электронная
108
печатная A5
523
18+
Вагабонды

Бесплатный фрагмент - Вагабонды

Ответственность за публикацию книги взял на себя игил


5
Объем:
376 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4496-8000-6
электронная
от 108
печатная A5
от 523

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Посвящается Азамату Юсупову

Форшпиль

То, что вы держите в руках — крупная проза. Жанр книги — исповедь. Эта литературная диспозиция принципиальна для ориентации в пространстве книги. Иначе есть риск заблудиться или зайти не в те двери. Нет необходимости прикреплять план эвакуации — для любого читателя это самоочевидность: закрыл книгу, удалил файл. Но вот сказать несколько слов о правилах чтения все-таки следует.

Моя исповедь имеет в меньшей степени религиозные коннотации, но и они присутствуют (самую толику). Мне же был важен именно эпистемологический тон, характер, вес этого понятия. Да, это исповедь. И как всякая исповедь — это прежде всего откровение перед самим собой. Что есть я, как личность, как художник? Какова глубина и в каком ином качестве представимо мое сознание? На каких принципах и основаниях существует отдельно взятый человек?

Если угодно, весь массив текста книги — проиллюстрированное досье или личное дело № XXX… XXX, ознакомившись с которым (ведь час настанет, его не миновать?) некий господин будет обязан принять решение — как поступить с этим праведником/грешником. Несколько сотен рукописных страниц, разложенных хаотически на земле и склеенных как попало, образуют собой подобие гигантского бумажного круга, зубчатого по краям. Это — и арена для гладиаторских боев, где автор в одиночку сражается с тварями, это и площадь для публичного суда. Получившийся словесный пруд — вместилище интеллектуального и эстетического опыта, который я вырыл не ковшом, а голыми руками. Упавший на него взгляд сверху вниз обнаружит множество черных точек. То будут мои рыбьи глаза, пытающиеся из-под бумаги вмертвую разглядеть размытый облик смотрящего на гладь моей исповеди. Вот он сидит с удочкой и смотрит на поплавок.

Любое высказывание, всякая фраза имеет двунаправленный вектор (обоюдоострый меч?) — вовне (что само по себе понятно) и внутрь (то, на чем я как раз и заостряю внимание). Первое — это хитросплетенная связь отношений между книгой, автором, читателем, историей, Богом (опять же, если угодно). Второе — мой ответ на вопрос, что такое искусство. Всякий художник — это Terra incognita. А всякое произведение — это новый открытый материк на карте собственной натуры. Художник — это рудокоп, который добывает драгоценный металл из глубин своего Я. И на этом пути встречаются как мелкие камешки, так и крупные самородки. Моя исповедь — это попытка достать этот самородок на поверхность.


Этот текст — это фундаментальная попытка поставить точку над i в собственном имени. Никакого покаяния здесь искать не нужно. Создавая страницу за страницей, я лишь разворачивал перед собой самого себя. Моя исповедь послужила мне панорамным зеркалом, в котором я мог увидеть свое отражение не только в анфас, в профиль, но и со спины — и, причем, одномоментно. В книге я присутствую везде от реплик персонажей до предметов мебели, от деталей портрета до элементов одежды. Каждая строчка, каждая буква была воссоздана по образу и подобию меня самого. Аналогичным образом создан и человек в ветхозаветной догматике. В каждом печатном знаке столько же меня, сколько и в каждой отдельной главе или каждой части.

Однако, не стоит путать мою исповедь с автобиографией. Здесь нет ничего или почти ничего, что имело бы параллели с моей жизнью. Не моя жизнь стала предметом моего искусства, а сам Я, как таковой. Цепь сюжетных событий скорее своей художественной плотностью сближается с моим Я, чем своей фабулой. Мой темперамент, мой облик, моя натура, мои <…> были просеяны на бумагу сквозь сито мысли и чувства, соединенные крестообразно. Все упало сюда и разлетелось по разным уголкам книги. Все всосала она в себя без остатка. И после окончания своего труда я чувствую себя не просто голым перед читателем. Я чувствую себя распятым на собственных страницах. Каждое слово — это прибитый в мои ладони гвоздь. И вот я подвешен перед вашими глазами. За окнами весна, и день равен ночи. Все приготовлено для следующего рубежа.

