Свету, ангелу и другу — моей маме посвящается
Отдельная благодарность Бо и Кристине Б. за поддержку и помощь в работе над сборником
Из истории обнаружения рукописей
Это долгая история о первородном духе Хаоса, видевшем сотворение мира и волей выбора принявшем плоть и кровь во имя бессмертной любви; это история мучительных поисков дома и его чудесного обретения; о верном сердце и его памяти; о бесконечном уважении и любви к Человеку; о беззаветном служении Слову и книге; это история о Поэте, писателе, учителе и просто Друге. Друге по имени К. Или же просто о человеке, пожелавшем остаться неизвестным, это история об авторе, о котором я хочу вам рассказать.
Теперь немного истории. Однажды ноябрьской ночью в моей квартире лопнул аквариум, наполненный водой, из-за чего пришлось отодвигать мебель. Так за комодом был обнаружен толстый старый чёрный чемодан. Но, увы, никто из членов семьи не мог удовлетворить моего любопытства, потому что никто из них не помнил этого чемодана и не подозревал о его существовании за комодом. Увы, чемодан развалился, как только удалось его открыть, однако именно эта находка перевернула мою жизнь. В чемодане не оказалось ничего кроме бумаг, исписанных карандашом и тёмно-зелёными чернилами. Так я познакомилась с моим автором К., и она стала мне другом. Ни больше ни меньше — Другом. Я говорю о К., о той, о ком я знаю всё и ничего. Я говорю о человеке, чьему перу принадлежали все найденные мною рукописи. Возможно, я ошибаюсь, приписывая К. женское лицо, но, по крайней мере, мне кажется, это справедливо. Впрочем, если кто подумает иначе, это его полное право, так как и сегодня я могу сказать о К. немного. Собственно, что это: имя, аббревиатура, фамилия, псевдоним? Я знаю лишь одно: когда старый чемодан развалился, на его подшивке была всего лишь одна бирка с надписью К. Хеллен. Было ли это имя прежнего владельца чемодана, изготовителя или автора книг, мне неизвестно. Но тогда же я впервые познакомилась с «фирменным» знаком К., с её, можно сказать, монограммой, ставшей для меня её символом —
И это всё, что я знаю об авторе.
Не хочу говорить много о К.: это то, о чём всё равно не сказать так просто и так коротко. Среди работ К. можно найти всё: драмы, поэзию, эпиграммы, фантастическую эпопею, романы, рассказы, зарисовки, статьи, сказки, афоризмы, лимерики, размышления о людях и жизни. Впрочем, теперь, я надеюсь, у каждого будет возможность лично познакомиться с К. и, возможно, обрести нового друга. Друга души.
Предисловие к сборнику от И. Коложвари
«Вдоль дорог, среди миров…» — это потайная тропинка к прекрасному и волшебному миру, окружающему нас, наша сокровенная дорога к чуду — книга, собранная из нескольких работ К. Хеллен и озаглавленная одной из строчек её стихотворения.
Когда мир, в которым мы живём, вдруг начинает казаться нам безнадёжным и серым, и сердце отчаянно ищет живительной силы чуда и волшебства, запечатанных и запечатлённых в добром и верном слове, — именно тогда, пожалуй, и стоит открыть этот маленький сборник, в котором собраны глубоко биографические и личные воспоминания К. о себе, удивительных историях из её жизни и о тех, кто принимал в ней участие. На просторах этой книги вы встретите К. не только как писателя, но и как полноправного героя написанных книг, и как автора — в той мере, в какой ему дано вершить судьбы своих героев. Пусть мемуарный стиль не смущает вас, а содержание, которое может заставить усомниться в абсолютной достоверности написанного, не вводит в заблуждение. Хотелось бы верить, что этот сборник имеет положенную ему силу сделать этот мир чуть-чуть светлее, даже если это будет свет одной улыбки. Всего лишь.
Вместо эпиграфа
* * *
Вдоль дорог, среди миров,
Там, где смертный не пройдёт,
Ходит вечная любовь –
Ищет дом и сердце ждёт.
К тайнам ключ в её руках,
И идёт за годом год.
Тайна кроется в словах,
Но никто их не берёт.
Я возьму их написать,
Я любовь освобожу!
Я могу её принять,
Я ей сердце предложу!
Но, войдя в мой скромный дом,
Кроме скорби и ветров,
Что найдёт для жизни в нём
Безымянная любовь?
К. Хеллен
Человекозависимость и её этиология
Многие наивно полагают, что живут в каком-то чудесном, принадлежащем только им мире, где всё — ну или почти всё — зависит от них, где они единственные, ну или самые могущественные и лучшие обитатели. Им неприятна сама мысль (а может, им и вовсе невдомёк), что мир не так прост, что на каждом шагу всякое живое сердце подстерегают открытые двери тысяч и тысяч других миров, и сколько их — даже я не возьмусь сказать, ибо никогда не бралась считать их оттого, что точное их число знает лишь сам Господь, а остальным его знать, похоже, необязательно. О многих из этих миров я знаю всё, все их правила и законы, имена их обитателей, правителей и героев, их историю и время; о многих я знаю лишь понаслышке, о многих не догадываюсь, о существовании некоторых даже не имею представления. Но ни это, ни их недоступность всякому взору, не делает их менее реальными и менее значимыми для того, кто их сотворил или берётся описать. Хотя, каюсь и признаю: вся моя любовь, неоправданная, но беззаветная, отдана этому миру. Единственному, где обитают самые удивительные и странные создания — люди. Миру, который — не есть самый яркий или древний, но самый удивительный из всех, потому что полон неискоренимого оптимизма и не менее неискоренимой глупости. Нигде более нет столь очаровательного сочетания таких многогранных, неочевидных и редких качеств, какие не всегда встретишь за иной дверью… В людях поразительным, а иногда и вовсе невообразимым образом сочетаются подлинные волшебство и чудо, и искреннее, а порой даже фанатичное неверие в них, или, хуже того, намеренно выбранная ими слепота к ним. О да, мой голос — и голос бесправных. О да, мой голос — и голос невидимых и низведённых, неузнанных и неклассифицированных… Мой голос о людях. О чём бы я ни говорила. Мой голос о любви. О чём бы я ни говорила, говоря о людях. Я есть свой собственный эксперимент. Как долго смогу я наблюдать за человеком, изучать его, постигать все его до тошноты очевидные тайны и столь чудесные и неявные добродетели? Подобно миру, в котором живут люди, каждый из них есть сосредоточие невидимых дверей, которые то и дело норовят открыться в тот самый момент, когда ты искренне уверуешь в то, что узнал человека и весь род людской с его тайнами и очарованием непреходящего обаяния смертности.
