Вместо предисловия

Дорогая Марина! Не удивляйся, пожалуйста, столь фамильярному обращению незнакомого тебе человека. Мы были с тобой когда-то знакомы. Я изредка бывал в Вашем доме, когда мне удавалось урвать время при редких командировках в Москву из моей Рязани. Это было в те времена, когда ты была ещё совсем маленькой девочкой, и, конечно же, жив был ещё твой папа. Мы были с Фёдором Фёдоровичем в прежнее время очень дружны, несмотря на значительную разницу в возрасте. Ты, как мне помнится, родилась в одном году с моим сыном, (а он сейчас уже вполне зрелый мужчина, в самом расцвете сил). Сейчас уже тебе можно рассказать всё, что во времена твоей юности для тебя знать было совсем небезопасно, а полуправда была бы оскорбительна для такого человека, как твой отец. По этим причинам я ничего вразумительного не мог ответить тебе на твои вопросы в последний свой приезд к вам (это было, как мне помнится в году в 75-м или в 76-м). Но вопрос был задан и я обязан на него ответить. Я тогда с большим трудом разыскал остатки вашей семьи в новой квартире на улице Островитянова, куда вы переехали из своей комнаты на Университетском проспекте. Ты тогда сдавала выпускные экзамены в школе, была настроена по-боевому и полна оптимизма. Грядущие перемены и вся жизнь взрослого человека тебя совсем не пугали. И, потому, что я явился к Вам из далёкого прошлого. Тема разговоров в тот вечер вполне естественно была только о том, что связывало нас — об этом прошлом и о твоём папе — Фёдоре Фёдоровиче. Мама твоя на ходу шепнула мне, чтобы я не смущал тебя своими воспоминаниями… И с тех пор прошло уже много лет. Сейчас я уже не связан ни советскими условностями, ни политическими соображениями. Настало уже то время, когда нужно торопиться раздавать долги — как говорят «собирать камни».

В этой повести многое о том времени, о среде нашего обитания и о твоём отце: всё, что я о нём знал, что слышал от него самого. И о том, какое место занимал он в моей жизни. Здесь ничего не придумано и не приукрашено. Имена и фамилии названы настоящие, могут быть допущены незначительные погрешности за счёт пробелов или искажений в моей памяти.

Фёдор Фёдорович Красовский с дочерью Мариной

— Глава 1 —

Старенький альбом у меня на настенной полке заполнен до отказа фотографиями. Прожито много. Свидетелей тому не счесть.

В основном фотографии черно-белые.

Много выцветающих, с едва различимыми чертами лиц и силуэтами фигур. Но для меня это имеет мало значения.

Эти фотографии — реликвии, их значения для меня не теряется со временем, а иногда и наоборот — становится важнее и весомее. И пусть остался лишь силуэт, на слинявшем от времени снимке, но он от долгого с ним общения живет уже самостоятельной жизнью, продолжая жизнь своего оригинала, становится «намолен», хоть этот термин употребляют, правда, когда говорят об иконах.

Для меня это уже не снимки, а то, что у русского народа называют «образы».

И они, дороги мне именно такие, какие сохранились со всеми их техническими изъянами. На них следы близких мне людей, многие из которых давно ушли из этого мира, но для меня остаются всегда живыми.

Личности эти оставили свой след в моей памяти, в моей душе, в моей биографии и ушли дальше для исполнения своего самостоятельного предначертания в мире, заполнения своих самостоятельных биографий, заняли свое место в бесконечности судеб, как песчинки в пустыне. Я убежден в том, что каждый из них оставил свой след, пусть даже самый маленький и невидимый для нас, простых смертных.


Свой старенький альбом я берегу, охраняю от посягательств любопытных и от вторжения случайных людей.

Я люблю заглядывать иногда туда, как в пантеон для общения с теми, кто там обитает.

В то же время он для меня и своеобразная машина времени.

Можно при его помощи запросто уйти из сегодня назад в прошлое столетие и даже еще дальше!

Там живут мои предки, посетившие этот мир более чем полтора века тому назад. Они запечатлены на снимках совсем еще молодыми, статными и красивыми. А уходили ведь они по нашим меркам очень давно — на заре нашего века.

Их не помнила даже моя мама, родившаяся в первом году девятнадцатого века!

А я сейчас чувствую тепло в своих пальцах, когда прикасаюсь к их лицам!


Там есть, конечно, и мои родители совсем еще молодые. Намного моложе, чем я сегодня. И я с пустышкой во рту.

А еще: мы — четверо малышей, выстроенные по росту…


Однако в альбоме фотографии целой эпохи нет.

Это эпоха белых пятен.

Время, вычеркнутое из наших биографий.

Одно из самых сокровенных, но неисполнимых моих желаний в этом мире, восстановить фотоснимки той поры.

А вот на снимках, изъятых из альбомов твоего, Марина, отца, было много людей, которых знала тогда вся страна. Часть из них, этих снимков, оказалась бы исторической ценностью.

Их должно быть уничтожили тогда еще в довоенные годы.

Мои фотографии того времени сожжены на кострах военного времени, увезены куда-то за границу, подальше от глаз чекистов или хранятся в несгораемых сейфах архивов следственных отделов, где-нибудь на Лубянке.

В эти сейфы нам дорога закрыта…

И душа порой тоскует и по тем фотографиям, как по живым людям!

Так, по-видимому, тянут души родителей не погребенные останки их детей, нашедших свой конец в чужих землях.

— Глава 2 —

А вот здесь и несколько снимков от послевоенных лет и времен «политической оттепели».

Часть их ОТТУДА, с ТЕХ времен, с ТОЙ эпохи

А больше снимков, конечно же, с более позднего времени со времени ОТНОСИТЕЛЬНОЙ СВОБОДЫ. Времени нашего притирания к жизни общества, времени привыкания существования в нем.

Времени недомолвок и тайн.

Когда всю правду можно было узнать, читая, газеты и частные письма «между строк».

Мы были похожи тогда на людей, которые учатся самостоятельно ходить.

Особое место в альбоме отведено фотографии твоего папы — Федора Федоровича.

И ты с ним, как приложение.

Ты конечно и не знала того, что для него тоже то время было периодом притирания к новым условиям жизни…

На ваших лицах в фотоизображении нет ничего фальшивого, ничего, сотворенного для родственников, как наши фуражки для прикрытия тюремного «полубокса» Присутствие детского личика сделало весь снимок естественным и защитило его от фальши.

Тебе не нужно было казаться какой-то.

Ты такая и была. Да и самим фактом своего появления тогда на свет ты оказала неоценимую услугу своему родителю. С тобой и благодаря тебе твоему папе удалось быстрее ассимилироваться, притереться, войти в среду людей живущих в своей эпохе.

Я очень надеюсь, что когда ты прочтешь мое повествование, то глубже поймешь свою роль в его жизни.

И все же о мелочах: опытный глаз бы отметил, как теперь говорят, некоторую неадекватность действительности на этом снимке, а именно — если бы все в его жизни было в порядке — не должно бы быть на лацкане его пиджака вот этих ромбиков.

Я говорю не о праве его на них.

Все правильно и законно — он закончил три технических факультета. Даже больше — было у него четыре курса еще четвертого.

Он их, эти курсы технических вузов щелкал, как орехи, да по паре одновременно — занимался на двух факультетах сразу параллельно, для экономии времени по разным там общеобразовательным предметам — диаматам и историям Коммунистической партии.

На снимке у него два ромбика. А был еще и третий, вот только дочь его где-то пристроила среди своих игрушек…

Получив свободу, он сразу же — восстановил дипломы, подтверждающие образование. А при них получил и ромбики, которых в его время, еще не было

Суть здесь, в данном случае конечно не в ромбиках, а в другом — в признаках синдрома внутреннего состояния и постоянного ощущения себя чужим в этом мире среди своих граждан.

Значки учебных заведений, в те годы, уже носили некоторое время, только, так называемые «молодые специалисты», те, кто только что закончил институт и получил их, как приложение к диплому. Эта молодежь тоже «притиралась» к новой роли и значимости своей в обществе. Но только по-иному. Им хотелось показать всем окружающим, что они уже перешли как бы в другую весовую категорию этими значками. Они косились сами на эти значки, гляделись в зеркале, как молодые лейтенанты на только что пришитые золотые погоны. Со временем парадные погоны поменялись на будничные — защитного цвета, а ромбики были убраны куда-нибудь в старую шкатулку. И начинался новый период в жизни

Прости — это не упрек и, тем более, не ехидный посыл в адрес дорогого тебе человека. Это подсказка о едва заметных признаках синдрома болезни, породнившей всех нас, прошедших через ЭТО.

Подумай, каково ему было жить в новых условиях жизни после более, чем двадцати годах сталинских застенок!

Шрамы на душах остаются навсегда.

Они могут только зарубцеваться.

Мы все себя тогда так неуютно чувствовали в обществе — «на воле».

Но как ни парадоксально, все же именно те годы, когда росла ты, годы в конце ЕГО жизни, по-видимому, были самыми для него счастливыми в жизни.

Он был очень сильным человеком, неординарной личностью, с непоколебимой порядочностью, проявляемой независимо от условий, в которых находился, и с неукротимой жаждой справедливости.

Эти качества человеку тяжело нести в себе всегда, а тем более в неволе.

Отступиться же от принципов не могли заставить его ни два года следственных экспериментов над ним, ни двадцать три года каторжного существования.

В 1956 году твоего отца реабилитировали. По закону полагалось возвратить ему все, что было им утрачено.

Он же был очень скромен в своих потребностях.

Ничего не потребовал, хотя имел на это право. Принимал только то, чем наделили чиновники сами от своих щедрот.

Восстановили в правах, представили одну комнату в Москве взамен огромной квартиры, что он утратил, чего же желать еще человеку после того времени, когда не имел ничего?

Кажется, даже какой-то чиновник извинился перед ним за «ошибки» своих предшественников.

Ему назначили пенсию в размере 120 рублей, что было довольно прилично по тому времени.


Он успел еще многое: но главное из всего — женился и участвовал в создании вот этого чуда, что сидит рядом с ним на фотографии.

