18+
Угличское дело

Бесплатный фрагмент - Угличское дело

Кроткий роман

Объем: 218 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Вступление

В 16-ое столетие Московское бывшее княжество ворвалось нежданно-негаданно. Единым русским государством. В ледяной геополитической пустыне, где скакали за данью блистательные в славе и ужасе монголы, где кто-то когда-то зачем-то жил в лесном небытии между псьеглавцами и Польшей явилась Русь. Крепкая, спелая. Русь новая. Русь старая. Жизнями и душами миллионов людей выстраданная. Назад оглядываешься и диву даёшься из нашего пост-перепост модернистского далёка. Ладно Мамай, но как наиглавнейшего врага своего одолели? Самих себя? До сих пор в себя вместить не могу до чего предки матёрые! Мы не такие. Или пока не такие. Когда их древняя Русь погибла, они не её, не вселенских степных захватчиков винили. «Божьим промыслом за грехи наши». Не так с советской Русью получилось. Помните? Конечно, помните. «Не мы такие. Жизнь такая». Как решили, так и получилось. Начали жить чужой жизнью. А тогда нет. Как бы тяжко не было, своего держались. А тяжко было, словами не передать. Вроде на поле Куликово вышли. Победили. А через два года Тохтамыш дотла разорил Москву. И бонусом кровавым ещё полвека политического мелкотемья. Княжества русские плевались и ссорились. Глобально воевали за очередной сарай на меже. Литва наседала. Подбирала под себя Тверь и Новгород. Большая орда, а потом Казанское ханство душили набегами. Да и Москва после Дмитрия Донского опростилась. Забыла, не хотела, опасалась надвигающегося неумолимо величия. Сын и особенно внук святого в будущем Дмитрия, оба Василии, своими не успехами и злой судьбой и поступками, а больше не поступками основательно растрясли от Ивана Калиты собираемое наследство. Чужими слезами, своей совестью. Чего там кроме лалов и яхонтов не было. Скопидомничали. Кирпичик там, кирпичик здесь белокаменный. 10 лет. 20. И вот же. Победа на весь 14 век. Можайск наш! А потом раз-раз и митрополит из Владимира переезжает. Москва уже первопрестольная, а Дмитрий Иванович сам себе ярлык на великое княжение. В завещании без оглядки на Сарай ордынский оставил великий стол своему сыну. Москва, конечно, умеет удивлять. Бревенчатая, подбитая мхом и робкими надеждами безнадёга в глухом медвежьем углу, вотчина Даниила Александровича самого младшего сына буреломного Невского сумела конкретную ордынскую точку превратить в досадную запятую, а значит продолжить русскую судьбу. И вот эта набравшая исторический ход Москва едва-едва не утопла в середине 15 века в гражданской и семейной войне. Великий князь Василий 2-й против родного дяди Юрия Дмитриевича Звенигородского. Плюс сыновья дяди, кузены-разбойники Василий Косой и Дмитрий Шемяка. Юрий Дмитриевич — вояка славный и умелый взял Москву лихим наездом. И проиграл. Василий 2-й бежал и выиграл. Москва его не бросила. Переехала вместе с ним. Бояре, торговые люди, чиновники — все те кого можно было назвать народом политическим, оставили захватчику стены, дома и пустые церкви, но лишили главного. Смысла завоевания. Первая гражданская война, в самой высшей степени момент переломный. Русское самодержавие становится делом коллективной ответственности. В битвах и трагедиях Великой Феодальной войны 1430-50-х годов рождается фундаментальный принцип русской государственности. Во все времена и при любой власти спасательный круг. Демократический тоталитаризм. Это когда все за всё в ответе. Власть государя органична до той поры пока не ограничивает русский политический народ в его стремлениях и надеждах. После столетий княжеских усобиц, иноземного владычества, прямых и косвенных угроз духовно-нравственному ядру самоидентификации — русской православной вере, самое последнее чего могло желать думающее русское общество это возврата в прошлое. Как следствие, умница и воин Юрий Дмитриевич вместе с сыновьями проиграл несчастливцу Василию 2-му уже Тёмному. Вместе с ним проиграла московская Русь и выиграла русская. Её матушку подтвердил и утвердил наследник несчастного Василия Иван Великий третий этого имени. Помимо прочих двухглавых орлов, стояний на Угре и Кремля с ласточкиными хвостами в правление Ивана начал решаться главный русский вопрос. Кто мы? Каково наше первородство? Тверичи, рязанцы, новгородцы или русские от истока веков и до устья? Вопрос сугубый. Куда больше чем определение этнической принадлежности. Если русский, значит, вызов. Значит, борьба. За свой мир среди других миров и, следовательно, великое экзистенцианальное одиночество. Осилим? Не поломаем ли хребты? Правильно ли, что коллективная инаковость всегда больше отдельной взятой жизни? Вряд ли бы Иван, математический автократор, сдюжил бы в одиночку. Одно дело холодно калькулировать явные безопасные прибытки, другое дело на невиданное решиться, где впереди неизвестность. После измены братьев перед финальной схваткой с Ордой пришлось архиепископу ростовскому Вассиану ободрять великого князя и заставить смириться с общей волей. Идём на вы! По-другому никак. Теперь он и народ заединщики. Одним миром мазаны. Этот союз почти помог пережить бурный и противоречивый 16 век. Разорения Москвы крымчаками, провальную Ливонскую войну, душегубские погромы Пскова и Новгорода впавшим в безумный сумрак Иваном Грозным. Ведь наряду с катастрофами, были и победы. Казань. Поход Ермака. Расширение воли и власти народа через широкое привлечение к управлению служилого дворянства как противовес родовой боярской знати, окостеневшего пережитка удельных времен. Героическая оборона Пскова служилыми и посадскими людьми от европейского наёмного интернационала короля польского Стефана Батория — образец низовой организации. Слабеющее, запутавшееся государство страна решила не бросать. Пожалуй, главное достижение судного Иванова царства и русского будущего. Привычно, после Карамзина и Пушкина «народ безмолствует» — главное и поверхностное объяснение взлётов и падений отечественной истории. Это удобно, но не справедливо. События, последовавшие после смерти Ивана Грозного, всё их величие и прах, доказывают обратное. Народ в России безмолствует громко, решительно и бесповоротно.

Часть 1

Весна 1591 года.

И надо же было такому случиться. Всю Сибирь отмахали. Через Урал Камень перевалили, на дворе казанского воеводы сдюжили. Только 5 шкурок собольих выжали из Федора Каракута тощие с гнилыми зубами казанские дьяки. Болтались вокруг Федора как черные монашеские платья на веревке в ветренный день. Льстили, грозили, выли, глядя на проезжающие мимо богатства сибирские. Да не таков Каракут, чтобы перед племенем этим сгибаться. Соболей отдал, конечно, но самых простецких. Тех из которых татары сибирские сита себе делают. И не просто так отдал. За вагенбурги литовские. Две боевые телеги железом обитые с крохотными картечными пушками. Их при псковской осаде у ляхов отбили. Самое то для охраны казны. Каракут не думал что по-настоящему пригодятся. Ведь после Казани своя земля сто лет как русская пошла. И надо же было так… У волжской переправы, где стояли царские стрельцы в клюквенных кафтанах, нарвались на голодную бродяжью ногайскую толпу. Семеро их было казаков которых воевода Трубецкой с казной в Москву отрядил, а остались только он Федор да Рыбка запорожский полоненный у того же Пскова казачина. А было так. Переправу увидели. Пошли быстрей и расслабились. Животы обмякли, глаза повеселели. Рыбка дремотно мотался между сдувшимися горбами верблюдицы Васьки. И тут Каракут увидал, как один из казаков в конце обоза Нелюб Овцын начал немо валиться с коня. В его спине торчала татарская стрела. Пока Федор спрыгивал с коня, успел коротко оглядеться. На них заходило около двух десятков всадников. От орды отбились или головной отряд. В любом случае сильно оголодали за зиму или со стрельцами сговорились. И такая симфония возможна. Каракут спрыгнул на землю, намотал поводья на руку. Хлопнул со всей силы по лошадиному боку. С трудом удерживая поводья, Каракут бежал, прячась за лошадиным крупом к телегам обоза. Ногайцы приближались медленно, обстреливали густо, туго затягивая петлю вокруг обоза. Каракут сбросил с руки поводья и взобрался на телегу. Из сена на дне телеги Рыбка доставал короткие ушастые пушки. Ставил на край, в сторону приближающихся всадников. Каракут вытащил из сена железный ящик. Расстегнул кафтан. На шее у него висел трехгранный крест с бороздкой ключа на конце. Зажал крест между пальцами и открыл миниатюрный изящно выделанный замок. В сундуке были плотно сложены пороховые мешочки. Каракут бросал их Рыбке, а тот скоро забивал порохом пушечные дула. Последний мешочек Рыбка разорвал руками и всыпал понемножку в запальные отверстия. Каракут бросил Рыбке мешочки с чугунной хрупкой картечью.