У меня есть одно важное требование к вам, которое мне придется озвучить изложить здесь. Вы имеете дело не столько с придуманной историей, сколько с живым человеком. С его самой, что ни на есть сутью. Как и при физических контактах, этикет требует от вас соблюдение норм гигиены (чистых рук при рукопожатии), так и в нашем случае я искренне прошу перед чтением помыть руки. Хотели бы вы, чтобы к вашему нутру прикасались грязные пальцы?

I

Tangitis res vestries minibus, et his credit.

Andreas Vesalius

1

Октябрь был на исходе.

Не так давно закончился полугодовой срок аренды моей квартиры. Продлевать договор мне не хотелось. Да даже будь у меня желание, сделать этого я бы не смог. Хозяин квартиры стал меня игнорировать. Ни на звонки, ни на письма он не отвечал. И я уж стал думать, не помер ли он.

Всегда улыбчивый и жизнерадостный, со смешной эспаньолкой и руками, чуточку измазанными в краске, он приходил ко мне двадцать четвертого числа каждого месяца, жал руку и прежде всего садился пить чай, вытаскивая из сумки припасенные для этого случая сладости. И, невзирая на планы, на какие-то дела, я включался в незатейливый диалог, длившийся час, а то и больше. И только лишь после беседы, когда я напоминал ему о цели визита, он забирал квартплату, очаровательно по-старчески раскланивался и удалялся. Во время чаепития он как-то от городских новостей, наблюдений о погоде, анекдота плавно переходил к любимой теме — о годах, проведенных в блокаде. О жертвах, о потере близких, о голоде и обо всем остальном, что связано с этим городом в военное время. И, несмотря на то, что некоторые из этих историй я слышал неоднократно, я ровным счетом ничего не запомнил. Ни одного имени. Ни одного факта. Господи, да я даже не запомнил, как звали его мать, которая ценой своей жизни спасла этого человека от истощения! Зато я запомнил, как звали его, кажется, внучку.

— Катенька, — говорил он однажды, отвечая в трубку, — мне очень не нравится, как и с кем ты в последнее время проводишь время. — Это были типичные для его возраста слова-наставления. Неужели кого-то они могли направить в нужную сторону? — Все эти кампании шумные, ночные… ну… я имею ввиду… ты поняла, в общем. Да нет же, послушай, я ничего не говорю, ты умничка наша. Мы с бабой всегда тебя поддерживали. Хочешь музыкой заниматься — пожалуйста. В театре играть — ради Бога. Танцевать — ну и так д… Я не начинаю. Подожди-ка, милая моя, ну. Мы с бабой рады, что у тебя все хорошо. Ты же такая талантливая у нас. Ну почему ты сейчас ничем не увлекаешься. Как же твои танцы? Ты же так любила. Ты хоть на учебу ходишь? Не думала подраб … — И вот здесь наступала неудобная пауза. Моложавый дедушка отстранял телефон от себя и смотрел то на него, то на меня, то снова на него. — Хмх, сбросила, — бормотал он мне, выгнув шею, нагнув слегка голову в бок и округлив свои густые брови, отчего становился отдаленно похожим на болванчика, выпрыгнувшего из табакерки.

