16+
Великая эвольвента

Бесплатный фрагмент - Великая эвольвента

Электронная книга - 348 ₽

Объем: 418 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

ВИКТОР СИРОТИН


ВЕЛИКАЯ ЭВОЛЬВЕНТА

Девиз: Идя к истине, поклонись правде.

«Владимирская Богоматерь». (фрагмент) Начало XII в

ОПЫТ ФИЛОСОФСКОГО ОСМЫСЛЕНИЯ ИСТОРИИ

Сиротин В. И.

«Великая Эвольвента». Книга составлена и выпущена автором.

2014. 384 с.

В «Великой Эвольвенте» В. И. Сиротин продолжает тему, заявленную им в книге «Цепи свободы», но акцент он переносит на историю Руси-России. Россия-Страна, полагает автор, живёт ещё и несобытийной жизнью. Неслучившиеся события, по его мнению, подчас являются главными в истории Страны, так как происходящее есть неизбежное продолжение «внутренней энергетики» истории, в которой человек является вспомогательным материалом. Сама же структура надисторической жизни явлена системой внутренних компенсаций, «изгибы» которых автор именует Эвольвентой.

© В. Сиротин 2014

Вместо предисловия

В книге «Великая Эвольвента»* разбирается исторически насыщеное, противоречивое бытие России, в своём развитии предопределившее судьбу племенных отношений внутри Страны. Берётся к рассмотрению естественное расширение Московской Руси на восток и формы освоения сопряжённых с ней территорий. Политические и экономические следствия земельных приобретений заявляли о себе в неравных пропорциях, анализ которых проводится в настоящей работе. В ней уделяется внимание причинам и ещё больше — следствиям Великого Раскола, потрясшего эволюционную жизнь России, которая в сумме народов, наций и культур является своеобразным аналогом мировой мозаики. Прослеживая связь между моральными устоями народа и исторической жизнью государства, автор приходит к выводу, что Страна держатся не вторичными средствами (внешняя и внутренняя политика, экономика, и пр.), но установлением духовной и социальной гармонии. Поясняет, что это не достижимо, если государствообразующий народ (русские в России, немцы в Германии, французы во Франции, и т. д.) не является самоосознающим и действенным центром своей Страны. Опираясь на метод сравнительного анализа, автор показывает, что смещение «центров» лишает общество духовной, культурной и экономической опоры, без чего народ, обретая свойства люмпенов, — обречён быть политическим и социальным бомжом. В книге автор ведёт разговор о причинах и противоестественности «законного» отсутствия у русского народа своего государства; настаивает на том, что затирание субъекта истории, ведя к лжи, возводит её в масштаб государственной идеологии. Долгие годы иссушая бытие России, идеологический «новодел» и привел её в конце ХХ в. к историческому возмездию — мощному «завороту» Эвольвенты. В анализе её я исхожу из того, что всякое будущее имеет свой реверс в настоящем, проблемы которого можно постичь лишь войдя в информационное поле прошлого. Клубок накопившихся противоречий не разрубить, подобно Гордиеву узлу, ибо он крепко завязан на прошлом, — по-своему бессмертным, вечным, а значит принадлежащим и настоящему.

* Эвольвента — некая плоская кривая, в своей развёртке могущая перейти в любую из множества разнонаправленных плоскостей, включая противоположную заданной. Термин в проблематике историко-философского плана предложен мною (см. В. И. Сиротин, «Россия в лохмотьях эволюции», М. Российские вести. 2/4/1993).

Вместе с тем не всякое прошлое, включая «священные предания», может быть материалом, способным выстроить историческое будущее Страны. Ибо и оно имело причинно-следственную связь с идеологическими посылами и мифологизированным сознанием. А раз так, то прошлое не имеет канонического статуса.

В книге очерчены ложные идеологические трактовки и мифологемы, в чём повинны отечественные любомудры XIX и «масонствующие во Христе» философы ХХ столетия (западные мистификаторы — это отдельная тема). Дабы не заразиться «высокомудрием» и не впасть в ересь схоластики от исторической науки, автор уделяет основное внимание анализу событий и фактов, нежели рассмотрению их научных («верных» или «не верных») интерпретаций.

К сказанному добавлю, что негатив в отношении пресловутого «кочевья» не имеет этнического адреса. Источник «авторского раздражения» — тёмные силы, дремлющие в каждом народе. В одном случае это и впрямь «дикая степь»; в другом — вполне цивилизованные nazi; в третьем — те, что смели «старую» Россию.

Для выявления архитектоники идеи, её структуры и смысловой полноты — в иных предложениях и даже абзацах я прибегаю к «смысловой графике», которая есть и в предисловии.

Автор

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Становление Империи

Тот, кто не хочет внимать шёпоту вечности, будет внимать её громам.

Князь С. Н. Трубецкой

I

Русь, как Страна. Истоки государственности Руси.

Рассмотривая начала русской государственности, скоро обнаруживаешь, что феномен её трудно поддаётся аналитическому разложению. Наверное, потому, что «начала» эти никогда из частей и не складывались. Внутренняя цельность всякой Страны принуждает внимательного исследователя обратиться к обычаям и традициям, на нравственных основах которых выстраивается государство, происходит становление Державы и объединяющей многие народы Империи. Мы и не будем «раскладывать», так как перед нами стоят другие задачи. С них и начнём.

«Русская Империя со времён „начальной летописи“ строилась по национальному признаку, — писал Иван Солоневич. — Однако, в отличие от национальных государств остального мира, русская национальная идея всегда перерастала племенные рамки и становилась сверхнациональной идеей, как русская государственность всегда была сверхнациональной государственностью, — однако, при том условии, что именно русская идея государственности, нации и культуры являлась, является и сейчас, определяющей идеей всего национального государственного строительства России» (выделено Солоневичем. — В. С.). Солоневич развивает свою мысль:

«Отличительная черта русской монархии, данная уже при её рождении, заключается в том, что русская монархия выражает волю не сильнейшего, а волю всей нации, религиозно оформленную в православии и политически оформленную в Империи».При всей ёмкости формулировки, придётся всё же отметить, что ней Солоневич исходит из феномена нравственно и идеологически цельной, политически безгрешной Империи, каковой, понятно, не была Святая Русь, как не было при зарождении монархии Русское Государство и наследующая её Империя.

Прослеживая развитие русской монархии, обратившейся в гигантскую Империю, будем помнить, что она опиралась на множество склонных к созидательному бытию «осевших на землю» соседствующих племён. Перемещение князей с дружиной и значительной частью народа к северу, начавшееся во времена Андрея Боголюбского (XII в.), ознаменовало переход Киевской Руси в Московскую Русь, что было политически оправдано.Переселение было вызвано стремлением сохранить Русь-Страну от навязчивой тюрко- и остаточно хазарской враждебности, что так же было политической реальностью того времени. При трагическом развитии событий XIII — XIV вв. агрессивное кочевье практически не затронуло северо-западные земли Руси. И хотя вследствие нашествия монгольских и тюркских племён в этнообразующую сердцевину Древней Руси проникла-таки червоточина, она не оказала на Русь серьёзного влияния, а потому не могла изменить культуру и характер народа. Археологические и этнографические данные ясно говорят о раздельном существовании населения Руси и монгольских племён как во времена пресловутого «ига», так и при последующем вынужденном соседствовании с их остатками. Раздельность сосуществования подтверждается ничтожностью монголоязычных заимствований в русском языке. Что касается прочих заимствований, то они и по характеру и интенсивности не рознятся с миро- вой практикой взаимных влияний.

Итак, «степная стихия» (в XII — XIII вв. в степях Центральной Азии включавшая монголоязычные племена найманов, кереитов, татар, меркитов, тайгидтов, и др.) в середине XIII столетия нахлынула на непокорные северные земли и отступила, тревожимая ещё и внутренними раздорами. Это позволило русам сохранить своё этническое и культурное своеобразие. И по сей день русские «северного происхождения», устойчивые по духу, самосознанию и по отношению к историческим традициям своего Отечества, не особенно жалуют кочевое фрондёрство, степную удаль и прочие «пространственные» особенности. Тяготея к порядку, аккуратности и домовитости (в особенности присущие тем, кого впоследствии нарекут «староверами»), они сохранили в себе созидательные и государствообразующие свойства, основу которых составляло бытие Страны.

В связи со сказанным коротко остановимся на пресловутом смешении русских с татаро-монголами.

Прочно закрепившегося в общественном сознании «смешения» не могло быть уже потому, что народы Руси по вере, образу жизни, культуре, мировосприятию, психологически, наконец, — были совершенно чужды иноверному кочевью. К этому добавлю, что условные монголы не могли и не хотели жить в непривычном для себя климате и враждебных условиях. К тому же инфраструктура городов Киевской, а потом Московской Руси была совершенно чужда быту конного воинства, для скота которого необходим был немалый фураж, а для лошадей обилие трав. Набеги кочевников, да, сопровождались насилием и зверствами вплоть до поголовного уничтожения населения, после чего ограбленные города и селе- ния почти всегда предавались огню. Но именно по этой причине «завоеватели», никогда не задерживаясь на чуждой, обезлюденной и опасной для них территории, — уходили в степи, вне которых не могли существовать ни они, ни их многочисленные стада. Вся «жизнь» кочевников на Руси заключалась в сборе дани, после чего они спешно оставляли враждебную им территорию. К слову, по- началу айсачный сбор выполняли баскаки (сборщики налогов), а потом, дабы лишний раз не появляться там, где их не жаловали, это было препоручено местным князьям.

О прецеденте «татаро-монгольского ига», искусственно растянутого историками на несколько столетий.

Обычно его исчисляют с поражения русских князей на Калке в 1223 г., протягивая его до скончания XV в. и далее, чуть не до Екатерины II… Рассмотрим это.

После Калки русские княжества в течение нескольких десятилетий обладали известной вольностью, ослабленной, конечно же, падением ряда городов в 1237—1239 гг. К примеру, князь Андрей (брат Александра Невского), объединившись с Тверью и Данилой Галицким (по уши сытым папскими советами и обещаниями о «помощи»), — создали коалицию против монголов и в 1254 г. у Кременца разбили карательную экспедицию. Потому, принимая во внимание реальное положение дел, начало «ига» правильнее отсчитывать с 1260 гг., когда Русь принуждена был «дать число» для дани. Окончание же зависимости от «степи» надо отнести не к Куликовской битве (1380; до неё были победы над Тагаем на р. Войде в 1365 г., над Булат-Темиром на р. Пьяна в 1367 г. и поход на среднюю Волгу в 1370 г.), а ко второй трети XIV в., когда Волжскую Орду охватила смута и она стала дробиться на уделы. Правда, формальное единство империи было восстановлено к началу XIV в., но в виде федерации фактически независимых государств. О слабости их говорит то, что уже в последней четверти XIV в. Монгольская империя перестала существовать.

Особо отмечу, что завоевала Русь Орда языческая. Когда же в первой трети XIV в. часть её приняла ислам, это привело к внутреннему расколу и дисциплинарному неподчинению ханам и тёмникам со стороны ордынцев-язычников.Некоторая их часть даже перешла на сторону русских князей, что привело к значительному военному ослаблению Орды. После смерти хана Узбека (1341) между его наследниками завязалась кровавая распря. За последующие 10 лет в Орде сменилось шесть ханов, которые начисто вырезали своих родственников, а потом сами гибли от претендентов на «престол». Уже к началу 1360 гг. Золотая Орда распалась на два государства, разделённых течением Волги. Это обстоятельство позволило русским князьям не только вести контроль своих земель, но и влиять на политику в стане самого врага. Именно в эти годы вятская дружина на ладьях пробилась до самого Сарая — столицы Золотой Орды, и взяла его штурмом. Это был не просто героический рейд — это было знамение великого будущего; знак обретения себя и вера в возрождение Руси. И кто знает, если бы в 1352 г. не чума, «моровая язва», как говорили тогда, которая буквально опустошила русские земли (в иных городах до двух третей населения), то русские княжества могли завоевать независимость от «татар» уже в 1360 гг. (Доп. I)

Чингиз-Хан

Как бы там ни было, реальное владычество ордынцев над Русью было не более 80 лет. Поражение Мамая (у которого, к слову, была наёмная генуэзская «чёрная пехота» — закованные в броню отборные латники) на Куликовом поле не избавило Русь от дани — она выплачивалась ещё около столетия, но ни о каком «иге» не может быть и речи.

С XV в. в восточных «углах» Великой Русской Равнины нашла себе приют Великая Степь, которая, даже не осознавая себя в таковом качестве, с течением веков заявила о себе в свойствах, о которых ещё пойдёт речь. В связи с упомянутым уже «смешением Руси с инородцами» скажу, что отчасти оно, да, имело место, но не с татаро-монголами, а с покорёнными племенами восточно-сибирского ареала; то есть, — в отдалённые от «ига» времена. Само же «иго» (при котором, замечу, русская церковь освобождена была завоевателями от налогов и смогла укрепить своё материальное положение), Русь, уступая превосходящей силе, терпела лишь до той поры, пока Орда не вознамерилась духовно полонить христианскую Страну. Уж этого-то православный люд не смог стерпеть! Именно намерение Мамая-мусульманина сокрушить православие и осесть на завоёванной территории послужило главным фактором, объяснившим необычную для Древней Руси сплочённость в её борьбе с кочевниками.

В Куликовской битве войско князя Дмитрия Донского (летописец оставил нам его словесный портрет: «беаше же сам крепок зело и мужествен, и телом велик и широк, и плечист, и чреват вельми, и тяжек собою зело; брадою же и власы чёрн, взором же дивен зело») разбили полчища темника беклярбека (управляющего областью, внутренним улусом) Мамая. Битва протекала тяжело, но завершилась разгромом ордынцев. Надо думать, на Куликово поле под началом славян пришли разные племена, а ушёл один народ. Хотя, скорее всего, на поле битвы русские лишь вспомнили себя. В них всколыхнулась историческая память, когда они были могучим народом, вольным и независимым, способным разбить хазарский Каганат (650—969) и противостоять самой Византии. Вновь пробудилось единство духовного плана, которое впоследствии помогло преодолеть и Смутное время (1598—1613). В этот период «общество не распалось; расшатался только государственный порядок. — писал В. Ключевский, — По разрушению связей политических оставались ещё крепкими связи национальные и религиозные; они и спасли общество». В те же времена Русь расшатывали «в большинстве недавние гости южно-русских степей, голытьба, как её тогда называли, т. е. беглые тяглые или нетяглые люди из Московского государства, недавно укрывшиеся в степях и теперь возвращавшиеся в отечество, чтобы пограбить», — заключает историк.4

Князь Дмитрий Донской на Куликовской битве. Миниатюра XVI в.

По прошествии веков характер «культурного обмена» в принципе не изменился. Из тех же мест в центры России устремлялись «нетяглые люди», с той лишь разницей, что голытьбой в своём Отечестве оказалось коренное население (в основном русские, испытывавшие те же «айсачные сборы»), а функцию «ляшских полчищ» выполняют «беглые» с территорий бывшей, как говорят злые языки, «Советской Хазарии». Но это — к слову. Вернёмся к временам, когда этих проблем, казалось, ещё не было; когда несметные пространства скрадывали историческую перспективу.

Начнём с того, что историю Руси постмонгольского периода во многом определило ослабление могущества сибирских ханств, которое сделало возможным постепенное освоение сибирского ареала, а также северных и дальневосточных земель. Вследствие развития Московского Царства «за Камень» (Уральские горы) в сибирские земли и дальнейшим ростом Страны «вширь», — происходило смешение русов с племенами и народами, не имевшими ни исторического прошлого, ни даже названий. Тотемные племена, свободные от какой бы то ни было согласованности, лишены были зачатков социального развития, а потому не были способны к устроению общества. У них не прослеживались тенденции к совокупно-организованному существованию и созданию государственности. Существуя вне связи не только с Московской Русью, но и со сложившимися цивилизациями юго-восточной Азии (ибо отделены были от них широким поясом маловодной и безлесой степи), они не знали летоисчисления, потому что не нуждались в нём. Пустые глазницы разбросанных по степи «каменных баб» без сожаления провожали уходящее столетие и равнодушно встречали новое. Ибо «новое» мало чем отличалось от старого, а предшествующее не многим рознилось от прежнего, также бесследно исчезнувшего в вечности… Многое видели они на своём веку, но мало знали… Недвижно находясь на уровне первобытного кочевого или оседлого, но всегда девственного в своей одичалости существования, — племена и народы эти занимались промыслами на уровне, давно пройденном московитами, а народами Европы и подавно.

Необъятные просторы первозданной природы ещё до царствования Ивана IV манили мужественных и предприимчивых русских промысловиков, купцов и охотников. В 1550-х гг. царь лично инициировал массовое переселение русских крестьян в сибирские ареалы. Вольною волею или нехотя переселенцы привносили в новые края основы рационального существования, которого у туземцев не было за отсутствием осознанного восприятия мира. Последнее исключало наличие исторической памяти, поскольку только действенное сознание с опорой на практическое отображение порождает события, сменяемость которых, собственно, и определяет наличие истории. Последняя есть своеобразный — постоянно напоминающий о себе во времени — результат деятельности народов, овеществлённый в плодах созидательного бытия. Расширенная при Иване IV, включившим в состав государства Чувашию, Башкирию, Казанское, Астраханское и Сибирское ханства, — Московская Русь продолжала бытовую экспансию Востока, чреватую для метрополии издержками, которые, чем дальше, тем больше заявляли о себе. Но, распространяясь на восток, Русь не покоряла силой инородческие поселения и не стремилась подавлять их самобытность, а «уподобляла самой себе» (Н. Я. Данилевский). Вольная колонизация диких земель с самого начала приняла форму «народного движения», за которым едва поспевало правительство Московии. Лев Гумилёв, изучив вопрос, пришёл к выводу: «русский народ освоил колоссальные, хоть и малонаселённые пространства… не за счёт истребления присоединённых народов или насилия над традициями и верой туземцев, а за счёт комплементарных контактов русских с аборигена- ми или добровольного перехода народов под руку московского царя». Если же на местах кое-где завязывалась борьба, то, как и в случае с мирными финнами в XI — XII вв. (жившими южнее рек Москвы и Оки до прихода русов, но постепенно оттеснёнными ими на север), она была вызвана не жёсткостью отношений пришельцев к туземцам, а попытками привнести христианское мировоззрение в их языческую среду.

Тем не менее, и «уподобление себе» и расширение границ не везде происходило бесконфликтно, поскольку, задевая интересы и ущемляя племенные связи, в корне меняло стиль жизни аборигенов, ведших «дикий образ жизни, переходя с места на место и не имея ни домов, ни земли, которые принадлежали кому-либо одному из них в особенности», — писал английский дипломат Джильс Флетчер. Отход от древнего, тянувшегося как бы вне времени, уклада и безличностных отношений был затруднён ввиду племенной тяги к вольности «без краёв», привычно бесприютному и за века ставшему естественным, существованию.

Впрочем, «неудобства» приобщения к иному типу и принципам бытия происходили всегда, когда общественная формация заявляла о своём превосходстве в духовном, культурном, военном или политическом отношении. Терпимость пришельцев к самобытностям туземцев предоставляла им несложный выбор — «…оставаться в своей племенной отчуждённости или сливаться с русским народом» (Данилевский). Это обусловило начало этно- культурной эвольвенты, с каждым веком всё больше заявлявшей о своей «кривизне», благо, что места для её «разворота» было более чем достаточно. Причём, характер и содержание цивилизацион- ной эвольвенты во многом определялся мировосприятием пере- селенцев, вписавшихся в уклад жизни далёких регионов.

Итак, не уничтожая племена и не превращая их в своих рабов, как то делали германцы в завоёванных ими территориях,— Русь дала пример духовного приятия и равенства по жизни, к которому (правда, на несколько иной основе и очень неохотно) Европа шла не одно столетие. Само освоение новых земель происходило параллельно наметившемуся росту национального и бытийного самоосознавания русского народа, некогда заявленного ратными подвигами под водительством князя Александра Невского и подтверждённого Куликовской битвы. Вернув себе смысл существования и обретя содержание Отечества, — будущая Держава готовилась к новым формам политического существования. Духовный подъём русского народа выразил себя — провидчески выразил — в смелом, властном и непоколебимом стремлении объять соответствующую видению себя в мире территорию. Понятно, что это было освоение «незанятых» Севера и Востока. В каждом случае действуя в своих интересах, переселенцы в совокупности своих инициатив осваивали столько земель, сколько необходимо было для единосущности Державы. И, если выход к близлежащим Балтийскому и Чёрному морям, включая проливы, по ряду причин был малодоступен, то путь к Тихому океану упорно пробивался через необъятные просторы лесов и степей. Уже ко времени царствования Алексея Михайловича (1645—1676) Тихоокеанское и Индийское побережья представлялись естественными границами геополитических, деловых и хозяйственных устремлений Московской Руси.