— Фитили! — крикнул Рыбка. Каракут скатился с телеги вниз. Пока они готовили пушки, казаки поставили телеги кругом. Выставили вперед пищали. Работали слаженно и споро. Все шло в дело. Каждый знал свое место. Живой. Мертвый. Нелюба Овцына бросили на телегу. Рядом положили еще двух. Сидора Клейменного и Трофима Ряшку. Не убереглись казаки, но службу и дальше несли. Защищали других от стрел татарских. Теперь их осталось четверо. Это вместе с Каракутом и Рыбкой. В центре укрепленного вагенбургами обоза Грачик худой длинный литвин палил фитили. Он держал взлохмаченные концы веревок, почти по запястье опустив руку в тающие угли.

— Давай. — крикнул Каракут.

— Погодь. Погодь.

— Руку сожжешь, Грачик!

Грачик бормотал свое.

— Говорил фитили сушить. А Рыбка…

Каракут не стал слушать. Вырвал руку Грачика из углей, отобрал тлеющие фитили.

— Слышь, Грачик. Казна на тебе. Казну держи.

Каракут показал глазами на сундуки, окованные железом. Их стащили с повозок и поставили рядом. Каракут пробежал мимо сундуков. Хотел остановиться, но лишь крикнул на бегу Грачику.

— Кречета схорони!

— Себя бы схоронить. — бросил в ответ Грачик. Пригнувшись, он побежал к казне. Возле сундуков хрипел, загребал руками уже точно родную, но все еще не ласковую землю Авдейка Петров. Казак ермаковский. Грачик склонился над ним на мгновенье и побежал дальше. Возле сундуков подхватил деревянную клетку, накрытую темной тканью. Поставил в центр, чтобы со всех сторон было прикрыта казенными сундуками. В ткань клетки вонзилась стрела. Грачик выругался и сорвал ткань.

— Ну чего? Как ты, небарака?

Белый кречет — красивая полунощная птица сидел неподвижно и был жив. Раздумывать Грачик не стал. Забрался на сундуки и закрыл клетку своим худым мосластым задом. На согнутый локоть он положил пищаль и держал наготове тлеющий фитиль в сожженном кулаке. Когда рядом пролетали стрелы, Грачик закрывал глаза и морщился. Когда Каракут вернулся, Рыбка натягивал на свою голую круглую голову бухарский круглый шлем с затыльником и тонким острым наносником.

— Что тут? — спросил Каракут, устраиваясь рядом с запорожцем.

— Упор. — бросил Рыбка.

Каракут нашарил в сене железную пластину. Подпер ее пушки, чтобы не разбросало после выстрела. До ногайцев оставалась шагов сто, когда Рыбка, наконец, протянул раскрытую ладонь.

— Фитили.

Рыбка воткнул фитили и вслед за Каракутом слетел вниз под телегу. Пушки ударили жирно с глухим оттягом. Вагенбург вздрогнул, одна из пушек упала на землю.

— Упор менять надо. — проворчал Рыбка. — А Грачик…

— Потом, потом…

Каракут выбрался из-под телеги. Огнем хорошо сработали. В половину никак не меньше ногайцев уменьшили. Зато остальные пять-семь продолжали переть вперед.

— Ты гляди-ка. Сабельки повытаскивали. — проговорил Рыбка. — Это… Не знаю. Это борзо, Каракут.

— Оголодали за зиму. Что?. Давай что ли? — Каракут потащил вверх из ножен свою черкесскую шашку. Рыбка немного замешкался. Он отгибал вверх острый наносник. Он мешал ему дышать.

— Рыбка!

Каракут отбивался на повозке сразу от двух всадников в нагольных тулупах. Сабли у них были плохие из болотной нечистой руды. Каракут отбил пару тяжелых ударов и нанес косой сверху. Один из ногайцев маленький, юркий успел выставить свою саблю, и шашка Каракута рассекла ее без сопротивления. Полоснула по кирпичного цвета щеке. Ногаец повалился вниз и вслед за ним качнулся Каракут. Если бы не Рыбка второй ногаец определенно достал бы его по спине своей геройской трухлятиной по беззащитной спине. Рыбка успел. Встал на Каракутом, выставил вперед рогатку. Казацкая смекалка превратила детскую игрушку в хитрое потайное оружие: с острыми концами обитыми железом, наборной ручкой и шнурком вокруг запястья. Отбросив вверх саблю, Рыбка воткнул рогатку в полоску темной кожи на шее. Ногаец продолжал сидеть на лошади, а из его шеи текли две кровавые струйки. Ногой Рыбка сбросил ногайца с лошади. Каракут тяжело дышал и оглядывался по сторонам. Ногайцев осталось пятеро и казаков всего трое. Грачик кружил вокруг себя длинным бердышом, отгонял двух всадников, сумевших перескочить через телеги. Против Каракута и Рыбки остальные. Выбросили арканы и один поймал Рыбку. Каракут колебался мгновение.

— Я к Грачику. — крикнул он.

Грачик выдохся. Еле ворочал бердышом. Он рычал по-звериному. Правая нога кровоточила и сгибалась. Каракут, что есть силы, рубанул шашкой по сухожилиям. Ногайская мохноногая лошадка с жалобным криком завалилась набок. Каракут наступил на голову всадника, приваленного бьющейся от боли лошадью. Оттолкнулся от мягкого уже мертвого еще теплого лошадиного бока и оказался на сундуках рядом с Грачиком. Вовремя чтобы парировать удар сверху и пронзить врага насквозь. Второй ногаец растекся в седле. Вместе с воздухом из наколотой груди толчками бежала кровь. Грачик обхватил руками короткое копье. Им лучше всего орудовать в степи в быстрых трусливых набегах. Грачик опустился на сундуки. Свернулся калачиком вокруг копья.

— Все? — обмелевшее лицо Грачика было тихим. Каракут склонился над ним. Копье воткнули в живот глубоко, безнадежно.

Каракут сказал.

— Все, братка. Все.

Грачик вздохнул с болью.

— Только это… Не зарывайте. Здесь бросьте. Чтоб солнышко видеть.

— Каракут! Каракут!

Рыбка звал на помощь. Каракут подхватил Грачика под колени и плечи. Он положил его рядом с железными коваными сундуками. На мягкую новорожденную степную траву. Прямо под наливающиеся силой округлые утренние лучи. Но последнее что увидели стекленеющие глаза Грачика, было разорванное в немом крике лицо убитого им человека…

— Как клещ, малахайка. — Рыбка пробил лоб ногайца острым наносником и теперь никак не мог отцепиться.

— Шлем сними. — посоветовал Каракут.

