18+
Вокализ №3

Электронная книга - 220 ₽

Объем: 102 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Глава 1. Песня без слов

Небо напоминало противень с сизой карамелью. Листья, почерневшие по краям, торчали из сточных решеток, и пахло жареным рисом. Солнце приглушило свет до минимума, будто спрятало голову под парчовым платком. Огромная ворона сидела на краю урны и заинтересованно смотрела внутрь. Затем выудила длинный вытянутый презерватив и любовно разложила на асфальте. Мальчик в резиновых сапожках мутил лужи и хныкал:

— Мама, я не был героем. Я так старался не заплакать, когда тетенька-врач колола мне пальчик, и не смог.

Мама с озабоченным лицом выстукивала смс, а потом вдруг спросила:

— Ты не помнишь, выключила ли я утюг?

Осень вела себя возмутительно: стреляла дождем, будто из рогатки, рассыпала твердые зерна снега — почти что саго, и транжирила летние залежи тепла. Разбазаривала краски. Размывала ветошью последний ализариновый цвет. Люба старалась не обращать внимания на это безобразие и медленно брела домой из коворкинга «Счастье HUB», в котором пять минут назад закончилась лекция о теории поколений. Неспешно обходила лужи, будто старые карманные зеркальца, поправляла сползающий шарф цвета спелых яблок и думала о своей семье. О том, что у них под одной крышей уживаются три поколения с разным мировоззрением, ценностями и ориентирами: бабушка из беби-бумеров, мама — из поколения X, и она — самый что ни на есть миллениал. Что бабулька диктует погоду в доме, пытается все контролировать и навязывает свое мнение, а мама, настоящая «спящая красавица», регулярно прячется в скорлупу, все время молчит, отвечает невпопад или с опозданием на целую лонгу. Сама же Люба на все имела свою точку зрения, и у нее с бабкой никогда не затухал латентный конфликт, грозящий перерасти в семейную войну. Ведь старушка считала, что женщины обязаны геройствовать, быть сильными, самостоятельными, твердыми и непоколебимыми. Никогда не плакать, никогда не жаловаться и ни о чем не просить. Они не имеют права болеть и афишировать свою болезнь, разминая рукой ноющую поясницу. А еще уставать, чего-то бояться, кому-то доверять и демонстрировать свою уязвимость. Любе внушали эти догмы с самого детства, когда кормили манной кашей с островками смородиновых ягод, когда втемяшивали обращение септаккордов и отпускали с классом в поход к старому двухпалубному пароходу. В такие моменты бабушка наливалась кровью и превращалась в «красного коня». Нервно гарцевала по гостиной, трясла гривой с кислотной химической завивкой, тяжело отдувалась и смотрела так, словно хотела выжечь клеймо на лбу у внучки, а заодно и на противоположной стене:

— Запомни, глупенькая, все мужики — сволочи. Им нужно только одно — куда-то пристроить свою неугомонную пипку.

В городе начался замедленный листопад. Листья живо выстилали тротуары по принципу папье-маше. Во дворе сидели бабушки-пенсионерки в мохеровых беретах, цигейковых пальто, ворсистых рейтузах и бурках. Они сжимали опорные трости с затертыми рукоятями и о чем-то оживленно беседовали. У многих тряслись подбородки, будто под кожу вживили батарейку Duracell, поэтому разговор звучал нечленораздельно:

— Люди одиноки, потому что вместо мостов строят стены. Вспомните Марину Цветаеву и Франсуазу Саган. А Есенин с Айседорой Дункан? Как намучились, бедняги! А что уж говорить о Шопене и Жорж Санд!

Люба кивнула, словно это было сказано лично ей, и потянула на себя подъездную дверь.

Их семья состояла из трех женщин: бабушки, которую все называли Люба-большая, мамы со строгим и удивительно не подходящим ей именем Маргарита, и дочки — Любы-маленькой, хотя ей уже исполнилось двадцать пять лет. Мамино имя все давным-давно забыли и называли ее сокращенно от Ритули — Тулей. Бабушка, когда сердилась, обзывала ее Тюлькой и ставила в упрек:

— Живешь, как в консервной банке. Ни интересов, ни характера, ни таланта!

Мама флегматично кивала, привычно собирала со стола чашки, также молча смахивала полотенцем острые бриллиантовые гранулы сахара и уходила к себе читать. Бабушка успевала крикнуть вслед:

— Ты словно дворецкий в «Лунном камне»! Тот тоже перечитывал «Робинзона Крузо» всю свою жизнь.

Они обитали в трехкомнатной квартире в доме с маскаронами по улице Саксаганского. Именовали свое жилище «Женским царством» и вели общий быт. Квартира выглядела, как музей Булгакова: всюду книги, книги, книги, волосатые корешки раритетных изданий и полные собрания сочинений Куприна, Фета, Дюма. На стенах — портреты Мусоргского и Майбороды. Дореволюционное пианино, часы с кукушкой и старинное бра. Старомодные чехлы на стульях, которые еще школьницей мама Туля ассоциировала с картиной Бродского «Ленин в Смольном». На ней лысый вождь с желтоватым лицом человека, пораженного синдромом Жильбера, сидел на таких же зачехленных стульях, читал газету «Гудок» и ждал свой любимый морковный чай.