Несмотря на мягкие, по сравнению с «западом», методы освоения новых земель, становление Страны, размахнувшейся далеко на север и восток — от степей Средней Азии до ущелий Кавказского хребта — в исторической перспективе таило в себе драматичные коллизии. В затянувшейся борьбе «леса со степью» сказывались малая психическая и этическая сопоставимость пришельцев и туземного населения. По факту совместное, бытие выявляло силу одних и слабость других, оставляя в памяти «зарубки» несходства. Именно тогда, укореняясь в сознании и приводя к психо-соматическим рецидивам, заронилась дисгармония политически объединённых туземных ареалов и метрополии. Априори «закреплённая» предполагаемой ассимиляцией, внутренняя несовместимость предопределила шаткость метрополии. Дисбаланс так и не разрешённых во времени разноразвивающихся этнических «единиц» наметил трещины, по которым впоследствии пошло размежевание духовной, социальной и хозяйственной жизни России. О себе заявил постордынский период существования России, но не без условных ордынцев. Этот несобытийный период отдалённой России отмечен был кажущейся тишью, «в омуте» которой происходило самоузнавание внеструктурной и бесформенной «степной» массы. Между тем, её бытие имело свою динамику. Говоря стихом Николая Майорова: «Скакали взмыленные кони, /Ордой сменялася орда — /И в этой бешеной погоне /Боялись отставать года»… К «бешеной погоне… годов» мы ещё вернёмся.

По-иному проходило становление Западной Европы. В достаточно ограниченных земельных пространствах обосновались мощные культурные и экономические общности. Исторически сложившееся вынужденное соседство сформировывало взаимоотношения, которые определяли большие амбиции и способность воплотить их в жизнь. С XIV столетия в Европе наметился пассионарный взрыв, сопровождавшийся активным ростом населения. Определился рост ремёсел, но техническая неразвитость производства определяла низкую производительность труда, ведя к неудобствам в экономической и социальной жизни. За отсутствием развитых законов, во взаимоотношениях между крупными земельными владельцами доминировало «право сильного». По поводу или без оного рождалось недоверие к установившимся границам владений феодалов. Великие географические открытия, приведшие к образованию колоний, были ещё впереди, поэтому энергия завоеваний была направлена «внутрь себя». Возникали ожесточённые споры относительно прав на спорные территории. Усиление системы княжения выводило на первый план сильных и богатых сюзеренов, что вело к дроблению «стран» на княжеские уделы и повсеместно усиливало политическую напряжённость. Государи, где они были, — целиком зависели от хаотически создававшихся коалиций из крепких феодалов. Немалую путаницу в духовном развитии стран Европы вносили (с VIII в.) «религиозные» войны, которые сменяли «обыкновенные». В своей совокупности факторы становления государственности мешали стабилизации внутренних рынков и усложняли внешние политические и торговые отношения, в которые позднее вмешались колониальные амбиции. В этих условиях европейские государства (как слагающиеся, так и сложившиеся) не имели другого выхода, кроме как договариваться между собой и внутри себя. Войны, как оно выяснилось, были попросту невыгодны, а потому происходили тогда, когда «разговоры» не помогали.

В Московской Руси, внешняя дипломатия, не имея давних традиций, не отличалась особой изощрённостью (об этом, в частности, красноречиво свидетельствуют письма Ивана IV шведскому и датскому королям), так как Страна большей протяжённостью своих восточных и южных границ соприкасалась с исторически беспамятными племенами, единственно понятным языком общения с которыми была сила. Потому «договорные отношения» среди них, отражая реальное соотношение сил, выражались в кабальных для более слабой стороны условиях. В самой Руси, трудности, нередко возникавшие между жителями и местными властями, решались проще простого — «бёгом». Необъятные пространства Северо-Востока и Сибири открывали широкие возможности и беглому, и предприимчивому люду. Таким образом, каждый по-своему избегая трений с властями, — и те и другие вольно или невольно участвовали в освоении «ничейных» земель. Ясно, что в этих условиях распоряжения Правительства, не имея субъекта приложения, повисали в воздухе. Становясь ненужными и бесполезными, они не имели реальной силы, что накладывало свою специфику на внутреннюю жизнь Руси.

Иностранцы, меряя всё на свой лад, в первую очередь, естественно, отмечали то, что особенно или «дико» отличалось от их миропонимания. К примеру, Дж. Флетчер, подолгу живший в Московии в период правления Ивана IV, изумлялся тому, что у московитов «жизнь человеческая считается нипочём…». На это заметим, что напряжение внутренней жизни Московской Руси не всегда можно было снять путём приложения законов, как то было принято в европейских обществах. В первую очередь потому, что наличие, отсутствие и степень действенности законов в государстве во многом зависит от окружающих его племенных ареалов.


Каковы были их качественные характеристики?

Немецкий дипломат и путешественник Сигизмунд Герберштейн, в первой трети XVI в. дважды бывший в Московии, писал о судопроизводстве, в частности, заволжских орд: «У них нет никакой справедливости, потому что если кто нуждается в какой-нибудь вещи, то безнаказанно может похитить её у другого. Если тот жалуется судье на насилие и нанесённую ему обиду, то виновный не отпирается, но говорит, что он не мог обойтись без этой вещи. Тогда судья обыкновенно произносит следующее решение: «Если ты в свою очередь будешь нуждаться в какой-нибудь вещи, то похищай её у других».Схожее «естественное право» с незапамятных времён укоренилось в племенах Северного Кавказа. В середине XVII в. турецкий географ и писатель Эвлия Челеби писал о них в «Книге путешествий»: «…эти племена… воюя между собою, похищают детей и жён, продают в неволю и этим живут. По мнению, бытующего у этого народа, человек, не занимающийся грабежом, — жалкий неудачник. Потому они и не допускают таких в общество и не дают им в жёны девушек».

Историческая перспектива внеэволюционного существования наиболее полно раскрывает себя в Ногайской Орде, скоро вошедшей в состав Московской Руси. Русский посланник Е. Мальцев писал Ивану IV: «А нагай государь изводятца, людей у них мало добрых. Да голодни государь необычно нагаи. И пеши. Много з голоду людей мрёт. А друг другу не верят меж себя и родные братья. Земля их пропала, друг друга грабят».Взаимоотношения, личные свойства и племенные черты характера этически закрепляли себя в досуге. О тех же ногайцах, Флетчер, очевидно, не разобравшись в их тяжкой доле, — писал в книге «О государстве Русском»: «…когда же поют, то можно подумать, что ревёт корова или воет большая цепная собака». 8

Конечно, английскому дипломату можно было бы попенять за чрезмерную строгость в оценке крика души ногайцев.

Флетчеру, скорее всего, не приходилось, ни выть с тоски и голода, ни отнимать у соседа шкуру, стрелу или кусок мяса. В своих пенатах елизаветинская знать, поглощая десертные лангеты с роскошными пирогами (типа любимого всеми «шепердспай» — Shepherd’s pie), критское вино и испанское шерри, ублажала слух свой пени- ем под мелодичное звучание пальцевой лютни в исполнении Д. Дауленда, Ф. Россетера, и других знаменитостей. Впрочем, и московскому бытию, правленному христианской этикой, чужд был заволжско-ногайский дух. Если отвратить внимание от ногайских серенад в сторону судных дел и поведенческой этики Руси, то уже в «Изборнике Святослава», составленном дьяком Иоанном в 1076 г., мы найдём принципы, на века определившие мироощущение Древней и последующей Руси.

В соответствии с текстами «грешного Иоанна» мудрым считается лишь тот, кто идёт путём добродетели. Гармония личности заключена в чистоте помыслов и непричастности к греху, а мудрая жизнь — это гармоничная богоугодная жизнь. «Равных тебе с миром встречай, меньших тебя с любовью прими, стань перед тем, кто честью выше тебя. Будь таким для своих рабов, каким просишь быть к тебе Бога». «Ладони сожми на стяжанье греховных богатств сего света, но простри их на милость к убогим». «Отверзи слух свой к страдающим в нищете… С надёжным советом сердца своего изучай нравы окружающих тебя людей…». Стремление к нравственной чистоте пронизывает княжеский «Изборник», но оно было характерно и для «низов» Древней Руси. Очевидно, отношение к морали, нравственности и христианской вере, поддерживаемое всеми слоями общества, и стало причиной того, что Русь в свято-отечественном наследии стала называться святой.

Для обыкновенных жителей Древней Руси была характерна, помимо декларируемой в «Изборнике» нравственности, высокая правовая культура, чёткость и ясность в ведении дел. Об этом свидетельствуют берестяные грамоты XI — XV вв., в частности, «сведение счетов» новгородцев Якова с Гюргием и Харитоном: «Вот расчёлся Яков с Гюргием и с Харитоном по бессудной грамоте, которую Гюргий взял (в суде) по поводу вытоптанной при езде пшеницы, а Харитон по поводу своих убытков. Взял Гюргий за всё то рубль и три гривны и коробью пшеницы, а Харитон взял десять локтей сукна и гривну. А больше нет дела Гюргию и Харитону до Якова, ни Якову до Гюргия и Харитона. А на то свидетели Давыд, Лукин сын, и Степан Тайшин» (вторая половина XIV в.). Не всё было гладко на Руси. И тогда ищущий правду истец мог послать обидчику вызов на испытание водой: « [Ты дал (?)] Нес- дичу четыре с половиной резаны, а (мне) ты дал две куны. Что же ты утверждаешь, будто за мной восемь кун и гривна? Пойди же в город — могу вызваться с тобой на испытание водой». Деловитость, самообладание и внутреннюю культуру являет письмо новгородца Петра: «Поклон от Петра Марье. Я скосил луг, а озеричи у меня сено отняли… Спиши копию с купчей грамоты да пришли сюда, чтобы было понятно, как проходит граница моего покоса». Заметим, при «наезде» на него Петр и не думает обращаться к «крутым парням» (как это за отсутствием правосудия сделал бы сейчас), а спокойно готовит «бумаги» для третейского суда. Письмо это свидетельствует ещё и о «круговой» образованности, ибо, помимо самого Петра, — предполагает компетентность Марьи (его жены?) и ответчиков, не говоря уже о местной власти.

Итак, берестяные грамоты являют собой исключительно важную летописть деловых и бытовых отношений, счёт упоминаний которых идёт на тысячи.Связь духа, нравов и закона несёт в себе «Домострой», составленный в середине XVI в.: «И всех, кто в скорби и бедности, и нуждающегося, и нищего не презирай… И этим милость Бога заслужишь и прощение грехов». Были, однако, реалии, о которых мы вскользь упомянули и от которых весьма трудно было уберечься. Сопредельное и отнюдь не желанное соседство, прорастая в Русь, вынуждало московитов не редко закрывать глаза на прегрешения чуждых общественным правилам, а подчас и вовсе диких «новых русских».

Без сомнения, «природные западники» не могли принимать всерьёз общество, основанное не на чётких гражданских законах, а на принципах и по сию пору не вполне ясного внутреннего «законоуложения», которое имело поддержку в странных с точки зрения чужеземцев обычаях и традициях. Этическая ценность последних ставилась под сомнение чужеземцами главным образом потому, что они не походили на принятые ими у себя и, уж конечно, — никак не совпадали с «ихними» законами и правилами. Впрочем, и без иностранных путешественников становится ясно, что сложившаяся на Руси практика, нагнетая противоречия бытийного характера и не ведя к развитию законоположений, — порождала в России закононеуважение в принципе. Не исполняясь на местах, княжеские «распоряжения на бересте» на бересте и оставались, по неприятию их «уходя в песок» бескрайних степей. Аморфное даже и в крупных городах социальное устройство почти не развивалось в дальних поселениях, ослабляя и без того мало действенные правовые звенья.

II

Куда хуже обстояли дела в на территории бывшей Киевской Руси.

В Приднепровье ещё во времена Древней Руси обитали различные кочевые и полукочевые тюркские племена, признавав- шие власть русских князей: торки, берендеи, коуи, турпеи, известные под общим названием «чёрных клобуков» (чёрных шапок). По летописцу они также назывались «черкасами» — именем, которое позже перешло на ядро малороссийских казаков в московских документах. Начиная с XIV в. территория нынешней Украины оказалась разделённой между Великим княжеством Литовским, королевством Польским, Молдавским княжеством и Золотой Ордой. В XV в. от Орды обособилось Крымское ханство, перешедшее под власть Османской империи. С тех пор Северное Причерноморье стало для крымских татар своего рода плацдармом для набегов и разорений южно-русских земель.

Несколько иную судьбу испытали на себе юго-западные территории, в частности, русское княжество династии Рюриковичей Галицко-Волынская Русь (1199—1392).

Ослабленная в начале XIV в. вследствии обострившихся отношений с Золотой Ордой, она в конце века была разделена и отошла к Польше (1387), а обширные поселения вместе с крестьянами были отданы «для кормления» шляхте (польским дворянам). Кревская уния (1385), согласно которой великий князь Литовский Ягайло крестился по католическому обряду и ввёл католичество в качестве государственной религии в Литве, усилила польские и католические влияния в Великом княжестве Литовском. В результате, на Востоке Европы возникло обширное польско-литовское государство. Уже при Ягайле началось ущемление православного населения захваченных поляками русских земель. После Люблинской унии (1569) под власть Польши перешли земли Волыни, Подляшья, Подолья, Брацлавщины и Киевщины. Брестская церковная уния (1596) довершила духовное закабаление Западной Руси. Ряд епископов православной западнорусской Киевской митрополии во главе с митрополитом Михаилом Рогозой заявили о принятии католического вероучения и переходе в подчинение римскому папе с одновременным сохранением богослужения византийской литургической традиции на церковнославянском языке.

Таким образом Ватикан в 1596 г. одержал бесспорно крупную победу и над православием и над русским народом. Победу латинской стороны обусловила завсегда промагнатская политика польского короля, не прекращавшиеся усилия иезуитского ордена и сильное давление шляхты в сословной Польше. В тот период политика Речи Посполитой являла собой классический пример занятия «с Божьей помощью» не своей территории. Поскольку религия (в данном случае католическая) была задействована в качестве выверенного в веках «духовного инструмента» присоединения чужих земель. Надо сказать, что со стороны влиятельных украинских феодалов особого противодействия этому не наблюдалось. Более того, ополяченные в соответствии с политической и хозяйственной конъюнктурой, они презирали своих соотечественников не меньше польской шляхты. Последняя, издеваясь над малороссами, презрительно называла их «холопами» и «быдлом». Из великого множества приведу лишь несколько свидетельств.

Папский нунций Руггиери отмечал, что паны, «казня и истязая крестьян ни за что, остаются свободны от всякой кары… можно смело сказать, что в целом свете нет невольника более несчастного, чем польский кмет (зависимый крестьянин. — В. С.)». Ксёнз Пётр Скарга — иезуит, ярый гонитель православия и ненавистник украинского крестьянства, всё же, не скрывает правды:

«Нет государства, где бы подданные и земледельцы были угнетены так, как у нас, под беспредельной властью шляхты. Разгневанный земянин (землевладелец. — В. С.) или королевский староста не только отнимает у бедного холопа всё, что он зарабатывает, но и убивает его самого, когда захочет и как захочет, и за то ни от кого дурного слова не услышит». Еврейский религиозный деятель Натан Ганновер в своих мемуарах (1648) о жизни крестьян Галиции писал о том же: «Вышеупомянутый король (Сигизмунд) стал возвышать магнатов и панов польской веры и унижать магнатов и панов греческой веры, так что почти все православные магнаты и паны (т. е. русские дворяне. — В. С.) изменили своей вере и перешли в панскую, а православный народ стал всё больше нищать, сделался презираемым и низким и обратился в крепостных и слуг поляков и даже — особо скажем — у евреев». Современник раввина французский инженер Гильом де Боплан так же свидетельствует о том, что польские магнаты и шляхта считали украинских крестьян (ибо городских украинцев в то время попросту не было) «быдлом», т. е. скотом. Семнадцать лет наблюдая бесправие жителей прежней Волынской Руси, Боплан приходил к выводу, что их положение хуже галерных рабов. Непокорных польские паны приказывали вешать и сажать на кол. Известный магнат Станислав Конецпольский предлагал шляхте программу, по сути, умерщвления малороссов: «Вы должны карать их жён и детей, и дома их уничтожать, ибо лучше, чтобы на тех местах росла кра- пива, нежели размножались изменники его королевской милости Речи Посполитой»! Наряду с «милостью» и дабы предотвратить «измену», паны продолжали проводить ассимиляцию и окатоличивание украинского и белорусского народов, для чего была введена уния православной и католической церквей.

Итак, оказавшись под властью Речи Посполитой, окраинная Русь вплоть до присоединения (по решению Земского Собора в Москве в 1653 г.) её к России влачила ничтожное и крайне унизительное существование. В те же годы на украинских землях, остававшихся под владычеством Польши, Молдавии и Венгрии, продолжал господствовать неограниченный произвол польских магнатов и шляхты. Невыносимый гнёт со стороны последних вызвал переселение во второй половине XVII в. десятков тысяч украинцев из Правобережья, Волыни и Галичины, на Левобережную Украину — в Харьков, Чугуев, Сумы, Мерефу, Лебедь, Ахтырку, Богодухов, Гайворон, Золочёв, Змиев и ряд других городов и селений.

Помимо Польши, постоянную угрозу для народа представляли крымские татары, из года в год опустошавшие города и селения Малороссии. Сотни тысяч уведённых в полон христиан пополняли собой невольничьи рынки Малой Азии и базары Стамбула. Уже более двух веков бывшая столица христиан, слов- но в насмешку, служила одним из мировых центров, в котором продавался «ясырь» — пленные христиане, захваченные во время набегов на окраины России, где татары творили, как говорит летопись, «многие пакости». 10 Проданные в рабство, мужчины гибли в каменоломнях, строительствах дорог и на галерах. Женщин ждал гарем, мальчики забывали своё отечество в янычарах.

В самой Украине творились свои «пакости». 11 Простой люд, как мы знаем, обращался в холопов, а украинские феодалы, перерождались в польских магнатов и шляхтичей. Борясь против социального гнёта, наиболее отчаянный народ отказывался выполнять повинности, жёг панские имения, сотнями сбегал в низовье Днепра. К началу XVI в. бродячие ватаги образовали Запорожскую Сечь, куда мог прийти всякий, даже «бусурманин». Там — в подвижных вольных поселениях под началом выборных ата- манов и старшин — они создавали воинское братство, основанное на товариществе, пронизанном разбойно-милитаристским духом.

«Толпы избежавших виселицы, заблудившихся людей», со страхом, неприязнью, но и не без восхищения говорит Челеби о вольном народе, создали «племя неустрашимых кяфиров». «Из-за страха перед казаками (турки), — признаётся Челеби, — совершенно не знали ни сна, ни отдыха». Но ложкой дёгтя в «меду» казацкой вольницы было то, что в качестве наёмного войска казаки могли переходить со службы московскому царю к польскому королю и даже к турецкому султану. Свидетельствуя о политической беспринципности, такого рода вольность говорит ещё о неразвитости и неустойчивости моральных норм казаков.

За вольность «без краёв» казаки подчас жестоко расплачивались. Так, в 1651 г. Сечь вместе с крымскими татарами выступила против польского короля Яна Казимира, но в середине сражения «крымчане» покинули поле боя, захватив в плен предводителя казаков Богдана Хмельницкого. После кровопролитного сражения войско казаков было разгромлено. Тогда же часть казачьих старшин, напуганные влиянием Москвы, отшатнулась от неё и попыталась вновь наладить отношения с Речью Посполитой. Преемник Хмельницкого Иван Выговский, пытаясь вернуть Украину в состав Речи Посполитой, вступил в союз с поляками и татарами. В Конотопской битве 1659 г., имея огромный численный перевес, казаки Выговского захватили в плен русский отряд численностью 5000 человек под предводительством кн. С. Р. Пожарского; князя казнили а остальных пленных вывели на поле и перерезали.

Это было время, писал анонимный автор-современник, когда «отец воюет с сыном, сын с отцом, и у всех одно в голове: не быть ни под королем, ни под царем». Именно тогда появилось знаменитое украинское выражение: «Нехай гiрше, або iнше» («Пусть хуже, лишь бы по-другому»).

Благодаря пременчивым и неустойчивым настроениям казаков поляки вернули себе Белоруссию и Правобережную Украину. Впрочем, в соответствии с Андрусовским перемирием (1667), Польша потеряла Киев и все районы восточнее Днепра.

События «по-казачьи лихих» лет понуждают сделать вывод: воплощённое в бескрайней хаотической воле, по принципу: «власть азиатская, воля — степная», — этнически пёстрое полувоенное общественное образование оказалось ущербной формой, в которую отлилось стремление к свободе некоторой части укра- инского народа. Изначально не имея идей, способных сплотить «братство» в нечто большее, ни далеко идущих целей, — Сечь не имела исторических перспектив. Несмотря на чаяния украинского народа, его борьба за суверенное историческое бытие была прои- грана, по существу не начавшись… Помимо прочего, тому виной было внутреннее несоответствие формам государственности. Вкупе с политической девственностью и отсутствием социального укла- да, это не позволило малороссам ни настоять на своей самости, ни организованно противостоять внешним силам. Не позволило ещё и потому, что отсутствие навыков к дисциплине отнюдь не означает тягу к свободе. Народ коснел в затянувшемся унижении и духовной несвободе, проявляя инициативу лишь в иррациональной воле, которая время от времени вспыхивала спорадическими восстаниями. Порождённая в одинаковой мере гнётом и стихийным мировосприятием, Запорожская Сечь не могла (да и не ставила такую задачу) иметь выстраданной городом структуры многоярусного социального устроения. Будучи нелигитимным образованием, а потому оторванная от остального мира, Сечь заведомо исключала внутри себя становление и развитие гражданских законов, которые ведут общество к упорядоченным правовым отношениям и образованию государства. Хаотический быт казаков лишь отчасти выравнивала дисциплинарная ответственность, которая реализовала себя в пределах «свободной воли» предводителей Сечи. При таких условиях Сечь никак не могла послужить ядром для развития общественного и, тем более, государственного образования.

Остановимся на этом подробнее.