Не без иронии, не без симпатии, не без опаски, не без искренней и верной душевной привязанности, ставшей со временем глубокой и жизненно необходимой зависимостью, смотрю я на род человеческий. И с каждым годом всё крепнет и упрочняется во мне эта странная зараза, эта болезнь, именуемая человекозависимостью. И уже нет во мне столь прочной, присущей первым годам моих наблюдений уверенности в цели моего эксперимента, в его успехе или провале, в том, кто его, собственно, ведёт и ставит… Ни один из известных мне миров, или, во всяком случае, подозреваемых мной, не имеет столь странной и беспощадной власти очеловечивать всякое создание, волей или неволей попавшее в круг его истории. Мир, о котором я говорю (и не устану говорить), столь удивительно силён, что уравнивает с человеком всё живое. Равные человеку цветы и деревья, вода и ветер, всяческие стихии и всякое дыхание, камни и земли. Прекраснейшее единообразие хаотичных начал. Единодушие, вернее сказать. Эйфория смертности и безумие жизни. Безумства любви, столь очаровательные и яркие перед лицом неизбежной ни в коей мере и ни при каких правилах конечности, — всё это до невозможности привязывает и очаровывает душу. И, даже может быть, грешным делом, где-то глубоко-глубоко и проскальзывает тоска или грусть, потягивает из всех щелей вековая печаль, и скука стоит у дверей, но ты снова и снова гонишь все эти мысли прочь, потому что, видя завтра, ни в жизнь не угадаешь, что выкинет тот или иной смертный от безысходной своей любви, от глупости или с перепугу. А уж как человеку удаётся не видеть или видеть совсем не то, что есть! Это верх всяческих невероятностей. Это завораживает. Это вдохновляет. На новый день. Снова и снова. Неиссякаемый источник.
Мне нравится этот мир. Потому, что его правила — самые жестокие из всех. Они венчаются смертью. Концом концов. Но и в этом конце есть свои двери… Мне нравится этот мир. Потому что при всей категоричной непреложности его правил, единственные действующие правила — это те, что здесь придумывают сами. Мне нравится в нём то, что, имея лишь чёрное и белое, люди живут в тени полутонов, которые они не признают, не видят и отрицают. Мне милы все его противоречия — противоречивость, воинственность и все те вызовы, которые бросает этот мир любому, споткнувшемуся об него. Всё это скрашивает вечность. Наполняя её не симфонией смыслов, но одним единственным — правильным и возможным. Возвращающим всё и вся к началу — к тому, что пробудило нас.
Итак… Человек… Боже, я до сих пор не знаю, что это! Но прекрасно знаю, как. Это ужасно больно и весело. Это невыносимо коротко, но бесконечно много. Это свободно, но это и ужасно неудобно. Это контрпродуктивно и нелогично, но единственно вер-но. Это — так. Не более и не менее того. И стоит признать, лучший способ понять природу человека — это рискнуть быть им. (Это смертельно опасный трюк, который не стоит пытаться повторить без подготовки.)
Человек… Единственное, что очевидно и прекрасно отличает человека от прочих созданий — это его сердце. Удивительная вещь, но, может быть, даже и не подозревая о роли и значимости этого отличия, от века люди и сами пытаются разобраться в нём. Более того, посвящают жизни не только поискам ответов на вопросы «что это» и «где», но и самого сердца. Сердце определяет их наравне с именами. В мире людей, что странно, одни и те же имена имеют широкий ход и, что самое удивительное, одно и то же имя в полной мере может принадлежать единовременно (!) не двум и даже не пяти, что ещё более странно, живым (!) людям, но тысячам, миллионам… Власть имён людьми почти забыта. Впрочем, ради всего святого, при такой анархии, о чём мы можем говорить, если каждый второй, так или иначе, «защитник мира», а каждая вторая — «сосредоточие света». Поэтому, как мне видится, именно сердцу человеческому выпадает та роль, что в иных и прочих случаях отводится имени. Именно оно и то, что в нём, определяет человека. И хотя, зная об этом или нет, но каждый верно или ошибочно странствует по кругам своего имени, истина которого порой так и остаётся для него скрытой — сердце есть главный признак человечности. Наличие его со всеми его внутренними химерами и ангелами обращает все правила вспять и ваяет из нечто абсолютно неопределённого — человека. По праву рождения, стоит признать, и, увы, никаким иным образом, что бы ни думали те, кто примерял на себя это украшение. Для тех, замечу, — человеческое сердце не только есть, но и бьётся. И бой его — вовсе не есть перемещение потоков крови, но нечто метафизического и даже эсхатологического толка. Толков, простите. Одно сердце не может быть ограничено одним определением или наполнением, тем более таким прозаичным и странным, как кровь. Что до крови. Многие из вас знают её цвет. Её вкус — от сладкого до солёного. Многие знают её запах. Но только человек в полной мере знает её цену. Именно человек. И это иллюзия, что люди не знают истинной ценности своей крови. Им ведома не только её сила, но и её значение. И назначение. И даже то, что она может открыть, смыть и дать. Пусть и не всякий знает сами эти двери, деяния и дары. Сердце и кровь — вот, пожалуй, та прекрасная пара, та священная двойственность, что делает человека отличным от всех иных созданий, определяя его столь удивительным и изысканным образом, что сводит с ума. Ах да… ещё душа. Не в её ценности, не в её наличии, но в её цельности, в её королевской строгости и постоянстве — она определённо прекрасна! Она и без тела всегда и везде укажет всякому, что принадлежит человеку. Единственным своим отличием — постоянством. Постоянством любви. Заметьте — не страсти и не страстей, не желания, не иной преходящей тяги, но постоянством любви. Подлинное очарование, не так ли? Особенно для тех, кому и по отдельности эти слова указывают на нужду в словаре. И об это мы все спотыкаемся. И падаем в пучину этого мира. Человеческая любовь не только путается под ногами, но и расставляет сети. И ставит те самые подножки, от которых даже не имеющий тела в самый подходящий не для него момент подвернёт ногу. Кто хоть раз уже споткнулся, тот больше не поспорит с этим.
Из всех домов, дворцов, чертогов и храмов, из всех мест, отведённых для жизни по определению, сами того не ведая, но люди выбрали именно сердце. Сердце подобное. Сердце человека. Это, заметьте, обнаруживает в них их подлинную природу, отличную от прочих. Только человек, имея все блага мира, будет чувствовать грусть и страдать от нищеты, не имея рядом сердца друга. Тяготиться всей своей власти и величия в компании одиночества. Это удивительно и невообразимо, но — это ещё одно свойство, определяющее человека. Всякий смертный, хочет он того или нет, но, по праву рождения, — человекозависим. Это очень заразная болезнь. Мне кажется, она смертельна. Для всякого. Хорошо… Не для всякого смертельна, но убийственна. Однако для смертного всё же скорее смертельна, чем убийственна.