Бабушка любила чистоту, поэтому убирались тщательно, как было принято еще при ее маме. Паркет до сих пор натирали мастикой, чтобы придать полу дополнительный блеск, серебряные ложки замачивали в мыльной воде, посуду мыли горчицей, а в чайнике кипятили лимоны для устранения накипи. Сливы и груши выкладывали в двухэтажную фруктовницу. Окна натирали сырым картофелем и газетами. Туалет — чистым уксусом и постоянно заботились о приятном аромате. Мама Туля насыпала в вазочки сухую лаванду, крымский чабрец и душистую резеду, а внутрь прятала губку, пропитанную маслом герани. Стол накрывали вязаной крючком скатертью, твердой, почти что картонной. Берегли скрипучее кресло-качалку, несколько кованных подсвечников и какой-то абсолютно древний дерматиновый диван, доживающий свой век на лоджии. Обхаживали столетний разросшийся фикус и коллекцию переростков алое, напоминающих семейство монстров. А еще бережно хранили семейные альбомы, пахнущие яблочными семечками и горьким миндалем, с желтеющими снимками закутанных в несколько одеял никому неизвестных младенцев, женщин с буклями и мужчин в шапках-ушанках из серой мерлушки. К ужину иногда зажигали свечи, пили кофе из чашек-наперстков и разговаривали. Вернее, солировала бабушка, а все внимательно ее слушали.

В доме постоянно звучала музыка: Чайковский, Прокофьев, Бах и Паганини. Чаще всего каприс №24 и рондо. Пианино всегда держали открытым, чтобы в любой момент можно было приступить к разбору «хроматического» этюда a-moll №2, позволяющего укрепить четвертый и пятый пальцы правой руки. Все члены семьи хорошо играли на фортепиано, выколачивая из белых и черных клавиш рондо, пассакалии и менуэты. Знали наизусть «Девочка пела в церковном хоре» Блока и «Истончается тонкий тлен…» Мандельштама. Иногда устраивали чтения Толстого и обсуждения переписки Чехова с Книппер. Любе-маленькой нравился шутливый тон писателя и то, что свою жену он мог обозвать «собакой», а еще пожаловаться на отсутствие мух или, наоборот, на их чрезмерное присутствие и вынужденную меру мыть голову спиртом. Женщины хороводами водили разговоры о гармонии, лейтмотивах и побочных партиях. Всякий раз, когда бабушка была чем-то недовольна или ей не нравилось то, что вокруг транслируют, демонстративно затыкала уши и прекращала беседу:

— Это не разговор. Это сплошная малая секунда.

Гостей приглашали по воскресеньям — таких же театралов, говорящих на пяти языках, с английскими брошами и манерами пансиона благородных девиц. Приходили бабушкины коллеги — чопорные нафталиновые дамочки с напудренными волосами. Они сидели с бледными полумертвыми лицами, пили белый вермут и обсуждали Баскова, устроившего из оперы балаган. Люба старалась разбавить компанию и, еще будучи студенткой, приводила духовиков из института им. Глиэра. С ними никто не дружил и даже не считал за людей, обидно обзывая свистками. Для музицирования их даже отселили в отдельный флигель, напоминающий неухоженное стойло для лошадей. Молодые люди, попавшие на чай, не проходили испытания литературой и ничего не могли сказать по поводу «Пиковой дамы» и ее сближения с героями романа Достоевского «Игрок», поэтому сидели пунцовые, взвинченные, перевозбужденные. Сучили ногами и с неподдельным интересом рассматривали крохотные творожные бланманже и пирожные «Хлоя» в черной глазури. Стеснялись себя, своей заношенной одежды, своего голоса, в результате волнения соскакивающего на дискант, и своих ладоней, не дотягивающих до огромных рук Листа и Шопена. Люба-маленькая забавлялась, наблюдая, как натягивается бабушкино лицо, будто холст на подрамник, когда ее друзья закидывали свои шуточки типа: «Чтобы музыку сберечь, нужно все баяны сжечь» и называли домбры «ложками», а отделения в концерте — выделениями. Девушка все время пыталась завести разговор о современных писателях и поэтах: о Вере Полозковой, Викторе Пелевине и Сергее Жадане, только ничего не получалось. Бабушка считала, что настоящее искусство осталось в прошлом и кардинально нового уже не создать:

— Вот что они пишут, ты только вдумайся! С неба течет ртуть, и нужно из океана достать пробку, чтобы спустить воду и горизонт. Жесть какая-то.

Люба-большая командовала семейством, как маршал Красной Армии. По квартире расхаживала на каблуках и в длинном, почти что концертном платье. У нее их была целая коллекция: китайские с жар-птицами, драконами и гейшами; шелковые, напоминающие халаты, и из тяжелой дорогой парчи. Даже тапочки — и те были на каблучке и с гламурной лебединой опушкой. Светлые волосы с благородной розовинкой укладывала в прическу, взбивая на голове шапку, напоминающую белковый крем на свадебном торте. Ежедневно пользовалась губной помадой, но она с каждым годом держалась все хуже, забивалась в щели и морщинки, и в результате рот выглядел «окровавленным», будто бабулька пять минут назад кого-то слопала живьем.