Чудо, это тогда уже в ранние, детские годы поражало окружающих умом и рассудительностью поживших на свете людей.

Чудо — Чудо!

Как же сложилась твоя жизнь? Что сумел от своей необычной генной системы по наследству передать тебе твой отец?

Чего же ты достигла в борьбе за существование, без поддержки отца, так рано тебя оставившего, кроме фамилии, хоть она и не так редка в нашем обществе, и тобой она уж, безусловно, утрачена при замужестве?

Такова ваша женская доля.


А нас с Федором Федоровичем судьба свела весной пятидесятого года.

Мои дела к тому времени были на временном подъеме.

Подъеме, не столь значительном, когда вырастают крылья и становится возможным менять судьбу по своему желанию, но наступила лучшая пора из тех, что только возможна была для политического заключенного в период бериевского правления лагерями.


Это было на Воркуте.

Сейчас еще этот северный край не пользуется хорошей славой, а тогда только упоминание о тех местах могло лишить сна человека впечатлительного.

И закономерность чередования благоприятных полос существования, и благорасположения к себе высших сил с неблагоприятными, я уловил давно в самые критические периоды своей жизни. И полагал это одним из важнейших своих в те времена открытий.

Я думал тогда, что эти полосы, зависели то ли от расположения планет, то ли от погоды, то ли Бог знает еще от чего (или от Кого) и совершенно никак не могли измениться от стараний самой личности.

Наоборот. Часто вопреки нашим стараниям, с какой-то злой иронией, даже казалось — насмешкой, кто-то специально расстраивал наши планы и низводил наши потуги изменить что-нибудь в своей судьбе, к полному краху.

И обратно — иногда начиналось время везения.

Ни с того, ни с сего. Без видимых причин.

Просто потому, что наступил вот такой период жизни.

Без всякого повода, казалось бы даже без права моего на такое везение.

Фатализм какой-то?

Но это действительно так! Я убеждался в этом с каждым годом все более. И с этим приходилось считаться. И еще всегда быть готовым к самым неожиданным переменам.

В обычной жизни люди мало на это обращают внимания.


В том году, уже с самой ранней весны, или вернее в самом конце зимы, по воркутинскому исчислению, после очередной темной полосы — «ямы», начался для меня большой добрый цикл: мне удалось, благодаря помощи «земляков» переселиться в «барак для избранных», попасть в новый коллектив с большими перспективами и, что, пожалуй самое главное, получить «блатную должность» в бухгалтерии лагеря.

А все это было, ох, как непросто!

Тому предшествовали совсем уж не светлые времена.

Начать с того, что зона, в которой все это случилось, была не обычная для отдаленного знаменитого «Воркутлага», а строгорежимный лагерь для «контриков», образованный в 1949 году.

Зона, из серии специально оборудованных на севере Воркутинского бассейна, с самыми неудобными местами обитания и наиболее тяжелыми условиями работы.

Нас, «контриков», по-видимому, зауважали. Нас стали бояться и решили отделить от прочего «уголовного элемента».

Здесь, в одном из самых захолустных уголков Воркутинского угольного бассейна, где в излучине речушки было все, будто природой специально предусмотрено: архитекторами, строителями, администрацией, еще доведено до совершенства, для того, чтобы жить и работать было трудно, неудобно, сложно, а подчас и просто опасно. Собрано все, что делает жизнь человека невыносимой: и недостаток кислорода дальнего севера, и неуравновешенный климат приморского Заполярья, где сплошная голая тундра без лесов открыта всем ветрам, и поистине каторжные условия существования.

Для нас освободили старую неудобную зону, еще усилили ее режимными прибамбасами. Оставили без изменения старые бараки, вросшие в покореженную судорогами вечной мерзлоты землю. Собрали обслуживающий персонал и надзорслужбу из тупых, ленивых и конечно же грубых служак, которым не нашлось места в других поселках Воркуты.

Да и откуда же взять было умных, тактичных для тех краев? Кто же еще поехал бы добровольно работать туда, в поселок Аяч-Яга, где условия и для вольнонаемных мало чем отличались от тех, в которых приходилось жить заключенным?

Шахтеры — специалисты, асы своего дела, собранные по признаку политического недоверия к ним из других лагерей комбината, жаловались, что все три шахты управления похожи на крысиные норы. Работать навалоотбойщикам приходилось лежа, пробираться вдоль по лаве «по-пластунски».

Уголь скверный, условия его выработки и того хуже.

Эти шахты, после открытия новых, с мощными пластами и коксующимися углями, хотели законсервировать, да, пока не разрешало министерство.


Для нас было совершенно безразличны все эти усиления режима и бдительности надзирателей и охраны. Наплевать на то, что зона огорожена сооружением из столбов высотой почти в полную сосну, а по ширине «запретная зона» в несколько раз превышала все виденные нами доселе, и что конвой состоял из солдат с проверенной благонадежностью и особого набора.

Совсем не существенно было и то, что на вышках дежурят по двое солдат с телефонной связью с вахтой и при передаче дежурств они обзывали нас всякими нехорошими словами и не просто сами по собственной инициативе, а согласно официальному уставу режимной службы.

Да дежурьте вы себе хоть по десятку на каждой вышке и плюйте в нашу сторону при смене караула — докажете только свою дикость нравов, а нам от этого хлебная пайка не добавится, кислее не станет!

Слава Тебе Господи, что не догадались в бараках на ночь запирать, как во многих спецлагах! Слишком большой был лагерь, трехсменная работа, да снежные заносы помогли нам на этот раз.

Однако мы все еще с детства воспитаны с твердым убеждением, что на севере без меховой одежды не прожить никак, там человек без меха обречен. А у нас были только старенькие бушлаты на вате, да валенки «тридцать третьего» срока.

Убеждены были также в том, что питаться там необходимо мясом, сгущенкой, да шоколадом досыта… А мы жили вечно голодными и кусок соленой, «кожемитовой» рыбы был главной пищей, дающей белок организму, а кусок хлеба да перловая каша — источником силы и здоровья.

А вот ограничения в переписке для режимного лагеря — это уж внеочередное ущемление наших интересов и очередная подлость тюремщиков! Бессовестное лишение людей единственной радости в их судьбе кому-то видимо доставляло удовольствие.


В общем, оказался я опять, несмотря на опыт, приобретенный шестилетней стажировкой в лагерных условиях, природную сноровку и все свои «таланты» на мели, как рыба, выброшенная на берег…

Была еще хоть какая-то надежда на поддержку «земляков».

Причем «земляки» — это не только мои «хохлы», а больше те, с кем уже встречался раньше в зоне. И когда-то может кому-то чем-нибудь помог.

«Земляки» с прежнего твоего места обитания могли быть свидетелями недостойного твоего поведения в прежнем лагере или стать при нужде поручителями твоей порядочности и благонадежности, если ты показал себя там Человеком в лагерном понимании.

Понятие «рука руку моет» применялось на практике…

Но «земляки» не могли пока помочь, «руки мыли» другие, а мне помощи никто не предлагал…

Я, по своей категории труда и состоянию здоровья, определенному полуслепой бабусей-доктором из вольнонаемных, со злым прикусом выщербленных зубов, в застиранном халате с запахом анатомки, обрел должность зольщика на шахте. Без всякой надежды на какие-либо перемены в ближайшем будущем.

Работа оказалась бездарной, неуважаемой, и обеспечивала по установленной котировке труда полуголодное существование.

Безусловно, в шахте труд был тяжелее, но он ценился значительно выше. Любой из шахтеров чувствовал бы себя ущемленным, если его пытались перевести на поверхностные работы.

Внизу, в мрачном подземном царстве, с теми, кто уже втянулся в эту работу, попривык к темноте, освещаемой только «шахтерками» — светильниками на касках, были все же свои преимущества. Там была какая-то видимость самостоятельности и вынужденная, как всегда при угрозе стихии поддержка товарища. Там, с постоянным риском для жизни, рядом, плечо к плечу с заключенными и каторжанами, трудились вольнонаемные. Переодетые в свою черную спецовку люди теряли признаки своего правового статуса, становились просто шахтерами и поневоле поддерживали простые товарищеские отношения.

Там, под землей, настолько перемешались права и обязанности всех, заключенных и «вольняшек», взаимовыручка горняков и добрая поддержка в сложных ситуациях, что почти стерлись, а иногда и сместились до неузнаваемости границы режимных взаимоотношений на всех уровнях, начиная от взрывника, мастера, слесаря или механика и до руководителя самого высокого ранга.

И ни один оперуполномоченный не мог бы, не только навести в этих отношениях «революционный порядок», но и просто разобраться для себя в их хитросплетениях.

И в зоне к горнякам отношение было всегда совсем иное, чем к другим рабочим.

Это были передовики производства, как бы люди с передовой. Они были под защитой «старшего товарища» — начальника Шахтоуправления.

Шахтеры иногда и погибали там, в глубоком подземелье, и калечились, но зато были трудовой основой всей «Заполярной кочегарки» носителями идеи, ради которой построен и лагерь, и шахты и существовала вся эта Воркута.

Главное для них заключалось в том, что они были сыты.

Не мудрено, что шахтеров в зоне кормили значительно лучше, чем других рабочих и поощряли в бытовых условиях всем, чем могли, а иногда даже прощали «милые шалости» — нарушения дисциплины и лагерного режима.

Мне казалось даже, что я ни за что не съел бы такое количество продуктов, которые выкладывали в столовой на подносы горнякам!


Я чувствовал, что постепенно, медленно теряю силы:

Систематическое недоедание, тяжелый труд в отравленном воздухе без вентиляции, на фоне общих «благ» заполярья неуклонно толкали меня в тупик — к тому состоянию, из которого выхода в этих условиях вообще не существовало.

На железную тачку — «малую механизации» — приспособление для вывозки шлака с тех пор я не могу смотреть без содрогания.

Долгое время потом еще, я вскакивал по ночам в холодном поту, когда снилось, как я пытался изо всех сил вытолкать по настилу из истертых досок, вверх к площадке отвала, парующую адской серной вонью, это приспособление со шлаком. И, не удержавшись на ногах, катился вместе с тачкой под откос, обжигая горящим шлаком руки и лицо.