Из всех систем доказательств люди владеют лишь одной. Самой страшной и самой бессловесной. Не зная ни правил (даже своего собственного мира), ни возможностей выбора из бессчётного числа систем, они выбирают ту, что проще, единственную безапелляционную. Всякое деяние или иное потребное — они доказывают смертью. Иногда, если повезёт, и жизнью прежде самого доказательства, но, стоит заметить, это уже скорее исключение, нежели правило. Готовность к подобному роду доказательств заложена в человеке от рождения. Она, подобно осенней мухе, может быть сонной или даже казаться мёртвой. Но стоит обстоятельствам замкнуть свой круг — и… Праздник будет обеспечен. Во всей его кровавой роскоши и щедрости, о которой невозможно даже помыслить. И тем это доказательство будет изощрённей, страшней и величественней, чем больше и чище любовь обнаружится в выбравшем его сердце. От этого я делаю вывод, что потребность доказать бесконечное через его периодическую конечность — также есть одна из удивительных черт, выдающих человека. Стоит всё же признать, у людей есть весьма забавная тяга — доказывать очевидные (даже им самим!) вещи. Доказывать в том самом смысле этого слова. Люди рождены для доказательств. Но, клянусь, никому не удастся заставить человека доказать то, во что он не верит. Доказать то, чем он не является. И порой, вернее, как правило, именно кульминация самого доказательства и открывает всю суть человека, как в ином случае открыло бы простое называние настоящего имени, — открывает сердце настежь, дабы прочие увидели его суть, восхитились, ужаснулись и заскорбели от потери. И скорбь эта тем глубже и чернее, чем явственней мы понимаем, что продлить другого человека, пронести через время всю роскошь его доказательства другой сможет лишь до границ собственной смерти. И что вконец заставляет удивляться человеческой природе, так это то, что память смертного крепка лишь жизнью. Ибо, как правило, смерть очищает её. Настолько, что при рождении, если оно будет помиловано или выбрано, она окажется столь же чиста, будто бы небо после дождя, но не пуста, заметьте. Память человека — не есть набираемый им по жизни скарб. Она — его наследие. Не от отца и матери, и не от его собственного рода, но от всего рода человеческого. И каждый приходящий в мир человек, знай он о том или нет, — есть память обо всех прошлых доказательствах, чужих и своих собственных, а также обо всех правилах и законах, мирах и именах во всём невообразимом их множестве. Но, что ещё более странно, каждый день жизни смертного обкрадывает его память, и уже к тому моменту, как человек освоит речь, она утратит всякий очевидный смысл, поскольку им будет уже навечно забыто всё то, что и есть самое сокровенное наполнение Памяти, именуемое знанием. Абсолютным и априорным. Знанием больше нашего разумения. Таким образом, стоит относиться к человеку с той долей сочувствия и понимания, какую требует тот, кто знал больше тебя прежде, но вовсе позабыл об этом, как и о том, что некогда он знал и твоё имя. Эта печальная забывчивость также есть одна из тех черт, что отличает человека. Она обращает его жизнь не только в грустную обречённость на доказательство своего существования посредством единственной доступной системы, но и в жалкие попытки вновь вспомнить всё то, что так рано и безболезненно было забыто. А ведь по рождении каждый смертный знает ровно столько, сколько знает тот, кто создал его! Разве не странно тогда, общаясь со смертным, говорить с ним будто бы с невежей, зная, что, будь правило не столь непреложным, ты был бы нищ во всяком знании или умении перед ним? И тем острее и чаще нуждаются люди в напоминании о наличествующем у них знании, или, по крайней мере, напоминании о том, что оно положено им. И, тем не менее, не стоит забывать, что чрезмерное радение о человеке, с чьей бы то ни было стороны, губительно для него самого. Человек — это крайне привередливый цветок. Солнце истины во всей своей силе и красоте способно иссушить его, равно как и живительная влага всякого знания способна привести цветок к гниению. Об этом надлежит помнить прежде, чем заговорить с человеком, и тем более прежде, чем разделить с ним его путь от рождения до доказательства.
Грустное и странное дело — неполнота. Это то, что не свойственно человеку. Но, выбирая этот путь, кто из нас знал, что мы потеряем сразу столько из того, что раньше казалось нам неотъемлемым, неделимым и определяющим нас? Человек — это абсолютное единство. Постоянство всех противоречий. Великое восстание против того, что в итоге ему придётся доказать. Человек не полон без смерти. Человек полон без своего абсолютного утерянного знания. Человек не полон без другого человека. Человек полон без своего собственного имени! Человек не полон без Бога в своём сердце. Человек полон своим неблагодарным неведением о его существовании. Человек всевечно ощущает свою неполноту. Человек обретает наполненность только в смерти, теряя всякое наполнение! Человек — удивительнейшее создание на свете. Которое можно бесконечно учить и вразумлять, открывая ему все тайны мира, и у которого можно учиться и не научиться никогда.
Так что есть человек? Я не знаю, что, — но я знаю, как: это так, как и должно быть.
Моя горная примула
Любящее сердце — знает путь.
7.03.**
Эта книга посвящается Байлу Сирше Кревану, из Коннемары.
Я знаю: есть жизнь внутри. Оттенённая блеском и суетой нашего мира: во взглядах, устремлённых вдаль, в песнях, льющихся из сердца, в танцах нашей души, в дерзких признаниях, что соперничают в своём величии и простоте с самыми отчаянными из молитв. Жизнь — внутри. И даже когда всё вокруг умирает, она продолжается. Так не исчезают, но уходят под землю реки. Но что им стоит вырваться наружу?
Истинный свет не обретается на восходе или закате — истинный свет растворён в сумерках. Сумерки — душа человеческая. Но миг — и настанет тьма, или миг — и новый рассвет. Что выбирает душа наша?
Иногда нет ничего сложнее, чем остановиться, чтобы посмотреть вокруг. Поднять глаза в небо и увидеть, что оно пасмурно или светит солнце, или же опустить глаза, чтобы увидеть землю, по которой идёшь, увидеть цветы и травы, жучков и букашек, размером с ячменное зерно… Чтобы увидеть человека. Рядом с собой. И улыбнуться ему не в ответ, а просто так. Потому что сердце всё знает вернее. Улыбнуться просто так и продлить свет, если есть свет, или рассеять тьму, если тьма.
Ценнее золота, камней и прочих благ земных улыбка наша. Кто сказал: непозволительная роскошь?! Но роскошь… Королевская роскошь.
Кто сказал, что грусть — это не начало радости? А тоска — не начало песни? Кто так сказал — ничего не знает о жизни. Ни внутренней, ни внешней.
И кто сказал, что тупик — это конец пути и надо поворачивать обратно? Загнанные в тупик беглецы не падают духом. Они — взлетают. Потому что слово «назад» мертво. Вслушайтесь в него: в нём нет дыхания жизни. Сзади, позади, прошлое, пройденное — всё это дышит. Всё это живо. В нас. Но не «назад». Только вперёд. Но куда это вперёд? Туда, куда влечёт твоё сердце. А это может быть и пройденный путь. Тобой или кем-то ещё когда-то. Однажды я возвращался вперёд по зову сердца. И мы всегда возвращаемся, если хотим начать сначала; и мало кто видит, что идёт вперёд, даже если его лицо обращено к минувшему.
Время не измеряется нашим дыханием и тиканьем часов. Время наполняет смыслом то, что дышит, и то, что отдышало своё. Чистая энергия. Только не высший разум. Разведи и соедини ладони рук — и ты коснёшься его. Время повсюду — сверху, снизу, сбоку, сзади, внутри тебя. И только там его нам не хватает. Но почему кто-то может разбить свои часы, но не часы внутри себя? Словом его можно повернуть вспять. Словом его можно остановить, разъединить и склеить. Заставить бежать, петь и пританцовывать. Выть. Бредить… А можно не признавать его. И мы выбираем не те университеты, если нас учат различать время и пространство. Время и есть пространство. И оно разнонаправлено. И оно так же живо, как и всё вокруг. Странно, что мы забываем или не хотим признавать, что Время и есть иногда та самая, что ходит в белом… И снова, и снова заставляет нас совершать безумства и или сбиваться с пути, или начинать, начинать и начинать его снова. Для себя, для других петь Любовь. Потому что больше, по большому счёту, нам петь и нечего.