Возраст бабушки уже подбирался к семидесяти, но она оставалась стройной, подтянутой, жилистой и энергичной. Ела, что хотела, и не набирала вес. Держала спину, даже когда вставала ночью в туалет, и категорически не употребляла фруктов на ночь. Мама Туля была совсем другой закваски и даже некоторое время подозревала, что ее удочерили. Флегматичная, с поплывшим контуром лица и тела, хотя ей натикало всего сорок пять, и с вечным желанием что-то пожевать. Хоть хлеба горбушку. Она постоянно сидела на каких-то сомнительных диетах и одолжила у испанцев принцип ничего не доедать до конца, оставляя в тарелке две ложки пасты или два глотка томатного сока. Только это не спасало, и ее бедра продолжали раздаваться, рыхлеть, и кожа все больше напоминала кефир, в который только что всыпали горсть соды, погашенной уксусом. Бледная, с вечно натертыми пятками и болтающимися неопрятными лентами пластыря. С пухлыми локтями, коленями, плечами и подбородком. Считала, что поправляется даже от воды, и кабачковый суп-пюре с цветной капустой и брокколи для нее — как мертвому припарка. Одевалась невзрачно и, если бы изобрели плащ-невидимку, не снимала бы его даже в бане. Постоянно грустила и смаковала тоску. Приходила с работы — а она работала аккомпаниатором в педагогическом училище №2 — и первым делом прятала пальцы в муфту. Отогревала их на батарее или замачивала в теплых солевых ванночках. Жаловалась на холод в классах и на безответственность учеников. Вечно мерзла и даже дома не снимала флисовый спортивный костюм и угги, со съехавшими в стороны задниками. Сидела вся такая несчастная, отечная и смотрела вдаль, словно хотела достать взглядом макушки бучанских сосен или раствориться в пепельном киселе проплывающих грозовых облаков. Листала Гюго «Последний день приговоренного к смерти» и дремала в ожидании сериала «Цвет черемухи». Бывало, смотрела конкурсы красоты и обреченно вздыхала, наблюдая тугие, будто резиновые, попки:

— Мне такой никогда не быть.

Любочка подкатывала ей под ноги гантели и в каждый день рождения дарила абонемент в спортзал, только мама была непреклонной:

— Зачем ты тратишься? Все равно не поможет!

Оживлялась только при виде журналов по флористике и возможности поковыряться в земле. Всякий раз, когда бабушка отправлялась в гости к подруге в Белую Церковь, принималась за составление свободных, ассиметричных букетов или бутоньерок размером с кулак. С размахом пересаживала орхидеи, выстилая горшочные днища керамзитом и обломками кирпичей, найденных на стройке, выращивала в старых чайных чашках рукколу, а в суповых — шпинат. Строила прищепочные заборы, оживляя их бабочками, купленными в магазинчиках бесполезных вещей. А потом возвращалась «генеральша», и композиции отправлялись в мусорное ведро. Тулины глаза тускнели, исчезали, будто звезды с размытого рассветом неба, а потом ее накрывала привычная инфантильность и состояние сомнамбулы. Иногда женщина шепотом признавалась дочери:

— Мне кажется, что моя собственная мама высасывает из меня жизнь. Посмотри, какая она бодрая, несгибаемая. Настоящий оловянный солдатик, а я не могу ни уснуть толком, ни проснуться.

Люба-маленькая кивала. Соглашалась. Регистрировала Тулю на сайтах знакомств и жестко ретушировала ее фото, убирая объемы, складки и простоватость прически. Подтягивала контур лица и затирала припухлость нижних век. Водила мать на импровизированные джазовые концерты и камерные чтения Бродского с плюшками и романсами Коломбины. На «Книжный Арсенал» и игру «Монополия» в креативном пространстве «Времени вагон».

Сама же девушка носилась по дому как угорелая и хваталась за все подряд. Вечно в растянутых футболках, лосинах и в наушниках, слушая альбомы Дэвида Гарретта. Бабушка дежурно делала ей замечания, продолжая красиво срезать спиралью грушевую кожицу, как требовали того правила этикета. Она ненавидела молодежную моду: все эти сникерсы, дырявые джинсы, подвернутые штанины брюк до середины икры, пальто-пледы и шарфы-снуды размером с огромный дивандек, считая их дешевым юношеским протестом. А еще безостановочно осуждала правительство и критиковала мужчин. Ругала их походку, лень, сутулость, неряшливость, неверность, вранье и примитивизм:

— Мы — образованные, в оперном выросли, «Хованщина» и «Травиата» разобраны до последней синкопы. Пастернак — почти весь наизусть, а им только борщи подавай понаваристей, спиннинги да спортивный канал. И потом, что ты слушаешь? Ты видела, как выглядит этот скрипач? Нельзя играть серьезную музыку с мотней по колено, да еще обвешенным цепями, перстнями и в готических сапогах. Он же исполняет великие произведения Альбинони и Римского-Корсакова. Где уважение к вечному?

Мама Туля привычно кивала и пододвигала кресло к окну. Казалось, она даже не слушает и ни во что не вникает. Иногда комментировала, но, как правило, невпопад. Могла протяжно вздохнуть и, на манер Ренаты Литвиновой, заметить:

— А небо-то сегодня зарябило. И самолеты разленились. А один и вовсе упал за горизонт.

Люба-маленькая заводилась и пыталась доказать, что мир круто изменился, а этот скрипач-виртуоз, наоборот, омолодил забытые вещи. И что давно в прошлом то время, когда нужно было служить кухне, выпекая кулебяки и замораживая укроп. Что больше нет очередей, дефицита, купонов. И мужчины другие: самостоятельные, образованные, не зациклены на быте. Только бабка ловко ее одергивала:

— Что ты понимаешь в свои-то годы? Ты еще жизни не нюхала. Живешь на всем готовом.