Исторически сложившийся «внутренний контекст» окраины был не самым лучшим для потенциального выстраивания общества, которое взращивается при общей тенденции к соблюдению правил, стремлении к упорядоченности и уважении законов. Именно эти свойства, посредством выстраданной самоорганизованности обуславливая психологическое единство племенного союза и его социальную предсказуемость, содержат предпосылки для создания ясного для всех жизненного уклада. Именно такого рода ясность, определяя цель в бытии народа, в конечном итоге ведёт его к суверенному существованию.

Этих свойств у подневольных малороссов не было. Долгий период социального бесправия, духовного оцепенения и физического унижения не мог не наложить свой отпечаток на их характер. Отсутствие духовной опоры породило феномен духовной подвешенности и выработало в украинских крестьянах психологически устойчивый тип поселенца без государства. Тип, в котором доминировала безинициативность, а тотальная (то есть — и внутренняя) зависимость от своих мучителей сделала хроническим ощущение собственной вторичности и малой причастности к исторической жизни. В вилке неэволюционной народной жизни складывался характер, на века определивший духовную вялость, боязнь и недоверие к свободным людям, социальную апатию, мировоззренческую замкнутость и жажду реванша любой ценой. Беспомощные при тотальном бесправии, лишь изредка взрываемом хаотической волей, — народы окраины с начала польского плена стояли перед плохим и худшим выбором: жить без прав и достоинства или гибнуть в неравной борьбе за освобождение. Ясности относительно методов борьбы не было. Поэтому, оставшись в привычном состоянии, народ коснел в унижении.

Трагедия духовной неволи и социального бесправия галичан и волынцев видится в том, что сумма вековых ущемлений развила в них особый род миросознания, в которым тогдашний «запад» устаивался психологическим хозяином. Неким платоновским демиургом — «творцом» и «мастером», в котором помимо реальной сильной власти крылось несовершенное, «злое» начало — пугающее и завораживающее, а потому требующее подчинения и почитания… Таковое состояние не было случайным, и, как в том убеждает бытие народов, относится не только к Сечи, не только к украинцам, но ко всякой общности, если она, не сумев настоять на своей самости или не имея её, — выпадает из эволюционного бытия.12

Таким образом, реализуясь в пределах анархической вольности («як Бог на душу покладэ»), — свободолюбие Сечи было лишено исторического содержания, морального оправдания и, что трудно оспаривать, — законного статуса. После присоединения Крыма к России при Екатерине II, Запорожская Сечь, потеряв своё значение во всех смыслах, — перестала существовать. К этому добавлю, что даже в период наибольшей свободы Сечь не была и не могла быть носителем и выразителем воли (всего) украинского народа.

Сделаем общий политический вывод:

Если народ, стремясь к свободе, за века не создаёт Страну, если, мечтая о независимом существовании, за время исторической жизни не выстраивает государство, значит у него нет для этого достаточных оснований. Ему не о чём заявить о себе в масштабе цивилизации и нечего сказать на региональном уровне. У него попросту нет (внутренних) ресурсов, способных выстроить необходимые для этого «благоприятные политические обстоятельства».

Таковую историческую беспомощность усугубляет вошедшее в традицию презрение к законам и правилам. Свидетельствуя об отсутствии природной тяги к социальному порядку — гаранту исторического бытия — это утверждает неспособность к государственности в принципе. Поскольку не административное установление государства и не инициативы неких пассионарных единиц способствуют расцвету Отечества, а сам, созревший для государственности народ добивается независимого существования.

Потенциально государственная общность при любой политической системе заявляет о себе в качестве охранной и организующей силы, облекающей имеющуюся уже целостность. Истоки государственности коренятся лишь в том народе, который сознаёт необходимость регуляторов бытия. Разбой, убийства и грабёж удел государств племенного типа, по этой причине имеющих слабую социальную структуру, сомнительную самостоятельность, куцее историческое будущее и совсем уж мизерное признание со стороны социально и культурно развитых стран. К тому же «борьба за независимость» ещё не означает понимания для чего она, собственно, нужна. Поскольку между независимостью от… и независимостью для… огромная дистанция. Как желание сказать ещё не говорит об уме, так и «борьба за свободу» не тождественна видению исторического содержания свободы. Внешние помехи (и тем более спекуляции на эту тему) не играют здесь существенной роли, ибо борьба народа за свою свободу и победа в ней в принципе исключает «спонсорство» каких-либо стран. Каждый народ добивался независимости в жёсткой, а порой и беспощадной — не на жизнь, а на смерть — борьбе. Так создавались государства Европы, так утверждала своё право на политическое, культурное и историческое бытие духовная преемница Византии Московская Русь. Но подобная судьба не была уготована исторически малоинициативным народам. Ибо, как уже отмечалось, — неспособность к дисциплине не имеет ничего общего со стремлением к свободе.

Вернёмся к «настоящим степнякам».

Мы уже говорили, что на политически неблагоприятном, неустроенном и в перспективе взрывоопасном историческом фоне в Россию устремилась стихия дальних регионов, наполняя Страну энергией бесформенной внеисторической жизни. Это было неизбежное движение тяга малой развитости к большей, что не раз случалось в истории и не всегда предвещало упадок более развитой формации. Однако в России феномен эвольвенты явил собой этнокультурное смещение со знаком минус, так как производственные отношения в метрополии были недавними, а в новоприобретённых территориях отсутствовали вовсе. Социальные, бытийные и деловые связи, изначально будучи неравноправными, неравнокачественными, а значит и неравнозначными, формировались в «новой» России в узкой амплитуде приятия их ответной миграцией. Плотность взаимосвязей, умаляясь в качестве, увеличивалась. Заполоняя окраинные, «стихия» со временем приступила к освоению центральных земель России. Создавались предпосылки к тому, что, обречённое на гигантскую территорию, — бытие Страны погрязнет в вялотекущем, застойном существовании. Таковая перспектива усугублялась тем, что на Руси народ не придавал писаным законам верховного значения. Подчинённый религиозному состоянию души, он больше опирался на духовно-нравственные основы. Но, если неуважение к закону, замедлявшее развитие законодательных процессов в России, гипотетически можно было избежать, а уважение привить, то хаотического переселения племён в метрополию избежать было невозможно.

Никаким другим положение дел не могло быть и, замечу, — никогда не было.

Исторически в то же время и по такому же принципу происходила ассимиляция колонистов из Европы в Северной и Южной Америке, как и ответная «адаптация» в европейских странах сотен тысяч рабов и слуг, привозимых «отважными мореплавателями» из завоёванных ими колоний во всех Частях Света. С той лишь разницей, что потомки европейских и американских колонистов назывались на местах не испанцами, португальцами, ирландцами, и прочее, а — креолами; т. е. равенство даже и не предполагалось. Отношение последних к своим «предкам» в лице белых было стабильно враждебным, что понятно и психологически объяснимо. То же имело место на островах Океании, Алеутских островах и Аляске в XVIII — XIX вв. Для уяснения и последующего устранения общественной, социокультурной и этической «разницы» девственным по ряду показателей племенам необходимо было пройти определённый путь исторического развития. Оно подразумевало не пассивно-созерцательное (повторяющееся в вечности, а потому обречённое на «вечную» же вторичность) существование во вселенской плоскости, но инициативное, духовно-осмысленное, поэтапно-рациональное освоение природы.

Увы, для пересоздания огромных ареалов у истории «не было времени». У людей же были другие заботы. Между тем устроение ареалов, не разрушающее их органичное единство и внутренние взаимосвязи, могло облегчить перетекание цивилизаторских форм в эволюционные, ведя от эксплуатации природы к её целесообразному использованию. Таковое проявление человеческой инициативы разумнее как безынициативно-вялого существования, принимающего всё таким, как оно есть, так и нещадной эксплуатации (цивилизаторский путь Запада) того, что есть, что по этой причине рано или поздно перестаёт быть. Однако видение себя в качестве самостоятельной формообразующей части природы, способной развить высокое индивидуальное, коллективное и социальное сознание, не было свойственно девственно-степным регионам и хищ- ным горским племенам, как не было характерно для народностей великой тундры, безвестным племенным образованиям и «лесным жителям» по ту сторону Уральских гор. Рациональным осмыслением сущего и способностью к общественному развитию не особенно отличались народы и племена средневосточного и южного «подбрюшья» России. Покуда следовали наиболее продвинутым культурам (к примеру, фарси), они были на определённой высоте, но, позабыв внутренние связи, прошли мимо культуры и политической уверенности в себе. Словом, Россия была охвачена широкой «подковой» ареалов, малоспособных к социальной жизни, не говоря уже о государственном бытии.

Здесь возьму на себя грех привести формулу Карла Густава Юнга, смягчая «общую» вину тем обстоятельством, что психо- аналитик имел в виду «этнографически чистого» дикаря: «Дикарь живёт в такой „participation mistique“ (мистической сопричастности. — фр.) миру, что для него просто не существует ничего похожего на то разграничение субъекта и объекта, которое имеет место в наших умах. Что происходит вовне, то происходит и в нём самом, а что случается в нём, то случается вовне». 13 Мысль Юнга косвенно подтверждает отчасти затронутый уже нами «фольклорный» мотив, передающий характер и специфику мировосприятия пасущихся на ниве природы племён: «что вижу — о том и пою…».

Но, говоря о «наших умах», Юнг (уж не подсознательно ли?!) в известной степени отчуждает их от глубокого прочувствованного восприятия природы в её первозданности и неповторимой красоте, что подтверждает не вполне осознанная в своих последствиях тенденция «западного ума» изменять природный мир по своему усмотрению. Эта тенденция прямо свидетельствует о том, что в произволе ослабленного духа созерцательное мировосприятие уступило прагматичному.

Тем не менее, девственные кланы и родовые общества ареалов тундры и дальнего Востока умели находить ресурсы «социальной защиты» в своём грубом уме и незамутнённой никакими общественными отношениями «природной душе». Обладая сопричастной их быту самодостаточностью, племенные общности проявляли немалую изобретательность в средствах выживания в условиях суровой таёжной или степной жизни, что во многом объясняется нераздельностью существования с природными особенностями регионов. Ощущение дикой свободы и страсть к безначальной жизни, за незнанием никакой другой, формировали её стиль. И это естественно: то, что привычно и что ты не в силах изменить, всегда кажется более приемлемым, нежели загадочное и непонятное чужое — пусть даже и лучшее. И если общество, поняв, принимает эту акси- ому сознательно, то племя разделяет её на уровне подсознания.

Австрийский психолог Вильгельм Вундт несколько рискованно объяснял этот психосоматический феномен тем, что дух является «внутренним бытиём, лишённым всякой связи с внешним бытиём». Уязвимость этой острой, но не имеющей универсального значения мысли Вундта в том, что, если «внешнее бытиё» не входит в контакт с духовным бытиём, тогда (если уж быть последовательным) надо поставить под сомнение не только духовное развитие, но и осмысленность существования… «европейского человечества», что, может, не было бы большой бедой, если бы не перечёркивало усилия остального человечества с его глубоко и истинно духовными проявлениями. Надо ли специально оговаривать, что это означало бы устранение (к счастью, лишь в умозрении) самой истории в её наиболее сущностных проявлениях?! Соотношение «внутреннего» и «внешнего», пожалуй, выглядело бы яснее, если определить внешнее бытиё условным производным от желающих материализовать себя структурированных начал «внутреннего бытия», которое Вундт называет «духом». Но не будем отвлекаться. Вернёмся к временам, когда создавалась «имперская ткань» Страны.

Говоря о миграционных процессах в «обе стороны», не будем забывать об имевшей место «юридической свободе» передвижения кому куда вздумается.

До середины XVII в. классовые различия на Руси не были устойчивыми и обязательными. Житель Московского Государства мог уйти в холопы или в вольные гуляющие люди, каковыми назывались лица, не имевшие определённых занятий и местожительства и занимающиеся перехожим промыслом. Пытаясь уйти от военной или податной зависимости, даже дети бояр и дворян уходили в холопы, что было, наконец, запрещено законом в 1642 г. Имевшая место вольница настолько «достала» правительство, что вслед за Соборным Уложением (1649) был принят закон (1658), карающий смертной казнью «вольный» переход из одного посада в другой. Из государственных же соображений крестьяне были прикреплены к своему состоянию. Их зависимость на землях частных владельцев проявлялась в принятии обязательств по аренде и ссуде, которую они получали для обработки земли. С выплатой ссуды было туговато, потому и пускались крестьяне в «бёг», благо, что потаённых, глухих и «худых» мест было для этого более чем достаточно.

«Вся Московия — сплошной лес, где нет иных деревень, кроме стоящих на вырубках», — писал испанец Себастиан Куберо в конце XVII в. Бегство туда, где воля сродни ветру и где концов не найти, временами принимало повальный характер. Чтобы как-то утихомирить бега, в том же Уложении неволя крестьян по договору была заменена их потомственной крепостной зависимостью по закону. Эти меры в известной степени ограничили вольное передвижение по государству и за пределы его, но не могли решить вопрос в корне, ибо границы (тем более, — «за камнем») в то время практически не было. А потому «отодвигались» они свободолюбивым людом до пределов, только ему ведомых. С этими же «вольно-гуляющими» впоследствии пришлось бороться Петру I. Произведённое им «прикрепление крестьян — это вопль отчаяния, испущенный государством, находящимся в безвыходном положении», — настаивает историк Сергей Соловьёв.14

Здесь придётся отметить, что всякое волевое решение в жизни государства, свидетельствуя о той или иной мере насильственности, неизбежно проводит свои проекции на хозяйственную, политическую и экономическую жизнь Страны. В данном случае петровское прикрепление к земле не могло не притормозить развитие внутреннего и социального бытия народа. Ибо, жёстко отмерив каждоличную инициативу, и тем самым снизив экономическую составляющую уклада жизни народа и его гражданских перспектив, оно сеяло сомнения в настоящем и снижало уверенность в будущем. Исторический потенциал Страны так же был ущемлён, поскольку сознание несвободы снижало в народном бытии смысл общественного существования.

Но всё это было впереди… А пока контакты с дикими ареалами приводили к вялому смешению московско-русских пришельцев с аборигенами, жизнь которых не знала форм. Существуя вне общества и какой бы то ни было системы правления, незнакомые с календарём, механикой и не имевшие опыта социальной жизни, они не владели соответствующими навыками, а потому в трудноопределимой «вилке» времени и исторической перспективе не были способны к государственному существованию.

Есть основания полагать, что Русь столкнулась с феноменом (разноплеменной, разнохарактерной, разнонаправленной в своих пристрастиях и непредсказуемой в межплеменных интересах) вненациональной сущности за невозможностью быть таковой. Сущностью, не имеющей структуры и государствообразующих характеристик, ввиду отсутствия для этого исторических предпосылок. Потому то, что не содержало нациообразующих свойств, не могло развиться в то, что кристаллизуется из этих свойств, а именно — в государственность.

Исходя из этих посылок, следует признать, что Российская Империя — с лёгкой руки Петра осенённая рациональными принципами европейской государственности, принципиально не свойственными ни региону «Урало-Каспийских ворот», ни «ханско-сибирскому», бесханскому и вообще лесостепному ареалу — в лице новоприобретённых обширных территорий столкнулась с потенциально разрушающей государство силой. Характер её был завязан на отсутствии стабильности в чём и где бы то ни было, неимении охраняющих государственное образование структур и отсутствии наследной склонности к организованному, предсказуемому и упорядоченному бытию. Именно эти атрибуты кочевой, лесо-оседлой и «закаменной» стихии обусловили тот неизбывный в истории внегосударственный характер, который веками инстинктивно тянется к своему историческому беспрошлому. Под «европейским» фундаментом России оказался песок…

Вместе с тем в оценке подобно слагающихся реалий нельзя не принимать во внимание, что при поглощении одним народом другого этнические характеристики последнего не растворяются полностью, подобно кусочку сахара в чашке чая, но остаются «при себе» в виде нерастворимых элементов. Эти-то «нерастворимости» или «неизменяемые величины», так или иначе, заявляют о себе в своих основных качествах. «Скаканув» вперёд, скажем, что ими являются грубость и «степно-таёжная» жестокость, неспособность к организованности и самообладанию, пониженное самосознание (и в самом деле: сознавание чего?), пассивность в жизнеустроении и венчающая все эти свойства безответственность. Впрочем, даже и при гипотетически полном растворении, — изменение «вкуса» (или «привкуса») всегда будет свидетельствовать о наличии «исчезнувших» элементов. Неизменяемый в главных своих чертах, характер «припозднившихся русских» и лег в основу затаённого антагонизма и несогласованностей внутри, как её потом назовут, — «евразийской» цивилизации. Последняя, не имея под собой духовно-культурной доминанты, потому, видимо, и получила столь неуклюжее наименование. Отмеченные свойства, плодя и воспроизводя историческую неразбериху, — до сих пор напоминают о себе социальной инертностью, ущемлённом чувстве меры и малой склонностью к индивидуально осознанному бытию, а неразвитая дисциплина приводит к политической, социальной и бытовой несамостоятельности. Туземные племена, веками пребывая в естественной для себя среде обитания, подобно американским индейцам оказавшись беззащитными перед действием «огненной воды», — в процессе своей ассимиляции «поделились» этим свойством с жителями Великой Русской Равнины (доуральской России).

Раз уж мы затронули алкоголь, то замечу: если к вину постепенно доливать воду, — это будет не «другое вино», а суррогат, в котором даже и запаха вина может не оказаться. Нелепость надуманного добавления к великоросской самости (или, чего уж там, — «вливания» в неё) всего, не имеющего с ней единосущих свойств, становится очевидным потому, что не может называться цивилизацией то, что не имеет к ней никакого отношения. В противном случае активное «колониальное участие» Англии, Франции, Испании или Дании в жизни аборигенов Австралии и Океании (включающей Меланезию, Новую Гвинею и Полинезию) следует считать «англо-», «франко-» или «датско-таитянской цивилизацией», что здравомыслящему человеку, конечно же, не придёт в голову. Многовековое внеисторическое, внеобщественное и внесобытийное существование можно называть как угодно — культурой неолита, триполья или эпохой бронзы, но уж никак не цивилизацией, являющейся суммой многовекового опыта созидания историко-культурной, политической и социальной значимости.

III

Расширение Руси.

В связи с развитием тех или иных ареалов полезно помнить, что эволюция не знает статики. В общественной ипостаси имея позитивное или регрессивное, но всегда динамическое движение, она обусловлена некими историческими обстоятельствами, а потому принимает социальные и бытийные формы в соответствии со сложившимися (и продолжающими складываться) условиями и обстоятельствами. Последние, отнюдь не всегда приводя к государственности и по этой причине никак не соотносясь с эволюцией (но порождая в умах спекулятивные формы, как в случае с мифическим «евразийством»), не могут иметь и культурно-исторического продолжения. Видимой частью этого непродолжения является малая способность перенимать цивилизационный и культурный опыт — будь то выверенная веками система ценностей мегакультур или эстетика культур регионального масштаба.

В нашем случае факторы разрастающихся из мумифицированных ханств, негосударственных формирований и племенных общностей (напомню, хаотически существовавших на основных землях бывшей Белой и Золотой Орды) в исторической перспективе явились серьёзным тормозом для метрополии. По-началу неощутимо, а по мере врастания в регионы всё заметнее проникая в толщу народной жизни России, — туземные свойства деформировали уклад русской жизни в его духовных, социальных и бытийных аспектах. Это заметно усилилось с развитием колёсного транспорта и созданием новых форм коммуникаций XVII- ХVIII вв. Дальнейший рост миграции способствовал тесному обживанию (теперь уже бывшей) метрополии, в плотности создавшихся этнокультурных и бытовых контактов приводя к варваризации обжитых ими регионов. Приемлемые и даже необходимые для выживания в диких ареалах, туземные качества в черте городов несли в себе потенциальную разрушительность. Неосознаваемые за отсутствием опыта социальной жизни и безличном существовании, этими свойствами были инертность и неорганизованность, отсутствие понятия о качестве, ведущее к безответственности, неверность слову и склонность к воровству, слабое самообладание и (прямое следствие отсутствия развитой культуры) взрывная раздражительность, оттеняемые грубостью и непредсказуемостью. Не будем исключать того, что, при отсутствии ценностных критериев ведя к психологической приемлемости всех форм насилия, — это обусловило малую ценность жизни, как таковой.

Неуклонное освоение диких ареалов лишь на время затенило стремление аборигенов к вольному и безначальному, то бишь, — «природному» и «свободному» существованию. Чем дальше от сердцевины в «степь» расходилось влияние России, тем больше заявляла о себе психология кочевья, тем относительнее были формы и границы государственности, а «плодов цивилизации» и вовсе не было видно. Духовным «пачпортом» на освоенных территориях стало по-язычески воспринятое православие, «содержанием» — неясный в своих формах, но ощутимый в проявлениях «кочевой зов», — «компасом» же в бескрайних землях служили не твёрдые дороги, а хляби бытийного неустройства. Исторический путь, обернувшийся внеэволюционными извивами, стал той замысловатой эвольвентой, которая гнулась не путями, а «направлениями», обрекая народы на неприкаянное существование. Между тем, не обещая какую бы то ни было стабильность, стихийность характера и бесформенность «степи» нуждалась в связях, способных сыграть роль обруча, худо-бедно, но скрепляющего племена в некие общности. За отсутствием внутренней структуры эту задачу призвано было решать клановое устройство, спаянное волей беспощадных вождей. Формы беспрекословного подчинения до известной степени выполняли охранную функцию, и, более-менее упорядочивая племенную жизнь, избавляли её от отживших свой век родовых отношений. Но, ломая и без того замысловатую эвольвенту, бессистемное существование задерживало эволюционные процессы там, где они могли иметь место. При безграничной власти царьков, — и общественные, и личные свободы не проецировались на социальный план, которого не было, а потому не имели исторически перспективных способов выживания.