Я не верю дорогам. Они всегда лукавы и могут скрывать в густой траве или пыли коварную яму или поворот. Я верю пути. Потому что он выбирается сердцем, а по дорогам мы стаптываем свои ботинки и ошибаемся. На дорогах мы встречаем людей и теряем их, но на своём пути мы всегда одиноки. И нет пути верного или ложного, как нет верных и неверных дорог, как нет и плохих, и хороших. Есть твои и не твои дороги. И только один путь — твой путь к Богу, по которому ты идёшь или не можешь идти. Но всё равно что-то тебя заставит рано или поздно. И тут не помогут советы умных.
Что есть ум? Он не есть разум и образованность. Скорее, открытость миру. Способность мыслить. Ею богато всё живое. Даже Время и то умеет шутить; что уж до живого — разве иногда не мудрее облезлый куст боярышника у дороги твоего вчерашнего попутчика? Много можно встретить людей образованных. Но они не всегда умны. И можно найти неогранённые бриллианты ума на самом дне невежества. Желание казаться умным не есть ум. Этому учат в школах и в университетах — казаться умным. Значит — быть образованным. Уметь красиво говорить о вещах, в которых ничего не понимаешь, ссылаясь на тех, кто, также ничего не понимая, сказал об этом красивее и раньше. Потому что те, кто понимает, — молчат. И я никогда не находил какого-то «второго» смысла в советах наших легенд «идти учиться мудрости у деревьев». Смыслов не может быть два или три — он или есть, или нет его. И если он есть, он так же многообразен, как оттенки вод одного и того же залива каждый день…
Но самое страшное — слепота. Слепота сердца. Потому что нет ничего страшного, если ты утратил зрение. Разве Рафтерине был счастлив? Глаза открываются не взмахом ресниц, а усилием сердца, и мир, увиденный за закрытыми глазами, не может быть скуднее того мира, который мы думаем, что видим. Ведь что мы видим? Лишь то, что привыкли, лишь то, что хотим. Когда нам показывают в детстве на стул… Хотя пример со стулом весьма не оригинален… Мы можем ничего не увидеть! Можем, пока нас не представят друг другу. «Вот это — Стул». Попробуй-ка не увидь и не узнай его после этого. Попробуй не отличи хлеба от рыбы, когда тебе всё детство показывают их на картинках, обливаясь слезами, и вот ты, наконец, получаешь впервые в жизни свой первый кусок хлеба и рыбу. Неужели ты не узнаешь их? Нет. Ты не узнаешь их. Потому что для того, чтобы узнать что-то или кого-то, мало знать то, как вас представили друг другу. Был у меня когда-то в знакомых человек, которого мне представили как «сэр Вильфорд», — и что я знал о нём, кроме того, что этот несчастный англичанин волей судеб заброшен на наш остров и обретается неподалёку от Коннемары, раз нас свели наши пути и дороги? Ничего. Как я ничего не знаю про министра Пэттинга, лорда Гилворта и Томми Глена. Ничего, потому что я только слышал их имена или мне в них ткнули пальцем. Другое дело, когда Вильфорд заговорил… И тогда я понял, как жестоко меня обманули. Потому что после того как мне сказали, что этот человек «сэр Вильфорд», мне и в голову бы не пришло, что он начнёт шпарить на ирландском так, что даже я, рождённый здесь, в Коннемаре, после каждого третьего его слова пытался успеть вставить свой очередной «фот?!» в его исповедь с пристрастием… Имена и названия теперь давно не те, что имелись в виду, когда ещё имелось в виду, а не делалось вида, что имеется. Разве что однажды я встретил человека, чьё имя мне рассказало всю его судьбу. Этого парня звали Катал МакРи. Его мать умерла, а отец разбился насмерть, споткнувшись о его колыбельку. Понятия не имею, кто дал ему это имя. А ещё я знаю одного человека, которого зовут Байл Сирша Креван. И он — самый счастливый человек на свете. Потому что сегодня он шёл по Дублину и встретил Файн. Оказывается, ей нужно было время… Время, чтобы понять, насколько оно глупо и пусто без Байла Сирши Кревана рядом. И какое мне дело до того, что его примула давно уже завяла, когда другой, более прекрасный цветок расцвёл в его сердце!
С Байлом Сиршей Креваном мы не встречались — никогда, всего однажды и много раз. Пожалуй, у нас разные дороги, но один путь. Сирша, как невидимый ангел, всегда был и останется в моей жизни, что бы ни случилось со мной или с ним, потому что я могу назвать его Другом. Можно даже сказать — Аnam Кara. Потому что его никогда нет рядом, но, когда он нужен мне, он всегда со мной, где бы он ни был. Сирша — Странник. Это его выбор. У него нет ни дома, ни работы, ни сменной пары ботинок. У него нет ничего, но в то же время мне не доводилось встречать человека, который бы мог быть столь же счастливым. Благодаря Сирше я знаю многих людей, не имеющих ни гроша за душой, и в то же время — самых счастливых на свете. Как правило, мы не замечаем их, или стараемся не замечать их присутствия рядом, но Сирша Креван и такие, как он, — душа нашего мира. Они — его сердце. Они такие, какие есть, и тут ни при чём история, политика или что-то ещё. Они свободны ото всех обстоятельств. О чём эта книга? Да, наверное, о горной примуле, как всегда. А что это значит — пожалуй, задачка для каждого. Эта книга собрана из рассказов Сирши и моих воспоминаний о наших беседах. Знаю, он тоже писал книгу. В издательстве его книгу не приняли, потому что посчитали неактуальной. «Всё это бредни и дешёвая лирика», — сказал издатель. И поэтому Сирша пересказал её содержание мне, а книгу унёс с собой. Я не издатель. И я понимаю, что он хотел сказать… И, по-моему, сейчас — самое время… Какие бы ни были времена.