Меня знали и уважали в лагере уже многие по прежним местам встреч. И приглашали к себе в гости, старались подбодрить, поддержать добрым словом, подкормить в меру своих возможностей…

Но, не могли же они идти за меня на смену, дышать серной гарью котельной, грузить вонючим шлаком мою тачку и выталкивать по настилу, на гору отвала…

Не могли также постоянно делиться своим куском хлеба.

У каждого судьба своя, свой крест и свой заработанный тяжелым трудом кусок.

Я замкнулся в себе, слабел с каждым днем и медленно, без остановки, двигался к больничной койке, где тоже не лечили, так, как просто было нечем лечить, не было лекарств и оборудования. Там, просто, представляли возможность немного отлежаться и отдохнуть, в тесном тепле, но на серых застиранных простынях и ватных слежавшихся подушках.

Кормили там, так, чтобы хоть не умирали.

А потом, недели через две такого «лечения», с определившимся диагнозом хронических заболеваний и пониженной категорией состояния здоровья (ЛФТ — легкий физический труд) определялась дальнейшая форма существования: прямой путь в «актировку».


«Актировка» — понятие фатально-мрачное. Это — команда слабосильных. Это нищие из лагерной богадельни

Официально это была невостребованная категория работяг, которую по состоянию их здоровья не принимал уже для использования ни один потребитель рабочей силы — так называемые контрагенты.

Пришли времена хозяйственного расчета. Каждый хозяин учился считать свои деньги.

А это и определяло правовой статус каждого работника.

«Актировка» была балластом лагеря! Она, как истинный иждивенец, проедала средства, ничего не зарабатывая для хозяйства.

Физически сразу уничтожить бы эту «вшивую команду» отработавшую свой трудовой ресурс, вот и решены были бы все проблемы — такое решение еще несколько лет тому назад было бы самым реальным, желанным для чекистов и исполнимым, но уже в послевоенные годы большевики не могли на это решиться.

Они просто предоставили возможность этим людям самим умирать.

А пока еще они были живы — их использовали на хозяйственных работах, которых всегда вокруг уйма: на очистке снега, разделке дров, уборке территории, да еще в похоронных командах. Объем труда никем не учитывался, а затраты на содержание актировались каждый день специальным документом.

Вот и получалось, что каждый день, вертелись «доходяги» на бестолковой суете по распоряжениям больших и малых начальников, а почитались все равно тунеядцами.

Кормили «актированных» скверно — почти так же, как больных в санчасти — лишь бы не передохли с голоду, по так называемому «гарантийному пайку» — как кормят в тюрьмах. Доведенные до отчаяния «доходяги» побирались в столовой, вылизывали миски, их можно было видеть у мусорных ящиков, они, укрываясь где-нибудь в укромном месте, разжигали костры, варили в банках из отходов что-то вонючее, условно-съедобное и поедали, обжигаясь со звериной жадностью. Многие из них для того чтобы заглушить чувство голода и заполнить пустоту в желудке пили воду… Много воды. Подтверждая своей неестественной полнотой лагерную сентенцию о том, что кубометр воды заменяет сто грамм сливочного масла…

Одевать «актированных» было невыгодно для хозяйства. И они донашивали то, что было у каждого «с доброго времени» или что собиралось в каптерке «недоизношенное» и недоворованное, приготовленное для списания в утиль.

Считалось тогда, что стать на ноги тому, кто оказался в бараке «актировки» было уже практически делом почти невозможным.

Имя по лагерной кодификации у них было «доходяги».

Здесь проходила граница раздела социальных групп лагеря. Эта граница от тех, кто мог еще трудиться, жил надеждой, не терял оптимизма, отделяла жестко и с презрением отбрасывала от себя ту группу людей, которой уже невозможно было помочь. Они потеряли здоровье, не могли уже «обрабатывать себя», становились изгоями даже в том каторжном обществе.

У «доходяг» даже психология резко отличалась от всех остальных обитателях лагеря. Они забывали свое прошлое, с иронией относились к тому, кем были раньше, чем жили до своего несчастья, опускались часто почти до крайней степени: умывались редко, в баню водили их строем нарядчики и санитары, когда приходило их время по графику. А они тогда прятались, разбегались. Беспокоились о них только потому, чтобы оттуда не возник очаг эпидемии.

Бараки, где обитала «актировка» почти не убирались, и, конечно же, насекомых было там столько, что не умещались в настилах нар и свободно расползались по полу. Окна, заложенные снаружи снегом для утепления, зияли грязными украшениями в промежутках между вагонками и казались грубой подделкой, помещение едва освещалось небольшими электрическими лампочками.

Никому конечно и в голову не приходило проветривать помещение — нужно было беречь тепло и воздух, состоял из застоявшихся частиц сырой прели, смешанной с испарениями немытых тел и мокрого тряпья.

— Глава 3 —

Я так подробно рассказываю о своих проблемах и обстановке в лагере, что и ощущения лучше воспринимаются изнутри, а я приглядывался к жизни этого слоя общества, потому, что в конце зимы уже совсем почувствовал, что не удержусь на уровне зольщика и покачусь дальше вниз с конечной остановкой в этой «вшивой команде».

А еще потому рассказываю, что вскоре, всего через несколько месяцев в числе десятка вновь прибывших в нашу зону пополнил ряды этой команды и Федор Федорович.

Я был тогда молод, и как мне ни было тогда тяжело, все же у меня еще сил и энергии было больше, чем у него, после «лечения» в больничном городке с зачислением его в группу временной инвалидности.

Я тогда выжил, увернулся еще и в тот раз от попадания в ту воронку и по наитию, случайно, не целясь, угодил в «десятку»:


В один из редких выходных дней, когда от нечего делать я перебирал свой вещевой мешок, выкладывая на нары его содержимое, и развернул свой «золотой запас».

А там были рулончик ватманской бумаги со связочкой карандашей — истинное сокровище для лагеря, унесенное со склада на прежнем месте работы.

И посетили меня вдруг забытые ощущения…

Захотелось неожиданно вдруг размять свои огрубевшие пальцы и порадовать себя, отупевшего, отравленного газами, несколькими минутами забытого приобщения к Красоте.

Как обычно при прикосновении к хорошей бумаге мне с огромной благодарностью вспомнился дед Фоменко — случайный учитель, питерский художник, мотавший тогда второй свой срок в одном лагпункте и даже в одном бараке со мной.

Он, с трудом разгибая негнущийся позвоночник, собирал молодых ребят вокруг себя, усаживал посреди барака какого-нибудь натурщика — любителя покрасоваться своей персоной и обучал нас азам портретного рисунка.

За такой работой тогда забывалось все.

Днем же, когда мы были на работе, старый художник около окошка создавал на бумаге, величиной с открытку, свои шедевры.

Это были миниатюры великого мастера.

Мы же, потом, через вольнонаемных, постоянно получающих материалы с базы, отсылали рисунки в Ленинград дочери художника.

Может быть, они и сохранились где-нибудь эти открытки?

Времени для общения с Учителем нам отпущено было немного, но кое-чему я все же у него научился.

Главное, пожалуй, из прочего — уважению и трепетному отношению к тому, что создал сам.


Я разыскал в тумбочке своего бригадира фотографию его жены, нашел в бараке наиболее освещенное место, приколол к крышке фанерного чемодана листок ватмана и принялся за работу. И за любимой работой забылось вдруг все, что окружало меня тогда: и мрачное настроение, и пурга за стенами барака, и холод, и голод, и вся бесперспективность самого существования на этом свете…

Мне нравилось лицо молодой женщины на снимке, работал я с увлечением, мечтая в то же время попутно и о том, что работа моя сулила и дополнительный кусок хлеба.

В бараке было пусто и тихо. Хотя далеко не тепло…

За стенами барака зло бесновалась непогода.

А я, временами разогревая под телогрейкой леденеющие пальцы, творил портрет незнакомой красавицы. И мне уже казалась она живой и черты лица ее удивительно кого-то напоминали, и это согревало меня откуда-то изнутри…

Потом в барак зашел пожарник с широким прорезиновым ремнем, подтверждавшим его полномочия.

Потопал у дверей, сбивая снег с валенок, подошел со спины и поздоровался почти шепотом, чтобы не мешать.

Это был мой «земляк» по зоне кирпичного завода Яша Юнгман — и искренний при этом приятель.

Он тактично пощелкал языком, полюбовавшись портретом, и удалился на цыпочках, стараясь ступать как можно тише.


Я заработал тогда свою пайку хлеба за работу, а еще — благодарность бригадира, что стоило тогда для меня очень много.

А еще и внеочередной отгул…


Поступили первые заказы на исполнение портретов с натуры. Для своих родственников — сфотографироваться ведь было негде!

А чуть попозже, когда основная масса рабочих смены отправилась в столовую обедать, и барак опять погрузился в мрачную тишину, вдруг появился начальник пожарной дружины лагеря Конрад Шмидт в сопровождении того же пожарника Яши.

Доложил-таки «земляк» по инстанции!

— Ну-ка, покажи! — Потребовал начальник тоном, к которому привык у себя в команде.

Портрет уже висел на стенке, прибитый гвоздиками над постелью бригадира.

— А я и не знал раньше, что ты художник!

— А что бы было, если бы знал?

— Быть бы тебе уже пожарником! Ну да это еще не поздно! Вместо дежурств будешь портреты рисовать! Я уж добьюсь своего! Завтра приходи в наш барак после девяти — будет здесь наш капитан — он не сможет нам отказать. Зачислит в команду, никуда он не денется! А может и грек чем-нибудь поможет. Портрет с собой прихвати!

— Да неловко, Коля! Я же уже его продал. За пайку. И, кроме того, мне же завтра на смену выходить!

— Да это мы сейчас договоримся с твоим «бугром»! Пожарники пока везде в законе! Отгул за прогул!


И договорился-таки!

Уже через неделю я увеличил и раскрасил цветными карандашами портрет дочери капитана — шефа пожарной охраны нашей зоны, а он за это разрешил мне жить в бараке, где квартировали пожарники, и обещал поддержку при оформлении в свой штат.

Шмидт же в дополнение к тому выхлопотал для меня медицинское освобождение от работы на целую неделю.