Смешение продвинутых культур с менее развитыми приводило к тому, что первые, приобретая свойства вторых, — качественно теряли в своём развитии, а «вторые» в какой-то степени выигрывали в нём. Но, поскольку мало предрасположенное к историческому развитию, как правило, выпадает из поступательного развития цивилизационной среды, — в эволюционной игре «высших» и «низших» форм случившийся общественный симбиоз утверждается в упрощённых, наиболее доступных категориях и свойствах. То есть, присущих тому, что впоследствии назовут «массовым человеком». Естественно, элитарность, в противостоянии с массовостью, в этическом плане будет неизменно проигрывать. Так создавалось прокрустово ложе, в котором гиганты, укороченные на колову, уравнивались с большинством. Именно таким образом внеэволюционное, внеполитическое и внесоциальное существование являет свою эвольвентную разнонаправленность. Впрочем, «нутряное» развитие диких ареалов, не имея тяги к внешнему прогрессу, с чем косвенно согласовывается и ранее приведённое замечание Вундта, в известной мере способно принять некоторые формы чуждой им цивилизации ума и расчёта, если, конечно, в процессе приятия не становилось их жертвой…

Состояние духа беспокойных и неуправляемых «нерастворимостей», прорастая в бытии Руси, впоследствии психологически закрепила идеология св. Синода. Проводя в жизнь положение св. Писания: «ни один волос не упадёт с головы человека, если на то не будет воли Божией», церковная мысль абсолютно во всём видела непререкаемую волю Божию — даже и в том, что можно и должно было решать человеческим «произволением». Отождествив промысел Божий со своим произволом, Синод сводил на нет необходимость инициативы, разума и воли человека.

В свете рассматриваемых проблем было бы странно не принимать в расчёт то, что фактом своего существования участвует в эволюционной (исторической) жизни или не участвует в ней, не являясь частью истории. Не будем упускать разницу и связь между личным национальным самоощущением (которое не противостоит коллективному самоопределению) и самопознанием народа.

В статье «Об истинном и ложном национализме» (1921) Н. С. Трубецкой писал: «Между индивидуальным и национальным самопознанием существует теснейшая внутренняя связь и постоянное взаимодействие. Чем больше в данном народе существует людей, „познавших самих себя“ и „ставших самими собой“, — тем успешней идёт в нём работа по национальному самопознанию и по созданию самобытной национальной культуры, которая в свою очередь является залогом успешности и интенсивности самопознания индивидуума». Согласимся с этим утверждением, поскольку самопознание являет себя не только внутриэтнической кристаллизацией национально-сущностных свойств, но и в политическом отстаивании их. Если этого не происходит, если познанию национальной сущности мешает атавистическое или паразитное оправдание и, того хуже, любование собственными или приобретёнными несовершенствами, — тогда уместно говорить не о свободе выбора, а о несвободе заимствования, что есть отступление от свободы в принципе.

Если не прибегать к широкомасштабным, а потому сопряжённым с неизбежными погрешностями сопоставлениям исторической жизни народов и не вдаваться в исторические же параллели и аналогии (в которых путаются и самые признанные специалисты), но ограничить сравнительный анализ опытом «всего лишь» Центральной Европы, — то разница в характере, социальной жизни и во внешней политике будет очевидна. Н. Я. Данилевский, предложив гениальную по простоте и убедительности схему культурно-исторических типов, не стал углубляться в неясные составляющие эти типы. А дело стоило того.

Имея цель выявить яблоко раздора между Европой и «нами», Данилевский несколько стилизует сложность и многосоставность второй части вопроса. Между тем, расширившись на Восток, Россия перестала быть этно-культурной «единицей», отчего обширные территории для многих из «нас» так и не стали Отечеством. Русский «плавильный котёл» оказался полон этно-составляющими мало способными к ассимиляции, что нарушило единство культурно-исторического типа. Племенная несопоставимость, привнесённая культурно-неисторической данностью, рождая взаимопротестность внутри «нас», уподобилась горящим дровам, на которых бурлит котёл, исторгающий из себя «варево» всяческих бед. Обратим внимание, что в лоне германо-романской цивилизации народы формировались по иным принципам.

Племена Центральной Европы, взяв у Древнего Рима наиболее пригодное для социального и государственного устройства, а у Византии духовную культуру, — обтёсывались долго, исторически единовременно, совместно, и, что важно, — в пограничном контакте друг с другом. При единой исторической жизни это не могло не привести к многоступенным политическим и экономическим договорам, культурным диалогам и смягчающим социальную жизнь бытовым соглашениям. В то время как Московская Русь, и без того отгороженная от состоявшейся к тому времени европейской цивилизации лесами и труднопроходимыми болотами, — взвалила на себя бремя «степно-таёжного человечества», от которого едва ли не сразу стала прогибаться. Но, не желая и не в состоянии уже оставить без государственного внимания всё более приживляющийся к социальному телу огромный «кус земли», — Страна вынужденно эволюционировала в русле новых, растущих в числе и в ряде отношений неудобных для неё этнокультурных составляющих.

Правильнее сказать — тех из них, которые заявляли о себе наиболее настойчиво. Именно эти «составляющие» реализовались в Великой Эвольвенте. Растянувшись на столетия, — себя обозначила обратная ассимиляция. Поначалу неспешная и неощутимая, а в сложившихся исторических обстоятельствах естественная, туземная пассионарность и в последующие времена не была слишком навязчивой. Так происходило всегда, когда орудием истории были не личности, а именно обстоятельства.

После Куликовской битвы потерпев ряд военных поражений15 и неудач в племенном устроении, остатки бывшей Белой и Золотой Орды затаились, разрозненно существуя под началом ни на что особо не претендовавших местных ханов и мурз. Живя в племенных усобицах, духовной и религиозной разобщённости, конно-степное бытие обречено было на историческое вымирание, ибо не соответствовало требованиям новой исторической формации, проводником которой служила быстро усиливавшаяся Русь. Тем не менее, вступая в родство с московитами, заговорив на русском языке, переняв часть традиций и обычаев, приняв православие и, как будто ассимилируясь, — «белое», «золотое» и прочее кочевье застыло в ожидании исторического случая настоять на себе. Этим гипотетическим случаем могло стать ослабление европейской части метрополии. Так оно и случилось.

Прогрессирующее ослабление России было вызвано рядом отнюдь не взаимообусловленных исторических обстоятельств, из которых выделю следующие:

Тирания Ивана IV, сопровождавшаяся уничтожением элитного сословия Руси.

— Духовный раскол Страны в середине XVII в.

— Внешние и внутренние войны России XVIII в.

«Окончательное» идеологическое и политическое размежевание Европы и России на Запад и Восток, произошедшее на рубеже XVIII и ХIX вв., подвело итог многовековому духовному и политическому противостоянию сторон. Положение дел усугубило незнание собственного народа и недоверие к нему со стороны «высших эшелонов» российской власти. Но обо всём по-порядку.

Усилению Московского царства со времён княжения Василия II (1425—1462) и Ивана III (1462—1505) сопутствовало укрепление политического сознания русской знати, которая, входя во власть, теснила политическую «ось» Кесаря. Это пугало весьма умного и талантливого, но мнительного Ивана IV, стремившегося к централизации правления посредством абсолютизации личной власти. Расширение жизненного пространства Руси тоже имело свои особенности.

Пробить «окно» к Балтийскому морю мешал Ливонский орден, скорый на союз с Польшей, Литвой, Швецией и Данией, а охране южных границ (в то время весьма условных) Руси мешали амбиции Османской Империи и хищное воинство Крымских ханов. Было ясно, что начало военных действий на севере обусловит агрессию с юга, и наоборот. Общее положение дел усугубляла неустойчивая экономическая база Московской Руси. Тем не менее, затеяв войну с Ливонией (1558—1583), которой предшествовала грубая дипломатическая переписка Грозного с королями Швеции и Дании, царь… распорядился арестовать крымских послов, по-сути инициировав войну на оба фронта. Ввергнув Страну в пучину невообразимых противоречий, он в конечном итоге деградировал как личность.

Остановимся на этом более подробно.

Захватив Казанское и Астраханское ханства, Иван IV приблизил ко двору знать из покорённых Русью племён. Политическую ущербность этого решения усилило намерение царя задействовать их в качестве «татарского кнута» для русского народа и аристократии, чему нет ни моральных, ни политических оправданий. Возвысив «лучших» из побеждённых за счёт реальных победителей, то есть, поменяв местами лучших с худшими, — царь определил политическую перспективу, обратную заданной. «Царя Ивана окружало огромное количество инородцев исключительно восточного происхождения. — пишет культуролог В. Куковенко в книге „Иван Грозный и опричнина“, — Именно мусульманской элите нужны были резкие перемены в царском окружении, чтобы как можно более закрепить свой неожиданный успех». Она, очевидно, и навела царя на «мысль о замене старой гвардии на новую, набранную на этот раз не из русских, а из инородцев, которые, будучи чужими в русской земле, были бы преданы только царю и беспрекословно послушны его воле. Тем легче было с такими сатрапами начать преследование той части аристократии, которую Иван подозревал в изменнических настроениях». Новые политические приортеты во многом обусловил брак с черкесской княжной Кученей (1561), который усилил проазиатские ориентиры царя.16 Учредив опричнину (от древнерусского «опричь» — «особый», «кроме») с тем, чтобы утвердить свою неограниченную власть, Иван IV стремился искоренить «боярский сепаратизм» «без докуки и печалований» со стороны духовенства. Вследствие проводимой политики вчерашние победители татар, а сегодня «изменники», воеводы и государственные деятели стали терять не только свои позиции, но и головы…

Впрочем, это производилось не только руками особых отрядов инородцев.

«Если тиран примечал где-нибудь человека особенно дерзкого и преступного, то скорее привлекал его к сообществу и делал слугою своего тиранства и жестокости» (А. Шлихтинг). Английский дипломат Горсей отмечает в своих записях: своему народу царь «противопоставил величайших негодяев». «Своим опричникам великий князь дал волю всячески обижать земских», — сообщает авантюрист-опричник Г. Штаден. «Собрал себе со всея Русские земли человеков скверных и всякими злостьми исполненных» (Курбский). Распознав «придворные страхи» царя и умело разжигая их, опричники не щадили никого из недавних своих победителей. Начав «перебирать людишек» для задуманных «дел», царь не забывал «перебирать» и имущество «бояр-изменников», которое давал в награду наиболее отличившимся из новой «знати». Последняя отличалась тем ещё, что набиралась из местных «худородных» дворян и из сопредельных племён, подчас не имевших даже письменной культуры, но из века в век упорно живших в привычном беззаконии (к примеру, свод устных правил адыгов «Адыге хабзе» «разрешал воровство и разбой среди своих же соплеменников. Единственным условием для такого разбоя было не попадаться на подобных делах»). Наиболее лютые «кирибеевичи» награждались царём не только «шубой с царского плеча», но и богатыми поместьями, в которые они поселялись со своими уже «дворовыми» рабами. «Если кто-либо из опричников знал богатого князя или боярина, горожанина или крестьянина, совершал он над ними злодеяния различными способами… Опричники не делают никакого различия между высокопоставленными и подлыми, духовными и светскими чинами, горожанами или крестьянами…», — сообщают И. Таубе и Д. Горсей.

Замечу, не все покорённые племена злоумышляли против России. Например, хан Большой Ногайской Орды Исмаил в 1563 г. выдал царю замешанных в сговоре с крымским ханом своих племянников Ибрагима-мурзу и Ей-мурзу, а также Чалым Уляна, князей Тениша, Утеша, Коурзяна, Давлет Килдея, Девеша. И что же, — приняв их, великий князь первых взял «под свою руку» и «пожаловал их свыше многих мурз», а имена остальных остались в летописях среди владельцев новгородских имений, куда некоторые были помещены с многочисленным потомством. После «обыска» 1564 г. в 1565—1566 гг. в Бжецкую и Воцкую пятины были отправлены сотни помещиков, тюркоязычные имена которых ясно говорят о том, кто пришёл на смену прежним владельцам имений.17

Улещая инородную знать, включая злоумышлявших, царь по иному относился к боярской элите и народу, который едва ли не весь видел в изменниках. В 1570 г. Грозный возбудил «дело» против нескольких сот дворян, обвинив их в «работе» одновременно в пользу Крыма, Польши и Турции. 116 «польско-турецких шпионов» были казнены тут же, после чего были убиты их семьи. 184 в качестве опальных были разосланы в отдалённые города и монастыри. «Правительство в Московском государстве было уничтожено в один день, и страна осталась без власти. Вне сомнения, эти люди противились опричным вождям, поэтому были оклеветаны и уничтожены», — резюмирует В. Куковенко, и добавляет: «Знакомясь со списками казнённых, отравленных, ослеплённых, постриженных в монахи аристократов, нельзя не отметить одну примечательную деталь — репрессиям подвергались исключительно русские люди». 18 Выполняя функцию мести, «ближайшая к царю инородческая группа фактически правила страной и, пользуясь отсутствием заметного сопротивления, безжалостно истребляла население, прибирая к рукам его богатства»; «…почти четверть века русская аристократия целыми семьями клала головы на плахи, но инородцы твердо и неизменно стояли у трона» (там же). Репрессиям безвинно подверглись выдающиеся деятели Страны — реформатор Алексей Адашев (о котором московская летопись сообщает: «А как он был во времяни, и в те поры Руская земля была в великой тишине и во благоденстве и управе…), князья — Иван Шереметьев, Александр Горбатый-Суздальский, Алексей Басманов, Андрей Шеин бесстрашный стрелецкий командир Никита Голохвастов и много других.

Победитель великой битвы при Молодях (1571) князь Михаил Воротынский был обвинен в намерении околдовать царя и умер от пыток (1572), во время которых царь лично посохом подгребал ему угли. Князя Дмитрия Шевырёва и вовсе, как смерда, посадил на кол. Боярину Ивану Челяднину, обладавшему безупречной репутацией, в период очередного психического надрыва Иван IV приказал надеть царские одежды, посадил на трон, поклонился, после чего убил ножом.

Парсуна Ивана IV. Конец XVI в.

«Умело» проводя террор, царь («людодер» — называет его хорватский мыслитель XVII в. Ю. Крижанич) завладел многими наследственными имениями и землями князей, а взамен дал им на поместном праве земли в самых отдалённых краях государства. Некоторые дворяне были «испомещены всем родом». К примеру, «12 князей Гагариных получили одно крохотное поместье на всех» (Р. Г. Скрынников). Прямые участники «опричных дел» Таубе и Крузе сознаются: «Представители знатных родов, были изгнаны безжалостным образом из старинных унаследованных от отцов имений, и так, что они не могли взять с собою даже движимое имущество и вообще ничего из своих имений… им не разрешалось возвращаться домой, жены и дети были также изгнаны, и они должны были идти пешком… Остальные должны были тронуться в путь зимой среди глубокого снега, так что многие из их благородных жен родили в пути на снеге; если кто-либо из горожан в городах или крестьян в селах давал приют больным или роженицам, хотя бы на один час, то его казнили без всякой пощады. Мертвый не должен был погребаться на его земле, но сделаться добычей птиц, собак и диких зверей. И многие из тех, которые могли прежде выступить в поход с 200—300 лошадьми, обладали состоянием во много тысяч гульденов, должны были нищими бродить по стране и питаться подаянием…».

В декабре 1569 г. «власти выслали из Пскова и отчасти

Новгорода до 2.000 опальных псковичей и новгородцев. Опричное войско застигло переселенцев в пути и истребило, согласно отчёту Скуратова, до 1.000 человек, а вместе с полочанами — до 1.500 людей» (здесь и ниже Р. Г. Скрынников). В Новгороде сотни «связанных женщин и детей бросали в воду и заталкивали под лед палками»; «Грозный приказал опричным катам привязывать мла- денцев к матерям и «метати в реку». И новгородские и немецкие источники одинаково описывают, как одни опричники сбрасывали связанных в воду, а другие разъезжали на лодке с топорами и рогатинами и топили тех, кому удавалось всплыть». Богатея с помощью топора и плахи, Иван IV щедро раздаривал русские поместья опричникам и их разросшимся в Москве кланам. Свод нравственных и государственных законов «Русская Правда» был попран и забыт. Всем заправляла больная воля «зверя-антихриста», сидящего «на месте святом» (Курбский) и заявленные маниакальным страхом царя — банды, ввергнувшие Страну в хаос.

«Если кто-нибудь из земских был ограблен или убит кем-нибудь из опричников, то нельзя уже было получить никакого удовлетворения ни судом, ни жалобою царю… И эта свобода, данная одним грабить и убивать других без всякой защиты судебными местами или законами (продолжавшаяся семь лет. — В. С.), послужила к обогащению первой партии и царской казны и, кроме того, способствовала к достижению того, что он имел при этом в виду, т.е. к истреблению дворян, ему ненавистных, коих в одну неделю и в одном городе Москве было убито до трёх сот человек», — сообщает Флетчер о царском терроре.

Не все тупили глаза пред злодействами царя, но всякое обличение их приводило к гибели «оступившихся». Так, новгородский дворянин Митнев, будучи на пиру во дворце, осмелился бросить в лицо Грозному: «Царь, воистину яко сам пиешь, так и нас принуждаешь, окаянный, мед, с кровию смешанный братии наших… пити!», — за что тут же во дворце был убит опричниками. Один из умнейших деятелей Руси Оберегатель государственной Печати Иван Висковатый19 «горячо убеждал царя прекратить кровопролитие, не уничтожать своих бояр. В ответ царь разразился угрозами в адрес боярства. «Я вас еще не истребил, а едва только начал,— заявил он, — но я постараюсь всех вас искоренить, чтобы и памяти вашей не осталось!» (Р. Г. Скрынников). Память о русской аристократии всё же осталась, а вот место её заняли те, чья жестокость к русскому народу и дворянству поощрялась тем больше, чем более отвечала параноиальному страху царя. Пощады не было никому. Герои осады Полоцка (1563) князья Михаил Репнин и Юрий Кашин, отказавшись участвовать в «царских утехах», по приказу Ивана IV были зверски убиты уже в следующем году; Репнин — у алтаря за вечерним чтением Евангелия; Кашин — при утренней молитве. Иван пролил «победоносную, святую кровь» воевод «во царствах Божиих», — бичевал царя в своих посланиях князь Курбский.

Шапка Мономаха пылала на голове Грозного. Сознавая свои дела, он пишет исповедание, обращенное равным образом к сыновьям и к Богу и завершает его поразительным признанием

своих злодеяний: «Аще и жив, но Богу скаредными своими делы паче мертвеца смраднеиший и гнуснейший… сего ради всеми не- навидим семь…». Но и здесь, пытаясь «простить» казнённых, царь вовсе не думал прощать оставшихся в живых! Обладая «душой, страдающей и бурной» (А. С. Пушкин), царь не мог и не хотел быть другим. Подозревая в измене всех, кроме самого себя, он ещё в сентябре 1567 г. наказал английскому послу Дженкинсону устно передать королеве «великие дела тайные». Однако по возвраще- нии в Лондон тот не преминул составить письменный отчёт о беседе. Тайна «великого дела» стала явью: царь просил королеву предо- ставить ему убежище в Англии «для сбережения себя и своей семьи… пока беда не минует, Бог не устроит иначе».

Совокупность веры и дел царя не оставили историкам большого выбора в его оценке.

С. М. Соловьёв полагал, что царь «не сознал нравствен- ных, духовных средств для установления правды и наряда или, что еще хуже, сознавши, забыл о них; вместо целения он усилил болезнь, приучил еще более к пыткам, кострам и плахам». В то же время историк ставил царю в заслугу развитие государственных начал. Н. И. Костомаров считал Ливонскую войну политической ошибкой Ивана Грозного. В. О. Ключевский, не видя в Иване IV государственного деятеля, почти целиком отрицал положительное значение его царствования.

Избегая крайностей, отметим главное: беспримерное уничтожение народа и ограбление русской элиты из княжеского и боярского сословия нарушило жизнь Страны. Опричные репрессии, обезглавив Боярскую думу, «лишили головы» и важнейший институт русской монархии — Государев двор. Положение в России усугубил трёхлетний голод (1569—1571) и моровая язва, погубившая несколько сот тысяч человек. Неисчислимые бедствия были ещё впереди, но уже в 1576 году Г. Штаден, составив проект «обращения Московии в имперскую провинцию», 20 — писал королю Чехии Рудольфу:

«Ваше римско-кесарское величество должны назначить одного из братьев Вашего величества в качестве государя, который взял бы эту страну и управлял бы ею… Монастыри и церкви должны быть закрыты, города и деревни должны стать добычей воинских людей». Не умея справиться с инициированными им самим тяготами — и по этой причине держа в уме бегство в Англию к «сестре» — Иван IV в своём «Духовном завещании» предлагал поделить Государство между сыновьями на полунезависимые уделы. Но не успел… Подорвав влияние удельно-княжеской знати, Иван Грозный оставил после себя дотла разорённую Страну.