Более всего прочего не люблю я открытых поучений. Со школы, наверное. Там, стоит полагать, всем честным малым прививается это основополагающее отвращение, которое иные используют потом себе во благо, побуждая свою душу испытывать нервы мира на прочность своим любопытством, другие — прикрываются им, не желая больше знать ничего сверх того, что им повелели знать. Хотя компромисс возможен. Нас всё-таки учат чему-то дельному в школах. Терпеть друг друга, наверное. Я думаю, ты понимаешь меня. Да? Было бы забавно полагать, что это только мне так «решительно не повезло». Впрочем, что я, жалуюсь что ли? Ничего подобного. Если бы я не забросил когда-то это дело, ничего бы из меня не вышло. Зуб даю! Не свой, конечно. Меня погубила пресловутая tractus ad cogni-tionem. Погубила для жизни. Всё это, пожалуй, будет глупостью, если я скажу, что это обстоятельства вынудили меня стать тем, кем я стал. Обстоятельствами легко оправдываться. Ими легко оправдывать свою внутреннюю несвободу. Конечно, я верю в лучшее, но мне страшно подумать, что мир населён пленниками, рабами внутри самих себя! Представляешь, какого чёрта люди умирают на плахе за их свободу, когда они и так рождены свободными, и, получив ещё тому подтверждение, не знают, что с этой свободой делать. Коварное слово — «Свобода». Ты не находишь? Её тоже можно как рамочку использовать. Вставь в неё всё, что захочешь. Похоже на неё. Если вставляется, всё — значит, точно она. Только кто сказал, что это благо? «Всё», что можно вставить в рамочку. Нет-нет… Я не имею в виду. Я патриот, но не надо душить во мне космополита. Что только наше — не только наше, я же вижу. А что и так принадлежит всем — и наше тоже. Опыт человечества общий. Что же я буду на нас одеяло тянуть? Слова, слова, слова. Скользкие, как угри. Я об одном, а ты думаешь, я про другое. Потому что мы сидим вот тут, перед костром, в Лисдунварне, и ты думаешь, что речь моя не может быть выше языков этого пламени, а мысль следует лишь дыму от него. Нет, она стелется куда как дальше и выше, хотя и пролетает над этими краями. Мои мысли — дикие птицы. Вольные, перелётные птицы. Кочевые. Ты когда-нибудь видела диких лебедей? Они особенно крикливы теперь. Нервы у них, должно быть, ни к чёрту! Совсем истощали. Раньше эти лебеди хоть лебедями были, а теперь что — истеричные, наглые и всеядные твари. Страшно подумать, если мы не замечаем, как измельчали прежние лебеди, заметим ли мы, когда сами кончимся? Победы избаловывают. Они приносят успокоение. Вот Пат Дрисколл, слышала о таком? Он, говорят, тут когда-то проходил. В 1689 году. Шёл себе и шёл, как говорят, а на него напали. Свои ли, чужие ли, разве ж это важно когда? Да ни на грош. Поверь. Но Пат так дрался, так дрался, как говорят: все зубы всем повыбивал, девять рёбер переломал, а одному так в мундир закатал, что у того аж пуговица в печень впечаталась! И побил он их, конечно. Он же Пат! Побил бы и ладно, так ведь нет — обрадовался. А много ли радости: троим теперь кашку пожизненно кушать, а другому — мундир попортил казённый? Ему-то с рук, а им каково? Ну, вот и изловчился тот, что попроворнее был, и прикончил Дрисколла — вот и все дела. Потому что победил и обрадовался, встал и, на тебе, пожалуйста, стоит себе довольный и улыбается — грех не прибить. Isn’t it? Так и сейчас — смотрю, куда ни глянь, все за Дрисколлом идут, зубы врагам выбьют и радуются. А что радоваться-то, баран и без рогов баран, а кабан и без клыков кабан… Холодает к вечеру. Нельзя нам с Дрисколлом внутри себя бороться, потому что в каждом из нас есть химеры пострашнее. Вот, например, у Пирса свои химеры были, у Коллинза, ясно дело, — свои. Что уж говорить, и у святого Коллума Киле свой бестиарий водился. Только любо-дорого смотреть, как святые своих химер уделывают! Раньше мы ведь этим славились. Хорошо химер рисовали, расписывали и уделывали. А вот потом взяли, да и выпустили их в мир внешний, и — пошло и поехало. Химеры наши вместо нас воевать пошли. И имя им легион. Своих химер при себе держать надо, — вот что я думаю. И будешь ты самым-самым, пока ты король над своими химерами. А как только упустишь одну, так и пойдёшь по миру несчастья собирать. Думаю, кто-то у нас на гордыне попался. Выглянула химера из парня, смотрит: никто ей препон не чинит… И началось: «а чем это я хуже»… Разве не с этого всё началось? Плохо дело, когда твои же химеры тебе в горло впиваются. Зато я встречал людей, у которых они рил танцуют! Старик О`Мэхони был один из них. Вот сидит такой себе неприметный старичок, морщинки, как паутинка, на лице, а глаза такие хитрющие-хитрющие. Он в девяностые голодом умудрился в Корке себя заморить! Так вот этот О`Мэхони сидит, бывало, на брусчатке и смеётся себе, заливается. Все, конечно, мимо идут, думают, он сумасшедший. А он всю жизнь ещё босой ходил, в военной форме. Нет, он не воевал, он форму с англичанина какого-то в Белфасте снял, застреленного. Так вот, спросил я его как-то, что он всё время смеётся. А он и говорит — «потому что славно мои химерки пляшут!». Вот оно — счастье! А ведь этому О`Мэхони не повезло, так не повезло! Про таких у нас говорят: «лучше быть священником с винтовкой в XVIII веке, чем таким, как он сейчас». Но всё это глупости, конечно. Разве так важно, что у него ни гроша за душой не было и что жил он подаянием по Божьей милости все свои 118 лет впроголодь? Зато у него химеры под его дудку плясали. Вот это был человек! Настоящий король! Авраам О`Мэхони. А знает ли кто? Нет, не знает. У нас по-прежнему лордов и королей пруд пруди, а короля нет. Что там все эти титулы да звания?! Видишь, как угольки в костре вспыхивают? Ярко-ярко, а потуши костёр, и останется одна зола. И толку никакого, разве что желудок прочистить. Сейчас каждый норовит себя скульптором назвать. Каких только идолов не наделают! Химер одних ваяют. Вот о чём Уилл в своём «Парад-алле!» говорил. О выпущенных химерах. А они как начнут свой хоровод, как втянут в него — так и не выйдешь. Полное сердце — вот управа на всех химер. А поди-ка, заполни его. Тут надо животворный источник найти. Неиссякаемый. Счастливый. Это я ещё со школы помню — есть такой. Это в нас брат Деклан хорошо вколотил. С чувством. Я даже на него не в обиде — прав же… А что сейчас?! Это только слова «из-за любви к людям». Деклан нас хоть и поколачивал, да дело говорил. Рукой калечил, а словом исцелял. А сейчас совсем всё иначе. Вот будут дети, дай Бог, ни за что в школу не отдам! Сколько развелось умников разных! Светила науки. Аж глаза слепит! Пишут и говорят заумно, выспренно, как будто карамелью речь полили. А я, помню, знал отца Пибри. Вот уж он как скажет, так скажет. Ему тогда уже под девяносто было, но голова у него, как у мальчишки, работала! Упокой, Господи, его душу, да прибудут с ним все ангелы и Дева Мария! И говорил он так, что кровь в венах холодела. Правду говорил. Кстати, его убили. Случайно вроде как. Приняли за воришку и застрелили. А он Поэтом был. Я его стихи сохранил — они под Нонк-на-Рей закопаны. Не время им сейчас. Не поймут их, потому что они простые-простые. Он Любовь по имени называл. А сейчас кто его помнит? Как начнут заумствовать, витийствовать, а слова-то мёртвые, смердят. Видел я в столице молодых ребят, посмотрел, что читают сейчас. Мне, когда меня в семьдесят восьмом в Крейгавоне в честь парада отметелили, так больно не было, как теперь, когда всё это вижу. Потому что — ложь это всё. В каждом слове — ложь. Ты знаешь, что это. Это когда темно, и руки скованы за спиной, и ты не знаешь, умрёшь ли стоя. Вот у меня есть любимый писатель, знаешь? Брин его звали. Брин Башмачник. Он всю жизнь башмаки чинил, но