— Без дурных дорога слизка. — ворчал Рыбка. Он ворчал и ворочался на убитом ногайце. Пытался одновременно снять шлем и вырвать наносник из черепа ногайца. Каракут обхватил Рыбку за шею, потащил назад. Рыбка ударил несколько раз Каракута по ноге.

— Придушишь. — сипел казак. Тогда Каракут уселся на землю и взялся за сияющий металлический шишак.

— Голову не оторви. — предупредил Рыбка.

— Ему то теперь чего?

— Да мою. — Рыбка скривился. Как мог втянул внутрь нос свой горбатый и круглые щёки. Каракут заскрипел от натуги, но одолел Рыбкину жадность. Ногайский узкий шлем в сторону откинул. Сел на землю рядом с козаком. От широкой реки негромкого селедочного цвета поднимались вверх по холму царские стрельцы конно и оружно.

Когда через некоторое время неспешно подъехал пожилой сотник с братией, Каракут и Рыбка уже переместились под телегу. Рыбка набивал табаком длинные пеньковые трубки, а Каракут осматривал кречета.

— Табачок? — пожилой сотник наклонился в седле.

— Долго ехали. — укорил стрельцов Рыбка.

— Зато вовремя. — усмехнулся сотник выжига.

Стрельцы рассыпались по степи. Обдирали мертвых ногайцев. Вели лошадей.

— Наших не трогайте. — Рыбка раскурил трубку и передал ее Каракуту.

— Наших не тронем. — ответил сотник. Стрельцы снимали сапоги и сабли с убитых казаков.

— В сундуках что? — спросил сотник.

— А ты глянь. — Каракут внимательно посмотрел на сотника.

— Лубянник! Глянь что у них там. — приказал сотник.

Здоровый стрелец, в два раза больше Рыбки, озаботился шлемом запорожца. Пыхтя, пытался снять с наносника окровавленный кусок черепа.

— Оставь, говорю, Лубянник. — крикнул сотник. — Ты его разве что на хер оденешь. Лубянник бросил шлем.

— Дай место. — потребовал он у Каракута.

— Дорого встанет, стрелец.

— Чего с ним? Приколоть? — спросил Лубянник у сотника.

— Приколоть? Утро ведь… Чего уж… А приколи за Ради Христа.. — размыслил сотник.

Рыбка вынул изо рта трубку. Улыбнулся сотнику.

— Ты как дожил до таких лет, а? Совсем государство людьми оскудело… Всякого жопохлопа в сотники ставят.

Сотник подбоченился в седле, но не разгневался. Сказал буднично, словно квасу попросил.

— Коли их, ребята.

— Стой! — Лубянник рассматривал печать, покрывающую замок казенного сундука. — Тут ездец, Степан Тимофеев.

Сотник слез с коня и долго внимательно рассматривал печати на сундуках и клетке с кречетом. Вздыхал, глядел, пробовал на вкус восковых всадников пронзающих копьями змеев. Их налепили в Казани на воеводском дворе. Московская смиряющая лапа.

— А может… — в конце концов выдал сотник. — Они сами. Хитрованы набили.

— А ты попробуй. Сломай печать царскую.

Каракут достал из за пазухи свиток.

— Грамоту знаешь?

— Что я мотало какое. — оскорбился сотник.

— Тогда сюда гляди. — Каракут показал на печать в конце списка. — Казанского воеводы печать.

— Лубянник. Чти. — распорядился сотник.

Здоровый стрелец удивительно бойко зачитал.

— От воеводы Трубецкого. Казна Сибирская… Федор Каракут, Иван Рыбка, Грачик Федор… Через Казань, Жигули, Ярославль, Углич… Всем людям служилым царства Московского.

Лубянник свернул грамоту и отдал ее Каракуту. Сотник вздохнул.

— Это… Вы не серчайте. Мы ж не знали что вы государевы.

— А если бы не государевы были? — спросил Рыбка.

— А разве есть такие? — удивился деланно сотник. — Не знаю.

Всех казаков кроме Грачика похоронили. Себе оставили один вагенбург и телегу покрепче. Все остальное отдали стрельцам. Возниц решили взять в стрелецком городке. Сотник теперь старался изо всех своих сил.

— У меня тут от Жигулей до Царицына всего до сотни людей. А из приказов шлют и шлют коты баюны. Говорят: пчел разводи. Остроги строй. Щук считай. Корабельный лес готовь… Слыхал, казак, корабельный лес. — сотник предлагал Каракуту полюбоваться безлесым степным пространством. — В острог приедем я тебе хорошего коня дам. Персияне оставили. Такой конь. Для Бовы королевича конь.

— Царский размен. — Каракут усмехнулся коротко. Для себя и в землю. — Я табун, мне лошадку.

— Не рад? — посочувствовал не искренне сотник.

— Отчего же? — отвечал Каракут. — Рад. Как не рад, если домой вернулся.

****

Ловили Андрюшку Молчанова Осип Волохов и Мишка Качалов. По среди ночи, по самой середке наисладчайших снов, сбежал поганый помяс. С тех пор и ловили. Если бы сразу нашли, забили бы кистенями. Не до смерти, конечно. Дьяк Битяговский он, если словом одним, змей змейский. Ослушаться нельзя. Чтобы было потом, чем слушать. Да и под утро с росой и рябиновым солнцем злость сама собой подостыла и теперь чего больше всего хотелось так это вернуться назад в теплую, как нахоженный чирик, Брусеную избу. Там парились в людской печи забеленные щи и фунтовые пироги из тяжелого теста с курятиной и желтой облитой яйцом коркой. Мишка Качалов как вспомнил, так ажник застонал от досады и бесповоротно решил, что эта его досада будет стоить помясу лишнюю дюжину затрещин. Собака подняла помяса на опушке Макаровского леса. Тот бежал через кусты в пропаленной ветхой шубе на голое тело. Он постоянно оглядывался. Тимоха собаку не спускал, держал у седла. Собака загрызет Молчанова. Битяговский загрызет Осипа. Не ласковый размен. Андрюха продрался сквозь кусты и тут же утонул в распаханом поле. Засосала его влажная глинистая почва. Молчанов попытался выдернуть ногу. Ему это удалось с превеликим трудом. Нога превратилась в огромный бесформенный кусок глины. Сил не было совсем, и Андрюха обреченно поставил ногу на место. Мишка и Тимоха за помясом не полезли. Сошли с коней. Орали с берега.

— Вылазь, Андрюх.

— Выходи, гузка немытая.

Помяс молчал. Щурил живые зеленые глазки и махал руками. Подгребал под себя томившееся на земле холодное солнце. Начали бросать аркан. Со злостью, а потом в перебивку с камнями. Пару раз попали. Не арканом. Андрюха в долгу не остался. Накрыл голову шубой, сел и превратился в огромный ком майской влажной юной земли.

— Еще и обтрюхался, гад. Что ты будешь делать! — зло сплюнул Осип Волохов. Посмотрел на Мишку.

— Лезть надо.

Мишка Качалов почесал бритый подъячий затылок.

— Надо.

— Так чего?

— Чего?

— Лезь.

— Сам лезь.

Осип тяжело вздохнул. Отыскал глазами камень почище да побольше. Сел на него. Ударил каблуком сафьянового сапожка.

— Значит, местничать желаешь?

— Желаю.

— Так давай.

— Давай да.

Мишка Качалов, курносый с оспяными круглыми щеками, стоймя стоял. Не сомневался. Но и Волохов не на полбе с забалтыком возрос.

— Только без деда Федора Акундинова сына Телепня. Он на свадьбе государя нашего Ивана Васильевича с Марией Темрюковной царской утиркой ведал. Это боярская справа, а мы не воеводства делим, а кто помяса полезет из грязищи доставать.

— Лады. — быстро согласился Мишка. — Без дедушки. Без Федора Акундинова сына.

Волохов замешкался. Что-то быстро Мишка согласился. Задумал чего?. Или как обычно? Думает, что думает. Волохов выбрал второе.