Казарма пожарников занимала с переднего торца треть барака построенного в самом центре жилой зоны лагеря.

Это было, как и все строения в зоне, здание каркасно-засыпного типа.

А это значит, что сооружено оно было на основе каркаса из тонкого подтоварника, обитого с двух сторон тесом, с заполнением пустого пространства между досками шлако-опилковой смесью. Под шатровой кровлей, покрытой тесом, перекрытие тоже засыпалось слоем того же утеплителя.

Барак приобретал жилой вид после штукатурки стен с двух сторон.

Я подсмотрел однажды технологию капитального ремонта «каркасно-засыпного» строения.

Разборка его не заняла много времени. Строители умело рушили стойки основания одновременно с разных сторон и здание осело, превратившись в груду сырого мусора, совершенно непригодного не только для повторного использования, но и для растопки в печи.

Оказывается единственным здоровым элементом и утепляющим слоем, обеспечивающим зимой сохранение тепла и жизни внутри такого жилища до последнего дня его существования и был вот этот самый тонкий намет штукатурки между ячейками драночной сетки, который легко можно было проткнуть пальцем.

На зиму, бесконечную зиму заполярья, когда морозы часто держатся на отметке 30 градусов, а подчас достигают и сорока, а бураны бывают такой силы, что могут без особых усилий разметать или унести по частям как игрушку все это утлое сооружение, для сохранения его самого и тепла внутри его, оно обкладывалось брусками, из уплотненного снега.

Буранами бараки почти всегда заметались до уровня конька крыши и в жилище приходилось нырять вниз, как в нору.

Этот барак, часть которого представлена под служебное помещение и общежитие пожарников, был еще совсем новым. Он еще не пропитался сыростью, даже столбы внутри еще не утратили естественный цвет дерева и сквозь бытовые запахи человеческого жилья пробивался иногда аромат сосновой древесины.

Вместимость помещения по лагерным меркам с двухэтажными «вагонками» совсем уж небольшая — человек на 12—15.

Пожарников по штатному расписанию — всего пока пять человек.

Шмидт хлопотал о расширении штата, имея в виду, в том числе, и мою кандидатуру, капитан обещал поддержать его в этом, но где-то на уровне руководства лагеря пока решения не было. И помещение — светлое, сухое, привлекательное — частично пустовало на зависть многим.

— Глава 4 —

Только, лишь, я успел разложить свое имущество на нарах вагонки, с удовольствием разворачивая новый ватный матрас на доски, с таким родным сосновым запахом, как в барак, переваливаясь, как пингвин на негнущихся ногах, протиснулся дневальный:

— Убили! Зарезали! — Лепетал, он, стараясь унять дрожь жирных лоснящихся губ.

— Где? Кого? — Бросились к выходу все, кто был в бараке, мешая друг другу на выходе.

— Там этого…

— Завиша! Говори толком, старый дурень!

— Нарядчика. Закревского! — Лепетал Завишис. — Я только разговаривал с ним. А тот — сопляк — меня оттолкнул, будто обнялся с нарядчиком — и ножом под живот! Крови полилась река…

— А сопляк какой? Ты его знаешь? — Допытывался Конрад у старика, стараясь добиться от него чего-нибудь.

— Тот сопляк. Тот самый, что приходил к вам. Тот, что просился в пожарники! А вы сказали — «подрасти немного, а то багор не удержишь»!

— Это Мальчевский, что ли?

— Он! Он! Я хорошо его видел!

— Завиша! Ты влип! Ой, как же ты попал, дорогой мой Ионас! Ты же сейчас уже у них будешь главным свидетелем! Надзиратели набегут! А говорить тебе им ничего нельзя! По воровскому закону. Если скажешь — стукачом назовут, и самого потом прирежут, как барана. Да еще наш барак сожгут в отместку!

— Ой, Николай Иванович! Не пугайте меня так! Я и сам уже со страху умираю.

— А о чем ты разговаривал с нарядчиком?

— А он к вам шел. И спросил меня: «Твой хозяин дома?». А я и ответить не успел.

— Завиша! Ты только никому не говори, что он меня спрашивал! Понял? А не то прогоню тебя к едрени-фени! Будешь в «актировке» клопов собирать!

— Не надо к едрени-фени, Николай Иванович! Это я только вам сказал! Я никому больше ни слова не скажу!

— Как никому! Если ты уже растрепался при свидетелях! — возмутился Николай, показывая кивком головы в мою сторону — Хорошо еще так пришлось, что человек он свой. А ты же его совсем еще не знаешь! Так мог и при другом проболтать!

— Не буду! Ни при ком больше проболтать не буду! Не буду больше. Только не прогоняйте в «актировку».

— Только, если молчать будешь, бестолковая ты чушка! Пойдем, поглядим! — Обернулся Николай ко мне.


Труп в неуклюжей позе лежал на расчищенной в снегу дорожке метрах в двадцати от входа в пожарку.

Я его только недавно, встречал этого нарядчика и откровенно любовался статной фигурой, каким-то презрительным отношением его к природным условиям. Всегда, в любой мороз, в пургу ли он ходил в расстегнутом пиджаке на кроличьем меху и без головного убора.

И рядом с ним стыдно как-то становилось прятать отмерзающий нос в варежку или стягивать завязкой свой треух.

И не верилось, что это распластанное на снегу тело было только недавно живым и красивым.

Вокруг, на почтительном расстоянии от него, уже собралась группа зевак. Несмотря на ужас, порождаемый самим фактом насильственной смерти, у людей в таких случаях с превышением над всеми другими чувствами, всегда появляется нездоровое любопытство, которое сильнее и страха, и брезгливости.

И, косясь друг на друга, нерешительно, но неуклонно, будто какая-то посторонняя сила их на это подталкивала или кто-то обещал открыть тайну перехода в другой мир, с неестественно перекошенными лицами, приближались жертвы любопытства шаг за шагом к месту убийства.

А немного поодаль прямо на куче снега вызывающе и, неестественно приподняв голову, с полным презрением к толпе зевак, в лихо заломленной пыжиковой шапке сидел, наблюдая реакцию обывателей, сам убийца. На лице, совсем еще юном, но достаточно наглом, отпечаталась улыбка, больше похожая на гримасу, которую он будто забыл убрать с лица.

Нож со следами крови на лезвии валялся тут же, небрежно брошенный у его ног. Это должно было означать по-видимому, что он считает дело уже сделанным, не собирается укрываться от ответственности за содеянное, и опасности для других больше нет никакой, так, как убивать больше никого он не будет.

Шмидт, бодро и энергично выскочивший из барака, при виде Мальчевского, не успев даже взглянуть на убитого, потянул меня за рукав прямо по снегу за спинами толпы зевак за собой назад в барак.

— Ты чего? — Удивился я. — Он же никому уже не угрожает! — Это у них свои разборки!

— Ничего то ты, сынок и не понял! Пошли отсюда.

— Ну пошли, так пошли! — Я еще не заработал право самостоятельных решений в своем новом положении и не стал возражать своему покровителю.

— Тут в лагере две кодлы доказывают свое право управлять лагерем. И по всему видно, что пришло время открытой разборки между ними. Это, как помнишь, так было и тогда в лагере кирпичного…

— Нет не помню… Я в то время на известковом был.

— Там тогда три человека убили из «придурков». Одного задушили, а двух топором… За право «держать зону» тогда боролись, да никто из них не воспользовался победой. Всех разогнали по другим зонам и этапам. Большинство из них угнали в этап на Северный Урал Об этом уж кум позаботился!

— Ну и пускай себе режутся, а мы с тобой здесь при чем?

— Да ко мне уже два раза приходили блатные. Говорят: «Ты Фриц! Тебе не положено в начальниках ходить. Сдавай пожарку русскому! Мы в войну вас победили!» — Кому сдавать?

— Блатному одному.

— А ты им что сказал?

— Я говорил, что моя должность числится за капитаном Стрельчаком из управления пожарной охраны. Что с ним нужно и решать такие вопросы. А мне, мол, это дело по фигу. Приказ будет сдать полномочия — сразу ремень с себя сниму и передам, кому скажут. Но главное, что меня сейчас беспокоит, это то, что Закревский именно ко мне шел. Что-то ему нужно было мне сообщить. Может предупредить меня хотел? О чем?

— Ну и что ты сейчас думаешь делать?

— Пока не прояснится обстановка объявим готовность номер один, как при пожаре. Сейчас всех ребят соберем в бараке и выходить пока будем только по большой нужде. Дождемся, пока грек придет — может он прояснит обстановку.

— Я могу выходить, если куда что понадобится. Я ведь у вас еще не в штате!

— Да нет! Для этого и дневальный есть. Завишиса будем посылать. Кто старого тронет?

— А грек в эти разборки не может попасть?

— Не думаю! Он человек всегда нейтральный. И специалист высокого класса, каких не найдешь! Любая кодла — любой клан без него не обойдется. Глотничать они могут, командовать сумеют, а вот во всех этих экономических и финансовых вопросах, в планировании, отчетности — никто здесь в лагере без него не разберется. Даже полковник Шевченко никакого решения без него никогда не принимает.


К вечеру дневальный принес известие о том, что Мальчевский уже сидит в БУРе — маленькой тюрьмочке, что в углу зоны.

А в лагере должно быть действительно началась попытка переворота: Топором прямо в столовой ранили еще одного нарядчика, добить не сумели — слишком много было народу. А в общежитии лагерных «придурков» состоялся настоящий бой.

И там тоже есть покалеченные. Убитых, кроме Закревского, пока не было никого.

Ночью барак усиленного режима, частично до этого пустовавший, надзиратели заполнили «под завязку».

А еще через день в три партии из лагеря по неизвестному направлению увезли человек тридцать народу. Да на этап попали все люди известные, больше из привилегированного состава — «лагерных спецов».

Отправили также несколько человек блатных, которые нигде не работали, а только числились на рабочих местах. Так называемых «Воров в законе».

Шмидт остался на месте.

А еще через пару дней к концу дня дежуривший по «объекту» Яша Юнгман сообщил:

— Прибыл этап! Как видно замена тем, кого увезли.