писать не умел. Зато какие истории рассказывал! Иной раз я даже потом забывал, куда шёл, вот что он делал! Мы однажды разговорились с ним, он тогда ещё только ногу потерял, мы вместе в Каван шли. Он сказал: «Все самые страшные баталии, самые великие победы и поражения происходят здесь — в человеческом сердце». «В этом маленьком клочке мышц?» — спрашиваю я. А он мне отвечает: «О, не говори так! В этом маленьком клочке дремлет огромная сила. Сила, способная преобразить мир. Но она ничтожна, почти мертва без Любви…» — «А если в сердце есть Любовь, оно…?», — спросил я, но… Он всего лишь улыбался. Он всегда улыбался. Кстати, когда я его закапывал, он тоже улыбался. М-да… В декабре это было, под Рождество. А он был без башмаков — отдал их, наверно, кому-то, добрая душа. Знаешь, сейчас доброта — такой редкий зверь! Знаешь одну историю про доброту? Нет? Слушай. Пришёл как-то Каллен Глен в Дублин. В 1919 году. А он левшой был. Выпил в пабе. В одном, в другом, в третьем, и прорвало его, конечно, — потянуло его на спор. Чуть ли не со всеми заспорил сразу. И вот вышли они со своим спорщиком на улицу, а там уже темным-темно и фонари постреляны. А он знай себе — гнёт своё. Спор, конечно, выиграл, и проигравший ему деньги даёт. Каллен себе их в карман засовывает, а они обратно вываливаются. Дырявый карман у него, значит. А тот ему и говорит: «А ты в нагрудный карман положи». Он кладёт себе в правый, потому как левша, а у него оттуда и выпадают. А проигравший начал над ним подтрунивать. Тут Каллен и говорит: «Ты сам-то свой карман проверь, а то вдруг тебе там железо дырку прогрызло». Так и попался. Потому что если уж «арми спешал» дырку кому и прогрызёт, то в левом кармане, потому что правши слева оружие носят. Так тот, что с ним поспорил и проспорил ему, не застрелил Глена! Вот что такое доброта: когда можешь сделать зло так, что об этом никто не узнает, а узнав, не осудят, — и не сделать его, и не помыслить о нём. Мечта спасает сердце от зла. Не надежда — это тот ещё болотный огонёк! Мечта — это бесценное сокровище! Его ты выбираешь сам и охраняешь от когтей этого мира. Это то, чем ты живёшь и дышишь. Это то, что заставляет тебя идти вперёд. Ты понимаешь, что я имею в виду, когда говорю «идти вперёд»? Ты понимаешь. Вот у меня есть мечта. С 12 лет я её ношу. Только, если я тебе её расскажу, ты не должна её потом никому рассказывать — у нас не принято. Только один человек может знать о мечте Странника — как правило, это другой Странник, поверенный. Потому что если я скажу тебе, о чём мечтаю, то, значит, поделюсь с тобой самым дорогим и ценным. И ты будешь знать, где у меня слабые стороны, где — сильные. Это как имя своё назвать. Ну, ты в Теме, ты понимаешь. Понимаешь? Так вот, видишь мою примулу? Этот цветок в моей петлице — горная примула. Белая. Я специально её искал, хотя на склонах в Донегале я видел целые моря розовых и фиолетовых примул. А в Оффали растут жёлтые. Люблю жёлтый цвет. Думаю, ты знаешь почему. Но для себя я взял белую примулу. Ты же знаешь, что я немного того. Ага. Того. Как и мы все. Помнишь, когда в прошлый раз я переводил тебе песню чёрного дрозда из Иннискири? Так и среди нас, мы не всегда разговариваем. Вообще тратить слова впустую — дурная примета. Поэтому мы общаемся по-другому. На расстоянии. У нас есть свой язык. Вот, например, как ты думаешь, что значит моя горная примула? Она значит, что я готов. И буду готов до тех пор, пока она не засохнет. Они сохнут долго. Знай, что если ты встретишь человека, к одежде которого прикреплена горная примула, он идёт за Любовью. Он ищет её, и будет искать, пока она не засохнет у него на груди. Ты не верь, эти примулы держатся месяцами! Это странно, но факт — прикреплённые к груди Странника, иные не сохнут годами! А когда примула засыхает, надо её сохранить. Обычно у нас так и хоронят — с примулой. Это твоё приданое, если не накопил другого. Значит, у тебя была мечта, раз тебя хоронят с примулой. Потому что если ты примулу свою подарил, то вас похоронят уже с любимой… Примулу потом нужно подарить той, что любишь, и, если она примет её, вы пойдёте вместе. Говорят, в руках любимой девушки расцветает любой цветок! «Я мечтаю, чтобы моя горная примула расцвела в твоих руках, но ты опять проходишь стороной», есть такая песня. Никогда ещё не видел девушек и парней с примулой… Те, что весь положенный путь с ней ходят и не находят, значит, Эрин — их судьба. Поэтому и хоронят их вместе. И тех, что нашлись в пути, — хоронят вместе. Мы верим в то, что любящие Странники умирают в один день. Для каждого Странника есть своя примула. Тут главное — не прогадать: всего один-единственный цветок надо найти. Кто-то годами его ищет. А потом надо найти ту, которой хочешь его подарить. Я вот уже в пути. А её всё нет… Девушки с примулой. Хотя, ты знаешь, кажется, я видел её однажды, и даже знаю, как её зовут. Но пока я тебе не скажу. Нельзя. Это знает только она и моё сердце. Я хочу отдать ей мою горную примулу, если найду её. Знаешь, я очень хочу найти её, потому что, когда я смотрю на свою примулу, мне кажется, что она начинает засыхать… Странно так. Ей уже много лет со мной хорошо, но она ещё не засохла… Она от сердца питается, потому и не засыхает. Видишь, у неё ещё листочки как шёлк. И трепещут на ветру, как и моё сердце. …Сейчас начнёт светать, и мне надо будет уходить. Ты не туши костёр, пусть он сам догорит. Может, кто ещё успеет погреться у него. Мы не тушим костры, когда уходим. Ты смеёшься? Почему ты смеёшься? Ты думаешь, это мы спалили поля на Западе? Нет. Это неправильный костёр, если он потом что-то сжигает. Зажигая костёр, каждый из нас сжигает в нём что-то от себя. Раз ты зажёг — значит, ты можешь зажечь, поэтому не туши костёр. Он погаснет сам. Бог решит, когда он должен погаснуть. Я по кострам узнаю, кто проходил здесь. Вот я, например, разжигаю их кругом, видишь, и кладу сверху ветки крест-накрест: это мой костёр. А вниз, видишь, смотри, вниз я кладу торф, а сверху — ковыль. И он долго горит, а его пламя взметается в небо. И оно вьётся на ветру. Такой костёр далеко видно. А Алистер разжигал костёр без каменного круга. Он руками валил яблоньки и носил их ветки с собой, и поддерживал костёр, размахивая своим прокопчённым пиджаком. Но тот всегда оставался белым. Я давно не видел его костров. Говорят, Алистер был священником когда-то. Я часто грелся у его костров. Но они сгорают быстро. Если в эту весну я не найду её, я пойду искать Алистера. Я никогда его не видел, но его костры спасали меня зимою и когда было особенно туго. Знаешь, по костру можно многое рассказать о человеке, поэтому Алистер — мой друг. И я должен найти его — уже второй год идёт, как я не слышал по всей Ирландии даже запаха сожжённых яблочных веток. Я люблю этого человека, поэтому пойду его искать. Никто, кроме меня, не будет искать Алистера. У каждого свои дороги, и они редко пересекаются. Знаешь, мы почти никогда не встречаемся, поэтому про нас не знают. Говорят, на Севере и Западе люди, называющие себя странниками, собираются вместе, чтобы путешествовать. Я жил когда-то неподалёку от их стоянки. Они славные ребята. Но это другие странники. У них есть повозки и лошади. И они вместе жгут костры. Наверное, это правильно — один костёр на всех. Он у них пах палёными консервами. По-моему, они пытались закоптить на нём лосося в консервах… Но вот. Сейчас она проснётся. Я потом тебе расскажу про свою мечту, хорошо? И про то, какие консервы люблю. Только не надо на меня так смотреть, и даже не вздумай просить меня остаться. Меня зовут Сирша — это самое правильное моё имя. Доброй тебе ночи, душа моя. И доброго тебе пути.