Девушка замолкала, а потом выдавала новую информацию:

— Бабуль, а ты знаешь, что одиночество передается по эстафете. Я вот была на лекции, и нам говорили…

— Я не собираюсь слушать этот бред! Ты лучше мне расскажи основные методы оценки консонансов и диссонансов. И вообще, как ты собираешься сдавать гармонию?

Кроме разногласий по поводу межличностных отношений, они еще сражались из-за старых вещей. Внучка считала бабку Плюшкиным и регулярно пыталась разобрать завалы. В результате женщины надрывно спорили из-за каждой керамической турки, записных книжек с давно не существующими телефонными номерами, сачка, с которым еще мама Туля бегала по лужайкам, и кофейной чашки с золотым ободком. Из всего сервиза она осталась одна, и бабушка всеми силами пыталась ее сохранить, подчеркивая, что это настоящий Thomas. А еще отстаивала маленькие розетки для варенья, оплаченные счета за квартиру, перевязанные бечевкой письма прошлого тысячелетия, прадедушкины партитуры, метроном и колотые пуговицы в гостевой сахарнице.

Сколько Люба-маленькая себя помнила — в доме никогда не водились мужчины. Ни дальних родственников, ни папы, ни сантехника, ни электрика, ни братьев, ни коллег. К мужскому полу всегда было пренебрежительное и даже брезгливое отношение, как к клопам или крысам. Конечно, всех не передавишь, вот и приходится мириться с их существованием. Бабушка, заслышав мужское имя, делала такое лицо, будто у кого-то из кармана дурно пахла прошлогодняя крабовая палочка или поблизости поселился скунс. Насквозь высокомерная, острая на язык — типа он не мышечный орган, а тесак — она обо всем имела свое правильное мнение и никогда ни в чем не сомневалась. Считала, что разбирается во всех сферах — от политики и строительства Кольской скважины до вопросов космонавтики и хирургических швов. Обожала рассуждать о белом и черном, далеком и близком, и никогда не ошибалась, разве что один раз в жизни и то по молодости. Просто так сложились обстоятельства, в результате которых родилась Тулька, а потом и внучка — ее гордость и надежда.

Люба-большая преподавала вокал и до десяти утра принципиально молчала. Говорила, что связки еще отдыхают, поэтому ходила, как немая, по-рыбьи шевеля губами. Она пела редким колоратурным сопрано и могла достаточно прилично взять соль третьей октавы. Долгое время выступала в оперетте, преподавала в музыкальном училище, давала частные уроки, а потом вышла на пенсию и стала обучать сугубо на дому.

Учеников всегда было много. Считалось, что заниматься у Любови Адамовны хоть и дорого, но очень престижно. Она может научить петь даже глухого и немого, хотя «выжить» на ее уроках — ох, как непросто!

Любочка выросла на вокализах, кантатах и арии молодого цыгана из оперы «Алеко». Она не посещала детский сад и была вынуждена постоянно слушать невыносимые вокальные распевки, от которых хотелось укрыться с головой и пожизненно зацементировать уши. Движение шло по полутонам и хранило в себе столько неприятного драматизма, будто ерзала пилка по стеклу. А потом раздавался бабушкин авторитетный голос:

— Не набрасывайся на звук, словно с голодухи! Мягче, увереннее, любя! И не подъезжай в ноту на телеге! Точнее! Выше нёбо! Не так манерно! Что с твоими губами? Почему ты их выпячиваешь вперед, как для поцелуя? Возьми зеркало! Контролируй свою шею! Где твоя диафрагма? Опора? Ты что, перед уроком обедала? Сколько мне нужно повторять, что перед вокалом есть нельзя?

Бабулька о музыке знала все, к пению относилась, как к таинству, и однажды целый год отчитывала одного красавчика, обладателя уникального баса-профундо. Помимо вокала он занимался спортом, таская гантели и штанги, а она, слушая его «зи-и-и-и-у-у-у-у», до неузнаваемости менялась в лице:

— Как ты не понимаешь? Во время поднимания тяжестей зажимается дыхание, и огромный поток воздуха сковывает связки. Это непосильное и очень вредное напряжение для голоса. Определись: или ты поешь, или полностью отдаешься тяжелой атлетике!

Каждого нового ученика Люба-большая встречала своей коронной фразой о том, что искусство пения — это искусство выдоха:

— Заруби себе на носу! Только академическое пение — прикрытое, окультуренное. Все остальное — нервный крик. И не смейте в своих кулуарах называть его орево! Орево — это то, что по всем телеканалам и радиоволнам.

Люба-маленькая, раскрашивая принцесс Жасмин, Белль и Ариэль, тоже старалась не поднимать плечи. Она все впитывала, как натуральная льняная ткань, и твердо запомнила, что для вокала лучше всего аэробика или упражнения на растяжку. Во время беременности разрешено петь только до тридцать второй недели и для быстрого восстановления голоса можно выпить рюмочку теплого коньяка с медом и яичным желтком. Но злоупотреблять ни тем ни другим не следует. Уже в пять лет она знала определение тесситуры, ариетты и фальцета, играла «Детский альбом» Чайковского и даже «Экосез ми-бемоль мажор» Бетховена. Бабушка сама с ней занималась, не доверяя приходящим учителям, и готовила ее к карьере пианистки.

