строит тени. И свет. Он решает, куда свет упадёт, а куда — нет. И этим он управляет нашими эмоциями. Нашим вниманием. Тем, что мы почувствуем, войдя в пространство.

Профессор Харгрейв смотрел на неё несколько секунд, и его лицо оставалось непроницаемым. Затем уголки его губ чуть дрогнули — не улыбка, но намёк на неё.

— Неплохо. Для начала. — Он отвернулся к доске. — А теперь давайте посмотрим, как с этой задачей справлялись мастера готики…

Кесси снова толкнула Рен локтем и прошептала:

— Он тебя запомнил. Это хорошо. Или плохо. Зависит от того, как будешь учиться.

Рен выдохнула, чувствуя, как отпускает напряжение. Она справилась. Не облажалась. И даже, кажется, произвела впечатление.

Она достала ручку и приготовилась записывать. Но что-то — какое-то смутное, беспокойное чувство — заставило её снова поднять глаза и оглядеть аудиторию.

И тогда она увидела его.

***

Он сидел в последнем ряду. Откинувшись на спинку стула, закинув ногу на ногу, с видом человека, которому глубоко плевать на всё происходящее — на профессора, на лекцию, на сам факт своего присутствия здесь. И он смотрел на неё.

Не просто смотрел — сверлил взглядом. Тяжёлым. Немигающим. Как хищник, заметивший добычу и ещё не решивший, стоит ли нападать.

Рен встречала разные взгляды за свою жизнь. Любопытные — когда кто-то просто хотел познакомиться. Равнодушные — когда ты проходишь мимо и тебя не замечают. Оценивающие — когда тебя рассматривают как потенциального соперника или союзника. Дружелюбные — когда кто-то готов улыбнуться в ответ.

Но такой взгляд она не встречала никогда.

В нём была враждебность. Глубокая, почти осязаемая, как стена. Будто Рен вошла в эту аудиторию и лично оскорбила его своим присутствием. Будто она заняла чьё-то место — его место, может быть, — и он не собирался ей этого прощать.

Она заставила себя отвести глаза. Посмотрела в тетрадь, сделала вид, что записывает слова профессора. Но через несколько секунд не выдержала и снова посмотрела — проверить, не показалось ли.

Не показалось.

Он всё так же смотрел на неё, и выражение его лица не изменилось. Холодное. Враждебное. Чужое.

Рен почувствовала, как внутри поднимается волна чего-то — не страха, нет. Скорее, глухой, непонимающей обиды.

«Что я тебе сделала?» — мысль крутилась в голове, отвлекая, раздражая, как заноза под кожей.

Она украдкой снова посмотрела на него — теперь уже более внимательно, пытаясь понять, что он собой представляет.

Кесси, видимо, заметила её напряжение. Она наклонилась ближе и прошептала, прикрывая рот ладонью:

— Ты чего? Бледная как мел.

Рен покачала головой, не желая объяснять. Но Кесси проследила за её взглядом — и понимающе хмыкнула.

— А, этот. Джеймс Колдвелл. Не обращай внимания. Он со всеми такой.

— Со всеми? — тихо переспросила Рен, не в силах удержаться от вопроса.

Кесси пожала плечами, поправила медную прядь, упавшую на лоб.

— Ну… почти. Он вообще странный. Умный — реально умный, не показушно. Его работы висят в коридоре, ты, наверное, видела. Акварель с собором — его. Харгрейв его хвалит, а Харгрейв, поверь, просто так никого не хвалит.

Она сделала паузу, бросила быстрый взгляд в сторону последнего ряда и продолжила, понизив голос ещё сильнее:

— Но при этом он жутко язвительный. Может сказать такое, что ты потом неделю будешь вспоминать и думать — за что? Друзей у него особо нет, так, пара человек, и те, по-моему, такие же отшельники. На парах сидит с таким видом, будто ему все вокруг должны. И желательно — много. Но оценки у него отличные, преподы его любят, так что… загадка природы. Или просто сноб. Я пока не определилась.

Рен снова посмотрела на Джеймса Колдвелла — украдкой, из-под ресниц. Он уже не смотрел на неё. Отвернулся к окну и теперь глядел на дуб во дворе с последнего ряда, на жёлтое пальто, на парня с гитарой. Его профиль был резким, напряжённым, с плотно сжатыми губами и желваками, играющими на скулах.

Джеймс Колдвелл. Тот самый, чья акварель висела в коридоре. «Свет и тень в романской базилике». Рен вспомнила эту работу — резкий луч света, густые тени, неясные фигуры, прячущиеся в темноте. Вспомнила чувство напряжения, одиночества, которое исходило от этой акварели. И теперь, глядя на автора, она начинала понимать: это напряжение было не случайным. Оно было частью его.

Он был высокий — даже сидя, он возвышался над соседним рядом, и его длинные ноги в тёмных джинсах упирались в перекладину впереди стоящего стула. Плечи — широкие, но не тяжеловесные, а словно созданные для того, чтобы нести какую-то невидимую ношу. Одет он был просто: тёмно-серая футболка, поверх неё — расстёгнутая рубашка в мелкую клетку, закатанные до локтей рукава открывали жилистые предплечья с выступающими венами.

Но больше всего Рен поразило его лицо.

Черты были резкими, словно высеченными грубым, уверенным резцом. Широкие скулы, которые делали его лицо почти скульптурным. Твёрдая, волевая линия челюсти — такая, какой рисуют героев в комиксах. Прямой нос с чуть расширяющимися крыльями, будто он постоянно вдыхал какой-то особенный, только ему слышный запах. Губы — чётко очерченные, но сейчас плотно сжатые, превратившиеся в тонкую, почти жестокую линию.

А волосы…

Рен невольно засмотрелась на его волосы. Тёмные — не чёрные, а цвета горького шоколада или крепкого кофе, — они были средней длины и падали на лоб и виски характерной «шторой». Такую стрижку часто носили парни, которые хотели выглядеть небрежно, но на самом деле тратили на укладку по полчаса. У Джеймса Колдвелла, впрочем, волосы лежали так естественно, будто он просто провёл по ним рукой, выходя из душа, и забыл причесаться. Они были чуть длиннее, чем обычно носят, — спереди пряди доходили почти до скул, обрамляя лицо, а сзади слегка завивались на шее. И в этой небрежности было что-то… притягательное. Что-то, что заставляло смотреть дольше, чем следовало.

И глаза.

Рен наконец разглядела их как следует, когда луч солнца из окна упал на его лицо. Голубые — но не яркие, не небесные, не те, что называют «васильковыми» в любовных романах. Нет. Его глаза были странного, сложного оттенка — словно голубой пигмент разбавили серым, а потом добавили каплю зелёного, самую малость, но достаточно, чтобы цвет стал неуловимым, меняющимся в зависимости от освещения. Как вода в реке, когда смотришь на неё в пасмурный день и не можешь понять, какого она цвета — голубого, серого, зеленоватого? Или всего сразу?

Сейчас эти глаза снова смотрели на Рен с такой неприкрытой, концентрированной враждебностью, что у неё перехватило дыхание.

Она резко отвернулась.

Сердце колотилось где-то в горле, и она не понимала почему. Злость? Да, наверное. Обида? Тоже. Но было что-то ещё. Что-то, чему она не могла — или не хотела — дать название.

«Джеймс Колдвелл», — повторила она про себя. «Что я тебе сделала? Почему ты смотришь на меня так, будто я — худшее, что случалось с этим колледжем?»

Ответа не было. Только солнечный луч скользил по его лицу, высвечивая то голубизну, то зелень в его странных, невозможных глазах.

Рен заставила себя сосредоточиться на лекции. Профессор Харгрейв как раз начал показывать слайды — фотографии готических соборов, их разрезы, планы, детали нервюрных сводов. Это было интересно. Это было то, ради чего она сюда пришла.

Но часть её сознания — маленькая, непокорная, раздражающая часть — всё ещё ощущала тот взгляд. Даже когда его уже не было. Даже когда Джеймс Колдвелл забыл о её существовании.

Его взгляд застрял в ней. Как заноза. Как семя, брошенное в землю, о котором ещё неизвестно — прорастёт оно или сгниёт.

***

Пара закончилась через полтора часа. Профессор Харгрейв задал внушительный список литературы для самостоятельного изучения и напомнил, что в конце семестра их ждёт групповой проект, который составит значительную часть итоговой оценки.

— И да, — добавил он, уже собирая бумаги в портфель, — группы назначаю я. Никаких «мы с друзьями хотим вместе». Жизнь редко даёт нам выбирать, с кем работать. Учитесь находить общий язык с разными людьми.

Рен внутренне содрогнулась. Групповые проекты она ненавидела. Вечно кто-то не делает свою часть, кто-то тянет одеяло на себя, кто-то исчезает в самый ответственный момент. А теперь, в новом колледже, где она никого толком не знает…

Она отогнала эту мысль. До конца семестра ещё далеко. Будет время разобраться.

Аудитория загудела, наполняясь звуками собираемых вещей, скрипом стульев и голосами. Рен медленно складывала тетрадь и пенал в рюкзак, пытаясь привести мысли в порядок. Первый день прошёл… нормально. Даже хорошо, если не считать странного парня с тяжёлым взглядом. Но, в конце концов, какое ей до него дело? Он никто. Просто однокурсник. Мало ли в мире людей с плохими манерами.

Кесси уже стояла рядом, перекинув через плечо сумку из искусственной кожи, всю в значках и нашивках. Среди значков Рен заметила логотипы групп, которых не знала, смешные надписи («Я читаю твои мысли, и там пусто»), миниатюрную Эйфелеву башню и кошачью морду с надписью «Meow».

— Ну что, новенькая, как тебе первый день? — спросила Кесси, поправляя лямку сумки.

— Нормально, — ответила Рен, застёгивая рюкзак. — Профессор интересный. Строгий, но чувствуется, что он любит то, что делает.

— Ага, Харгрейв — легенда. Я же говорила. — Кесси улыбнулась, и её веснушки словно затанцевали на щеках. — Слушай, а пойдём в кафетерий? Я тебе покажу, где тут лучший кофе. И заодно расскажу, кто есть кто. Чтобы ты знала, с кем лучше не связываться, а к кому можно подойти за конспектами, если что.

Рен улыбнулась — впервые за утро по-настоящему, без напряжения.

— Идёт. Это именно то, что мне сейчас нужно.

Они вышли в коридор, и Рен не удержалась — обернулась, ища взглядом тёмную макушку.

Джеймс Колдвелл стоял у окна в дальнем конце коридора, спиной к ней, и разговаривал с каким-то парнем. Вернее, парень что-то говорил, а Джеймс слушал — или делал вид, что слушает, — глядя в окно, на дуб, на жёлтое пальто, которое теперь исчезло со скамейки. Его спина была прямой, напряжённой, и в этой напряжённости чувствовалось что-то… одинокое.

Он не обернулся. Не посмотрел. Будто её вообще не существовало. Будто тот тяжёлый, враждебный взгляд, который она ловила на себе всю пару, ей просто привиделся.

Рен отвернулась.

«Отлично», — подумала она, чувствуя, как внутри поднимается холодная, защитная волна. «Раз ты так на меня смотришь, а потом делаешь вид, что меня нет, — значит, и я не обязана быть милой. Я просто буду тебя игнорировать. Ты никто. Просто парень с курса, у которого плохие манеры, странная стрижка и глаза цвета реки в пасмурный день».

Она пошла за Кесси, решив выбросить Джеймса Колдвелла из головы. Решив, что этот странный эпизод — просто случайность, недоразумение, которое забудется уже завтра.

Но его взгляд — тяжёлый, холодный, непонятный — остался с ней. Застрял где-то под рёбрами, как заноза, которую не вытащить. И его глаза стояли перед её мысленным взором, когда она засыпала в ту ночь.

И где-то глубоко внутри, в том месте, куда Рен редко заглядывала, шевельнулось смутное, тревожное предчувствие: этот парень ещё заставит её о себе думать. Хочет она того или нет.

Глава 2. Искра

Между нами то, что не опасно.

Октябрь в этом городе был обманчивым.

С утра солнце заливало аудитории золотом, рисовало длинные, дрожащие тени от дуба во внутреннем дворе, заставляло студентов сбрасывать куртки и подставлять лица теплу, будто лето решило задержаться ещё на пару недель, просто чтобы посмотреть, как люди снова поверят в него и снова ошибутся. В такие часы кампус казался почти идиллическим: свет, пробивающийся сквозь витражи старой библиотеки, окрашивал каменные полы в синий и рубиновый; студенты сидели на скамейках под дубом, подставляя лица последнему настоящему теплу; где-то вдалеке, со стороны набережной, доносился смех и обрывки музыки — кто-то включил портативную колонку.

Но к вечеру всё менялось.

С реки поднимался ветер — промозглый, влажный, пропитанный запахом тины и мокрого камня. Он пробирался под одежду, заставлял ёжиться и прятать руки в карманы, выдувал из города остатки дневного тепла. Листья, ещё утром золотые и шуршащие под ногами, к вечеру превращались в скользкую, бурую массу на тротуарах. Свет фонарей отражался в лужах, дробился, расплывался, и весь город вдруг становился зыбким, ненастоящим, как отражение в воде.

И в этом резком контрасте — утреннее тепло, вечерний холод, свет и тьма, золото и серость — было что-то тревожное. Что-то, напоминавшее Рен о том, что ничему нельзя доверять до конца. Даже погоде. Даже собственным чувствам.

Прошёл месяц с её первого дня в Колледже Искусств и Архитектуры имени Аллана Бёрка.

ё Месяц — достаточный срок, чтобы перестать быть «новенькой». Чтобы запомнить, где находится нужная аудитория, не сверяясь с мятой картой, которую она всё ещё носила в заднем кармане рюкзака по привычке. Чтобы узнать, что кофе в кафетерии лучше брать утром, пока его не разбавили в третий раз (после обеда это была уже не кофе, а «кофейный напиток», как выражалась Кесси), а булочки с корицей разбирают ещё до начала второй пары, и если хочешь успеть, нужно приходить к открытию. Чтобы понять, кто из преподавателей любит задавать неожиданные вопросы, глядя поверх очков с выражением «ну-ка, удиви меня», а кто предпочитает монотонно читать лекцию, не отрываясь от своих записей, и тогда можно тихо рисовать в уголке тетради, не боясь, что вызовут к доске.

Рен освоилась. Почти.

У неё появились свои ритуалы, свои маршруты, свои маленькие секреты. Она знала, что если прийти в библиотеку к восьми утра, можно занять тот самый стол у окна в дальней секции — оттуда открывался вид на край дуба и кусочек неба, и никто не дышал в затылок. Знала, что в женском туалете на втором этаже левая раковина плохо работает, а в правой вода идёт ледяная, и лучше мыть руки на третьем. Знала, что профессор Харгрейв терпеть не может, когда студенты жуют на его лекциях, но делает исключение для кофе — при условии, что стаканчик стоит на полу, а не на парте.

Она знала имена большинства однокурсников. Не всех — с некоторыми она так и не обменялась ни словом, просто запомнила лица и манеру поведения. Девушка с первого ряда, которая всегда записывала каждое слово преподавателя и первой тянула руку, — Миранда. Парень в растянутом свитере, который на первой паре показался ей спящим, а на самом деле просто слушал с закрытыми глазами, — Лео. Три девушки-сплетницы, которых Рен мысленно окрестила «Три грации», хотя Кесси называла их «Радиостанция FM» — потому что они транслировали новости быстрее, чем любой мессенджер.

Она освоилась. Но всё равно иногда, просыпаясь утром в своей комнате — небольшой, но уютной, с обоями в мелкий цветочек, которые она планировала заменить, но всё никак не доходили руки, — она на секунду забывала, где находится. Смотрела в потолок, на трещину, идущую от угла к люстре, и пыталась вспомнить: это её потолок? Её комната? Её жизнь?

А потом память возвращалась, и вместе с ней — странное, двоякое чувство. Облегчение и тревога одновременно. Она здесь. Она справляется. Но что-то всё равно не так. Что-то мешает.

Или кто-то.

***

С Кесси они сдружились быстро и как-то, естественно, словно знали друг друга не месяц, а годы. Это было удивительно — Рен обычно долго притиралась к людям, держала дистанцию, присматривалась. С Кесси всё вышло иначе. Может, дело было в самой Кесси — в её открытости, в её умении говорить о чём угодно без неловких пауз, в её заразительном смехе, который разносился по коридору и заставлял оборачиваться даже самых мрачных студентов. А может, в том, что Рен подсознательно нуждалась в ком-то — в союзнике, в друге, в якоре посреди этого нового, чужого моря.