Мы со Шмидтом отправились поближе к вахте посмотреть на новичков — нет ли кого из знакомых.

Человек сорок стояли отдельными группами в ожидании процедуры приемопередачи живых душ и казенного имущества.

Были здесь и хорошо по лагерным меркам одетые, даже с прическами почти вольного образца, упитанные, крепкие ребята, вполне независимые по своему виду, в полушубках или телогрейках, модно простроченных в талию. Некоторые с чемоданами и даже целыми тюками носильных вещей.

Но человек десять в отдельной группе, тесно сбившихся в плотный кружок, в одежде истрепанной и заплатанной, с тощими мешками в руках, явно не элитного вида, принадлежали, по-видимому, к самой низшей категории населения лагеря — «доходяг».

— А этих, зачем привели? Своих мало?

— Это — «довесок». — Ответил Шмидт со знанием дела.

— К чему довесок? — Не понял я.

— Специалистов привезли как основной ценный капитал, а «доходяг», как «довесок» к ним. Как нагрузку в магазинах при дефицитном товаре дают. Когда начальство торгует нами, как рабами поштучно, и не сходятся в цене, то добавляют и этих в нагрузку. И торговля ими тогда идет уже десятками. Наших «придурков» отдавали — тоже, небось, с нагрузкой. И еще «обмыли» обмен конечно по русскому обычаю где-нибудь в ресторане!

— Так неужели среди пяти тысяч зеков у нас в лагере не нашли бы десять человек для работы нарядчиками? Подумаешь, какая дефицитная специальность! Зачем меняться?

— А ты думаешь это все так просто? Новых учить этому делу нужно долго! Там ведь есть свои секреты, свои тонкости. Начальники этого и не знают, и сами они в этих тонкостях не разбираются. А кто в таком случае научит новичков дипломатами быть, уметь балансировать между надзирателями, операми, блатными и приблатненными — всякими там нормировщиками, бригадирами и начальничками на производстве? Всем угождать нужно. У каждого требования свои! А сейчас, раз уж началась резня — и никто не мог знать, когда она прекратиться и кто еще был бы убит, и кто убийца, Шевченко поступил очень даже мудро: — приходит новая каста для правления, между собой они сладят и специалисты они уже готовые — во всем сами и разберутся.


Вот тогда-то, именно в этом этапе, в апреле 1950 года в составе «довеска», среди «доходяг» в наш лагерь привезли и Федора Федоровича Красовского.

Я не отметил его в толпе других, он должно быть мало чем отличался от остальных.


В комиссии по приему новичков был врач и Федора Федоровича сразу же прямо с вахты тогда направили в больницу, так, как у него была повышена температура, и он задыхался в кашле…

А меня по просьбе Шмидта «по блату» тоже поместили в санчасть для того, чтобы произвести изменение категории труда в моем личном деле.

Без такой меры, Шахтоуправление ни под каким предлогом не отпускало никого из закрепленных за ним работников.

Только мы тогда еще с ним не встретились. Мы не попали в один больничный «корпус» и валялись в соседних бараках.


Мне пролежать пришлось две недели, Федор Федорович пробыл там больше месяца.


— Иван Константинович! Помоги ты мне в штат его принять! — Обратился к греку Щмидт, когда я «с вещами», бледный и худой, пропитанный запахом карболки явился в пожарку. — Он теперь у нас и по категории труда и по внешнему виду от шахты свободен. И кажется навсегда. Я уже и от шефа своего разрешение получил, только в штате пока единиц нет. А парень он — «то, что надо!» — нам именно такой нужен. Художник он! Нужно же предупреждения там писать красиво, плакаты разные рисовать, наглядную агитацию расписывать. В пожарном деле, что самое главное — это профилактика! Нам только в штат пожарников еще бы пару единиц внести. Ты же это сможешь!

— Ты, дорогой мой Шмидт забыл еще, что кроме штатных единиц, не обойтись вам без разрешения Шевченка, да и оперслужба в стороне не окажется. Готов твой протеже на то, чтобы убедить и их? Готов он на такой героический поступок? Не спасует в последний момент?

— Да это же пустая формальность! Ну, подпишет там какую-нибудь бумагу у «кума», не убудет его от этого…

— Не убудет, говоришь? Нет, мой друг! Там, в этой конторе, мужики цепкие сидят. Кто подписал этот документ — уже их человек. С особым их к нему доверием. Они могут годами к нему никаких требований не предъявлять, а придет такой момент, что им нужно будет и такого стукача активного из тебя слепят, что сам не успеешь удивиться. Заставят! Доведут до такого состояния, что вынужден будешь стучать на родного брата. Они умеют создать обстановку. Их для этого специально и долго обучали. А что сам кандидат скажет?

— Работать готов, хоть по двенадцать часов. А в стукачи я не гожусь. Характер не тот.

— Вот видишь, дорогой мой Шмид-д-т? А ты сам уже все решил за всех.

— А я тебе, что — стукач? А Яша? Нас почему они не заставляли подписать?

— Может раньше проще это было. Проскочили как-то. Только я в этом не уверен. А может вы и сами не заметили от радости, как подписали что-нибудь? И числитесь уже у них в активе? Сейчас они работают очень четко!

— А что же теперь делать? Не отказываться же теперь, когда уже столько сделано! Уломали даже капитана Стрельчака.

— Ну и чего ты переживаешь? Пускай себе живет здесь в своем углу и портреты рисует по твоим заказам. Ты, небось, уже рекламу ему сделал? А должность ему какую-нибудь с его категорией «ЛФТ» придумаем. Главное, что от шахты он пока избавился. Пусть будет пока помощником у Завишиса и дворником еще. Или может по дворянскому званию не положено тебе быть дворником? — И вдруг развернулся всем телом ко мне. — А у тебя вообще, кроме конечно зольщика, специальность какая-нибудь в запасе есть?

Я почесал за ухом в нерешительности.

В лагере при таком вопросе ответ должен быть четким, уверенным. Там принято преподносить себя нагло на два звания выше тех знаний, что имеешь. А когда назначат на должность, потом мол разберемся! Но я никак этому не мог научиться. Да и не хотелось врать человеку, который внушал мне невольное уважение.

— Я медик недоделанный, после полутора курса института, да почти без практики. А еще бухгалтер с практикой почти в три года без теоретической подготовки и образования. Еще технолог по переработке плодов и овощей. И с теорией и практикой. Еще землекоп со стажем. Да и еще грузчик на известковом. Вот и все, если не считать еще военного низшего образования…

— О, да ты потенциальный полковник! Биография прямо скажем, как у революционера до семнадцатого года! Ну и чего же ты с такими специальностями да в пожарники пытаешься попасть? Свои таланты губить? Пожарники только спать мастера. Тебе нужно к Конскому проситься, пока хоть в санитары. Глядишь и до врача дослужишься к концу срока. Конский наш — учитель хороший.

— Да я же не в ветеринарном учился!

Захохотали оба и Шмидт и «грек».

— Чудо ты в перьях! — Николай Васильевич Конский — это же главный врач всей нашей санчасти! А вообще-то он хирург. Это — специалист такой, каких мало по всей Воркуте! Он и на воле почитался хирургом высочайшей категории — весь Киев его раньше знал! Нашему лагерю сильно повезло, что есть у нас такой специалист! К нему на операции очередь из вольняшек на месяц. И все по блату! Вот тебе бы с ним поработать! У него бы научился кое-чему! Я с ним поговорю!

Я не признался Греку тогда, что в медицинском институте учился именно в Киеве. Мне было почему-то неудобным признаваться, что жил в одном городе и почему-то не знал «самого» доктора Конского.

— А еще, знаешь что? Иди-ка ты лучше работать в нашу бухгалтерию. Это профессия для лагеря самая лучшая. Я буду комплектовать службу по расчетам с хозрасчетными предприятиями за рабочую силу. Уже об этом договорился с начальником лагеря. Нас пока обманывают контрагенты, как хотят, а особенно шахтеры. А мы теперь будем их проверять. Начнем пересчитывать использование труда наших рабочих! Для этого нам нужны будут свои квалифицированные специалисты: и бухгалтера, и нормировщики, и экономисты.


— А туда не нужно будет разрешение «кума»?

— Ага! Напугал-таки «кумом»! Да нет, не нужно пока. Обойдемся без них! Они пасутся больше там, где работа блатная, выгодная, сытая… А у нас в активе — только одни бумаги не совсем хорошего качества… Работа, правда, не тяжелая, но не особенно сытая… Для того, чтобы сытым быть, нужно будет шустрить еще где-нибудь. «Шевелить рогами», как в лагере говорят. Приварку ожидать на этой должности неоткуда. Вон Соболев сюда хочет поселиться — попросись к нему на склад помогать по вечерам после работы…

— Соболев тоже здесь жить будет? — Спросил я у Шмидта.

— Просился сюда. Завтра капитан Стрельчак обещал прийти к нам — я спрошу у него разрешение.

— А ты, что его знаешь?

— Да мы — все земляки. И Шмидт, и Соболев, и я…

— Тогда тебе будет полегче.


Моя судьба была решена и через несколько дней я уже безболезненно вписался в небольшой коллектив бухгалтерии по контрагентной деятельности.

— Глава 5 —

Мы готовили для себя «фронт работы» — разрезали бумажные мешки из-под сушеных овощей — лука, картофеля, моркови — по стандарту альбомного листа и подкладывали для распрямления под пресс, состоящий из массивного обрезка доски с несколькими металлическими шестеренками на ней.

Бумага имела приятные запахи и вызывала чувство ностальгии: эти запахи напоминали мне сушильный цех плодокомбината на Украине, и мне казалось, что на каком-нибудь из мешков мне удастся найти штамп — привет из моей юности.

Но время было уже иное, и сушильные комбинаты были не только в Виннице. Однако мешки продолжали будить приятные воспоминания да самые неожиданные ассоциации и я с добрым чувством разглаживал грубые желты листы крафт-пакетов.

Как-то увлеченные работой мы не сразу заметили, как в дверь потихонечку просунулась круглая физиономия, сверкающая любопытными глазами — щелочками.

Увидев меня, лицо расплылось в улыбке, дверь открылась полностью и в помещение конторы втиснулась огромная фигура, подпоясанная прорезиновым ремнем с красной повязкой на рукаве.