— Ты чего не знаешь, что богоспасаемая матерь моя, боярыня почтенная Волохова Василиса мамка царевича Дмитрия. Сама царица Ирина ее поставила. Куда уж больше чин. Наш чин ничем не перебьешь. Не было в вашем семействе такого чина окромя дедушки-неждана. Выше третьего дьяка в Разрядном приказе не прыгали.

Качалов молчал. Хитро посмеивался.

— И что? — спросил Волохов. — Чем перебивать будешь? Какой теткой? Каким дядькой?

— Мне и моего чина достанет.

— Как так?

— А вот как… Я подъячий. Человек государев. Ты на дворе Нагих обретаешься, как и матерь твоя достопочтенная. Хотя у нас кормишься.

— Углич — удел царевича Дмитрия и я в своей силе. — не сдавался Волохов.

Мишка ощерился. Показал зубной вдовий тын.

— Надо дьяку Михайле Битяговскому передать как ты. Вот прямо здесь на этом самом камне крамолу чинишь на государя.

— Это как это…

— А так это… Государя с Нагими равняешь.

— Чего ж с государем… С Битяговским.

— Ну — свистнул с удивлением Мишка.– Вот чумной. Пока батогами бит, а теперь и Лобного места добиваешься.

— Да чего ты городишь. Чего городишь то.– вскочил Волохов. Он испуганно оглядывался на многочисленных свидетелей его неосторожных речей. Все елки слышали. Все шишки запомнили. Колобов свое тарахтел.

— По-твоему, дьяк своевычно действует? Он слово и дело государево, а значит и я раз его подъячий. Так что же это выходит брат, Осипе? Ты своих князей через себя со мной, а значит, с государем московским и всея всеясности равняешь?

Волохов заморгал усиленно и неправдоподобно. Ему показалось, что вокруг пухлой мишкиной фигуры появилось чудесное свечение.

— Сымай сапоги, Осип.– посоветовал Мишка.– А лучше совсем голяком, как перед теткой Забелихой бегал.

— Я такой же подъячий как и ты. — огрызнулся, не сдаваясь Волохов. Но у Мишки сегодня все стыковалось.

— А Битяговскому кто по утрам чашу помойную от всего подъячества подносит?

Плевался Волохов, но сапоги начал снимать. Крикнул в последней надежде.

— Андрюх! Если не сдох. Пожрать хочешь? Баранья лопатка есть.

Земляной ком разрушился. Появилась кудлатая голова и тонко по-комариному пискнула.

— Покажь.

— Вот ты… Вылазь говорю.

Не было у них бараньей лопатки. Ничего у них не было. Кроме себя да сурового приказа. Мишка Качалов выручил. Подобрал с земли какую-то палку рогатую. Помахал ей перед своим носом и носом помяса. Пока отдаленным носом. Этого хватило. Полез Андрюха обратно. Чисто медведь из берлоги. Выбрался на берег, покрытый зеленой паутиной травы. Перемазанный. Страшный. Жалкий. Глаза безумные и обреченные.

— Давайте.

— Сади его. — сказал Мишка.

— Сам сади. У меня седло дареное.

— Так че? Пожрать не дадите? — влез в разговор помяс.

— Вот закавыка. — пожаловался Мишка — И не двинешь ему как следует. Измажешься.

Осип порыскал в седельных сумках и нашел у Мишки сухари и флягу. Бросил Андрюхе.

— Смотри флягу не сожри.

Помяс не ел и не пил. Сухари и кислое слабое разведенное винцо словно вдохнул в себя. Качалов и Волохов и глазом моргнуть не успели.

— И чего бегал? — спрашивал Осип.– Где ты еще винцом разживешься.

Помяс не ответил. Вытянулся на земле. Закрыл глаза. На лице его худом и плоском блестела безмятежная улыбка. Мишка и Осип соорудили люльку из двух раззеленевшихся сосенок. Положили в нее сонного помяса и крепко привязали, чтобы не потерять по дороге. Снова поместничали лениво и отправились в путь. Впереди довольный Волохов, позади добрый Мишка Качалов. К его седлу была привязана самодельная люлька, а в ней помяс в запойном от голодухи сне. У Брусенной избы были после полудня. Въехали в низкие ворота и прочертили две глубокие полосы в речном слежавшемся песке двора. Остановились прямо возле широкого бревенчатого крыльца с резными потемневшими перилами. Битяговский сошел вниз. У него были квадратные плечи, округлый живот крепкий как грецкий орех и седая перченая борода такая плотная, что напоминала шкуру старого волка.

— Кажись, сдох? — сказал Битяговский, оглядывая люльку.

— Не… Это не… -ответил Волохов. — Мишка придушил немного.

— Когда это? — удивился от неоправданной лжи Качалов. Дьяк не услышал. Он скомкал маленькое лицо Молчанова широкой ладонью.

— Ты чего это, Андрюх? А? Куда бежать собрался?

Еле ворочая сплющенными в трубочку губами, Молчанов промычал.

— В Москву.

— В Москву. — протянул Битяговский. — Так совсем не понимаю. Я ж тебя туда и сам направлю. Лошадка тебя повезет. Сначала телегу, а потом тебя на аркане. Не понимает народ своей благости.

Молчанов заверещал.

— В яму не сади боле… Не выдержу.

— А куда тебя определить. — задумался Битяговский.

— Куды хошь… И пожрать бы…

Битяговский повернулся к Качалову.

— В мыльню его.

— А потом?

— Что у нас в клетях нижних? — спросил дьяк.

Качалов отвечал бойко.

— Гостя Трюхана майно. Конопля неразобранная. Кадушка с квасом. Кабысдох дворовый к цепке чугунной прилагающийся.

— Злой?

— Тещей кличуть. Микитке Едокову надысь портки спустила.

— Да ты что же это, дьяк? К тёще на съедение? — слабым голосом возмутился Молчанов.

— Попортим, господине, помяса. — заметил почтительно Волохов.

Дьяк подумал и решил споро, государственно.

— Тещу выселить, помяса в колодки. Всех кормить сообразно чину.

Мишка поволок люльку с Молчановым в сторону мыльни, а Битяговский прошелся по двору. Закрепить хозяйство верным глазом. День был на переломе. Углич город тихий, глубинный. После полудня и мухи не летали. Висели в воздухе недвижимо. А Битяговский работал. Таков был приказной московский порядок. На двор Брусеной избы свозили царев оброк с окрестных монастырей и сел. Здесь перебирали, раскладывали по особым клетям зерно, битую птицу, рыбу и полотно. Работала кузня. В углу обширного двора скучал в неровной шеренге отряд стрельцов. Перед строем стрелецкий голова Семенов отчитывал молодого высокого стрельца с малиновым смущенным лицом. Семенов тряс фитильной пищалью и шумел открытым черным ртом. Но так лениво и нехотя, что Битяговский поморшился. "Оттого и беды наши» — внезапно подумал дьяк.– «Что вроде бы по уму да без сердца. Но он то не таков. Нет не таков.» — убедил сам себя дьяк и поднялся по ступенькам. Дело надо было дальше делать. Пробу сымать с монастырского меда в счет прошлогодних недоимок. Чарки две-три не более. Дьяк меры во всем держался.