Кесси Монро оказалась именно такой, какой показалась в первый день: яркой, болтливой, немного хаотичной, но при этом удивительно чуткой. Она умела разрядить обстановку одной шуткой, могла поддержать разговор на любую тему — от готической архитектуры (она специализировалась на средневековом искусстве и могла часами рассказывать о символике цвета в витражах) до того, почему её соседка по комнате красит волосы в синий каждые две недели.

— Это у неё терапия такая, Рен, не осуждай, — говорила Кесси, помешивая свой неизменный латте с карамельным сиропом. — Когда жизнь идёт под откос, она идёт в ванную и красит волосы. В прошлом семестре она была зелёной. Как лягушка. Честное слово. Но знаешь, ей шло.

У них сложился свой ритуал. После пар — не всегда, но часто — они шли в кафетерий. Занимали столик у окна, выходившего на внутренний двор (Рен любила смотреть на дуб, даже когда он стоял голый и мокрый под дождём). Кесси брала свой латте с двойным карамельным сиропом — «потому что жизнь и так горькая, Рен, не усугубляй», — и иногда булочку с корицей, если успевала. Рен заказывала чёрный чай с мятой и почти никогда не брала еду — разве что яблоко, которое мама продолжала подкладывать ей в рюкзак каждое утро, несмотря на все протесты.

— Твоя мама — святой человек, — сказала как-то Кесси, наблюдая, как Рен достаёт из рюкзака яблоко, завёрнутое в бумажную салфетку. — Моя мама присылает мне ссылки на статьи о том, как правильно питаться, и эмодзи с брокколи. А твоя — кладёт яблоки. Это любовь, Рен. Настоящая.

Рен улыбалась, откусывая яблоко. Оно было сладким, с лёгкой кислинкой — сорт «Гала», её любимый. Мама знала.

В кафетерии они говорили обо всём. Об учёбе, о преподавателях, о странных студентах с других факультетов, которые иногда забредали к ним в корпус и смотрели на всё с таким видом, будто попали в параллельную вселенную. О планах на будущее — Кесси мечтала работать в музее, реставрировать старые рукописи, «сидеть в тишине, в белых перчатках, и прикасаться к вещам, которым тысяча лет». О прошлом — Кесси выросла в семье учителей, где все читали за ужином, и это многое объясняло в её характере.

Но чаще всего Кесси говорила о Нейте.

Нейт учился на факультете журналистики, который располагался в соседнем корпусе — современном, стеклянно-бетонном, совершенно непохожем на их старый, кирпичный, пропитанный историей. Кесси познакомилась с ним в прошлом году, на вечеринке у общих знакомых, и с тех пор они были вместе.

— Он подошёл ко мне и сказал: «У тебя самые красивые веснушки, которые я когда-либо видел», — рассказывала Кесси, и её глаза загорались особенным, тёплым светом, который появлялся только когда речь заходила о нём. — Представляешь? Не «привет, как дела», не «можно тебя угостить», а сразу про веснушки. Я чуть не растаяла прямо там. Но виду не подала, конечно.

— Конечно, — улыбалась Рен.

— Он пишет стихи, — продолжала Кесси, и в её голосе появлялась та особая смесь нежности и иронии, которая бывает только у любящих людей, говорящих о недостатках своих партнёров. — Ужасные стихи, Рен. Честное слово. В прошлый раз он зарифмовал «Кесси» со словом «пьесы». Я сказала, что это мило. Он поверил.

— Ты врёшь ему.

— Я щажу его чувства, — поправила Кесси с достоинством, прижимая руку к груди. — Это разные вещи. И вообще, он старается. Ради меня. Понимаешь? Он не поэт, он журналист, у него совсем другой склад ума. Но он сидит и рифмует «Кесси» и «пьесы», потому что думает, что мне это понравится. Разве это не… ну, ты понимаешь.

Рен кивала. Она понимала. Или думала, что понимает.

Слушая рассказы Кесси о Нейте — об их совместных ужинах в дешёвой пиццерии у кампуса, о прогулках по набережной, когда ветер с реки пробирал до костей, но они всё равно шли, держась за руки, о глупых ссорах из-за пустяков (он забыл ответить на сообщение, она надулась, он пришёл с цветами, она растаяла) и не менее глупых примирениях, — Рен чувствовала странную смесь эмоций.

Радость за подругу — искреннюю, без примеси зависти. Она действительно была рада, что Кесси нашла кого-то, кто смотрел на неё так, будто она — самое интересное, что случалось в его жизни. Кесси заслуживала этого. С её веснушками, её смехом, её умением слушать и слышать.

И лёгкую, едва уловимую грусть, которую Рен гнала от себя, но которая всё равно возвращалась по вечерам, когда она оставалась одна в своей комнате, лёжа в кровати и глядя в потолок на трещину, идущую от угла к люстре.

У неё никогда не было таких отношений.

В школе был парень — Маркус. Капитан баскетбольной команды, ослепительная улыбка, полное отсутствие интереса к чему-либо, кроме спорта, вечеринок и собственного отражения в зеркале. Он заметил Рен на школьной выставке, где она представила макет реконструкции старой городской библиотеки. Подошёл, сказал: «Круто, ты умная», — и она, польщённая вниманием самого популярного парня школы, согласилась пойти с ним на свидание.

Они встречались три месяца. Три месяца Рен пыталась быть той, кем он хотел её видеть. Меньше говорить об архитектуре (ему было скучно). Больше ходить на его игры (ей было скучно). Смеяться над его шутками, даже когда они не были смешными. Носить платья вместо джинсов, потому что ему так нравилось.

А потом она поняла, что ей скучно. Не с ним — с собой рядом с ним. Она словно становилась меньше, проще, плоскость, чтобы соответствовать его ожиданиям. Её мысли, её идеи, её страсть к линиям и формам — всё это не помещалось в узкие рамки «девушки капитана баскетбольной команды». И однажды, после очередного разговора, где она пыталась рассказать ему о Брунеллески, а он в ответ спросил, какая у неё грудь — второй размер или третий, она просто перестала отвечать на его сообщения.

Маркус, кажется, даже не заметил. Через неделю он уже встречался с чирлидершей по имени Бриттани, и Рен с облегчением выдохнула.

После Маркуса были ещё свидания. Одно — с однокурсником из Ривердейла, который весь фильм пытался положить руку ей на плечо, а когда она её сбросила, обиделся и не разговаривал с ней до конца семестра. Второе — с парнем, с которым её познакомила подруга, и который полчаса рассказывал о своей коллекции ножей, а потом удивился, что она не хочет продолжать знакомство. Третье — с бариста из кофейни у старого моста, который рисовал на пенке латте сердечки и называл её «солнышко», но при этом не мог запомнить, какой чай она пьёт.

Ничего серьёзного. Ничего, что заставило бы её сердце биться чаще. Ничего, что стоило бы усилий.

Рен говорила себе, что ей и не нужно. У неё есть учёба, есть цели, есть планы. Архитектура требует полной отдачи — она читала об этом в биографиях великих зодчих. Они не отвлекались на романы, на быт, на всё то, что съедает время и энергию. Они жили своей работой, дышали ею, растворялись в ней. И если она хочет достичь чего-то настоящего, она должна быть такой же.

Она почти верила в это.

Почти.

Потому что иногда, глядя на Кесси, которая светилась, рассказывая об очередной глупой выходке Нейта, или на пару студентов под дубом — они сидели на скамейке, прижавшись друг к другу, и девушка читала вслух, а парень слушал, закрыв глаза и улыбаясь, — Рен чувствовала, как внутри что-то сжимается. Не зависть. Скорее, вопрос. А вдруг она ошибается? Вдруг можно иначе? Вдруг можно строить карьеру и при этом не быть одной?

Она гнала эти мысли. Запирала их в дальний угол сознания, как ненужные, отвлекающие вещи. Но они всё равно возвращались. Особенно по вечерам. Особенно когда она думала о нём.

***

Но была одна проблема. Вернее, один человек. И его звали Джеймс Колдвелл.

За прошедший месяц они не обменялись и парой нормальных слов. Ни разу. Всё их общение сводилось к коротким, напряжённым стычкам — колкости на семинарах, споры, в которых каждый пытался доказать своё превосходство, и это молчаливое, изматывающее противостояние, которое не прекращалось ни на день.

Рен не искала его общества. Напротив — она делала всё, чтобы избегать его. Приходила в аудиторию позже, чтобы не столкнуться с ним в дверях. Выбирала другой маршрут до библиотеки, если видела его тёмную макушку в конце коридора. Даже в кафетерии она садилась спиной к той части зала, где обычно сидел он со своими немногочисленными знакомыми.

Но они всё равно постоянно сталкивались.

В коридоре между парами — она выходила из аудитории, поправляя лямку рюкзака, он заходил, и на секунду их взгляды пересекались. Этого было достаточно. Его глаза впивались в неё, и Рен чувствовала, как по спине пробегает холодок. Не страх. Что-то другое. Что-то, чему она не могла — или не хотела — дать название.

В библиотеке — он сидел за столом в противоположном конце зала, склонившись над книгами, и Рен ловила себя на том, что смотрит на него. На то, как его пальцы — длинные, с выступающими костяшками — перебирают страницы. На то, как он хмурится, читая что-то, что ему не нравится. На то, как его волосы — тёмные, стриженные «шторой», чуть длиннее, чем обычно носят, — падают на лоб, и он машинальным жестом отбрасывает их назад.

Она одёргивала себя. Отворачивалась. Заставляла себя сосредоточиться на книге. Но через несколько минут снова ловила себя на том, что её взгляд возвращается к нему.

В кафетерии — он стоял в очереди за кофе, и Рен, сама того не желая, отмечала детали. Он берёт чёрный, без сахара, без молока, без всего. Он не смотрит по сторонам, не проверяет телефон, не болтает с соседями по очереди.

Он стоит, засунув руки в карманы, и смотрит в одну точку перед собой, будто погружённый в свои мысли. И в этой его неподвижности, в этой отстранённости было что-то… одинокое. Что-то, что задевало Рен сильнее, чем все его колкости вместе взятые.

И каждый раз — каждый чёртов раз — когда их взгляды встречались, он смотрел на неё этим своим взглядом. Тяжёлым. Тёмным. Как будто она была пятном на его идеальной картине мира. Как будто само её существование было для него оскорблением.

Рен пыталась не обращать внимания. Честно пыталась. Она убеждала себя, что ей всё равно. Что он просто неприятный тип с плохими манерами, каких в любом колледже пруд пруди. Что его мнение о ней не имеет значения — она здесь не для того, чтобы кому-то нравиться. Она здесь, чтобы учиться, чтобы стать лучшей в своём деле, чтобы доказать себе и всем, что она способна на большее, чем тихая жизнь в маленьком городе.

Это работало. Иногда.

Но чаще — нет.

Иногда, поздно вечером, лёжа в кровати и глядя в потолок на трещину, идущую от угла к люстре, она прокручивала в голове их не-встречи. Пыталась понять. Что она сделала? Чем заслужила эту молчаливую, непонятную враждебность?

Она перебирала варианты. Может, она случайно заняла его место в первый день? Нет, она сидела на третьем ряду, а он — на последнем. Может, она сказала что-то не то, отвечая профессору Харгрейву? Нет, он похвалил её ответ. Может, она как-то не так посмотрела на него? Но она вообще старалась на него не смотреть.

Ответа не было. Только пустота. И его глаза — голубые, с зеленоватым отливом, — стояли перед её мысленным взором, когда она наконец проваливалась в сон.

***

Октябрь подходил к концу, когда случилось то, что Рен позже назовёт «инцидентом в библиотеке», а Кесси — «первым звоночком, детка, я же говорила».

Был вечер пятницы. Большинство студентов уже разъехались по домам или разбрелись по барам и кафе, празднуя конец учебной недели. Даже самые упорные зубрилы, которые обычно сидели в библиотеке до закрытия, сегодня куда-то исчезли. Кампус опустел, притих, и в этой тишине было что-то почти торжественное.

Рен осталась в библиотеке. Она работала над эссе по архитектуре раннего Возрождения — тема была сложной, требующей глубокого погружения, и работа не клеилась. Мысли разбегались, фразы получались корявыми, а цитата из Альберти, которую она искала уже полчаса, никак не находилась. Она листала трактат «Десять книг о зодчестве», водила пальцем по строкам, но слова не складывались в смысл. Буквы расплывались перед глазами.

Библиотека в этот час была почти пуста. Горели только дежурные лампы — те, что включались автоматически, когда сгущались сумерки, — отбрасывая на стеллажи длинные, дрожащие тени. Высокие окна, выходящие во внутренний двор, стали чёрными зеркалами, в которых отражался только свет ламп и смутные очертания книжных полок. Пахло книжной пылью — сухой, чуть сладковатый запах старых страниц и времени, — старым деревом стеллажей и едва уловимо чьим-то забытым кофе. Тишина стояла такая густая, что Рен слышала, как скрипит её ручка по бумаге, как тикают часы на стене — старые, круглые, с римскими цифрами, — как где-то вдалеке, в глубине здания, переговариваются уборщицы, и их голоса, приглушённые расстоянием, звучат как заклинание на незнакомом языке.

Она потянулась, разминая затёкшую шею. Хрустнули позвонки. Рен поморщилась — нужно больше двигаться, меньше сидеть, скрючившись над книгами. Она отложила ручку, потёрла переносицу.

И в этот момент услышала шаги.

Тяжёлые. Уверенные. Приближающиеся.

Рен подняла глаза.

По проходу между стеллажами шёл Джеймс Колдвелл.

Свет ламп падал на него, выхватывая из полумрака то резкие скулы, то тёмные волосы, то линию челюсти. На нём была тёмно-серая толстовка с капюшоном, накинутым на голову, и от этого его лицо казалось ещё более резким, почти хищным — тени залегли под скулами, в глазницах, превращая его в персонажа какой-то старой гравюры. В руке он держал книгу — какой-то старый фолиант в потёртом кожаном переплёте с золотым тиснением на корешке. Рен не разглядела названия, но что-то в форме букв подсказало ей, что книга на латыни.

Он шёл прямо к её столу.

Рен почувствовала, как внутри всё сжимается. Не от страха — она не боялась его, не боялась никого, она была не из тех, кто пугается тёмных коридоров и чужих взглядов. От напряжения. От ожидания чего-то, чему она не могла дать названия. Её мышцы напряглись, спина выпрямилась, пальцы, державшие ручку, сжались сильнее. Она приготовилась. К чему — она не знала.

Он остановился у её стола. Положил книгу на край — тяжёлую, в потёртом переплёте, от которой пахло временем и чем-то ещё, может быть, воском или ладаном. Посмотрел на неё сверху вниз.

Рен заставила себя не отводить взгляд. Это было трудно — его глаза, в полумраке библиотеки казавшиеся почти чёрными, давили, требовали чего-то, чего она не могла дать. Но она смотрела. Прямо. Без вызова, но и без страха.

— Ты сидишь на моём месте, — сказал он.

Голос у него оказался низким, с лёгкой хрипотцой, будто он только что проснулся или долго молчал. Или будто он говорил редко, но когда говорил, каждое слово имело вес. Рен моргнула.

— Что?

— Моё место. — Он кивнул на стул, на котором она сидела, на стол перед ней, на всё это пространство, которое она считала своим на ближайшие несколько часов. — Я всегда здесь занимаюсь по пятницам.

Рен почувствовала, как внутри поднимается волна раздражения — горячая, знакомая, почти успокаивающая в своей предсказуемости. Она подавила её. Или попыталась.

— Я не видела здесь таблички с твоим именем, да и ты обычно сидишь за другим столом.

— Таблички нет. — Его губы дрогнули — не улыбка, намёк на неё, кривой и недобрый. — Место всё равно моё.

Она смотрела на него, пытаясь понять, шутит он или нет. Его лицо оставалось непроницаемым. Вызов? Насмешка? Или что-то третье, чему она не находила названия?

— Библиотека — общественное место, — сказала она, стараясь, чтобы голос звучал ровно, без эмоций. Она не собиралась показывать ему, что задет. Не собиралась давать ему этого удовольствия. — Здесь нет «твоих» или «моих» мест. Есть свободные и занятые. Я пришла первая, когда здесь никого не было. Я заняла этот стол. Он мой на сегодня.

— Я занимаюсь здесь каждую пятницу. — Он скрестил руки на груди, и Рен невольно отметила, как под тканью толстовки обозначились мышцы. Не накачанные, не показные, а те, что появляются от постоянной работы — может быть, от того, что он таскал тяжёлые папки с эскизами, или от привычки много ходить пешком. — Это мой стол. Это моё время. Ты здесь лишняя.