Это был дежурный пожарник Вася Плахотник.

По его брезентовой робе стекали на пол ручьи воды.

— Сынок! Ты кого тут ищешь? Чего сырость разводишь?

— Да вот пришел проверить — никто ли тут моего батю не обижает. — Ответил он, оглядев всех по очереди и определив сразу же, что шуточный тон ответа вполне уместен в нашем обществе.

— Как «батю»? Почему «сынок?» Да «батя» моложе своего «сынка». — Заинтересовался Степан Иванович — шеф нашей службы.

— Да мы с ним земляки, из одной области, и разобрались только сейчас здесь о нашей степени родства, как Тарас Бульба со своим сыном Остапом. Оказалось — есть что-то, где-то общее. Тогда пришлось по жребию определить, кто для кого и кем приходится — оказалось, что я ему — «батя», а потому — и он для меня «сынок».

— Логично! Может и нам нужно разобраться с вами. Мы со Степаном тоже украинцы, так может тоже из рода Бульбы? Можэ породычаемось?

— Да не-е-е! Я з Кубани! — Запротестовал наш Степан. Я нэ ваш!

— А ты разве не знаешь, что кубанцы — почти все из Украины? Може наш Грицько та до вашойи Гапкы заглядав?

— А я как раз из тех «почти», что не из Украины. У меня и фамилия чисто казацкая — «Масло». Был бы я украинец-то назывався бы «Сало».

— Та нэ хочэш, то и нэ трэба. Обойдемся без перебежчиков. Ты думаешь, шо на Украини то и «Масла» нет? Там такие фамилии есть, что и назвать при людях стыдно.

— У нас профессор был Добривечор…

— Та профэсору то можна! И все можно!

— Чего ж так? Они разве не такие же люди? Только голова работает получше, чем у нас с тобой, и трудиться умеют с пользой для себя.

— Нет! Они не такие. Они особенные. У них и фигура не такая и стать другая. Я вот сейчас сюда шел и тоже встретил одного! Ну чистый профессор! Тут уж ни с кем не спутаешь. Профессор, он и есть профессор.

— Где встретил?

— Да тут недалечко. В бригаде из «актировки». Дорогу от снега чистит к конторе. Во, какие вы важные люди! Для вас сюда профессоры дорогу чистят!

— Да мы такие! И еще кое-какие! А как ты узнал, что он профессор? У него на лбу написано?

— Узнал по тому, что у него все при нем! И тут, и тут. И так. — И он показал рукой на лицо, погладил ладонью подбородок и выпрямился, как только позволила ему его массивная фигура.

— Фантазер ты у меня, Сынок! Ты Дикмана знаешь? Так он, по-твоему, похож на профессора? «Все при нем» у него?

— Да какой из Дикмана профессор? Колобок, да и только. Жирный еврей з евбаза. Он больше на завмага одесского похожий!

— А вот он и есть самый настоящий профессор и доцент Варшавского университета.

— То потому как раз, что еврей! Они мужики хитрые. Было у нашего Мойши пять сынов. Все сопливые, грязные. А как выросли то: один стал музыкантом, один шахматистом. Один художником, один портным и только один — тряпичником — утиль собирает. И ни одного шахтера! Ни одного каменщика!


И все же я узнал ЕГО сразу.

Он стоял, опершись на большую шахтерскую лопату недалеко от конторы.

На улице было мрачно и сыро. Мокрый снег густо валил с неба и почти сразу же чернел и превращался в воду, едва соприкоснувшись с землей, с крышей дома или с одеждой на людях…

Видно, что-то не додала природа нам в ту зиму пургой, недовалила снегопадом и теперь возмещала свой долг мокретью и слякотью.

Вода, просачиваясь через ненадежный бордюр тротуара, струйкой вытекала в низину недалеко от вахты и, пробившись через запретную зону, и, обретя там полную свободу, не связанная людскими условностями, стекала бурным ручьем вниз по направлению к реке.

«Доходяги», выполняя чью-то команду, для ускорения процесса таяния снега вычерпывали лопатами полужидкое месиво.

Проще было бы конечно проделать естественный сток, подождать еще пару часов и вода бы сама убежала туда, где ей вольготнее, но не всегда у нас делается так, как проще и лучше…

Было что-то иезуитское в том, что в такую погоду заставили целую толпу этих несчастных исполнять никому не нужную работу.

Они понимали безнадежность своих усилий, больше стояли группками, обречено опираясь на лопаты, и привычно, терпеливо мокли, не пытаясь даже чем-то, как-то заслониться от потока влаги.

А ОН стоял ближе всех к конторе, временами даже трудился один из всех, механически зачерпывая «шахтеркой» ковш и укладывая мокрый комок тут же на обочине дороги.

По-видимому, его и выставили на передний план для того, чтобы он своей активностью прикрывал безделье других.

Все было правильно.

«Сынок» тогда не соврал.

Он был единственным из всех, кто мог называться «профессором». Его полуседая бородка клинышком, стройная фигура, и еще какие-то неуловимые черты, определяющие «породу», заметные даже в мокром отрепье, действительно, напоминали чем-то профессора в исполнении артиста Черкасова в кинофильме «Депутат Балтики».

Даже типичный костюм «доходяги» он носил с достоинством.

Он отодвинулся чуть в сторону для того, чтобы пропустить нас, глядя при этом прямо в глаза приветливо и, казалось, был готов улыбнуться в ответ любому.

В ряду с рабочими из «актировки» всегда понурыми, со взглядом загнанных зверьков, часто агрессивных от чувства отчаяния, готовых к защите, приветливость незнакомца показалась настолько необычной, что я остановился и поздоровался.

Он действительно улыбнулся в ответ.

И в его улыбке было что-то немного лукавое и в тоже время по-детски простодушное.

— Снег через час и сам растает, вода утечет. Для чего же его еще перебрасывать с места на место? — Задал я вопрос, конечно же, глупый, чисто риторический. Его бы нужно было адресовывать не исполнителю, а тем идиотам, что заставляли рабочих исполнять эту каторжную повинность.

— О, это военная тайна. Целесообразность работы и окончательную цель наших действий даже от нас наши руководители скрывают.

— Но ведь это отвратительно — исполнять работу без цели.

— Отнюдь. Все в этом мире можно и необходимо даже рассматривать с разных точек зрения. И наш труд тоже в том числе.

— Ну, пользу такой работы при всем желании трудно определить. Разве только, как физические упражнения при гиподинамии.

— Вот именно! В данном случае я это так и рассматриваю. И большинству из нашей команды такой посильный труд очень полезен. Только не все это хотят понять. А мне по сравнению со многими — так полезно вдвойне!

— Вам должно быть больше других крепкие мышцы нужны?

— И это тоже. — Он постарался не заметить иронию в моем вопросе. — Мне мышцы необходимо восстанавливать. Нужна реабилитация для всего организма. Я слишком много потерял за последние годы по тюрьмам и больницам. А мне было природой щедро отпущено и сил и здоровья. И осталось из всего этого уж очень мало.

— Вы недавно у нас? И новичок в зоне?

— Здесь я всего третий месяц. А новичок ли я — так просто и не ответить. И да, и нет. Безвыходно в лагерях уже шестнадцать лет. С тридцать четвертого года. После войны еще несколько лет был пересидчиком без срока. А сейчас все узаконили, учли, добавили еще десять лет. И опять я новичок!

— Простите меня, ради Бога! Я выпытываю у вас информацию, как шпион, не имея на то никакого права. Но уж больно все у вас нетрадиционно в жизни, даже на фоне наших диких биографий.

— Ничего, ничего. Вы с сочувствием спрашиваете и мне приятно с вами говорить.

— У вас ноги мокрые. В валенках, без резиновых чунь, сейчас так нельзя. У меня есть резервные резиновые сапоги, сорок последнего размера, с портянками и шерстяными носками. Если сможете — зайдите в барак пожарников — я отдам вам.

— Не могу я так. Я приучен с детства, не брать ничего, что мне не принадлежит. А то, что ноги мокры, то это не страшно. Мне столько в жизни приходилось и мерзнуть, и мокнуть, что организм, если раньше был закален по-доброму, то сейчас уже просто не подвержен никаким простудам. Мослы ведь не мерзнут!

— А вот кашляете как! Разве это не от простуды?

— Нет-нет! Это легкие травмированы. Мне при следствии три ребра сломали. Потому и по больницам пришлось долго валяться.

Он говорил о своих несчастьях спокойно, не жалуясь, просто констатируя факты.

— Но сапоги все равно возьмите, пожалуйста. Мне это имущество сейчас все равно мне ни к чему. Так валяются без пользы. Они нужны были, когда я в котельной работал. Это спецодежда от шахты. А ушел я оттуда — они и не спросили даже — списали, как изношенные. Так, что не сомневайтесь, заходите.

— Я очень вам обязан уже даже за добрые слова и щедрые намерения. В лагере это дорогого стоит. Я подумаю.

Мы распрощались. Я назвал себя. А он — Федором Федоровичем Красовским.


Он так и не пришел ко мне. Пришлось мне его разыскивать.

На прежнем месте работы той бригады не оказалось. И я, в сопровождении Васи — «Сынка», нагрузившись мешком с обувью, прихватив еще с разрешения Шмидта старенькую, брезентовую куртку из резерва пожарников отправился в барак актировки на розыски нового знакомого.


Нищетой жилья воркутинских лагерей меня удивить было уже трудно, на этот раз поразило то, что такой нищенский уровень жилья еще сохранился в нашем лагпункте, в общем-то, сравнительно благополучном в этом отношении.

И сам барак покосился, врос в землю и утеплительная шуба из прессованного снега, размытая водой, подтаявшая по краям и обледенелая сверху, образовала удобную ловушку для всех там обитающих, которая со дня на день грозила обвалить сооружение и затопить его талой водой.

Главная беда была в том, что построена была эта лачуга в долинке, оказалась ниже других в своем ряду и там, около нее, скапливались массы талой воды.

Видно было, что население барака приложило немало усилий пытаясь освободить свое жилище из ледяного, панциря, но избежать затопления не смогли.