Д. Флетчер, посетив Москву в 1588 г., вынес ощущение близкого «грандиозного пожара». Через два века В. О. Ключевский, внимательно изучивший эпоху Ивана Грозного, утвердился в том же: именно опричнина подготовила «действительную крамолу» — Смутное время. Некоторые отечественные историки полагают, что в гражданской войне и от голода погибла треть населения Московского Государства! При очевидной связи террора с последующим социальным хаосом в Московской Руси, отмечу ещё индивидуальные предпосылки к нему психического характера.

Если принять во внимание «царственные патологии», то они имели место во все времена, при любых формах правления и в разных странах. К примеру, современник царя король Швеции Эрик XIV, страдая манией преследования, не уступал своему «русскому брату» в жестокостях по отношению к членам своей семьи и придворному окружению. Так, находясь в состоянии маниакальной подозрительности, Эрик XIV по ложным обвинениям в заговоре бросает в 1567 г. в тюрьму всех членов древнего рода, главой которого был Нильс Стуре. Король лично убивает Стуре кинжалом, а его соратников приказал немедленно казнить. Но и здесь же отметим: после расправы над семьёй аристократа, король был заключён под стражу! Любопытно, что, потеряв «все королевские права на Швецию» и в результате став просто «бедным Эриком» замка Эрбюхус, — король в целях освобождения начал готовить тайный сговор с царём Иваном Грозным.

Деспотизм английского короля Генриха VIII также не знал границ. Принудив парламент провозгласить себя Главою Церкви Англии (1534), Генрих приравнял к государственной измене отказ присягать «английскому папе», коим он, фактически, стал. В числе «изменников» наиболее именитыми были епископ Рочестерский Джон Фишер, знаменитый гуманист Томас Мор, за три года до того бывший лорд-канцлером Англии, и один из самых могущественных людей в Англии после короля канцлер королевства Кардинал Томас Уолси. Заключённый под стражу (1529), он, видимо от страха, умер в следующем году. Пятая жена Генриха Анна Болейн поплатилась за свои протестантские убеждения, а Томас Кромвель за то, что свёл её с королём. Своё чувство вины перед королевой Геррих выразил в трогательном разрешении не отправлять её на костёр. Оставаясь в рамках милостей своих, он выписал из Калле палача, виртуозно владеющего мечом. Очевидно, из того же милосердия король согласился заменить костёр отсечением головы своего министра. Поклонившись народу и назвав себя «вечным странником в этом мире», Кромвель оставил свою голову на эшафоте. Словом, казни неугодных никого не удивляли ни в Англии, ни в других странах. Но, оставаясь при своих грехах, Генрих умел заинтересовать лучших строителей, музыкантов и художников европейских стран (Гольбена Младшего, например). В результате нищая в плане изящных искусств, но богатая овечьей шерстью и сукном, Англия стала одной из культурных столиц Европы, что значительно повысило её международный авторитет. А убогий в те годы Лондон посредством разумной культурной политики короля стал рядом с главными городами Европы. Жестокость Генриха VIII, замечу, направленная на принципиальных противников, а не на уничтожение и замену знати, не помешала ему подготовить невеликое островное государство к той роли, которую она со временем стала играть в событиях мировой истории.

Не только «английский папа», но и чешский король Рудольф II, к которому, как мы помним, обращался неуёмный авантюрист-опричник Г. Штаден, — тоже частенько не выходил из депрессии. И было от чего: в начале XVI столетия Чехия пережила тяжёлое поражение от турок, а в середине века её потрясали гражданские и религиозные войны, хуже которых была лишь социальная зависимость от немецкого бюргерства и дома Габсбургов. Тем не менее король не изыскивал «злоумышленников», а находил в себе силы для покровительства науке и искусству. Протеже Тихо Браге и Кеплера, даровитых художников Джузеппе Арчимбольдо, Ганс фон Аахена и других мастеров собрал большую коллекцию художественных ценностей и основал крупнейшую в стране библиотеку. Потому период правления Рудольфа II считается золотым веком чешской культуры, который подчёркивал бурный экономический подъём. Этого не скажешь про Ивана IV.

IV

Российский цезарепапизм.

Внести наибольшую ясность в масштабе ущерба от деспотий может, пожалуй, фактор плотности и состава жителей государств. Сравним эти данные.

Городское население «животноводческой» Англии в то время составляло около 10%, аграрной Швеции ещё меньше,21 а Московской Руси лишь 2%. Следовательно, урон, нанесённый элите и государственной власти Московии трагичен для неё в большей мере. Есть и другая мера оценки. История всякого государства изобилует шпионами и убийцами, засланными враждебными станами для устранения наиболее действенных политических фигур. В той же Золотой Орде ханы казнили десятки влия-ельных и непокорных русских князей, но за весь «ордынский период» Руси! Тогда как «благоверный царь всея Руси» Иван IV казнил столько родовитых дворян, что Страна замерла, а царский двор едва не обезлюдел. Царь подверг террору не только московское и новгородское дворянство, но верхи приказной бюрократии и горожан, — то есть те слои, которые составляли опору государственности. В таком раскладе террор был политической бессмыслицей.

Суммируя политический, военный, социальный и экономический урон, нанесённый России Иваном IV, с уверенностью можно утверждать: никакие иностранные диверсии, ни одна «разведка мира» не нанесли России больше вреда, нежели сам царь, систематически уничтоживший русскую политическую элиту!

Нам ещё предстоит вернуться к положению дел в Московской Руси и её окраинам в XVI в. Сейчас же, обозначив лейтмотив последующего анализа, сделаем важный для развития темы вывод: На фоне экономического и военного ослабления государства интенсивное расширение границ на восток следует признать пирровой победой Московской Руси с неясными (в то время) для неё последствиями. Московское Государство, насчитывая в середине XVI в. около 6—7 млн. человек и в историческое одночасье став гигантской Страной, — попросту не в состоянии была духовно, культурно и экономически ассимилировать бесчисленные племена дальних ареалов.

Дальнейшее процессы «великого переселения народов» были предсказуемы: по пути, проторенному «ближним кочевьем», в сердцевину России устремилось «дальнее». Началось то, что со всей определённостью можно назвать расширением Востока на Запад. Но, если «юго-восточный фронт» был сравнительно тихим, то есть, не сопровождался громами пушек и ружейной стрельбой, то «западный» был реальностью. Отмечу исключительно важное для России возвращение исконных русских земель, некогда оттяпанных польскими и литовскими магнатами. Объявив войну Речи Посполитой и выиграв её (1654—1667), Россия вернула почти всю территорию Древней Руси до этнических польских границ. Новый расклад сил предсказуемо обусловил трения с Швецией в 1656—1658 гг. и Турцией, заставив беспокоиться завсегда неугомонную и ревнивую в земельных притязаниях Англию. Тем не менее, Русь предпочитала деликатные формы общения с Западной Европой. В особенности со времён первого «государя всея Руси» Ивана III, когда Страна стала одним из субъектов мировой политики.

Но, в стремлении стать ещё и объектом экономических отношений, допетровская Русь подобно сказочной избе неуклюже пыталась обернуться к Европе «передом». Тот же Иван IV предоставил английским купцам торговые квоты, о которых русские купцы и промышленники не смели и мечтать! Причём, в обмен на свободную торговлю в Англии, английская «сестра» не постеснялась выторговать у «брата» монополию на торговлю английской Московской компании (Muscovy Company) со всей Россией, что закрыло доступ в неё всем иностранным купцам. Грозный дал королеве в 1587 г. такую привилегию, хотя было ясно, что это приведёт к упадку оптовой торговли России. Не смотря на убытки монополия английских купцов сохранялась аж до 1649 года! Английская кампания утеряла её лишь с головой Карла I… Запретив привилегии англичанам, которые «своего короля Карлуса убили до смерти», царь Алексей Михайлович (прозванный Тишайшим) ясно выказал своё отношение к цареубийцам, коим, по факту, был английский парламент и его выкормыш — «Верховный суд справедливости». В дальнейшем Петр Великий ещё резче развернул «избу» к «свету» Европы. Причём, так, что едва не свернул её с настила отечественного уклада. Хотя, будем справедливы, — энергичные действия царя Петра имели под собой немалые основания.

Ко времени царствования Петра Великого сложилась уникальная ситуация.

На колоссальной территории, превосходящей все существовавшие до того Империи — от Александра Великого до Чингисхана, — был создан не имевший в мировой истории прецедент, когда тело Страны, с одной стороны «плескалось» в водах Тихого океана, с другой — упиралось в жёсткий «потолок» западных государств, непреклонных в своей многовековой неприязни к «восточным варварам». Попытки цивилизовать «медвежьи углы» Российской державы с помощью «монгольской грубости и прусского педантизма» (М. Бакунин), оказались неуспешными не в последнюю очередь из-за растворения в ней племён и народов, которые вовсе и не считали себя растворёнными. Неладно скроенное, некрепко сшитое и ещё хуже организованное сожительство народов в числе прочих причин обусловило вековечную спотыкаемость политической жизни России, разросшейся в гигантскую Империю. Пётр, как никто ясно узрел плотный частокол из трудноразрешимых «туземных» проблем, способных подорвать государственное устройство Страны — и устрашился… В геополитическом плане Россия стояла перед угрозой быть намертво зажатой в тиски между туземным Востоком и высокоорганизованным, расчётливым и беспринципным в следовании своим интересам Западом.

В качестве феномена цивилизации Запад не был ясен русскому боярству, а народ и вовсе не имел о нём никакого представления. Да и недосуг ему было. С неудовольствием, удивлением и недоумением московиты взирали на миграционные волны, идущее из- за «Камня» через «Урало-Каспийские ворота». В этих обстоятельтвах Петру ничего не оставалось, как, с одной стороны — скрепить державной печатью задолго до него освоенные русскими переселенцами бывшие ханства и прилегающие к ним земельные пространства (формально взяв под контроль необъятные регионы и природные ареалы), с другой — твёрдо намеревался пробить «окно» в Европу. Размывание самости Московской Руси и её окраин очевидно и заставила Петра сосредоточить самозащитное внимание на Западе. Он ясно видел дилемму: либо России продолжать обособленное от европейского мира бытие и оказаться поглощённой «конно-степной („таёжной“, и всякой другой) цивилизацией», — либо, выйдя из изоляции, — повернуться лицом к Западу и попытаться найти поддержку в расово близких народах, ввиду ряда благоприятных факторов вышедших на более перспективный путь культурно-исторического развития. (Доп. II)

Пётр предпочёл последнее.

Выбор этот, видно, нелегко дался царю, ибо, ведая о пренебрежении и враждебности к России со стороны «запада», знал он цену потенциальной «дружбе». 22 В то же время, царь, как политический деятель и прирождённый геополитик, отнюдь не был свободен в своём выборе. Объективно, его решение предопределено было реальностью внутриполитического, этнокультурного и экономического порядка. Суть её (скоро отражённую в петровских реформах), можно сформулировать следующим образом: сможет ли Страна, повернувшись лицом к Западу (т. е. заинтересовав собой, создав партнёрские отношения и научившисьчему-нибудь), — адаптировать, и, не причинив ущерба себе, — культурно подчинить туземные племена огромных ареалов? Если этого не случится; если Страна духовно и социально не осилит «дух» степно-таёжного мира, то не разделит ли она его внеисторическое бытие? Не окажется ли в разрыве европейской цивилизации и степной стихии, что означает распад государства на разно-направленные (культурные, этнические и пр.) составляющие?!

Эти вопросы в той или иной форме, наверное, стояли перед Самодержцем. На них, не торопясь и «не слушая» царя, отвечала вся последующая история.

Принимая в расчёт неуклонное техноматериальное развитие Европы, для России недопустимо было привычно-неторопливое житие в «пространстве» бездеятельной созерцательности. Сомневаясь в способности решать назревающие проблемы с опорой лишь на отчинный опыт государственной жизни, Пётр принял решение интегрировать Страну в систему европейских ценностей, апробированных в историческом бытии и в практической жизни реже дающих сбой. Реформы императора взбудоражили общество и усилили духовное противостояние. Между тем, они были призваны обновить сферы государственной жизни, не отрицая и не противостоя сущностям народной жизни, которые находились отнюдь не в бородах и посконных портах.

Начало деятельности Петра показывает твёрдое намерение облагородить «заросший лик» дворянского общества; придать бытию форму, пригодную для новых исторических реалий. В его намерения не входило изменить духовное бытие Страны. Пётр «Не презирал страны родной, /Он знал её предназначенье», — скажет об этом А. Пушкин. Уверенный в своих планах, Пётр, по словам Вольтера, — «на кончике уха» империи (а на самом деле — на финских болотах) закладывает Санкт-Петер-Бурх — новую столицу России. «Куда ты скачешь, гордый конь, и где опустишь ты копыта?», — писал Пушкин, с беспокойством вглядываясь в бу- дущее Страны. А тогда Пётр настойчиво искал «коридоры» в Европу, ибо не хотел, чтобы Россия стала для Запада «порогом». Русский царь понимал нелепость односторонней, отгородившейся от мирской жизни «византийской» устремлённости «в небеса», которая на земле несёт гибель государству. Поэтому стремился усовершенствовать бытийную ипостась Страны. «Надлежит трудиться о пользе и прибытке общем, который Бог нам пред очами кладёт как внутрь, так и вне, отчего облегчён будет народ», — вразумлял он своих соратников.

Самодержец неустанно проводил мысль о том, что в заботе о душе не следует забывать о благоустройстве внешнего бытия, — «дабы с нами не так сталось, как с монархией греческою».

Важная стратегическая мысль! Однако, реализуя её, Страны надолго отклонилось о векового уклада. Пройдёт немного времени, и в каменном Питер-граде греческий строительный модуль будет соседствовать с итальянским барокко под гипнотическими взглядами египетских сфинксов, а казарма, увы, надолго станет символом новой столицы. «Петербург воплотил мечты Палладио у полярного круга, замостил болота гранитом, разбросал греческие портики на тысячи вёрст среди северных берёз и елей. К самоедам и чукчам донёс отблеск греческого гения, прокалённого в кузнице русского духа», — скажет о петерской архитектуре философ Георгий Федотов. Словом, не всё происходило по воле, хотению и планам царя, ибо, начавшись с него, — не им продолжилось. Итак, «запад» надолго прописался в бытии нового города. На фоне устроения города рассмотрим принципиальную связь Страны со структурой государства.

Государственность Древней Руси (не путать с народной её ипостасью, тождественной Стране и Отечеству) изначально несла в себе «единство» общинно-языческого характера, которое, став принципом отношений, не могло обезопасить Киевскую и Московскую Русь от междоусобиц. К тому же, не имея в своей основе экономического содержания и далеко идущих политических целей, усобицы носили условно-политический, или, лучше сказать — «внутрисемейный», а в контексте мировой истории — несобытийный характер. В то же время усилиями русских иерархов (в первую очередь св. Сергия Радонежского), собравшаяся в кулак Русь, как Страна была сильна духовным единством с опорой на традиции и обычаи. И преобразовать эту силу в Империю можно было, лишь сохранив союзническое, но раздельное (по принципу: Богу — Богово, Кесарю — Кесарево) единство духовной и имперской власти с опорой на военную мощь. Однако, государственная ипостась, в народном сознании единосущная Стране-Отечеству, не очень убедительно слившись с монастырским архетипом православия, была жёстко подчинена больной воле Иван IV. А в правление Петра I и вовсе разминулась с Русской Церковью. Последняя, не особенно озабоченная мирским устроением, — не могла прийти к тому, к чему и не шла. В свою очередь великий преобразователь, предприняв решительные шаги для усиления государства, не в состоянии был узреть результаты своей деятельности в их эвольвентном «коварстве». Не мог и не в состоянии был оценить потенциальную опасность проведённых им кардинальных, жёстких и подчас жестоких реформ в Стране, как и фатальных изменений в жизни народа.

Увеличенная до гигантских размеров за счёт невозделанных территорий вкупе с туземными народами, Россия до Петра не имела конструктивной внешней политики и пока ещё только осваивала масштабные методы её ведения. В этих обстоятельствах отечественная жизнь России приобретала дискретное развитие с не очень устойчивым законодательством, преходящими политическими лидерами и малозаметными социальными изменениями. Лишь в период правления Екатерины Великой (1762—1796) политическая масштабность получила адекватное выражение. Если ко времени её вхождения на престол в стране насчитывалось 60 светских образовательных учреждений различного ранга, то к концу её царствования их было уже свыше 500. Из 50 губерний 11 были приобретены в годы именно её царствования. Население Страны увеличилось с 18 до 36 миллионов человек (запомним это, как и то, что в 1730 г. в России жило всего 11 миллионов). Сумма государственных доходов выросла с 16 до 68 миллионов рублей. Были построены 144 новых города; издано более 200 законодательных актов. Повышению престижа России в немалой мере способствовали личные контакты императрицы с умнейшими людьми Европы, из которой в Россию хлынул мощный поток переселенцев.

Пушкин несколько запальчиво назвал деятельность императрицы «непристойно разыгранной фарсой». Но не будем пенять за это великому поэту. Не владея всеми историческими материалами, он мог не знать, что в правление Екатерины II почти вдвое увеличилась армия, в российском флоте число линейных кораблей, не считая других судов, — выросло с 20 до 67. Армией и флотом было одержано 78 блистательных побед, упрочивших международный авторитет России. Слова «Россия» и «русские» произносились с большим уважением прежде всего самой императрицей, всю жизнь стремившейся доказать величие и исключительность народа, которым она волею судьбы руководила.

Казалось, преумножив царство, Екатерина могла быть спокойной относительно будущего России. Но это было не со- всем так. Точнее, — совсем не так…

Положение дел России определяли вызревавшие в её недрах причины и объективные обстоятельства, среди которых наиболее очевидным было «победоносное» увеличение населения. Как можно догадаться, число жителей России не могло за 65 лет более чем утроиться (!) лишь за счёт «семейного» прироста великороссов и других славянских народов. Почему?

Для выяснения этого вопроса вернёмся к Петру I, ибо именно он заложил основы того, что преумножила Екатерина II и её уже «птенцы».

При всей «заточенности на Запад», Пётр I не ставил интересы России в зависимость от иностранных держав, а потому в дипломатических отношениях не сходился слишком близко ни с одной из них, благодаря чему при нём «русская кровь» не проливалась за чужие интересы. На этом заострял внимание историк А. А. Керсановский в своей «Истории русской армии». Как бы в нази- дание будущим царям и правителям России — Пётр требовал от своих полководцев умелых побед, одержанных «малой кровью». Военный теоретик и историк генерал Генрих Леер имел веские основания утверждать, что царь был «великий полководец, который умел всё делать, мог всё делать и хотел всё делать».

Реформируя бытие России, Самодержец намеревался жёстко — раз и навсегда! — изъять из него не свойственные рус- скому человеку, но «географически» привнесённые «степно-таёжную» инертность, созерцательность и вытекающую из такового мировосприятия небрежность в отношении ко всему «временному». Ибо

тяготеющая к «вечному» вялость духа через аморфность характера и духовную лень активно свивала свои «туземные гнёзда» в бытии России. Нерешённые проблемы социальной и гражданской жизни препятствовали развитию здешнего отечества, в его государственной ипостаси лишая Россию исторических перспектив. Именно эти государство-необразующие качества, сродные заурядному безделию, стопорили бытие России, в котором производящая «вещи» материальная сфера не существет вне духовной и творческой деятельности. Пётр «понял, — писал Бакунин, — что для основания могущественной Империи, способной бороться против рождавшейся централизации западной Европы (Данилевский определял этот исторический феномен более точно — германо-романская цивилизация. — В. С.), уже недостаточно татарского кнута и византийского богословия. К ним нужно было прибавить ещё то, что называлось в его время цивилизацией запада…». 23

Российскому государству и в самом деле нужна была не ордынско-московская, а исторически перспективная технология власти, с помощью которой можно было организовать Россию в тогдашней её самодержавно-крепостнической ипостаси. Интуитивно чувствуя то, что через столетия в теологическом ключе разъяснил Макс Вэбэр (а именно: развитие промышленности и рост производства в христианской Стране наиболее продуктивны при «уяснении» Евангелия «деловыми» конфессиями), Пётр с головой бросился в «индустриализацию» Руси.

Однако чудесное превращение Руси в процветающую Империю не произошло. И не только потому, что «Россия не Голландия» (Н. Карамзин). Пётр I, по образному выражению Пушкина, поднял Россию на дыбы, но и он же распял Страну на «дыбе» нового исторического развития. Начав реформы по образу и подобию Европы (между тем, вкусившей «запретный плод» утилитарных знаний не «враз», а по мере исторического развития государств и создания разветвлённых социальных инфраструктур), царь подчас действовал вслепую. Будучи прав в решении обустроить Россию в Державу, Пётр не сумел, да и не мог обуздать неподвластные ему внеэволюционные процессы, происходившие не только за «Камнем», но уже и в преддверии его…

О переборах в волевых решениях императора свидетельствует стиль административных мер, проводимых большей частью по западной кальке. «Честью и достоинством россиян сделалось подражание. — сетовал Н. Карамзин в своих „Записках о древней и новой России“, — Имя русское имеет ли теперь для нас ту силу неисповедиму, которое оно имело прежде?». Выношенные лишь в умозрении, подражательные инициативы были слишком поспешны и внедрялись царём в пику исторически сложившимся реалиям и без учёта потенциально-самостоятельного их развития. Снятые с чужого плеча, реформы Петра стали той самой не своей «одеждой», которую беспощадное время к концу следующего столетия превратило в исторические лохмотья… А пока «державная печать» Петра обуславливала (теперь уже законную) ответную миграцию новообразованных, или, принимая во внимание православие, — новообращённых «русских» с необозримых территорий в срединную, а потом и в головную часть России. И всё же большая часть «ошибок Петра» укладывается в географическое расположение Руси, неизбежно обусловившее развитие Страны в направлении «цивилизационных пустот» холодного Севера, снежного Востока, и во всех отношениях жаркого Юга. Там-то — в первозданных и диких регионах — «хвосты» исторической эвольвенты начинали «биться» особенно сильно и непредсказуемо. Наметилось несогласие «молчаливой степи» с навязанной ей новой исторической парадигмой. В «новых кривых», по которым вилась эвольвента, и реализовывала своё «несогласие» необузданная языческая энергия, как будто излучаемая нескончаемыми лесами, степями и далями, давно подчинившими себе тамошние племена и народы…

В чём ещё были прямые и опосредственные упущения великого монарха?