— Как хорошо, что есть кому присмотреть за моей лачугой. Подумать только, когда-то я брал на себя смелость называть себя художником, а то, чем я занимался — искусством, — говорил он как-то отстраненно и даже монотонно, и его слова звучали почему-то вопросительно, хотя он ни о чем и не спрашивал. — И я все писал, писал остервенело, прямо вот здесь, не жалея ни красок, ни сил. — И после короткого молчания на его лице как будто бы менялась раскладка, тональность, цветовая гамма и он своей речью словно целовал воздух. — Теперь же учу этому детишек. Стал я педагогом, теперь уж только ремесло. Группки по десять-двенадцать ребятишек. Такие махонькие, шустрые. Знаете, в каждом столько сил и жизни, что и думаешь, как это они не лопаются за целый день. Сам я давно ничего не писал, а из написанного продал штук десять за все время, остальные валяются то тут, то еще где-то. Пенсия, маленькая дача, жена моя да и внучка. Вот и все. Вот вам и счастье. Скажи мне кто-нибудь об этом в вашем возрасте, я бы расхохотался в лицо тому идиоту. А нынче сам таков. — И улыбка его вместе с эспаньолкой как баян в опытных руках то растягивалась, то сжималась туда-сюда, туда-сюда. — Спасибо за чай, за гостеприимство. Что ж, увидимся через месяц! До свидания и еще раз спасибо!

Да не за что, битте, юрвелком, жвузанпри — но не нынче. Некому мне передать деньги. День, два, третий. Жить дальше в таком положении становилось уже неприличным. И мне хотелось заявить, что я отказываюсь больше проживать в таких условиях и никакого договора продлевать не собираюсь. И это несмотря на то, что я искренне полюбил этого старика. Но меня попросту не кому было слушать. И тем не менее:

Отовсюду протекало, какая-то мерзкая живность ползала по потолку и усиленно плодилась. Цвет сантехники варьировался от бледно-желтого до насыщенного рыжего. Где-то скрипело. Что-то трещало. Мебель — ходуном. Старые совдеповские трубы в количестве двух грели через день или реже. Воздух с улицы словно беспрепятственно проникал через оконные проемы и обхватывал меня со спины, как свою плюшевую игрушку. По ночам я замерзал до костей подобно бездомному животному, втрое свернувшись под двумя одеялами. Замерзал я и утром, и днем — постоянно. Все мои конечности были ледяными. Отогреть пальцы не удавалось даже под струей теплой воды, (ее градус, впрочем, едва дотягивал до пятидесяти) которая, как мне казалось, нехотя лилась из-под крана, словно делая мне одолжение. Будто требуя насильственных сверхмер! Нескольких ударов молотком по смесителю, к примеру. Не знаю. Кружка кипятка с пакетиком чая решала проблему минут на пятнадцать — не больше. Последние две недели по дому я ходил в осенних ботинках в обнимку с пледом поверх шерстяного свитера. Иногда в перчатках. И как-то неловким движением, лежа в постели с горячим напитком и закрывая шваброй дверцы шкафчика, я разбил единственное зеркало в этой квартире. Поначалу от него отвалился приличный кусок, распавшийся надвое от удара о пол. Глядя в узорчатую отражающую плоскость туалетного столика, я видел, что меня в этой квартире стало в несколько раз больше. Куча таких завернутых в одеяло людей с моим лицом смотрели вокруг с недоумением, со злостью. Да чтоб тебя! Дважды я ударил концом швабры по остаткам от зеркала. Осколки разбежались кто куда, множа действительность, сами того не желая. Я, конечно, после за собой прибрался. Но злость на удивление долго меня не отпускала. Провести всю зиму в этой квартире? Ну, уж нет! Я стал искать новый вариант для жилья. Благо, нашел быстро, почти через сутки. В принципе, я мог и раньше переехать. Если бы захотел.

Это прелестное место навсегда останется в моей памяти, как обратная сторона картины великого голландца — изображение зимнего городского пейзажа из окна мастерской.


На одном сайте недвижимости я наткнулся на блестящее предложение. Совсем недалеко от ресторана, где я работал, плюс за небольшие деньги. Удача?