Туля возвращалась с работы около шести и была ответственной за покупку продуктов. Привычно таскала сумки и постоянно жаловалась на упадок сил. На низкий иммунитет, гемоглобин, цветовой показатель крови, альбумин, билирубин и болевой порог. На головную боль, быструю утомляемость и сонливость. Она напоминала развалюху и постоянно подчеркивала:

— Зачем кому-то сломанный стул, когда есть крепкие, дубовые, резные?

Не воспринимала ТСН, предпочитая новости вчерашние, а лучше — позавчерашние, и объясняла это тем, что раз все уже случилось, то и переживать нечего.

Бабушка, наоборот, держала руку на пульсе всего происходящего и не обращала на ее жалобы никакого внимания, считая их надуманными:

— Ты просто хочешь лишний раз привлечь к себе внимание и напроситься на жалость. Так вот, в нашем доме не принято делать поблажек!

А потом привычно семенила к двери, чтобы проводить последнего ученика и напомнить правила:

— Повторяю: никаких семечек, арахиса, сухариков, соленых орешков, хрена, чипсов, острых кетчупов, горчицы, жирного жареного мяса, картошки, ледяных и алкогольных напитков.

Ученик, не попадая в ботинки, интенсивно кивал и пулей вылетал за дверь, а она кричала вдогонку:

— И не разговаривай на морозе!

Затем с выражением лица боярыни Морозовой заходила на кухню, царственно усаживалась за стол и расправляла своих шелковых попугаев. Принюхивалась и заглядывала Туле через плечо — та как раз перебирала гречку и запекала минтай. Люба-маленькая колдовала над приготовлением лимонада, а бабушка заводила любимую песню, раскачивая ее с пианиссимо до трех уверенных форте:

— Слышала, что случилось у Светки? А я ее предупреждала. Я сразу увидела, что он ходок, когда она первый раз его к нам привела. Сидел весь такой надушенный щеголь. Одежки заграничные, словечки тоже. А глаза влажные, неспокойные и бегали туда-сюда.

Туля вяло протестовала:

— Мам, давай не сейчас. Здесь Любочка, и я не хочу, чтобы она это слушала.

Бабушка невозмутимо продолжала:

— Стала к ним захаживать ее незамужняя сотрудница Тая. То торт «Муравейник» испечет, то буженинку с хрустящей корочкой приготовит. И такая подруга, хоть к ране прикладывай. И на работе подстрахует, и денег одолжит, и обои переклеить поможет, и дефицитное лекарство достанет. Прямо мать Тереза! И так ее принимают хорошо. Муж достает гитару, поет бардов, запивая Окуджаву портвейном. Светка колдует на кухне, готовя пиццу с анчоусами. Засиживаются допоздна, и хозяйка сама мужу предлагает: «Темно на улице. Страшно. Проводи Таечку до дома». А тот и рад стараться! Живо прыгает в кроссовки, хватает связку ключей и припечатывает к Светкиной щеке воздушный поцелуй. Возвращался поздно, автобусы-то ведь уже не ходили, а до Шулявки — не ближний свет.

На прошлой неделе этот франт привычно ушел провожать гостью. Светка спохватилась, что не отрезала подруге с собой кусок пирога. Выбежала вдогонку, а они на первом этаже целуются. Да так жарко, страстно! Его руки шарят у нее под платьем, сам весь красный, с раздутыми ноздрями — чисто взмыленный конь! И что тут скажешь? Все они одним миром мазаны.

Бабушка любила подобные истории и коллекционировала примеры неудачных отношений. Смаковала их, как чай из туркменской пиалы, захлебываясь от удовольствия:

— Вот у Галки, Зиночки, Мани и Екатерины Ивановны тоже все не слава Богу.

Она постоянно находилась в поиске новых примеров мужской полигамии и радовалась, когда узнавала интимные подробности чьей-то жизни. А на счастливую любовь плотно прикрывала глаза. В упор ее не замечала, считая скорее исключением из правил, чем самим правилом. И когда за Тулей начал ухаживать директор консервного завода — приличный, серьезный Александр Натанович, всячески ее отговаривала:

— Ну, зачем он тебе? Вдовец, да еще такого маленького роста. Настоящий карлик! Верх еще ничего, а низ — будто кто-то по неосторожности чикнул ножницами. Лысая голова, не отличишь от ананасной дыни, и зубы — одно сплошное золото.

Она подмигивала Любочке, строившей большую терцию в тональности соль мажор, и добавляла:

— Как думаешь, может, он ограбил гробницу Тутанхамона?

Внучка улыбалась щербатым ртом, а Туля с невозмутимым выражением лица, словно этот разговор совершенно ее не касался, продолжала заталкивать в тесто творог, лепя к ужину вареники. Только бабушка так просто никогда не сдавалась:

— Сама подумай, почти вдвое старше. Еще десять лет — и с него ни дать ни взять. А гены? Вы же наплодите лилипутов, а потом сдадите в цирк. А ты о Любочке подумала? Чужой мужлан в доме. И потом, разве нам плохо втроем? Сытно, тепло, интересно. Зачем куда-то переселяться и лицезреть снасти, сморкания, носки на всех батареях, разбросанные обрезки ногтей, заусеницы, жесткие волосы в стоке, когда есть Довлатов, полезная овсяная каша и концерт Чайковского для скрипки с оркестром ре мажор? Денег хватает, Зиночка приходит раз в неделю и делает генеральную уборку. Зачем подвергать ребенка стрессу переездами, новой школой, новым классом. И потом, я настоятельно рекомендую не менять педагога по специальности, а в музыкальную школу теперь будет добираться два часа в одну сторону.