Упорно проецируя в российские реалии «западное» бытие, Пётр не сумел оценить фактор единосущности общества, в разной исторической и культурной среде опирающейся на свои характеристики. К примеру, «верхи» и «низы» Европы, завися от «случайностей» неправедного разделения на общественные слои, всё же являли собой единое историческое целое. Рядовой «западный» прихожанин, исповедуя (до протестанства) единую для всех христианскую веру, ходил в тот же храм, что и князья и короли, а в повседневной жизни говорил на своём родном языке (различие в диалектах не устраняло психологического единства и не нарушало структуру языка). Рознясь социально и имущественно, — и крестьянин и герцог жили в одной политической системе и духовно-культурной среде. Разные слои общества в бытийном плане исповедовали единые этические ценности, что было закономерным следствием совместного исторического опыта, коренящегося на схожих критериях справедливости. А базовые нормы морали и неприятие (во всяком случае, по общей для них шкале нравственности) категорий зла были закреплены законами.

Пётр Великий. Слепок маски.

Русский прихожанин тоже ходил в те же храмы, что бояре и князья, но после Раскола уже не стоял рядом и не причащался с ними на равных. А при несчастной судьбе став нищим, и вовсе «общался» с дворянами лишь на церковной паперти и ступенях храма. За церковной оградой «верхи» и «низы» русского общества тем паче жили в разных мирах. Великосветская его часть и чиновничество являли собой один мир — ничтожный по числу и в соответствии с заданными функциями узкий и ограниченный. Простой же народ существовал в своём, испокон веков мало меняющемся обиходе, в котором не было места ничему «фряжскому» — не знакомому, да и не желаемому. Что касается языка общения, то дворянское сословие, в ущерб родному, упорно осваивало иноземные языци, таким образом отгораживая себя и от отечественной культуры, и от презираемого ими народа. Последний, оставшийся при своём уме, языке и укладе жизни, с трудом выдерживал усиливающийся напор со стороны в недавние времена приобретённых Россией земель. С одной стороны народ хранил родную речь, с другой — вынужденно (как то было в заброшенной «волынской» юго-западной части России) хоронил себя в диалектах и наречиях, которые по прошествие времени стали языками.

Итак, не одни только войны и «варваризованное обще- житие» были причиной нестабильного существования России. Гражданское бытиё Империи и потенции развития существенно определяли факторы духовного и бытийного порядка, которые, во многом завися от внутренней целостности народа, не существуют вне восприятия и осознавания себя в мире. В первую очередь отнесём к ним из столетия в столетие убывающую соборную психологию до- минирующего в Стране народа. Примем во внимание и то, что по- средством Византии Русь духовно и психологически перемостила христианство «Первого Рима» в православие «Третьего». То есть, в известной мере привела в соответствии со своей, по духу во многом совпадающей с евангельской, племенно-откорректированной аскезой.

Но это именно совпадение. Нестяжание и рассеянное отношение к богатству и накопительству имело на Руси не столько нравственную, сколько мировоззренческую основу. Разница существенна. Ибо в первом случае человек делает выбор, исходящий от его духовной зрелости и привитых ему моральных цензов. Во втором — выбор ограничен тем, что «за человека решает» его мировосприятие, формируемое на основе факторов в первую очередь религиозного и общественного, а потом уже личностного плана. Напрямую связанный с традициями и коллективным соучастием в бытии «план» этот обогащён общинно-родовыми и историко-культурными влияниями (сейчас добавим вмешательство СМИ и возрастающую в своей роли и мощи Сеть). Говоря проще, мирооценка — и чем дальше, тем больше — подвержена надличностным влияниям. В этой связи примем во внимание, что в своей исторической жизни каждый народ делает выбор в соответствии с доступными ему духовными и моральными категориями, формирующими восприятие мира, соответствующее его характеру и кругозору.

Среди обозначивших себя в мировой культуре феноменов особую нишу занимает мироощущение русского цивилизационного типа. Характерное тяготением к коллективному поиску истины, оно наиболее явственно прослеживается в нравственном укладе великороссов. Этот феномен обогатил исторический путь Страны духовным содержанием, которое, став характером народа, определило его судьбу. Нестяжание в качестве морального принципа и стремление реализовать прежде всего внутренние свойства не раз являло в исторической жизни народа свою нравственную высоту, но в силу антагонизма с материальными категориями столь же последовательно «уравновешивалось» ущербностью экономических показателей. Всечеловечность свойств русского народа весьма тонко раскрыл Ф. М. Достоевский, в своих книгах отмечавший уникальное состояние души русского человека. При таковом состоянии последний, не особенно стремясь реализовать себя в «вещных материях» и в бытовой конкретике, — всего меньше видел себя в достижении преходящих (личных) и сиюминутных интересов. Устойчиво негативное отношение к «соблазнам мира» духовно и психологически вело его к нравственному феномену соборно-согласованного (всеобъемлющего, «всемирного») тяготения к истине.

Но, отдавая должное этому стремлению, его немалой этической красоте и нравственным достоинствам, — придётся принять во внимание, что стремление к истине ценно не само по себе, не духовной абстракцией, а когда ему сопутствуют дела. То есть, — ценно не метафизически, когда умозрительное «стремление» освящено эфемерной душой и совестью «вообще», а когда оно имеет строительную структуру; когда благие намерения переходят в осмысленную деятельность и прилагаются к здешней реальности. Или, точнее, — когда стремление к истине узнаёт себя в результатах. Так как лишь воплощение идей придаёт им ценность и бытийную устойчивость, поскольку оно непосредственно формирует уклад жизни. Что касается масштабности созидания, то о ней говорят степень и формы соучастия в мироустроении. Вне этого императива «всечеловечность», широко, бесполезно и мелко разлившись по социальному и «мировому» бытию, оборачивается инертностью в первую очередь в гражданском бытии, в конечном итоге сводя повседневное существование к стадному послушанию. Именно такого рода «деятельность», ставя под сомнение саму себя, противостоит позитивному развитию организма общества, Страны, государства и духовности, как таковой.

Здесь мы близко подошли к тому, что красной нитью проходит через жизнь любого государства, а именно: к религии и идеологии.

Априори существуя независимо друг от друга, они весьма активно формируют духовное и светское мировосприятие, включаются в гражданское бытие народа и таким образом выстраивают систему духовных координат, этических цензов и общественных ценностей. В тех же случаях, когда они пересекаются друг с другом (а именно это и происходит), то порождают комплекс трудных, а подчас неразрешимых противоречий как раз по причине принципиальной разницы изначальных смыслов и стоящих задач. В исторической жизни народов разное отношение к миру определило, в частности, характер и типы «средневековых христианств», кристаллизовало догматы и предопределило средства решения разногласий внутреннего плана. То же происходит и с идеологией. Но, если религия апеллирует к душе человека, предполагая её спасение, то идеология сопряжена с необходимостью исторического и бытийного выживания здесь.

Рассматривая вопрос в таком ключе, невозможно миновать моральные и этические аспекты, по которым выстраивается как внутренняя (духовная), так и внешняя (политическая, социальная и экономическая) составляющая бытие государства — любого! Нельзя упускать и то, что в ряде случаев и внутренние и внешние цензы имеют искусственное происхождение; то есть, — продиктованы «духом времени» и нуждами государства. Система этих отнюдь не равнозначных ценностей формировала принципы жизнеустроения, психологически, а значит и по характеру не во всём схожих народов Западной и Восточной Европы. Из последней выделим Московскую Русь, ставшую Российской Империей.

Не погружаясь в перипетии различия между Страной, которую олицетворет Россия, и государством, в ипостаси условного в те времена Запада, обозначим этическую иерархию этих цивилизационнных единиц.

В по-змеиному мудрой средневековой Европе по достижении в XV — XVI вв. новых технологий и возможностей их использования, усиления торговой и банковской деятельности, — тамошнее христианство претерпело сущностные изменения. Оставаясь в рамках своих конфессий, оно приобрело черты, роднящие его с идеологией, как таковой. В этом качестве оно поддерживало, в частности, преумножение «золотого тельца» (кальвинизм), чего отнюдь не чурался и Ватикан. Своеобразная «схизма Возрождения» ещё больше отдалила «западное христианство» от «восточного», таким образом закрепляя различия «двух христианств». Ясно, что идеология наживы призвана была сохранить власть и богатство за теми, кто ими уже обладал. Светская власть, в лице королевской проиграв борьбу (до Реформации) с папством, сочла за благо союз с Церковью, ибо только благословение последней могло придать ей сакральную наполненность, возвеличить авторитет и повсеместно крепить власть «помазанников божьих». В свою очередь папство, достигнув вершины здешнего владычества, согласовывало и утверждало догматы для служебного (внутри-иерархического) пользования, умело совмещая их с духовной и материальной эксплуатацией всех слоёв населения. Канонически находясь под туфлёй понтифика, а по идеологическому статусу имея союзника в светской власти, западно-христианское учение в то же время находилось под мирским сапогом объективно-исторического процесса, в котором обозначили уже своё развитие новые экономические отношения. Имеющие многоипостасную «привязанность к миру», они олицетворены были в принципиально новом типе деловых людей — буржуазии. Таким образом, при всех различиях уподобясь сиамским близнецам, — обе власти на деле преследовали те же (чтобы не сказать одинаково мирские) цели.

Нечто похожее произошло и на Руси, но с опорой на

иную мировоззренческую основу.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Духовная Эвольвента России

I

Если в Европе со времён Реформации христианские заветы перековывались по модели активно развивавшейся социальной, экономической и политической жизни, то в Московской Руси, православная вера, став «центром бытия» народа, обусловила приоритет духовных ценностей. В такой ипостаси вера надолго определила стиль жизни народа. Между тем, именно этот фактор оказался в числе главных причин, которые обусловили отставание России в широком диапазоне материальной сферы. Как уже говорилось, всё «вещное» виделось православным лишь средоточием греха и соблазнов, отваживающих от смысла и значения жизни, коей признавалось спасение души. Вместе с тем, православное вероисповедание несло в себе родимые пятна исторической жизни народа. Сформировав мировосприятие и соответствующее ему народное православие, — оно было расцвечено давними традициями и обычаями. И всё же будем помнить, что параллельно ему — и на протяжении веков — существовали предикаты древнего язычества. Русское Православие было той формой или «мехами», в которые заливалось «вино» пассионарной энергии культурно и исторически молодого народа. Будучи главным действующим ли- цом истории, народ, принимая в христианстве ту «часть», которая соответствовала его видению мира и отвечала настрою его души, эвольвентно переиначивал духовный первоисточник на свой лад. «Лад» этот не особенно противоречил св. Писанию, поскольку народ мудро и одновременно наивно воспринимал в нём вечное и нетленное. И здесь замечу, что, как и на историческом Западе, в России св. Писание растолковывало народу местное духовенство. Но, если католический Запад располагал своим духовенством, то в Киевской и Московской Руси духовенство почти целиком состояло из греков. В силу ряда обстоятельств на Руси происходила местная идентификация духовного учения с последующим «замораживанием» основных его положений в социально пассивном размеренно-созерцательном бытии. Нельзя отрицать, что в процессе участвовали особенности мировосприятия, выработанного в иной духовной и исторической среде, выстраивавшей прямую и обратную связь с этническими характеристиками народов Московской и пост-Московской Руси. Не будем преуменьшать и факторы огромных пространств, особенности сурового и подчас несовместимого с жизнью климата. Всё это на неопределённо долгое время определило специфику многих форм городского и деревенского существования Российского государства. Аскетическое бытие, вкупе с созерцательным мироощущением обусловив невысокий потолок экономического и социального устроения, не могло не оказывать серьёзное влияние на развитие внутренних и внешнегосударственных связей. Последние, отличаясь неторопливостью и сосредоточенностью на ценностях внутреннего плана, были вынужденно воинствен- ны. Другими они не могли быть, поскольку равнинная Русь была открыта для набегов, практически, со всех сторон. Впрочем, если принять в расчёт чуждые внутренней соподчинённости и не вписывающиеся в интересы внешней политики спонтанные набеги удалого люда (и мужей и дружинников), «неторопливость» русских была относительна, что не раз ощутила на себе Византия и безначальные южные и восточные соседи Руси.

Тем не менее, совокупность объективных факторов, закрепощённая «географией», определив отгороженность от опыта внешнеисторической жизни, привела к тому, что внутренняя жизнь Страны долгое время воспроизводила «саму себя». Говоря проще, — схожие причины приводили к аналогичным следствиям. Само же бытие Руси, беря на вооружение метафору русского актёра и рассказчика XIX в. И. Ф. Горбунова, — «кажинный раз спотыкалось на том же самом месте». Так было в гражданской жизни городов, то же происходило в глухих деревнях, в своих духовных привязанностях и социальной структуре принципиально не отличавшихся от городов. Ибо и там и здесь господствовала общинная психология, которая не способствовала вертикальному развитию власти удела, княжества, Руси, а потом и Российского Государства. Это относится не только к народному (то-бишь, традиционно деревенскому) бытию, но и к послепетровской России, за исключением отгородившегося от Страны града Петра.

И опять нам не миновать нам мировоззренческую ипостась.

Имея лишь опосредованную связь с аскетизмом, социально инертное общинное бытие психологически отражало малоценность того (вещного) мира, который изначально не имел цены в сознании. А не имел по причине малой к нему духовной и психической адаптации, что тождественно малой потребности в нём. Застоявшись в веках, инертность, претендуя на духовные сокровения и обретя черты своеобразной «народной идеологии», — в этом качестве вросла в социальную, политическую и хозяйственную жизнь России. Однако, — «по Сеньке и шапка». Державшемуся не на правах, а на обычаях, поместному бытию Страны характерны были локально-общинные толкования морали и нравственности. Не имея поддержки в реальности и не находя особой опоры в делах, — духовные умозрения узнавали себя в повседневности через неуважение к ней. Как будто глубокое приобщение к вере на поверку обозначало неадекватность требованиям реального мира.

И в самом деле: поскольку вся власть от Бога, а от человека ничего не зависит, то не особенно нужно участвовать в том, в чём ты, «по благословению свыше», не властен. В результате дочерние «вере» бездеятельность, безалаберность и небрежность, приняв формы идеологии и без труда утверждаясь в упованиях на «авось» и «небось», — явили себя в неразвитости чувства меры, что не редко вело в Стране к хаосу, преступной безответственности и бесправию. Явственно заявив о себе после духовной смуты середины XVII в., эти свойства после Петра утвердились в чиновном самодурстве, а имперская ипостась государства лишь укрепила их в своих неподсудных недрах. В период становления Империи в обществе не получила признание важность правовых взаимосвязей жизни Страны. Таковое положение дел, имея схожие причины, и здесь вело к схожим следствиям, увы, сохраняя свою силу вплоть до настоящего времени. В результате, среди многих здравых понятий утерялось наиглавнейшее: законы важны уже потому, что через приобщение к правилам жизни они сдерживают разложение общества тогда, когда его покидает мораль и нравственность.

Наверное, социально-правовая неупорядочность и бытовая неприхотливость, порождающие гражданскую неразбериху, и обусловили восприятие России иностранцами как некую громадную территорию, населённую «странным и непутёвым» народом. В отличие от русских, европейцев — весьма практичных и куда как конкретных в достижении поставленных целей — менее всего беспокоили «вселенские проблемы», если, конечно, не понимать под ними поиски и колонизацию новых земель. Именно здесь — в разнице мировосприятий — нужно искать суть проблем и в прежней, и в нынешней российской жизни, как и корни идеологического и политического противостояния «Востока и Запада».

Но, «пришла беда — открывай ворота». После Раскола неясности правовой жизни усугубили факторы духовного плана, усложнившие общее положение дел и внутренний лад Московской Руси. На протяжении веков являясь единой, по факту, племенной сущностью и религиозной принадлежности, — в новых условиях Русь утеряла жизнеспособность по причине разрыва религиозных, внутри-социальных и окраинных взаимосвязей. Разболтанность этих связей прямо затрагивала интересы обороны Страны, которые для Петра — природного геополитика — были важнее всего. Воочию убедившись в материальном, техническом, информационном и образовательном отрыве западных государств, Пётр, создавая новую Россию и предполагая её исторически долгую жизнь, выстраивал государство не на монолите духовной единосущности народа, но опираясь на соображения политического и хозяйственного порядка. Таким образом идеи монарха, минуя отечественные субстанции, разделили Россию в душе и сознании людей на «Петровскую (Петербургскую) монархию» и на Страну-царство, испокон веков понимавшуюся народом как «помазанную Богом». Создалось неразрешимое противоречие: дабы успешно противостоять давлению «матерьяльной цивилизации» необходимо было принять образ жизни народов, её исповедующих, что, означая отказ от типа религиозного сознания, противоречило историческому выбору Страны.

Положение усугубляли реалии, от царя не зависящие. Протяжённые государственные границы России в ряде регионов были не ясны, условны и слабо защищены. Помимо внутренних кочевников их терзали Турецкая Порта, сверх всякой меры амбициозная Речь Посполитая и ищущая путей для реализации своего политического честолюбия высокомерная Швеция.

После смерти великого реформатора большая часть «птенцов гнезда Петрова», разжирев, разучившись летать и вообще перестав быть орлами, забыли идеи императора и его политические настояния. А позабыв, не желали вспоминать о них. Флот гнил в гаванях Петербурга, армия теряла организованность и боеспособность. Хотя, и в этих условиях русский солдат сохранял издревле присущую ему силу духа, которая не отличала опрусевший генералитет. В высшем командном составе воинский дух сменили, по Герцену, — «дифирамб и риторика подобострастия». Светская власть и чиновная челядь, наперегонки осваивая иностранные языцы, спешили отгородиться от русского языка, культуры России и самого народа. В лице очиновленного государства последний обрёл своего беспощадного насильника и грабителя.

И всё же совокупно-историческую неудачу в создании долговременно могучей Империи нельзя считать поражением Петра. То была, скорее, беда Великого Императора, в исторической перспективе обернувшаяся трагедией России. Не дано и не под силу было человеку за столь короткий срок привести к гармонии ритмы эволюционного пути европейской части Страны и «закаменно-племенной». Долго ещё после незавершённых реформ Петра обширное «туловище» Страны существовало само по себе, а неподконтрольная «центру» периферия «гуляла» как придётся и куда ей захочется… Перенесённая же «голова» России, едва не сворачивая себе «шею» в стремлении разобраться в заморских ценностях, обречена была упираться в противоречивую, а в политической ипостаси отнюдь не дружественную цивилизацию Европы.

В XVIII в. Россия вступила, по Пушкину, — «под гром пушек и стук топора». Это воинственное столетие прошло в битвах против могущественных государств Европы и Азии, приведя к присоединению к России новых и ряда старых своих регионов. В европейской части к России в 1758 г. была присоединена Восточная Пруссия,24 а на Востоке в 1730—1740 гг. — Уральская, Тургайская, Акмолинская и Семипалатинская области, а также остаток казахского ханства (1731). Однако войны России против ряда могущественных государств (отмечу изумившие мир блистательные виктории великих полководцев Петра Румянцева-Задунайского и Александра Суворова) и наступившие в начале следующего столетия тяжелейшие испытания в битвах с Наполеоном не прошли для Страны бесследно. Явив миру блеск и славу русского оружия, нескончаемые баталии повлекли за собой огромные человеческие жертвы.25 Истончив великоросский слой европейской части России, — войны эти привели к невосполнимым материальным и ресурсным потерям; растратив настоящую, — надорвали потенциальную жизненную энергию нации. Из множества викторий выделю важнейшие:

Против Швеции (1700—1721, 1741—1743, 1788—1790), Турецкой Порты (1710—1713, 1735—1739, 1768—1774, 1787—1791), Персии (1722—1723), Семилетнюю войну против Пруссии (1756—1762), а так же борьбу с Крымскими ханами, после чего последовало при- соединение Крыма к России в 1783 г.

К числу политически важнейших событий века отнесём проведённые совместно с Пруссией и Австрией три раздела Польши (1772, 1793 и 1795), (Доп. III) за которыми последовало тяжелейшее противостояние всеевропейскому воинству под началом Наполеона I в 1805, 1807, 1812 гг. (здесь отмечу разгром Суворовым лучших маршалов Наполеона в 1799 г.). Но, если последние десятилетия XVIII века, посредством беспримерного мужества русского солдата под началом гениальных полководцев, ознаменовались воссоединением России с прежними своими землями, то первые десятилетия XIX в. прошли под знаком завоевания сопредельных России земель Средней Азии и Кавказа.26

Яркие победы русского оружия оттеняло никуда не девшееся со времён Раскола размежевание духовной целостности народа, сопровождавшееся отходом от «старых» обычаев и традиций. Процессы духовного, социального и этического расхождения растянулись во времени и усугубились чрезвычайно опасным для исторического бытия России формальным копированием социальных и культурных парадигм Запада. Означенные излишества усугубило неумение преобразовать победу в Отечественной войне 1812 г. в общенародный социальный и культурный подъём. Результат не замедлил сказаться. Совокупно с духовными и культурными инновациями первая треть XIX в. ознаменовалась утерей Россией соборного содержания, испокон веков державшего её основы. При всей важности результатов феерических баталий, в оценке рассматриваемого периода необходимо принять во внимание, что войны XVIII и XIX вв. рознятся не только по политические мотивам и географическому нахождению, но и концептуально.