****

Романовы пошли в рост из-за женщины. Московский боярский род средних дарований, но хитрый и терпеливый. Между ними и троном долгое время стояли семьи великие и знатные пусть не делом, но памятью далеких, а значит невероятно славных предков. Рюриковичи. Гедиминовичи. Прямиком от Иафета через Августа Цезаря и императрицу Феофано. На этом фоне Андрейка Кобыла — родоначальник Романовых гляделся неважнецки. Бояре московские какими бы богатыми не были перед спесивой золоченой пылью пасовали. Шуйские, Воротынские, Голицины. И несть им числа частоколом глухим встали перед троном. Одна надежда была на самоуправство государево. Священное прогрессивное начало, мастерок, которым царство каменный Кремль построило, а не кучу песочных удельных замков. Царь Василий 3 умер, когда его наследнику Ивану и трех лет не было. За государство, уже окрещенное старцем Филофеем третьим Римом, взялся хищный клубок из царицы матери Елены Глинской и ближней аристократии. И начала опять расползаться Русь по имениям да поместьишкам, полетели во все стороны кровавые брызги, когда власть сама себя грызть начала, сойдясь в междуусобной бойне. Мать царя отравили, дядю, вообще весь род Глинских почти вывели. Ребенком царем, как мячиком, играли. Перекидывали от одной партии к другой. На всю жизнь запомнил Иван, что это значит в Москве быть слабым государем. По возрасту или какой иной причине. Крепко запомнил, как бояре перед ним ребенком убивали друг друга, как один из Шуйских (всегда где измена они!) на его кровать садился и речи непотребные вел. Как будто с ровней говорил, а не с повелителем. Едва лишь в возраст Иван вошел, он этого Шуйского псарям отдал без сожаления и те его прямо на дворе убили, чтобы все видели и знали. Кончилось головотрясение в стране, настал, наконец, крепкий царь после многолетней бескрайней вольницы. После потомки на дискутабельный фарш изойдут, доказывая превосходство поэтической, из дурной образованной головы выдуманной, Новгородской республики перед прозаической темной наглой зверской тоталитарной Московией с ее князьями жилами, пахнущей кровью, слезами великими и неизбежностью, всеподъедающим великим равнодушием перед временем. Да что оно время для тех, кто строит вечность? Новгород был богат, знаменит и сиял во все стороны света. Золотой пустой болван и самодовольное трепло. Была бы Москва, не было бы ее, он все равно не пережил бы 16 столетие. Его сожрали бы Литва или Ливонский орден или Польша или Швеция да кто угодно с крепкими яйцами и правдой в душе. Несколько столетий блестел Новгород, пока будущая столица русского мира путалась в своих финских дремучих лесах. Ни зряшного каменного собора, ни берестяных грамот (Акундин — Твердило Тердиловичу… а ногату я себе заимам..), деревянные стены, в которые каждый год стучат недобрые татары. Абсолютно отрицательная стартовая позиция, только и оставалось, что продолжать растворяться в гнилых болотах, пока и имя такое русские из свитков своих справедливых история не вычеркнет. Мимо византийской иконы к блюдцу с молочком для коровьего бога Велеса. Однако… И это хорошо… Новгород предложил быть рабом своих вольностей, Москва быть вольным в своем рабстве. Сотни законов и сотни плетей или всего один закон, но и плеть одна… Спра-вед-ливая! Московитяне в это верили, и перед этой верой сгибали шеи, но лишь перед ней. Тем и победили.

Первой женой Ивана Грозного стала Анастасия Романова, и это событие помимо всего прочего стало символом нового времени. Царь, уже самый настоящий венчанный царь, искал себе надежную опору внутри собственного государства. Ведь прямо в воздухе висела его с виду бесконтрольная власть. В разряженном воздухе аристократосферы. Он положился на вторых. Тех, что позднее назовут дворянством, и Романовы были лучшими из этого тогда молодого сильного энергичного племени. Это был правильный брак, и они любили друг друга. Анастасия до поры до времени смиряла те злые черные силы, какими была доверху заполнена его, с самого рождения, истерзанная хворая душа. Когда Анастасии не стало, некому было больше противиться, а сам царь не мог. Чумой стал на троне и заразил всю страну страхом и ужасом.

Романовы смогли удержаться в самое черное время. Они не высовывались. Были верными родственниками, а после смерти царя Ивана в 1584 году, Никита Романов стал одним из тех, кому было поручено опекать и наставлять царя Федора. В Регентском совете Никита Романов дядя царя и Борис Годунов шурин царя соединились против Мстиславских, Шуйских и Бельского. Через Романовых Годунову удалось укрепиться и стать, по сути, единоличным правителем. Бельский был сослан. Мстиславские и Шуйские разгромлены. После смерти Никиты Романова главой рода стал Федор Никитич. И тяжко ему бы пришлось обеспечить будущее фамилии и малолетних братьев. Если бы не было у него верного и мудрого человека полностью преданного клану. Такой человек у Федора Никитича был.

Суббота Зотов сильный и высокий мужчина с толстой, как слоновья нога, шеей и пепельным окрасом короткой бородки. Он тяжело топал по извилистым переходам романовского терема. Все благоразумно пряталось и затихало, услышав тяжелую поступь дядьки Федора Никитича. Вдруг на пути Субботы возникла съежившаяся фигура растерянного мальчугана. В трясущихся руках деревянный ковшик. Суббота навис над бедным романовским служкой. Мальчик немо хватал воздух ртом.

— Ты чего, малец?

— Воду несу… Воду просили. — бормотал мальчишка.

— Ну… Дай пройти.

Малец с трудом разбирал чего от него хотят, а Суббота улыбался.

— Пройти то дашь?

Малец резво отошел в сторону.

— Ну беги, беги.

Малец пошел по переходу, стирая со лба холодный пот. Вдруг он взлетел, получив мощный пинок, и ударился о стену. Заплакал немо, не дай бог услышит.

А Суббота и не думал. Сказал рассудительно.

— Не со зла, малец. Для порядку.

Суббота окинул грозным взором, запертые но всеслышащие двери. Ударил ногой в первую попавшуюся.

— Всех вас мышей. Всех насквозь

Суббота двинулся дальше. Тяжелая низкая дверь. Перевел дух. Что-то изменилось в его лице. Теперь он пытался выглядеть слугой.

Суббота вошел в красиво разрисованную комнату с набранным полом. Он поклонился Федору Никитичу молодому гибкому широкоплечему красавцу.

— Что? — спросил встревоженно Федор Никитич.

Суббота остановился в углу перед иконами. Истово и жадно перекрестился. Потом повернулся.

— Гонец от правителя. К себе требует.

Федор раскинул руки крестом.

— Елданко. Тащи вериги.

Открылась маленькая дверь. В нее втиснулся заспанный толстый холоп. Чесал мягкое брюхо. Едва увидев Субботу мгновенно преобразился. Резвел и худел на глазах.

— По полному чину, княже?

— Все что в печи на стол мечи. В Кремль еду.

Елданко пропал за дверью.

— К обеду поспеешь.– сказал Суббота.

— Дело… У Бориса, Швырев Мишка сказывал, стерляди пуховые. И к девкам от него на Лубянку ближе.

— На Лубянке черти живут. В бабах срамных, как в избах. Кто зайдет того в пекло тащат.

Федор засмеялся.

— Не бойся, Суббота. Это если засиживаться долго.

В дверь протиснулся Елданко с кипой одежды на руках. С превеликим почтением стал наряжать Федора. Суббота любовался воспитанником, так что в глаз слеза полетела.

— Женить тебя пора. Обещал я твоему батюшке. Может, правитель затем и зовет. Ах, как было бы… У Стрешневых такая ягодка наливается… По Романовскому роду. Царица.

— Откуда знаешь? Видел?

— Кто боярскую девицу мне покажет. Да мне и видеть ее незачем. Все что надо я и так знаю. Батюшка ее окольничий. Под Быстрицей воеводой левой руки был. Сел у них и выпасов. Да соляных ям да казны денежной и рухляди полневой… Как при всем том красивой не быть?

— Соляные ямы… Тогда точно красавица писаная. Только не даст мне Борис дозволу. Я бы не дал. Князю Василию Шуйскому уже и сорок, а все холост.

— Шуйские проклятый, бунташный род. Поделом им. Ядовитое семя.

— Что до того Борису. Его другое гложет.

Елданко подал тяжелое верхнее платье. С трудом Федор натянул его на себя

Суббота говорил.