Оставалось пять минут до встречи и пять шагов до здания, и тут я неожиданно для себя открыл, что этот мой новый дом сколочен целиком из горизонтальных бревен. Деревянное зодчество меня преследует? Двухэтажная избенка — памятник архитектуры, судя по табличке на главном фасаде. Эдакое сибирское барокко или местная эклектика с элементами классицизма. Наличники с витиеватой резьбой молочного цвета, рубиновые водосточные трубы, три треугольных фронтона на крыше с какими-то откусанными крестами, два скромных балкончика по бокам с торчащими наружу лыжами. Цокольный этаж наполовину врос в землю — для этого ему понадобилось чуть больше века. На аншлаге черным по белому — цифра сорок шесть. Центральные филенчатые двери были заперты, судя по всему, давно и надолго. Внутрь попасть можно было только через черный ход.

Я встретился с хозяевами. У нас ушло минуты три на мои вопросы. Еще пять — на обсуждение всех условий. Затем я быстро пробежался по всем углам — их было четыре, а нет — пять. Поставил подпись и, чуть меньше, чем через час, перевез все нажитые за двадцать семь лет вещи со старого адреса. Два десятка книг, немного одежды, обувь, какая-то бытовая мелочь — в целом, немного. Разобрал коробки, перебрал все пакеты, навел порядок — разложил все по местам.

Мое новое жилье состояло всего из одной комнаты, которая была для меня спальней, гостиной, столовой, кухней и в редких случаях даже рабочим кабинетом. Время от времени я понемногу корпел над одним незаконченным дельцем, которое мучительно растягивалось как минуты ожидания своей очереди в туалет. Я трудился над скромной кандидатской. Расширял ее научное поле. Утратив всякое желание продолжать работу в рамках, заданных мною же самим, я напрочь отклонялся от темы. Ходил вокруг да около, как застенчивый юноша вокруг скучающей девушки. Добавлял новые аспекты, новые понятия, новые вопросы. Что говорить, мои записи становились похожими на дневник, на письма о «…», на незрелую эссеистику начинающего писателя, да на все что угодно, только не на научный текст. Будь он проклят этот Андреас Везалий со своими трупами! Одним словом, я окончательно разочаровался в этом занятии. Я готов в этом признаться. И замечу, что меня это не принижает в собственных глазах, да и в профессиональных планах я не отчаиваюсь. Все-таки, в этих исписанных страницах есть смысл. В потраченных часах над моей сорокастраничной тетрадкой есть смысл. Должен быть смысл! Однако, отказаться полностью от перспективы получить ученую степень я не мог. Я надеялся в будущем все же оформить разрозненные листы в единой строгой логике. Это было нужно для моей преподавательской карьеры. Для самоуважения. Для уверенной работы в науке. Для предания своим теоретическим взглядам силы, значения, что ли. Да мало ли для чего еще! Необходимо! И все тут! Это было не столько необходимо, сколько приятно (занятно — подходящее слово). Хотя, пожалуй, и в этом определенности я не чувствовал. Писал я при случае. Откладывал в сторону — при желании.

Общая площадь комнаты — двадцать четыре квадратных метра. Места немного, согласен. Но мне хватало.

Санузел общий, и находится он прямо в этой же комнате. Не стоит удивляться. Из себя он представляет маленький уютный бункер площадью в четыре-пять квадратов из ровно склеенных гипсоволокнистых листов в два с лишним метра высотой. Создается видимость еще одного отдельного помещения. Если вы представите себе мой потолок размером почти в два человеческих роста, то поймете, что в промежутке между ним и моим укромным бункером было еще достаточно много свободного пространства. Одно время я планировал разместить там дополнительное спальное место — например, для гостей (в принципе, они могли бы бывать, будь я поделикатней с людьми?), но вовремя одумался. Первая же ночь, проведенная на этом ложе, разрушила бы самый комфортный уголок моего простецкого жилья.