Бабушка сделала минутную паузу, ожидая хоть какого-то ответа, а затем с жаром продолжила:

— Неужели я воспитала эгоистку, которая думает только о себе? Я вот никогда не выбирала между тобой и кандидатами в мужья. Ты у меня всегда была на первом месте. Как мать говорю: подожди, не спеши, обязательно появится кто-то получше, да и Любочка немного подрастет.

Туля молча защипывала вареники косичкой, и на доске уже выстроилось целых три ряда. Поэтому пришлось выдать последний козырь:

— Не хотела тебя расстраивать, но вижу, придется. Незадолго до вашего знакомства мы с твоим старым козлом оказались на одном банкете за одним столом. Он ухаживал за мной весь вечер: и наливочку подливал, и икорку на хлебушек намазывал, и на танец под белы рученьки водил. Все обещал, что буду как шпротина в масле кататься, и соблазнял тихоокеанской сайрой и тунцом. Только я не поддалась, и тогда он в отместку переключился на тебя.

Туля, не поднимая головы и не говоря ни слова, собрала все вареники в кучу, прижала двумя руками и вот так, творожным месивом, опустила в мусорное ведро. Затем развернулась и спряталась в ванной.

Полночи она ворочалась и потом все утро прикладывала к опухшим сузившимся глазам замороженную курицу. Трижды варила кофе и трижды собирала его ложкой с плиты. Слушала свой гороскоп. Пила успокоительный сбор №3 и даже раскладывала пасьянс, но, когда Любочка с расческой и белым гофрированным бантом пришла заплетаться и на полном серьезе спросила: «Мама, а это правда, что в новом доме мы будем есть одни консервы, а дядя Саша станет запирать пианино на ключ?» — сдалась и дала жениху от ворот поворот. Тот достойно выслушал ее доводы, а потом закашлялся, подавившись слюной, и перефразировал Тараса Бульбу: «Твоя мать тебя родила, и она же тебя собственноручно убьет». Затем в трубке все стихло и потемнело, как перед грозой, и рассыпались короткие, напоминающие сапожные гвозди, гудки. Люба-большая облегченно вздохнула, поспешила к очередному ученику и уже через секунду доносилось:

— Я хочу, чтобы на верхнюю ноту ты надел купол. Она должна быть выпуклой, округлой, большой и смачной, а ты отрезал ей голову, как бульонной курице. Между вдохом и моментом выдоха — естественная секундная задержка.

Ученик пробовал еще и еще, а Люба все больше распалялась:

— Что я слышу? Опять белый звук! Не смей подражать попсе!

Глава 2. Большой привет из Ленинграда

Летом 1970 года Люба-большая с мамой уехали отдыхать в Евпаторию. Они обожали этот низкорослый городок с кинотеатром «Ракета», ханской пятничной мечетью — Джума-Джами, светящейся в темноте, как огромная аромалампа, и домом Дувана в Летнем переулке. В нем подкупали округленные углы, женские маски с растрепанными волосами и львиные морды цвета золотого песка.

Женщины остановились в доме отдыха и быстро наладили свой курортный режим. На пляж ходили с раннего утра и возвращались, когда большинство курортников еще только надувало детям круги и кипятило воду на чай. Мама терпеть не могла раскаленного, как подошва утюга, солнца, кашеобразного моря из-за взлохмаченного сотнями ног песка, запаха тины и сероводорода. А еще ее раздражали поджаренные, будто на гриле, люди, безобразные мужчины в газетных панамках и самодельные палатки: четыре палки, между которыми натянута застиранная простыня. На пляже периодически что-то объявляли в мегафон, больше напоминающий фен, продавали растаявший пломбир и фотографировали детей в ржавом кораблике «Бригантина». В огромный ангар с надписью: «Навес детсада „Теремок“ занят с 09:00 до 12:00» все равно набивались чаморошные люди и бесцеремонно укладывались спать, тыкаясь сухими пятками соседу в лицо. Тогда они возвращались в свой прохладный номер, чтобы вздремнуть, полистать «Новый мир» с непонятным Аксеновым и его «Затоваренной бочкотарой» и в очередной раз обсудить повесть «Неделя, как неделя». Люба, когда прочла ее в первый раз, долго расхаживала по комнате, задевая журнальный столик с тарелкой мускатного винограда, и утрамбовывала свои мысли, как землю под газон, а потом выдала:

— Так жить нельзя! Это унижение для женщины, для личности, в конце концов! Главная героиня превратилась в добровольную рабыню своей семьи. Меня затошнило уже на «среде», а «эта сумасшедшая Оля» выжила аж до воскресенья. И такое оно у нее не последнее. Подобных недель у нее — сотни.

Мама, накладывая на лицо толстые ломти пупырчатых огурцов, кивала. Она уже давно ей втемяшивала, что талантливой женщине следует воздержаться от детей и от «большой» любви.

Затем они обедали в столовой, в самый солнцепек спали, а вечером прогуливались вдоль набережной Терешковой и санаториев, специализирующихся на лечении туберкулеза кожи, ревматизма и полиомиелита. Ели шашлык за три рубля. Их жарили женщины в белых, почти что докторских, халатах и подавали на тарелке из гофрированной фольги. Сверху — два куска пшеничного хлеба, как два толстых пуховых одеяла. Ходили на популярную пешеходную экскурсию «Малый Иерусалим» и таращились на еврейскую синагогу, кенасы, молитвенные дома дервишей, православных и мусульман. Разглядывали турецкие бани, особняки известных горожан, базарные ворота и мастерские ремесленников. Цитировали Маяковского, приезжавшего в город четыре раза и громко заявлявшего: «Очень жаль мне тех, которые не бывали в Евпатории». Любовались черно-белыми лебедиными озерами, бесплодными оливками и дышали выразительным запахом полыни, низкого лилового чабреца, можжевельника и соли.

Во время одной из таких прогулок мама впервые разоткровенничалась и рассказала о причинах развода с Любиным отцом. Всю жизнь для дочери существовала одна версия: «разлюбили друг друга» или «по отдельности мы звучали чисто, а вместе — фальшиво», но тем летом всплыли новые детали:

— Он постоянно пропадал на гастролях. Ездил по всей стране со своей филармонией и частенько болел, так как приходилось играть в неотапливаемых залах. Как-то пожаловался на периодическую утомляемость рук. Что не может взять полноценный нонаккорд и что даже сам не слышит своего пиано. Затем начались острые боли в суставах, предплечье, онемение и дрожь в пальцах. Боль донимала и ночью, когда руки пребывали в полном покое. Он стал курить, гасить страх алкоголем и срываться. Ни с того ни с сего мог завопить и стукнуть кулаком по клавишам: «Я не слышу свою доминанту. Мои ноты будто обуты в тяжелые сапоги новобранца. Лучше бы я потерял потенцию, чем музыкальное чутье!» А когда во время исполнения вальса Шопена замычал, делая сотни лишних движений корпусом, чтобы добрать драматизма, ему дали отпуск и порекомендовали подлечиться. Это я сейчас понимаю, что у него были переигранные руки, которым требовался полный покой. И что следовало «заковать» их в гипс, записаться на электрофорез, парафин, грязи, а я только покрикивала: «Соберись! Прекрати жевать сопли! Что ты истеришь, как не мужик!» А он еще сильнее нервничал, играл сутками напролет, но становилось все хуже, пока руки окончательно не потеряли легкость, а пальцы — беглость. Ему уже не давалась орнаментика и птичьи трели, длинные форшлаги и даже простые арпеджио. Его исполнение уже напоминало ремесленническое, местами топорное и неритмичное. И сам он выглядел жалко — в пижаме, с сальными волосами и нерабочими руками-клешнями.

Как-то раз возвращаюсь вечером домой и вижу на пороге чемодан. Твой отец, в шапке и пальто, переминается с ноги на ногу, будто хочет в туалет, вытирает лоснящийся лоб и шею, а потом говорит одолженным голосом: «Ухожу. Между нами давно нет благозвучности». Я не стала его останавливать. Собрался — скатертью дорога. Только указала глазами на полку, на которой валялись забытые перчатки и нелюбимый «кусучий» шарф.

Как оказалось, он уходил не в никуда, а к «первой скрипке». К неказистой женщине-подростку в угрях и безвкусных оранжевых ботах. Она стала его таскать по специалистам, бабкам, экстрасенсам. И ты знаешь, привела в чувство. Конечно, в оркестр он больше не вернулся, но остался в профессии.

Люба сглотнула. Она часто виделась с отцом. У него родились два мальчика-погодки, жена из бот прыгнула в лодочки, а он возглавил детскую музыкальную школу. Любу всегда поддерживал, вникал в ее дела, интересовался академическими концертами и считал, что дочке лучше всего удается музыка, написанная скандинавскими композиторами, поэтому неутомимо объяснял философию Грига:

— Его гармонию нужно чувствовать. Нахрапом не возьмешь. Между ладами напрочь стерлась грань, и никогда не знаешь, куда придешь: в минорную доминанту в мажоре или в мажорную доминанту в миноре. Просто, когда играешь — представляй викингов, ледяное море и скалу Прекестулен.

Он часто рассказывал об этой «кафедре проповедника», нависающей над морем в виде абсолютно плоской роликовой площадки, об изобилии белых грибов в лесах и мягком климате, благодаря согревающему течению Гольфстрим. А вот мама с тех пор бывшего мужа игнорировала, подсмеивалась над ним и старательно разыгрывала успешную даму. Всякий раз, когда он приходил к Любочке, принималась звонить косметичке или портнихе и обсуждать фальшивым голосом пошив миди пальто или преимущества новомодного душа Шарко.

Это случилось в конце сентября, когда от Марфиного лета не осталось и следа. В кинотеатрах бил все рекорды фильм «Белое солнце пустыни», и афиши с лысым мужиком, зарытым по шею в песок, мелькали на каждом углу. Еще до конца не выстывшее солнце зарывалось в сушку-листву, оттеняло амарантовый барбарис, фонарики физалиса и порхало между березами, накладывая на них свои изящные витиеватые тени.

Утро началось как всегда. Люба с мамой позавтракали гренками, залитыми сладким омлетом, и выпили черный, пахнущий опилками, чай. Обсудили планы на день и напомнили друг другу, что вечером идут в театр — давали «Бесприданницу». Потом мама неожиданно полезла в сервант и еще раз показала шкатулку, в которой лежала сберегательная книжка, деньги и несколько тяжелых колец 583-й пробы. Люба отмахнулась: «Не вовремя». Мама обняла себя за плечи, задумчиво посмотрела на свою свадебную фотографию и сказала голосом Татьяны Самойловой из фильма «Летят журавли»:

— А кто его знает, Любочка, когда время.

И все было, как обычно, только необъяснимая тревога сосала под ложечкой. Точно так же, как в детстве, после прочтения рассказов Веры Пановой «Валя» и «Володя». В тех историях люди уезжали из военного Ленинграда, еще не понимая, вернутся ли обратно. Так и Люба спинным мозгом предчувствовала, что должно что-то произойти, и больше не будет прежней жизни.

Интуиция ее не обманула. Во время четвертой пары девушку вызвали в деканат, и она шла, пошатываясь, будто страдающая хореей, и почему-то представляя несчастье с отцом. Только не угадала.

В деканате было жарко и пыльно. Все-таки солнечная сторона. Из щелей старого паркета поднимался мелкий, как манка, песок и перемещался по принципу калейдоскопа. Коротковатые, севшие от многочисленных стирок, шторы демонстрировали затертые плинтуса. На столе валялось недоеденное яблоко со следами зубов и крови, заигранная партитура Лысенко и несколько папок с серовато-коричневыми завязками. Ей что-то осторожно говорили, будто медленно вводили магнезию и пристально следили за реакцией, с готовностью подставляя под локти руки. Все собирались ее ловить, хотя девушка даже не думала падать. Люба старалась в сказанное не вникать и с интересом рассматривала секретаршу с глупыми от страха глазами, паркет, уложенный в виде прямой палубы, и залепленную изолентой форточку. Кто-то настоятельно рекомендовал прямо сейчас возвращаться домой, но девушка оказалась неумолимой:

— Только началась пара по музыкальной литературе. У нас новая и очень важная тема. Я не могу себе позволить ее пропустить.

И она вернулась в аудиторию с белым фарфоровым лицом куклы Пандоры. Села за парту, сосредоточилась на непричесанных «Картинках с выставки» Мусоргского и даже законспектировала четыре ремарки. Мелодии звучали зловеще, депрессивно и угрожающе. Возможно, потому что у композитора, ушедшего в сорок два года, наблюдался миллион болезней, включая слабую печень, ожирение сердца и воспаление спинного мозга. Его «Гном» смахивал на монстра, а когда дошли до «Балета невылупившихся птенцов», заложило уши, и девушку мелко затрясло, как при высокой температуре. Люба ощутила такую боль, что, казалось, потеряет сознание, только опять собралась, достала закатившуюся под парту ручку и даже приняла участие в обсуждении характеров «двух евреев» и «прогулки», больше напоминающей немецкий военный марш. Потом они с подругой возвращались дворами и говорили о распавшихся «Битлах» и о моде на платья по мотивам живописи художника Питера Мондриана. Девушка завистливо вздохнула:

— Тебе-то что? День-два — и у тебя такое появится, а я вот у своих даже кофточку с рукавами-фонариками не допрошусь.

Люба всегда хорошо одевалась. Мама доставала ей все самое лучшее — черные сапоги-чулки Go-Go с широким закругленным мыском, брючные ансамбли с геометрическим декором, мини-платья с цветочными и абстрактными рисунками, черные лодочки и А-образные пальто. А еще у девушки была модная французская стрижка, и однокурсницы умоляли ее дать телефон парикмахера. Мама фыркала: «Еще чего! Будут все, как под копирку. Лучше дай им рецепт печеных яблок со сливочным маслом и коньяком, и пусть больше хозяйством занимаются да сарабанды разучивают, а не волосы стригут».

Мама умерла еще до начала рабочего дня, ровно в 08:30 утра. Она стояла на остановке, а не протрезвевший с ночи водитель потерял управление, выскочил на тротуар и врезался прямо в нее, слегка задев парочку, ничего не понявших, пассажиров. Те отделались сломанными руками и лодыжками, а она даже не успела вскрикнуть и закрыть руками лицо. Поэтому автомобиль продавил колесами лоб, нос и подбородок, выдавив глаза, как косточки из вишен. Ее сердце еще трижды попыталось качнуть кровь, а потом замолчало. И когда скорая, истерично вопя и расталкивая немногочисленные машины, заехала на бордюр, тело уже было накрыто чьим-то стареньким макинтошем.

Люба вернулась домой, вымыла руки и оставшуюся в раковине посуду, подмела в коридоре, сняла стирку с веревок на балконе, рассортировала ее по полкам и ящикам и только после этого позвонила отцу. Они бегали вместе по похоронным службам, заказывали гроб, духовой оркестр и обед в приспособленном для такого события кафе с обязательным коливом и блинами. Он плакал. Говорил, что такие сильные люди не должны умирать. Умирать положено слабым и никчемным. Люба ничего не чувствовала. Не верила. Не говорила. Думала почему-то о третьем капризе Паганини, о том, что завтра хор, а у нее еще не переписана партитура. А еще о том, что нужно не забыть достать из морозилки мясо, так как по субботам они с мамой всегда лепили пельмени.

Через несколько лет она узнала, что в этот же день скончался Ремарк. От аневризмы аорты. И опять-таки постаралась заглушить воспоминания о том, как они по очереди читали его роман «На западном фронте без перемен», написанный всего за шесть недель остро заточенным простым карандашом.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.