Я мечтаю прийти как-нибудь в Килларни и встретить на её холме ту самую весну. А сегодня с утра дождик и ветер, и я выкинул свои старые башмаки, потому что они всё равно протекают. Придётся оставлять шнурок где-нибудь. Я уже завязал на нём 37 узелков. Я повешу его где-нибудь около Кро-Патрик — там всегда людно. Говорят, что Лиам так получил лакированные туфли для чечётки, когда повесил свой шнурок, связанный в сорок узлов на фестивале в Уэксфорде! Представляешь, кто-то не поленился и подобрал туфли для танца сорокового размера и принёс их под куст бузины! Правда здорово! Под бузину! Я уже семнадцатую пару выкинул. Эти ботинки я носил 10 лет. Мне их подарили рыбаки с Тори. Я вплёл свой шнурок им в сети. Думал, мне выпадут стойкие к воде башмаки, если мой шнурок от прежних ботинок побывает в воде и его увидят морские владыки. Но что ты думаешь, рыбаки разглядели его раньше, и уже на второй месяц их башмаки расклеились — они были на клею. Я потом весь год ходил как журавль. Вот у меня верёвка. Видишь? Это счастливая верёвка! Я ею свои ботинки перевязываю, когда они разваливаются. Она уже 8 ботинок спасла, и даже не порвалась! Поэтому я крест на ней ношу. Мне эту верёвку в Дублине один старик дал. Сказал, что это английский канатный шнур, таким привязывали раньше. По краям она порвана. Её оторвали. Старик сказал, что она была на руках кого-то из ребят Коллинза после набега Гончих Броя. Но он вырвался, наверно. Представляешь, как парню повезло! Поэтому верёвка эта счастливая. И я счастливый. Да, счастливый. Почему ты так смотришь на меня? У меня дырка посередине? Ах, это… Да. Она сухая. Но Файн улыбнулась мне. Так что… Ты бы видела эту улыбку! Что там то солнце, что можно увидеть весной в Баллине?!. — её улыбка теперь освещает мне путь. Хотя теперь я совсем не знаю, куда мне идти. Но это пройдёт. Я никогда не знал. И никто не знает. По-моему, это так бывает у всех. Хотя я растерян немного. Знаешь, это немного страшно, когда у тебя на груди засыхает твоя примула. Но зато теперь я свободен. Ещё свободнее, чем прежде. Теперь я обойду Ирландию три раза, чтобы забыть грусть, а потом ещё три раза в другую сторону, чтобы смириться с тем, что у меня ничего не получится. Ты проводишь меня до Трима? Это нормально. Я, наверное, неправильный Странник, потому что меня тянет к людям, и мой лучший друг не странствует вместе со мной. Или ты странствуешь? Ты же странствуешь? По крайней мере, я узнаю твой костёр. Ага. Ты сердце в него бросаешь. Теперь я тоже буду так. «Сгорит моё сердце в огне ожиданья, согреет кого-то в пути. Но на дальних дорогах во мраке кромешном замёрзнешь ты без Любви». Теперь я должен искать Алистера. Зайцы уже подгрызают кусты — значит, скоро будут заморозки, поэтому я должен спешить. Знаешь, что будет, когда я найду его? Я спою ему. Надо петь при встрече. Я никогда не пел тебе, потому что живым нельзя петь при встрече. Приветственная песня — для мертвецов. Живым поют, уходя. Когда я пойду в Трим, а ты будешь возвращаться, я спою тебе «Дэнни Бой». Ага. Странник не встречает смерть. Я слышал, будто кто-то говорит, что Странники уходят куда-то умирать. Это неверно. Почти. Знаешь, я бы хотел умереть в Килларни, на том самом холме. Поэтому, когда пойму, что мне скоро крышка, я пойду именно в Килларни. Но что-то мне смутно верится в то, что кто-то мне даст это понять, а? Странник умирает в пути. И его путь на этом не кончается. Странник всегда остаётся Странником. Если Странник умирает, его хоронят и кладут сверху камень на камень. Мы не ставим крестов. Некоторые святые отцы ругают нас за это. Но мы же не священники. Поэтому под камень обычно кладут записку с именем, если оно известно, и деньги. Или просто записку… Священник, если он будет проходить мимо, обязательно должен остановиться и отпеть умершего. Или кто-то из своих, кто знает все положенные молитвы. У нас их Папами зовут. Их очень немного. Лично я знаю пять во всей Ирландии. Специально никто в город за священником не пойдёт, если кто-то помер. У нас вообще, знаешь, не принято куда-то ходить специально — нельзя сходить с пути сердца. Везёт, если когда-то нам оказывается по пути. Поэтому я уже подобрал два камня для Алистера — один с Козуэя, другой — из-под Кашеля: я их вот уже третий месяц ношу с собой. Посмотри, какие замечательные камни. Из них бы вышел отличный дом, особенно из этого, серого, — он до сих пор выглядит так, как будто вымок в дожде. Кстати, вон и радуга впереди. Значит, мне и впрямь в Трим! Жаль только, с такими камнями высоко не подпрыгнешь. Что скажешь — смог бы я, по-твоему, запрыгнуть на радугу? Интересно, видно ли сверху эту штуку посреди Дублина. Дай Бог, нет! Поверь, она весь вид портит. Были бы деньги — купил бы что-нибудь, да и снёс бы её. А? Что скажешь? Не нравится мне эта рожа на постаменте. Хотя я люблю Дублин. Он такой… Такой… Как мокрая овца. Ты помнишь, как выглядят мокрые овцы? А давай наперегонки?! До Трима!