Над холодильником прямо на потолке была какая-то странная надпись черного цвета. Всего четыре слова. Очевидно, кто-то оставил ее углем задолго до моего появления здесь. Скажу честно, заметил я ее не сразу. Пытался прочесть, но буквы расплывались в высоте. Забирался на холодильник, вставал на табуретку, приближался к ней почти вплотную — но все бесполезно. Уж больно неровный был почерк. Такое ощущение, что кто-то очень торопился, когда крошил уголь с откинутой назад головой. Писать в таком положении неудобно. Каково же было итальянцу расписывать знаменитый потолок? Первое слово начиналось на «Ку», а последнее состояло из трех символов. Пару раз я пытался удовлетворить свое любопытство. Но дальше второй буквы я так и не ушел.

Я обхожусь только одним столом, за которым ем, читаю, пишу. Он имеет зернистую фактуру и белый цвет с мелкими черно-коричневыми пятнами, хаотически разбросанными по всей столешнице. Понять, чистый ли стол, или нет, со стороны ­– просто невозможно, из-за чего я время от времени пробегаюсь по нему сухой тряпкой — очищаю его от крошек, оставленных после еды. Раз в неделю я стираю вещи. Мусор выбрасываю каждые три дня. Ежедневно заправляю постель. Занавески не раздвигаю никогда.

Сплю я на большом двуспальном диване. В разложенном виде он занимает фактически половину комнаты. Через тонкие щели в моих голубовато-бирюзовых жалюзи в квартиру проникают с десяток лучиков солнечного света шириной в воробьиное глазное яблоко. Они проскальзывают по измятому постельному покрывалу, цветочному орнаменту напольного ковра, белому параллелограмму электрической плиты и, едва задевая своим кончиком потолочную штукатурку, заканчиваются на складках гипсового карниза. Окна выходят на Восток. С высоты первого этажа, который возвышается над землей на целых два метра, виден угрюмый пейзаж внутреннего двора, состоящий из заброшенного автомобильного бокса, безнадежно затерянного где-то в кустах, несчастного скукоженного тополя, каких-то избитых шлакоблоков с шиферной кепкой, тесного проезда для машин и кирпичных руин с немного выцветшей белой краской, сообщающей что у кого-то с именем Костя когда-то был день рождения. Узкая, кривая дорога между моими окнами и этой дореволюционной постройкой была вся искалечена кусками асфальта — каждый размером с домашний пирог. Где-то валялась грудами щебенка, пытавшаяся скрыть несколько опасных рытвин. Двор окаймлен гнилым искривленным забором, за которым находились другие кирпичные развалины, в которых кто-то когда-то мог жить. А разрушенное здание с той самой поздравительной надписью однажды горело.

То был день труда, майское утро. В отдалении гремели марши и был слышен топот шагающей по главному проспекту города молодежи. Шли они с транспарантами и красными повязками на предплечьях. А передо мной разворачивался цирк с участием пяти мужиков в огнеупорных камуфляжах и одного топора, бьющего по заколоченным дверям под песню Break on through, импульсивно выкрикивающей из моего окна.

Напротив моей квартиры проживала нетипичная семейка. Их было трое; и их количество — это было единственное, в чем я мог быть уверен. В каких же они состояли отношениях между собой, я даже представить боюсь! Муж-жена-сын? Мать-племянник-невестка? Бабушка-дед-внучка? Холостяк-и-две-любовницы? Или просто три закадычных брата, обожающие выпить? Я склонялся к последнему варианту. И это несмотря на то, что одна из этих человеческих особей имела шестой размер груди, фаршированные оплывшие бедра и волнистые игреневого окраса волосы до заросшего густой растительностью пупка, который постоянно торчал из-под дырявого грязного халата. «Шура, я хочу курить, Чушка моя, куда делись сигареты?! Почему в коридоре еще так тихо?! Эй, Тушка?» — барабанила она поздней ночью и своей бычьей мордой тыкалась в мою дверь. Я же в это время молча переворачивался на другой бок.