Внутри было тепло и очень сыро, как в бане. Сильно пахло плесенью, перебивающей устойчивый запах нищеты и сырой одежды.

В мутной полутьме, едва освещенной парой небольших электрических лампочек, копошились какие-то тени.

Нас встретил у входа огромного роста, но весь скрюченный, изогнутый, налитый нездоровой полнотой, обросший, как лешак, всклокоченной бородой, дневальный.

— Ой, кто к нам пожаловал! Давно вас не было! Теперь уж гореть мы точно не будем! Пожары значит отменяются? Да вы и не бойтесь, профилактику мы провели. Если даже, огонь где и появится, то сам и сдохнет, у нас от сырости. Так, что не тревожьте ради нас свой производственный сон. А, может, от затопления доблестные пожарники тоже будут спасать наше население? — Голос его рокотал, вырываясь из гортани, как из погреба.

— Нам нужен Красовский. Он в вашем бараке живет? Знаете такого? — Выступил вперед Василий.

— Еще бы! Комендант актировки должен знать всех, кто у него в команде! Есть у нас такой «князь». Принимает на дому с шести утра до одиннадцати ночи. Остальное время подрабатывает в бригаде «доходяг». — С готовностью откликнулся толстяк, называющий себя комендантом.

— Федор! К тебе кадеты пришли на прием. Зачеты будут сдавать. — Пробасил он в туман барака и захохотал, довольный шутке.


Федор Федорович «принимал» нас в самом углу барака, где было его место, хотя здесь тоже приходилось дышать тем же затхлым воздухом, что и во всей казарме, но, казалось, что приветливая улыбка и добродушие хозяина делали эту его часть жилища все же чище и светлее.

Он усадил нас на нары, аккуратно покрытые стареньким байковым одеяльцем, сам примостился, напротив, на постели соседа, который тактично юркнул куда-то при нашем появлении.

Однако на верхних настилах нар кто-то возился, сопел. Иногда оттуда с любопытством свешивалась голова в треухе с завязочками.

— Простите меня за то, что я не пришел по вашему приглашению… — Начал Федор Федорович, но мне не хотелось, чтобы он оправдывался, будто в чем-то виновен и я перебил его:

— Да вы и не обещали ничего, так, что и прощать не за что!

— Я собирался к вам, в гости, но, конечно же, не за сапогами, очень уж я одалживаться не люблю, а так — для визита вежливости. Однако, к нам в барак неожиданно заявилось начальство, а это бывает не так уж часто. И пришлось мне, как дипломату, сглаживать острые углы и быть переводчиком с русского на русский и посредником между этим начальством и нашими строптивцами. У меня было опасение, что они могли бы доброе дело испортить и себе еще в изоляторе место забронировать.

— Какое же это, «доброе дело»?

— Пообещал заместитель начальника лагеря через несколько дней нас из этой вонючей парилки перевести в другой барак. А эти «несколько дней» нужны им для того, чтобы произвести там небольшой ремонт. И от нас он еще просил помощь оказать строителям за счет своего личного времени. Понимаете: нас просили о помощи! Это уж что-то новое в системе лагерей! Или этот офицер новичок здесь, или он просто кокетничал с нами…

— Тогда мы поздравляем вас. В этом аду жить ни одного дня нельзя! Здесь просто опасно не только для здоровья, но и для самой жизни. Если только вас не затопит, то… — Запричитал Вася

— То умрем сами от туберкулеза? — Подхватил неоконченную фразу Федор Федорович. — Вы поверьте, юноша, что человека не так легко уничтожить, если конечно не убить просто дубиной или не застрелить из русской трехлинейной образца 1898 года. Человек живуч, как таракан. Может быть, кто-нибудь из нас и умрет. Может и половина передохнет. Ну, недосчитаются они десятка — второго заморышей. Так для них это не имеет никакого значения. Даже наоборот — избавятся от «нахлебников» — как они нас называют прямо в глаза. Но ведь «актировка», как таковая останется все равно! И никакой ответственности никто не несет. Не позовут же никого к ответу. Подумаешь — в отчетности для статистики из одной строчки показатель перенесут в другую. А, кроме того, молодые люди, заметьте, что здесь еще совсем не ад! Во многих лагерях нашей Великой Родины условия проживания нашего брата ничем не лучше, а бывают и намного хуже тех, чем мы имеем в этом бараке! В этих лагерях, благодаря тому, что тут живут шахтеры, условия жизни все же лучше, чем в других местах! А в брезентовых палатках на морозе каково? — А живут ведь и не все вымерзают! А в избах, где и топить приходится «по-черному»?

— А вам во многих местах приходилось бывать?

— Да, за шестнадцать лет на казенных харчах — во многих местах. Если вычесть два года по пересылкам да по следственным изоляторам, остальные — четырнадцать — по лагерям и больницам. Так, что видел и испытал на себе уже всякое.

— И где же условия жизни были самые — самые?

— Из того, что я видел — «самые-самые» были на северном Урале. Там и жилье — хуже и не придумать, и зима сама по себе холоднее, чем здесь, а еще — самое главное — чувство полной обреченности у людей — там радиевые рудники, а ведь близость к радию — это медленное умирание!

— Пятьсот первая стройка, где восстание было в сорок девятом — это там?

— Нет. Пятьсот первая — это строительство дороги. А радиевые заводы — это еще дальше на северо-восток по Уралу. И, если, строительство дороги оставляло какие-то шансы людям, там, работающим на то, чтобы выжить, продлить свое существование, то на наших, как в лагере говорят — полная «безнадега». Мне не хочется сейчас об этом рассказывать — потом лучше, как-нибудь продолжим эту тему… В лучших условиях…

— Федор Федорович! Вот тут мы спецодежду принесли. Мы без нее обходимся, а вам сейчас она пригодится.

— Но ведь эти вещи казенные. И с вас рано или поздно за них спросят! Я ведь знаю, как умеют в лагере потребовать! Раньше даже срок добавляли за недостачу спецодежды. Как бы я вас не подставил!

— Это с шахты. Она уже была выдана, мне, как бывшая в употреблении. За новую спецодежду действительно строго спрашивают иногда, но если она старая и выдана уже повторно — в третий раз ее просто никто не учитывает. Так, что не сомневайтесь. Если не нужна будет потом уже вам — можете кому-нибудь еще и передать, кто будет нуждаться.

— Ну, коли так — я ваш должник! А если понадобится — верну в любое время. Я прошу еще простить меня великодушно, что угостить дорогих гостей, как полагается по старинному русскому обычаю, просто нечем. Но вина в этом не моя, таковы условия нашей жизни. Мы привязаны к «ресторанному» образу питания и ничего из продуктов в доме не держим.

— А вообще-то, между нами говоря, очень тяжело вам сейчас? Как вы себя чувствуете в таких условиях, да еще при «гарантийном» уровне питания?

— Ну, вы ведь знаете, что количество калорий, которые мы потребляем, при нашем образе жизни научно рассчитано. Если при этом исключить эмоции и их воздействие на психику человека, а еще и природную жадность людей, то баланс калорийности не так уж плох, как принято у нас считать. Человеку для жизни и активной деятельности необходимо пищи в несколько раз меньше того, что он в среднем потребляет. Это научно обосновано. Если учесть, что даже воины Александра Македонского в походах довольствовались горстью сушеных фиников на каждого в день, а тибетские монахи долгие годы постоянно живут при активном образе существования, получая в неделю только горсть сырого риса, то нам по этому вопросу не стоит и дискутировать. Правда, финики — от перловой каши кое-чем отличаются, а также Север с его недостатком кислорода требуют внесения некоторых поправок в расчеты, но поверьте мне не таких уж значительных, как принято считать. Главное здесь конечно состояние духа и готовность противостоять условиям. А вот вам к слову еще исторический факт: когда декабристы возвратились из каторги после двух десятилетий страданий, то их современники были поражены: оказалось, что люди перенесшие каторгу выглядели значительно моложе своих сверстников, которые провели свою жизнь в столице в благополучии, роскоши и обжорстве. Ну, а что касается того, что иногда просто по-человечески кушать хочется, то нужно всегда помнить, что чувство здорового голода есть самое естественное состояние здорового организма. Все остальное уже от лукавого — просто отсутствие воли и элементарная распущенность желудка. Нужно просто уметь терпеть, держать себя в руках, и не опускаться ни при каких обстоятельствах! Нужно мобилизовать свою силу воли, и даже это состояние использовать себе во благо. Ведь недаром есть много случаев в тюрьме и лагере полного излечения от гастритов, колитов и даже язвы желудка! После нескольких лет голодной жизни в тюрьме или в лагере люди просто забывали о том, что готовились к смерти от этих болезней!

— Федор Федорович! Вы уникальное явление! У вас на все в жизни неожиданная точка зрения. Так ведь можно додуматься и до того, что наше пребывание здесь не зло, а благо для нас!

— Конечно, такой вывод глубоко парадоксален, но великие мудрецы наши доказывали, что страдания часто служат импульсом для возрождения души и содействуют интеллектуальному развитию человека! Жизнь в роскоши отвлекает думающего человека от работы серого вещества в полезном направлении. Некоторые великие мыслители достигали вершин мысли только тогда, когда отказывались от благ цивилизации. Известны истории случаи даже добровольной кастрации ради науки!

— Вам же нужно с докладами выступать перед всем населением лагеря для поддержания духа у заключенных. Огромная польза от этого была бы! Но почему, на первый случай, вам не поговорить просто, по-товарищески с теми из актировки, кто, пребывая рядом с вами, опускается почти до уровня животного — они же вылизывают грязные миски в столовой и рыщут в поисках пищи по помойкам?

— Пытался. Слова мои не помогают! Это ведь состояние душ слабых людей. Такие люди начинают воспринимать советы только на сытый желудок. Такого, чтобы выпрямить его «духовный стержень» нужно сначала откормить и создать нормальные условия жизни. А немного жизненные условия опять станут хуже — он снова деградирует. А откуда его взять для него, этот стержень, если он не получил его в наследство от родителей при рождении? У него в генах ТАКОЕ не заложено! И таких людей на свободе много. Особенно, в среде преуспевающих в этом мире. У них в наследственности какое-то расстройство. «Сдвиг по фазе», как говорят технари. Живут себе в холе и довольстве до какого-то периода, иногда до первой беды, а потом глядишь, сломался человек и покатился по наклонной плоскости, да так еще стремительно, что не остановить! А алкоголизм? А наркомания? И это больше в среде интеллигенции… Простой, рабочий народ покрепче, помощнее психикой.