Слова ударили, как пощёчина. Ты здесь лишняя. Рен почувствовала, как внутри что-то дрогнуло — та самая уязвимость, которую она так тщательно прятала. Новенькая. Чужая. Лишняя. Всё то, чем она боялась быть, всё то, против чего боролась каждый день.

Она вскинула подбородок.

— Мне жаль, что твоя рутина нарушена, — произнесла она с ледяной вежливостью, которая давалась ей с трудом, потому что внутри всё кипело. — Но я никуда не уйду. Здесь полно других столов. — Она обвела рукой пустую библиотеку. — Выбери любой. Я не буду тебе мешать.

Они смотрели друг на друга. Секунда. Две. Три. Четыре. Пять. Воздух между ними словно наэлектризовался, стал плотным, вязким, как сироп. Рен чувствовала, как колотится сердце — быстро, гулко, отдаваясь в висках, — и ненавидела себя за это. Почему он имел над ней такую власть? Почему его присутствие заставляло её чувствовать себя… живой? Раздражённой, уязвимой, но живой — так, как она не чувствовала себя уже давно?

А потом он усмехнулся. Коротко. Криво. Без капли веселья.

— Ладно, Лоусон. Сиди.

Он взял свою книгу, развернулся и пошёл к столу в противоположном конце зала — тому, что стоял в самом тёмном углу, куда почти не доставал свет ламп. Сел, раскрыл фолиант, уткнулся в него, будто ничего не произошло, будто этого разговора, этого напряжения, этой маленькой войны не было.

Рен осталась сидеть, глядя в одну точку. Руки слегка дрожали. Она сжала их в кулаки, спрятала под стол, чтобы он не видел. Даже на расстоянии, даже сидя к ней спиной, он, казалось, чувствовал её состояние. Или ей это только казалось.

«Что это было?»

Она не понимала. То, что произошло, было… мелким. Незначительным. Глупым спором из-за стула в библиотеке, из-за места, которое на самом деле никому не принадлежало. Но почему тогда у неё до сих пор колотится сердце? Почему она чувствует себя так, будто только что участвовала в чём-то гораздо более важном, чем спор о столе? Почему её щёки горят, а в горле стоит ком?

Она заставила себя вернуться к эссе. Взяла ручку, посмотрела на недописанный абзац. Буквы расплывались перед глазами. Мысли разбегались, как стайка испуганных рыб. Она не могла сосредоточиться — всё её существо было направлено туда, в тёмный угол библиотеки, где сидел он.

«Он запомнил мою фамилию», — вдруг подумала она, и эта мысль ударила, как молния.

Это не укладывалось в голове. Зачем человеку, который её ненавидит, запоминать её фамилию? Зачем обращать на неё внимание? Зачем вообще замечать её существование, если она ему так неприятна?

Ответа не было. Только тишина библиотеки, только тиканье часов на стене, только далёкие голоса уборщиц. И ощущение его взгляда — даже когда он сидел к ней спиной, даже когда, казалось, полностью погрузился в свою латинскую книгу, Рен чувствовала: он знает, где она. Он помнит о её присутствии.

Так же, как она помнит о его.

***

После «инцидента в библиотеке» их молчаливая война перешла на новый уровень.

Теперь они не просто сталкивались взглядами в коридорах. Теперь они… обменивались ударами. Мелкими. Почти незаметными для посторонних. Но от этого не менее болезненными. Как два фехтовальщика, которые кружат друг вокруг друга, нанося уколы — не смертельные, но оставляющие синяки.

На семинаре по архитектурной композиции, который вёл профессор Моррис — молодой, амбициозный, с вечно взъерошенными волосами и привычкой ходить по аудитории, жестикулируя так, будто он дирижирует оркестром, — Рен высказала идею о влиянии японского минимализма на современную европейскую архитектуру. Она готовилась к этому выступлению три дня. Перерыла кучу источников, сделала выписки, даже набросала несколько сравнительных схем. Её аргументы были выверены, логичны, подкреплены примерами.

Профессор Моррис кивнул, явно заинтересованный. Он даже перестал ходить и остановился у её стола, склонив голову набок и слушая с тем особым вниманием, которое означало: «Это стоит того, чтобы потратить на это время».

И тут с последнего ряда раздался голос Джеймса. Спокойный, почти ленивый, но каждое слово — как удар хлыста.

— Это поверхностный анализ. Вы упускаете контекст ритуального использования пространства в японской традиции. Концепция «ма» — пустоты, которая не является отсутствием, а является присутствием иного рода. Без неё вся ваша теория рассыпается, как карточный домик.

Рен обернулась. Он смотрел на неё — всё тем же тяжёлым, немигающим взглядом. Но теперь в нём было что-то ещё. Торжество? Удовлетворение от того, что он поставил её в неловкое положение? Или… вызов? Словно он говорил: «Ну же, покажи, на что ты способна. Докажи, что ты не просто хорошая студентка, а нечто большее».

Профессор Моррис перевёл взгляд с Рен на Джеймса и обратно. В его глазах мелькнул интерес — тот особый, академический азарт, который появляется у хороших преподавателей, когда они видят интеллектуальную дуэль.

— Интересное замечание, мистер Колдвелл. Концепция «ма» действительно важна для понимания японской эстетики. Мисс Лоусон, что вы ответите?

В аудитории повисла тишина. Рен чувствовала на себе взгляды однокурсников — кто-то смотрел с сочувствием, кто-то с любопытством, кто-то (кажется, «Три грации») с откровенным злорадством. Кесси, сидевшая рядом, сжала её локоть — молчаливая поддержка.

Рен почувствовала, как кровь приливает к щекам. Она ненавидела, когда её заставали врасплох. Ненавидела чувствовать себя неподготовленной, уязвимой, выставленной на посмешище. Но она не собиралась показывать это. Она не доставит ему такого удовольствия.

Она выпрямилась, расправила плечи, посмотрела ему прямо в глаза. И заговорила — медленно, чётко, взвешивая каждое слово.

— Я знакома с концепцией «ма», мистер Колдвелл. Более того, я считаю её фундаментальной для понимания японской архитектурной традиции. Но я сознательно не стала углубляться в неё в рамках данного выступления, потому что тема моего доклада — формальное влияние, а не философское. Мы говорим о том, как европейские архитекторы заимствовали внешние приёмы японского минимализма — открытые планы, связь с природой, отказ от декора, — а не о том, понимали ли они глубинную суть этих приёмов. Это два разных вопроса.

Она сделала паузу, не отводя взгляда. Её сердце колотилось, но голос звучал ровно.

— Если мистер Колдвелл хочет обсудить философию дзен в архитектуре и то, как западные зодчие её не поняли или поняли превратно, я готова к дискуссии. В другое время. На отдельном семинаре. Или в личной беседе. Но не сейчас и не здесь.

Она выдержала его взгляд. Не отвела глаза. И увидела, как в его глазах что-то мелькнуло — удивление? Уважение? Это длилось долю секунды, крошечный миг, который легко было пропустить. Но Рен заметила. Запомнила. Отложила в копилку странностей Джеймса Колдвелла.

А затем его лицо снова стало непроницаемым — та же холодная маска, тот же тяжёлый взгляд.

— Возможно, — бросил он и отвернулся к окну, давая понять, что разговор окончен.

Профессор Моррис хмыкнул, явно довольный, и продолжил семинар. Кесси наклонилась к Рен и прошептала, едва шевеля губами:

— Ты как? Нормально?

— Нормально, — ответила Рен, хотя внутри всё кипело и дрожало, как натянутая струна.

Она не понимала. Почему он это делает? Почему целенаправленно, методично пытается её задеть? Что она ему сделала? Неужели всё дело в том, что она новенькая, чужая, «лишняя» — как он сказал в библиотеке? Неужели он просто не выносит, когда кто-то нарушает его устоявшийся миропорядок?

«Я перевелась, я никого не трогала, я просто хотела спокойно учиться. Почему он смотрит на меня так, будто я худшее, что случалось с этим колледжем? Почему он тратит столько энергии на то, чтобы меня задеть? Почему я трачу столько энергии на то, чтобы думать о нём?»

Последний вопрос был самым неприятным. Она отмахнулась от него, запрятала поглубже. Не сейчас. Не время.

***

Через несколько дней была её очередь. И она не упустила её.

На лекции по истории искусства профессор Харгрейв, как обычно, вызвал к доске нескольких студентов для анализа произведений. Это была его любимая практика — он считал, что настоящее понимание искусства приходит только тогда, когда ты можешь говорить о нём вслух, формулировать мысли, отстаивать свою точку зрения перед аудиторией.

Джеймс Колдвелл вышел к доске, когда профессор назвал его имя. Вышел уверенно, как всегда — с той особой, немного ленивой грацией, которая была свойственна всем его движениям. Рен невольно засмотрелась на то, как он идёт — широкие плечи развёрнуты, спина прямая, руки в карманах. Он выглядел так, будто вся аудитория принадлежала ему, будто он был здесь хозяином, а все остальные — лишь гостями, которым позволили присутствовать.

Ему досталось «Оплакивание Христа» Джотто — фреска из капеллы Скровеньи, шедевр проторенессанса. Джеймс начал говорить, и Рен, против воли, заслушалась. Его анализ был точным, выверенным, почти безупречным. Он говорил о композиции — о том, как фигуры образуют нисходящую диагональ, ведущую взгляд зрителя к телу Христа. О цвете — о том, как Джотто использует контраст между тёплыми и холодными тонами, чтобы создать эмоциональное напряжение. О жестах — о том, как каждый персонаж выражает скорбь по-своему: кто-то сдержанно, кто-то откровенно, кто-то отворачиваясь, не в силах смотреть.

Профессор Харгрейв слушал с непроницаемым лицом, но Рен уже научилась читать его: лёгкий наклон головы, чуть прищуренные глаза, пальцы, постукивающие по кафедре в такт словам, — всё это означало одобрение. Джеймс был хорош. Этого нельзя было отрицать.

И тут Рен услышала свой голос. Он прозвучал раньше, чем она успела подумать, раньше, чем она успела себя остановить.

— Вы не учитываете использование синего пигмента.

Джеймс замолчал. Повернулся к ней. В аудитории повисла та самая, особенная тишина — густая, звонкая, какая бывает только в моменты, когда происходит что-то неожиданное. Кесси рядом с Рен замерла, кажется, даже дышать перестала.

— Что? — спросил Джеймс, и в его голосе было искреннее недоумение. Он не ожидал. Он привык, что его слушают, но не перебивают. Привык быть тем, кто задаёт вопросы, а не тем, кому их задают.

Рен почувствовала, как сердце колотится где-то в горле, но заставила себя продолжать. Слова лились сами, будто она репетировала эту речь, хотя на самом деле это был чистый экспромт.

— Синий пигмент. Ультрамарин, который Джотто использовал для одежд Марии — её плаща, её покрывала. В то время этот пигмент был дороже золота. Его привозили из Афганистана, через полмира, по Шёлковому пути. Он был настолько ценным, что заказчики часто отдельно оговаривали в контрактах, сколько именно ультрамарина должно быть использовано, и даже предоставляли его художнику сами, боясь, что тот сэкономит или разбавит.

Она сделала паузу, обводя взглядом аудиторию. Тишина стояла абсолютная. Даже профессор Харгрейв, казалось, затаил дыхание.

— Использование такого количества ультрамарина в одной фреске — это не просто художественное решение. Это заявление. Это демонстрация статуса заказчика — Энрико Скровеньи, который построил капеллу, чтобы искупить грехи своего отца-ростовщика. Он хотел показать, что не жалеет средств, что его раскаяние искренне и масштабно. И Джотто, используя этот драгоценный синий, этот цвет небес и божественности, говорил зрителю: смотрите, вот истинная ценность. Не золото фона, а синий плащ скорбящей матери. Вот где святость.

Она замолчала. В аудитории всё ещё было тихо. А потом профессор Харгрейв медленно, очень медленно кивнул.

— Блестяще, мисс Лоусон. Именно об этом я и хотел поговорить сегодня. Об экономике цвета в искусстве проторенессанса. Вы меня опередили.

Рен почувствовала, как краска приливает к щекам — на этот раз не от стыда, а от удовольствия. От признания. Она поймала взгляд Кесси — та смотрела на неё с откровенным восторгом, приоткрыв рот, и показывала большой палец под столом.

А потом Рен посмотрела на Джеймса.

Он стоял у доски, всё ещё держа в руке кусок мела, и смотрел на неё. Долго. Слишком долго. Его лицо было непроницаемым, но в глазах — этих странных, невозможных глазах цвета реки в пасмурный день — происходило что-то, чего Рен не могла разобрать.

А потом он улыбнулся.

Впервые за всё время, что она его знала, он улыбнулся — не кривой усмешкой, не саркастической гримасой, а настоящей, пусть и мимолётной улыбкой. Она преобразила его лицо, сделала его… другим. Более молодым. Более живым. Более… красивым? Рен отогнала эту мысль, но слишком поздно — она уже застряла где-то в сознании, как заноза.

— Вы правы, мисс Лоусон, — сказал он, и в его голосе не было насмешки. Только признание. — Я действительно упустил этот аспект. Спасибо за дополнение.

Он отвернулся к доске и продолжил анализ, теперь уже упомянув ультрамарин и его экономическое и символическое значение. Профессор Харгрейв кивнул с явным удовлетворением — его лучшие студенты только что устроили интеллектуальную дуэль, и оба вышли из неё с честью.

А Рен осталась сидеть, чувствуя, как внутри что-то переворачивается. Что-то большое, важное, чему она пока не могла дать имя.

«Что это было? Почему он улыбнулся? Почему поблагодарил? Он же… он же ненавидит меня. Разве нет? Разве может человек, который тебя ненавидит, улыбаться тебе так… так…»

Она не могла подобрать слово. «Тепло»? Нет, не тепло. «Искренне»? Да, пожалуй. Но что это значит? Что скрывается за этой улыбкой, за этим взглядом, за всеми этими месяцами молчаливой войны?

Кесси наклонилась к ней и прошептала, едва сдерживая возбуждение:

— Это было круто. Нет, серьёзно, это было очень круто. Ты его сделала. Поставила на место. И он… он улыбнулся, Рен. Он улыбнулся тебе. Я видела.

— Я не хотела его делать, — ответила Рен, и это было правдой. — Я просто… заметила неточность. И решила дополнить. Это не было местью или чем-то таким.

— Ну да, конечно, — Кесси хмыкнула, и в её глазах заплясали знакомые искорки. — Просто заметила неточность. А он просто взял и согласился. И улыбнулся. Слушай, Рен, я, конечно, не эксперт в отношениях — у меня у самой бардак, Нейт вчера опять забыл про нашу годовщину, представляешь? — но мне кажется, между вами что-то происходит. Что-то, что вы оба отрицаете.

— Ничего не происходит, — отрезала Рен, и её голос прозвучал резче, чем она хотела. — Мы просто… не ладим. У нас разные подходы, разные взгляды. Это нормально. Не все должны дружить.

— Ага. «Не ладим». — Кесси сделала пальцами кавычки в воздухе. — Знаешь, моя бабушка говорила: от ненависти до любви один шаг. Маленький такой шажочек. Иногда даже не шаг, а полшага. Иногда просто нужно перестать убегать и посмотреть правде в глаза.

— Твоя бабушка ошибалась. По крайней мере, в этом случае.

— Возможно, — Кесси пожала плечами, но в её глазах всё ещё плясали бесенята. — А возможно, и нет. Время покажет.

Рен ничего не ответила. Она смотрела на Джеймса Колдвелла, который стоял у доски и что-то чертил мелом — схему композиции «Оплакивания», — и пыталась понять, что чувствует.

Злость? Да, всё ещё. За все эти месяцы взглядов, колкостей, мелких уколов. За то, что он заставил её чувствовать себя чужой, лишней, нежеланной в месте, которое должно было стать её новым домом.

Обиду? Тоже. За то, что он не дал ей шанса. За то, что осудил её, даже не узнав. За то, что смотрел на неё как на врага с первого дня, с первой минуты, когда она ничего ему не сделала.

Но теперь к ним примешивалось что-то ещё. Что-то, чему она отказывалась дать название. Что-то, что теплилось в груди, когда она вспоминала его улыбку. Что-то, что заставляло её сердце биться чаще, когда их взгляды встречались. Что-то, от чего она просыпалась по ночам и смотрела в потолок, пытаясь разобраться в себе.