Поначалу они были настроены агрессивно против меня, в особенности самый старший среди них. Ты че тут делаешь, спрашивал он первый месяц постоянно при встрече. Ты нам мешать приехал? Тебе че тут надо? А я человек неконфликтный, всегда по возможности улаживаю такие стычки по-мирному. Здоровье дороже. И отвечал ему, что просто снимаю тут квартиру, что новый сосед, будем знакомы. Но этим я как-то им еще больше не понравился. Таким образом, однотипные вопросы продолжались до тех пор, пока некий господин в сером, еще один жилец дома, не вынудил их оставить меня в покое. Последнее, что я услышал от них в свой адрес — мутный ты какой-то. Я что им, аквариум? Это я так подумал, а на деле просто шмыгнул за свою дверь. Если им так нравится охранять дом от чужаков, пусть перестанут собирать у себя табор из мертвецов-пропойцев…

Главный верзила этого семейства — тот самый Шурик, был еще тот сорвиголова. Толстыми, как конская задница, руками он вырывал напольные доски и начинал драться со своими же гостями, с которыми, очевидно, не смог поделить стопку. И он постоянно бил кулаками себе по груди и гоготал как примат за решеткой вольера, завистливо глядя на любопытных посетителей зоопарка. Приезжала полиция, забирала в отдел эту обезьяну. Большегрудое существо ­– в слезы. Шурик — в бобик. А третий голодранец только и делал, что высовывался из-за двери и пожевывал какую-то дрянь, молчаливым взглядом провожая папашу. Кто же из тебя вырастет, дитя примата и коровы?

Кажется, эти ребята откликаются на фамилию — Тряпкины? Или нет. Глистовы? Может, Вонючие? Хмх, секундочку, кажется, вспомнил. По паспорту они — Горлоанусовы. Я еще так удивился этой иронии, когда впервые об этом узнал. Участковый не раз появлялся в поздний час по требованиям соседей, жалующихся на пьяный шум. Их постоянная болтовня в коридоре была слышна и через мои тоненькие двери. И я ненароком думал, что у кого-то на завтрак были гнилые абрикосы с прокисшим молоком. «Так… и снова вы… горлоанусовы… че ж вам не спится» — говорил, старший лейтенант, заполняя протокол и невольно прижимая ладонь к носу. Я возвращался домой с работы, незаметно огибал карнавал из трех/тридцати трех человек и, полулежа на диване, пытался развлечь себя любимыми фильмами, пока эту лихую тройку не угомонят.

В относительно тихое время суток, проходя по коридору дома в сторону выхода, я постоянно встречал разные лица. Одни были мертвы, другие — близки к смерти. От месяца к месяцу мертвецов становилось все больше. У остальных, у которых вроде бы был заметен блеклый огонек страсти по живому, я находил стеклянный взгляд. Казалось, будто за их зрачками следовал плотный лист черной бумаги. Такое мнимое жизнелюбие, в котором радость и удовольствие вдвойне острее ощущались от боли и страданий. Я начинал чувствовать, что имею дело с тотальной эпидемией, разбрасывающей свои удобрения, как похотливый бегемот в разгар брачных игр. Вирус распространялся в геометрической прогрессии. Сами лица были разные. Верней, рисунок лица. Этот стихийный калейдоскоп вертелся вокруг меня с бешеной скоростью, что я боялся сойти с ума. Иной раз мне чудилось, что в моей избушке проживают минимум две сотни людей. Тем не менее, мало кто из них бросал на меня взгляд, пытался мимолетом обозначить проходящего мимо. Хотя бы его психическое состояние. Хотя бы его внешний вид. Хотя бы пол.