— Мне казалось, что актировка почти вся из таких, которые по наклонной…

— Нет. Что вы! Здесь всякие, как и в любом слое общества. Есть и достойные люди. Живет рядом учитель. Хоть сейчас его в школу нанимайте математику преподавать! Он каким был, таким почти и останется! Только внешность немного изменилась. Есть и филолог «от Бога», как говорят — таких на воле редко найдешь. Еще и директор макаронной фабрики, и офицеров бывших несколько. Это все люди, которых жизнь промяла, проутюжила, но, несмотря на это они остались такими, которым не стыдно руку подать. А вот кандидат наук есть один — физик из Питера — совсем опустился. Нищенствует в столовой, не моется, деградировал полностью! Он уже и забыл, кто он такой по образованию! Если бы можно было в нашем положении, при наших правах коллекционировать случаи нелепого уничтожения потенциала российского интеллектуального богатства, то я бы с удовольствием принял участие в создании такой энциклопедии для того, чтобы познакомить мировую общественность с тем, во что превращают большевики российскую элиту. Да уж преуспели в уничтожении цвета нации! Но вы меня простите — я сегодня слегка раздражен и несдержан на язык, хотя мне уже, пожалуй, в таком возрасте и с набором обвинительных заключений в моем досье уже ничего не грозит, но вам-то еще следует жить с оглядкой и не нарушать основной принцип конспирации для нашего общества. А такой закон велит воздерживаться от откровенных бесед в обществе более двух человек.

— Федор Федорович! Откуда у вас сил столько, чтобы вытерпеть все это и еще, откуда взялась мудрость, чтобы сохранить доброту к людям, порядочность и не обозлиться на весь мир?

— О, мне Господом Богом уже при рождении было много отпущено. Это заслуга не моя, а предков, благодаря их трезвому и мудрому образу жизни. Гены от родителей достались здоровые. Я горд тем, что потомственный дворянин в лучшем смысле этого понятия. В нашем роду, только из тех предков, что мне ведомо, было два украинских гетмана и еще несколько русских офицеров высшего ранга!

— О да вы тоже хохол — наш с Васей земляк!

— Хохол. И мне стыдно очень, за то, что язык своих предков я знаю очень плохо.

— Какие ваши годы! Еще выучите! А мы поможем. Но дворяне ведь тоже далеко не все были праведниками…

— Конечно, же, нет. И, несмотря на то, что при нетерпимом отношении в нашем государстве к дворянскому сословию теперь, приходилось далеко не все и не всем рассказывать о себе, все же мне никогда не было стыдно за принадлежность именно к этому старинному роду Красовских.

— Глава 6 —

В бараке пожарной дружины готовились к празднику. Праздновали «прописку». Шумно и с помпой решил отметить свой переезд на новое место жительства заведующий продуктовым складом нашей зоны Соболев.

Хлопотал около плиты Яша, подпоясанный полотенцем вместо фартука, озабоченно нырял в сушилку Завишис, появляясь из челночных походов по указанию виновника торжества, таинственно прикрывая полой брезентовой куртки сумки, наполненные какими-то запасами.

В бараке умопомрачительно пахло давно забытыми яствами: тушеной камбалой с жареным луком и котлетами из оленины на сале.

Правда, камбала вымокала, целые сутки от соли и потеряла от этого значительную часть своих вкусовых качеств.

И лук давно утратил природный свой запах в сушильном аппарате, когда из него постепенно выпаривали всю влагу, как кровь из живого организма. Удалили тот самый запах, от которого глаза наши любят поплакать, из-за чего его не любят хозяйки. Но как соскучились мы по этому, как оказалось очень милому для нас его недостатку!


Грек в честь события появился дома раньше своего обычного времени. Ноздри его плотоядно раздулись, глаза засверкали, и он стал вдруг похожим на орла. Он потер руки и провозгласил:

— Это должно быть твой первый умный поступок, дорогой фельдмаршал Шмидт-т, за время нашего совместного проживания, что пригласил сюда жить этого купца — толстосума! Впервые хоть жилым духом немного запахло в доме! А как насчет спиртного? Сообразили? А хрустальные бокалы натерты до блеска? Завишис! А где наши салфетки и белые скатерти? А ты почему до сих пор не в белой рубашке и без смокинга?

Как изменились обстоятельства! Только ведь неделя всего отделяла меня от того времени, когда в больнице лежа на тощеньком матрасе, неизменно голодный, рядом с другими такими же, чуть живыми арестантами, я мечтал только о куске хлеба. И не для того даже чтобы насытится, что было кажется в принципе уже было невозможным, а просто чтобы почувствовать его вкус, подольше подержать во рту и насладиться удивительным ощущением преобразования пищи под воздействием слюны в сладковатую кашицу необычайного вкуса и аромата.

Сейчас сидя за столом с изобилием пищи на нем я не мог так быстро перестроить свою психику и забыть ощущения тех дней. Потому я чувствовал себя чужим в этом обществе, этаким непрошеным случайным гостем, которого не разглядели пока еще хозяева, не разоблачили, но обязательно еще заметят и удалят отсюда с позором. И я старался быть незаметным, держаться поскромнее, чтобы подольше продлить обман. И в то же время мне казалось, что пищи на столе так мало, что не насытится никак ею стольким мужикам и на мою долю придется не столько уж много, как того хотелось бы. Я прикидывал помимо желания долю продуктов, приходящуюся на каждого для того, чтобы не опозориться и определить точно время, когда можно будет протянуть руку за очередным куском…


С Соболевым на лагпункте кирпичного завода я был знаком совсем мало, почти никогда и не разговаривал с ним, а присутствовал только при его общении с другими товарищами из бухгалтерии. И удивлен был до крайности, когда он, искренне обрадованный при встрече, долго тряс мою руку, а потом и обнял меня за плечи, как старого приятеля.

— Я тебя часто вспоминал здесь, когда узнал о том, что ты в нашей зоне. Ты для меня как бы продолжение нашего доброго друга Герцога. Как о тебе кто заговорит, так и его вспоминаю! Я все надеялся, что ты как-нибудь да завернешь ко мне. Просил даже ребят передать, чтобы зашел…

— А мне-то думалось, как только кушать хотелось, что к кому-то мне было зайти в гости обязательно нужно! Все желудок меня толкал к вашему продовольственному складу! А если правду сказать, Алексей Андреевич, мы ведь не так уж близко и знали друг друга раньше. И это не давало мне права надоедать вам — ведь любое обращение расценивалось бы как просьба о помощи.

— Ну, уж нет! У нас же были с тобой общие друзья! Значит, была и тема для беседы. И никто никогда не скажет, что Соболев отказывал в помощи друзьям! Но дело даже не в этом. Именно мне просто необходима сейчас помощь такого человека, как ты. Человека грамотного, честного, и еще такого, которому я мог бы доверять, как себе самому и даже немножко больше. Поверь, что таких у нас здесь не так уж и много!

— Для чего же я так нужен?

— Мне нужен самоконтроль на складе.

Необходимо правильное ведение картотеки, хороший расчет для списания продуктов на естественную убыль и честный контроль по спискам, когда мы ведем выдачу сахара за каждый месяц. У меня есть целая бригада помощников — добровольцев. Им я доверяю. Ребята вот такие! Но с грамотой у них неважно. Они просто работяги. Даже на счетах посчитать, никто из них как следует, не может. А в моем положении работать в потемках очень опасно! Ты же знаешь, что на кирпичном Герцог приходил один раз в неделю, на целый день в склад, и мы с ним проверяли все до граммулечек! А тут такого Герцога нет! Моего предшественника здесь на складе поймали на недостаче трех килограмм масла и судили. И получил он дополнительный срок. А Соболев так работать не умеет! Мы сами себя каждую неделю проверяем. И потому не боимся никаких проверок! Но опасность может возникнуть и с другой стороны: я не уверен в том, что бухгалтерия работает достаточно точно. Я чувствую, что они где-то ошибаются, но доказать никак ничего не могу! А могут ведь и специально подсадить. Могут «козу заделать» на ровном месте. Чужие ведь люди! И у них есть свои расчеты. И им ведь тоже хочется кушать. И пожирнее, да повкуснее! И потому пытаются и меня себе в зависимость поставить!

Все правильно говорит Алексей Андреевич. Все не раз уже им обдумано, все запланировано. Это его заботы, его проблемы.

Но, как оно так складывается, как все действия и факты ловко выстраиваются в единую цепочку, в которой становится вдруг, будто основной целью, и причиной, именно моя востребованность. Что за этим? А может КТО? Почему совсем недавно я был никому не нужным голодным всеми забытым зольщиком и, если бы не простая случайность, так бы и катал свои тачки, пока самого не вывезли бы за зону «братья похоронной команды», что живут в том же бараке «актировки», который посетили мы с Васей в поисках «профессора».

Что же за этой «случайностью»?

Я даже жевать перестал от неожиданной реальности вопроса. Вид был у меня, по-видимому, настолько глупый, что Вася подтолкнул меня локтем:

— Проглоти. Подавишься.

— Спасибо вам, Алексей Андреевич! А еще Герцогу спасибо.

— Мне — то не за что. Я о себе беспокоюсь. А вот Герцога я всегда добром вспоминаю.

— Вот земляки уже и спелись! Да неужели у вас времени не будет поговорить о делах попозже? — Запротестовал Иван Константинович. — За столом допускается только разговор на тему общую для всех, а еще тосты и анекдоты.

— Да — да! Вот именно! Давайте лучше анекдоты! У меня и срок как раз за хороший анекдот. Очень смешной в жизни был анекдот, но теперь мне совсем от него смеяться что-то не хочется! — Подтвердил требование грека Плахотник, скривив в широкой улыбке свою рожицу. Настолько широкой, что показалось нам, будто он приготовился заплакать.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет