16+
Виват, Елисавет!

Объем: 408 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Пролог

Матвей Громов обмакнул в чернильницу перо и вопросительно взглянул на начальство. Прохор Петрович, насупясь, вчитывался в мелко исписанную бумагу. Перед ним на краешке лавки сидел сбледнувший мужик, мял в лапище малахай и пугливо косил вокруг заплывшим глазом. Видно, силился разглядеть дыбу и жаровню с углями.

Наконец Прохор поднял на сидевшего глаза, тот невольно прянул назад, да и рукой помавал — явно перекреститься собирался. Матвей усмехнулся.

— Ну, сказывай… — Прохор, не глядя, махнул Матвею, чтоб записывал.

— Что сказывать, ваше благородие? — Мужик нервно сглотнул.

От него нестерпимо несло луком, дух был так ядрён, что даже Матвей учуял, хотя сидел в дальнем углу.

— Поперву, кто таков?

— Семён Кутепов, сын Епифанов, пахотной человек из вотчины Андрея Лодыгина Ярославского уезду, — на одном дыхании отрапортовал посетитель.

— Пашпорт имеется?

— А как же! — Мужик несколько взбодрился, полез в малахай, добыл из него замятую по углам бумагу и протянул Прохору.

Тот глянул мельком.

— На заработки, стало быть, отпущен? Под оброк… Чем промышляешь?

— Извозом, ваше благородие. Покуда зима всё одно в деревне делать неча, а лошадка у меня справная…

— Возраст, вероисповедание?

Мужик захлопал глазами и снова сжался.

— Лет тебе сколь? Православный? — перевёл Прохор.

— Сорок семь годов. Православный, ваше благородие, измладу троеперстно крещусь! — вновь воспрял мужик и в доказательство широко перекрестился на висевшие в углу образа.

— О чём донесть хотел?

Мужик поёжился, бросил испуганный взгляд на портрет государыни за спиной Прохора и понизил голос:

— Дык… это… смотритель наш Артемий Федосов давеча на подорожной с титлом Ея Величества таракана удавил, я-де ему говорю — пошто Ея Величеству оскорбление чинишь? Непорядок! Так он нас лаял матерно…

— Вас — это кого?

— Меня и Ея Императорское Величество, — просипел мужик, тараща глаза на портрет.

Прохор Петрович хмыкнул.

— А глаз чего подбитый?

— Дык, излаял он нас скверно и в рожу…

— В рожу… — Прохор задумчиво поскрёб голову под париком. — А может, мил человек, всё не этак было? Напился ты пьяный, забиячил, ну смотритель тебе в зубы и дал для вразумления, а ты побежал на него напраслину извещать? Ну, что скажешь? Прав я?

— Христом Богом… Ваше благородие… Как на духу, вот вам крест святой…

Посетитель закрестился и бухнулся в ноги, звучно приложившись лбом о нечистые доски пола.

— Как на духу, говоришь… Грамоте, поди, не разумеешь? Нет? Громов, протокол готов? Зачти ему.

Матвей быстро и чётко прочитал вслух всё записанное и подал бумагу Прохору.

— Знаешь, за ложный извет что полагается? Батогом не отделаешься. Ну, а коли знаешь, то вот здесь сказано: «С моих слов писано верно», рядом крест ставь… Туманов! — В дверь заглянул солдат-преображенец, что был нынче в карауле. — Проводи его в колодничью избу.

— За что? Ваше благородие! — Мужик снова плюхнулся на колени.

— А ты, голубь мой, как полагал? Извет — дело серьёзное. Сейчас арестная команда Федосова твоего привезёт и завтра с утра будем следствие чинить. Да покуда истину не вызнаем, будете оба в остроге сидеть.

Туманов увёл жалобно причитавшего мужика, Прохор встал и потянулся всем телом.

— Всё на сегодня? Давай, Матюха, по домам собираться. Ты почту разобрал? Было там чего важное?

— Нет, Прохор Петрович. — Матвей потёр усталые глаза и стал убирать в ящик бумагу, чернильницу и перья. — Два извета о непотребных словах, донесение тверского воеводы, на некоего Ивана Большакова, что с портрета Ея Императорского Величества непочтительно мух гонял. Да две бабы на базаре за место повздорили, космы друг другу повыдирали, а потом одна на другую «Слово и дело» крикнула…

Скрипнула дверь. В проёме показался старший канцелярист Михайла Фёдорович Кононов.

— Прохор, выдь-ка на двор, дело тут до тебя…

Матвей навострил уши. Прохор и Кононов — вечные соперники — издавна были на ножах. Причину неприязни Матвей не знал, сложилась та давно, ещё до его появления в Тайной канцелярии, слухи же ходили самые разные: не то Прохор у Кононова бабу увёл, не то Кононов на Прохора ябеду настрочил — словом, что-то жизненное.

Прохор Петрович зыркнул сердито в затворившуюся дверь, нарочито помедлив, оделся и пошёл на двор.

Матвей, сдёрнув с гвоздя свою тощую епанчишку, выскочил следом.

***

На улице уже стемнело. Возле комендантского дома, где нынче располагалось присутствие Тайной канцелярии, горели масляные фонари. Света они давали мало — ровно столько, чтобы в канаву с нечистотами не угодить. Но сейчас двор был ярко освещён воткнутыми в снег факелами, прямо перед крыльцом стояла телега, вокруг которой толпилась уйма народу — пара караульных преображенцев, Кононов, Прохор, палач Фёдор Пушников, трое копиистов и незнакомый Матвею возница, державший под уздцы коротконогую чубарую лошадь.

Все они стояли кружком возле телеги и смотрели под ноги. Матвей протолкался между спин сослуживцев и заглянул, вытянув шею.

На утоптанном снегу лежал покойник. Вообще-то, после трёх с половиной лет службы в Тайной канцелярии Матвея трудно было поразить видом обезображенного трупа, но тут содрогнулся и он.

Лицо умершего превратилось в бесформенное месиво, одежда была изодрана, а местами отсутствовала вовсе, и через дыры проглядывала синевато-серая, в трупных пятнах кожа. Кисть левой руки отсутствовала совсем, и из раны торчали кости, матово белевшие в факельных отсветах.

— Кто это его так? — тихо пробормотал Матвей.

Один из копиистов, Игнатий Чихачов, обернулся.

— Это не наш. Божедомы привезли… Сказывают, в лесу подобрали.

Игнатий был зелёный и часто судорожно сглатывал, должно быть, пытался побороть тошноту.

Старательно отводя глаза от тела, Матвей глянул на Прохора Петровича. Тот, недовольно скривившись, обернулся к Кононову.

— Ну мертвец и мертвец… Мне-то он на кой ляд? Почто его вообще к нам привезли?

— Я его на божедомку вёз, ваше благородие. За городом нашли. Давнишний уж, вона, как его звери обглодали… — отозвался возница. — Мне велено было к вам заехать, чтобы вашего мертвяка туда же отвезть…

— Ну и что? — перебил Прохор. — У нас нынче и впрямь колодник богу душу отдал. Забирай да и едь себе. Этот-то нам зачем?

— А затем, что, похоже, это подследственный твой. Тот, что проходил по делу о комплоте прошлой весной, — проговорил Кононов, и Матвею почудилось в его тоне злорадство. — Как его звали, Игнатий?

— Л-ладыженский. Алексей Ф-фёдорович… — тихо отозвался Чихачов, и Матвей услышал, как у того отчётливо клацнули зубы.

— Вот и позвали тебя. Ты же следствие вёл. — Кононов прищурился. — У тебя и парсуна его, помнится, была. Стало быть, опознать сможешь…

На лице Прохора заходили желваки. Матвей быстро опустил глаза. Он тоже вспомнил то дело. Дело было странное. Анонимный донос на дворянина Фёдора Ладыженского и его сына Алексея подбросили прямо на крыльцо Тайной канцелярии. Но вопреки правилам, подмётное письмо не сожгли, а поручили расследовать самым тщательным образом. Старший Ладыженский был арестован и вскоре умер, а сына его найти так и не смогли. Пресловутый же портрет — «парсуна», которую не без удовольствия помянул Кононов, едва не стоил Прохору должности. Ибо тот умудрился по пьяному делу эту наиважнейшую улику потерять.

С тех пор Кононов при всяком удобном случае Прохору парсуну ту поминал.

— Да как же его опознать, коли от лица ничего не осталось? — рыкнул Прохор. — И с чего вообще взяли, что это он? Бумаги при нём сыскались?

— Игнатий опознал, — проинформировал Кононов.

Игнатий был кононовским дальним родственником, и Михайла Фёдорович его опекал.

— Как твой Игнатий узнать его смог? — Прохор обернулся, и Матвей заметил тяжёлый взгляд, которым его начальник одарил копииста Чихачова.

Тот выдвинулся вперёд.

— Я Ладыженского знал хорошо, — тихо сказал он. — Учились мы вместе…

— И что с того?

— Пятно у него было родимое. По нему и признал.

— Где то пятно? — Прохор склонился над трупом.

Игнатий замялся, и Прохор зыркнул на него с подозрением.

— На заднице. С левой стороны. В форме масти бубен… Его ещё недоросли наши бубновым валетом дразнили.

Прохор перевернул мертвеца лицом вниз. Со спины одежда почти отсутствовала.

— Ну-ка посвети ближе! — приказал Прохор одному из солдат.

Тот выдернул из сугроба факел и занёс над телом. Матвей увидел на ягодице покойника большое синюшно-бордовое пятно в форме ромба. Прохор поднялся.

— А племянник твой, никак, содомским грехом баловал? — Он, прищурясь, взглянул на Кононова. — Откуда один мужик может знать, что там у другого на заднице?

Стоявшие рядом копиисты захихикали, а зеленоватый Игнатий чуть порозовел.

— Мы же жили в одной каморе, Прохор Петрович, и в баню вместе ходили…

— Кто ещё его признать может?

Матвей понимал, что начальник кочевряжится из упрямства. Из одной лишь неприязни к Кононову.

Самому Матвею Чихачов, пожалуй, нравился, хотя прочие его недолюбливали. Игнатий был года на три моложе, как и сам Матвей — сирота. Происходил из хорошего дворянского рода, да ещё и образование получил прекрасное. Матвея мучило любопытство — в чём тот проштрафился, что после учёбы в Рыцарской академии, зная математику, историю, астрономию и четыре языка, очутился на службе в Тайной? Если бы не Прохор, вряд ли бы одобривший дружбу подчинённого с вражьей креатурой, он, пожалуй, завёл бы с мальчишкой приятельские отношения. Но раздражать попусту непосредственное начальство не хотелось.

— Помнится, у Ладыженских этих слуга был старый, — продолжал Прохор. — Ну-ка, Матюха, давай, сгоняй на Большую Луговую да привези его сюда. Этот-то уж точно должен знать, где какая отметина у хозяина была, коли он его сызмальства нянчил.

***

Старику-слуге оказалось за семьдесят. Он долго не мог взять в толк, чего хочет от него поздний посетитель, а когда уразумел, побледнел так, что Матвей забеспокоился, как бы старик не помер.

Всю дорогу тот неслышно шептал, чуть шевеля посеревшими губами, и крестился.

В крепость въехали глубокой ночью. Ворота были уж заперты, и Матвею пришлось некоторое время препираться с караульными, однако услышав фамилию Кононова, те ворота отворили. Факелы возле крыльца комендантского дома прогорели, телега стояла на прежнем месте, только лошадь выпрягли и увели в конюшню. Возле повозки, спрятав нос в толстый тулуп из пахучей, негнущейся, словно жесть, овчины, дремал, привалясь к облучку, часовой — один из солдат-преображенцев. Тело прикрыли рогожей.

Прохора Матвей нашёл в присутствии. Тот, подложив под голову епанчу, спал на лавке, где давеча сидел незадачливый извозчик. Кононов и Чихачов расположились в другом углу. Михайло Фёдорович дремал, откинувшись на спинку стула, а Игнатий смотрел в заоконную мглу. Лицо его словно приморозило.

Когда все трое вслед за Матвеем вышли к телеге, где трясся не то от холода, не то от страха старик, Прохор велел преображенцу зажечь факел и сдёрнул с мертвеца рогожу.

— Ну-ка посмотри, знаешь его? — велел он слуге.

Тот опасливо приблизился и долго вглядывался в обезображенное лицо, щурясь и крестясь.

— Не могу сказать, ваше благородие, — выдохнул, наконец, старик, как показалось Матвею, с облегчением.

— Значит, это не твой молодой хозяин?

— Не могу сказать, ваше благородие, — повторил слуга и вздохнул протяжно и грустно, словно больная лошадь.

— Посмотри внимательно. Рост, цвет волос — что-нибудь похоже?

Старик покосился на труп и затряс головой.

— Да разве ж поймёшь, ваше благородие… Волосы у моего Олёши вроде той же масти… Да мало ли этаких волос… А рост… нет, не пойму, барин…

— Может, какие знаки особые были у него? Шрамы, бородавки, родимые пятна? — вступил в разговор Кононов.

— Было пятно родимое, — слуга закивал, — пониже спины.

— На что похоже?

Старик испуганно хлопал глазами — в карты он не играл, геометрию не изучал, и объяснить, на что похоже пятно, ему было трудно.

Поняв, что вразумительного объяснения не дождётся, Прохор перевернул мертвеца вверх спиной.

— Оно?

Старик склонился над трупом и вдруг упал на колени, обхватил руками твёрдое, будто деревянное тело, и завыл глухо и страшно, словно смертельно раненый зверь.

Глава 1. Юпитер или бык

Зима дарила своей благосклонностью. По неглубокой свежей пороше Владимир с Данилой домчали до Ревеля довольно быстро. Преследователь настойчиво ехал за ними, и на постоялых дворах Владимир устраивал целые представления, стараясь создать у соглядатая впечатление, что пассажиров в карете двое. Чтобы двигаться без остановок, пришлось нанять в подмогу Даниле возницу в одной из деревень. После Везенберга малоснежный декабрь превратился в слякотный ноябрь. Лес вдоль дороги смотрелся ещё более унылым — голые чёрные ветки на фоне серого неба.

В Ревель въехали на третий день после Рождества. Владимир выбрал лучший постоялый двор и остановился на две недели. Через трое суток преследователь исчез — то ли понял, что его провели, то ли отправился искать Алексея по другим заезжим домам. Во всяком случае Владимиру на глаза он больше не попадался.

Бесснежная балтийская зима удивляла, до того непривычной даже на фоне Петербурга была эта слякотная промозглая серость — серое небо, серые камни мостовых, серые стены старинных готических соборов, серое, взъерошенное бурунами море.

Возвращались через Псков и Великий Новгород. В Новгороде задержались на десять дней — в окрестностях гуляла шайка ватажников, и пришлось ждать попутного каравана. Здесь зима явилась во всей красе — не унылой Ревельской замарашкой, а пышнотелой белоснежной красавицей в сиявших алмазами уборах. Дни стояли погожие, тихие, морозные. Небо дышало ледяной лазурью, обжигало морозным дыханием.

В имение вернулись в середине февраля. Истосковавшийся Данила рвался сразу же отправиться в Тверь, и Владимиру пришлось употребить весь свой талант убеждения, чтобы заставить его повременить хотя бы до конца марта.


Едва с неба спустился морозный тёмно-синий вечер, Владимир стоял у заднего крыльца тормасовской усадьбы. Знакомая лиственница чуть покачивала в вышине обнажёнными ветвями. Казалось, она вздыхает, зябко вздрагивает всем телом и с завистью смотрит на кузин-елей, закутанных в богатые пушистые меха.

— Не грусти, — шепнул ей Владимир и погладил холодный жёсткий ствол. — Зато тебя не срубят к Рождеству…

К ночи быстро холодало, и Владимир решил поискать Соню на поварне или выспросить про неё у Манефы.

На кухне весело потрескивала печь, пахло душицей и мятой — перевязанные суровой ниткой пучки травы висели над окном. Манефа тёрла песком огромную сковороду, а за большим дубовым столом, поджав под себя ноги, сидела Соня. Она склонилась над какими-то лоскутками, рука с зажатой в тонких пальчиках иглой споро мелькала над рукоделием.

Свеча трепещущими сполохами озаряла лицо — сосредоточенное, усталое и очень печальное. У Владимира, замершего на пороге, защемило сердце.

— Соня, — тихо позвал он.

Она услышала — вскинула глаза, и лицо озарилось счастьем. Не стесняясь изумлённой Манефы, Соня вскочила из-за стола и бросилась ему на шею.

Владимир подхватил лёгкую фигурку, прижал к себе и закружил по кухне, натыкаясь на табуреты и лавки. Он целовал её губы, щёки, а Соня жмурилась, смеялась, подставляя лицо под поцелуи, будто под ласковые струи летнего дождя.

Наконец, он опустил её на пол.

— Поедем домой, — сказал улыбаясь. — Я так соскучился!

Соня умчалась в людскую одеваться, а Владимир, чтобы не стоять посреди кухни под хмурым, осуждающим взглядом Манефы, повернулся идти во двор, когда на поварню вошёл Парфён. Он замер на пороге, взгляд сузившихся глаз моментально сделался тяжёлым, как гранитный валун.

— Дай пройти, — бросил Владимир холодно, когда тот не пошевелился, чтобы освободить дорогу.

Парфён молчал, не делая ни единого движения. Он был лет на пять старше Владимира — здоровенный мужик, почти одного с графом роста, под рубахой перекатывались литые мускулы.

— С дороги, холоп! — Владимир шагнул прямо на него. Парфён медленно, нехотя, подвинулся, и Владимир вышел, толкнув его плечом.

***

Соня сидела, обхватив себя за плечи. В полуночном сумраке спальни Владимир видел тонкий профиль лица, печально склонённую голову, золотистый завиток на виске.

Едва схлынула первая радость от встречи, он заметил, что Соня бледна, лицо осунулось, на нём, казалось, остались одни глаза.

Владимир сел рядом, обнял хрупкие плечи.

— Что с тобой? — Он пристроил её голову себе на грудь. — Графиня обижает?

Он знал, что после побега Элен и Лизы Соне жилось несладко. Графиня Тормасова, справедливо полагая, что без Сониной помощи барышни не обошлись, даже пару раз отхлестала ту по щекам, но сечь и на скотный двор отправлять не стала.

Соня судорожно вздохнула. На Владимира она не глядела. В свете теплившейся возле икон лампады белел силуэт с рассыпавшимися по плечам волосами.

— В тягости я, барин, — чуть слышно проговорила она, помолчав. — Ребёночек у меня будет.

Сперва он даже не понял, о чём она говорит, а когда смысл сказанного дошёл, Владимир схватил её за плечи и повернул к себе. По щекам Сони катились слёзы.

— Не плачь, ну что ты?

— Барыня прогонит, когда прознаёт… И замуж отдаст. Она блуда не терпит… — И Соня заплакала навзрыд.

— Не плачь, душа моя! Успокойся! Я выкуплю тебя и дам вольную.

— На что мне вольная, Владимир Васильевич? — Она грустно улыбнулась, отирая слёзы рукавом рубашки. — Мне вы надобны, а не воля.

— Я женюсь на тебе. — Сердце вдруг бухнуло, отозвавшись где-то в горле. — Мой ребёнок будет законным.

— Нет, — Соня серьёзно покачала головой, — так нельзя. Вы жизнь себе порушите. Я не пойду за вас.

— Мой ребёнок не будет любодейчищем! — Он повысил голос, но, взглянув в её грустные глаза, притянул к себе и уложил рядом, баюкая, как маленькую. — Спи. Завтра я всё устрою. Я никому тебя не отдам, спи…

***

Рано утром он отвёз Соню в Торосово, а сам вернулся обратно. Для визита к графине было ещё слишком рано.

Владимир бродил по дому, словно задумчивое привидение. От волнения познабливало. Он понимал, что задуманное перевернёт его жизнь, а возможно, и искорёжит её. Поступок сей не поймёт никто, ни отец, ни друзья, ни тем более общество. Хорошо, коли в бешеный дом не свезут.

Вчера, вернувшись в имение, он нашёл несколько нераспечатанных отцовских писем. Батюшка вновь интересовался, какую стезю намерен избрать его ветроголовый сын, и советовал обратиться за помощью к князю Барятинскому. По тону письма чувствовалось, что терпение, каковое никогда не числилось в матрикуле отцовских добродетелей, на исходе. Если он женится на крепостной, можно смело забыть о любой карьере, а о реакции отца на подобную эскападу Владимир и вовсе старался не думать. Меньшее, что его ожидало — изгнание из дома, проклятие и лишение всяких средств к существованию как в настоящем, так и в будущем. Он поёжился.

Впрочем, можно же венчаться тайно, как Филипп. Нанять для Сони учителей, а потом, когда она получит хорошее воспитание, представить её в обществе не слишком знатной иностранной дворянкой, француженкой или немкой.

Великий Пётр одним мановением превращал своих сподвижников из простолюдинов и даже холопов в сановников и вельмож. И сам был венчан на прачке. Если царь женился на «портомое», отчего граф не может жениться на дворовой девке? Или «Quod licet Jovi, non licet bovi» — «Что позволено Юпитеру, не позволено быку»?

Владимир вздохнул. Чувства, которые вызывала у него простая деревенская девушка, были столь сильными и острыми, что порой он страшился их. Весёлый, легконравный, доброжелательный, но поверхностный во всём, Владимир знал за собой это. К женщинам, как барышням, так и актрисам, охладевал быстро. Иногда роман длился месяц-два, иногда пару недель. Как правило, стоило ему расстаться с предметом своих грёз больше чем на неделю, ветреная натура тут же остывала или находила иной объект для обожания.

Тем удивительнее было это новое чувство, сильное и глубокое, точно омут. Уезжая в Ревель, Владимир втайне даже надеялся, что разлука вернёт его всегдашнее, такое уютное состояние души, когда жизнь — словно весёлый пир с музыкой и танцами, а любовь — лишь приятная приправа к блюдам того пира. Расставание не остудило, а напротив, ещё сильнее разожгло опасное пламя, бушевавшее в душе, и оно стало напоминать пожар, беспощадный, яростный, роковой…

Чувство волновало и пугало. И хотя даже наедине с собой он делал вид, будто ничего необычного не происходит, где-то на самом донышке души, куда Владимир без нужды старался не заглядывать, он знал — так теперь будет всегда.

«Купала повенчал. Кто на Купалу слюбится, век не расстанется», — вспомнилось ему. И впрямь, что ли, языческий бог свёл его с Соней?

Напольные часы пробили час дня. Владимир тщательно оделся и велел седлать коня.

***

Графиня Тормасова приняла его в кабинете. В комнате, несмотря на ясный морозный день, было сумрачно из-за прикрытых портьер, но, когда Евдокия Фёдоровна поднялась навстречу, Владимир заметил, как сильно она похудела и осунулась. Видно, побег дочерей не прошёл для неё даром.

Поклонился. Графиня рассматривала гостя с удивлением и, как ему отчего-то показалось, с волнением. Наконец, жестом предложила садиться и сама тоже опустилась в кресло.

— Чем обязана, граф? — Голос Тормасовой не изменился — был таким же звучным и властным, как раньше.

— Я приехал к вам с небольшой просьбой, сударыня. — Владимир обворожительно улыбнулся, стараясь придать речи лёгкость и даже некоторую шутливость.

— Слушаю вас. — Она чуть приподняла изящные тёмные брови.

— Дело в том… — Он невольно запнулся, и улыбка получилась смущённой. — Я хотел бы купить одну вашу крепостную…

На лице графини мелькнуло изумление.

— Я не продаю своих людей, — прервала она холодно. — Почитаю варварством торговать крепостных, как скотину.

— Да-да, конечно, — заторопился Владимир. — Я и сам того же воззрения, но тут иной случай… Дело в том, что мой кучер полюбил одну из ваших дворовых девушек и мечтает на ней жениться. Девица тоже неравнодушна к нему. Я заплачу сумму, каковую вы соблаговолите назначить.

— Кучер? — переспросила Тормасова задумчиво.

Она смотрела очень внимательно, и отчего-то Владимиру сделалось неприютно и тревожно, как бывает перед грозой — небо над головой ещё голубое, но горизонт уже налился фиолетом, и резкие порывы ветра проносятся в верхушках берёз.

— Да, мой Данила. Он человек хоть и не юный, но весьма положительный, домовитый, трезвого образа мыслей, обижать девушку не станет.

— И кого же вы хотите просватать за вашего кучера? — помолчав, спросила Евдокия Фёдоровна.

— Соню Демьянову.

— Сожалею, граф, я привязана к Соне и не готова расстаться с ней. К тому же она самая умелая и старательная из комнатных девок, мне некем её заменить.

— Ваше сиятельство, — Владимир заволновался, и в голосе явственно означились просительные нотки, — пожалуйста, будьте снисходительны, дозвольте им повенчаться, Соня ждёт ребёнка…

Лицо графини мгновенно окаменело, голос сделался ледяным.

— Даже так? Благодарствуйте, что упредили. Теперь понятно, откуда мои дочери… — она запнулась, бросила быстрый взгляд и продолжила, презрительно кривя губы: — Хорошо, что сказали. Я её на скотный двор отошлю, гулящую, за свиньями ходить. Нечего блуднице у меня в доме делать.

Тормасова поднялась. Чувствуя, как бледнеет, Владимир вскочил следом:

— Сударыня, умоляю вас, не поступайте с ней так сурово! Продайте Соню мне.

— Простите, граф, не хочу потворствовать распутству. Девка отправится ходить за скотиной, а чтоб грех прикрыть, я её замуж отдам.

— Прошу вас! Не губите Соню!

— Вы так радеете за счастье кучера? — Графиня усмехнулась холодной змеиной усмешкой.

— Нет! — Голос внезапно осип. — Я слукавил перед вами. Соня носит моего ребёнка. Пожалуйста, продайте её мне! Я заплачу любые деньги…

— Вот как… — протянула Тормасова.

— Да. Я прошу вас! Умоляю! Отдайте мне Соню.

— И что же потом? — Графиня смотрела странным задумчивым взглядом. — Она родит ребёнка, станет жить у вас на положении метрессы, виц-госпожи. Потом вы женитесь и каково ей будет вместе с вами и вашей избранницей? Вы о том подумали? Вы сломаете ей жизнь… Вернее, уже сломали.

— Я дам ей вольную и женюсь на ней! Я люблю её! — крикнул он.

Графиня рассмеялась сухо и неприятно, будто закаркала:

— Вы бредите, милый мальчик! После этакой эскапады вас на порог не пустят ни в одном приличном доме. Батюшка ваш, — губы Евдокии Фёдоровны скривились в жёсткой, неприятной улыбке, — скончается от удара. А сами вы через месяц пожалеете о своём ребячестве.

Она отвернулась к окну и чуть слышно заговорила, словно бы сама с собой, не слушая его — Владимир ещё пытался убеждать и умолять:

— Сколько же лет я мечтала об этом и как могла бы поквитаться… А он даже не узнает, что я избавила его от гибели и позора… Какая насмешка фатума!

Графиня повернулась к Владимиру и, глядя в глаза, ровно произнесла:

— Я не продам вам Соню. — Она говорила очень твёрдо, и сразу стало понятно, что уговаривать и умолять бесполезно. — В память о единственном близком человеке я не могу позволить вам погубить себя.

И, оставив его оцепенело стоять посреди кабинета, Евдокия Фёдоровна вышла из комнаты.

***

Владимир был раздавлен. Кое-как добрался до Ожогина, рухнул на диван в кабинете и провалялся там до заката. Он не представлял, как будет говорить Соне, что не в состоянии выполнить своё обещание.

В усадьбу Тормасовых приехал уже поздним вечером. Подождав с четверть часа — идти в дом не хотелось, — но так и не дождавшись, слез-таки с коня, привязал его возле заднего крыльца и вошёл в дом.

На кухне возилась Манефа — ставила тесто для утренних пирогов, пахло жареным луком. Сони видно не было.

— Здравствуй, Манефа, — проговорил он, и баба, испуганно охнув, обернулась на голос. — Где Соня?

Кухарка вдруг опустилась на лавку, поставив квашню с опарой, что держала в руках, прямо на пол.

— Нету Сони, — пробормотала она, пугливо тараща на него глаза.

— Как нет?! — Владимир бросился к женщине и схватил за плечи. — Где она?!

Кухарка опустила голову, ничего не отвечая.

— Где? Манефа, пожалуйста, скажи мне! — Он присел у её ног и заглянул в лицо.

— Барыня приказала её увезти куда-то, — прошептала кухарка. — А назавтра их с Парфёном повенчать должны…

— Куда увезли Соню?! — крикнул Владимир и встряхнул Манефу за плечи.

— Не знаю я, барин! Вот те крест святой, не ведаю! — Она вдруг облокотилась на стол и заплакала.

— Где венчать станут?! Когда?! — Он всё тряс и тряс её за плечо.

— Завтра. В Сольцеве, верно. Ближняя церква там. Дворовые все там венчаются. Эх, барин… Сгубили вы девку…

Не слушая больше причитаний, Владимир выскочил вон.

***

Закрутившись с делами, Соня за весь день ни разу не вспомнила про обещание графа выкупить её у барыни, да и, если сказать начистоту, не придала этим словам особого значения. Поэтому, когда под вечер графиня вызвала её к себе, Соня даже и не помышляла ни о чём таком.

Она вбежала в кабинет. Хозяйка стояла у окна, задумчиво глядя на заснеженный сад.

— Чего изволите, барыня?

Графиня обернулась, и от её взгляда Соня поёжилась, в спине похолодело. Евдокия Фёдоровна медленно приблизилась к столу и тяжело опустилась в кресло.

— Здесь был нынче граф Вяземский. — Голос звучал ровно, но Соню отчего-то продрал мороз. — Просил продать тебя, говорил, что брюхата от него. Сие правда?

Чувствуя, как лёд из позвоночника распространяется по всему телу, Соня чуть слышно прошептала:

— Да, барыня…

— Сама отдалась или, может, он тебя силой взял?

— Сама, барыня…

— Дурное семя! — Графиня будто выплюнула слова ей в лицо. — А я-то всё думала, как могли мои дочери, воспитанные в набожности и строгости, этакое грехотворство учинить? А это, стало быть, ты их блудить выучила!

— Барыня, я не…

— Молчи, сквернавка! Высечь бы тебя, гулящую, да на скотный двор… Чтоб прочим неповадно было… Да боюсь, ребёнка скинешь. Давно в тягости?

— Четвёртый месяц. — Соня опустила голову, голос не слушался, и вместо слов получалось невнятное лепетание.

— Значит, так. Блудодейка в доме мне ни к чему. Завтра обвенчаю тебя с Парфёном, он давно на тебя засматривается. Дитя, как родишь, заберу. Теперь собирайся, поедешь в деревню, до завтра там побудешь, я тебя видеть боле не желаю.

Графиня вышла, а через десять минут за Соней явились два мужика и отвезли в незнакомый дом на краю деревни, где заперли в тёплом хлеву вместе со скотиной. Убежать из скотника было невозможно — в крошечные, затянутые пузырём окошечки, расположенные под низким потолком, она не смогла бы и голову просунуть.

В хлеву было парно, пахло навозом и тёплым животным духом. До утра Соня пролежала на охапке соломы и проплакала.

Конечно, она не была столь наивной, чтобы мечтать о венце с графом. Больше того, понимала: реши он и впрямь на ней жениться, никому этот брак счастья бы не принёс. Соня никогда бы на такое не пошла. Она мечтала просто быть с ним рядом, даже когда граф охладеет к ней и женится — рано или поздно это должно случиться, — лишь бы находиться возле него.

Утром, ещё затемно, пришли две бабы и отвели в баню. Там наскоро помыли, обрядили в новую рубаху и сарафан. Косу распустили и переплели на две, повязали чистый платок. Надели тёплую душегрею и сверху замотали пуховой шалью.

Соня безучастно, точно кукла, выполняла всё, что от неё требовали: садилась, вставала, протягивала руки, наклоняла голову. Бабы были молчаливы, лишь помянули, что «барыня ей убор и приданое справила».

Едва на востоке зардело, прибыл мужик на санях, бабы усадили её на подводу, и все вместе отправились лесом в Сольцево.

Соня сидела не шевелясь, всё так же бездумно и безучастно, лишь слёзы сами собой всё текли и текли по щекам.

На заутреню народу пришло мало, день был будний. Всё так же, будто в тумане, Соня отстояла службу. Народ разошёлся, остались лишь бабы, приехавшие с ней, мужик, что их вёз, да Парфён. Он стоял в стороне, Соня чувствовала взгляд его блестевших будто в лихорадке глаз.

Из бокового притвора выглянул батюшка, кивнул — сейчас начнём.

Парфён подошёл, взял за руку, шепнул тихо:

— Почто маешься? Я ж не обижу тебя… Не бойся.

Она ничего не ответила, даже не взглянула. Всё тело — и ноги, и руки будто налились свинцом. Рука Парфёна казалась горячей или это её ладони совсем застыли?

Вышел священник, торопливой скороговоркой забормотал молитвы. Соня не слушала. Слёзы текли. Сколько же их внутри, что никак не кончатся? Может, она вся обратится в поток слёз, как Снегурочка из сказки, что растаяла от любви? Хорошо бы…

Точно сквозь сон донеслись слова венчального обряда:

— Имаши ли, Парфен, произволение благое и непринужденное взяти в жены сию Софью, ею же пред собою зде видеши?

— Имам, честный отче. — Ответ Парфёна прозвучал сипло, словно у того перехватило горло.

— Не обещался ли иной невесте?

— Не обещался, честный отче.

— Имаши ли, Софья, произволение благое и непринужденное взяти в мужья сего Парфена, его же пред собою зде видеши?

Соня молча опустила голову. Священник подождал несколько секунд, вздохнул, перекрестился и принялся венчать дальше.

***

Этой ночью Владимир не сомкнул глаз. Метался по кабинету, изнывая от тоски и беспокойства. Где сейчас Соня? Не обижают ли её? Не наказала ли графиня? Точно ли венчать станут в Сольцеве?

За окном мела метель, выл ветер, словно оплакивал горькую Сонину судьбу.

Едва отступила чернильная темнота и засерел унылый зимний рассвет, Владимир велел седлать коня. Данила подробно объяснил, как добраться до Сольцева кратчайшей дорогой через лес, и предлагал сопроводить. Но Владимир, боясь задержки, отправился в путь один.

Метель уже не мела, сквозь низкие облака сочился поздний тусклый рассвет. Конь вяз в снегу, с трудом передвигаясь по лесу. Время шло, Владимиру казалось, что восемь вёрст, отделявшие Ожогино от Сольцева, он давно уже должен был проехать, а село всё никак не показывалось.

Наконец, когда напряжение достигло предела, лес поредел, за деревьями наметился просвет, и напряжённое, как всё естество, ухо уловило знакомый звук, с которым ударяет молот по наковальне.

Владимир пришпорил усталого коня и выехал на околицу села возле самой кузни. Чтобы не терять ни секунды драгоценного времени он, не спешиваясь, подъехал к воротам, почти въехав внутрь, и крикнул:

— Подскажи, любезный, как к церкви проехать?

Голый по пояс богатырского сложения мужик вытаращил на него глаза. А двое чумазых мальчишек-подмастерьев ещё и рты поразинули, словно к ним вдруг пожаловал сказочный человеко-конь китоврас и попросил подковать его на все четыре копыта.

— Ну! Чего молчишь, остолбень! — рявкнул Владимир. — Где здесь церковь?!

Должно быть, вид у него был совершенно безумный, потому как пацанята, точно мыши, порскнули по углам, а кузнец, аккуратно пристроив на наковальню молот, осторожно приблизился.

— Церква? — переспросил он озадаченно. — Дык в Сольцеве, барин… У нас нету…

Внутри всё враз заледенело, будто из кузни пахнуло не жаром, а пронизывающим стылым ветром.

— А это что за село?

— Деревня, барин. Никольское.

— А Сольцево далеко?

— Двунадесять вёрст.

Застонав, он закрыл руками лицо.

***

И вновь Владимир гнал измученного коня по заснеженной дороге. Лошадь дышала хрипло, с натугой, от крупа валил пар. Владимир чувствовал, что ещё немного, и конь упадёт. Он опоздал… опоздал…

Окончательно развиделось, и сквозь облака даже временами проглядывало усталое, как его лошадь, блёклое солнце. Но он всё пришпоривал, понукал едва живое животное, с боков опадала розовая пена.

— Господи, пожалуйста, помоги! — шептал Владимир, точно в горячке. — Не дай мне опоздать! И я больше ни о чём и никогда тебя не попрошу…


Священник дочитал отрывок из Евангелия и следующие за ним молитвы, тяжело ступая, взошёл в алтарь и вынес потемневшие от времени медные венцы.

— Венчается раб Божий Парфен рабе Божией Софье во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь, — трижды возгласил батюшка и протянул Парфёну расположенный на венце образ Спасителя.

Тот поцеловал образок, и венец возложили ему на голову.

— Венчается раба Божья Софья…

Соня зажмурилась, глотая слёзы.

***

Владимир галопом подлетел к бревенчатой приземистой церквушке, на ходу соскочил с коня и ворвался внутрь.

У алтаря, низко опустив голову, стояла Соня, с ней рядом рослый мужик, перед ними — невысокий седой священник с венцом в руках.

— Венчается раба Божья Софья рабу Божию Парфену…

— Стойте! — закричал граф бешено. — Остановитесь!

Священник вздрогнул, и венец, выскользнув из рук, с весёлым звоном покатился по полу, люди заозирались.

Владимир подбежал к стоящим, схватил Соню, глядевшую на него точно на привидение, и прижал к себе. Парфён, сжав кулаки, шагнул навстречу:

— Оставьте, барин! Нас уж повенчали!

— Я успел? — спросил Владимир у Сони.

Та медленно, будто в полусне, кивнула и спрятала лицо у него на груди.

— Я тебя никому не отдам! — Владимир обнял её, целуя залитое слезами лицо.

И тут Парфён бросился на него.

Сцепившись, они покатились по дощатому полу, Соня сдавленно ахнула. Накопившееся напряжение выплеснулось в такую бешеную ярость, что у Владимира потемнело в глазах. Он, рыча, наносил удары, не чувствуя боли и не видя ничего вокруг.

Когда их растащили, оба были изрядно потрёпаны. У Владимира оказалась разбита губа, на скуле наливался синяк, а у Парфёна из носа текла кровь.

— Вон отсюда, охальники! — закричал батюшка и замахнулся на расхристанных драчунов. — Буйство непотребное в Божьем храме учинили! Покарает вас Господь за кощунство!

Мужик, что вёз Соню, и дюжий алтарник, выбежавший на шум из пономарки, в тычки выволокли Парфёна из храма, Владимир, прижимая к себе полубесчувственную Соню, вышел сам.

***

Графиня Тормасова сидела в кабинете, бездумно глядя на серевшие за окном сумерки. Теперь она часто так сидела, погружаясь в неясные, полузабытые воспоминания. С тех пор как сбежали дочери, забот не осталось. Хозяйственные дела не занимали её, а других не было.

В Петербург Евдокия Фёдоровна не выезжала и у себя не принимала, проводя дни в кабинете. Духовную давно составила, а прочие заботы на пороге вечности казались столь пустяшными, что не стоили внимания.

Нет, сперва она предприняла попытку найти князя и сбежавших дочерей, даже сгоряча обратилась к одному влиятельному при дворе господину, знакомцу покойного мужа. Тот обещал помочь ей встретиться с государыней или хотя бы с герцогом Курляндским. Одно время на слуху была история, как императрица отправила на каторгу не в меру ретивого жениха, что умыкнул девицу без родительского согласия и тайком на ней повенчался.

Но потом ровно глаза открылись: разразится скандал, от её дочерей отвернётся всё общество, и даже если удастся расторгнуть брак с князем, шансов на хорошую партию у них уж не будет.

Как-то раз, когда она деятельно строила планы преследования, Пётр Матвеевич, выслушав её, тяжко вздохнул:

— Коли вы хотите отомстить и отравить жизнь девочкам, вы поступаете верно, а если желаете добра — нет. Теперь уж неважно, кто прав, кто виноват. Всё случилось, как Господь попустил. И ежели станете добиваться огласки, ничего, кроме тягот, детям своим не принесёте. Подумайте о том…

И Евдокия Фёдоровна поняла, что он прав.

В доме было тихо. Теперь всегда было тихо. Слуги старались не попадаться ей на глаза и передвигались, кажется, на цыпочках. Либерцев, постаревший за последние месяцы лет на десять, тоже не докучал. Чувствовал, что ей не хочется ни видеть его, ни разговаривать.

Тем более странным показался внезапно раздавшийся в коридоре шум.

— Пошёл вон, холоп! — рявкнул поблизости смутно знакомый голос, и дверь в кабинет распахнулась, с грохотом ударившись о стену.

Евдокия Фёдоровна в изумлении уставилась на графа Вяземского, что, отшвырнув в сторону лакея, быстрыми шагами ворвался в комнату и остановился посередине.

— Сударыня! — Голос молодого человека дрожал от сдерживаемого бешенства. — Хочу поставить вас в известность: я забрал Соню. Она будет жить у меня. Можете, ежели вам угодно, обвинить меня в краже вашего имущества. Вот деньги на тот случай, коли одумаетесь и решите всё же продать мне её, на них можно купить небольшую деревеньку.

Он швырнул на бюро звякнувший кошель и шагнул к двери. На мгновение задержался у порога, бросил на ошеломлённую Тормасову исполненный ярости взгляд и добавил:

— Но если вы объявите её беглой, я вас убью!

И вышел вон.

Глава 2. Ведьма

Вязкая чернота засасывала, словно зловонное болото. Была она осязаемой, липкой, холодной. Не давала дышать. Она скрывала в себе нечто отвратительное, скользкое, и это «нечто» кружилось вокруг, неуловимо касалось шеи и спины, взвизгивало и хохотало пьяной кабацкой девкой. Волосы на затылке поднимались дыбом, словно от чьего-то леденящего дыхания.

Он шёл. Спотыкался. Каждый шаг стоил неимоверных усилий. Вдоль позвоночника тёк пот, подошвы уходили в студенистое и мягкое, как кисель, но он даже не мог увидеть, что там под ногами, лишь слышал противные чавкающие звуки, с которыми студень выпускал наружу его ступни.

Он не знал, куда идёт. Он не видел даже собственного тела, и иногда начинало казаться, что его просто нет. Что он сам — та же вязкая зловонная чернота.

Он знал, что останавливаться нельзя — тогда то жуткое, что дышало в спину, поглотит его целиком, не оставив даже души. Ноги уходили в студень всё глубже, а от ступней поднимался холод, он чувствовал, как стынет в ногах кровь, и знал: когда лёд дойдёт до сердца, чернота растворит его, и он станет её частью, как то, хохочущее, что с визгом шныряло вокруг.

***

По заснеженным зимним дорогам до Твери добирались едва ли не месяц. Лошадей не меняли, останавливались на постоялых дворах.

К концу первой недели ударили холода. Пришлось нанять сани в одном из попутных сёл. Путешественники прикрыли лица меховыми масками, и теперь уж даже самый внимательный и досужий наблюдатель не смог бы опознать в числе проезжих дам.

Холод, грязь, тучи насекомых, что кишели на постоялых дворах и в крестьянских избах, где приходилось ночевать, к концу пути вымотали Лизу так, что все горести, тревоги и желания отошли в тень, уступив место единственному — смыть с тела многодневную грязь, упасть в нормальную постель и спать, спать, спать… Сутки, двое, неделю…

В Твери задержались дней на десять. Как на грех, морозы сменились сильными снегопадами. Филипп снял купеческий дом, путешественники перевели дух, купили необходимые вещи, одежду для дам, которым пришлось путешествовать без багажа. Князь отправил посыльного из числа купецкой прислуги с письмом к управляющему, чтобы тот распорядился привести господский дом в жилое состояние.

Лиза изнемогала — они уже почти у цели, в двух шагах, а путешествие всё не кончается. Силы и моральные, и физические иссякли, она чувствовала себя опустошённой и разбитой, как накануне болезни.

Наконец, установилась ясная погода. Дорога до имения, которая летом заняла бы часов восемь, теперь, после снегопада, отняла почти двое суток. Верховых коней пришлось оставить на постое в Твери, они сильно вязли в свежем снегу, проваливались, ранили ноги о наст.

Господский дом, стоявший чуть в стороне от села, был невелик и походил на дома тверских купцов — бревенчатый сруб в одно жильё на высоком каменном подклете. На его фоне княжеская усадьба под Петербургом смотрелась просто дворцом. Внутреннее убранство тоже оказалось весьма незатейливым, но Лиза даже не замечала его простоты.

Отдохнув, отоспавшись, напарившись в бане, она немного пришла в себя, и теперь вся её жизнь превратилась в ожидание. Она мысленно подсчитывала, прикидывала, сколько вёрст от Петербурга до Риги и обратно, сколько потом до Твери… Выходило, что Алексей появится месяца через два, не раньше, а ведь ещё неизвестно, сколько придётся дожидаться человека, с которым он должен был встретиться.

Лиза уговаривала себя, убеждала, что ждать ещё рано, но всё равно ждала. Если к дому подъезжали сани, сердце её совершало кульбиты и курбеты, норовя выскочить наружу.

Дорожные тяготы сказались на здоровье. Лиза плохо спала, потеряла аппетит, временами накатывала дурнота — словно туман, сквозь который звуки и образы проникали с трудом.

И ещё отчего-то одолевала безотчётная тревога. Для неё не было никаких разумных резонов, но беспокойство нарастало как снежный ком, пущенный с горы.

Однажды, встав из-за стола после обеда, Лиза вдруг потеряла сознание. За окном мела пурга, свирепо выл ветер — о том, чтобы отправиться в Тверь за лекарем, не было и речи. Перепуганная Элен бросилась за советом к кухарке, немолодой молчаливой Ефросинье, узнала, что в селе есть бабка-целительница, и послала дворовых людей за ней.

«Бабка-целительница» оказалась шустрой живой бабой лет сорока. Она осмотрела Лизу, пощупала живот, груди и сообщила:

— Тяжела ты, барыня. К осени родишь.

***

Филипп поднял голову от расходной книги, над которой склонившись сидел и в изумлении воззрился на Элен.

— Что ты сказала, прости, я, кажется, неверно расслышал.

— Да нет, ты расслышал всё правильно. — Элен почувствовала, что краснеет. — Лиза ждёт ребёнка.

Кажется, только её присутствие удержало мужа, чтобы не присвистнуть. Элен путанно и многословно пересказала разговор с бабкой-целительницей и взглянула умоляюще:

— Как ты думаешь, Алексей уже должен был вернуться из Риги?

Филипп нахмурился, что-то прикидывая и вычисляя, и покачал головой.

— Думаю, ждать ещё рано. Сейчас не лето, его могла задержать непогода. Он мог провести много времени, дожидаясь Шетарди. А вернувшись в Петербург, мог получить от Лестока новое задание. Причин для беспокойства нет.

— А Владимир? Они ведь ехали вместе. Возможно, и назад сообща возвращались. Ты не мог бы отправить ему письмо?

Филипп вздохнул.

— Если бы здесь был Данила, я бы, конечно, послал его к Володе, но Данилы нет, а из местных людей я никому не могу довериться до такой степени. Мы можем раскрыть наше убежище, и тогда все усилия, и наши, и Володины, окажутся тщетными. Давай подождём ещё месяц. Если граф уже вернулся в имение, то Данила наверняка скоро приедет к нам.

От его слов Элен почти успокоилась. Впрочем, тревога, что скреблась на дне души, была связана с другим, письмо графу развеять её не могло. Она подошла к мужу и обняла сзади, уткнувшись лицом в стянутые лентой каштановые кудри. От волос приятно пахло полынным отваром.

— Не сердись. — Она виновато потёрлась щекой о его затылок. — Я знаю, как ты относишься к Ладыженскому… — Элен запнулась, не зная, как выговорить вслух то, что тревожило её. — Но он так странно вёл себя с ней… Как ты думаешь, он женится на Лизе?

***

Лошадь прядала ушами, всхрапывала, вскидывала морду и категорически не желала двигаться вперёд.

— Да что с нею нынче! Ровно с ума сошла… — Возница спрыгнул с облучка и в сердцах рванул под уздцы — Но, прокля́тая! Анчутка на тебе, что ли, ездит?

— Да погодь, Клементий, — отозвался чернобровый красавец богатырской стати и тоже выпрыгнул из саней. — Не доехали-то самую малость. Вон уж и порубки наши видать, присыпало их вчерашней метелью. Да не рви ты её за уздейку. Пускай покуда тут постоит, успокоится.

И он зашагал в сторону знакомой поляны, проваливаясь по колено в сверкающий пушистый снег. Солнце сияло так, что мгновенно заслезились глаза.

— Красота-то какая! Эх!

Возница, однако разделять восторги спутника не спешил, привязывал лошадь к дереву, сердито выговаривал ей, обзывая «волчьей сытью» и «ослихой».

Обогнув купу молодых ёлок обочь дороги, богатырь вышел на широкую прогалину и остановился как вкопанный.

— Клементий! Глянь-ка…

Возница, уже закончивший читать нравоучения кобыле, догнал его и, выглянув из-за плеча, охнул и подался назад:

— Господи Иисусе… Вот так дела, Лексей Григорич…

— А ты «волчья сыть», «волчья сыть»… Как же ей не бояться, когда тут этакое…

Просека напоминала побоище. Окровавленный снег утоптан, а посреди просёлка лежали перевёрнутые чухонские сани и две растерзанные лошадиные туши. Чуть поодаль нашлось и обезображенное тело человека.

— Эх, горемыка… — Клементий сдёрнул с головы треух и перекрестился. — Ведь две версты до нас не доехал… Схоронить надо, Лексей Григорич…

— Схороним, конечно. Погодь, давай сани кувырнём. Подцепим их к нашим, да и довезём бедолагу… Эх, отпевать-то его как, коли незнамо кем крещён?

Вокруг саней валялись кровавые ошмётки лошадиных внутренностей и пахло, как на бойне. Мужчины с двух сторон ухватились за опрокинутую повозку и без особых усилий поставили её на полозья.

— Лексей Григорич! Глянь…

На снегу под санями лицом вниз неподвижно лежал человек.

***

— Простынешь, Григорич… — Клементий неодобрительно покачал головой, глядя, как спутник стянул с себя тулуп и пытается закутать человека, лежащего в санях.

— Ништо, не успею! — отозвался тот и забрался на облучок. — Поехали, Клементий, покойника после заберём. — Он обернулся в сторону, где виднелось на снегу скорчившееся тело, сдёрнул малахай и поклонился в пояс: — Ты уж прости нас, добрый человек, не серчай…

Второй вскочил в сани, богатырь гикнул мощным басом, и нервно топтавшаяся на месте кобыла взяла с места резвой рысью.

Не прошло и получаса, как сани въехали в село и подлетели к группе затейливых каменных строений, стоявших наособицу от крестьянских дворов. Тот, что звался Алексеем Григорьевичем, легко, словно младенца, подхватил свою находку и понёс в горницу.

— Антиповна! — на ходу крикнул он куда-то внутрь. — Баню затопляй! Да поживее!

За покойником отправили мужиков из села, а сами занялись своей находкой. Теперь Алексей Григорьевич смог рассмотреть её как следует. Человеку, найденному под опрокинутыми санями, было на вид лет тридцать, черноволосый, смуглый, на щеке глубокий шрам, должно быть, от сабли. Первым делом его отнесли в расположенную на заднем дворе баню, раздели и бережно вымыли.

— Глянь-ка, Григорич, — негромко позвал Клементий, окатив незнакомца тёплой водой.

Алексей Григорич присвистнул — вода, стекавшая с волос, напоминала чернила.

— Ну-ка… — Он склонился над лежащим и провёл рукой по лицу, на ладони остался отчётливый коричневатый налёт. — Вот так дела! Никак, ряженый…

Клементий намочил тряпицу и тщательно отёр всё лицо — кожа сделалась белее, уродливый шрам со щеки исчез вовсе, и человек, лежавший перед ними, вдруг оказался моложе лет на десять.

— Ох, Григорич… — Клементий тревожно взглянул на приятеля. — Кабы нам с ним в беду не угодить…

Но тот легкомысленно махнул рукой.

— А ты не болтай, и не угодим. Его же кроме нас с тобой и не видал никто. Ладно, опосля разберёмся, что за гусь. Ноги мне его не нравятся. — И чернобровый нахмурился.

Клементий покачал головой.

— Обморозился, горемыка. Немудрено… Часов десять на снегу пролежал, не меньше.

Из бани Алексей Григорич отнёс найденного к себе в горницу, уложил на кровать и отправился в дальние покои.

Высокая красивая женщина в тяжёлом парчовом сарафане и бархатной с жемчугами кике раскладывала за столом пасьянс.

— Здорова ли, матушка? — Он подошёл и по-хозяйски поцеловал красавицу в губы.

— Здравствуй, Алёшенька! — Женщина ласково улыбнулась. — Что-то с утра тебя не видно. Чем занят?

— По дрова с Клементием ездил. В рощицу берёзовую, что в сторону Рыбинки. Мы там давеча напилили, а всё зараз не увезли, ну и решили по морозцу прогуляться.

Женщина поморщилась:

— Чай, окромя тебя дров у нас некому напилить? Ты ж мой управляющий, а не дровосек…

Мужчина усмехнулся и, присев рядом, притянул красавицу к себе.

— Ну не сердись, душа моя, надо же было вчерашний хмель из головы выгнать…

— Его туда и впускать не стоило, — фыркнула женщина и нахмурилась.

— Ну не серчай, матушка… Виноват… Знаешь ведь — папашина кровь дурная во мне бродит. Ты в следующий раз, как забедокурю, вели меня башкой в сугроб сунуть, я и опамятуюсь…

И быстро, чтобы избежать новых упрёков, добавил:

— Погодь, Лиза, слушай дальше-то, я ж не досказал тебе… Прошли мы через рощу, а там всё в следах кровавых, две лошади растерзанные лежат и человек… А рядом сани перевёрнутые. Мы их подняли, а под ними ещё один — живой. Повезло ему, сани чухонские — с высокой спинкой, прикрыло ими, волки и не добрались. Вытащили мы его, а он уж замёрз почти. Ну и скорей сюда. Привезли, в бане отогрели. В беспамятстве он, не очнётся никак — стонет только, и ноги, статься, дюже поморожены. Медикуса бы к нему…

Женщина бросила на стол карты, что всё ещё сжимала в руках, и поднялась:

— Где он?

— В светёлке у меня.

— Ступай, сейчас Армана сыщу, и придём к тебе.

Она вышла, и Алексей Григорьевич отправился в свои покои. Возле постели, где лежал раненый, топталась ключница Антиповна.

— Ты бы, Ляксей, Шаклуниху к нему позвал, — прошамкала она.

— Это кто такова?

— Ведьма, что за деревней живёт. Народ тутошний разными снадобьями лечит.

— Что ж, дело говоришь, скажи Клементию — пускай съездит. Знает, где её сыскать?

Старуха покивала и вышла.

***

Спустя часа два вокруг лежащего собрался целый консилиум. Кроме чернобрового Григорича и старухи Антиповны, в комнате находилась давешняя красавица в расшитом перлами сарафане, подбитой куньим мехом душегрее и валенках и невысокий рыхловатый человек с чисто выбритым лицом, в европейской одежде и кудлатом парике.

Было натоплено, душно, пахло пижмой, пучками висевшей по углам.

Бритый тщательно осмотрел пострадавшего со всех сторон, притом красавица даже и не подумала выйти или отвернуться.

— Что скажешь, Арман? — поторопила она медикуса.

— А что тут говорить… — Бритый поморщился. — Гиблое дело… Ноги отморожены. Похоже, и гангрена уж начинается. Вряд ли спасти возможно. На спине кровоподтёк, удар прямо по позвоночнику пришёлся. Сломан ли, покуда неясно…

Женщина нетерпеливо дёрнула плечом:

— И что же делать? Коли жив, значит, лечить надобно.

— Не вижу, чем можно помочь. Разве кровь пустить, но не думаю, что это сильно улучшит состояние…

— Нельзя ему кровь отворять, — донёсся от двери низкий звучный голос. — Помрёт он от того. Куда ему кровь выпускать, коли он и так худой да синий, в чём только душа держится.

Присутствующие обернулись. В дверях стояла старуха. Кожа изборождена морщинами, седые волосы заплетены в две густые косы длиною почти до пояса. Из одежды посконная рубаха с овчинной душегреей, шерстяная юбка. На голове чёрный платок, повязанный необычно — не под подбородком, а назад, спереди спускаясь низко до бровей.

— Это ещё кто? — недоумённо отозвался бритый.

— Шаклуниха, — пояснила Антиповна, кланяясь вошедшей, — зелейница.

— Знахарка? — Медик презрительно скривил пухлые губы. — Ну что ж, вот пусть она его и пользует.

И он быстро вышел из комнаты, едва не толкнув старуху плечом.

— Арман! Постой! — крикнула женщина, но тот уже скрылся за дверью.

Шаклуниха подошла к кровати, отдёрнула перину, которой был закрыт лежащий. Сухие руки с тёмной, словно обожжённой, кожей, бегло ощупали тело.

— Повороти его, — велела она вошедшему следом Клементию.

Тот послушно перевернул молодого человека вниз лицом. Пальцы проворно и ловко прошлись вдоль позвоночника, нажимая то там, то тут. Раненый застонал, но не очнулся.

— Хребет цел, — сказала старуха. — Ноги поморожены сильно, но не мёртвые, станется, что и отойдут.

Она обернулась к Алексею Григорьевичу:

— Отвезёшь его ко мне. Что смогу, сделаю.

И пошла из горницы. Но в дверях остановилась и обернулась к находившимся в комнате людям. Внимательно окинула всех не по-старчески живыми чёрными глазами. Задержалась взглядом на женщине, с любопытством и опаской глядевшей на неё. И вдруг низко, в пояс ей поклонилась. А затем, развернувшись, вышла.

***

Прошёл январь, близился к концу февраль — вестей от Алексея не было. С каждым днём Лиза становилась всё беспокойнее. Элен видела, как она тенью бродит по дому, не раз слышала, как та вскакивала среди ночи, когда ей чудился звон колокольчика.

Как могла Элен утешала, твердила про тяготы зимнего пути, про непредвиденные задержки и прочее. Лиза слушала, кивала, но Элен видела, что сестра с каждым днём словно закрывается ото всех и всё глубже погружается в себя.

Её состояние тоже давало себя знать — Лизу постоянно тошнило, она исхудала, почернела, на осунувшемся лице остались одни глаза, в которых всё чаще мелькала обречённость.

Элен вся извелась, глядя на сестру, раздражалась на Филиппа за его бездействие и даже как-то накричала, устроила истерику со слезами. Тот всё-таки написал письмо Владимиру и отправил с одним из дворовых, но ответа скоро не ждали.

И к Элен всё чаще приходила гадкая мысль о том, что Алексей просто сбежал от Лизы. Вспоминалась его холодность к ней, отчуждённость, с которой тот держал дистанцию. Тогда, перед побегом, он, должно быть, поддался усталости и напряжению, и между ним и Лизой произошло то, что произошло. Возможно, Лиза сама проявила инициативу — Элен не решалась спрашивать об этом, — а Ладыженский просто пошёл у неё на поводу. А когда угар схлынул, он вернулся в своё обычное состояние холодного отчуждения. Лиза в безопасности, ей ничего не угрожает, совесть его спокойна, и он про неё и думать забыл, занимаясь своими делами. Быть может, узнав о ребёнке, он даже женится на ней, подозревать Ладыженского в низости — способности обесчестить и бросить девушку Элен всё же не спешила. Но было ясно, что человек этот не любит Лизу.

Видя, как сестра не находит себе места, Элен от подобных размышлений мучилась и плакала. И ненавидела Алексей Ладыженского.

***

Вязкая чернота не хотела отпускать. Словно трясина обволакивала тело, засасывала. Он сопротивлялся яростно, бешено — рвался, как рвётся из силка пойманный зверь, но силы таяли, уходили, будто вода из плотно сжатых пальцев. Он давно бы перестал трепыхаться и погрузился в липкий холод, но что-то держало, не давало сдаться — далёкий голос, тихий, как шорох ветра, очень знакомый. Он не помнил чей, только знал, что это голос очень близкого человека. Самого близкого.

Когда он замирал, чтобы собрать последние силы для сопротивления, издалека наплывали распевные, как музыка, слова: «Обрати на путь правый заблудшую окаянную душу… На Тебе, Владычице моя Богородице, возлагаю все упование мое…» Они окутывали тёплым, точно дыхание, облаком, и вязкая чернота съёживалась и отступала.

И впереди, наконец, будто солнечный прогал в грозовой туче, появился просвет. Алексей устремился к нему из последних сил.


Жизнь возвращалась в тело частями. Сперва он услышал далёкий голос, что-то напевавший. Не тот, что прежде — незнакомый, слов не разобрать, но сами звуки отчего-то несли успокоение, будто материнская песня над колыбелью.

Открыв глаза, Алексей не понял, где находится. Поперву он вообще ничего не увидел, и лишь спустя несколько минут из черноты проступила тёмная камора с низким потолком. Стены из брёвен. Виднелась лишь небольшая часть горницы, остальное скрывала холстинная завеса. В углу висели закопчённые образа, перед ними лампада.

Он повернул голову — щека коснулась чего-то мягкого. Кажется, он лежал на сундуке, покрытом волчьими шкурами — остро и тревожно пахло зверем. Сверху его прикрывало лоскутное одеяло.

За занавеской слышались шаги, что-то позвякивало, и звучный глубокий голос негромко пел:

— Что, соловушка, невесело сидишь?

Что головушку повесил, зерна не клюёшь?

Пошто в кле́тушке златой песен не поёшь?

— А не надобно мне кле́тушки с золотым шестом,

А надобно мне ро́щинки с зелены́м листом…

Алексей попробовал привстать, но не смог — сильно болела спина.

Занавеска отдёрнулась, и к ложу подошла старуха. Она была совсем древней: кожа кирпичного цвета, вся изборождённая морщинами, крючковатый нос и кустистые брови. Но глаза, чёрные, горячие, казалось, светились, как у волка. В руках у неё был ковш с небольшой ручкой.

— Вернулся? — непонятно спросила она, ловким движением приподняла верхнюю часть его тела, заставив принять полулежачее положение, и поднесла к губам ковш. — Пей!

Алексей сделал несколько глотков. Варево было горьким и пахло противно. Он поморщился.

— Откуда? — Голос прозвучал слабо и вместе с тем сипло.

— Оттуда. Из небытия, — пояснила старуха. — И хорошо. Рано тебе туда ещё.

— Где я?

— У меня в избе. — Старуха поставила ковш, уложила его обратно и стала растирать плечи и руки. Ладони были сухие, тёплые и на удивление сильные.

— Кто вы?

— Люди Шаклунихой кличут. — Она ловко перевернула его лицом вниз, и руки заскользили по спине.

— Вы знахарка?

— Люди ворожеей почитают. — Алексею почудилась в её словах усмешка. — Травами лечу да заговорами.

— Как я сюда попал?

— Мужики привезли. Они тебя в лесу сыскали. Волки на вас напали, не помнишь?

— Помню… — Алексей старался не стонать от боли и поэтому говорил с трудом, сквозь крепко сжатые зубы.

— Коней задрали и спутника твоего. А тебе повезло — сани опрокинулись, тебя прикрыли, ты и спасся…

— Что со мной?

— Спину тебе зашибло, когда сани кувырнулись. Да ноги поморозило, покуда в снегу лежал.

Она помогла ему повернуться на спину и скрылась за занавеской. Через пару минут появилась вновь, держа в руках глиняную плошку с густой мазью тёплого медового цвета, и стала разматывать тряпицы, которыми были обмотаны ноги.

Едва не теряя сознание от боли, Алексей всё же приподнялся на локте, пытаясь увидеть, что с ногами, но старуха строго прицыкнула:

— Нечего там смотреть! Лежи покойно, не ёрзай!

Сняв повязки, она отёрла ступни влажной тряпицей, смоченной в каком-то отваре, и стала накладывать на них мазь. Алексей не чувствовал, что она делает.

— Там всё плохо? — Он глядел в потолок, испытывая странное отупение.

— Заживёт с Божией помощью, — отозвалась старуха, — коли сам постараешься.

— Как?

— Верить будешь. И молиться. Знаешь, что за день нынче? Рождество Христово. В такой день Господь наши молитвы сугубо слышит. Проси — и дано будет…

Она споро забинтовала ноги и скрылась за занавеской. Алексей прикрыл глаза.

***

Спина болела нещадно. По ночам Алексей не мог спать, хотелось перевернуться с боку на бок, но острая боль шевелиться не позволяла. Он сжимал зубы, чтобы не стонать, и слушал, как за стеной под ветром скрипят стволы деревьев и тоненько воет вьюга. Иногда к свисту ветра примешивался далёкий заунывный звук, и его до костей продирал озноб — волки…

Но ещё больше, чем спина, тревожила пропажа письма. Едва он окончательно пришёл в себя, тут же потребовал подать свою одежду и с ужасом обнаружил, что письмо исчезло. Алексей раз десять прощупал пальцами борт камзола, и, не веря собственным рукам, попросил у старухи нож. Подпоров подклад, убедился, что бумаг действительно нет. На вопросы старуха равнодушно пожимала плечами — ей не было дела до его тревог. К ней в избу Алексея привезли в одной рубахе, завёрнутым в медвежью шубу, а одежду принесли позже, спустя несколько дней, отстиранную и отутюженную.

Это была катастрофа! Мало того что не попал в Ригу, не встретился с Шетарди, так ещё и потерял бумаги Лестока — документы огромной важности, которые надлежало хранить, как зеницу ока! И которые ни в коем случае не должны были попасть в чужие руки… Но как? Кто мог взять их и зачем? Явно не для того, чтобы передать адресату… Тогда для какой нужды? Ответ на этот вопрос не сулил ничего доброго…

Он провалил задание… И теперь, быть может, из-за него всё пойдёт не так, как должно было, Лесток не успеет подготовить переворот, Елизавету заточат в монастырь, и собственная его судьба окончательно улетит в тартарары… Он никогда не вернёт своего имени и будет вынужден прозябать и прятаться всю жизнь… А Лиза… Алексей старался о ней не думать, потому что, когда вспоминал, хотелось выть и биться головой о бревенчатую стену. Что он натворил! Как мог поддаться слабости и перешагнуть ту грань, что ещё позволяла отделить их судьбы друг от друга?! Где была его голова? Где была воля, которую он почитал железной, где была всегдашняя сдержанность?..

А ещё ноги… Он не чувствовал их. Старуха каждый день разматывала тряпицы, омывала ступни, шепча себе что-то под нос, мазала густой пахучей мазью, но упорно не позволяла Алексею взглянуть на них. Наконец, он взбунтовался, наотрез отказавшись есть и пить, покуда она не покажет ему его ноги.

Шаклуниха вздохнула, приподняла безвольное тело, подложив под спину тюфяк, и стала разматывать тряпки.

Лучше бы он не видел своих ног… Ступни по форме напоминали подушки, а кожа… кожа посерела, была вся покрыта волдырями и кровавыми язвами, местами её не оказалось вовсе, местами она слезала грязными мёртвыми ошмётками.

От этого зрелища Алексей надолго впал в прострацию, лежал, глядя в стену, не шевелясь и ни о чём не думая, чтобы не сойти с ума. Есть и пить он не мог… Некоторое время старуха его не трогала, но, когда голодовка перевалила за вторые сутки, устроила выволочку:

— Пошто Бога гневишь?! Заживают твои ноги. Видал бы ты, что там вперве было. Думала, антонов огонь начнётся. Верно, крепко молится за тебя кто-то. Два раза смерть мимо прошла и не задела. Тебе бы тоже днями молиться да ангелу-хранителю благодарствие возносить, а ты в уныние впал, неблагодарный мальчишка!

Но Алексей не мог молиться. Он вообще ничего не мог… Кому он такой нужен, нищий, бездомный, безногий? Разве может он этаким камнем повиснуть на шее у Лизы и Филиппа — самых близких своих людей? Они не оставят, но ему-то каково? Может, жаль, что проклятые сани уберегли его от волков? Лучше было умереть, чем остаться жить беспомощным калекой…

Впрочем… впрочем, есть же выход! Перстень! Алексей поднёс к глазам ладонь — кольца на пальце не оказалось… Завозился, пытаясь ощупать своё ложе, он точно помнил, что перстень был на руке несколько дней назад.

— Не егози! — сурово прикрикнула старуха. — Наперст твой я прибрала. От греха. То око дьяволово, не надо, чтобы оно тебе нынче в душу смотрело.

У Алексея не осталось сил даже возмутиться. Он уткнулся лицом в пахнувшую зверем шкуру и беззвучно заплакал.

***

Боли в спине прошли примерно через месяц, а вот ноги заживали медленно. Алексей больше не смотрел на них — берег душевные силы. Зато теперь он их чувствовал, да так, что лучше бы уж не чувствовал и дальше — началась мучительная, изматывающая боль, не отпускавшая ни на минуту. Старуха сказала, что это добрый знак.

Душа тоже не спешила выздоравливать, но на удивление боль помогала — не давала погружаться ещё глубже в пучину отчаяния. Или просто погружаться дальше уж было некуда?

Но едва он смог садиться, старуха пристроила к делу: то заставляла перетирать какие-то порошки, то вымешивать густую, похожую на дёготь, мазь, то полировать тряпицей странные металлические инструменты. Удивительно, но занятия эти действовали на Алексея благотворно.

Однажды, когда он уже мог сидеть, в избушку зашёл незнакомец. В лохматой медвежьей шубе, едва не саженного роста он и впрямь напоминал косолапого. Увидев Алексея, старательно растиравшего в ступке какие-то сухие травы, радостно улыбнулся, сверкнув ровными белыми зубами:

— Здорово, крестник! Рад видеть тебя в здравой памяти!

Алексей смотрел с удивлением. Незнакомец присел на сундук, сразу заняв собой всё имевшееся пространство, и осторожно, точно Алексей был стеклянный, похлопал его по плечу. От улыбки возле глаз собрались морщинки.

— Ты-то меня не видал, конечно. Сомлевший был… Это я тебя в лесу сыскал. Давай знакомиться. Алексей Розум. — Он протянул руку, Алексей пожал её.

— Алексей Ладыженский. Спасибо вам.

Розум дёрнул широким плечом:

— Давай на ты. Я мужик простой, не люблю политесов. Заходил пару раз, да ты всё не в себе был. Рад, что поправляешься. Что ж вас в этакую непогодь понесло?

— Торопился я очень. — Алексей вздохнул, вспомнив погибшего ямщика. — Да и метель началась как-то враз.

— Куда ехал-то?

— В Гатчино.

— Эк вас занесло! Гатчино вовсе в другой стороне.

Алексей встрепенулся.

— Послушай, раз это ты меня нашёл… Бумаги при мне важные были. Не видал?

Розум пожал плечами.

— Не знаю. Не до того было. Мы когда тебя сыскали, ты уж богу душу отдавать наладился. Я тебя в охапку, да в баню — отогревать. Не помню бумаг. Что за бумаги-то?

Алексей замялся.

— Важные бумаги. Депеша срочная…

Розум взглянул внимательно, широкая улыбка сошла с лица.

— А скажи-ка, хлопец, отчего это, когда в бане тебя па́рили, волосы твои из чёрных сивыми сделались да усы отвалились? Да шрам на щеке отмылся? Что за превращения этакие волшебные с тобой приключились?

Алексей опустил глаза. Помолчал. Собеседник не торопил, но тёмные глаза смотрели внимательно. И Алексей решился. В конце концов, что ему терять-то? Всё, что мог, уж потерял…

— В розыске я, — тихо пояснил он, — Тайная меня ищет…

И коротко поведал все свои злоключения, начиная от дуэли с бароном Роппом и заканчивая нападением волков по пути в Гатчино.

Алексей Григорьевич долго молчал, обдумывая услышанное, потом вздохнул:

— Ох, парень, экую ты кашу заварил… А с французом связался зря. Лесток — дрянь-человечишко.

— Ты что, знаешь его?

— А то как же! — Розум усмехнулся. — Лизаньке моей всё голову мутит.

Алексей вскинул удивлённый взгляд. И тот покивал, отвечая на невысказанный вопрос:

— Ну да… Это вам она — Её Высочество Елизавета Петровна, дочь царская. А мне — Лизанька, кохана моя. Любушка…

В голосе его прозвучала нежность, а по губы тронула ласковая улыбка. Алексей потрясённо молчал.

— Маркиз тот, Шетардий, давно уж в Петербурге, ещё в декабре пожаловал. Въезжал, будто кесарь римский: кареты, мебеля, шелка-бархаты… Винища цельный обоз… Так что опоздал ты с бумагами своими. — Он взглянул на понурившегося Алексея, похлопал по плечу. — Да не грусти, пустое это… Скажи лучше, я когда заходил, покуда ты в беспамятстве лежал, бредил ты… Всё Лизу поминал. Невеста?

— Невеста.

— Надо же, как сложилось-то, — Розум улыбнулся, сверкнув ровными зубами, возле глаз вновь проступили морщинки, — ты Алексей, и я Алексей. У тебя невеста Лиза, и у меня Лиза. Не невеста, правда, — грустно добавил он. — Разве дозволят ей за меня замуж пойти. А для меня всё едино…

— Помоги мне! — Алексей подался вперёд. — Выясни про письмо. Найти его нужно беспременно. И с Елизаветой Петровной поговори. Надо, чтобы она с маркизом встретилась.

— Про письмо поспрошаю, — ответил Алексей Григорьевич вставая. — А в остальном я тебе не пособник.

— Почему? Ты не хочешь, чтобы она стала императрицей?

— Не хочу.

— Но почему?!

— Коли ваш прожект не сладится, её в монастырь упекут, если не хуже. А коли сладится — тоже счастья мало… Нелегок он, царский-то венец…

Розум вздохнул.

— Эх, кабы волюшка моя — уехать бы в Москву. В Покровское. Тихо, покойно, зимой на санях кататься, летом хороводы с девками водить. И пропади он пропадом, Петербург этот…

— Говорю же тебе: постричь её собираются, как только принцесса Анна наследника родит.

Собеседник помрачнел.

— Доля горькая… На кой она им сдалась, что в покое никак не оставят?.. Не нужно Лизаньке моей короны, не хочет она царствовать. Может, не тронут? — с надеждой добавил он. — Ну кому она опасна? Смех один. Голубица…

Новый знакомец ушёл. Но с того дня стал частенько заглядывать к Алексею. На зиму Елизавета Петровна переехала на мызу Сарское, доставшуюся ей от матери. Ко двору её не звали — словно забыли, и она проводила дни, нарядившись в русский сарафан с кокошником, на Святки гадала, каталась на санях да пасьянсы раскладывала. Весь её двор, разумеется, был при ней.

Удивительно, но простой днепровский казак вызывал у Алексея симпатию. Разумовский, или Розум, как он именовал сам себя по старинке, был добрым и, несмотря на простоту, цельным и глубоким человеком. Всей душой любил свою цесаревну и не задумываясь готов был отдать за неё жизнь.

Однако сколько ни уговаривал его Алексей поддержать устремления Лестока, как ни убеждал поговорить с Елизаветой Петровной, заканчивались такие разговоры одинаково. Розум хмурился и, ответив: «В том я тебе не сподручник», уходил.

Письмо к Шетарди так и не нашлось, и это очень тревожило Алексея. Если бумаги попали не в те руки, они могли натворить немало бед.

Глава 3. Павел Егупов

Под утро Элен проснулась от холода. Повозилась, попыталась привалиться к тёплому боку мужа. Однако Филиппа в постели не оказалось. В последние недели так бывало нередко. Он, как и сама Элен, спал плохо и часто, проснувшись среди ночи, уходил в кабинет читать.

Элен подтянула перину до самого подбородка и вновь закрыла глаза. Однако сон уже улетел, а сердце заполнила неизменная спутница последних дней — тревога. Сев на кровати, она прислушалась. В доме было тихо, между портьер сочился лилово-серый предрассветный сумрак.

Выждав немного — не вернётся ли, — Элен поднялась. По ногам тянуло холодом, и даже через тонкие подошвы комнатных туфель чувствовалось, какой ледяной в комнате пол. Скорей бы уж весна! Зябко поёжившись, она завернулась в пуховую шаль и подошла к печи — изразцы, матово белевшие в темноте, были едва-едва тёплыми. Элен вздохнула и, стараясь не шуметь, вышла из спальни.

Рассохшиеся половицы истошно заскрипели. Сделав пару шагов, она останавливалась и невольно прислушалась. Тишина была пронзительной, гнетущей, словно дом сжался от ужаса и тревоги — не шуршали мыши, не потрескивал сверчок, не мяукала кошка. Элен сделалось жутко — на миг показалось, что это снова один из тех кошмаров, что временами снились ей, заставляя с криком просыпаться среди ночи. И она сильно ущипнула себя за запястье. Боль привела в чувство.

Она прошла мимо Лизиной спальни, стараясь, чтобы пол не скрипнул, и толкнула дверь крохотной комнатушки, где Филипп обычно занимался делами — читал, изучал расходные книги, писал письма, принимал управляющего. Сам он насмешливо величал эту каморку «мой кабинет».

Догадка не обманула — Филипп сидел за столом, спрятав лицо в ладонях. Перед ним лежали бумаги, в тяжёлом бронзовом шандале горели свечи. На звук открывшейся двери поднял голову — лицо его поразило Элен, оно было серым, как домотканая льняная холстина, и у неё мгновенно пересохло во рту.

— Письмо? — шёпотом спросила она. — От Владимира?

Филипп молча кивнул и не вставая протянул бумагу, лежавшую на столе. Похоже, ноги его не слушались. Дрожа всем телом, Элен подошла, взяла листок и принялась читать.

Буквы плясали перед глазами, звенело в ушах, и она напряжённо вглядывалась в строки письма, силясь понять написанное, но с первого раза не понимала и перечитывала снова.

Владимир писал, что расстался с Ладыженским на вторые сутки путешествия и больше его не видел, а получив письмо Филиппа, бросился к Лестоку, но найти того не смог. В свете шептались, что цесаревна Елизавета снова в опале: отправлена со всем двором в ссылку и где сей день пребывает — неизвестно. Тогда, приложив усилия, он задействовал своих столичных знакомцев, коих у общительного графа за год завелось немало, и встретился-таки с маркизом де ла Шетарди. Тот выслушал с недоумением и заверил, что ни в Риге, ни на пути к ней его никто не ждал, никаких писем ему не передавали и посланцев от Лестока он не встречал.

Дочитав, Элен беспомощно опустилась на скамеечку возле печи, сидя на которой истопник Савелий обычно растапливал голландку.

— Он чувствовал… — Филипп потёр левую сторону груди под камзолом и судорожно резко выдохнул. — Когда мы прощались, он просил позаботиться о Лизе, если с ним случится беда… Я удивился тогда. Ведь это так непохоже на него было, он никогда не отличался мнительностью. Не верил в предчувствия, сны и гадания… Господи… Как же так…

И Филипп закрыл глаза.

***

— Нет.

Лиза аккуратно свернула листок и протянула сестре. По щекам Элен вешними ручьями бежали слёзы.

— Он не мог погибнуть. Я бы почувствовала. И не смей оплакивать его! Он жив!

Губы существовали отдельно — чётко и ровно выговаривая слова, в то время как всё существо сжималось, содрогалось в конвульсиях дикого, нечеловеческого ужаса. Губы и ещё глаза. Сухие, неподвижные, не желавшие пролить ни единой слезинки.

Едва Элен, плача, выбежала из комнаты, Лиза бросилась к образам. Душа выворачивалась наизнанку, корчилась, билась, словно птица о прутья клетки. Рухнув на колени, она прижалась лбом к прохладным шершавым доскам.

— Матушка Пресвятая… Заступница… Пощади! Я согрешила… Тебе в чистоте Твоей грех мой неведом и того пуще отвратителен… Но знаю, Ты милосердная, Ты любишь нас, даже погрязшими в пороке и скверне… Даже блудниц, подобных мне… Сын Твой наказывает меня… Но Ты не оставь! Заступись за меня, Владычица! Разве сможет Господь отказать своей матери? Ради Твоей молитвы Он отвратит свой гнев! Упроси Его, матушка, чтобы явил величайшую милость — забрал меня, а Алёшу оставил жить! О большем не чаю, ибо знаю, как велик мой грех…

Она шептала, быстро, сумбурно, будто в горячке. Слова лились бессвязным потоком, и казалось: стоит замолчать, то, непоправимое, ворвётся в жизнь, разбив её на тысячу разящих осколков. Она шептала, повторяла одно и то же на разные лады, просила, умоляла, заклинала. Она не дерзала обратиться к Господу. Ей казалось, что грех её так велик, что ничего, кроме ещё большего гнева и отвращения, эта молитва у Него не вызовет. Да, Он позволил блуднице омыть свои ноги и отереть волосами, умастить драгоценным мирром, но та женщина сама, раскаявшись, пришла к Нему, а не приползла, стеная о помиловании, когда жизнь рухнула и погребла под развалинами.

Богородица слушала. Взгляд согревал душу, и ледяная когтистая лапа, сжимавшая мелко трепыхавшийся сгусток плоти — то, что ещё утром было Лизиным сердцем, — чуть разжималась, позволяя отсчитывать торопливые лихорадочные удары.

Она молилась весь день. Лишь глубокой ночью, когда от усталости начало звенеть в ушах, а в голове не осталось ни единой мысли, доползла до постели и, не раздеваясь, рухнула в неё.

***

Как-то раз, во время очередной попытки убедить Розума поговорить с цесаревной, тот, рассердясь, воскликнул:

— Сказал же — не стану я с Лизой толковать. Мало ей Лесток голову морочит! Ты бы тоже, парень, не блажил да держался от этих господ подале! Жизнь бы свою поберёг!

Алексей разозлился.

— А как мне жить?! — заорал он. — Я до могилы должен таиться да под чужими усами прятаться? Меня Тайная ищет! Схватят — на дыбу вздёрнут. Они отца моего до смерти замучили! Я даже не знаю, где он лежит, ни могилы, ни креста… Разумеешь, каково это?! Я повенчаться не могу, потому как, коли поймают — жену и детей в острог! Комплот этот — моё последнее чаяние. Единственное…

Он замолчал, отвернулся. Глубоко выдохнул, разметая гнев и загоняя назад злые слёзы, и добавил тоскливо:

— У меня, Алексей Григорич, ни дома, ни имени, ни денег нет. Да что там имени… лица своего и того не имеется.

Розум вздохнул:

— Понимаю я тебя. Да только и ты меня пойми — боюсь я за Лизавету мою. Не могу пособить. Прости…

К середине марта ноги у Алексея зажили настолько, что он начал вставать. Сперва, опираясь на костыльки, вырезанные руковитым Клементием, потом — на палку. Ступни болели ужасно. По ночам он не мог заснуть, скрипел зубами, но упорно продолжал вставать и двигаться.

Как-то на Светлой седмице Шаклуниха, вернувшись из леса, где собирала первые целебные травы для снадобий, не заходя в дом, отправилась в баню. Долго мылась, потом перестирала всю свою одежду и лишь после этого пришла в избушку.

— В Сарском чёрная оспа, — сообщила она Алексею.

Тот беспокойно взглянул на старуху:

— Кто-то заболел?

— Офицер заезжий. Ехал в столицу, почуял себя неладно, остановился на пару дён. Его в отдельном флигельке поместили. Это хорошо, может, не заразится никто…

Дня через три заглянул Розум. Алексей, опираясь на палку, сцепив зубы, ковылял вокруг избушки.

— Слыхал, какая напасть у нас? — спросил он поздоровавшись.

— Оспа?

— Она, треклятая. Лесток, как узнал, что поручик оспой болен, пользовать отказался. Приставили к болезному бабу из деревни, она уж хворала, ей безопасно — кормит, поит его. Говорят, плохой совсем, того и гляди, помрёт…

Ещё через два дня Алексей Григорьевич зашёл снова.

— Помер поручик-то, — сообщил он грустно. — Лесток распорядился весь флигель спалить. Больше вроде покуда не захворал никто.

К концу апреля Алексей окончательно оправился. Ноги ещё болели, особенно при перемене погоды, но ходил он уже без палки. Пора было собираться в дорогу.

Перед отъездом решил встретиться с Лестоком, рассказать о пропаже письма. Лесток выслушал с непроницаемым лицом, а затем не глядя бросил:

— Письмо у меня, я его забрал.

В первый момент Алексей испытал неимоверное облегчение — точно жёрнов мельничный с плеч сняли, но уже в следующую минуту с недоумением воззрился на француза.

— Отчего же вы не зашли ко мне и не сообщили, что письмо у вас? Я с ума сходил всё это время, полагая, что его выкрали фискалы…

— Я был уверен, что вы давно в могиле. — Лесток пожал плечами. — Мне ещё не доводилось видеть, чтобы при столь сильном обморожении человек оставался жив и даже на ногах… Вы, верно, в рубашке родились, да не в простой, а в шёлковой.

— Что Шетарди? Елизавета Петровна встречалась с ним?

— Нет, — холодно процедил Лесток. — Её Высочество — весьма легкомысленная особа. Нынче ей живётся привольно, водит себе хороводы с девками да песни поёт, и ей не верится, что жизнь может перемениться. Она полагает, что ей ничего не грозит и она теперь век будет так жить. Словом, Её Высочество наотрез отказывается приватно встречаться с маркизом.

Алексей помедлил, ожидая, что Лесток скажет, когда он может ему понадобиться или даст какое-то задание, но тот молчал, глядя в окно. И, поклонившись, Алексей повернулся к выходу.

В эту минуту дверь открылась, и в комнату вошла высокая статная женщина в кокошнике и атласном сарафане. Алексей не сразу признал в ней Елизавету Петровну. А когда узнал, согнулся в глубоком поклоне.

Цесаревна прошла было мимо, скользнув рассеянным взглядом, и вдруг обернулась.

— Это ведь вас чудом не растерзали волки? — произнесла она, и Алексей вытянулся.

— Да, Ваше Высочество!

— Алексей Григорьевич мне сказывал о вас. Рада, что вы поправились.

— Ваше Высочество, — решился вдруг Ладыженский, — дозвольте поговорить с вами.

Она взглянула с интересом, но без удивления.

— Ну что ж, идёмте.

Елизавета Петровна вышла из комнаты, и он двинулся следом. Спустившись в сад, они медленно пошли в сторону парка, зеленевшего полупрозрачной дымкой едва проклюнувшихся листьев. Цесаревна молчала отрешённо, Алексей почтительно — ждал, когда ему будет позволено начать беседу. Он искоса поглядывал на спутницу, чувствуя невольное волнение — с этой женщиной он связал свои надежды. Какая она?

Елизавета была задумчива, скорее печальна, чем весела, и мало соответствовала образу, что сложился в воображении Алексея. Наконец, словно вспомнив о нём, она вздохнула:

— Ну, о чём вы хотели говорить?

— Ваше Высочество, вы должны занять престол! — бухнул Алексей.

Цесаревна рассмеялась, тут же став моложе и краше:

— Должна? А что, кто-то предлагает мне престол?

— Да, — твёрдо ответил он, — Франция и Швеция помогут вам завладеть троном, ежели вы дозволите предложить его вам. Скоро родится наследник, и тогда императрица отошлёт вас в монастырь. Но верные люди готовы ради вас на всё, только медлить нельзя, иначе потом может оказаться поздно!

Елизавета помолчала.

— А вы, конечно же, один из этих верных людей. И цель вашей жизни узреть меня на престоле? — проговорила она насмешливо.

— Да, сударыня. Моя цель именно в этом.

— Вы болеете за Россию и ради счастья российского расположены жизнью рисковать? — Голос цесаревны стал колючим.

— Нет, Ваше Высочество. Конечно, я радею за процветание родной державы, но рискую жизнью не из-за того. Было бы лукавством утверждать обратное, — ответил он тихо. — В вас моё последнее и единственное упование.

Елизавета взглянула удивлённо.

— Объяснитесь, — потребовала она.

И Алексей рассказал, как получилось, что он стал заговорщиком. Некоторое время она молчала.

— Да, не повезло вам… — В её голосе прозвучало сочувствие. — Но, к сожалению, в нынешнем моём состоянии я ничем не могу вам помочь.

— Можете, Ваше Высочество! — Алексей умоляюще сложил руки. — Согласитесь встретиться с Шетарди. Дозвольте господину Лестоку начать действовать в ваших интересах.

— Как же вы мне надоели с вашим господином Лестоком… — вздохнула Елизавета. — Ровно не терпится вам головы сложить, и добро бы только свои… Хорошо, я подумаю над вашими словами.

***

Лиза окаменела. Иной день Элен не слышала от неё ни единого слова. Лицо напоминало маску с мраморного саркофага — ни слёз, ни мимики, широко раскрытые глаза, повёрнуты вовнутрь. Лучше бы плакала, кричала, билась в истерике. По собственному опыту Элен знала, что это хороший знак — душа хочет жить, борется с горем, пытается освободиться.

Сама Элен слёзы лила постоянно — так жалко было всех: и Лизу, и Филиппа, и неулыбчивого, словно примороженного, Алексея. И стыдно было ужасно — она подозревала его в низости, а его уже и в живых-то нет…

Однажды ночью, не выдержав, Элен прокралась в комнату к сестре. Лицо спящей было мокрым от слёз. Прижав к губам зажатый в кулаке медальон, Лиза плакала. Губы шевелились в беззвучном шёпоте, творя молитву даже во сне.

Филипп поник. Мало ел, почти не спал. В смерть друга он поверил сразу.

— Это хорошо, что мы здесь, — задумчиво сказал он как-то. — Так будет проще скрыть Лизино состояние. Мы усыновим её ребёнка, и со временем она сможет выйти замуж.

Но, глядя на сестру, Элен не верила, что когда-нибудь та сумет жить обычной жизнью. Попробовала поговорить с Лизой.

— Господь дал тебе утешение — оставил Алёшиного ребёнка. Сейчас ты должна думать только о нём.

Но Лиза не услышала её. Вернее, услышала вовсе не то, что хотела сказать Элен.

— Алёша жив, — проговорила она твёрдо, широко распахнутые глаза смотрели сквозь Элен. — Покуда не увижу его мёртвым, он будет для меня жив.

***

К избёнке Шаклунихи Алексей вернулся затемно. Ночь, звёздная, ясная уже была по-весеннему тёплой.

Возле избы ярко горел костёр, старуха сидела возле него. По исчерченному морщинами лицу метались отсветы пламени, меняя его до неузнаваемости.

— Уезжаешь? — спросила она, коротко взглянув на подошедшего Алексея.

— Да. Завтра поутру. Алексей Григорьевич коня обещал дать и проводить до ближайшего яма.

— Что ж, — Шаклуниха вздохнула, — скатертью дорога. Ангела-хранителя в путь… На вот… — Она пошарила в кармане передника и протянула Алексею перстень с агатом. — Да только выбросил бы ты его в реку…

Алексей надел кольцо на палец. На мгновение вдруг захотелось и впрямь зашвырнуть его подальше, но он одёрнул себя — что за глупости, перстень нужно вернуть Лестоку…

— Спасибо вам. — Он присел рядом с Шаклунихой на еловый ствол, лежавший возле костра. — Вы мне жизнь спасли…

— Господь спас… — Старуха, не отрываясь, глядела на огонь. — Я лишь пособила малость. Стало быть, рано тебе к Нему ещё. Три раза смерть с тобой рядом проходила и ещё дважды пройдёт, а на третий — заберёт. Нежданно заберёт, случайно… Дьявол сглазит… Помни о том. И вина не пей… Может, и обведёшь лукавого…

Под пронзительным взглядом чёрных живых глаз Алексей поёжился. Что за суеверный ужас? Ему не десять лет, чтобы в сказки верить…

Посидели молча, слушая, как потрескивают в костре смолистые еловые сучья. Неожиданно Алексей решился задать вопрос, занимавший его долгое время:

— Вы ведь не крестьянка? — проговорил он почти утвердительно. — Мне кажется, вы знатного рода. Как же в лесу оказались?

— Ишь ты, — усмехнулась старуха. — Глазастый. Не крестьянка, верно… Батюшка мой, Артамон Сергеевич, при царе Алексее Михайловиче большим человеком был.

— Как же вы стали знахаркой? — изумился Алексей.

— Так Господь управил, — вздохнула женщина. — Замуж я поперёк воли батюшкиной пошла, хотя в те поры такого и не случалось вовсе. А всё потому, что знал он: нравная я, от своего не отступлюсь, силой под венец потащат — могу и руки на себя наложить. Сцепил зубы и отдал любимому, хоть и не по нему шапка-то боярская. Всего-то мой Андрюша и был стрелецкий сотник.

Год мы прожили, такой любви ни у кого не случалось. Я когда на него глядела, в голове мутилось от счастья, так любила его…

Шаклуниха замолчала, поворошила догоравший костёр длинной палкой.

— Иному счастье по капле даруется — помаленьку, да целую жизнь. Мне же враз ушат достался. С головой счастьем окатило, видать, всё, что причиталось, разом далось. Да ненадолго… Бунт содеялся стрелецкий, слыхал, верно? Отца бунтовщики из окон царского терема прямо на пики стрелецкие выбросили, а Андрея моего палашами изрубили — он батюшку упредить хотел, да не успел…

Я в тягости была, когда узнала. Рухнула без чувств, ребёночек мёртвый родился. Хворала долго, да не прибрал Господь, велел свой крест дальше нести. Как оправилась я, так и ушла из мира в лес…

Она посидела, склонив голову, помолчала, затем заговорила вновь:

— Я людей видеть не могла, оттого и ушла в лес, а не в монастырь. Далеко от дома забралась, выкопала в чаще землянку. Несколько лет от людей таилась, лишь зверьё лесное рядом было. Как-то медведя нос к носу повстречала, волки приходили — не трогали меня.

Я ещё, когда у батюшки жила, приживалка там одна обреталась, травами врачевала, меня привечала зело, хоть я тогда девчонка несмышлёная была. Говорила, дар у меня есть травознатный.

Прожила я в лесу несколько годов, и вот как-то поздней осенью из чащи баба ко мне вышла — заплутала. Несколько дней плутала, как не замёрзла, не знаю. А сама на сносях…

Я её в землянку к себе пустила, а она рожать наладилась. Ну, приняла я ребёночка, а из неё кровь хлещет, не останавливается. Стала я её спорышем да баданом отпаивать, и излияние прекратилось. Ослабла она только очень от блуждания по лесу да кровотраты. А у меня и еды-то никакой нет, кроме грибов сушёных да ягод. Уложила её, шкурами укрыла, она и спала целыми днями. За ребёночком пришлось мне ходить. Завернула я его в свою юбку, а чтоб не замёрз, к себе под душегрею сунула. Так и носила несколько дней. К груди материной приложу, покормлю и сызнова к себе прижимаю.

И стала меня отпускать обида на людей. Боль утихать начала…

Пять дней она у меня пролежала, а на шестой крестьяне, что её по лесу разыскивали, на нас набрели. Мужик её глазам не поверил, когда и жену, и сына живыми нашёл. Они-то покойницу уж искали, чтобы схоронить по-божески, а тут такая радость. Он мне в ноги упал, как дитя плакал… И меня вовсе отпустило…

Стали после того люди ко мне захаживать. Я их травами лечила, они мне снедь всяку приносили. Потом избёнку справили неподалёку от деревни, знахаркой я прослыла.

А после и вовсе ведьмой: мужик на меня в лесу напал, иссильничать хотел, я ж молодая ещё совсем была, красивая… — Она улыбнулась печально. — Повалил на землю, подол заголил… Я кричу, отбиваюсь, да куда там! Он здоровенный, сильный… И тут из чащи медведь вышел и прямёхонько к нам, встал на задние лапы, ревёт… Срамник этот меня бросил и наутёк. Ну, думаю, всё — мужик не измял, так медведь задерёт… А он подступил, понюхал меня, фыркнул и назад в лес ушёл.

Мужик, верно, в деревне рассказал про то кому-то, а через неделю его и впрямь медведь задрал, и пошла молва, что я ведьма. Крестьяне чураться стали, но я и не стремилась с ними якшаться, зато больше уж меня не обижали.

Костёр прогорел, из леса веяло ночной прохладой. Старуха надолго умолкла, вороша длинной палкой угли. Алексей тоже помалкивал.

— Вот так и живу… — договорила она, поднимаясь. — Уж и со счету сбилась, сколь годов. Видать, за всех Господь положил, и за мужа моего, молодым убиенного, и за сына, коему и вовсе пожить не привелось.

***

Утром, чуть рассвело, приехал Розум. Шаклунихи в избе уже не было — ушла собирать весенние травы.

Алексей погрузил в перемётную суму свои скудные пожитки да горшочек мази для ног, что травница вручила накануне, и они поехали. Розум, вопреки обыкновению, был хмур, малоречив — о чём-то сосредоточенно размышлял. Пару вёрст проехали в молчании.

— Куда ты нонче? — прервал, наконец, безмолвствие казак.

— В Тверь. Там невеста моя и брат…

Последнее слово слетело как-то само собой, и Алексей вдруг подумал, что верное оно, точнее и не скажешь. Кто ему Филипп, как не брат?

Розум покивал, ещё помолчали, мерно покачиваясь в сёдлах.

— Гонец к нам припожаловал, из Петербурга, — проговорил вдруг Алексей Григорьевич, когда выехали на просёлок.

Алексей взглянул вопросительно, Розум криво усмехнулся:

— С высочайшим произволением от Её Императорского Величества — спешно явиться ко двору предписано. К чему то? Как полагаешь?

Алексей пожал плечами:

— Да откуда ж мне знать…

— Вот и я не знаю… Не то государыня милость явила, не то — вовсе насупротив…

Вздохнул невесело и вновь глянул на Алексея:

— Дело у меня к тебе, Лексей, давай привал устроим, погуторим маленько…

Они спешились, отпустили лошадей попастись на свежей, едва проклюнувшейся травке, а сами присели под разлапистым деревом на обочине. Над головой легко шевелились ветки, падавшие от них яркие, будто углем начерченные, тени ползали по земле. Пахло влажной почвой, мхом и прелыми листьями.

— Я вечор в конюшню-то пошёл, коня тебе приискать, глядь, а в стойле мерин чужой, — начал Розум тихо. — Конюха спрашиваю, чей таков? А это, говорит, того офицера конь, что Богу душу воротил недавно. Ну того, что от оспы помер. — Казак перекрестился. — Я поглядел, при нём сбруя справная и седло, а к седлу две сумы приторочены. Одна пустая, а во второй — бумаги.

Розум вынул из-за пазухи пакет и положил рядом с собой. Алексей посмотрел удивлённо.

— Глянул я те бумаги, а там и пашпорт, и приказ о переводе в Преображенский полк, и ходатайство от полкового командира.

Алексей Григорьевич ещё помолчал, а потом продолжил:

— И вот чего мне подумалось, парень: поручик тот из Смоленска в Петербург переведён, ехал к месту службы, там его не видал ещё никто. Собою он нерослый да ледащий, совсем как ты. И на лицо похож, только ты сивый, а он ржавый… Смекаешь, о чём толкую?

Алексей, внимательно глядя на собеседника, качнул головой.

— Бери бумаги и станешь поручик Егупов. Будешь служить верно — глядишь, жизнь и наладится безо всяческих интриг крамольных.

— А коли вызнает кто? — спросил Алексей тихо. — Может, у него семья есть или родственники…

— Нету никого. Он, когда кончаться стал, к нему батюшка Антипий пришёл, поисповедовать. Ну исповедал, причастил, а после спрашивает — кого известить о его кончине? Тот и отвечает, дескать, некого извещать, одинокий я, семейства и сродников близких не имею.

Алексей задумался, чувствуя смутное волнение.

— Что ж, — решился он наконец, — давай бумаги! Может, это и впрямь промысел Божий. Спасибо тебе.

— Не за что, — отозвался Розум. — И рад бы тебе по-настоящему помочь, да только что я могу?.. А в столице будешь, в гости заглядывай, крестник, завсегда тебе рад!

***

— Алёшка! Господи, счастье какое! — Филипп тряс его уже минут десять, не выпуская из объятий: обнимал, тормошил, поворачивал, рассматривая с разных сторон, точно Алексей был диковиной заморской. В глазах стояли слёзы, которых князь совершенно не смущался.

— Да погоди ты меня трясти, всю душу вытряс, — рассмеялся Алексей.

Неистовая, безудержная радость Филиппа отчего-то смущала его.

— Лиза где? Расскажи, как вы тут? Здоровы? Всё ладно?

— Лиза в церкви вместе с Элен. Скоро вернутся. Элен теперь всё время с ней… — Филипп отчего-то замялся, бросив на Алексея быстрый странный взгляд.

У того похолодело сердце.

— Случилось чего? Лиза в порядке?

— В порядке. — Филипп улыбнулся. — Она сама тебе расскажет.

Но дожидаться возвращения Лизы Алексей не стал, он не мог больше ждать ни минуты. И как был, бледный от недосыпа, в забрызганном грязью кафтане, отправился в сопровождении Филиппа в церковь, видневшуюся на взгорье.

***

Волнуясь так, что зубы норовили пуститься в пляс, Алексей вступил в потемневшее от времени бревенчатое здание. В церкви ветхозаветной завесой висел сумрак: закатное солнце, проникавшее в крошечные слепенькие оконца, света почти не давало. Служба закончилась, свечи догорали, сладко пахло ладаном и воском, перед образами ещё вздрагивали трепетные огоньки лампад.

Он увидел Лизу сразу. Она стояла на коленях возле старинной иконы Богородицы. В беззвучной молитве шевелились бледные губы, и взгляд, обращённый на Пречистую Деву, весь сотканный из упования, переворачивал душу. По щекам текли слёзы — не капали, а струились, будто ручей.

Алексей замер в нескольких шагах от неё, не решаясь окликнуть, но она его не замечала, всем существом погруженная в горячую, истовую молитву.

Элен, стоявшая чуть в стороне, увидела его первой. Она тихо вскрикнула, зажав себе рот рукой, кинулась было к Алексею, но Филипп, вошедший за ним следом, перехватил жену и неслышно увёл прочь.

Алексей глядел на Лизу, на заплаканное лицо, бескровные губы, выбившуюся из-под платка прядь тёмно-русых волос. Его наполняла болезненная, пронзительная нежность, отзывавшаяся в груди острой физической болью.

Лиза молилась долго. Он не слышал, какие слова она находила, чтобы упросить Царицу Небесную защитить и спасти его, но знал, что лишь благодаря этим словам не остался лежать на утоптанном, окровавленном лесном снегу.

Наконец, Лиза трижды перекрестилась, тяжело, с усилием, поднялась, поцеловала икону и повернулась к выходу. В первый момент она, кажется, не поверила своим глазам — замерла на месте, вся подавшись вперёд. А потом издала сдавленный полувсхлип-полустон и бросилась к Алексею. Мгновение, и он уже прижимал её к себе и целовал, целовал, целовал…

***

Весь вечер Лиза не то что не отходила от Алексея — не могла даже отпустить его руку. Она была как в тумане, звуки сливались в неопределимый шум, она видела лишь, как шевелятся губы, но слов не различала. Рука, вцепившись в которую она сидела за столом, была якорем, что привязывал её к реальности. Тёплая, крепкая, она держала Лизу, не давая опрокинуться в небытие, подтверждая, что он и в самом деле рядом, не призрак, не фантом, не сон, не плод её надорвавшегося сознания… Время от времени, забывая о находящихся вокруг, она начинала судорожно ощупывать его — плечи, грудь, лицо. Алексей прижимал её к себе, и на некоторое время она затихала, провалившись в близкое к обмороку состояние.

Зачем-то Элен оторвала Лизу от Алексея, проводив на ночь в её комнату. Смешно! Какие уж тут приличия, когда ни одно платье не налезает.

Подождав, пока в доме всё стихнет, Лиза выскользнула из спальни, босиком пробежала по коридору и толкнула дверь в комнату Алексея. Холод пола мгновенно распространился по всему телу, и её заколотила дрожь. Алексей крепко спал, слышалось ровное дыхание, подрагивали губы. Она прилегла рядом.

Мерно отбивали время часы в гостиной, звук у них был дребезжащий, надтреснутый, точно у расстроенного клавесина; вдоль потолка ходили тени. Они, как в детстве, складывались то в диковинных животных, то в рыцарей, закованных в тяжелые латы, то в замки с башнями причудливой формы. Лиза приходила в себя, слушала стук своего сердца, время от времени лёгкими пальцами пробегала то по лицу Алексея, то по волосам, то по шее. Скула была чуть шершавой от проступившей щетины, и это телесное ощущение вновь и вновь помогало ей убедиться в реальности происходящего.

Кажется, она всё же заснула… А пробудившись, увидела голубоватую дымку приближающегося рассвета и склонённое над собой лицо — Алексей, приподнявшись на локте, смотрел на неё, перебирая в пальцах прядь волос.

— Ты мне снишься? — спросил он насмешливо. — Или это предвенчальное искушение?

Лиза залилась краской, точно барышня.

— Мне нужно сказать тебе кое-что…

— Может, разговоры подождут? — Смеющиеся глаза приблизились.

— Нет! — Лиза села на постели. — Ты должен знать…

Улыбка погасла, он молча глядел на Лизу. Ей вдруг сделалось так страшно, что застучали зубы.

— Алёша… — Голос дрогнул. — Я… я ношу дитя.

Она выдохнула это на одном порыве и замерла, глядя на него и боясь шелохнуться.

Кажется, он ничего не понял. На лице отпечатлелось недоумение, а потом глаза расширились, и он порывисто поднялся.

— Ты… что?

— В тягости я… — Лиза отвернулась. — Уж приметно…

Осторожно, будто она вдруг сделалась хрустальной, он коснулся её лица, плеч, рук и, наконец, живота под батистовой длинной рубахой. А потом крепко прижал к себе. Лиза долго не решалась посмотреть ему в лицо, а когда взглянула, увидела, как подозрительно блестят в утреннем сумраке тёмно-синие глаза.


Венчаться было решено на следующий день. Однако местный священник встал насмерть.

— Обручить обручу, а чин венчания после Петрова поста, как уставом предписано.

Уговоры не помогли, да надо сказать, на оные Алексей был и не мастер. Поп тоже оказался характера не херувимского, ему бы эскадроном командовать, а не проповеди читать…

Видя, как сузились глаза Алексея и как набычилась, наливаясь пурпуром, шея отца Пафнутия в вороте фелони, Филипп понял, что сейчас Алёшка наговорит попу дерзостей и положение осложнится во сто крат. Он выгнал нетерпеливого жениха вон и приступил к уговорам сам.

— Невозможно нам шесть седмиц ждать, — увещевал он. — Жених в увольнение на неделю приехал, доле задерживаться не может, должен воротиться в полк, а когда ему следующий отпуск дадут, бог весть, может, через год…

— Ну так через год и повенчаю. Устав не воспрещает.

— Никак нельзя, батюшка. Невеста в тягости, сами ж знаете… Уж явите пасторскую милость, сделайте исключение.

Пришлось смиренно выслушать пространную проповедь, обличающую нынешние безнравные порядки.

— В прежние времена ваших блудодеев на полгода в монастырь на покаяние отправили бы, поститься на хлебе и воде! Да от причастия отлучили на три года! — бушевал отец Пафнутий, потрясая десницей, однако довольно быстро язык прикусил, поняв, что сболтнул лишнего.

То ли эта невоздержанность языка решила дело, то ли мечты о новом иконостасе, который пообещал купить Филипп, то ли опасение ссориться с владетельным помещиком, но отец Пафнутий смилостивился — венчать согласился. Правда, не сразу, а через неделю после обручения и при непременном требовании для молодых держать всё это время строжайший пост.

На том и порешили.

***

Лиза окончательно пришла в себя, теперь она светилась от счастья, даже недомогание, мучившее всю беременность, отступило под его напором. И хотя Алексей был убеждён, что между супругами не должно быть тайн, рассказать Лизе всю правду о своих делах не рискнул. Лишь помянул, что будет служить в Преображенском полку под чужим именем. Известие о его скором отъезде Лиза восприняла на удивление спокойно, теперь она вся погрузилась в своё состояние и ожидание материнства.

Накануне отъезда поздно вечером, отправив женщин спать, они с Филиппом сидели в комнате, служившей в доме гостиной. Сквозь открытое окно лилась ночная прохлада, пахло сиренью, и в саду первый соловей неуверенно пробовал свои силы.

— Алёш, — нерешительно начал князь, — зачем тебе ехать? Оставайся тут.

— Прости. — Алексей тяжко вздохнул. — Я так не могу.

— Да почему?! Будете жить здесь с Лизой. Ну хочешь, можешь стать моим управляющим.

— Нет, Филипп, — Алексей устало потёр глаза, — я должен изменить свою судьбу. Лиза, выйдя за меня, лишилась очень многого, и я обязан употребить все силы, чтобы возвратить ей тот манер жизни, к каковому она привыкла. В особенности теперь, когда будет ребёнок…

— А тебе не кажется, что ты гонишься за химерами, выпуская из рук своё счастье? — тихо и очень грустно произнёс Филипп. В неверном свете свечей Алексей увидел его печальные глаза. — Ты уедешь, вы снова расстанетесь, она будет ждать, терзаться, страшиться за тебя. Ты станешь рисковать. Во имя чего? Почему бы попросту не жить и не радоваться тому, что вы вместе, не растить детей…

— Может, ты и прав, — Алексей грустно улыбнулся, — но я так не сумею. Иначе не смогу себя уважать.

Этой ночью Алексей так и не уснул. В тишине ночного дома он слушал лёгкое дыхание спящей Лизы и прижимал жену к себе, понимая, что увидит её теперь очень нескоро. О том, что он может не увидеть её вовсе, старался не думать.

***

По дороге в Петербург Алексей заехал в Ожогино. Владимир тоже почитал друга погибшим и безмолвно оплакивал его и появление Алексея воспринял, как чудо.

Тот заметил, что в доме графа что-то неуловимо изменилось, казалось, там стало светлее и уютнее, как бывает в знакомой комнате, когда она внезапно озаряется вышедшим из-за облаков солнцем.

Пока они беседовали в библиотеке, из гостиной слышались неуверенные звуки клавикордов и приятный негромкий голос, старательно выводивший мелодию какого-то романса. Когда пение закончилось, Владимир поднялся:

— Идём, познакомлю тебя с моей Дульсинеей, — выговорил он, пряча глаза.

Они прошли в гостиную. Навстречу обернулся франтоватый господин в тщательно уложенном парике. Он стоял возле инструмента, за которым сидела молодая женщина.

— Как у вас дела? — спросил Владимир у господина.

Тот поклонился.

— О, мадам делает изрядные успехи! Она весьма способная ученица. И весьма старательная. Мне даже кажется, что она излишне утомляет себя.

Женщина поднялась навстречу, и Владимир, притянув её к себе, быстро, воровато поцеловал в висок.

Алексей смотрел с изумлением. Молодая женщина была одета в красивое, свободное домашнее платье, уже не скрывавшее выступавшего вперёд округлого живота. Светлые волосы красиво уложены. Что-то смутно знакомое почудилось в чертах её лица, когда она робко улыбнулась.

Господин в парике тем временем вышел, и Владимир повернулся к Алексею.

— Софи, позволь тебе представить моего близкого друга, Алексея Ладыженского.

Незнакомка, чуть замявшись, протянула руку:

— Рада видеть вас, Алексей Фёдорович.

И тут он её узнал.

— Соня? — изумился Алексей. — Ты?

Молодая женщина опустила глаза, застывшая улыбка сделалась вымученной. Граф обнял её за плечи и с вызовом посмотрел на Алексея:

— Хочу, чтобы ты знал, Алёшка, я люблю Соню и полагаю на ней жениться. И она носит моего ребёнка.


Поздно вечером, после ужина, когда Соня ушла в свою комнату, они сидели в кабинете за бутылкой венгерского вина.

— Ты шокирован? — спросил граф напрямик. — Осуждаешь меня?

— Я боюсь за тебя. — Алексей вздохнул.

— Я нанял ей гувернёров. — Владимир говорил, не глядя на него. — За три месяца она выучилась читать, начала немного говорить по-французски. Она с удовольствием читает всё, что найдет, даже научные трактаты, в коих ни слова не разумеет. Ещё она поёт и учится музицировать. Пожалуй, ноты дались ей даже легче, нежели буквы. Танцевать ей теперь тяжело, но полагаю, позже она без труда научится и этому. Так чем она хуже любой барышни? Чем отличается? Отчего я не могу соединить с ней свою жизнь? Скажи мне?

— Володь, она замечательная девушка, я знаю. Но и ты знаешь, что общество не поймёт твоего поступка. И не простит.

— Почему?! — заорал он, вскакивая. — Чем она хуже какой-нибудь жеманной кривляки, что едино туалетами увлечена?

Он пробежал по кабинету — Алексей знал эту его привычку — и вдруг остановился, точно кончились силы, плеснул вина себе и Алексею, и выпил точно воду.

— У неё благородная и тонкая душа, Алёш, — тихо добавил он, подняв на молчавшего Алексея полные тоски глаза. — Я долго уразуметь не мог, чем она меня зацепила… Что есть в ней такого, чего нет в прочих? А потом понял… Она ни разу ни о чём не попросила. Мою заботу принимает с безмерной благодарностью и радостью. Она готова отдавать, дарить, ничего не только не требуя, но даже не мечтая обрести взамен.

— Отец знает?

— Что ты… — Владимир горько усмехнулся. — Как выразилась эта из булата выкованная дама, твоя тёща, отца бы удар хватил, кабы бы он узнал…

— И что ты намерен делать?

— Я бы отправил её во Францию, там купил бы для неё дворянство. Это несложно, достаточно найти какого-нибудь обедневшего дворянина, остро нуждающегося в деньгах, и предложить ему официально удочерить её. После того я бы спокойно женился на ней.

— Так в чём же дело?

— Ну, во-первых, через три месяца ей рожать, а во-вторых, графиня Тормасова так и не согласилась продать мне Соню. Деньги вернула с запиской, что, покуда жива, Соня воли не получит.

Владимир тяжело вздохнул.

— Спасибо хоть преследовать Соню и затевать тяжбу со мной не стала…

Они просидели почти до рассвета. Алексей, в свою очередь, рассказал о бумагах умершего поручика, что получил от Розума.

Владимир оживился:

— Алёш, по-моему, твой Розум прав: к чему тебе комплоты? Можешь прослужить пару лет, а потом перевестись в полевой полк куда-нибудь подале от столицы, где тебя никто не знает. Это замечательный шанс, грех не употребить его. Тем паче, ты говоришь, офицер сей даже внешне был на тебя похож.

— Ну это не я говорю, а Розум, я-то поручика не видал. Да и цвет волос у него был другой.

— Рыжая масть — это просто дар планиды! — рассмеялся Владимир. — Из листьев одного персидского кустарника готовят замечательную краску, при помощи каковой можно легко перекрасить светлые волосы в рыжие. Причём держаться цвет будет долго, а не до первого банного дня. Можно и веснушки подрисовать.

Он оживился, вновь зашагал по кабинету, и Алексей увидел в его глазах знакомые искорки.

— Завтра я тебя перекрашу. Рыжий, как лис, ты, конечно, не станешь — волосы у тебя недостаточно светлые, а вот гнедую масть и веснушки обеспечу! — И Владимир весело подмигнул.

***

В Петербурге Алексей прямиком отправился в канцелярию Преображенского полка. Передал писарю свои бумаги и остался дожидаться командира для представления и рапорта.

Майор Бутурлин принял его уже вечером. Долго и внимательно читал документы Егупова, дотошно перелистывая туда-сюда по нескольку раз, наконец, вздохнул, отложил бумаги и внимательно взглянул на Алексея.

— Не скрою, Павел Иванович, ваш перевод — неожиданность для меня и вызывает недоумение, — проговорил он. — Нет, я не хочу умалить ваших заслуг перед государыней и отечеством, знаю, вы изрядно отличились в турецкой кампании. Но перевод армейских офицеров в гвардию — весьма редкое явление в последние годы… Ещё меня смущает, что ваш командир, полковник фон Каркетель, ходатайствует о вашем переводе, точно ему самому в полку не надобен такой бравый офицер… Ну да ладно… Сие не мне решать. Коли его превосходительство считает, что вам вместно служить в лейб-гвардии Преображенском полку, ему виднее. А уж каковыми резонами он руководился, подписывая ваш перевод, не наше дело…

Бутурлин откинулся на спинку кресла и побарабанил по столу большими пальцами рук, после чего снова оглядел замершего «на караул» Алексея.

— Вы, конечно же, знаете, что перевод в гвардию заставляет вас потерять в чинах? — полуутвердительно продолжил майор. — В Рославльском полку вы числились в чине поручика, а за проявленное вами героичество вполне могли, я думаю, ожидать скорого производства в капитан-поручики. Переходя же в гвардию, вы должны были бы получить чин фендрика. Но, к сожалению, в полку теперь нет вакансий для зачисления вас согласно этому чину. Больше того, даже из унтер-офицерских чинов наличествует лишь вакансия капрала. Трудно сказать, из-за чего случилась столь досадная неувязка, да сие и неважно… Это даёт вам возможность вернуться в Смоленск на прежнее место службы. Я распоряжусь выправить вам необходимые командировочные документы с разъяснением, что по небрежности полковой канцелярии произошла досадная ошибка…

— Простите, господин майор, — прервал Бутурлина Алексей, — меня устраивают такие условия.

— Вы согласны перевестись из поручиков в капралы? — не поверил своим ушам граф.

— Так точно, ваше высокоблагородие! — отчеканил Ладыженский-Егупов. — Служить в Преображенском полку — мечтание всей моей жизни!

Майор покачал головой и забарабанил по столу уже всеми десятью пальцами.

— Ну что ж, коли это ваше обдуманное решение… — протянул он, явно сомневаясь, что подобное решение может быть хоть сколько-нибудь обдуманным. — Вы поступаете в роту капитана Михайлова. Ермилов!

В кабинет заглянул пожилой усатый человек с помятым лицом.

— Отведи господина Егупова в роту Михайлова и распорядись, чтобы его расквартировали и поставили на довольствие.

Глава 4. Два крыла Азраила

День не задался с самого утра. Едва явившись на службу, Матвей получил выволочку от Кононова за составленные с помарками опросные листы для очной ставки и полдня их переделывал. И злился. Да какая разница, как там писано, с исправлениями или без? Ведь всё одно после допроса перебелять.

В итоге на службе пришлось задержаться почти на три часа. Даром это ему не прошло, и к концу дня Матвей почувствовал приближение приступа. Уговаривая себя, что, быть может, ещё обойдётся и боль в виске, что уже вгрызалась в мозг острым буравом, смилостивится — отпустит, Матвей приполз домой. Иногда — нечасто — действительно отпускало, если удавалось лечь, быстро заснуть и полноценно выспаться. Боль отступала, сворачивалась сонной змеёй и не жалила. На этот раз.

Однако, едва он открыл дверь дома, где квартировал, все надежды рассыпались прахом. В первую же секунду стало ясно, что покоя ему не видать — у квартирной хозяйки дым стоял коромыслом. Из гостиной слышались хохот, нестройное пение и звон бокалов.

Матвей попытался незаметно прошмыгнуть в свою каморку, но не тут-то было! Василиса, уже изрядно навеселе, тут же возникла в дверях.

— Матвеюшка, — пропела томно, — а у нас гости! Выходи к столу, чай проголодался, соколик мой.

И обхватила за шею. От неё сильно пахло брагой и острым запахом тела.

— Я устал, Василиса Савишна. — Матвей попытался выскользнуть из объятий. — Спать хочу.

Влажные губы, целившие в его, ткнулись в щёку — в последний момент Матвей отвернулся, — и он передёрнулся от отвращения.

— А как же за здоровье матушки государыни не выпить? — Она хитро прищурилась. — Скольких ты, милёшенек, за то кнутом ободрал да в Сибирь отправил? Сотню? Две? То-то же… Сам знаешь, что бывает с теми, кто за матушку нашу не пьёт!

Матвей сжал зубы, чтобы не застонать, по опыту зная, что и глоток спиртного приведёт к тому, что приступ затянется на несколько дней.

— Сейчас спущусь, — процедил он.

Но Василиса не ушла. Воровато оглянувшись, она быстро скользнула в комнатёнку и притворила дверь.

— Афонька-то уж на ногах не стоит. — Быстрые руки сверху вниз расстегнули кафтан и легли ему на бёдра. — Пошто нам с тобою ночи ждать? Нам и теперь не помешает никто… Стосковалася я, Матвеюшка, приголубь меня пожарче!

И потянула его к топчану.

— Приголублю. — Матвей постарался придать голосу развязность. — А коли хочешь, чтобы жарче, так браги неси…

Хозяйка, хихикая, убежала на поварню, а Матвей, сдёрнув с гвоздя епанчу, выскочил за дверь, скатился по лестнице и вывалился на улицу.

Это началось год назад.

Он снимал каморку у купецкой вдовы Василисы Кульковой уже три года, с тех пор как приехал в столицу. Квартирная хозяйка запала на него сразу — глядела с поволокой, угощала, штопала одежду и жалилась на жизнь, в которой некому её, слабую женщину, защитить. У вдовы был полюбовник, Афанасий Харитонович, но тот, со слов купчихи, горазд был водку хлестать да жрать от пуза, на ласку же оказался скуп да маломочен. Была она толстая, рябая, зубы чернила смолой, всегда густо пахла по́том, да и возрастом лет на пятнадцать старше. Словом, вызывала у Матвея только отвращение.

Но однажды он совершил роковую ошибку: поддался на приглашения хозяйки — очень уж упрашивала, — и сел за стол с её гостями. Пить Матвей совсем не умел и старался этого не делать — пьянел мгновенно и до полной отключки мозгов. Прочие же части тела работали при этом исправно. И в тот раз, подняв рюмку за здоровье императрицы — этим тостом начиналось любое застолье, — очнулся он уже утром в постели с Василисой.

С тех пор жизнь превратилась в ад. Василиса старалась напоить его при любом удобном случае, и когда ей это удавалось, он неизменно просыпался в её кровати и потом несколько дней мучился от острого отвращения к себе. Аппетиты купчихи между тем росли, попытки напоить жильца делались все чаще, однако так рьяно, как нынче, хозяйка его ещё не обхаживала.

Надо съезжать на другую квартиру. Да вот только куда? Где ещё он найдёт жильё за такую цену — денег Василиса брала с него мало, понимала, зараза, чем удержать…

Перед глазами заметались оранжевые зарницы — признак того, что приступ уже совсем близко. Матвей ускорил шаг. Однако дойти не успел. Правую сторону головы пронзило резкой болью. Тусклый свет масляных фонарей сделался вдруг раздражающе-ярким и отдался мучительной пульсацией в виске, заставив со стоном прикрыть глаза.

Матвей знал по опыту, что теперь голова уже не успокоится, покуда не отболит своё, положенное. Если повезёт, это продлится часов двенадцать, если нет — дня три-четыре. Главное — добрести до места, где можно сесть, прислонив к чему-нибудь словно стиснутую инквизиторским обручем голову, и переждать, перетерпеть, перемучиться, не шевелясь и не разговаривая.

Сквозь густевший с каждым шагом туман в глазах он почти не различал дорогу и даже не удивился, обнаружив себя стоящим возле родной конторы, откуда ушёл пару часов назад.

Стараясь шевелить верхней частью туловища как можно меньше, Матвей открыл дверь и вошёл внутрь. Из расспросной каморы, находившейся в подвале, слышались голоса, но наверху, в присутствии, никого не оказалось. Он ощупью прошёл кабинет насквозь, прикрыл дверь в подвал и протиснулся в находившуюся рядом крохотную каморку, где Фёдор Пушников, штатный палач, хранил свои приспособы. Застонав одновременно от боли и облегчения, Матвей опустился в темноте на лавку, прижался затылком к стене, запрокинул голову и, приоткрыв рот, смежил веки.

Всё. Можно отдаться боли. В такие моменты ему казалось, что он находится посреди штормового океана на утлой лодчонке. Бесполезно грести, ставить парус, хвататься за руль. Можно только ждать и молиться, чтобы шторм прекратился и не потопил лодку. Иногда, когда приступы случались особенно злыми, он малодушно думал, что пойти на дно, захлебнувшись этой нестерпимой отупляющей мукой, было бы, пожалуй, и неплохо.

Время в такие часы делалось каучуковым и тянулось нескончаемо. Каждый выстраданный час становился равным целым суткам лёгкой и счастливой жизни, в которой можно было есть, спать, поворачивать голову, разговаривать и даже смеяться… Ничего… Ему не впервой… Когда-нибудь это закончится, нужно просто перетерпеть.

Ухо уловило голоса — видно кто-то вошёл в кабинет с улицы.

— У меня дело чрезвычайной важности, сударь! — По голосу Матвею представился дворянин, важный и в то же время испуганный, но старательно сей испуг скрывающий.

— У нас все дела чрезвычайной важности. С прочими к нам не ходят, — равнодушно отозвался Игнатий Чихачов. — Садитесь, сударь. Вон туда, на лавку. И что у вас за важность такая, что к нам пожаловать отважились?

— Я встретил нынче человека, который был убит больше года назад…

Чихачов непочтительно перебил:

— Э-э-э, сударь, это не к нам. Призраками не занимаемся. К попам ступайте.

Отчего-то Матвею показалось, что посетитель Игнатию крайне неприятен. А впрочем, боль иногда рождала странные фантазии.

Собеседник Чихачова, кажется, обиделся.

— При чём тут попы? Он живёхонький! Этот человек год назад скрылся от следствия. Он и его отец были замешаны в заговоре против государыни. Его фамилия Ладыженский.

Матвей приоткрыл глаза. Фамилия отчего-то показалась знакомой, но раскалённая болью голова не в состоянии была ни размышлять, ни вспоминать.

— Вы ошибаетесь, сударь. Дело закрыто за смертью обоих подозреваемых. Фёдор Романович Ладыженский умер год назад во время следствия, а Алексей Фёдорович был найден мёртвым в окрестностях Петербурга прошлой зимой. Я сам присутствовал на опознании. Его признал старый слуга, нянчивший Ладыженского в детстве. Ошибки быть не может.

Незнакомец заговорил с воодушевлением.

— Слуга? Да много ли холопу веры? Упился, поди, как свинья, да и наплёл без ума… Я же почти уверен, что это Ладыженский! Рост, телосложение, манера двигаться — всё совпадает. И на лицо похож. Правда, у того человека усы и волосы были не русые, а темно-рыжие, но в остальном вылитый Ладыженский. Верьте мне, я его прекрасно знаю! Как-никак семь лет в одной роте проучились.

— И где вы его встретили?

— На адмиралтейском лугу нынче вечером. Мы с приятелем шли мимо и повстречали солдат Преображенского полка, что с манёвров возвращались. Вот среди них и оказался Ладыженский. Он там под чужим именем служит. Спутники называли его Павлом Егуповым.

— Что ж, мы проверим ваш донос. Но я уверен, что вы обознались. Мало ли на свете похожих людей.

— Отчего вы не записываете?

— Ну что вы, сударь. Я не имею права снимать допросы. Я копиист, сошка малая. Моё дело опросные листы да протоколы перебелять. Вам придётся дождаться, покуда освободится старший канцелярист, Михайла Фёдорович. Вот он вас и допросит по полной форме.

Матвей услышал, как Игнатий подошёл к лестнице, ведущей в подвал, открыл дверь, постоял, видимо, прислушиваясь.

— Он в пыточной теперь, на розыске. Придётся обождать.

И Игнатий отошёл, оставив дверь открытой. Звуки, заглушённые толстой дубовой створкой, обитой в три слоя войлоком, вырвались из подвала стаей вспугнутых птиц.

— …сказывай чётко, без запирательства, что говорил тебе казак Ерофей Кизилов, осьмого дня нонешнего месяца, когда ты к нему в гости был?

— Изменником изругал, ваше благородие.

— В каких словах он тебе то ругательство чинил? Сказывай точно, без переврания.

— Так и сказал. Ты-де, изменник и служишь изменою.

— А как же ты третьего дня доносил, что Кизилов тебя стрельцом ругал?

— Не упомню я уже, ваше благородие… Может, и стрельцом. Да, точно — стрельцом.

— Так стрельцом али изменником? Прокофьев, записывай: «Подследственный показания переменил и запирается». Ты, Варыгин, коли доносить взялся, должен донесть воровские те слова прямо, от себя не прибавляя и не убавляя ничего… Кизилов утверждает, что сказал: «Ты-де, стрелец и служишь изменою!», обратясь с теми словами к своему кобелю, что тебе хвостом вилял, заместо чтоб облаять. И тому видоков двое: Трифон Харламов и Василий Протасов. И они слова Кизилова подтвердили. Фёдор, на дыбу его!

Снизу раздался вопль:

— Ваше благородие! Смилуйтесь! Не упомню я! Во хмелю да с простоты слова попутал…

— Показания Кизилова свидетели подтвердили, так что тебе за ложный извет на дыбе висеть, Варыгин, чтобы память наперёд лучше была.

Раздались шаги, и Чихачов дверь прикрыл.

Некоторое время в кабинете стояла тяжёлая тишина. А потом незнакомец, откашлявшись, спросил с нарочитым безразличием:

— А что будет, ежели окажется, что я ошибся? И тот человек, коего я встретил, не Ладыженский?

— Ну поперву вас обоих возьмут в острог. Ежели у вас есть свидетели, что могут с точностью утверждать, будто встречник ваш именно Ладыженский, вам придётся назвать их имена и их тоже привлекут к следствию. Ежели свидетели ваших слов не подтвердят и человек тот сам не повинится, вас пытать станут — до трёх разов, коли сдюжите да слов не перемените. Затем на дыбу отправится ваш преображенец. И дальше уж, кто из вас крепче окажется, тот и прав выйдет. Коли выиграет он, вас за ложный извет кнутом накажут да в Сибирь сошлют, а ежели правы будете вы, то ему, скорее всего, на плаху дорога. Но это уж как судьи присудят, да Её Императорское Величество свою милость явит… Посидите покуда здесь, сударь, я скоро вернусь. Только за бумагой схожу…

И Матвей услышал, как Игнатий вышел из кабинета и скрылся за дверью, ведущей в подвал.

«За бумагой в пыточную отправился?» — не успел удивиться Матвей, как до его слуха донеслись быстрые шаги, даже, скорее, не шаги, а бег, хлопнула дверь, ведущая на улицу, и всё стихло.

В то же мгновение подвальная створка приоткрылась, и Чихачов возник на пороге — через полуоткрытую дверь своей каморки Матвей видел его силуэт.

— Что, Шульц? Отправился мокрые подштанники сушить? — чуть слышно проговорил Игнатий, и Матвей услышал тихий смешок. — Мразью был, мразью и остался. Ну ничего, ты у меня этот визит надолго запомнишь, сволочь…

***

Графиня Тормасова умирала.

Когда стало ясно, что конец уже совсем близок, Либерцев отправился в имение Порецких. Но там сообщили, что князь с молодой женой, ещё зимой отбывшие на воды, не возвращались и никаких вестей от них не поступало. Тогда Пётр Матвеевич поехал в Ожогино, где его встретила прелестная молодая женщина, в которой он с трудом узнал свою бывшую служанку. Он бы и не узнал, если бы она, увидев его, не прошептала, виновато опустив голову:

— Здравствуйте, Пётр Матвеевич.

Выяснилось, что граф рано утром уехал на несколько дней в Петербург. Попросив Соню передать графу, что он очень просит встретиться с ним как можно скорее, Пётр Матвеевич вернулся в Торосово.


Минуло больше недели, прежде чем в Торосово объявился Владимир Вяземский.

Когда доктор спустился в гостиную, Владимир в первый момент его даже не узнал: человек, стоявший перед ним, был лет на десять старше того, что прошлой весной выхаживал раненого Филиппа.

— Пётр Матвеевич, — Владимир глядел на Либерцева с состраданием и испугом, — Соня передала мне, что вы желали видеть меня.

Жестом предложив присесть, доктор тяжело опустился рядом. Плечи его поникли, точно на них взвалили груз неподъёмной тяжести.

— Владимир Васильевич, мне надобна ваша помощь, — начал он, и Владимира поразили умоляющие нотки, прозвучавшие в его голосе. — Вы, конечно же, знаете, где пребывают князь Порецкий и Елена с Елизаветой.

Либерцев жестом прервал протест, готовый сорваться с губ Владимира, и продолжил:

— Выслушайте меня, пожалуйста. Я убеждён, что вы знаете, где обретаются князь и девочки. Прошу вас, сударь, известить их, как можно спешнее, что Евдокия Фёдоровна умирает. Они должны проститься с ней. Она тяжко страдает телесно, болезнь её крайне мучительна, и мои полузнахарские снадобья, каковыми я пытаюсь уменьшить боли, дают весьма недолговременный и слабый эффект. Но ещё больше она терзается душевно, не имея возможности перед смертью увидеть своих детей.

Во имя добротолюбия заклинаю вас известить дочерей графини или князя Порецкого о том, что она при смерти, и просить их от моего лица приехать сюда без промедления. Скорее всего, жить ей осталось считанные недели, если не дни…

Владимир взволнованно смотрел на доктора:

— Это правда? Её сиятельство так опасно больна? И никакой надежды на исцеление нет?

— Нет. Болезнь сия неизлечима. Ваша тётка действительно умирает…

— Что?! — Владимир в изумлении взглянул на собеседника, полагая, что ослышался.

— Вы не знали, что Евдокия Фёдоровна Тормасова, в девичестве носившая фамилию Коковцова — родная сестра вашей матери?

— Вы, верно, что-то путаете, сударь. Мою матушку звали Мария Петровна Прончищева, а вовсе не Коковцова.

— Не путаю. Евдокия Фёдоровна её младшая единоутробная сестра. Ваша бабка вторым браком была замужем за её отцом.

Владимир, побледнев, вскочил на ноги.

— Что вы такое говорите… — забормотал он потрясённо. — Но почему? Почему она не сказала мне об этом? Я полагал, все родственники матушки умерли. Ни сама она, ни отец никогда не упоминали о них.

— Ваш отец увёз вашу матушку так же, как князь Порецкий Елену. — Либерцев устало прикрыл глаза. — И их общение с фамилией Марии Петровны прервалось. Евдокия Фёдоровна в те поры была ещё совсем девчонкой. Но, несмотря на разницу в годах, они с Марией были очень дружны, и она ужасно терзалась, что любимая сестра покинула её и даже ни разу письма за эти годы не написала. Не знаю, отчего она не рассказала всё это вам, верно, попросту не представилось случая…

— Я могу её видеть?

Либерцев вздохнул.

— Пойдёмте. Только она, скорее всего, вас не признает.

Они поднялись во второе жильё и вошли в одну из комнат. Шторы были спущены, в помещении висел сумрак, и стоял маслянисто-тяжёлый сладковатый запах.

На кровати лежала женщина, настолько непохожая на властную красавицу Евдокию Фёдоровну, что Владимир не узнал бы её, если б не состоявшийся только что разговор. За четыре с лишним месяца, что прошли с их последней встречи, графиня изменилась неузнаваемо. Она была измождённо худой, даже высохшей, кожа напоминала тончайшую китайскую бумагу, глаза ввалились, губы истрескались. Дышала она с видимым усилием, и при дыхании из лёгких вырывалось натужное сипение.

— Евдокия Фёдоровна, — Пётр Матвеевич склонился над постелью, — граф Вяземский пришёл проведать вас и пожелать скорейшего выздоровления.

Тёмные от расширенных зрачков, полные боли глаза, казалось, единственное, что было живым на почерневшем лице, медленно обвели комнату и остановились на Владимире.

— Володя… — шёпот был так слаб, что ему пришлось наклониться к самой постели, — здравствуй, мальчик… Как ты похож на Машу…

Владимир почувствовал, как глаза наполняют слёзы.

— Здравствуйте, тётушка. — Он с трудом сглотнул образовавшийся в горле ком.

— Как хорошо, что ты пришёл… Я так рада тебя видеть… — Она закрыла глаза, видно, эти две фразы забрали все её силы. — Ты передай моим девочкам, что я любила их и желала добра. — Из-под прикрытых век заблестели слёзы. — Мне уж не увидеть их, а ты передай… И прости меня… за Соню… Тебе я тоже желала добра…

***

Алексея Владимир нашёл в казармах Преображенского полка. Он кратко рассказал обо всём, что узнал от профессора и видел сам.

— Я бы съездил к Филиппу и без тебя, — закончил он рассказ, — но, боюсь, стану слишком долго искать поместье, я же там никогда не был, а дорога́ каждая минута.

— Конечно. Я отправлюсь нынче же. Только ротного извещу. Ты едешь со мной?

Владимир кивнул.

Через два часа они покинули Петербург и отправились в Тверскую губернию. Ехали так быстро, как только позволяли дороги. Прерываясь лишь на несколько часов сна, всё оставшееся время проводили в седле.

Через двое суток, вымотанные до предела, они въехали в тверское поместье князя Порецкого. Всю дорогу Алексей терзался вопросом — рассказывать ли Лизе о состоянии графини, но принять решение так и не смог.

К дому князя они подъехали ближе к вечеру, когда светлые летние сумерки ещё только-только засерели между деревьев, расчерчивая поперёк дороги длинные тени и сглаживая контуры предметов.

Лиза и Элен сидели в саду за вышиванием. Заслышав стук копыт, обе тревожно вскинулись. Когда Лиза узнала в одном из серых от усталости и дорожной пыли всадников мужа, лицо её, одутловатое и подурневшее, будто солнцем осветилось. Выглядела она неважно, большие глаза словно спрятались в болезненной припухлости щёк, кожа покрылась тёмными неровными пятнами. Странным образом её дурнота вызвала у Алексея острый, почти болезненный приступ нежности.

Соскочив с коня, он подхватил Лизу на руки, прижимая осторожно, словно фарфоровую статуэтку. Бережно дотрагиваясь до округлившегося под широким деревенским сарафаном живота, он всё терзался своим мучительным вопросом. И, в конце концов, решил поговорить сперва с Элен.

Филиппа дома не оказалось, вместе с управляющим он отправился осматривать лес, который тот предлагал купить, и должен был вернуться лишь на следующий день.

Женщины захлопотали по хозяйству, и Алексей отметил, что Элен старалась по возможности оградить сестру от любых трудов. После скромного ужина с простой крестьянской снедью, улучив минуту, он шепнул свояченице, что хочет поговорить с ней без Лизиного присутствия.

Возможность к тому явилась лишь поздно ночью, когда Лиза, весь вечер не отходившая от мужа, наконец, заснула. Осторожно высвободившись из её сонных объятий, Алексей спустился в гостиную. Элен дожидалась его, сидя возле открытого окна. Лицо её показалось Алексею бледным и напряжённым.

— Что стряслось, Алёша? Владимир ничего не объясняет, говорит, ты всё расскажешь.

— Где он? — Алексей неосознанно пытался оттянуть начало тяжёлого разговора.

— В саду. На звёзды любуется. Ну, что случилось? Не томи…

Алексей вздохнул:

— Пётр Матвеевич Либерцев просил передать, что очень просит вас с Лизой вернуться.

— Зачем? Я не хочу туда возвращаться, а Лизе в её состоянии это и вовсе ни к чему, на что ей лишние волнения?

— Дело в том, — Алексей помедлил, подбирая слова, — что матушка ваша очень нездорова и хочет вас видеть.

Элен внимательно взглянула на него:

— А это не может быть уловкой, чтобы понудить нас приехать?

Алексей покачал головой:

— Ты зря подозреваешь Петра Матвеевича в подобной низости. Он на этакое неспособен. К сожалению, Евдокия Фёдоровна вправду очень больна. Настолько, что доктор опасается, успеете ли вы проститься с ней.

Элен порывисто поднялась.

— Она… умирает?

— Да.

— И нет никакой надежды на исцеление?

— Разве лишь чудо Господне.

— Мы выедем завтра же, как только возвратится Филипп. — Голос её дрогнул.

— Говорить ли мне Лизе об этом? Как её состояние? Она в силах выдержать путешествие по разбитым ухабистым дорогам?

— Лиза слаба. — Элен длинно вздохнула. — Она дурно чувствует себя последние недели, и я ужасно боюсь за неё. Меньше чем через два месяца ей приспеет пора рожать, а тут, кроме повивальной бабки-крестьянки, что живёт в десяти верстах от поместья, нет никого, кто смог бы помочь. Если бы мы вернулись домой, за ней бы приглядел Пётр Матвеич. Но я не представляю, как она вынесет дорогу… — Элен покачала головой. — А если узнает, что матушка умирает… я боюсь за неё, Алёша…

— Что же делать? — Нервничая, Алексей вскочил, наткнулся в темноте на какую-то мебель, кажется, поставец, отозвавшийся жалобным звоном посуды.

Элен задумалась. Она прислонилась к стене, и лицо её таилось в плотной тени, куда не доставал свет небольшого канделябра, стоявшего на бюро. Выражения Алексей не видел, только глаза подозрительно блестели в темноте.

— Давай сделаем так, — наконец, произнесла она. — Мы с Филиппом уедем завтра, как только он вернётся, и поедем так быстро, как лишь будет возможно, а вы с Лизой отправитесь следом, потихоньку, стараясь не трудить её особо. Про матушку ей покуда не говори. Скажем только, что она нас простила и просит вернуться, а уезжаем мы с Филиппом так спешно оттого, что у него срочные дела в имении. А как приедет, там уж сама всё увидит…

В окне появился Владимир.

— Поговорили? Что решили?

Элен рассказала, о чём условились они с Алексеем, граф кивнул.

— Я поеду с вами, — сказал он Алексею. — Лучше бы, конечно, всем вместе отправиться, но время не терпит. Пётр Матвеевич сказал, его осталось совсем мало.

— Вы видели её? — Элен обернулась к Владимиру, Алексей заметил, как у неё задрожали губы.

Тот тяжело вздохнул.

— Видел. Она просила передать, что любила вас и желала добра.

И из глаз Элен, наконец, прорвав все запруды, хлынули слёзы.

— Скажите, Елена Кирилловна, — спросил Владимир, когда она немного успокоилась. — А вы знали, что я довожусь вам с Елизаветой Кирилловной двоюродным братом?

***

Обдумать услышанное Матвей смог лишь на четвёртые сутки — приступ выдался долгим и мучительным.

Однако подслушанный разговор из головы не шёл. И чем дольше он размышлял над ним, тем больше утверждался в мысли, что копиист Чихачов вёл себя странно и даже подозрительно.

Сперва он хотел рассказать обо всём Прохору Петровичу, но раздумал. Игнатий Матвею нравился, а Прохор, знамо дело, из кожи вылезет, чтобы устроить родственнику своего соперника воз неприятностей.

И Матвей решил поговорить с Игнатием начистоту. В конце концов, Прохору доложить он всегда успеет.

Выбрав момент, когда Чихачов остался в кабинете один, Матвей подсел к нему.

— Игнат, почему ты не стал оформлять донос того человека, что говорил, будто повстречал Ладыженского? Плёл зачем-то, что допрос снимать не можешь, а потом и вовсе дал уйти…

Игнатий поднял глаза и несколько секунд раздумчиво смотрел на Матвея. Потом обезоруживающе улыбнулся.

— Шульца-то? Эх… Да я бы год жизни отдал, чтобы увидеть, как эта сволочь на дыбе корчится, да преображенца того жаль стало. Ему-то ведь тоже мучиться придётся из-за этой мрази…

— Так ты что же, его знаешь?

— А то! На одном тыне портянки сушили. В академии семь лет в одной роте проучились. И все эти годы он офицерам на однокашников стучал. В любимчиках ходил… Я здесь по его милости, можно сказать, оказался… Знаешь, как отомстить ему мечтал? Ух! У меня аж сердце от ненависти закололо, когда его увидал. Чую, больше мне этакого случая поквитаться с гадёнышем не выпадет. Веришь ли, до сих пор жалею, что уйти ему дал. — Чихачов досадливо поморщился.

— И что, он не узнал тебя? — изумился Матвей.

— Представь себе. — Игнатий криво усмехнулся. — Ихнее благородие, господин барон, очевидно не могут вообразить, что здесь служат люди, равные ему по рождению. Или усы да патлы отросшие меня так сильно изменили… Вот и суди сам — он и меня-то узнать не сумел, хотя сидел в двух шагах и разговаривал битый час, а Алёшку Ладыженского якобы узнал, едва на улице мельком увидал.

— А отчего ты так уверен, что он обознался?

— Да ты же сам тело видел! Нешто не помнишь? Ну тогда, зимой? И за слугой его ты же и ездил. Забыл, что ли? Смешной такой старик, с козлиной бородёнкой? Мы с ним Алёшку и схоронили…

Игнатий вздохнул и перекрестился.

— Я дверь в подвал специально приоткрыл, чтобы эта вошь курляндская от страха обгадилась. Уверен был, что сбежит. Он-то полагал, будто ни в чём не повинного человека под пытку подведёт, а сам сухим из воды выйдет? Ан нет! У нас тут честнее, нежели во дворцах. Коли донёс — изволь ответ держать. Изветчику первый кнут! Да… жаль, ему с дыбой познакомиться не привелось…

Игнатий ожесточённо плюнул на пол и, помолчав, спросил:

— Прохору скажешь?

— А надо? — улыбнулся Матвей.

— Не надо. — Игнатий ухмыльнулся и протянул ему руку. — А то он мне за этакие сантименты и служебное расследование подкузьмить может. Как бы со службы не турнули… Чем тогда жить стану?

***

Филипп и Элен очень торопились. Они находились в пути по двенадцать — четырнадцать часов в день и выбирались из кареты лишь на ямских станциях в ожидании, пока поменяют лошадей. Элен осунулась и потускнела, и часто Филипп замечал, как она украдкой плачет, закрыв глаза и делая вид, что спит.

Как же он сочувствовал ей! Их с отцом роковой рубеж разделил тоже в ссоре. И ничего изменить уж невозможно, размолвка эта так и останется между ними в вечности… Хоть Филипп и не был ни в чём виноват, он жестоко страдал оттого, что не простился с отцом. И спешил теперь, стараясь избавить жену от этого ужасного чувства вины и опустошённости, которое даёт осознание, что никогда и ничего исправить уже не удастся…

В Торосово они прибыли на пятый день к вечеру. Серая, осунувшаяся, с залёгшими в подглазьях тенями, уставшая так, что ноги отказывались её держать, Элен вышла из экипажа. Со всех сторон бежали дворовые люди, кланялись, крестились, некоторые плакали.

Она взяла Филиппа за руку. Пожатие было горячим и судорожным, она держалась за него, точно дитя, боявшееся потеряться. И Филипп понял, как нужна ей сейчас его поддержка. Вместе с Элен он поднялся на крыльцо и вошёл в дом. Либерцев, вышедший навстречу, порывисто обнял Элен. Филипп отметил, как он изменился, постарел, сгорбился, весь поник, придавленный бедой.

— Как она? — спросила Элен тихо.

Либерцев махнул рукой, стараясь сдержать слёзы.

— Умирает…

Элен прижалась к нему, поцеловала в морщинистую сухую щеку, хотела что-то сказать, но не справилась с трясущимися губами, лишь тронула Петра Матвеевича за плечо и, тяжело ступая, пошла наверх.

— Благодарствуйте, князь, — проговорил доктор, — спасибо, что простили и приехали.

Филипп взглянул серьёзно и грустно:

— Как можно не приехать к умирающему человеку, который хочет проститься? Не благодарите, сударь, не надо.

***

Элен осторожно вошла в знакомую с детства комнату. Спущенные портьеры погружали спальню в тусклый сумрак. Элен медленно приблизилась, пытаясь в лежавшей на кровати фигурке узнать хоть что-то от статной, властной красавицы, которую хранила память. Высохшее, измождёно-худое тело напоминало мощи, а не живую плоть. Глазницы ввалились, губы почернели и ссохлись. Мать лежала, закрыв глаза, и каждый вздох давался ей с видимым усилием, настолько отчётливым, что Элен отрешённо подумала: «Как можно дышать с таким трудом?» Похоже, труд этот — было всё, на что оставалась способной умирающая.

Сглатывая слёзы, Элен опустилась на колени возле изголовья и накрыла ладонью безжизненно лежавшую поверх перины руку.

— Мама…

Медленно, словно совершая непомерные усилия, Евдокия Фёдоровна открыла глаза и с трудом сфокусировала взгляд на лице Элен.

— Девочка моя… — беззвучно прошептали губы. — Ты вернулась…

Элен, уткнувшись в руку, расплакалась.

Минуло около получаса, в комнату бесшумно вошёл Пётр Матвеевич. Легко, словно ребёнка, приподнял высохшее тело, поднёс к губам стакан. Графиня с трудом сделала пару глотков, микстура, проливаясь, текла за ворот исподней рубахи.

— Что это? — От слёз глаза ломило, и предметы вокруг Элен видела неотчётливо.

— Настойка корня мандрагоры и порошок опия. Я достал его у сибирского купца, торговавшего в Китае, — сказал Пётр Матвеевич. — Это немного избавит её от телесной боли.

Он опустил Евдокию Фёдоровну на подушки, промокнул краем простыни стекавшее по подбородку лекарство, бережно поправил укрывавшую её перину.

— Если бы о том узнали мои бывшие коллеги, меня сожгли бы на костре из написанных мною манускриптов, а пепел развеяли по ветру, — невесело усмехнулся он.

То ли от выпитого лекарства, то ли от радости видеть дочь Евдокия Фёдоровна слегка ожила. Открыла глаза и даже попыталась улыбнуться.

— Сподобил Господь увидеть тебя, — прошептала она чуть слышно. — А Лиза?

— Матушка, Лиза в пути. Она замуж вышла, в тягости нынче — не может быстро ехать. — Элен прижалась щекой к руке лежащей.

— В тягости… — По губам графини скользнула призрачная улыбка. — Значит, внук у меня будет… жаль, увидеть не доведётся…

Она закрыла глаза.

— Как вы? — прошептала, немного отдохнув. — Как Лиза? Расскажи…

И Элен, гладя сморщенную, будто птичья лапа, руку, стала рассказывать матери о себе, о Лизе, об их жизни в последние полгода.

Евдокия Фёдоровна слушала, прикрыв глаза, и лицо её было спокойным и безмятежным. Элен никогда не видела на нём такого мягкого выражения. Неожиданно она заметила, что щёки матери мокры от слёз.

— Прости меня, девочка. Я лишь хотела, чтобы вы были счастливы…

— Матушка! — Элен старалась не плакать, но слёзы капали на постель, оставляли на белье тёмные круглые пятна. — Мы счастливы. Если бы вы только могли в том увериться.

***

Лиза переносила дорогу тяжело. Её сильно укачивало, непрестанно тошнило, от изматывающей тряски ломило спину, и толчки отдавались резкой болью внизу живота. Приходилось часто останавливаться, чтобы передохнуть, и в день они проезжали не более тридцати вёрст, в общей сложности находясь в пути часа по три-четыре.

И всё же Лиза была счастлива. Она так соскучилась за эти месяцы по матери, по Петру Матвеевичу, по родному дому. Не слишком представляя, как будет проходить её жизнь после возвращения, Лиза верила, что раз мать простила их, всё прочее так или иначе наладится.

Она видела, что муж озабочен и даже мрачен, и полагала, что он страшится предстать перед грозной тёщей.

Путешествие тянулось бесконечно, и Лиза уже начала терять счёт дням, когда, наконец, за окном кареты замелькали знакомые с детства места. Проезжая мимо Чёрно-озера, вспомнила знойную Купалину ночь и поразилась, как давно это было. Год назад, а казалось — в другой жизни.

Спустя примерно час карета остановилась у крыльца родительского дома. Алексей, бережно поддерживая Лизу под руку, помог ей спуститься на землю. Лиза была измучена до последней крайности, но чувствовала себя совершенно счастливой.

Они поднялись по ступеням крыльца и вошли в дом. По лестнице уже спускался Пётр Матвеевич, должно быть, увидевший их из окна, Лиза бросилась ему навстречу, сияя от радости, и вдруг, будто ударившись с разбегу о стену, остановилась.

— Пётр Матвеич, — она почувствовала, как заледенела спина, — что с вами?

Он обнял её, прижав голову к залитому слезами лицу.

— Девочка моя… Крепись, моя хорошая. Евдокия Фёдоровна преставилась два часа назад…

***

Соня сидела на подоконнике в кабинете графа. Через открытое окно слышался треск цикад, свеча в медном подсвечнике стояла на столе, и слабое пламя, колыхавшееся от лёгкого ветерка, не способно было осветить комнату. Темнота, сгущавшаяся по углам, от этого трепета становилась только мрачнее.

За окном над деревьями висел тоненький младенческий серпик луны, и яркие, мохнатые, как маргаритки, августовские звёзды, покрывали небо россыпью диамантов.

Днём принесли записку от Владимира. Он сообщал, что графиня скончалась, что до похорон вынужден будет остаться в Торосове и интересовался её самочувствием.

Старательно выводя по-детски круглые буквы, Соня отписала ему, что чувствует себя замечательно, просила за неё не беспокоиться и оставаться у Тормасовых, сколько потребно.

Теперь она сидела на окне, глядела на звёзды и вспоминала бывшую хозяйку… Несмотря на строгость и властность, Евдокия Фёдоровна никогда не обижала её без причин, ни за что, от дурного настроения. Не наказывала без повода. Она взяла никому не нужную сироту Соню к себе в дом, приставила к необременительным обязанностям горничной.

Соне хотелось проститься с ней, но страшила встреча с молодыми хозяйками. Как-то они отнесутся к её нынешнему положению? Она вздохнула.

Барышень Соня очень любила, сочувствовала им и старалась помочь.

Тяжело соскользнув с подоконника, невольно взялась за спину. В последние дни сильно ломило поясницу. Написав графу, что прекрасно себя чувствует, она несколько исказила истину.

Неожиданная резкая боль на мгновение словно прострелила, опоясав спину и чрево. Сдавленно охнув, она схватилась за живот, но боль уже отпустила. Соня медленно перевела дух и прислушалась к себе — ничего, только дышалось томно, как в парной, огромный живот, казалось, давил изнутри, не давал глубоко вздохнуть.

Осторожно ступая, она подошла к столу, взяла свечу — надо идти спать, что-то сил вовсе нет — и, выйдя в коридор, медленно, с трудом переводя дыхание, побрела в свою комнату.

***

От слёз ломило глаза, они превратились в узкие щёлочки, а лицо напоминало подушку. Лиза плакала третьи сутки, никого не желала видеть — выгнала Алексея, впервые в жизни накричала на Элен — та убежала в слезах.

После похорон ушла в матушкин кабинет и теперь лежала, уткнувшись лицом в спинку дивана. Пришёл Алёша, несчастный, как побитый пёс, Лиза вновь прогнала его.

Сильно тошнило, а голова казалась набитой ватой, точно у тряпичной куклы, мысли вязли в ней, путались и словно задыхались. Временами она проваливалась в тяжкое тёмное забытье, душное, тусклое, без сновидений.

В один из таких моментов её выдернуло из мутного беспамятства ласковое прикосновение.

— Уходи, — прошептала Лиза, голос не слушался.

— Девочка, у нас всех горе, — проговорил рядом Пётр Матвеевич. — Зачем ты обидела Елену? Разве она виновата в том, что жизнь устроена так несправедливо?

— Почему они не рассказали мне? — Слёзы, которых, казалось, уже не осталось, вновь хлынули по щекам. — Как они могли скрывать от меня, что матушка… матушка…

Она заплакала навзрыд, и Пётр Матвеевич мягко погладил её по волосам.

— Скажи, девочка, а как бы ты поступила, очутись на месте Елены? Зная, что горе и быстрая езда могут погубить её и ребёнка?

Напольные часы издавали неровные дребезжащие звуки, похожие на тяжёлое свистящее дыхание. Казалось, каждая секунда даётся им с трудом…

— Детство кончилось, Лиза. — Пётр Матвеевич вздохнул. — То, что простительно девочке, взрослая женщина позволить себе не может. Надобно успокоиться и поесть, иначе ты навредишь своему ребёнку. Евдокия Фёдоровна теперь на небесах, она видит твоё горе и терзается вместе с тобой. Не рви душу ни ей, ни себе…

Человек так устроен: не умеет дорожить тем, что дал Господь, и сознаёт всю ценность даров его, лишь когда их теряет. Ты счастливая женщина, у тебя есть муж, коего ты любишь — одно это уж случается нечасто, — у вас вскорости родится дитя. Так радуйся тому! Никто не знает, как долго сие продлится. А матушка… что ж… такова воля Божья, все мы когда-то перед Ним предстанем.