Будь я хоть в костюме пингвина, половина моих соседей по дому пройдет мимо, как ни в чем не бывало! Какая-то погруженность в собственный внутренний вакуум словно отключает человека из игры. Он перестает активно сопереживать, чувствовать этот мир. Перестает быть в него включенным. У меня было стойкое ощущение, что и меня кто-то уже давно тянул за мой провод. Не так сильно!

Одни глаза меня поразили и въелись наглухо в мою память! Они принадлежали тому самому мужчине в сером. Был он лет пятидесяти, может быть, чуть старше. Его колючий взгляд, брошенный вскользь, казалось, был направлен мне прямо в голову, в самый ее центр. Его зрачок словно пытался выковырять из меня мое имя. Казалось, в каждом глазу у него их штук по пять — не меньше. И когда мы успевали переглянуться на долю секунды в этом тесном коридоре, на меня смотрели не одна, не две пары глаз, а бесчисленное множество ореховобурых светящихся зрачков. Они бегали, мельтешили по белесой коже, пытаясь меня загипнотизировать. Тонкий ум, особый вкус, чувство гармонии — я был готов многое приписать этим глазам, чья глубина, почти как гроб, плотно вмещала в себя мое тело, не давая свободно пошевельнутся. Я жаждал знакомства, меня одолевал интерес. Убийственный интерес до этой личности. Но мне, скорее, хотелось развенчать в своем сознании этот завораживающий, таинственный образ. Я хотел его опустошить, разочароваться в нем. Чье-либо превосходство я переносил болезненно.

Случайный диалог в продуктовом супермаркете нас свел и мы познакомились.

— Если вы так и продолжите питаться этой дрянью, — звучал мужской низкий голос откуда-то из-за спины, — то в мои годы будете посещать аптеку чаще, чем любое другое место.

Я оглянулся. Это был он. Потертый сапфировый плащ до щиколотки. Густые пепельные волосы местами торчали в разные стороны, но в целом лежали ровно. Он имел утонченное, гибкое телосложение, однако и не выглядел хилым мужчиной. Его взгляд с кислинкой на пару с незаметной улыбкой скользнули тенью по моему лицу и задержались на содержимом моей тележки. Внутри нее были три-четыре упаковки быстрого питания: с курицей, со свининой, еще с грибами вроде. Зато недорого.

— Вы ведь не впервые покупаете именно это?

Это был риторический вопрос? Или мне нужно было что-то ответить?

— Эм… да, не впервые, — буркнул я, как школьник, пойманный на перемене с сигаретой. Я даже умудрился опустить голову вниз. Черная кожа его ботинок была тщательно натерта гуталином. Они даже блестели немного. Если присмотреться в правый, в тот, что стоял близ меня, можно было разглядеть две трещинки на носке. А также кусок уличной грязи на крае подошвы и слегка распушенный кончик шнурка, едва соприкасающийся с кафельным полом. Черные мужские ботинки. Чем я занят?

— Мой вам совет, — продолжал он, — купите пачку гречки, килограмма три картошки, любые рыбные консервы — лучше всего сайру. Выйдет в два раза дороже, но спасет ваш еще молодой организм от проблем в старости. Поверьте старику, — он положил мне худую морщинистую ладонь на плечо и говорил дальше, все не переставая смотреть мне в глаза, — камни в почках — это унизительная пытка, достойная людей, потерявших к себе всякое уважение. Вы же таким себя не считаете?

Его улыбка сделалась шире. От этого лица исходил слабый свет, хотелось во всем с ним согласиться и всему верить. Он отдернул руку и протянул ее мне, как какое-то спасительное лекарство.

— Григорий Гранатов, — медленно произнес он. Я пожал ему руку со словами — Михаил Могилёв.

— Мы с вами соседи, — он вытягивал свою речь, как будто стараясь сделать ее объемнее. Говорил без какой-либо спешки, как человек из предыдущего тысячелетия, — Моя квартира — через одну. Заходите как-нибудь на чай.