Турция, омываясь четырьмя морями и занимая территорию на стыке трех частей света — Европы, Азии и Африки — была главным нервом мировой торговли и важнейшим стратегическим плацдармом, что предопределило извечное тяготение к ней европейских государств и в первую очередь вездесущей Англии. Россия менее кого-либо могла терпеть у себя под боком политическую суету, сопряжённую с то и дело возникающими для неё военными угрозами. В особенности принимая в расчёт необходимость выхода России к морям, без чего её мощь была призрачной.27 Словом, Империя на протяжении столетий была втянута в дипломатические и военные игры потому, что не имела лучшего выбора. Отметим ещё одну особенность:

Если военную активность России в XVIII в. следует признать объективно необходимой и исторически неизбежной, то локальные войны следующего века (из числа которых уберём битвы с Наполеоном) в ряде случаев были необязательными. Почему?

Русские монархи, преследуя цель по возможности полно контролировать сопредельные регионы и обезопасить торговые пути, стремились «округлить» южные рубежи Империи. То есть, — видели решение проблем в занятии территорий, военном и политическом присутствии в них. Иначе говоря, — политический и экономический контроль над регионами (чем, к примеру, особенно грешила Англия) осуществлялся Россией путём физического обладания ими. Ложная концепция образовала «политическую дробь», в которой чем больше знаменатель, — тем меньше оказывалась дробь. А поскольку в «числителе» оставалась и без того не очень стабильная Империя, — политику приращивания «подбрюшных» территорий следует признать геополитическим заблуждением. Ещё и потому, что территория государства увеличилась за счёт регионов, исповедовавших принципиально различные цивилизационные модели. «Разница» эта подчёркивалась малой способностью племён и народов интегрироваться в чуждую им экономическую жизнь, как и эволюционировать в систему иных духовных ценностей, политических приоритетов, моральных принципов, правил общественной и социальной жизни. Неспособность эта тотчас явила себя в отстаивании того, что отличает культурный тип народов от жизненного уклада метрополии. Того, что с одной стороны (подчас не без пристрастия) признаётся «варварским» и «невежественным», с другой (из той же предвзятости) — культурным, естественным и органичным. Всё это, определив нестабильность во взаимоотношениях, — обусловило их непредсказуемость и разницу в оценках происходящего.

К примеру, если Россия видела свою миссию на Северном Кавказе в привнесении (через обуздание племенной агрессивности) основ цивилизации, включающем постепенное приобщение ареала к созиданию, культуре и дальнейшему развитию новообретённых свойств, то наименее способные к этому племена воспринимали проводимую политику, как посягательство на их свободу, как стремление России «поставить на колени» Кавказ. Между тем факт принципиальной воинственности, приостановленной Россией лишь во второй трети XIX в., обличает малую способность выживать за счёт устроения себя и своего региона, что предполагает качества, коих не было из-за малого к тому тяготения. Словом, проводя «свободные набеги», грабежи и пленение мирных жителей из других селений, воинственные племена тем самым расписывались в малой способности к историческому существованию.

Что касается Империи, то, как целостность, она есть нечто большее, нежели «удачная» сумма (национальных) частей. Последние, как то видится в идеале, должны нести в себе некие культурно-исторические совпадения с сложившимся укладом Империи и известное психологическое сродство с «имперским» народом. То есть — и прежде всего — феномен Империи предполагает во входящих в неё народах определённые качества и склонность к типу цивилизованности, который характерен для основной её части. Лишь при согласном и согласованном единении частей создаётся язык культурного и делового общения, параллельно с чем возникает необходимость развития соучастных взаимосвязей, которые, вливаясь в общий организм Страны, становятся или в перспективе могут стать её органической частью.

Эта концепция не была реализована в России ни в начале XIX в., ни в середине его, ни впоследствии. Хотя в начале ХХ столетия русский правовед и этнограф А. Башмаков подсказывал:

«С тех пор, как выросли и созрели прочные государственные идеалы России, основанные на началах национальной политики, совершенно ясно, что мы не можем желать увеличения таких частей империи, в которых преобладали бы элементы, не подчиняющиеся ассимиляции».

«Настоящая Европа», имея большой опыт ведения колониальной дипломатии, довольно быстро оценила тогдашнюю и потенциальную уязвимость России. В сложившихся обстоятельствах отдельные племена Кавказа использовались Западом в качестве некой «дипломатической кочерги», с помощью которой удобнее было ворошить племена и тейпы, раздувая угли их ненависти к России. В частности, Англия, издревле имея виды на Кавказ, воспользовалась ситуацией и принялась активно «раскидывать» по Кавказу племенные антирусские настроения, провоцируя войны на (теперь уже номинальных) территорях России. Следуя своим интересам, англичане по своему обыкновению не были разборчивы в средствах.28 Своего рода гарантом цивилизационной и исторической неперспективности для России регионов Средней Азии являлся «тысячелетний» режим военно-феодальной деспотии, основанный на принудительном (без оплаты) труде, отсутствии социального выбора и личных свобод. Всё это, формируя и закрепляя в веках племенное сознание, — ввергало в нищеское существование многочисленные слои местного населения: илятов (кочевников), «таджиков» (оседлых), райятов (не имевших своего надела), юродскую бедноту, и прочие примыкающие к ним племена. Положение дел усугубляла общая нетерпимость к иным верованиям. Подобная тлеющим углям, она легко возжигала фанатизм, спресованный социальным бесправием. Песчаные холмы и курганы, в которые за многие столетия обратились города и храмы осевшего кочевья, наполнились тем безмолвием, которое отличает подающуюся ветрам «песчаную цивилизацию» от всякой другой.

Вернёмся к более ранним событиям, после чего подведём итоги политической жизни XVIII и части XIX в.

Применительно к исторической жизни России, «связь времён» была нарушена рискованным для неё формальным копированием социально-культурных парадигм Запада и, уж конечно, — их профанацией на местах. Калька с западного мира не могла не воспроизвести его издержки. В их числе оказалась нигилизм и «язва лихоимства», прочно угнездившиеся в правительственных учреждениях России. Для борьбы с «язвой» и дабы оградить просителей «от насилия и лихоимства» чиновников, императрица Екатерина II в 1763 г. издала Манифест,29 который повелевал «все судебные места наполнить достойными и честными людьми» и назначить им «довольное жалование» «к безбедному пропитанию».

Но, то ли потому, что чиновникам не было ясно о чём идёт речь, то ли «пропитание» виделось им недостаточным, Екатерина разрабатывает «Наказ», взяв за основу труд Монтескье «О духе законов» и трактат итальянского философа Беккариа с роковым для России названием «О преступлениях и наказаниях». Но и в смягчённом виде (ближайшее окружение императрицы пришло в ужас от просвещённого радикализма её тезисов, и она вычеркнула большую часть первоначального текста) гуманизм и либеральный дух «Наказа» оказался настолько сильным, что в предреволюционной Франции цензура запретила его распространение…

Страхи просветившейся уже Франции кажутся тем более нелепыми, что власть всех правительственных учреждений России, по предписанию русской императрицы, должна быть основана на законах. В соответствии с ними полагалось сделать так, «чтобы люди боялись законов и никого бы, кроме них, не боялись». Законы в России не должны запрещать ничего, «кроме того, что может быть вредно или каждому особенному или всему обществу». Настаивая на вольности и равенстве всех граждан согласно «закону естественному» (влияние Руссо), Екатерина II в «Наказе» принципиально выступила против рабства (!), коим в России было крепостничество. «Законы могут учредить нечто полезное для собственного рабов имущества», ибо «не может земледельчество процветать тут, где никто (видимо, из „рабов“. — В. С.) не имеет ничего собственного». Для согласования проекта в состав Комиссии было отобрано 565 депутатов — от дворян 30%, от городов 39%, от государственных крестьян 14%, от высших государственных учреждений 5%. Депутаты от остальных групп населения, куда вошли «казаки и некочующие инородцы», состав- ляли 12%. Но, по случаю войны с турками, работа комиссии была замедлена, а потом — ввиду неясности задач, стоящих перед робки- ми законодателями — и вовсе остановлена…

Проблема однако была не только в «смелых законах».

Интенсивное проникновение в европейскую часть России туземных элементов с их «нерастворимыми частицами» обусловила «неясности» этического и социального плана. Поскольку лишённые исторической жизни племена и народности несли в себе свойства, недостаточные для эволюционного пути. Нижние ступени социальной лестницы России полонила новая «историческая данность». Привнеся в традиционный уклад Страны свои склонности, она изменила отношение к закону, «буква» которого предполагает ясное понимание и доверие тех, кому он адресован. Ясности не было. Не было и доверия к «пришлой данности» в «до-каменной» (до Уральского Хребта) России. Обострилось давнее отчуждение элитного сословия от «собственного народа», который становился ему всё менее понятным… Налицо была реакция отторжения верхних слоёв общества от прижившихся к Московскому царству «новых русских». В поиске приемлемой дистанции между «верхами» и «низами» прошло всё XVIII столетие.

Одним из «найденных» и «допустимых» барьеров послужило языковое отгорожение — немецкое в эпоху «четырёх императриц» и французское во всё остальное время (т. е. с начала ХIХ в. вплоть до революции 1917 г.). Тенденция к размежеванию внутри российского общества проявилась в неуклонном отстранении верхних его слоёв от продолжавших интенсивно вливаться в российское бытие «обновлённых» низов. Разрыв между сознанием и действительностью, духовная подвешенность и культурная несамостоятельность, вызывая внутреннюю неуверенность русского дворянства, обусловили его моральную неустойчивость и предопределили тягу к «продвинутым» масонам, иллюминатам, и прочим «ложам просвещения». Эти же процессы обусловили тягу дворян к европейскому Просвещению. Определив чужеродное направление в культуре и творчестве привилегированного сословия, процессы вели к перерождению моральных и этических норм всех слоёв общества. Ущербное развитие бар-неофитов стало той реальностью, из которой вышли дремучие ябедники и кривосудовы В. Капниста, «госпожи» простаковы и «господа» скотинины Д. Фонвизина, равно как и «золочёные» снизу доверху вельможи Г. Державина. В духовных низинах зависимых слоёв общества взросло и укоренилось в сознании, а затем пустило густые побеги холопство, которое в сложившихся реалиях было ни чем иным, как ощущением собственной вторичности.30 Социальная несвобода — снизу доверху — культивировала в обществе психотип подневольного человека, с которым вступили в борьбу наиболее честные и дальновидные умы России. Практическое отгорожение элиты от «всякого» наро- да выразилось в том ещё, что, согласно указу 1768 г., любая жалоба крестьянина на помещика квалифицировалась как ложный донос и каралась пожизненной ссылкой, понятно, что — в Сибирь; то бишь, — «к своим»… В царствование Анны Иоановны (1730—1740) крестьяне без вся- кого указа тысячами ссылались за недоимки в Сибирь. Впрочем, от бироновщины31 народ разбегался и сам. За то же царствование 250 000 человек скрылось в Польше и Литве. Факт презрения, непонимания, боязни и неверия в свой народ подтвердило правление преемников Екатерины II. Дистанциируя себя от низов, офранцуженные верхи петербургской России провели черту, отделив себя от народа, как показало будущее, — навсегда…

Екатерина Великая. Д. Левицкий. 1794 г.

II

Этого могло не произойти. Победоносные баталии русских полководцев XVIII в. укрепили дух народа, а победа над

«французом» в 1812 г. породила надежду на лучшую долю и могла вывести Страну на благоприятную историческую перспективу.

«Война 1812 года пробудила народ русский и составляет важный период в его политическом существовании. В рядах даже между солдатами не было уже бессмысленных орудий; каждый чувствовал, что он призван содействовать в великом деле», — писал о самосознании всех слоёв общества герой Отечественной войны, а впоследствии декабрист И. Якушкин. «Именно 1812 год, а вовсе не заграничный поход (1813—1815 гг. — В. С.), создал последующее общественное движение, которое было в своей сущности незаимствованным, а чисто русским», — вторил ему М. Муравьёв-Апостол. Он же определил настроения общества чёткой и ясной формулой: «Мы — дети 1812 года».

Однако Правительство России и лично Александр I, не разделяя умонастроения «детей», не имели доверия и к их отцам-командирам — ученикам и последователям никем не побеждённого стратега Александра Суворова. Не признавая суворовскую «науку побеждать», русский царь накануне великой Отечественной войны летом 1812 г. предлагает стать во главе русской армии генералу Моро — бывшему полководцу Наполеона. Моро отказывается, соглашаясь лишь на роль советника. Александр с тем же предложением едет в Швецию к королю Бернадотту — тоже недавнему маршалу Наполеона. И тот отказывается. Но впоследствии всё же принимает решение сражаться во главе шведских войск против своих соотечественников на стороне шестой антинаполеоновскокой коалиции (1813—1814).

В битве с Наполеоном русская армия и её командование проявили свои лучшие качества, но это не изменило отношение к ним царя. При том, что в русской армии были весьма одарённые полководцы — герои войны Милорадович, Ермолов и Барклай де Толли — после смерти Кутузова в апреле 1813 г. Александр проводит не нужный России «заграничный поход», поставив во главе русских корпусов прусского фельдмаршала Блюхера, битого Наполеоном при Любеке (1806). Впрочем, в мае 1813 г. Александр поручает Барклаю командование объединённой русско-прусской армией накануне временного перемирия с Наполеоном, после окончания которого царь, словно в издевку, передаёт главенство австрийскому фельдмаршалу Шварценбергу, которому Наполеон в декабре 1812 г. исходатайствовал у императора Франца I маршальский жезл, а в августе 1813 г. разбил его.32

Долго копившееся негодование русского офицерства не преминуло вылиться в «офицерское» восстание на Сенатской площади в декабре 1825 г. Несмотря на внутренние разногласия, декабристы ставили задачу сблизить сословия для роста общественного благоденствия. Отнюдь не спонтанный, а исторически обусловленный общественный подъём способен был огранить социальными реформами гений М. М. Сперанского,33 на чём с его же слов остановимся отдельно.

План Сперанского «состоял в том, чтобы посредством законов учредить власть правительства на началах постоянных и тем сообщить действию этой власти больше достоинства и истинной силы», ибо история не знает примера, «чтобы народ просвещённый и коммерческий мог долго в рабстве оставаться». Об отношении Сперанского к народу свидетельствует его ответ Александру I. После визита в Эрфурт (1808) тот спросил своего статс-секретаря, как ему нравится за границею? — на что Сперанский отвечал: «У нас люди лучше, а здесь лучше установления».

Однако цивильная «ложка» Сперанского не пришлась к обеду вельможным скотининым, которые давно приноровились харчеваться из государственной скудели. А то, что в основу проекта реформатора лёг Кодекс «антихриста» Наполеона и отчасти французская Конституция — и вовсе вызывало у них сильнейшую изжёгу. К тому же, Россия, счёл сначала Павел I, а потом и Алек- сандр I, — не была готова к коренным реформам. И всё же дело было не столько в государях, сколько в их приближённых.

Известный обскурантист при дворе Александра, Д. П. Рунич, когда говорил, что помещики «теряли голову только при мысли, что конституция уничтожит крепостное право и что дворянство должно будет уступить шаг вперед плебеям», — говорил не только о своём сословии, но и от его имени. На кабинет Сперанского, писал Ф. Ф. Вигель в своих «Записках», — «смотрели все, как на ящик Пандоры, наполненный бедствиями, готовыми излететь и покрыть собою всё наше отечество».

Между тем реформы Сперанского, планировавшего деление Страны на губернии и распределение законодательных, административных и судебных властей, — способны были изменить облик Страны и её историческую судьбу. Конституционная монархия могла стать звеном, которое не доковал Пётр и необходимость которого не осенила умы его «птенцов». Не случайно в 1808 г. в Петербурге ходил сатирический листок, который куда как ясно трактовал положение дел: «Правосудие — в бегах. Добродетель ходит по миру. Благодеяние — под арестом. Надежда с якорем — на дне моря. Честность вышла в отставку. Закон — на пуговицах Сената. Терпение — скоро лопнет». Потому «ящики Пандоры» Сперанского «остались сосланными в архиве» (А. Герцен), а «пуговицы Сената» продолжали тускло блистать в запустении России.

Даже и не отказывая царям в поводах для беспокойства, ибо со времён Ивана IV Россия и впрямь несла тяжкий груз в лице малоспособных к эволюционным процессам обширных окраин Империи, следует признать, что инертность Правительства была наихудшим из «решений». Поскольку воз проблем, которые всё равно нужно было «тянуть», оставался на месте. Интеллектуальная мощь Сперанского и его историческое видение России использовалась вхолостую.34 Толчение законов в ступе, чему сопутствовало дарование «конституции почитаемой за непримиримого врага России, побеждён- ной и завоёванной Польше прежде, нежели она была дана победительнице её, самой России», — писал декабрист Д. Завалишин, вызвало негодование элитного офицерства. Александр I, разыгрывая на политической сцене роль всеевропейского благодетеля, в непомерном тщеславии своём обратил «сцену» в позорище (в позднем значении этого слова) России уже потому, что в пику общепринятой практике не потребовал у Франции возмещения убытков от истинно варварского нашествия на Россию. Исходя щедротами не только в отношении побеждённой Франции, царь дал Финляндии Карельский перешеек, отторгнутый Петром от Швеции по Ништадтскому миру (1721).

Михаил Сперанский

В таковых реалиях возмущение широких слоёв русского общества было более чем закономерно. Негодование вызвало то ещё, что, дав финнам (как и полякам) конституционные права, освободив латышских и эстонских крестьян от крепостной зависимости, — царь совсем забыл о русских крестьянах. Отменив в 1816—1819 гг. крепостное право в отсталой Прибалтике, но сохранив его для русских мужиков, Александр тем самым унизил историческую, а в свете недавней всенародной победы героическую Россию. Расписавшись в недоверии и боязни собственного народа, царь, в полном соответствии с представлениями Европы о России, — признал Страну неспособной вписаться в культурно-историческое бытие мира; этаким не склонным к цивилизации разросшимся до гигантских размеров «медвежьим углом». Помимо «общих» моментов, участники движения, возглавленного героями Отечественной войны, видели оскорбительным, исторически не перспективным и попросту никчёмным самодержавное «обращение с нацией как с семейной собственностью» (М. Лунин). Один из главных идеологов движения декабристов, Никита Муравьёв утверждал в своей

«Конституции»: «Русский народ, свободный и независимый, не есть и не может быть принадлежностью никакого лица и никакого семейства <…> Источник Верховной власти есть народ, которому принадлежит исключительное право делать основные постановления для самого себя».

Соглашаясь отнюдь не со всеми заключениями своего товарища, Павел Пестель был солидарен с Муравьёвым именно в этом вопросе: «Народ есть совокупность всех тех Людей, которые принадлежа к одному и тому же Государству, составляют Гражданское Общество имеющее целью своего существования, возможное Благоденствие Всех и каждого <…> А по сему Народ Российский не есть принадлежность или собственность какого либо лица или Семейства. На против того Правительство есть принадлежность Народа и оно учреждено для Блага Народнаго а не Народ существует для Блага Правительства» («Русская Правда»). Говоря коротко, в «Конституции» Пестеля ясно утверждается гегемония «коренного народа русского». Оспаривая тезис Н. Карамзина: «история народа принадлежит царю», идеологи движения провозглашали иной: «история принадлежит народам» (Муравьёв). Более того: русская история — это история свободного народа. Эта теза Муравьёва не только ставила под сомнение догмат российского абсолютизма, но признавала его гибельным для России. «Для Русского больно не иметь нации и всё заключить в одном Государе», — писал перед казнью П. Каховский — Николаю I.

Но голос восставших был неслышен, а их мысли — недоступны Николаю. По свидетельству С. М. Соловьева, царь «инстинктивно ненавидел просвещение. <…> Он был воплощённое: „не рассуждать!“». Не случайно Московский университет в глазах Николая виделся «волчьим гнездом», от вида которого, монарх, когда проезжал мимо, — впадал в дурное расположение духа. Таковое «видение» отнюдь не святого Николая подтверждает академик Ф. И. Буслаев. Словом, концепцию «не рассуждать!» целиком и полностью разделяли «птенцы гнезда Николая».

Современный историк Н. А. Троицкий, много времени уделивший изучению «птенцов» — с уставом в мозгу, розгами в «клювике» и волчьими повадками в отведённой им сфере деятельности — пишет об одном из них: «Шеф жандармов А. Ф. Орлов, провожая за границу друга, наставлял его: «Когда будешь в Нюрнберге, подойди к памятнику Гутенбергу — изобретателю книгопечатания и от моего имени плюнь ему в лицо. Всё зло на свете пошло от него». Николай I не давал таких напутствий, но в ненависти к печатному слову мог переплюнуть своего шефа жандармов. Самый дух николаевского царствования верно схвачен в реплике Фамусова из грибоедовского «Горя от ума»: «Уж коли зло пресечь, забрать все книги бы, да сжечь!«35

Итак, дворянская реформация была обречена.