Он обнял Лизу, прижал к себе и покачивал, будто баюкал. Лиза судорожно всхлипывала, вздыхала, вздрагивала, но поток слёз прекратился.

— Пётр Матвеевич, — вдруг спросила она, — вы ведь любили её?

— Любил, — помолчав, ответил Либерцев.

— Отчего вы не повенчались?

— Так ведь это я любил её как женщину, — улыбнулся он горько, — а она меня — лишь, как друга.

— И вы никогда не говорили ей, что любите?

— Нет, девочка, не говорил…

— Но почему?

— Я дорожил её дружбой, а ничем иным она одарить меня не могла. Я не хотел её потерять.

— А вдруг она просто не сознавала, что тоже любит вас и, если бы вы признались в ваших чувствах, поняла бы?

— Она жила в своём мире. Ей было там уютно и покойно и не надобно моей любви, любовь сия лишь всё бы усложнила. А я не хотел портить ей жизнь.

— Но отчего, Пётр Матвеевич?! Она вдова, вы не женаты… вы же могли быть счастливы вместе, отчего вы даже не попытались?

— Понимаешь, Лизонька, есть женщины, которые живут, будто грезят, как зачарованная принцесса из немецкой сказки. Они не ведают любовных терзаний, страстей, сжигающих душу, и никто не знает, что даст им пробуждение — счастье или горе… А коли нельзя знать наверно, что станет лучше, не надобно ничего предпринимать. Я врач, девочка, а Гиппократ говорил: «primum nоn nocere» — прежде прочего не навреди…

***

Владимир пробыл в Торосово до похорон.

Сидя возле гроба под распевные звуки неусыпаемой Псалтири, которую по очереди читали отец Георгий и диакон из приходского храма, он думал о том, что потерял родную тётку, едва успев обрести. Почему она не сказала ему ничего, когда он появился в первый раз в её доме, ведь расспрашивала про отца с матерью… Всё же могло быть иначе, знай он, что графиня — матушкина родная сестра. И даже обида за Соню стихла, ведь он понял, почему Евдокия Фёдоровна так упорно отказывалась продавать её.

На похороны приехало множество петербургских знакомых графини Тормасовой. После поминального обеда, когда явившиеся проститься стали разъезжаться, засобирался домой и Владимир.

Он зашёл к сёстрам. Лиза спала после капель, что дал ей профессор, а Элен сидела сгорбившись на диване в их маленькой гостиной. За последние недели Элен повзрослела, и Владимиру вдруг подумалось, что она уж не будет той весёлой, легкомысленной девчонкой, которую он чуть больше года назад встретил на Купальских гуляниях.

Ни побег из дома, ни замужество не сделали Елену Тормасову старше, она оставалась всё такой же, озорной, прелестной, проказливой, как залюбленный, балованный ребёнок. Такой она была ещё три недели назад, когда они с Алексеем приехали в Тверь. Теперь же при взгляде на Элен было совершенно понятно, что детство кончилось и она стала взрослой.

— Сколько мы пережили вместе с тобой, Володя, — Элен поцеловала его в щеку и тускло улыбнулась, — и не знали, что ты наш брат. Почему матушка не рассказала нам?..

Губы дрогнули, но она справилась с собой.

— Пётр Матвеевич сказал, Соня живёт у тебя. — Она в упор посмотрела на Владимира.

— Да. — Он опустил глаза. — Я очень люблю её. И женюсь на ней. Тётушка отказалась продать мне Соню. А вы с Лизой? Продадите?

Элен грустно молчала.

— Я не стану ничего говорить тебе, Володя, — ответила она, наконец. — Полагаю, ты всё обдумал уж тысячу раз, коли не больше. Конечно, мы дадим Соне вольную. Но что будет с вами? Мне страшно даже помыслить…

Простившись с друзьями, он, наконец, уже под вечер, уехал в Ожогино.

Войдя в дом, Владимир почувствовал запах ладана и услышал невнятные заунывные звуки. Ещё не успев ничего понять и даже подумать, лишь чувствуя, как в одно мгновение сердце превратилось в кусок льда, он бросился в комнату Сони.

В дверях толпились дворовые.

Соня лежала на постели, закрыв глаза. В первое мгновение ему показалось, что она спит. Но в следующее Владимир увидел руки, сложенные крестообразно на груди, свечу в изголовье, бабу в чёрном платке с Псалтирью в руках и человека в длинной рясе возле окна.

Уже все поняв, но не желая верить глазам и ушам, Владимир бросился к постели.

— Соня! Сонечка… — Голос его сорвался.

Он коснулся ладонью её руки, рука казалась тёплой, живой, и сумасшедшая надежда вспыхнула, будто ночная молния.

— Лекаря! Скорее! Пошлите за профессором!

— Поздно, барин, — тихо проговорила кухарка Ульяна, читавшая Псалтирь, — преставилась Софья Гавриловна. Уж час, как отошла…

— Как же… Почему? — Он обернулся к ней.

— Родины тяжкие у ней были, — пояснила та, глотая слёзы, — двое суток горемычная промучилась…

— Почему за мной не послали? За лекарем?! В Торосово за профессором?!!! — Владимир кричал, сам не слыша своего крика.

— Софья Гавриловна не велели, сказали, не до неё там нонче. Вон, бабку повивальную позвали, а больше никого не велели…

Издав хриплый вопль, он упал на колени, уткнувшись лицом в постель, на которой лежала Соня, и зарыдал.

***

Соню похоронили на господском кладбище.

На отпевании, не считая дворовых, были лишь Элен, Филипп и Алексей. Лизе говорить не стали: известие, что Соня умерла в родах, могло навредить ей, она и так чувствовала себя неважно.

Владимир впал в какое-то безразличное оцепенение. Ему казалось, что он видит длинный странный сон, который вот-вот кончится.

Филипп долго уговаривал переехать на время к нему, но Владимир лишь безразлично пожимал плечами — зачем? Какая разница, где он станет сидеть или лежать, глядя в потолок? У них была одна жизнь на двоих, и раз нет больше Сони, значит, не стало и его.

Алексей уехал в столицу, а князь каждый день приезжал в Ожогино. Всякий раз он заставал Владимира или в кабинете, лежащим на диване, или на кладбище, сидящим на земле рядом со свежим могильным холмиком. Видя его, Владимир лишь кивал и отворачивался, не говоря ни слова.

На пятый день вечером, в кабинет, где он лежал в темноте, вошёл слуга.

— Барин, там к вам баба пришла. Брешет, будто дело у ней до вас.

— Какая баба? — От изумления на миг он даже выпал из своего оцепенения.

— Не могу знать, ваше сиятельство… Из деревни. Уж третий день ходит, я ей говорю, барину не до тебя, а она всё требует, чтоб доложил.

— Где она? — Владимир нехотя поднялся.

— Да у крыльца.

Тяжко, точно дряхлый старик, он вышел из комнаты и побрёл в переднюю. На крыльце мялась женщина средних лет в крестьянской одежде.

— Чего тебе нужно? — Владимир скользнул по ней безразличным взглядом.

Баба низко поклонилась:

— Барин, как с младенцем поступить изволите? — Смотрела она с опаской. — Я ему покудова кормилицу сыскала в деревне. Вы его у себя оставите али в сиротский дом сбудете?

Владимир непонимающе уставился на неё:

— Что ты говоришь? Ты кто?

— Ефросинья я, повитуха. Младенец, что у Софьи Гавриловны народился, мальчик… Что с ним делать-то?

— Разве он… жив? — внезапно пересохшими губами прошелестел Владимир. — Он не умер вместе с Соней?

— Господь с вами, барин! — Баба перекрестилась. — Живёхонек. Ладный такой парнишечка, голосистый… Нешто вам не сказывали? Я его к кормилице отрядила на время. Что с ним делать-то?

— Где он?! — Владимир шагнул к бабе так стремительно, что та в ужасе попятилась и втянула голову в плечи.

— Дык сказываю же… В деревне, у кормилицы.

Замерев на мгновение, Владимир бросился в сторону конюшни.


Через два часа он ехал в карете по тёмной дороге, прижимая к себе крошечный сопящий свёрток. Напротив сидела испуганная румяная молодуха, глядевшая на него во все глаза.

Как сильно замёрзшие на морозе руки в тепле, отогреваясь, начинает ломить, так где-то внутри, по-видимому, в душе, оттаивая, всё корчилось от боли. Он не замечал, что вместо дыхания издаёт странные судорожные, всхлипывающие звуки, внимательно и напряжённо разглядывая маленькое личико, будто пытался различить в нём знакомые и такие дорогие черты.

Младенец сладко посапывал у него в руках, смешно морща крохотный носик, когда время от времени на лицо ему падала очередная горячая капля.

Глава 5. Служба

Столица встретила Алексея колокольным звоном и пушечной пальбой. Дома были украшены флагами. Улицы пестрели от нарядно одетых толп народа. На площади возле Летнего дворца на дощатых длинных столах высились туши жареных целиком быков, рядом стояли бочки с вином и пивом. Подгулявший люд заполонил город.

В казармах Преображенского полка царила суматоха.

— Егупов! — окликнул ротный.

— Слушаю, господин капитан! — Алексей вытянулся.

— Воротились? Отлично. Нынче вечером заступаем в караул в Зимнем дворце.

— Слушаюсь!

— Ступайте.

Ротный двинулся прочь, но Алексей окликнул его:

— Господин капитан, что случилось?

— Как? Вы не знаете? В городе празднества. Столица отмечает рождение наследника престола.

***

На ночное дежурство рота капитана Михайлова заступила в полночь. По приказу герцога Курляндского караулы в Зимнем дворце были удвоены.

Алексей и ещё трое гвардейцев стояли на часах у дверей покоев герцогини Брауншвейгской. Дежурство длилось до шести утра, когда их должна была сменить следующая четвёрка.

Дворец наполняла тишина. Плотная, почти осязаемая. Редкие свечи в подвесных канделябрах на стенах почти не разгоняли мрак, который отчего-то казался Алексею зловещим. За стенами дворца слышалась отдалённая пушечная пальба, не смолкавшая даже ночью.

Замерев «на караул», Алексей витал в своих невесёлых думах. Тяжёлые события последних недель, кончина тёщи и смерть Сони произвели гнетущее впечатление.

Через месяц с небольшим придёт пора рожать Лизе, и стоило подумать о том, волна ужаса накрывала с головой, и он начинал хватать ртом воздух, точно и впрямь тонул… Он не мог представить себе, что Лизы не станет. И готов был проклинать свою несдержанность, позволившую поддаться страсти, ему казалось, что Господь непременно покарает его за это, отняв Лизу, как прежде отнял ту, другую, наказав за любодейство.

Внезапно вязкая тишина отступила, послышался неясный гомон, в конце коридора замелькали всполохи света, раздались шаги. Гвардейцы подобрались и вытянулись во мраке.

«Государыня», — прошелестело в воздухе, хотя вроде бы никто ничего не говорил.

Через анфиладу комнат в окружении шутов и карлиц, распространявших звон бубенцов, об руку с герцогом Курляндским шла императрица.

Герцог был в парадном кафтане и напудренном парике, словно сей лишь час вернулся с бала, государыня же, напротив, в накинутом поверх исподней рубахи широком длинном неглиже и ночном чепце.

Процессия приблизилась и приостановилась у дверей принцессиных покоев. Бирон распахнул перед Анной высокие створки, Алексей и стоявший по другую сторону входа Никита Зубов отсалютовали оружием.

Императрица, герцог и две придворные дамы вошли внутрь, на сунувшихся было следом карл царица цыкнула:

— Здесь обождите, не ровён час дитятю испужаете. Да не шумите, окаянные! — прикрикнула она.

Через неплотно прикрытую дверь слышался низкий голос императрицы, гудевший в соседнем покое.

— Ну, Аннушка, ну, красавица, разутешила тётку! Дай поцелую, голубка моя! Постарались вы с Антошей на славу! Каков молодец! Будущий император! Ну поди, поди к бабушке!

Го́лоса принцессы слышно за дверью не было, только бас Анны Иоанновны.

— Я тебе, душа моя, подарок припасла. Ну-тко, примерь…

За дверью слышались шорохи, шаги, шуршание платья.

— Хороша! Хороша, любезная! Жаль, Катенька не дожила…

В голосе царицы прозвучали плаксивые нотки, затем она трубно высморкалась.

— Ладно, отдыхай, лапушка. Сил набирайся. А Иванушку я к себе забираю. Пущай бабку тешит, вы, чай, с Антошей себе ещё народите. Дело-то известное!

Она хохотнула, вновь зашуршали юбки, голос приблизился:

— Ну что, Эрнестушка, теперь, я чаю, можно и с Лизеткой решать.

— Решим, матушка, — послышался жёстко выговаривающий звуки мужской голос. — Куда торопиться-то? Праздник у тебя, да и у всей России, к чему его омрачать…

Дверь распахнулась, гвардейцы по обе стороны вытянулись, тараща глаза и почти не дыша, похожие на изваяния. Из комнаты показалась императрица, державшая в руках свёрток в пышных волнах кружев и батиста.

Толпа скоморохов и карлиц, рассевшаяся вдоль стен коридора в ожидании хозяйки, завозилась, загомонила, заверещала визгливыми голосами.

— Цыц, треклятые! Дитятко сполошите! — рыкнула Анна, и младенец в её руках и впрямь зашёлся испуганным плачем.

— Ну не плачь, мой прянишный, а какую бабушка тебе гремушку припасла… с бубенцами! — удаляясь, басила царица.

Минута, две — и всё стихло. Из углов вновь подступил мрак, который, казалось, шевелился в колеблющемся пламени свечей.

Алексей, в тревоге глядевший в сторону, куда прошествовала свита императрицы, повернул голову и встретился с внимательным взглядом Петра Грюнштейна, стоявшего напротив. В тёмных глазах Петра Алексею вдруг померещилось странное выражение…

***

Сразу же, сменившись с караула, Алексей бросился к Лестоку. Тот выслушал, мрачный, как руины склепа, и махнул рукой:

— Шетарди разочарован нерешительностью и легкомыслием Её Высочества. Его пренебрежение к ней столь явно, что и Нолькен стал гораздо холоднее. Похоже, Франция передумала поддерживать Елизавету, видимо, кардинал де Флёри не верит в то, что она способна взять власть. А я… без Шетарди что я могу?

И он горестно вздохнул. Лесток в последнее время был мрачен и холоден с Алексеем, поручений не давал, а если тот пытался проявить инициативу, неизменно укорачивал:

— Когда вы мне понадобитесь, сударь, я беспременно разыщу вас.

Француз явно разочаровался в нём после неудачи с письмом для маркиза.


С того дежурства Грюнштейн стал настойчиво искать общества Алексея. И как-то словно само собой получалось, что и в караулах они неизменно оказывались вместе. Алексей нередко ловил на себе задумчивый взгляд темно-карих глаз, и всё чудилось, будто Грюнштейн, глядя на него, решает некую задачу.

Грюнштейн был выкрестом, но это не мешало ему пользоваться если уж не любовью, то, во всяком случае, уважением однополчан. Отчего-то вид этого человека вызывал смутную беспричинную тревогу; некая мысль, неосознанная, но назойливая, как овод, вилась вокруг, и Алексей всё никак не мог ухватить ее за хвост.

Как-то раз, когда он в компании сослуживцев возвращался с экзерциций в казармы, его окликнул знакомый голос:

— Здоро́во, крестник!

Алексей оглянулся и тут же очутился в объятиях Розума.

— Здравствуй, Алексей Григорьевич! — улыбнулся он казаку.

— Как жив? Пойдём, выпьем чего-нибудь да погуторим. — И Розум увлёк его за собой.

На ходу Алексей наткнулся на задумчивый взгляд Грюнштейна.

— Ну, как тебе служится? — спрашивал казак, когда они сидели в кабаке. — Всё покойно?

Алексей понял вопрос.

— Спокойно, — кивнул он.

— Ну и слава богу… упокой, Господи, душу раба его Павла. — Он перекрестился. — А невеста как?

— Жена. — Алексей улыбнулся. — Ребёнка ждёт. Уж скоро совсем.

— Да ты что?! — Розум радостно хлопнул его по плечу. — Вот это новость! Ну поздравляю, крестник!

— Не надо. Не поздравляй… — Алексей поёжился. — Потом поздравишь. Что-то суеверен я стал…

— А это зря. — Казак покачал головой. — Лучше в церкву сходи, помолись, коли душа мятётся…

— А у вас как? — переменил тему Алексей.

— А у нас всё по-старому. — Розум тяжко вздохнул. — Любушка моя из дворца почти не выезжает. Ко двору не зовут, государыня про неё будто вовсе забыла. Аудиенции, дабы принести поздравления по случаю рождения наследника, больше недели нижайше испрашивала…

Алексей пересказал Розуму обрывок разговора, что слышал во время дежурства, и тот помрачнел ещё больше.

— Ну что ж они её в покое-то никак не оставят?! Вот уж у них и наследник теперь есть. Чего боятся? Не надобно ей короны! Всё послы эти воду мутят… Ох, горюшко… А ты заходи к нам, как время свободное станется, рад буду.

Вечером в трапезной Грюнштейн подсел к Алексею.

— Ты дружен с Разумовским? — спросил он тихо.

— С Алексеем Григорьевичем? — Алексей даже не сразу понял, про кого спрашивает Пётр. — Думается, дружен — слишком сильно сказано. Обязан я ему — это да.

— И в Смольном дворце бываешь?

— Ни разу не был. Говорю ж, мы не столь коротки, чтоб друг к другу в гости ходить.

— Слушай, познакомь меня с ним!

— Вряд ли это будет удобно, к тому же за три месяца, что я в полку, мы встретились в первый раз.

— Жаль. — Грюнштейн вздохнул. — Давно хочу с ним знакомство свести.

— Зачем? — удивился Алексей.

— Жажду быть представленным цесаревне. Сказывают, она гвардейцев любит.

Алексей пожал плечами и взялся за ложку. Фраза сержанта прозвучала как-то двусмысленно, он не любил подобных разговоров.

***

Владимир сидел, прислонившись виском к гладко оструганному брусу, вдыхал острый смолистый дух свежей древесины. Неяркие осенние лучи, стекавшие с верхушки креста по его стволу, нагревали дерево, делая тёплым, словно бы живым.

Над самой головой тревожно шелестела чуть привядшими листьями молодая берёзка. Порывы ветра, изредка проносившиеся между деревьев и крестов, гнули ветви к земле, и она невесомо касалась головы. Точно по волосам гладила. Когда копали могилу, часть корней была повреждена, и теперь берёзка грустно роняла едва начавшие желтеть листья. Один, уже совсем жёлтый, но с зелёными прожилками спланировал на безвольно лежавшую на колене руку, и Владимир зажал его в ладони.

Прошло почти три недели. Чёрный холмик свежей земли покрылся редкой зелёной шерстью травинок, подножие креста обвивал тонкий стебель вьюнка-повилики. По вертикальному брусу ползла божья коровка — проползёт немного, остановится, выпустит слюдяные крылышки, разведёт в стороны полы красного в чёрный горох кафтана, но отчего-то не улетает, помедлит чуть, уберёт прозрачный шлейф и дальше ползёт. Он следил за ней взглядом.

Мысли были рваные, короткие, да и не мысли вовсе, а словно проговаривал кто в голове, всё, что попадалось глазу.

Чуть в стороне лежали кованые чугунные вензеля из переплетённых причудливо прутьев — кузнец Лука выковал ажурную ограду. Завтра установят её вкруг могилы, и он уж не сможет больше сидеть вот так, обняв тёплый ствол надгробного креста.

Сзади послышался шорох приближающихся шагов. Снова Филипп пришёл утешать. Ну что за глупость, отчего бы им всем не оставить его в покое. Владимир закрыл глаза, чувствуя на щеке тепло солнечного луча, пробившегося сквозь густую листву стоявших вокруг усыпальницы дубов.

Шаги остановились совсем рядом. Сейчас опять начнёт говорить про время, которое лечит… Что за глупость… Лечить можно того, кто болен, того, кто мёртв, вылечить нельзя…

— Что, сиятельство, доволен, чай? — раздался над головой хриплый, смутно знакомый голос. — Ты её убил! Ты и твой ублюдок! Будьте вы оба прокляты!

От изумления на миг даже прояснилось в голове. Владимир открыл глаза и, подняв голову, уставился на рослого плечистого мужика, стоявшего в двух шагах. Он глядел яростным ненавидящим взглядом, не отрываясь, словно то был не взгляд, а пика, которой можно насквозь пронзить.

Парфён.

— Ты, твоё сиятельство, тепереча с оглядкой ходи, не стряслось бы чего…

Владимир молча смотрел на него снизу. Глаза Парфёна сузились, превратившись в два безжалостных дула.

— Хочу, чтобы знал ты, барин: жизнь положу, а тебя со свету сживу! И ублюдка твоего тоже. Запомни себе накрепко…

— За чем дело стало? Вон, у тебя нож за голенищем… — Владимир кивнул на рукоять засапожника. — Можешь свою похвальбу прямо нынче исполнить…

— Э нет! — Мужик ощерился хищно. — Майся теперь! Казнись, разумея, что убил её! Я ворочусь, когда жизнь сызнова тебе в радость станет. До встречи, твоё сиятельство!

И, резко повернувшись, зашагал прочь неровной дёрганой походкой.

***

Матвей сидел на берегу рва со стороны недавно достроенных стен Иоанновского равелина и швырял в воду камешки. Они с гулким бульканьем уходили на дно. Низкое солнце золотило скульптуру апостола Петра, венчавшую крепостные ворота, и вокруг головы святого сиял нимб, словно на иконе.

Саженях в десяти, возле мостика двое солдат полоскали исподнее, беззлобно переругиваясь с третьим, что стоял на часах возле Петровских ворот. Вода у ног сонно плескала, навевая дремоту, пахло тиной. Матвей зевнул.

Он ушёл со службы полчаса назад, как только пальнула пушка, знаменовавшая конец присутственных часов. Но на квартиру возвращаться не спешил. Век бы не видеть эту квартиру вместе с хозяйкой. Впрочем, нынче не зима и даже ещё не осень, не мороз, не дождь — можно и не торопиться.

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.