— Пускай их… Годунов вперед глядит… Что после царя Федора будет. Шуйские Рюриковичи и они первые у трона. Пусть жрут друг друга.

— Ты про Дмитрия совсем забыл.

— Нет, княже, я все помню.

Елданко торжественно внес высокую горлатную шапку. Суббота отобрал ее и сам почтительно водрузил на голову Федора.

— Как? –спросил Федор.

— Грозен яко лев рычащий. Блистаешь яко солнце полуденное.

— Потею и пахну яко сто онуч мужицких. Хожу яко в уборную не поспел, да еще и печная труба на голове. Елданко, давай меняться жизнями.

— Терпи, княже.

— Терплю. Самый распоследний посадский вольнее меня. Жениться по собственной воле не могу. Хорошо ли это, Суббота?

— Не знаю. Я не ты.

— И я пока не я… — сменил вдруг свой задорный веселый тон Федор Никитич. И показалось вдруг Субботе, что не боярская шапка на воспитаннике его, а что-то более золотое и важное: то ли шапка царская, то ли клобук белый патриарший..

— Чего смеешься, Суббота?

Зотов согнал с сурового лица легкую улыбку.

— Так… Привидится дурь всякая.

***

За годы скитаний Каракут отвыкнуть успел. В чужих краях, где бы ни был, в Венеции либо у турок, человека ясно видно. Много-много людей и дел их за шиворот и ниже. Дома, дома, дома, деревни, города. Всё гремит, шумит и солнца не видно. Видно, конечно, но такое. Будто на соседней мануфактуре вырезано. Мраморное, прекрасное и не живое. Здесь не так. Если особо не вглядываться так и простенько совсем. Без завитушек. После Волги степь вокруг дороги, потом лес. Пару раз людей вроде видели. Живых, да. Так-то, если подумать, побольше чем в Венеции живых-то людей. Из природы они живут, а не против. Умом Каракут понимал, что все совсем не так. И люди везде живые. Но сердце, сердце. Нигде ему так сладко не было, как здесь в родимой пустыне. Воздух особый? Да нет. Не чужой. Вот так оно верно. А если это верно то и все вокруг обретает душевный смысл. Как бы иногда противно и безнадежно не было.

В темной комнате перед Каракутом стояли хозяин и хозяйка постоялого двора. Плотные. Похожие друг на друга. Коробкообразные. У обоих под левым глазом аккуратные синяки фингалы. У хозяйки чугунок со щами.

— И за что? Ни за что. — выговаривал хозяин Каракуту

— Говорил вина ему не давать.

— Так и не давали.

Хозяйка вмешалась.

— Чертячья перетычка. Как перед Михаилом Берлиберийским. До конца стояли. Ухват бабушкин аб евоный хребет анафемский сломала.

Хозяин поспешил на помощь жене.

— Ох и ухватский был ухват из железа свейского. Убытков сколько от Рыбки твово. Он ведь и зверюгу своего опоил. Вдвоем бочку приговорили, шельмы.

— Щи теплые? — Каракут спросил хозяйку.

— Сутошные. Достала только.

Каракут взял чугунок.

— А мордопорча? Как бабу мою подбил, гляди. — не отставал хозяин.

Каракут оставил чугунок. Открыл железный сундук. Достал серебристую песцовую шкурку. Завязал его вокруг шеи хозяйки. Другую шкурку вокруг шеи хозяина.

— Это че? — спросила хозяйка.

— За беспокойство.

— А ухват?

Каракут вздохнул. Снял с шеи хозяина шкурку. Бросил в сундук. Высыпал в руку хозяина горсть медяков.

— Божий он у тебя человек, хозяйка. Не стяжатель, но дурак дураком.

Каракут появился на пороге постоялого двора. Вкусно ел щи из чугунка. Слышно было как сзади голосит хозяйка.

— Да мы бы всему воинству небесному ухваты купили бы пенек ты нерастыканый.

Слышен удар и жалобный скулеж хозяина. Каракут закрыл дверь.

Каракут шел по двору. Обошел мохнатый бежевый холмик и остановился. Перед ним открылась эпическая картина. Рыбка и его верблюд Васька спали, едва ли не обнявшись, и храпели едино в одну дуду. Каракут поставил на землю чугунок. Рыбка открыл один глаз и тут же закрыл. Стремительно и ненатурально захрапел. Каракут говорил в пространство, как будто не заметив этого.

— А хороший был песец. Серебряный. Жаль что отдал.

— Этим жадюгам. — Рыбка сел, зевая.

— Ты их видал? Великая мордопорча. Так что по грехам по грехам Рыбка казак. Подымайся и Ваську подымай или не поднимается?

— Не знаю. Вчера как верблюда пил.

— А он и есть верблюда

— Ну да?

— Только ему не говори.

Пока собрались, пока Ваську растолкали, майский свежий денек прочно утвердился. Каракут взлетел в седло. Левая рука на рукоятке черкесской шашки. Оглянул свой небольшой поезд. Погрозил шутливо Рыбке. Тот качался дремотно и полупьяно среди горбов понурого Васьки. Каракут махнул рукой. Двинулись…

* * *

У Шуйских на Москве богатый двор. Как иначе. Фамилия знатная. Рюриковичи. Второй свежести, а думали про себя… Много чего думали. Иногда совсем крамольное. За что и терпели всем семейством. Не раз и не два. Ссылали Шуйских, казнили часто, а прощали ещё чаще. В 1586 году ввязались Шуйские всем семейством в очередную интригу. Явилась к царю Фёдору депутация от земства с прошением «… чтобы государь чадородия ради второй брак принял, а первую свою царицу отпустил в иночий чин». В первом приближении дело куда как справедливое. 11 лет жили вместе и бездетно царь Фёдор и Ирина Годунова — сестра Бориса правителя. Вместо Ирины предлагали девицу из рода Мстиславских, и то ради чего всё затевалось. Выскочку худородного Бориса Годунова окоротить. По возможности сразу на умную и вредную голову. Борис переиграл хитрую диспозицию. Ивана Петровича Шуйского главу клана, воеводу храброго, победителя Стефана Батория, в Кирило-Белозерский монастырь отвезли. Там он показательно угорел от дыма в собственной келье. А Василий Иванович стал первым в семье и ужом выкружил из смертельной опасности. Год прозябал в Буйгороде в ссылке. Был прощён, но не покорён. В Москву вернулся не тихим, но затаившимся.

Так вот подворье у Шуйских богатое. Стены кирпичные и красные. С намёком. Тоже фрязин строил. Не маэстро Фиорованти. Пониже и пожиже, но по образу и подобию. У тяжёлых в свейском железе ворот два здоровенных холопа бездельем мучались. Смотрели на улицу. Прохожих задирали. Отворот и Укорот их на княжьем дворе прозвали. А христианских своих имен они стеснялись.

— Не туда идёшь, карасик. Сюда ходи. Здесь слаще. — орал, надсаживался Укорот. Крутил похабно пороховой рог на цепке у широкого расписного золотой нитью пояса. Скользящая мимо молодка статная и купчистая насыпала озорно и дерзко в ответ.

— Да что с тебя взять? С холопа смиренного. Что мы с тобой делать будем? Ворота подпирать на пару?

— Смотря чем подпирать. — не унывал Укорот.

— Куда тебе. У тебя вся сила в язык ушла. Байбаки рязанские.

— Брось, Укортище. — Окорот хлопнул товарища по ленивому животу. — Гляди, тютя, едет.

Окорот схватил за уздцы крестьянскую лошадку. Тащила она за собой скрипучую телегу с ражим мужиком. В бороде, армяке и с рыжей глупостью в круглых глазищах.

— Куды? — ловко, по-хозяйски спросил Окорот.

— Туды. — ответствовал мужик степенно.

— Куды туды? — настаивал Окорот.

Мужик не уступал.

— Туды куды.

— Туды? — Окорот спуску не давал, а мужик в своем праве и это чувствовал.