«Я его ненавижу», — сказала она себе, и это прозвучало как заклинание. Как попытка убедить саму себя. «Он смотрит на меня как на врага. Он делает всё, чтобы меня задеть. Он назвал меня лишней. Я имею полное право ненавидеть его в ответ».

Это было логично. Правильно. Справедливо.

Но почему тогда, лёжа ночью в кровати, она вспоминала не его колкости, а ту мимолётную улыбку? Почему прокручивала в голове момент, когда он сказал: «Вы правы, мисс Лоусон», и в его голосе не было ни капли насмешки? Почему думала о том, как его пальцы перебирали страницы старого фолианта, как его волосы падали на лоб, как он стоял в очереди за кофе — чёрным, без сахара, — и смотрел в одну точку, такой отстранённый и такой… одинокий?

Почему это казалось важнее, чем всё остальное?

***

Ноябрь начался с дождей. Настоящих, осенних, затяжных — не тех, что проходят за полчаса, оставляя после себя свежесть и радугу, а тех, что заряжают на целый день, превращая город в акварельный набросок, где все контуры размыты, а краски приглушены.

Серое, низкое небо нависало над городом, словно кто-то накрыл его старым, выцветшим одеялом. Дождь то моросил мелкой, противной водяной пылью, которая оседала на лице и одежде, делая всё влажным и липким, то припускал всерьёз — косыми струями, барабанящими по крышам и подоконникам, размывающими надписи мелом на досках объявлений, заставляющими студентов бежать от корпуса к корпусу, прикрывая головы сумками и куртками.

Дуб во внутреннем дворе потерял почти всю листву. Теперь его голые, чёрные на фоне неба ветви напоминали вены, по которым когда-то текла жизнь, или трещины на старом фарфоре. Под деревом, на мокрой брусчатке, лежал ковёр из прелых листьев — бурых, скользких, пахнущих осенью и увяданием. Скамейки опустели. Никто больше не сидел под дубом с книгой или гитарой. Все попрятались в корпусах, в кафетерии, в библиотеке — где угодно, лишь бы под крышу.

Рен чувствовала себя под стать погоде — серой, промозглой, уставшей. Как будто вместе с солнцем из города ушло что-то важное, и теперь всё вокруг было приглушённым, размытым, ненастоящим.

Учёба шла своим чередом. Она получала хорошие оценки — профессор Харгрейв ещё пару раз скупо похвалил её эссе, и Кесси сказала, что это «знак свыше, детка, он никого не хвалит, ты теперь в избранном клубе». Профессор Моррис поставил ей высший балл за тот самый доклад о японском минимализме, добавив в комментариях: «Отличная работа, мисс Лоусон. И спасибо за дискуссию с мистером Колдвеллом — давно не видел такого здорового академического спора».

Но удовлетворения не было. Что-то мешало. Какая-то тень, какой-то осадок, какое-то незавершённое дело.

Точнее, кто-то.

Их молчаливая война с Джеймсом Колдвеллом продолжалась. Теперь это стало почти рутиной — они обменивались колкостями на семинарах, спорили по любому поводу, ставили под сомнение аргументы друг друга. Это вошло в привычку, стало частью учебного процесса, как конспекты или очереди в кафетерии. Преподаватели уже привыкли и даже, кажется, находили это забавным — интеллектуальная дуэль двух лучших студентов курса, что может быть интереснее?

Студенты перешёптывались за их спинами, строили догадки. «Три грации» (или «Радиостанция FM», как называла их Кесси) распространяли слухи с молниеносной скоростью. Кесси говорила, что по факультету ходят разные версии: то ли они ненавидят друг друга, то ли…

— То ли что? — резко спросила Рен, когда Кесси замялась, помешивая свой латте и избегая смотреть в глаза.

Они сидели в кафетерии после очередной пары. За окном моросил дождь, размывая очертания дуба и превращая внутренний двор в импрессионистскую картину. В кафетерии было шумно и людно — все попрятались от непогоды, и найти свободный столик оказалось непросто. Им повезло занять место у окна, которое обычно было занято.

— То ли наоборот, — закончила Кесси, виновато пожав плечами. — Ну, знаешь. От ненависти до любви и всё такое. Люди любят драму, Рен. Им скучно, им нужны истории. А ваша с Джеймсом история — идеальный материал. Два умных, красивых, упрямых человека, которые не могут находиться в одном помещении без того, чтобы не начать спорить. Это же классика.

— Это не драма, — отрезала Рен, чувствуя, как внутри поднимается раздражение. — И не классика. Это просто… несовместимость. Химия. Не та химия, о которой ты думаешь, а в смысле — мы как два реагента, которые при смешивании дают взрыв. Лучше держать нас подальше друг от друга.

— Ага. Несовместимость. — Кесси хмыкнула, но развивать тему не стала. Она научилась чувствовать, когда Рен закрывается, и не давить. За это Рен была ей особенно благодарна.

Она не хотела говорить о Джеймсе Колдвелле. Не хотела думать о нём. Не хотела анализировать, почему её сердце начинает биться чаще, когда она видит его тёмную макушку в коридоре. Не хотела разбираться, почему она помнит, какой кофе он пьёт, и что он носит толстовку с капюшоном в дождливые дни, и что у него есть привычка отбрасывать волосы со лба машинальным жестом.

Но он снился ей. Почти каждую ночь.

Она просыпалась в темноте, с колотящимся сердцем, и не могла вспомнить сон. Только обрывки, фрагменты, ощущения. Его глаза — голубые, с зеленоватым отливом, как река в пасмурный день. Его голос — низкий, с хрипотцой. Его улыбка — та, мимолётная, настоящая, которая преображала его лицо.

И чувство. Чувство, которому она не могла — или не хотела — дать название.

«Это просто стресс», — говорила она себе, лёжа в темноте и глядя в потолок. «Новый колледж, новая нагрузка, новые люди. Организм реагирует странно. Ищет выход для напряжения. И выбирает самый раздражающий объект. Это ничего не значит».

Она повторяла это как мантру. Как заклинание. Как попытку убедить саму себя.

Но где-то глубоко внутри, в том месте, куда Рен редко заглядывала, она знала: это не просто стресс. И это значит гораздо больше, чем она готова признать.

Потому что ненависть и… что-то ещё — они иногда так похожи. Особенно когда ты боишься посмотреть правде в глаза.

А за окном всё шёл дождь, размывая очертания дуба, и где-то в другом конце кампуса, в тёмном углу библиотеки, Джеймс Колдвелл сидел над своим старым фолиантом и, возможно, думал о том же. Или нет. Этого Рен не знала.

Пока не знала.

Глава 3. Лабиринт

Веди меня.

Библиотека закрывалась в девять.

Рен знала это правило с первого дня — его повторяли каждые полчаса по внутренней связи, приятный женский голос напоминал: «Уважаемые студенты, библиотека закрывается через тридцать минут. Пожалуйста, сдайте книги и освободите помещения». Она всегда уходила за пятнадцать минут до закрытия, чтобы не толкаться в очереди на выдачу и не слышать раздражённое ворчание библиотекаря, уставшего за день.

Но сегодня всё пошло не по плану.

Она засиделась. Профессор Харгрейв задал эссе по романской архитектуре — нужно было проанализировать символику света в базиликах раннего Средневековья, — и Рен увлеклась. Старая монография с пожелтевшими страницами и потёртым кожаным переплётом лежала перед ней, раскрытая на главе о соборе Святой Маргариты. Она делала пометки в тетради — мелким, аккуратным почерком, — забыв о времени, забыв о холоде, забыв обо всём, кроме архитектуры. Свет настольной лампы падал на страницы, и в его золотистом круге всё казалось важным, значительным, единственно верным.

Она не заметила, как опустела библиотека. Сначала ушёл парень в наушниках — их вечный сосед, который всегда сидел за одним и тем же столом и что-то печатал на ноутбуке с такой скоростью, будто участвовал в гонке. Потом девушка с рыжими кудрями собрала свои фолианты и ушла, бросив на Рен короткий, равнодушный взгляд. Потом исчезли ещё несколько человек, чьих лиц она даже не запомнила. Шаги стихли, голоса растворились, и осталась только тишина — глубокая, почти осязаемая, как вода в старом колодце.

Лампы над стеллажами погасили одна за другой — автоматика, настроенная на энергосбережение, — и осталось только дежурное освещение: редкие плафоны под высоким потолком, отбрасывающие на стены дрожащие золотистые круги. В этом полумраке книжные стеллажи казались выше, массивнее, почти живыми. Они уходили в темноту бесконечными рядами, и в их тенях чудилось что-то древнее, дремлющее, готовое проснуться.

Рен подняла голову и посмотрела на часы — старые, круглые, с римскими цифрами, висевшие над входом в читальный зал. Стрелки показывали без пяти девять.

Она выругалась про себя и начала быстро собирать вещи. Тетрадь — в рюкзак. Ручка — в пенал. Бутылка с водой. Яблоко, которое мама снова подложила утром, осталось лежать на столе — не до него было. Она закинула рюкзак на плечо и почти бегом направилась к выходу, уже представляя, как выйдет в холодный ноябрьский вечер, вдохнёт морозный воздух, пахнущий прелой листвой и дымом, и пойдёт домой, где её ждал остывший чай и недочитанная книга.

Но у главного входа её встретила закрытая дверь.

Массивная, дубовая, с коваными петлями и матовым стеклом в верхней части. Рен нажала на ручку — старую, латунную, отполированную тысячами ладоней. Заперто.

— Эй! — она постучала костяшками по дереву. Звук получился глухим, почти безответным. — Я ещё здесь! Откройте!

Тишина.

Она постучала громче, потом ещё громче, уже ладонью. Прислушалась, затаив дыхание. Где-то вдалеке, в глубине здания, слышались шаги — но они удалялись, а не приближались, и вскоре стихли совсем. Библиотекарь — пожилая женщина в очках, которую Рен видела каждый день, но чьего имени не знала, — видимо, уже сделала обход, не заметив её в дальней секции за высокими стеллажами, и ушла через служебный вход.

Рен выругалась сквозь зубы — тихо, почти беззвучно, она не привыкла ругаться вслух, это было не в её правилах, — и достала телефон. Экран засветился, разгоняя полумрак холодным голубоватым светом. В углу, где обычно отображались деления сети, было пусто. «Нет сети». Она прошла вдоль стены, поднимая телефон выше, вытягивая руку, пытаясь поймать хотя бы одну спасительную палочку. Ничего. В этом крыле здания связь всегда ловила плохо — толстые каменные стены старого корпуса, построенного ещё в позапрошлом веке, надёжно отсекали её от внешнего мира, как в средневековой крепости.

— Проклятье, — прошептала она, на этот раз вслух.

И в этот момент услышала шаги.

Тяжёлые. Уверенные. Приближающиеся.

Она замерла, прислушиваясь. Шаги звучали не со стороны главного входа, а откуда-то из глубины библиотеки, из лабиринта стеллажей. Кто-то ещё остался? Сердце забилось чаще — не от страха, от неожиданности.

Из бокового прохода между стеллажами, из густой тени, вышел Джеймс Колдвелл. В своей неизменной тёмно-серой толстовке с капюшоном, с рюкзаком на плече, с тяжёлым фолиантом в руке — Витрувий, «Десять книг о зодчестве», она узнала переплёт, потёртый кожаный корешок с золотым тиснением.

Их взгляды встретились, и Рен почувствовала, как внутри всё сжалось в тугой, холодный комок. Нет. Только не он. Только не сегодня. Только не на всю ночь.

Она уже открыла рот, чтобы сказать что-то резкое, что-то вроде «Что ты здесь делаешь?», но слова застряли в горле. Он смотрел на неё — не с ненавистью, не с вызовом, а как-то… устало. Будто эта ночь была последним, что ему сейчас было нужно.

— Ты? — вырвалось у неё всё-таки.

— Я, — ответил он, и в его голосе не было ни удивления, ни радости, ни вообще каких-либо эмоций. Только констатация факта, сухая и безжизненная. — Заперли?

— Похоже на то.

Он подошёл к двери, остановился в шаге от неё. Рен отступила, увеличивая дистанцию. Он дёрнул ручку — сильно, резко, так, что дерево жалобно скрипнуло, а латунь звякнула. Заперто. Постучал кулаком — требовательно, громко, настойчиво, три удара, от которых дверь задрожала. Тишина. Достал телефон, посмотрел на экран, нахмурился.

— Связи нет.

— Я знаю.

Они стояли в полумраке, разделённые несколькими метрами, и тишина между ними была плотной, как стена. Книжные стеллажи уходили в темноту бесконечными рядами, и в их тенях чудилось что-то живое, дышащее. Рен слышала собственное дыхание — слишком частое, слишком громкое, — и, когда он стоял достаточно близко, его. Ровное, спокойное, будто ничего необычного не происходило. Будто его не заперли на всю ночь в библиотеке с человеком, которого он, по её мнению, ненавидел.

— И что теперь? — спросила она, скрещивая руки на груди. Жест защиты, старый, как мир. Она не хотела показывать, что ей не по себе. Не перед ним. Никогда перед ним.

— Ждать, — ответил он и, к её удивлению, развернулся и пошёл обратно в читальный зал.

— Чего ждать?

— Утра. Библиотека открывается в восемь. — Он говорил, не оборачиваясь, и его голос гулко отдавался под высокими потолками, множился эхом. — Если, конечно, у тебя нет других идей.

Рен замерла, глядя ему в спину. Его фигура удалялась, растворялась в полумраке, и она вдруг остро ощутила, как темно и пусто вокруг. Как тихо. Как одиноко.

— Ты предлагаешь сидеть здесь всю ночь? — крикнула она ему вслед, и её голос прозвучал громче, чем она хотела, разнёсся по пустому залу.

Он остановился, обернулся. В полумраке его глаза казались почти чёрными, но она знала их настоящий цвет — даже сейчас, в этом скудном освещении, ей чудился зеленоватый отлив. Голубые, как река в пасмурный день. Как вода, в которой отражается небо, но само небо скрыто тучами.

— У тебя есть другие предложения? — спросил он, и в его голосе не было насмешки. Только усталость. Глубокая, застарелая, как будто он носил её с собой уже очень давно. — Выбить дверь? Вызвать спасателей? Кричать в окно, пока кто-нибудь не услышит?

Она промолчала. Предложений не было. Окна библиотеки выходили во внутренний двор — квадратный, вымощенный брусчаткой, с огромным старым дубом в центре, — который в это время был пуст и тёмен. Ближайший жилой дом находился в двух кварталах, за высокой каменной оградой. Кричать было бесполезно — только голос сорвёшь.

Он пожал плечами — едва заметное движение под толстовкой, — и пошёл дальше. Рен, поколебавшись несколько секунд, последовала за ним. Не потому, что хотела быть рядом с ним. Просто одной в тёмном лабиринте стеллажей было… неуютно. Страшно. Она не боялась темноты — она была взрослой, разумной девушкой, которая не верила в призраков, — но эта библиотечная тьма была особенной. Густой, пропитанной запахом старых книг и времени, полной шорохов и скрипов, происхождение которых она не могла объяснить. Старое здание жило своей жизнью — доски пола поскрипывали, где-то капала вода, где-то гудела вентиляция, — и в этой жизни было что-то тревожное.

Они вернулись в читальный зал — в ту дальнюю секцию, где она сидела весь вечер. Здесь было чуть светлее: над столами горели лампы, оставленные кем-то из студентов, и их золотистый свет создавал островки уюта посреди моря теней. Рен села на своё место — крайний стол у окна, с видом на дуб, который теперь был едва различим в снежной пелене. Она разложила вещи — тетрадь, ручку, книгу, — пытаясь воссоздать ощущение нормальности, контроля, порядка.

Джеймс занял место за соседним столом, даже не взглянув на неё. Достал свой фолиант, раскрыл на заложенной странице и углубился в чтение. Свет настольной лампы падал на его лицо, делая резкие черты ещё резче, тени под скулами — глубже, а линию челюсти — твёрже. Он выглядел как статуя — прекрасная и холодная. Как романский собор, о котором они спорили. Толстые стены, никаких лишних деталей, только суть.

Рен попыталась продолжить работу над эссе. Буквы расплывались перед глазами. Она не могла сосредоточиться — всё её существование было направлено на него. На то, как он перелистывает страницы — медленно, почти благоговейно, будто касается чего-то священного. Как его пальцы — длинные, с выступающими костяшками, с аккуратно подстриженными ногтями — скользят по строчкам. Как он хмурится, читая что-то, что ему не нравится, и между бровей залегает тонкая вертикальная морщинка. Как он машинально постукивает пальцами по столу — три удара, пауза, ещё два, — когда задумывается.