Ты ведь звала, если плачешь? Ты ведь плачешь, раз улыбаешься так прекрасно? Тебе нельзя так улыбаться — так только ей можно. Перестань сейчас же! У меня есть бобовые консервы. Я их нашёл вчера около костра. Мои любимые. Только не вздумай опять так улыбаться! Да, я люблю бобовые консервы, и не надо мне говорить, что мне это запрещено. Я — Сирша. Мне можно. Ты будешь? Я не ем один. Раньше я не говорил тебе этого? Странно. А ты знаешь, что я видел табун белых лошадей в Мэйо? Ночью этой осенью, как раз перед твоим праздником. Шесть белых коней. Я думаю: они были дикими. И это правда, что в газетах пишут, что у нас кто-то умер? На Э. Кто она? Это ведь она? Я правильно понял? Эко-номика? Кто это? Ты смеёшься? Опять? Я так и знал, что это какой-то подвох. Упокой, Господи, её душу, кем бы она ни была. Я думаю, мы все рано или поздно… А что скажешь? Неплохая идея. Кто-то раньше, кто-то позже. Страшнее, если мы потеряем этих белых лошадей, которых я видел, книги, что писали до нас с тобой, язык. Я слышу плач. Ты слышишь? Это плач по Экономике? Он лжив… Слышишь, все грустят. А должен быть праздник! Мы празднуем, если кто-то умирает. Потому что он взял свой путь. И он возвращается к Эрин — мы все вернёмся к ней однажды, даже те, что ушли далеко за море. Запомни, от неё нельзя сбежать. Вот у меня конфета в кармане. Иногда, когда мне бывает плохо, я иду к обрывам. Там, где пена внизу и ветер сбивает с ног. Когда ты видишь полноту чужого горя, ты не можешь обрести покой. Поэтому не будет на нашей земле счастья до тех пор, пока мы не успокоимся искать его. А мы не успокоимся, потому что каждую весну ещё расцветают горные примулы и каждый день умирают у кого-то на груди. Там, на берегу, только Любовь успокоит тебя. «Любовь направляет меня, Любовь сохраняет меня, Любовь охраняет меня, Любовь освещает меня». Её нужно искать в своём сердце. Если найдёшь — значит, нашёл свой путь. Значит — нашёл Бога. Знаешь, мне кажется, что у наших берегов сосредоточена вся грусть этого мира! И я слышу её иногда в своём сердце. В пути она поёт мне. Знаешь, как она поёт? Как ты, когда хочешь меня развеселить. Ага. Но люди всегда выбирают неверные дороги. Вот и сейчас. Наше «плохо» не есть хорошо, но и наше «хорошо» не есть хорошо. Ты знаешь, о чём она мечтает? Ей не до того бреда, которым мы грезим. Свобода. Разве она когда-нибудь была несвободной? В себе медленно, по-предательски, люди убивают её. Я вижу таких людей вокруг: они забывают о ней и живут для себя. Нет больше того, кто мог бы сказать, что он — это каждая травинка на берегах Тирконелла, что он — каждый колосок на полях вдоль Шеннона, что он — всякий ручеёк, что берёт своё начало на этой земле. Когда я закрываю глаза, я растворяюсь в этом мире. Потому, что я ношу весь этот мир с собой: он весь во мне, а я — в нём. Знаешь, когда я уйду — я останусь. Ты знаешь. Потому что у каждой травинки, что пробьётся из-под земли и которую будет трепать ветер, будет мой голос в её песнях, потому что у каждого ручейка будет мой задор и у каждого жучка — свой путь — мой путь. Помнишь, что говорил Планкетт? Я думаю, он знал, о чём говорил. Люди приходят на эту землю и уходят от неё, чтобы остаться. Здесь, у нас, как нигде полно можно постигнуть Бога. Через страдания — всё ими дышит, и будет дышать. Пока будет живо. И мы не должны забывать о них. Не дай людям забыть о них. Но мы не должны их петь. Мы должны брать свою старую котомку, вытряхивать из неё всё и идти в новый день с пустой котомкой. Со старой пустой котомкой. Потому что в ней наутро мы найдём всё для того, чтобы построить новый дом и не умереть с голоду. Я знал одного парня, Кенрея. Он вырос в городе. В Дерри. Славный малый. Но он так и умер несчастным. Озлобленным, потому что думал, что если он будет петь свою злость, он искупит её. А в итоге он умер рано. Знаешь, почему? Он свернул с пути. Надо петь Любовь, а он пел, как ему плохо. Только ей плохо. Найдёшь ли ты большее горе, чем горе Господа, отправившего Иисуса на распятие? И большую радость, чем Его радость, когда Иисус воскрес? Эрин из года в год посылала и будет посылать своих детей на те же муки, а мы будем забывать их имена. Записывай их. Когда они станут землёй, никто всё равно не поверит, что от них осталось что-то больше, чем имя. Слышишь, как кивают в ответ маргаритки на холмах Типперари сейчас? Нужно взять меч и рубить по живому. Пока больно. Чтобы отсечь боль. Нужно петь о счастье тогда, когда начинаешь забывать, что это такое. Поэтому я и не снимаю свою горную примулу. Она ведь идёт мне? Мы поём, когда нам очень плохо, и молчим, когда нам хорошо. Если идти вон по той дороге — будет плохо: ты придёшь к разорённому монастырю. Его не восстановили. И, наверное, не восстановят — им всё равно. А здесь даже камни плачут. А если пойдёшь по этой дороге, то придёшь к банку в Леттекернни. И там тоже будут плакать камни, когда нищий духом потащится по ним с деньгами. Мы не будем счастливы и с тысячью банками, пусть они и осыплют деньгами всякого вошедшего. Мы не будем счастливы ни вместе, ни порознь. Ни свободными, ни в кабале. Пока не поймём, наконец, где оно, наше счастье. Никому ещё не удалось разделить дух Эрин. А он и есть наше счастье и наше сокровище. Знаешь, каждый день, проходя по этой земле, я благодарю и славлю Бога за то, что родился здесь! Посмотри на эти холмы! Какое ещё сокровище им нужно?! Посмотри на эти душистые травы?! Зачем им войны и месть?! Они сойдут с нас когда-нибудь — как дорожная пыль, которую ты стряхиваешь с ботинок, заходя в храм. И мы снова будем улыбаться друг другу при встрече — так, чтобы солнце дня оказалось блёклым и тусклым перед солнцем в глазах человека. Об этом каждый год я хожу просить в Грианан… Я там разговариваю с теми, кто просил о том же до меня. Нас было много таких. Сейчас таких мало. Кто сейчас найдёт счастье в том, чтобы встретить и проводить солнце в пути и уснуть и проснуться вместе со своей землёй? Наши сердца бьются в такт. Стоит только закрыть глаза или прислушаться. В верные руки мы отдаём сердца наши. И тела потом придаём верным объятьям. Высокие ж, однако, порывы! Ты не находишь, что колокольный звон из Балины громче слышен на берегах Мэйо, чем в Антриме? А звон колоколов в Арме почти не слышен в Дублине. Мы разучились слышать друг друга. Мы снова обретём свободу, когда будем слышать перезвон всех наших колоколен, где бы мы ни были, а не будем ловить, жадно напрягая слух и гадая, звонят ли это к утренней или же опять кто-то умер. Амадан Мойл Пег всегда носил с собой серебряные колокольчики. Он их искал во всех краях, где был, и если ему случалось услышать колокольный звон, он тут же доставал их и начинал звонить — так он соединял колокольный звон со всей Ирландии. Найти бы теперь это сокровище! Но, наверное, его колокольчики закопали вместе с ним… Представляешь, какое богатство он носил с собой! Голоса со всей Ирландии, которые он мог заставить петь вместе по праздникам!
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.