Кажется, я сказал — приду, спасибо. Но слова смялись у меня во рту, как картофельные чипсы, и на выходе вышло что-то невнятное. Кивнуть мне тоже не удалось. Помню точно, что челюсть немного подалась вниз в попытке поблагодарить Григория. Секунду другую он ожидал от меня услышать нечто вразумительное, нежели проглоченный комок смешанных в кашу букв. Мое невнятное молчание счел, по-видимому, за согласие и продолжил дальше катить свою тележку с продуктами куда-то в сторону.

— С меня виниловое путешествие на темную сторону луны. — Бросил он, уходя. Заметил, очевидно, мою татуировку сзади на шее. Наблюдательный. А что? На виниле я еще не слышал. Надо зайти. Притягательный у него голос, черт возьми!

В его тележке стояли три бутылки белого вина, ноль-семь виски, несколько бутылочек с кофейными, шоколадными ликерами, большой треугольник сыра, узкий и продолговатый багет, пара гроздей черного винограда и два лимона. И это он мне что-то говорит про здоровье? Не всем этим продуктам желудок будет рад. Пятьдесят на пятьдесят.

— А для вас здоровье уже не так важно?

Зачем я это спросил? Опять как школьник, честное слово.

Григорий оглянулся вполоборота, не разворачивая до конца всей фигуры ко мне. Его удивленные брови приподнялись чуть верх, как бы выражая свое недоумение. Вопрос? Здоровье? Для вас? Он не ожидал от меня, что я решу продолжить эту тему. Взбрело же в голову, я и сам был удивлен не меньше. Вся кожа его лица покрылась маленькими сухими трещинками, выделились жирно морщины на лбу. Его баритон звучал так же серьезно, как и прежде. Однако, я почувствовал, как проскользнул легкий холодок в его ответе.

— Видите ли, я уже свое прожил. — Небольшая пауза. Григорий глянул куда-то вверх, будто в поиске подходящих слов для выражения мысли, и, взяв немного воздуха с потолка, произнес следующее. — Я перестал проживать свою жизнь, когда однажды заглянул за ее пределы. Для меня в ней не нашлось ни смысла, ни места. И ценность ее обрела значение случайного звука, брошенного немым человеком в качестве ответа на вопрос «Почему ты всегда молчишь?» Единственное, чего мне еще до сих пор хочется — это пробовать жизнь на вкус. Да. Вкус к жизни — то последнее, что осталось от Григория Гранатова в этом мире.

Через секунду он двинулся в сторону кассы. А я все продолжал стоять на прежнем месте, кажется, около молочного отдела, бессмысленно переводя опустошенный взгляд от желтого ценника к белой этикетке с изображением коровы и обратно… и обратно… и обратно…

2

Семь утра. Вроде бы поднялся с постели, а вроде бы и нет. Сплю, но наблюдаю за собой со стороны, словно опытный естествоиспытатель, просунувший голову в квадратный ящик камеры-обскура. Человек, мужчина. Выглядит плохо, физиономия разбитая. На его месте любой другой, к примеру, Я, остался бы дальше помирать в своей постели, а не рвался наружу с мыслями о собственной несостоятельности или хотя бы не делал вид, что окружающее является предметом его жизни. Этот прямоходящий моментально умывается, садится за стол. Одним махом опрокидывает в горло стакан воды комнатной температуры. Надевает брюки, носки, что-то мятое из плотной ткани поверх туловища. Хватает бумажник со стола. Повязывает шею шарфом, завязывает шнурки, закидывает сумку на плечо. Отпирает дверь. Задерживается у порога, смотрит в зеркало и произносит мне: «Эй, ты. Проснись. Мне с тобой некогда возиться. У меня дела…» Выходит из квартиры и громко хлопает дверью. Я открываю глаза. Что это было?

Медленно поднимаю свое как будто свинцовое туловище — как же все надоело. Вернусь домой — сразу спать. Обещаю.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 108
печатная A5
от 523