Она одёрнула себя. Отвела взгляд. Уставилась в тетрадь. «Что я делаю? Почему я замечаю эти мелочи? Почему это кажется важным? Я просто устала. Я просто хочу домой. Это ничего не значит».

Тишина давила. Она была слишком громкой. Рен слышала, как тикают часы на стене — старые, с римскими цифрами, — отсчитывая секунды, которые тянулись как вечность. Как гудит вентиляция где-то под потолком, разнося по залу тёплый, пыльный воздух. Как шуршат страницы под его пальцами. Как скрипит его стул, когда он меняет позу. Каждый звук казался преувеличенным, неестественно громким, как в вакууме.

Она не выдержала.

— Почему ты меня ненавидишь?

Вопрос вырвался сам, без подготовки, без фильтра. Она не планировала его задавать. Особенно сейчас. Особенно здесь. Особенно ему. Но слова уже были сказаны, и они повисли в воздухе между ними, как что-то осязаемое, как камень, брошенный в стоячую воду.

Джеймс поднял глаза от книги. Медленно, будто нехотя. Его лицо было непроницаемым — маска, которую он носил постоянно, — но в глазах что-то дрогнуло. Микроскопическое движение, которое она могла бы и не заметить, если бы не смотрела так внимательно.

— Я не обязан отвечать на этот вопрос.

— Конечно, не обязан. — Она пожала плечами, пытаясь изобразить равнодушие, хотя внутри всё дрожало, как натянутая струна. — Но мы заперты здесь на всю ночь. Можем сидеть в тишине и делать вид, что друг друга не существует. Как обычно. А можем… поговорить. Как нормальные люди.

Он долго смотрел на неё. Так долго, что она уже пожалела о своих словах, уже приготовилась к очередной колкости, к саркастической усмешке, к ледяному «Лоусон, отстань». Но вместо этого он закрыл книгу — медленно, почти торжественно, с тихим, уважительным стуком переплёта о переплёт, — и откинулся на спинку стула.

— Хорошо, — сказал он. — Давай поговорим. Но не об этом.

— А о чём?

Он помолчал, глядя в тёмное окно. Снег за стеклом падал густо, застилая вид на внутренний двор, на голый дуб, на пустые скамейки, на брусчатку, укрытую белым одеялом. Снежинки кружились в свете фонарей, как крошечные мотыльки, и в их танце было что-то гипнотическое.

— Почему ты перевелась сюда? — спросил он наконец. — Из Ривердейла. В середине семестра. Это необычно. Большинство переводятся между семестрами, а ты… ты появилась в сентябре, когда все уже сформировали группы, расписание, привычки. Это смелый шаг. Или отчаянный.

Рен моргнула. Она не ожидала этого вопроса. Никто не спрашивал её об этом — Кесси интересовалась, но как-то вскользь, не настаивая, и быстро перевела разговор на что-то весёлое. А он спросил. Прямо. Без обиняков. И в его голосе было что-то, похожее на искренний интерес.

— Родители переехали, — ответила она, и это было правдой. Частью правды. — Отец получил работу здесь. Реставрация старого театра на набережной. Того, с колоннами и облупившейся лепниной. Он архитектор, специализируется на исторических зданиях. Это его страсть — возвращать к жизнь то, что почти умерло. И мы… мы поехали за ним. Мама не хотела, чтобы он снова жил один в чужом городе. В прошлый раз это чуть не разрушило их брак.

Она замолчала, понимая, что сказала больше, чем собиралась.

— И ты просто взяла и перевелась? — спросил он, и в его голосе не было осуждения. Только любопытство. — Бросила старый колледж, друзей, привычную жизнь? Всё, что у тебя было?

— У меня не было выбора. — Её голос прозвучал резче, чем она хотела, и она тут же пожалела об этом. Но слова уже лились, как вода, прорвавшая плотину. — Я не могла остаться одна в Ривердейле. Финансово — у меня нет таких денег, чтобы снимать квартиру и платить за учёбу. Да и.. мама не отпустила бы. Она считает, что семья должна быть вместе. Что бы ни случилось. Даже если это значит всё бросить и начать заново.

Он смотрел на неё, и в его глазах было что-то, чего она раньше не видела. Не сочувствие — она не нуждалась в жалости. Что-то другое. Понимание? Признание? Будто он знал, каково это — когда твоя жизнь не принадлежит тебе.

— У меня тоже не было выбора, — сказал он тихо, почти шёпотом, глядя в окно. — Когда я переводился сюда. Тоже из-за семьи. Только наоборот.

Он не стал объяснять, и она не спросила. Что-то в его голосе — глухая, застарелая боль, спрятанная глубоко под маской, — остановило её. Она знала этот голос. Она сама говорила таким голосом, когда кто-то спрашивал об отце и его вечных командировках. «Всё нормально. Он просто много работает. Он любит нас. Просто… на расстоянии».

— Тяжело начинать всё заново, — сказала она вместо вопроса. — В новом месте. Где никого не знаешь. Где все уже дружат, а ты стоишь в стороне и делаешь вид, что тебе всё равно.

— Да, — согласился он, и его голос был тихим, почти интимным. — Тяжело. Особенно когда ты не умеешь… начинать. Когда ты привык быть один и уже не знаешь, как это — быть с кем-то.

Рен посмотрела на него. Он всё ещё смотрел в окно, на падающий снег, и его профиль — резкий, напряжённый — был прекрасен в своей печали. Она вдруг поняла, что он говорит не только о ней. Он говорит о себе.

— Я тоже не умею, — призналась она, и слова дались с трудом, как будто она вытаскивала их из себя с корнем. — Быть с кем-то. Я привыкла всё контролировать. Планировать. Держать всё внутри. А с людьми… с людьми это не работает. Они непредсказуемы. Они могут уйти. Могут сделать больно. И я.. я решила, что лучше быть одной. Так безопаснее.

Он повернулся к ней. Их взгляды встретились. В его глазах была буря. Та самая, которую он так тщательно прятал за маской холодности и сарказма. И в этой буре она увидела отражение себя.

— Безопаснее, — повторил он. — Да. Но и холоднее.

Они замолчали. Но теперь эта тишина была другой — не враждебной, а.. общей. Как будто они только что разделили что-то важное, не называя это вслух. Как будто две параллельные линии наконец-то пересеклись.

— Ты всегда сидишь здесь по вечерам? — спросила она, чтобы разбить молчание, которое становилось слишком интимным, слишком глубоким.

— Почти всегда. А ты?

— Тоже. Это место… оно удобное. Свет хороший. Не бьёт в глаза, но достаточно яркий, чтобы читать. И вид на дуб.

Он проследил за её взглядом в окно. Дуб был едва различим в снежной пелене — только тёмный силуэт, массивный и неподвижный, как страж.

— Я заметил, — сказал он, и в его голосе мелькнуло что-то, похожее на улыбку. Не насмешливую, а.. тёплую. — Ты всегда смотришь на этот дуб. Как будто он тебе что-то говорит.

Рен почувствовала, как щёки теплеют. Он заметил. Он смотрел на неё достаточно внимательно, чтобы заметить, куда она смотрит, когда думает, что никто не видит. Это было… странно. И приятно. И пугающе.

— Он красивый, — сказала она, пытаясь скрыть смущение. — Старый. Ему, наверное, лет двести, если не больше. Он видел стольких студентов… столько историй. Столько любви, столько потерь, столько всего. И он всё ещё стоит. Каждую зиму кажется, что он умер, но весной снова распускаются листья.

— Как романский собор, — сказал Джеймс, и его голос стал мягче, задумчивее. — Толстые стены, глубокие корни. Убежище. Он не стремится вверх, к небу, как готика. Он держится за землю. За то, что надёжно. За то, что не предаст.

Она посмотрела на него. Он смотрел на дуб, и в его профиле — резком, напряжённом — было что-то, чего она раньше не замечала. Усталость. Одиночество. Тоска по чему-то, чему он не мог дать имя.

— Ты говоришь о дубе или о себе? — спросила она тихо, почти шёпотом.

— Может, и о себе, — сказал он.

И в этот момент что-то изменилось. Какая-то трещина появилась в стене, которую они оба так старательно возводили. Маленькая, почти незаметная, как волос, как паутинка. Но достаточная, чтобы сквозь неё начал просачиваться свет.

Они больше не говорили в ту ночь — не о важном, не о личном. Но тишина между ними стала другой. Мягче. Теплее. Джеймс вернулся к своей книге, Рен — к своему эссе, но теперь они сидели не как враги, разделённые невидимой стеной, а как два человека, которые случайно нашли друг друга в темноте.

Иногда их взгляды встречались — случайно, на секунду, — и они уже не отводили глаза так поспешно, как раньше. Иногда Рен ловила себя на том, что смотрит на его руки, на то, как он перелистывает страницы, как его пальцы скользят по строчкам, и это зрелище больше не вызывало раздражения. Только странное, тёплое чувство, которому она отказывалась дать имя.

«Это просто усталость, — говорила она себе. — Просто ночь, просто тишина, просто ничего не значит».

Но она знала, что лжёт.

В какой-то момент — она не заметила, когда именно, — усталость взяла своё. Глаза начали слипаться, буквы расплывались, мысли путались, превращаясь в бессвязный поток. Она боролась со сном, но он был сильнее — тёплый, мягкий, обволакивающий. Она положила голову на скрещенные руки, просто на минутку, просто чтобы дать отдых уставшим векам…

И провалилась в сон. Глубокий, без сновидений, как в детстве.

А когда проснулась — за окнами брезжил серый, бледный рассвет. Первое, что она почувствовала, — тепло. Мягкое, уютное, окутывающее плечи, пахнущее чем-то знакомым. Сандал. И что-то ещё — тёплое, живое, его собственный, неповторимый запах. Она опустила взгляд и увидела толстовку. Тёмно-серую, с капюшоном, ту самую, в которой он был вчера. Она была накинута на её плечи, как одеяло, как защита, как молчаливое признание.

Рен замерла. Сердце пропустило удар. Потом ещё один.

Она подняла глаза. Джеймс сидел на своём месте, без толстовки, в одной тонкой футболке с длинным рукавом. Его руки, обнажённые до локтей, были покрыты мурашками — в библиотеке было холодно, отопление на ночь отключали, и температура, должно быть, упала до пятнадцати градусов, если не ниже. Его плечи были напряжены, спина — прямая, но она видела, как он дрожит. Едва заметно, но дрожит.

Он не забрал толстовку обратно. Он сидел, скрестив руки на груди, пытаясь согреться, и читал свою книгу — того же Витрувия, — делая вид, что всё в порядке. Что ему не холодно. Что он не замёрз, как собака, пока она спала, укрытая его толстовкой.

Он отдал её ей. Молча. Не прося благодарности. Не ожидая ничего взамен. Просто, потому что она замёрзла, а он заметил.

Рен смотрела на него, и внутри неё что-то трескалось. Не ломалось. Не рушилось. Просто давало трещину. Маленькую, почти незаметную, но достаточную, чтобы сквозь неё начал просачиваться свет.

Она стянула толстовку с плеч — ткань была тёплой от её тела, пропитанной её теплом и его запахом, — и протянула ему.

— Возьми. Ты замёрз.

Он поднял глаза от книги. Посмотрел на толстовку в её руках, потом на неё. В его взгляде было что-то, чего она не могла разобрать. Удивление? Благодарность? Или что-то более глубокое?

— Тебе нужнее, — сказал он, и его голос был хриплым после долгой ночи молчания. — Ты только проснулась. Холодно.

— Я уже согрелась. А ты синий. Буквально. У тебя губы синие. Возьми.

Он колебался секунду, потом взял толстовку из её рук. Их пальцы на мгновение соприкоснулись — её тёплые, его ледяные, — и по телу Рен пробежала дрожь. Не от холода. От чего-то другого. От этого короткого, случайного прикосновения, которое длилось меньше секунды, но отозвалось в ней эхом.

— Спасибо, — сказал он, натягивая толстовку. Одно слово. Короткое. Но в нём было больше, чем просто вежливость. В нём было признание. В нём было: «Я вижу, что ты видишь. И я благодарен».

Вдалеке послышался звук открываемой двери и шаги — на этот раз приближающиеся. Ключ повернулся в замке, петли скрипнули, и в библиотеку вошла библиотекарь.

— Вы что, всю ночь здесь? — выпалила она. — Как вы…

— Дверь была заперта, — ответил Джеймс, вставая и закидывая рюкзак на плечо. — Мы не могли выйти. Связи не было.

— О господи, мне так жаль! — библиотекарь всплеснула руками. — Не проверила дальнюю секцию… Вы в порядке? Вам нужно что-нибудь? Горячий чай? Плед?

— Всё нормально, — сказала Рен, собирая вещи. — Мы просто… работали.

Она встала, закинула рюкзак на плечо и направилась к выходу. У двери она на секунду задержалась и обернулась. Джеймс стоял у своего стола и смотрел на неё — не с ненавистью, не с вызовом, а как-то… иначе. Будто видел впервые. Будто эта ночь изменила что-то не только в ней.

— Рен, — сказал он, и она замерла. Он впервые назвал её по имени. Не «Лоусон». — Спасибо. За разговор. И за… за это.

Он коснулся рукава своей толстовки — той самой, которую она вернула. Рен кивнула, не в силах говорить. Слова застряли в горле, как рыбьи кости. Она просто кивнула и вышла из библиотеки в холодное ноябрьское утро.

Небо на востоке окрасилось в бледно-розовый, обещая солнечный день. Воздух был морозным, колючим, пахнущим дымом и прелой листвой. Рен стояла на ступенях библиотеки, кутаясь в шарф, и смотрела, как над городом поднимается солнце.

Внутри неё что-то изменилось. Что-то, чему она пока не могла дать имя. Что-то, что началось с трещины — маленькой, почти незаметной, — и теперь разрасталось, пускало корни, требовало внимания.

Она не знала, что это. Не знала, к чему это приведёт. Но впервые за долгое время ей хотелось узнать.

***

Неделя после той ночи в библиотеке прошла странно.

Рен не могла подобрать другого слова. «Странно» — оно подходило лучше всего. Не плохо, не хорошо — просто странно. Как будто мир слегка сдвинулся с оси, и теперь всё выглядело почти так же, как раньше, но под другим углом. Как будто она смотрела на привычные вещи через чуть искривлённое стекло.

Она по-прежнему ходила на пары, сидела на своём месте в первом ряду, делала заметки, отвечала на вопросы профессоров. Она по-прежнему пила чёрный чай с мятой в кафетерии с Кесси, которая болтала без умолку о Нейте, о его дурацких стихах, о том, что он снова забыл про их «месячную годовщину» (Кесси придумывала годовщины на каждый месяц, и Нейт, бедняга, не успевал их запоминать). Всё было как обычно.

И в то же время — не было.

Потому что теперь, когда она входила в аудиторию, её взгляд сам собой скользил к последнему ряду, к окну, где сидел он. И каждый раз — каждый чёртов раз — он уже смотрел на неё. Не с ненавистью, не с вызовом, а как-то… иначе. Словно ждал. Словно тоже чувствовал это странное смещение оси.

Их взгляды встречались на секунду — две — три, — а потом оба отводили глаза, делая вид, что ничего не произошло. Что они просто случайно посмотрели в одну сторону. Что это ничего не значит.

Но это значило. Рен чувствовала это кожей, спиной, каким-то древним, звериным чутьём. Что-то изменилось. Что-то, чему она пока не могла дать имя, но что становилось всё сильнее с каждым днём.

Она вспоминала ту ночь. Вспоминала, как он отдал ей свою толстовку — молча, не прося благодарности. Как его руки, обнажённые до локтей, были покрыты мурашками, но он сидел и делал вид, что ему не холодно. Как их пальцы соприкоснулись, когда она возвращала толстовку, и по её телу пробежала дрожь — не от холода. Как он назвал её по имени. «Рен». Не «Лоусон». Впервые за всё время.

Она прокручивала эти моменты в голове снова и снова, как заезженную пластинку, и каждый раз внутри что-то теплело. Что-то, что она упорно называла «раздражением» или «недоумением», хотя знала, что это не так.

Они не разговаривали о той ночи. Ни разу. Ни словом не обмолвились. Встречаясь в коридоре, они просто проходили мимо — может быть, чуть медленнее, чем раньше, может быть, чуть ближе, — но не останавливались, не заговаривали. Как будто между ними возникла невидимая стена из всего, что было сказано в ту ночь, и ни один не решался её разрушить.