— Туды.

Сдался Окорот. Отпустил уздцы и посторонился.

— Туды? Туды можно. Если бы куды… Езжай, тетёха.

Мужик лошадку приложил кожаной плетёшкой и поехал. Аж светился, что москалю вломил, как Половин Целикович. Окорот смотрел вслед и приговаривал.

— Вот где, балабол. Не заткнёшь. Что там?

Пока Окорот разговоры разговаривал, Укорот в телеге мужика шуровал. И с прибытком. Через ворот залез под рубаху и показал опасливо разлапистый щучий хвост.

— Ух ты, какая жирная да приличная. — подивился Окорот. — Чисто Меланья Патрикиевна с Арбату. Эта даже на рожу пригожей.

Не успели они порадоваться как одна из створок тяжёлых высоких ворот открылась и на улице появились красиво ряженные всадники на крупных немецких конях. Между ними ехал преувеличенно, выше самого высокого края лицемерия, бедно одетый, тщедушный человек на хрупкой лошадке. У человека были пронзительные, всё подъедающие глаза. И честно добытую щуку он замеьтил сразу.

— Что это у тебя, Укорот? — голос у князя Василия Ивановича был высокий и низкий. Такой. Как все у князя. Подчиненный. Укорот, не будь дураком, сразу на колени бухнулся и щуку перед собой на руках держал.

— Вот, княже. Расстарались. Из воздуху добыли.

Василий Иванович разлепил тонкие, бледные губы.

— Узнаю московский воздух. В поварню снесите. От царя вернусь, попробую.

Они посмотрели почтительно как поезд князя исчез в ворохе московских улиц, а потом Окорот сказал.

— Мне бы князем… Никогда бы так. Что же это у своих же холопов перед всей улицей отбирать. Никакой чести.

Укорот не согласился. Дальше глядел.

— Да, что там понимать. Пановать не холопствовать. Там все навыворот. Так уцелеешь.

* * *

Углич. Не боевые «украинные» стены а вполне себе мирные внутренние городские стены. Сушилось белье, а кое-где проломы были неряшливо заделаны досками и заросли кустами да травой. Тусклая деревянная икона над ржавыми воротами. У торговой дороги, ведущей в город, совсем молоденький стрелец Торопка в кафтане и с бердышом, начищенном до блеска. Он охранял женщину, по шею закопанную в землю. Недалеко девушка Дарья, а с другой стороны, на низенькой скамеечке, сидела бойкая старушка Макеевна, мать стрельца Торопки.

— Торопка, сынок. Может кваску. Солнце как печет.

— Не буйствуйте, мама… Сидите тут и сидите. Дома Зорька не кормлена.

— Ты за нее не сердешничай. За себя горюй. Поставил черт усатый на солнцепеке. Уж я пойду. Пойду старосте губному пожалуюсь. Что же если робкий да неклепистый так и можно? Всем пистоли дали. А где наша пистоль?

— Матушка цыц.

— Не цыцкай на матерю. Разживись в начале, чем цыцкать.

— Я на вас тоже Ракову пожалуюсь. Стоять.

Бердышом Торопка преградил путь Даше. Та протянула кувшин.

— Водички. Напиться.

— Не можно. Принимай назад.

Эту сцену видели Каракут и Рыбка. Движеньем руки Каракут остановил их маленький поезд. Каракут спрыгнул с коня и подошел к стрельцу. Сзади него держался Рыбка. Торопка вперед выставил бердыш.

— Не подходи.

К нему на подмогу бросилась Макеевна.

— Уйди носатый.

— Ты чего, жиночка.

— Думаешь, если у нас пистоли нет так можно? Торопка, дай бердыш.

— Матушка.

Пока они тянули друг у друга бердыш, Каракут склонился над преступницей. Ее глаза были закрыты, но она еще жива. Каракут достал маленькую сулейку. Приложил ее к пересохшим губам женщины.

— Ты что это. Нельзя. — крикнул Торопка.

— Нельзя так нельзя. За что ее?

Из под локтя Торопки выглянула Макеевна.

— Мужа свово казнила, убивица. Пока спал, зарезала.

— Было за что?

.- Коли так. Что с того?

Каракут подошел к Даше. Руку положил на плечо коротко.

— Дочь? Нечего тебе тут делать. Домой иди. Она заснула теперь. Далеко она.

* * *

После того как пополдничали, Битяговский за ухо вытащил Митьку Качалова из-за теплой большой печки. Там Митька, как и положено провинциальному русскому человеку, вознамерился славно всхрапнуть часок, а лучше и другой и третий.

— Да рази ж сегодня мой черед, Михайло Петрович. — жаловался Митька. Дьяк его не слушал и свое долдонил.

— Рассыпались как тараканы. Вот уж мы с вами субботу святую спразднуем. Розгами да уксусом. Заходи, — дьяк толкнул Митьку в черный спертый воздух Брусенной избы. Теперь дьяк сидел за толстыми хозяйственными книгами, а напротив Качалов скрипел пером и нудел.

— Леонтия Терехова вдовица. Две кадушки с медом гречишным. Эх, она сама как мед..

— Жито, жито за ней.

— Не было за ней жита.

— Гляди лучше.

Качалов со вздохом встал и пошел к двери. Дверь внезапно распахнулась. Впечатала Митьку в бревенчатую стену… Вошел разъяренный Михаил Нагой. Высокий с испитым лицом.

— Где деньги, дьяк.

А дьяк, словно не расслышал, сказал невозмутимо.

— Мишка, а книги прибери. — а потом добавил как будто только сейчас заметил князя.

— Здрав будь княже, Михаиле. С брюхом что не так? Больно гневлив ты сегодня.

— Деньги, дьяк.

— Нету, князь. Пока с Москвы указу не было.

— С Москвы. От Бориса.

— От государя.

— От государя… Как бы все не перевернулось однажды, дьяк. Тогда…

— Это я уже слыхал. От кого же? Андрюшка Молчанов помяс ваш что-то такое вспоминал. Пропал он что то. Давно не видать. Или видать. Это с какого крыльца смотреть. С моего вот допустим…

Михаил Нагой тяжело смотрел на Битяговского. Резко повернулся и вышел из Брусенной избы.

* * *

Во дворе московского кремлевского дворца ловкие ярославские мужики сколачивали невысокий широкий помост. Все как один в просторных рубахах. Тесали высушенные бревна, добирались до белого тела. Стучали, покрикивали друг на друга.

Борис Годунов отошел от окна. Он красивый черноволосый мужчина. Мягкой рукой обнимал золотое яблоко державы. Прошел мимо пустого деревянного резного трона, чуть касаясь его рукой. На лавках у стен самые сильные люди. Лупп Колычев, дьяк Вылузгин, Ф. Н. Романов и Василий Шуйский.

Вылузгин развернул свиток и начал зачитывать письмо Битяговского.

— А Андрюшку Молчанова на дыбе пытали и показал тот, что Михайло Нагой принуждал его над парсуной царя ворожить и волос царицын над колдовским огнем жечь. Говорил Михайло, что царица бесплодна как пустыня Синайская. А еще зелье ядовитое у Нагих в подполе в мешках хранится. Оный Андрюшка по недосмотру убег, но ловят его знающие люди. Не уйдет колдун.

Лупп Колычев не выдержал. Лохматый огромный он почти кричал.

— Колдуна этого в Москву везти. К патриарху. Пусть в огне издохнет.

— Другого найдут. Под корень рубить надо. — заметил Вылузгин.

— Нагих. Все семя в Пелым. Память о них избыть. Углич вон он как бельмо в глазу. Всем видать. Не прыщ на заднице. — это уже Федор Никитич себя проявил, а Годунов как бы и не слышал. На Шуйского посмотрел.

— Князь Василий Шуйский что думает?