Разгром «декабристов», среди которых было немало героев Отечественной войны, казалось, надолго расставил все точки над «i». Подобрав на площади сотни изувеченных артиллерий- ским огнём трупов мятежников, режим ясно указал, — кто является «отцом народа» и какими методами будут вестись переговоры с оппозицией. Дым от пушек на главной площади Петербурга развеялся, гарь в сознании русского общества осела страхом, но необходимость реформ государства по-прежнему висела в воздухе. Об этом свидетельствовало экономическое отставание России, в лице функционеров окончательно запутавшейся в синедрионах высшей светской и духовной власти. Положение дел в Стране усугубляли синекуры не в меру разросшегося и в охотку вороватого чиновничества. Однако решительность Николая, начавшись с «дыма декабря», эшафота и последующей казнью, — ограничилась каторгой и ссылкой противников застоя. Это был показательный урок для тех, кто, мысля и рассуждая вслух, осмеливался ещё и действовать.

Придётся отметить, что в старании угодить царю весь состав суда был единодушен в отношении приговора «декабристам» (за исключением сенатора Н. С. Мордвинова, отличавшегося независимостью своих взглядов), коим было «отсечение головы», вечная каторга, разжалование в солдаты. Пятерых суд приговорил к четвертованию (впоследствии милостиво заменённому повешением). «Даже три духовные особы (два митрополита и архиепископ), которые, как предполагал Сперанский (назначенный царём членом Верховного уголовного суда. — В. С.), «по сану их от смертной казни отрекутся», не отреклись от приговора пяти декабристов к четвертованию», — сообщает историк (этот факт можно взять на заметку, но не буду настаивать). Далее Троицкий пишет: «10 июня 1826 г. был издан новый цензурный устав из 230 (!) запретительных параграфов. Он запрещал «всякое произведение словесности, не только возмутительное против правительства и поставленных от него властей, но и ослабляющее должное к ним почтение», а кроме того, многое другое, вплоть до «бесплодных и пагубных (на взгляд цензора. — Н. Т.) мудрований новейших времен» в любой области науки. Современники назвали устав «чугунным» и мрачно шути- ли, что теперь наступила в России «полная свобода… молчания». Руководствуясь уставом 1826 г., николаевские цензоры до- ходили в запретительном рвении до абсурда. Так, глава николаев- ского Министерства просвещения Ширинский-Шихматов изъял из учебных программ философию. А когда его спросили почему, то простодушно ответил: «Польза от философии не доказана, а вред от неё возможен». Другой цензор запретил печатать учебник арифметики, так как в тексте задачи увидел между цифрами три точки и заподозрил в этом злой умысел автора. Председатель цензурного комитета Д. П. Бутурлин (разумеется, генерал) предлагал даже вычеркнуть отдельные места (например: «Радуйся, незримое укрощение владык жестоких и звероподобных…») из акафиста Покрову Божией матери, поскольку они с точки зрения «чугунного» устава выглядели неблагонадежными. Сам Л. В. Дубельт не стерпел и выругал цензора, когда тот против строк: «О, как бы я желал /В тиши и близ тебя /К блаженству приучиться! -обращенных к любимой женщине, наложил резолюцию: «Запретить! К блаженству приучаться должно не близ женщины, а близ Евангелия» (Там же).

Николай I

Это и есть то, что осталось в истории России под названием «николаевская реакция». Вздрогнув, и на время оцепенев, Cтрана впала в спячку, больше напоминавшую политическую кому. Впрочем, этого можно было ожидать.

Не помня заветы Петра Великого, не умея (и, очевидно, не особенно желая) преобразовать энергию народа в общенародный социальный и культурный подъём, — Правительство выбрало пассивную имитацию Державы. Александр I, сплетая себе лавровый венок просвещённого победителя на европейских конгрессах, (Доп. IV) упустил время, а Николай I, после «декабристов» решив, что никому «не должно сметь своё суждение иметь» (подлинные слова царя: «Должно повиноваться, а рассуждения свои держать про себя!»), — отдалял от власти всех, кто стремился к законоустроительным переменам. Триумф Победы в Отечественной войне выродился в плац-парады, пустой блеск которых высвечивал вялый инстинкт социального самосохранения высших кругов русского общества. Так, движение «декабристов», ясно показав необходимость кардинальных перемен в социальной и политической жизни, — попутно выявило полную неспособность русского Двора к каким-либо переменам. Сделав шаг в давнее прошлое, определим проблему следующим образом: церковный Раскол предварил, а последующие совокупные политические и экономические упущения привели к тому, что вслед за духовной основой Россия утеряла политическую базу своего развития.

Уяснение параметров внутреннего неустройства, очевидно, и вызвало горькие мысли Петра Чаадаева — «первого русского эмигранта», по словам Мережковского. По ряду причин не умея верно оценить фактор этнокультурного смешения, «внутренний эмигрант» в первом из восьми «писем» (1828—1830) печально констатировал сложившиеся в России реалии: «Мы живём в каком-то равнодушии ко всему… Мы явились в мир, как незаконнорожденные дети, без наследства, без связи с людьми, которые нам предшествовали (здесь и далее выделено мною. — В. С.), не усвоили себе ни одного из поучительных уроков минувшего. Каждый у нас должен сам связывать разорванную нить семейности, которой мы соединились с целым человечеством…». «Наши воспоминания не идут далее вчерашнего дня; мы, так сказать, чужды самим себе. Мы так удивительно шествуем во времени, что, по мере движения вперёд, пережитое пропадает для нас безвозвратно»! А. Пушкин с не меньшим отчаянием отмечает смежные свойства потерянной части народа: «Дикость, подлость и невежество не уважает прошедшего, пресмыкаясь перед одним настоящим… Прошедшее для нас не существует. Жалкий народ». «У нас совершенно нет внутреннего развития, естественного прогресса; каждая новая идея бесследно вытесняет старые, потому что она не вытекает из них, а является к нам бог весть откуда… Мы растём, но не созреваем; движемся вперёд, но по кривой линии, то есть по такой, которая не ведёт к цели» (это опять Чаадаев). «Всем нам не достаёт известной уверенности, умственной методичности, логики. Западный силлогизм нам не знаком». «Исторический опыт для нас не существует; поколения и века протекли без пользы для нас, — с горечью констатирует Чаадаев положение вещей, которым гений М. Лермонтова в те же годы дал схожее объяснение в своей грандиозной по социальному охвату и психологической глубине «Думе». «Глядя на нас, — продолжает Чаадаев, — можно было бы сказать, что общий закон человечества был отменён по отношению к нам»… «Я не могу вдоволь надивиться этой необычайной пустоте и обособленности нашего существования», — писал затвор- ник-поневоле и «сумасшедший» по царскому соизволению, наблюдая застывшее в своей неподвижности бытие гигантской Страны.

Пётр Чаадаев

Однако всему происходившему в Империи есть «старое» объяснение. Чаадаев сумел разглядеть повреждение самости народа, его разуверенность в настоящем из-за отбитой памяти о прошлом. Отсюда воспоминания «не далее вчерашнего дня», коим, очевидно, было петровское правление — немилосердное к народу, беспощадное, повернутое к государству передом и к Стране задом. Ибо о страшных кострах и крючьях «позавчерашних» дней народ и сам старался не вспоминать… Трагизм Страны русский мыслитель видел яснее многих своих современников. Но, бичуя пороки искусственного происхождения, Чаадаев не отождествлял их с русской статью, русскими святынями и русским складом ума. По духу беспощадный мыслитель-гражданин, а по характеру врачеватель, — он нелицеприятно указывал на болезни, которые необходимо было выжечь из тела Страны. «Больше, чем кто-либо из вас, поверьте, я люблю свою страну, желаю ей славы, умею ценить высокие качества моего народа; — писал Чаадаев, — но верно и то, что патриотическое чувство, одушевляющее меня, не совсем похоже на то, чьи крики нарушили моё спокойное существование и снова выбросили в океан людских треволнений мою ладью, приставшую было у подножья креста. Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклоненной головой, с запертыми устами.

…Более того, у меня есть глубокое убеждение, что мы призваны решить большую часть проблем социального порядка, завершить большую часть идей, возникших в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество»! 36

Увы, призвание это не было реализовано ни тогда, ни через поколения, ибо остались в народном теле те же, отравляющие его пороки… В целях осмысления причин, вернёмся к деятельности Петра и её следствиям в тех аспектах, которые как раз и получили развитие в высших управленческих звеньях России.

Заложив фундамент Великой России, введя присягу на верность государю «и всему государству», — Пётр I неосторожно изъял из основ российской жизни освящённое святоотеческими традициями бытие. Понимая неразрешимость духовно-религиозного противостояния в Москве, царь, осушив и разлинеяв болота, — выстроил на их месте «северную Пальмиру» по западному образцу, куда и перенёс столицу России. В результате Империя в сколке «петербургской монархии» стала существовать как бы отдельно от остальной России, что и подтвердила вся последующая история Российского Государства.

Насильственное внедрение объективно полезных и социально важных, но чуждых православному сознанию ценностей, вызвало у людей психологическое, духовное и бытовое отторжение. Народ нутром чуял, что «фряжские» нововведения несут в себе суть и идеологию протестантского мира. На проявления недовольства царь реагировал весьма жёстко, ибо понимал: отставание материального производства неизбежно ведёт к отсталости промышленности и ослаблению военного потенциала Страны, что недопустимо ни в каких политических реалиях и ни при какой вере. В то же время и «онемечивание» народа было невозможно и непродуктивно, ибо в качестве исторической самости народ способен существовать лишь в той ипостаси, которая неразрывна с его духовной, этической и исторически слагавшейся сущностью. Она же определяла и русскую народную культуру (дворянской, как таковой, в то время попросту не было). Нововведения Петра, по факту, привели к тому, что народ не принял «петербургскую Европу», в имперской ипостаси ограниченной пределами «Петербургской монархии». Уже при выстраивании претерпев серьёзную деформацию и потеряв связь с народом, «монархия», в лице верхов отгородившись от простого люда, замкнулась «в себе». Гербовое, декоративно-имперское бытие России закономерно и предсказуемо нашло свою обитель в полумифических пределах той же «Пальмиры». Н. Карамзин в «Записках о древней и новой России» утверждал: «Искореняя древние навыки, представляя их смешными, хваля и вводя иностранные, Государь России унижал россиян в собственном их сердце. Презрение к самому себе располагает ли человека к великим делам? (выделено мной. — В. С.)». И далее: Пётр I «не хотел вникнуть в истину, что дух народный составляет нравственное могущество государств… нужное для их твёрдости»!

Реакция народа, который «увидел немцев в русских дворянах» (Карамзин), была единой — он отшатнулся от построенной на русских костях «Европы». По мере развития реформ простой люд всё меньше воспринимал правление Самодержца как царство, освящённое Божественной благодатью, воспринимая Петра как ренегата и даже «Антихриста из племени Данова». И в «петербургской», и в не петербургской России народ шептался о том, что царя подменили… что «настоящий» -де прячется в «стеклянном го- сударстве». Через неровные «стёкла» этого «государства» прелом- лялась внутренняя жизнь Страны — снизу доверху. Снятое с настила Отечества, великое государство в управленческих звеньях психологически съёживалось до имперского мифа, в духовной своей части разбредалось куда придётся, а в ипостаси Страны становилось ущербным и беспризорным!

Сделаем вывод: становление могучей и исторически долговременной Российской Империи потому не произошло, что, Пётр, пусть и не желая того, вычел из государства Страну, ценности которой зиждятся на социальном единстве и духовной базе народа, включающей в себя вероисповедание, традиции, обычаи и нравы.

На что опираются эти взаимосвязи и как не ошибиться в их оценке?

При анализе и оценке критических изломов истории важно исходить из того, что Страна предшествует государству. Как следствие социально-политического развития государство завершает общественное устроение, но суверенно существует до тех пор, пока жив организм Страны. Страна в ипостаси народного духа принадлежит Провидению, а государство — Кесарю, как социально ответственному за её обережение. Потому «Кесарь», олицетворённый государством, несёт по отношению к Стране служебную функцию. Ибо Страна — это то, чем народ живет; а государство — то, что народ организовывает. И если Страну можно назвать храмом, в котором народ бытует в духовной и культурной ипостаси, то госу- дарство, скорее, несёт функцию ограды его живой обители.

Именно двойственность духовного и бытийного существования (должная снять, наконец, с повестки дня опровергнутую самой историей идею объединения церковной и государственной власти) говорит о том, что не всё, что подходит государству, приемлемо для Страны — в обоих случаях не тождественных церковному бытию. Однако двойственность эта, со времён пастырского наущения греков пикируясь с реальностью, постоянно проигрывая ей и приведя к бесславной гибели «Второго Рима», — растворилась в стихии рос- сийской жизни, издавна психологически совместившей душу с бытием. Что касается разницы (в идеале и не желаемой) между Страной и государством, то, отвадив свои интересы от «материи», народ никогда особо не стремился вникать (не до того ему было) в «нюансы» и «каверзы» социальной жизни. Потому, в своём сознании ставя над всем Церковь и помазанника Божия государя-императора, не всегда отдавал себе отчёт в том, что Россия во всём богатстве её духовного и бытийного диапазона всё же существует не на небеси, а на земле.

Столь блистательно начавшись, Русская Империя не состоялась в своих исторических потенциях ввиду предшествующего Петру изменения духовного содержания Московской Руси, в элитном и управленческом звене подорванной ещё Иваном IV. В правление же Петра, идея Страны, в русском сознании веками перевешивавшая идею государства, была отодвинута механизмом последнего. Пётр Великий сорвал Русь с настила Страны и разъединил понятия. Пропахав между ними борозду, царь придал государству структуру, при которой не могло эволюционировать непосредственно русское сознание. Созданные, но не коренившиеся в существе Страны формы и обусловили историческую нестабильность государства, в искомых обстоятельствах ставшего Российским. Император явно недооценил важность сохранения в народной жизни, помимо традиционного религиозного, ещё и почвенного (как сказали бы сейчас) сознания. Ибо лишь оно, наряду с единодушием в устроении Страны, могло стать надёжным подспорьем в грандиозных начинаниях Самодержца. Неподъёмность поставленных задач не в последнюю очередь была обусловлена серьёзным изменением этнокультурного содержания государства. Продолжившись в сто- летнем расшатывании молодой Империи (ибо не оказалось во всём XVIII в. на российском троне достойных Петра наследников), процессы размывания этноструктуры России особенно внятно заявили о себе в XIX столетии. В этом веке в бытии России закрепилось трагическое отторжение от грандиозного обустройства Страны её истинного Величества — Народа (напомню, в петровское правление по мнению специалистов сокращённого на треть!).

Дистанция между Страной, выразителем которой был народ, и государством, лицом которого была пресловутая «петербургская монархия», после Петра I быстро увеличивалась. Восстание «декабристов», не имевших цельной программы, всё же имело целью сократить это расстояние, ибо «держало в уме» главенство в Стране народа. Проблема всё активнее заявляла о себе, но цари в упор не замечали её.

III

Ещё при жизни Сперанского один из самых умных министров Императорского Двора П. Д. Киселёв без особого успеха

убеждал Николая I в необходимости идти путём постепенной ликвидации крепостного права, чтобы «рабство уничтожилось само собою и без потрясений государства». Но, ни программа Сперанского (это мы знаем), ни идеи Киселёва не были приняты во внимание. Настоятельные требования реформ неизменно расшибались о «твердь» псевдоимперского мышления. В лучшем случае, идя покругу, всё возвращалось на круги своя. Николай любил повторять, что ему нужны «не умники, а верноподданные». «Умников» — министра финансов Е. Ф. Канкрина (сменившего в 1923 г. «умом неповоротливого» финансиста Д. А. Гурьева), министра уделов Л. А. Перовского и в особенности самого П. Д. Киселёва, бывшего Первым министром государственных имуществ, — Николай особенно не терпел. В соответствии с требованиями царя к сановникам, Правительство заполонили посредственности. «Он хотел бы, — писал о царе С. М. Соловьев, — отрубить все головы, которые поднимались над общим уровнем».

«Рубить головы» Николаю не было нужды, ибо его министры и ближайшие приспешники и без того, — по природе своей были на голову ниже «общего уровня». Таковым был (к слову, карликового роста) министр иностранных дел К. В. Нессельроде, министр Императорского Двора В. Ф. Адлерберг, военный министр А. И. Чернышев, обер-прокурор Синода Н. А. Протасов, главноуправляющий путями сообщения П. А. Клейнмихель, шеф жандармов А. X. Бенкендорф. Но, не смотря на свой уровень, «каждый из них просидел на своём посту как минимум половину николаевского царствования», — пишет Н. Троицкий, и добавляет:

«По своим дарованиям все они вместе взятые не стоили одного М. М. Сперанского, но зато они лучше, чем Сперанский, владели самым ценным в глазах царя умением — повиноваться и угождать своему повелителю». 37 В особенности этим умением обладали те, кого сейчас зовут «средним звеном» управления, ну а разветвлённые «низшие» звенья — и подавно.

Троицкий в своём описании духовного и умственного «катафалка» русского двора вполне мог назвать министра иностранных дел Нессельроде государственным изменником, что, по факту деятельности непотопляемого царедворца, — не было бы преувеличением. К «списку Троицкого» не лишне добавить Ф. П. Вронченко, о котором говорили, что он за всю свою жизнь познал арифметику только до дробей, и которого Николай сделал министром финансов после смерти «неприлично умного» Е. Ф. Канкрина. После смерти самого Вронченко, вместо весьма умного и талантливого ученика Канкрина А. М. Княжевича, — Николай назначил министром финансов ещё большую бездарность, нежели бывший украинский шляхтич, — П. Ф. Брока, за годы правления (1852—1858) вконец расстроившего финансовую систему Страны. Показательно отношение Николая к герою Отечественной войны, и, пожалуй, лучшему генералу первых десятилетий XIX в. А. П. Ермолову. «Ему менее всех верю», — заявил царь и в 1827 г. отправил верного слугу отечества в отставку.38

Но это «наверху». Что касается главного субъекта истории — народа, то «жизнь народная, жизнь историческая осталась ещё нетронутой в массах населения. Она ожидает своего часа…», — писал поэт и дипломат Ф. И. Тютчев, отмечая раздельность исторического бытия Страны. «Судьба России уподобляется кораблю, севшему на мель, который никакими усилиями экипажа не может быть сдвинут с места, и лишь только одна приливная волна народной жизни в состоянии поднять его и пустить в ход», — напоминал властям Тютчев, хорошо знавший состояние европеизированного «экипажа» Российского Государства. Знаем и мы, что гигантский «корабль» как раз в то самое время получил от лукавых «учителей» чудовищную пробоину. Однако ни уроки истории, ни толковые рекомендации, ни печальные реалии политической и обыденной жизни не пошли впрок высокопоставленной, но духовно и идеологически разрозненой российской «команде». «Общество наше, — писал в 1865 г. И. С. Аксаков, — разойдясь с народом, сорвавшись с корня, не имея к чему прилепиться, влеклось по дуновению всяких ветров, склонялось из стороны в сторону, от одного иноземного образца к другому и, можно сказать, — не жило, а сочиняло жизнь». О том же через пятнадцать лет Аксаков упоминал в невысказанной им «Речи о Пушкине»: «Русское общество, сбитое с толку, с отшибленной исторической памятью, избывшее и русского ума, и живого смысла действительности, затеяло жить чужим умом, даже не в состоянии его себе усвоить».

В этой части не грех поправить известного славянофила: в массе своей народ не имел никакого отношения к барскому и даже разночинному обществу. Лишённый «сверху» политической воли и социальной инициативы, а в мирном бытии отторженный от нужд Отечества, — народ не видел для себя исторического будущего. Поэтому «волна народной жизни» не прибывала и в таковых условиях не могла преобразовать Страну. Всё, что оставалось народу,

— это в политической зыби без руля и без ветрил «плыть» туда, куда глаза глядят… А глядели они с благословения обоих властей в землю, которая давала народу жизнь и которая напоследок принимала его. Между тем яд размежевания неизбежно вёл к последующим формам разрушениям бытия народа в Стране. Чуждый (вспомним Чаадаева) самому себе, — народ влачил своё существование вне собственной истории.

Не такими были народные связи и не на том основывались межсословные отношения в Европе. Там в основе общественных противоречий лежал материалистический, просчитанный в «интересах» специфически западный «вещный дух», который всё же ба- зировался на историческом и культурном единстве. Тогда как в России у отторженного и от высших и от разночинных слоёв общества «стомиллионного российского мужика» (так и не приобщившегося к «вещности» ни русской, ни западной цивилизации) к своеобразному пониманию равенства примешивалась давнее уже неприятие «петербургской империи». При таком психическом настрое становясь враждебностью, оно переходило в стремление выполоть под корень всё, что чужеродно, а значит, чуждо его духу. К подобным, легко воспламеняющимся настроениям примешивалась (это надо отметить) как будто схожая по психическим показателям тяжёлая неприязнь «двухсотлетних русских» к обоим, в принципе чуждым им цивилизационным моделям, как русской, так и западной. Разница между настроениями (или нестроениями) была в том, что исконный «русский мужик», имея веские основания для ненависти к неоднократно предававшим его «своим» барам, всё же предполагал устроение Страны. В то время как неприятие «двухсотлетних» было деструктивно в своей основе, поскольку, даже и не подразумевая созидательные процессы, не видело себя в них…

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.