Рен говорила себе, что так лучше. Что им незачем общаться. Что та ночь была просто вынужденным перемирием, не более. Что всё вернулось на круги своя: она его ненавидит, он ненавидит её, и так будет всегда.

Но она знала, что лжёт.

***

Всё началось в четверг.

Рен сидела в кафетерии с Кесси, пила свой чай с мятой и слушала очередную историю о Нейте. Кесси, как всегда, говорила громко, размахивая руками, и её рыжие волосы, собранные в два небрежных пучка, подпрыгивали в такт словам.

— …и он такой: «Кесси, я написал для тебя стихотворение». А я такая: «О нет, только не это». А он такой: «Нет, правда, послушай». И начинает читать. Рен, это было ужасно. Он зарифмовал «Кесси» со словом «депрессия». Депрессия! Я ему что, по-твоему, в депрессию вгоняю?

Рен улыбнулась, но мысли её были далеко. Она смотрела в окно на дуб во внутреннем дворе — голый, чёрный, укрытый снегом, — и думала о том, как он сказал: «Толстые стены, глубокие корни. Убежище». Она тогда спросила, говорит ли он о дубе или о себе. И он ответил: «Может, и о себе».

Что он имел в виду? От чего ему нужно убежище? От кого он прячется за своими толстыми стенами?

— Рен? — голос Кесси вырвал её из раздумий. — Ты меня вообще слушаешь?

— Да, конечно. Нейт, стихи, депрессия. Ужасно.

Кесси прищурилась, и её веснушки, казалось, потемнели от подозрения.

— Ты витаешь в облаках. Всю неделю витаешь. Что с тобой?

— Ничего. Просто устала. Плохо сплю.

Это было правдой. Она действительно плохо спала — лежала ночами, глядя в потолок на трещину, и думала о нём. О его глазах. О его голосе. О том, как он сказал: «Я тоже не умею быть с кем-то». О том, как его пальцы соприкоснулись с её.

— Плохо спишь, — повторила Кесси скептически. — И поэтому смотришь в окно с таким лицом, будто решаешь судьбу мира? И поэтому каждый раз, когда в кафетерий заходит Колдвелл, ты замираешь на секунду?

Рен вздрогнула. Она не думала, что это заметно. Она вообще не думала, что кто-то может заметить.

— Я не замираю.

— Замираешь. — Кесси отпила свой латте с карамельным сиропом и посмотрела на Рен поверх стаканчика. — И он тоже замирает. Вы смотрите друг на друга, как два оленя в свете фар, а потом делаете вид, что ничего не было. Это… странно.

— Ничего не было, — отрезала Рен, и её голос прозвучал резче, чем она хотела. — Мы просто… мы застряли в библиотеке на ночь. Вот и всё.

Кесси поперхнулась латте.

— Что?! Вы застряли в библиотеке? На ночь? Вдвоём? Когда это было? Почему ты мне не рассказала?!

Рен мысленно дала себе пощёчину. Она не собиралась рассказывать. Это вырвалось само.

— На прошлой неделе. Это неважно. Ничего не произошло. Мы просто… работали. Каждый над своим. И всё.

— Ничего не произошло, — повторила Кесси, и в её голосе было столько скепсиса, что им можно было бы наполнить бассейн. — Вы провели ночь вдвоём в пустой библиотеке, и ничего не произошло. Вы просто работали. Каждый над своим. И всё.

— Да.

— Рен Лоусон. — Кесси подалась вперёд, опираясь локтями на стол. — Ты помнишь, что я твоя лучшая подруга? Что ты можешь рассказать мне всё? Что я не буду осуждать, даже если ты скажешь, что поцеловала его?

— Я не целовала его!

— А хотела?

Вопрос повис в воздухе, как снежинка, которая никак не может долететь до земли. Рен открыла рот, чтобы сказать «нет», чтобы возмутиться, чтобы опровергнуть это нелепое предположение, но слова застряли в горле.

Хотела ли она? В ту ночь, когда он сидел напротив, в своей тонкой футболке, дрожащий от холода, и смотрел на неё этими своими странными, невозможными глазами? Когда он сказал: «Может, и о себе» — и в его голосе было столько одиночества, что у неё защемило в груди? Когда их пальцы соприкоснулись, и по её телу пробежала дрожь?

Она не знала. И это «не знала» пугало её больше всего.

— Нет, — сказала она наконец, но её голос прозвучал неубедительно даже для неё самой. — Я его ненавижу. Он меня ненавидит. Это всё, что между нами есть.

Кесси долго смотрела на неё, и в её карих глазах было что-то, похожее на грусть. Потом она вздохнула и откинулась на спинку стула.

— Ладно. Не хочешь говорить — не надо. Но знай: я здесь. И я вижу то, что вижу. Даже если ты сама этого не видишь.

Рен ничего не ответила. Она смотрела в свою чашку с остывшим чаем и думала о том, что Кесси, возможно, видит больше, чем она сама готова признать.

***

Слухи начались на следующий день.

Рен вошла в аудиторию перед лекцией профессора Морриса и сразу почувствовала что-то не то. Взгляды. Слишком много взглядов, направленных на неё. Она привыкла быть невидимой, сливаться со стенами, не привлекать внимания. А сегодня её будто рассматривали под микроскопом.

Она села на своё место в первом ряду, достала тетрадь, ручку. Сделала вид, что ничего не замечает. Но краем глаза видела, как «Три грации» — три девушки, которые вечно сидели вместе и обсуждали всех и вся, — склонились друг к другу и что-то зашептали, бросая на неё быстрые, многозначительные взгляды. Одна из них — высокая блондинка с идеально уложенными волосами, которую Рен мысленно называла Главной, — прикрыла рот ладонью и хихикнула.

Внутри Рен всё сжалось. Она ненавидела это чувство — когда ты не знаешь, что происходит, но точно знаешь, что это касается тебя. Когда ты в центре внимания, но не понимаешь почему.

Кесси появилась через пять минут, запыхавшаяся, с растрёпанными волосами и горящими глазами. Она плюхнулась на стул рядом с Рен и схватила её за руку.

— Ты слышала? — прошептала она.

— Что слышала?

— Про тебя и Колдвелла. Это повсюду. Кто-то видел, как вы выходили из библиотеки рано утром. Вдвоём. И теперь все говорят…

Она замолчала, и Рен почувствовала, как внутри всё холодеет.

— Что говорят?

Кесси замялась, и это было так на неё не похоже, что Рен стало по-настоящему страшно.

— Говорят… что вы провели ночь вместе. В библиотеке. И что вы… ну, ты понимаешь.

Рен закрыла глаза. Сосчитала до пяти. Потом до десяти. Открыла глаза. Легче не стало.

— Мы были заперты, — сказала она, и её голос прозвучал глухо, безжизненно. — Дверь закрыли, мы не могли выйти. Мы просто сидели и работали. Каждый над своим. Ничего не было.

— Я знаю, — Кесси сжала её руку. — Я тебе верю. Но они… они не верят. Им нужна драма. Им нужна история. И вы с Колдвеллом — идеальный материал. Два врага, запертые на всю ночь в библиотеке… это же как в кино.

Рен посмотрела на «Три грации». Они всё ещё шептались, и теперь к ним присоединились ещё несколько человек. Один из них — парень с последнего ряда, имени которого Рен не знала, — посмотрел на неё и ухмыльнулся. Мерзко, сально, понимающе.

Внутри Рен что-то закипело. Злость. Чистая, горячая, ослепляющая. Она не сделала ничего плохого. Она не давала поводов для сплетен. Она просто застряла в чёртовой библиотеке с человеком, которого, как все думали, ненавидела. И теперь её имя трепали, как грязную тряпку.

В этот момент дверь аудитории открылась, и вошёл Джеймс.

Он был, как всегда, в своей тёмно-серой толстовке, с рюкзаком на плече, с книгой в руке. Его волосы были чуть влажными от снега, и несколько снежинок ещё не растаяли на его плечах. Он шёл к своему месту на последнем ряду, и его лицо было непроницаемым — маска, которую он носил постоянно.

Но Рен видела: он заметил. Заметил взгляды, шёпот, смешки. Его челюсти сжались, желваки заиграли на скулах. Он ничего не сказал, не посмотрел ни на кого, просто сел на своё место и достал книгу. Но в его движениях была какая-то скованность, которой она раньше не замечала.

Их взгляды встретились — всего на секунду. И в его глазах — голубых, с зеленоватым отливом, — она увидела то же, что чувствовала сама. Злость. Усталость. И что-то ещё — что-то, похожее на… вину? Будто он считал, что это из-за него. Что это он втянул её в это.

Рен отвернулась. Она не хотела думать о том, что он чувствует. У неё хватало своих проблем.

***

Слухи росли как снежный ком.

К концу недели они обросли такими деталями, что Рен только диву давалась, откуда у людей столько фантазии. Кто-то говорил, что они не просто сидели в библиотеке, а целовались между стеллажами. Кто-то — что они громко ссорились, а потом так же громко мирились. Кто-то — что они вообще не спали всю ночь, и не только из-за книг.

Рен пыталась игнорировать. Честно пыталась. Она ходила на пары, делала заметки, отвечала на вопросы, как будто ничего не происходило. Но это было трудно, когда на тебя показывают пальцем. Когда за твоей спиной шепчутся. Когда ты заходишь в кафетерий, и несколько человек замолкают, провожая тебя взглядами.

Кесси была её единственной отдушиной. Она не задавала лишних вопросов, не давила, просто была рядом. Приносила ей чай, отгоняла особо наглых сплетников своим фирменным взглядом («Я играла злую королеву в школьном спектакле, Рен, я умею смотреть так, что люди съёживаются»), и иногда просто сидела молча, давая Рен возможность побыть в тишине.

— Почему им так важно? — спросила Рен однажды вечером, когда они сидели в пустом кафетерии. — Почему их так волнует, с кем я провела ночь? Это же не их дело.

Кесси пожала плечами, помешивая свой латте.

— Потому что их собственная жизнь скучна. Потому что им нужны истории, драма, эмоции. А вы с Колдвеллом — вы яркие. Вы умные, красивые, и вы ненавидите друг друга. Или думаете, что ненавидите. Это идеальный сюжет. Люди хотят знать, чем он закончится.

— Ничем, — отрезала Рен. — Он уже закончился. Мы просто работали над своими делами. Всё.

Кесси посмотрела на неё долгим, изучающим взглядом, но ничего не сказала. Только вздохнула и отпила латте.

***

Самый мерзкий момент случился в пятницу.

Рен шла по коридору после пары, когда её окликнул парень с последнего ряда — тот самый, что ухмылялся ей на лекции. Его звали Дерек, она наконец вспомнила. Он был из тех, кто вечно сидит на галёрке, отпускает сальные шуточки и считает себя невероятно остроумным.

— Эй, Лоусон! — крикнул он, и его голос эхом разнёсся по коридору. — Как там Колдвелл? Не разочаровал? А то говорят, он холодный, как рыба. В прямом и переносном смысле.

Рядом с ним стояли двое его дружков, и все трое заржали — громко, по-жеребячьи, довольные собой.

Рен замерла. Кровь прилила к лицу, сердце заколотилось где-то в горле. Она хотела ответить — что-то резкое, что-то уничтожающее, — но слова застряли. Она просто стояла, сжимая кулаки, и чувствовала, как внутри закипает ярость, смешанная с унижением.

И вдруг — тишина.

Дерек перестал смеяться. Его дружки тоже. Они смотрели куда-то за спину Рен, и их лица менялись — с наглых на испуганные. Рен обернулась.

Джеймс Колдвелл стоял в нескольких шагах от неё. Он только что вышел из аудитории и, видимо, слышал всё. Его лицо было бледным, напряжённым, а глаза смотрели на Дерека с такой холодной, концентрированной яростью, что у Рен перехватило дыхание.

Он не сказал ни слова. Ни одного. Просто смотрел. И этого взгляда было достаточно.

Дерек отвёл глаза первым. Пробормотал что-то вроде «Да ладно, я же просто пошутил» и быстро ушёл, утягивая за собой дружков. Их шаги затихли в конце коридора.

Рен и Джеймс остались вдвоём. Она смотрела на него, не зная, что сказать. «Спасибо»? «Зачем ты это сделал»? «Мне не нужна твоя защита»? Всё это казалось неправильным.

Он посмотрел на неё — всего на секунду. В его глазах всё ещё была буря, но теперь к ней примешивалось что-то ещё. Что-то, похожее на… беспокойство? О ней?

— Ты в порядке? — спросил он, и его голос был тихим, хриплым.

— Да, — ответила она, и это была ложь. Она не была в порядке. Она была взбешена, унижена, растеряна. Но она не могла показать ему это. Не сейчас. — Я.. спасибо.

Он кивнул — коротко, почти незаметно. И ушёл, не оглядываясь. Его фигура растворилась в толпе студентов, спешащих на следующую пару.

Рен осталась стоять в коридоре, прижимая руку к груди, где бешено колотилось сердце. Она не знала, что чувствует. Злость на Дерека — да. Благодарность Джеймсу — да. И что-то ещё — что-то тёплое и пугающее, что разливалось внутри при мысли о том, как он посмотрел на Дерека. Как он встал на её защиту, не сказав ни слова.

«Почему? Почему он это сделал? Он же меня ненавидит. Разве нет?»

Ответа не было. Только тишина опустевшего коридора. Только эхо его шагов, затихающих вдали. Только её собственное сердце, которое отказывалось верить в ненависть.

***

В тот вечер Рен сидела в своей комнате, глядя в потолок на трещину, и думала.

Думала о той ночи в библиотеке. О его толстовке на своих плечах. О его словах: «Я тоже не умею быть с кем-то». О том, как он смотрел на неё, когда назвал по имени. «Рен». Не «Лоусон».

Думала о слухах, которые отравляли ей жизнь. О том, как он встал на её защиту, не сказав ни слова. Одним взглядом заставив Дерека заткнуться.

Думала о том, что Кесси сказала: «Я вижу то, что вижу. Даже если ты сама этого не видишь».

Что она видела? Что все видели? Что она сама отказывалась видеть?

Рен перевернулась на бок, поджала колени к груди и закрыла глаза. За окном падал снег — медленно, безмолвно, укрывая город белым одеялом. Она слушала его падение и пыталась разобраться в себе.

«Я ненавижу его. Он смотрел на меня как на врага с первого дня. Он делал всё, чтобы меня задеть. Он называл меня лишней. Я имею полное право ненавидеть его в ответ».

Это было логично.

Но почему тогда она вспоминала не его колкости, а то, как он отдал ей свою толстовку? Почему прокручивала в голове момент, когда их пальцы соприкоснулись, и по телу пробежала дрожь? Почему думала о том, как он посмотрел на Дерека — с такой яростью, будто тот оскорбил не просто её, а кого-то, кто ему дорог?

Почему это казалось важнее, чем всё остальное?

Она не знала ответа. И это пугало её больше всего.

Снег за окном всё падал и падал, заметая следы. А где-то в другом конце города, в своей квартире с постерами старых фильмов и книгами, расставленными по настроению, Джеймс Колдвелл, возможно, думал о том же.

Или нет.

Глава 4. Омут

Меня затягивает.

Середина ноября выдалась холодной и ясной.

Дожди наконец отступили, словно устали от собственной настойчивости, и город на несколько дней оказался во власти прозрачного, хрустального света. Солнце стояло низко, по-зимнему, и его лучи, пробиваясь сквозь голые ветви дуба во внутреннем дворе, рисовали на брусчатке сложные, переплетённые узоры теней. Воздух был чистым и резким, как первый глоток ледяной воды, и пах прелой листвой, влажной землёй и далёким дымом — где-то за рекой жгли осенние костры, и этот запах, горьковатый и уютный одновременно, разносился по всему кампусу, напоминая о том, что скоро зима.

Рен любила такую погоду. В ней была ясность. Определённость. Не было этой размытой, акварельной неопределённости дождливых дней, когда все контуры расплываются и трудно понять, что ты чувствуешь на самом деле. В такие дни, как сегодня, всё было чётким. Резким. Настоящим. Каждая ветка дуба прорисовывалась до мельчайшего изгиба, каждая трещина на брусчатке была видна, каждый звук — шаги, голоса, далёкий лай собаки — слышался отчётливо, без дождливой ватной приглушённости.

Или ей просто хотелось так думать.

Она стояла у окна в коридоре третьего этажа, глядя на дуб и на студентов, которые снова, несмотря на холод, оккупировали скамейки. Девушка в ярко-жёлтом пальто — та самая, которую Рен заприметила ещё в первый день, — снова была там. Она читала книгу, укутавшись в шарф крупной вязки, и её светлые волосы, выбившиеся из-под вязаной шапки, трепал ветер. Рядом с ней, на той же скамейке, сидел парень с гитарой — тот самый, которого Рен видела здесь с сентября. Он что-то наигрывал, и его дыхание вырывалось в холодный воздух маленькими облачками пара. Они сидели близко — не вплотную, но достаточно близко, чтобы чувствовать тепло друг друга. И в этом было что-то такое простое, такое правильное, что у Рен защемило в груди.

Она наблюдала за ними и чувствовала странную, щемящую смесь умиления и зависти. Они выглядели такими… уместными. Такими принадлежащими этому месту, этому моменту, друг другу. Словно они были частью какой-то старой, доброй истории — истории о том, как двое людей сидят под деревом, и один читает, а другой играет на гитаре, и им больше ничего не нужно.

Рен вздохнула и перевела взгляд на своё отражение в оконном стекле. Оно было бледным, полупрозрачным, как призрак, наложенный на картину внутреннего двора. Русые волосы собраны в низкий хвост, заколоты чёрной заколкой — строго, практично, никаких украшений. Тёмные глаза — почти чёрные в этом освещении, хотя на самом деле они были тёмно-карими, цвета крепкого чая — смотрели серьёзно, почти хмуро. Прямой нос, бледная кожа, на которой ноябрьское солнце не оставляло и следа загара, — только лёгкий румянец на скулах от холодного воздуха. Тонкие губы, плотно сжатые, словно она боялась сказать что-то лишнее. Она выглядела так же, как всегда. Собранно. Сдержанно. Закрыто.

«Интересно, — подумала она вдруг, разглядывая своё отражение, — видят ли меня люди такой, какая я есть? Или только эту… оболочку? Этот фасад, за которым я прячу всё остальное? Видят ли они, что внутри я не такая собранная? Что я сомневаюсь, боюсь, хочу чего-то, чего сама не могу назвать?»

Она не знала ответа. И, возможно, не хотела знать. Потому что, если бы узнала, пришлось бы что-то менять. А менять что-то было страшно.

— Рен! Вот ты где!

Голос Кесси разорвал тишину коридора, как звонок будильника — резко и неизбежно. Рен вздрогнула и обернулась. Подруга спешила к ней, размахивая телефоном, и её каштановые волосы с медными прядями подпрыгивали в такт шагам. Веснушки на носу и щеках, казалось, горели ещё ярче, чем обычно, — то ли от быстрой ходьбы, то ли от возбуждения. На ней был ярко-синий свитер крупной вязки, который делал её похожей на экзотическую птицу, случайно залетевшую в эти серые коридоры.

— Ты слышала? — выпалила Кесси, останавливаясь рядом и хватая ртом воздух. Она упёрлась руками в колени, пытаясь отдышаться. — Я тебя по всему корпусу ищу! Проект! Групповой проект! Харгрейв только что вывесил списки на доске объявлений! Там такое столпотворение, все толкаются, кричат, кто-то даже расплакался, представляешь? Миранда из первого ряда рыдает, потому что её поставили с Лео, а она его терпеть не может с тех пор, как он сказал, что её эссе по готике было «поверхностным». А Лео стоит рядом и делает вид, что его это не касается, но я видела — у него уши покраснели!

Рен почувствовала, как внутри всё сжалось в тугой, холодный комок. Групповые проекты. Она ненавидела их всей душой. Ещё со школы, ещё с тех времён, когда на неё вешали всю работу, потому что «ты же умная, Рен, ты сделаешь лучше», а потом получали общую оценку, и никого не волновало, что она не спала ночами, пока остальные развлекались. Она помнила, как в десятом классе они делали проект по истории — макет средневекового замка. Она провела две недели, склеивая картон, вырезая башенки, раскрашивая стены акрилом, а её «партнёры» — три девочки, которые всё это время ходили по магазинам и обсуждали мальчиков, — пришли на презентацию с чистыми руками и улыбками, и учитель похвалил их всех одинаково. «Отличная командная работа». Рен тогда чуть не задохнулась от ярости.

В колледже, говорили ей, будет иначе. В колледже все взрослые, все ответственные, все заинтересованы в результате. Здесь не будет халявщиков, потому что каждый понимает цену своей оценки.

Она не верила. И, как оказалось позже, правильно делала.

— И? — спросила она, стараясь, чтобы голос звучал ровно, хотя внутри всё дрожало от дурного предчувствия. — Кто со мной? Показывай.

Кесси замялась. Её глаза — карие, живые, всегда готовые смеяться — вдруг стали виноватыми, как у щенка, который стащил со стола печенье и теперь не знает, куда деться. Она переступила с ноги на ногу, поправила и без того идеально сидящий свитер, отвела взгляд.

— Ну… — протянула она, растягивая слово так, будто оно было резиновым. — Ты только не злись, ладно? Обещай, что не будешь злиться. Прямо сейчас, при свидетелях. Вон, видишь ту трещину на стене? Она будет свидетелем.

— Кесси.

— Ладно-ладно! — Кесси выставила телефон перед собой, как щит, двумя руками, словно он мог защитить её от реакции Рен. На экране была фотография доски объявлений — списки, напечатанные мелким шрифтом, с фамилиями и номерами групп. Рен заметила, что кто-то уже обвёл свою фамилию красным маркером, кто-то — зелёным, а рядом с одним из имён кто-то нарисовал маленькое сердечко. — Группа номер семь. Вот, смотри. Читаю: Рен Лоусон…

Рен кивнула. Это было ожидаемо.

— …Гвендолин Паркер…

Гвендолин Паркер. Рен напрягла память. Высокая, светловолосая, вечно с огромной сумкой, из которой торчат какие-то папки и тубусы. Кажется, она была из тех, кто сидит на лекциях с отсутствующим видом, а потом задаёт вопросы, на которые профессор только что дал ответ. Но, может быть, Рен была к ней несправедлива. Может быть, она просто… рассеянная. Или у неё много дел. Или…

— …и… — Кесси замолчала, закусив губу. Её пальцы нервно теребили край телефонного чехла — ярко-розового, с блёстками, который совершенно не сочетался с её синим свитером, но каким-то образом выглядел идеально. — И…

— И? — повторила Рен, хотя уже знала ответ. Знала по выражению лица Кесси, по тому, как та избегала смотреть ей в глаза, по тому, как её веснушки, казалось, побледнели на фоне внезапно покрасневших щёк. Знала по тому, как сжалось её собственное сердце, предчувствуя удар.

— Джеймс Колдвелл, — выдохнула Кесси и тут же добавила, быстро, словно пытаясь смягчить удар скоростью: — Но это ещё не всё! Там ещё Гвен! Может, она нормальная! Может, вы с ней сработаетесь, а он будет где-то на заднем плане! Может, он вообще не будет ходить на встречи! Может, он заболеет! Не насмерть, конечно, но так, чтобы не мешать! Или его переведут в другую группу! Или…

— Кесси, — перебила Рен, и её голос прозвучал глухо, как будто она говорила сквозь толщу воды, — хватит.

Кесси замолчала. Её лицо выражало искреннее, неподдельное сочувствие — такое, какое бывает только у настоящих друзей, которые не знают, чем помочь, но очень хотят.

Рен закрыла глаза. Сосчитала до пяти. Потом до десяти. Потом до пятнадцати — на всякий случай. Открыла глаза. Легче не стало.

— Джеймс Колдвелл, — повторила она, и это имя — его имя — прозвучало в её устах как-то странно, неправильно. Словно оно принадлежало кому-то, кого она не должна была называть. Словно произнести его вслух значило признать что-то, что она пока не была готова признать. — Мы с Джеймсом Колдвеллом в одной группе. Мы должны будем работать вместе. Над проектом, который составляет тридцать процентов итоговой оценки. Вместе. С ним.

— Ну… да, — Кесси виновато пожала плечами, и её синий свитер собрался складками. — Но смотри с другой стороны: вы оба умные. Самые умные на курсе, если честно. Профессор Моррис на днях сказал, что ваша дискуссия о японском минимализме была лучшей за последние три года. Я сама слышала! Он говорил с Харгрейвом в коридоре, и я случайно… ну, ладно, я специально подслушивала, но это неважно! Важно то, что вы оба — гении. А два гения вместе — это не просто сумма. Это… это синергия! Взрыв! Шедевр!

— Кесси, — Рен повернулась к подруге и посмотрела на неё долгим, выразительным взглядом, который, как она надеялась, передавал всю глубину её скепсиса, — мы с ним не можем находиться в одной аудитории без того, чтобы не начать спорить. Ты сама видела. На прошлой неделе мы полчаса обсуждали, с какой стороны должен падать свет на архитектурном эскизе. Полчаса, Кесси. Из-за направления света. Ты правда думаешь, что мы сможем работать вместе? Над общим проектом? Принимать совместные решения? Идти на компромиссы?

Кесси замолчала. Она смотрела на Рен, и в её глазах — карих, живых, всегда готовых смеяться — мелькнуло что-то, похожее на понимание. Не то понимание, которое приходит от логики, а то, которое рождается где-то глубже, в том месте, где живут интуиция и сочувствие.

— Слушай, — сказала она наконец, и её голос стал мягче, серьёзнее, — я не знаю, что у вас там происходит. Честно. Я вижу, как вы смотрите друг на друга, как вы спорите, как ты меняешься, когда он входит в аудиторию. Но я не знаю, что это значит. И, наверное, ты сама не знаешь.

Она сделала паузу, подбирая слова. В коридоре было тихо — только где-то вдалеке слышались шаги и приглушённые голоса студентов, спешащих на пары.

— Но, может, это шанс? Может, если вы проведёте вместе достаточно времени — не в аудитории, не на семинарах, где вы пытаетесь переспорить друг друга перед всеми, — а просто… вдвоём, работая над общим делом… может, вы поймёте, что не такие уж и враги? Может, вы даже…

— Не надо, — перебила Рен, уже зная, что последует дальше. — Не говори про бабушку и её поговорки. Не сегодня. Умоляю.

Кесси послушно замолчала, но в её глазах всё ещё плясали искорки — те самые, которые означали, что она не сдалась, а просто взяла паузу. Тактическую. Временную.

Рен снова повернулась к окну. Девушка в жёлтом пальто всё ещё читала, но теперь парень с гитарой перестал играть и просто сидел рядом, глядя на неё. Он смотрел так, будто она была самой интересной книгой в мире. Будто всё, что ему было нужно, — это быть рядом и смотреть. Рен почувствовала укол — острый, болезненный, — и отвернулась.

«Джеймс Колдвелл. Мы в одной группе. Мы должны работать вместе. Недели. Месяцы. До самого конца семестра. И Гвендолин Паркер, кто бы она ни была».

Она глубоко вздохнула, чувствуя, как воздух — холодный, пахнущий осенью и далёким дымом — наполняет лёгкие, расширяет грудную клетку, прогоняет по венам что-то, похожее на решимость.

«Я справлюсь. Я профессионал. Я не позволю ему вывести меня из себя. Это просто работа. Просто проект. Мы сделаем его, получим оценку и разойдёмся. Всё. Никаких эмоций. Никаких… чувств. Только дело».

Она почти верила в это.

Они перебрались в кафетерий, потому что Кесси сказала, что такие новости нужно запивать латте с двойным сиропом. Рен машинально кивала, слушая её щебетание, но мысли были далеко — в той аудитории, где профессор Харгрейв только что объявил списки групп.

— …и, если он будет тебя доставать, ты просто скажи мне, я устрою ему бойкот, — Кесси размешивала сахар в своём стаканчике. — У меня есть связи в театральной студии, мы можем…

— Рен Лоусон!

Она подняла глаза. К их столику шёл Калеб Хейз — высокий, светловолосый, с неизменной открытой улыбкой. В руке — поднос с кофе и булочкой.

— Привет, — Рен слабо улыбнулась. — Не знала, что ты здесь зависаешь.

— Я везде зависаю, — он кивнул Кесси. — Я Калеб. Мы с Рен вместе учились в Ривердейле. Прогуливали физкультуру в библиотеке. Она читала книги по архитектуре, я приключенческие романы. Миссис Дженкинс думала, что мы готовимся к олимпиаде.

— О, та самая миссис Дженкинс! — Кесси оживилась. — Рен рассказывала. Садись.

Калеб сел рядом с Рен — слишком близко, но она не заметила. Она была рада видеть знакомое лицо, напоминание о простой жизни, где не было Джеймса Колдвелла и всей этой сложной, мучительной «ненависти».

— Как тебе здесь? — спросил Калеб. — Освоилась?

— Более-менее.

— Она скромничает, — встряла Кесси. — У неё лучшие оценки на курсе и война с самым заносчивым парнем на факультете.

— Война? — Калеб поднял бровь. — Это на тебя не похоже, Лоусон. Ты же у нас пацифистка. Помнишь, как ты отказалась препарировать лягушку на биологии и написала эссе о правах земноводных?

Рен рассмеялась — легко, свободно, впервые за этот день.

Она не заметила, как в кафетерий вошёл Джеймс.

Он замер у входа. Его взгляд упёрся в их столик — в неё, смеющуюся, и в парня, который сидел слишком близко и смотрел на неё слишком… тепло. Парень что-то сказал, и Рен снова рассмеялась, откидывая голову назад, и её волосы, собранные в хвост, качнулись.

Джеймс почувствовал, как внутри что-то сжимается. Тёмное, горячее, незнакомое.

Она никогда так не смеялась с ним.

С ним она спорила, хмурилась, смотрела с вызовом. С ним она была напряжена, как натянутая струна. А с этим парнем — с этим светловолосым, улыбчивым, явно с журналистики, судя по бейджу на рюкзаке, — она смеялась.

— Эй, Колдвелл, ты идёшь или застыл? — кто-то толкнул его сзади.

Он развернулся и вышел, не взяв кофе.

А через два часа, на первой встрече группы в библиотеке, он был холоднее обычного. Отвечал односложно, не смотрел в глаза, а когда она спросила, не случилось ли чего, бросил:

— Ничего. У тебя, видимо, есть с кем посмеяться и без меня.

Рен нахмурилась, но не стала допрашивать. Она списала это на его обычную манеру — вечно всем недовольный, вечно колючий.

Она не знала, что он видел в кафетерии.

И не узнает ещё долго.

***

Первая встреча группы была назначена на следующий день, в библиотеке, в четыре часа.

Рен пришла на пятнадцать минут раньше — привычка, выработанная годами и отточенная до автоматизма. Лучше прийти первой, занять удобное место, осмотреться, подготовиться, чем влетать в последний момент, запыхавшаяся и растерянная, под взглядами тех, кто уже ждёт. Она выбрала стол в дальней секции — тот самый, свой, у окна с видом на дуб. Это место стало её убежищем за прошедшие недели, её маленьким островком спокойствия в бурном море новой жизни. Она знала, как падает свет в это время дня — мягко, рассеянно, не бьёт в глаза, но достаточно ярко, чтобы читать без напряжения. Знала, что этот стол редко кто занимает — он был слишком далеко от входа, слишком спрятан за высокими стеллажами с книгами по средневековой архитектуре. Знала, что здесь тихо, даже когда библиотека полна.

Она разложила вещи с той тщательностью, которая всегда её успокаивала. Тетрадь — новая, в твёрдой обложке цвета тёмной бирюзы, специально купленная для этого проекта. Пенал — старый, потёртый, с наклейкой в виде черепахи. Ручка, карандаш, ластик, маркер для выделения важного. Бутылка с водой. Яблоко, завёрнутое в бумажную салфетку, — мама снова подложила утром, и Рен, вздохнув, взяла. Всё аккуратно, по своим местам. Параллельно краю стола. Ровно.

Порядок снаружи — порядок внутри. Так говорила мама, и Рен цеплялась за эту мантру, как за спасательный круг.

Библиотека в этот час была полупустой. За соседними столами сидели несколько студентов. Парень в наушниках что-то печатал на ноутбуке, его пальцы летали по клавиатуре с бешеной скоростью, а взгляд был прикован к экрану. Девушка с копной рыжих кудрей листала толстый фолиант, делая пометки в блокноте, и её губы беззвучно шевелились — она то ли читала вслух, то ли проговаривала про себя важное. Ещё один студент — кажется, с факультета живописи, судя по следам краски на пальцах — просто смотрел в одну точку перед собой, явно борясь со сном и проигрывая эту битву. Пахло книжной пылью — сухой, чуть сладковатый запах старых страниц и времени, — старым деревом стеллажей и едва уловимо корицей. Может быть, кто-то пронёс булочку из кафетерия, несмотря на строгий запрет, висящий у входа: «Приём пищи в библиотеке запрещён».

Рен ждала.

В три пятьдесят восемь она начала нервничать. Не сильно — так, лёгкое покалывание в кончиках пальцев, едва заметное учащение пульса. Она проверила телефон — сообщений не было. Поправила и без того идеально лежащую тетрадь. Посмотрела в окно: дуб качал голыми ветвями, и в его движениях было что-то успокаивающее, медитативное.

В четыре ноль-ноль в проходе между стеллажами появился Джеймс Колдвелл. Один.

Он шёл медленно, засунув руки в карманы тёмно-серой толстовки, с тем же выражением лёгкого презрения ко всему окружающему, которое, казалось, было его постоянной маской. Его волосы — тёмные, стриженные «шторой», чуть длиннее, чем обычно носят, — были слегка влажными, будто он только что вышел из душа или попал под мелкий дождь, который снова начал моросить после обеда. Капли воды блестели в его волосах, как крошечные осколки стекла. На плече висел рюкзак — тёмно-зелёный, потёртый, с брелоком в виде какого-то архитектурного элемента. Рен прищурилась — кажется, это была миниатюрная капитель ионического ордера.

Он остановился у стола, посмотрел на Рен, на её аккуратно разложенные вещи, на пустой стул рядом. Его взгляд задержался на яблоке — на секунду дольше, чем следовало бы. Затем перевёл глаза на Рен.

— Где Паркер? — спросил он вместо приветствия.

Голос у него был, как всегда, низкий, с лёгкой хрипотцой — будто он только что проснулся, или долго молчал, или вообще не привык тратить слова по пустякам. Рен заметила, что он не смотрит ей в глаза — его взгляд скользит по лицу, по столу, по окну, но избегает прямого контакта.

— Не знаю, — ответила она, стараясь, чтобы голос звучал нейтрально, без вызова, без раздражения. — Я думала, она придёт с тобой. Или ты её знаешь.

Джеймс хмыкнул — коротко, без веселья. Этот звук, казалось, был его фирменным знаком, его способом выразить скепсис, не тратя лишних слов.

— Я с ней не знаком. Видел пару раз на лекциях. Сидит где-то в середине, вечно что-то рисует в блокноте. Не конспекты. Кажется, эскизы костюмов. Или декораций. Что-то театральное. — Он сделал паузу, и в его глазах мелькнуло что-то, похожее на мрачное предвидение. — Из тех, кто вечно где-то пропадает.

Он сел напротив — не рядом, не через стул, а именно напротив, максимально увеличив дистанцию. Словно между ними должна была сохраняться невидимая, но непреодолимая граница. Достал из рюкзака потрёпанный блокнот — Рен заметила, что обложка была обклеена стикерами с заметками, исписанными мелким, острым почерком. Ручку — простую, чёрную, без изысков. Книгу — тот самый фолиант в кожаном переплёте с золотым тиснением, который она уже видела у него. На этот раз Рен разглядела название на корешке: «De architectura» — Витрувий. На латыни. Конечно.

Ничего лишнего. Никакой бутылки с водой, никакого яблока, никаких признаков того, что он живой человек, которому нужно есть и пить. Только книги, ручка, блокнот. И этот его взгляд — тяжёлый, изучающий, от которого хотелось то ли спрятаться, то ли, наоборот, выпрямиться и встретить его с вызовом.

Они сидели в тишине. Минуту. Две. Три. Рен смотрела на часы на стене — старые, круглые, с римскими цифрами и потрескавшейся от времени эмалью циферблата. Стрелки двигались медленно, неумолимо, отсчитывая секунды, которые уходили в никуда. Четыре ноль пять. Четыре десять. Четыре двенадцать.

Тишина между ними была плотной, осязаемой, как третий человек за столом. Рен чувствовала, как она давит на плечи, на грудь, мешает дышать. Она слышала, как тикают часы, как шелестят страницы за соседним столом, как парень в наушниках стучит по клавиатуре, как где-то вдалеке, в глубине библиотеки, переговариваются уборщицы. Но между ними — ничего. Только молчание.

Гвендолин Паркер не появлялась.

— Может, начнём без неё? — предложила Рен, когда тишина стала совсем невыносимой, когда ей начало казаться, что она слышит, как растут её волосы. — Обсудим концепцию, распределим задачи. Когда она появится — если появится — введём в курс дела. Всё равно время идёт.

Джеймс пожал плечами. Это движение — ленивое, почти незаметное, лишь лёгкое поднятие и опускание плеч под тёмно-серой тканью толстовки — было единственным ответом, которого она удостоилась.

Рен подавила раздражение. Оно поднималось из глубины груди, горячее, знакомое, почти успокаивающее в своей предсказуемости. Она сделала глубокий вдох. Выдох. Открыла тетрадь, достала ручку.

— Харгрейв сказал, что тема — «Влияние архитектурных стилей прошлого на современное городское пространство». У нас есть свобода выбора конкретного направления. Можно взять один стиль и проследить его интерпретацию в современности. Можно взять несколько и сравнить. Можно сосредоточиться на конкретном элементе — арке, колонне, организации пространства.

Она говорила чётко, по-деловому, словно на конференции. Это был её способ справляться с напряжением — превращать всё в работу. В задачу, которую нужно решить. В проблему, у которой есть алгоритм.

— Я думала о готике, — продолжила она. — О том, как элементы готической архитектуры — стрельчатые арки, нервюрные своды, вертикализм, витражи — интерпретируются в современных общественных зданиях. Как современные архитекторы используют готическое наследие, чтобы создать ощущение возвышенности, духовности, устремлённости вверх. Есть интересные примеры — библиотеки, университетские корпуса, даже некоторые бизнес-центры.

Она замолчала, ожидая реакции. Джеймс смотрел на неё — своим обычным, тяжёлым взглядом, от которого по спине бежали мурашки. Он не перебивал, не хмыкал, не отводил глаз. Просто смотрел. И в этом взгляде было что-то, что Рен не могла расшифровать.

— Готика — это банально, — сказал он наконец. Его голос был ровным, без эмоций, как у профессора, оценивающего студенческую работу. — Каждый второй студент берёт готику. Она эффектная, красивая, о ней легко говорить. Харгрейв будет ждать чего-то более оригинального. Чего-то, что покажет, что мы не просто повторяем учебник, а действительно думаем.

Рен почувствовала, как внутри закипает знакомое раздражение. Он даже не предложил альтернативу. Просто отверг её идею — идею, которую она обдумывала всё утро, — и даже не объяснил толком почему.

— Хорошо, — сказала она, стараясь сохранять спокойствие. Слова выходили сквозь зубы, как воздух из проколотой шины. — Что ты предлагаешь? У тебя есть идея получше?

Она ожидала, что он снова пожмёт плечами, скажет что-нибудь саркастическое или просто промолчит. Но он заговорил — медленно, будто разворачивая мысль, которую долго держал в себе.

— Романский стиль. Массивные стены, полуциркульные арки, брутальность формы. Никакого вертикализма, никакого стремления в небо. Только тяжесть. Только земля. Только ощущение, что ты внутри чего-то незыблемого. И то, как современные архитекторы используют эти приёмы, чтобы создать ощущение надёжности, защищённости. Убежища.

Он замолчал, и Рен увидела, как его пальцы — длинные, с выступающими костяшками — сжались на обложке блокнота. Словно он сказал что-то большее, чем просто предложение для проекта. Словно он сказал что-то о себе.

Рен задумалась. В его словах был смысл. Глубокий смысл. Романский стиль действительно реже брали для подобных проектов — все предпочитали готику, ренессанс, барокко, что-то более эффектное, более лёгкое для анализа. А романика… она была тяжеловесной, суровой, почти грубой. Но в ней была та самая первобытная мощь, которая хорошо контрастировала с хрупкостью современного мира. С его стеклянными небоскрёбами, которые могли рухнуть от одного удара. С его иллюзией безопасности, которая разбивалась о реальность.

— Это интересно, — признала она, и это было правдой. Она не просто соглашалась, чтобы избежать спора. Ей действительно стало интересно. — Но почему именно романский? Что ты видишь в нём такого, чего нет в готике? Кроме того, что он «менее банальный».

Джеймс откинулся на спинку стула, и в его глазах мелькнуло что-то — может быть, удивление от того, что она не стала спорить, а задала вопрос. Удивление от того, что она действительно слушала. Его плечи, до этого напряжённые, чуть расслабились.

— Готика стремится вверх, — сказал он медленно, будто подбирая слова, которые давно лежали в нём и ждали своего часа. — Она о стремлении к небу, о преодолении материи, о свете, который пронзает тьму. В готическом соборе ты должен чувствовать себя маленьким, но не подавленным — вознесённым. Свет, льющийся сквозь витражи, — это божественное присутствие. Стены, которые становятся всё тоньше и тоньше, — это преодоление земной тяжести. Это красиво. Это вдохновляет. Но это… иллюзия.

Он сделал паузу. Рен видела, как его глаза смотрели куда-то сквозь неё, в какую-то точку, которую видела только он.

— Романский стиль честнее, — продолжил он, и его голос стал тише, глубже. — Он не обещает тебе неба. Он говорит: земля тяжела. Стены толсты. Ты внутри них — маленький и уязвимый. Но именно эти стены тебя защищают. Не свет. Не небо. Не божественное откровение. Тяжесть. Масса. Материя. То, что можно потрогать. То, что не исчезнет, когда погаснут свечи.

Он замолчал. В библиотеке было тихо — только часы на стене, только шелест страниц за соседним столом, только далёкие голоса. Рен смотрела на него и чувствовала, как внутри что-то происходит. Что-то важное. Что-то, чему она пока не могла дать имя.

Он говорил о романском стиле так, будто речь шла о чём-то глубоко личном. О чём-то, что он не просто изучил по книгам, а прочувствовал. Прожил. Может быть, он сам искал эти стены — толстые, надёжные, которые защитят от всего. Может быть, он сам нуждался в убежище.

— Мне нравится, — сказала она, и её голос прозвучал мягче, чем она хотела. — Романский стиль как убежище. Как защита от… всего.

Их взгляды встретились. На секунду — всего на одну короткую, ослепительную секунду — между ними не было ни вражды, ни напряжения, ни той невидимой стены, которую они оба так старательно возводили. Только понимание. Два человека, которые смотрели на одно и то же и видели одно и то же. Которые, возможно, искали одно и то же, сами того не зная.

А потом дверь библиотеки с грохотом распахнулась, ударившись о стену, и в проходе между стеллажами появилась Гвендолин Паркер.

Она влетела, как ураган, — запыхавшаяся, с растрёпанными светлыми волосами, которые выбились из небрежного пучка и торчали во все стороны, как лучи взбесившегося солнца. Её шарф — длинный, полосатый, всех цветов радуги — съехал набок и волочился по полу, собирая пыль. Огромная сумка, висевшая на плече, была расстёгнута, и из неё торчали папки, тубус для чертежей, упаковка печенья, пара яблок, какая-то книга в мягкой обложке и, кажется, театральный бинокль.

— Простите-простите-простите! — выпалила она, плюхаясь на свободный стул с такой силой, что стул жалобно скрипнул. Её сумка свалилась с плеча и рухнула на пол, рассыпав часть содержимого. Гвен этого даже не заметила. — Репетиция затянулась! У нас через две недели премьера, и режиссёр — просто зверь, честное слово! Он заставил нас повторять одну и ту же сцену двенадцать раз! Двенадцать! Потому что ему не нравилось, как я смотрю на Деметрия! «Гвен, в твоих глазах нет отчаяния! Гвен, ты должна смотреть на него так, будто он — воздух, а ты задыхаешься!» Я уже не знаю, как на него смотреть! Может, просто придушить?

Она рассмеялась — звонко, заразительно, совершенно не обращая внимания на то, что сидит в библиотеке, где положено соблюдать тишину. Её смех эхом разнёсся по залу, отражаясь от высоких потолков и стеллажей. Пара студентов за соседними столами недовольно обернулись. Парень в наушниках снял один наушник и посмотрел на Гвен с выражением, которое ясно говорило: «Я пытаюсь работать, если ты не заметила». Девушка с рыжими кудрями захлопнула книгу и демонстративно пересела за другой стол.

Рен и Джеймс переглянулись. Впервые за всё время — с самого первого дня, с самой первой встречи — они были на одной стороне. В немом изумлении перед этим вихрем по имени Гвендолин Паркер. Рен увидела в его глазах то же, что чувствовала сама: смесь ужаса, неверия и странного, неожиданного веселья.

— Ты в театральной студии? — спросила Рен, пытаясь собраться с мыслями.

— Ага! — Гвен просияла, будто этот вопрос был лучшим, что она слышала за день. Её глаза — светло-карие, почти янтарные — загорелись энтузиазмом. — У нас «Сон в летнюю ночку»! Ну, то есть «Сон в летнюю ночь», но мы между собой называем «ночку», потому что репетиции всегда затягиваются до ночи, и это уже не смешно. Я играю Елену. Ну, ту, которая бегает за Деметрием, а он её не любит, а она всё равно бегает, потому что любовь зла и всё такое. А потом эльфы путают всё волшебным зельем, и Деметрий влюбляется в неё, а она думает, что он издевается, и убегает, а он за ней… В общем, классика!

Она снова рассмеялась, и Рен заметила, как Джеймс чуть поморщился — то ли от громкости, то ли от содержания.

— Так, — Гвен хлопнула ладонями по столу, и яблоко Рен подпрыгнуло, — о чём вы тут без меня? Рассказывайте! Я готова работать! Ну, почти готова. То есть я готова, просто у меня через час ещё одна репетиция, но час — это же много, правда? Мы многое успеем!

Рен открыла рот, чтобы объяснить про романский стиль, про концепцию убежища, про то, что они только что, кажется, нашли общую тему. Но Джеймс опередил её.

— Мы обсуждали концепцию проекта, — сказал он сухо, и его голос был холодным, как ноябрьский ветер с реки. — Тема — влияние исторических стилей на современную архитектуру. Мы остановились на романском стиле как источнике вдохновения для современных зданий-убежищ. Мы анализируем, как современные архитекторы интерпретируют массивность, брутальность и защитную функцию романской архитектуры.

Гвен кивнула с энтузиазмом, который совершенно не вязался с тем фактом, что она опоздала почти на полчаса, ворвалась как ураган и, кажется, даже не заметила напряжения, висевшего в воздухе до её прихода.

— Круто! Романский стиль! Толстые стены, маленькие окна, всё такое… мощное! Мне нравится! Я в деле! Что мне делать?

Рен снова открыла рот, и снова Джеймс её опередил. Его голос стал ещё холоднее — если это вообще было возможно.

— Для начала — появляться на встречах вовремя, — сказал он, и каждое слово падало, как камень. — Проект серьёзный. Тридцать процентов итоговой оценки. Харгрейв не делает скидок на «репетиции» и «форс-мажоры». Если у тебя нет времени на этот проект, если он для тебя не в приоритете, скажи сейчас. Мы перераспределим нагрузку. Сделаем твою часть сами. Но тогда и оценка будет делиться соответственно.

В библиотеке повисла тишина. Густая, звонкая, как натянутая струна. Гвен моргнула. Её энтузиазм слегка угас — Рен видела, как свет в её глазах стал чуть тусклее, как улыбка дрогнула и стала менее уверенной. Но ненадолго.

— Нет-нет, я буду! Честное слово! — она прижала руку к груди, как будто давала клятву. — Просто сегодня форс-мажор. Режиссёр — он такой, он может репетицию на три часа затянуть, и ничего не сделаешь. Он перфекционист. Говорит, что театр — это храм, а мы — жрецы, и мы должны служить ему до последней капли пота. — Она закатила глаза. — Но я буду стараться! Правда! Я не хочу, чтобы вы всё делали за меня. Я хочу участвовать. Честно-честно.

Джеймс ничего не ответил. Только посмотрел на Рен — долгим, многозначительным взглядом, который ясно говорил: «Я же тебе говорил. Я же предупреждал. Вот она, наша третья участница. И нам с этим жить».

Рен вздохнула. Где-то глубоко внутри — там, где жили её самые честные мысли, — она понимала, что этот проект обещал быть ещё более сложным, чем она предполагала.

— Ладно, — сказала она, беря инициативу в свои руки. — Давайте распределим задачи. Гвен, ты можешь взять на себя подбор визуального материала? Фотографии романских соборов, современных зданий с романскими элементами, сравнительные схемы. У тебя есть доступ к архивам факультета?

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.