— Чем дальше от Москвы тем славы больше. — заметил князь Василий. Эх, знал что-то князь Василий. Все понимал. Здесь среди этой расплывающейся серой роскоши, его скромное платье блестело самым лучшим бриллиантом.

— Тебе ли не знать. — подметил молодой Романов.

— Мне ли не знать. — смиренно признал Шуйский.

Лупп не унимался.

— Кто теперь про брата твоего помнит, князь Василий? А он герой. Псковский сиделец. Баторий круль польский об этого воеводу зубы обломал. А как злоумышлять стал. Новую жену царю Федору приготовил. Вмиг в опале оказался и смерть нелепую принял. В келье угорел. Кто про него теперь помнит.

— Я помню.

— Вот так так. Смотри, правитель, зря ты его из опалы достал. Не смирились не забыли Шуйские. — Романов посмотрел на Годунова.

— Прав ли Федор Никитич, князь Василий? — спросил правитель.

Шуйский отпираться не стал.

— Прав. Прав. Не забыли Шуйские. Не забыли, что бунтовали против законной власти и не простим себе этого пока не искупим грех верной службой.

Ох и скользкая жаба. — громко сказал Федор Никитич, но про себя.

— Верю тебе, князь. А более всего твоему поучительному прошлому. Оно ни тебе ни меня не подведет. Что с Нагими присоветуешь? — поддержал Годунов Шуйского.

— Если бы не Дмитрий. Раз и нет Нагих. А здесь. Природного царя наследник. Тут думать надо кем он дальше будет. Рюрикович по имени и Нагой по естеству. Их разделить надо. Нагих в Угличе оставить, а Дмитрия сюда в Москву. При себе держать. Понадежней.

Федор Никитич не сдавался.

— Дмитрий в Москве повод для бунта. Всегда и везде. А Пелым. Там им хорошо будет. Лес, монастырь и палаты каменные. Приставом Пеха пошлем, а князь Василий?

Шуйский улыбнулся и кивнул головой.

Правитель снова отошел к окну. Всех выслушал, теперь ему решать. Сказал сам себе вполголоса.

— И ничего-то ему не нужно. Ни одеж золотых, ни казны. Потому как природный. Настоящий. От бога. Как Дмитрий царевич. Царь государь. Батюшка. Царица волнуется. Обедать пора.

Один из мужиков поднял голову и махнул рукой правителю. Годунов свое решение принял, но никому об этом не сказал. Ни для этих ушей такое решение. Снова правитель прошел мимо пустого трона и залицемерил как замироточил в церковный расписанный в святцах праздник.

— Мы с вами люди наилутчшие, но такое дело не нашего умишка. Здесь речь о сыне государевом. Значит, государь решать будет.

* * *

По рыночной площади Углича расхаживал казак Рыбка. Вокруг верблюда Васьки образовался почтительный круг из горожан никогда не видавших такого чуда. У Каракута на руке сидел недвижно белый кречет в слепой шапочке. Рыбка ходил кругами. Размахивал на все христианские стороны белоснежной огромной костью. Развлекал народ честной.

— А зайцы в Сибири как коровы. Их доить можно. — возглашал громко и серьёзно казак.

В толпе рассмеялись.

— Вот брехун казак.

— Брехун? А это что, по-твоему? — Рыбка махнул костью.

— Нога зайчонка сибирского. Сибирь это Эдем, где млеко в берегах. Земля жирнее самого жирного попа. Из одной елки полдеревни срубить можно. Рыбы в реках воды не видать. Так что православные, если хотите как у Христа запазухой жить. Бросай все. Дуй в Сибирь. Мы сейчас в Москву. Ермаковскую казну царю везем. Потом назад пойдем. Так что женочки которые вдовые, бобылихи или так одинокие. Девицы на вас надежда особая. Казаки, воеводы, людишки царские, полоненные. Вся Сибирь стонет. Какая нибудь хворая лядащая бабешка на которую в Угличе никто и не взглянет. Царицей будет. Ханшой Обдорской земли и всех пределов.

На краю толпы образовалось неожиданное смятенье. Через толпу пробивались братья Нагие с холопами. Колотили деревянными ручками нагаек по неуклюжим медлительным спинам. Стихло веселье. По получившемуся проходу шел царевич Дмитрий. По бокам и позади Нагие.

— Кто такие? Что затеваете? — спросил Афанасий Нагой. Младший брат Михаила. Лицо молодое и задиристое.

— Сибирское посольство к государю… И к нашим девкам женихи. — подлез к нему близко какой-то посадский.

Нагой толкнул его в грудь.

— Чего зубы скалишь?

Дмитрий смотрел на Ваську.

— Это верблюда?

— Он самый княже. — торжственно произнес Рыбка.

— Царевич казак царевич. — сказал Михаил нагой.

— Прости царевич.

— А кроме коровы горбатой что еще из затеек имеется?

Рыбка протянул кость.

— Вот. Зайца сибирского нога.

— Возьмем? Царицу потешим. — спросил Михаил у царевича.

Дмитрий заметил кречета.

— Кто это у тебя?

— Белый кречет, царевич. Самый сильный охотник. Никакой сокол не сравнится. Бесценная мудрая птица. Но и достать его трудно. Гнездо ставит высоко. В полунощных горах. Много охочих людей его добывают да мало кому он дается.

— По мне такой слуга. Дядя возьмем птицу. Давай казак.

— Не могу царевич. Это дар воеводы Трубецкого победителю Кучума царя.

— Годунову? — царевич спросил гневно.

Михаил вмешался.

— Дай казак. Тебе царевич велит.

— Моя бы воля… Отдал бы. Но нет здесь моей воли. То царская воля и птица царская.

— Не мне значит… Все равно царем буду моей станет. А Годунова, Годунова…

Внезапно речь его оборвалась. Дмитрий повалился на землю. У него мелко начали дрожать руки и ноги. И стон такой же раздался мелкий и жалкий. Неправильный детский стон. Михаил Нагой действовал быстро.

— Кругом! Кругом становись! — закричал он.

Нагие и остальная свита захватила Дмитрия в кольцо. Закрыла от нескромных взглядов. Кричали.

— Расходись! Расходись!

Михаил Нагой на колени пал перед царевичем. Держал голову. Вставил тонкое лезвие ножа между зубами.

Афанасий Нагой с обнаженной саблей приблизился к Каракуту. Каракут мгновенно понял, что сейчас произойдет. Пытался вытащить шашку. Сзади на него набросились. Прижали к земле. Рядом бросили Рыбку. Афанасий Нагой рубил редкую благородную птицу и яростно втаптывал в грязь уже безжизненное тельце.

Часть 2

Битяговский выделил рассохшиеся дроги и добротную костлявую лошадку.

— Смотри, стрелец, добро казенное.

— А везти куда?

— Куда? — Битяговский задумался. — А куда у вас привычно возят?

Торопка пожал плечами.

— Не знаю… Такого у нас еще не было.

— Какой поп не откажет к тому и вези. — решил дьяк.

На дрогах вернулся Торопка к Троицким воротам. Даша сидела рядом с матерью. Макеевна гладила ее по голове и вздыхала. Торопка вытащил заступ.

— Отойдите пока…

Раскапывал Торопка Устинью долго. Хоть и мертва, старался не повредить. После того как казаки уехали, Устинья глаза не открывала. Ждали до вечера, пока Макеевна не сказала.

— Все, сынок. В церковь надо везти.

Пока Торопка махал заступом, Даша тихо плакала. Наконец Торопка подхватил еще теплую, не задеревеневшую Устинью под плечи и потащил из ямы. Макеевна взялась за ноги. Вместе они положили Устинью на дроги. Макеевна уселась сзади. Торопка старался ехать медленно, чтобы Даша не отставала. Она шла позади стучащих по бревенчатой мостовой дрог и плакала, утирала лицо мокрым рукавом. На улицу с низенькими избами вывалился угличский народ. Посмотреть, что творится. Для Макеевны самое раздолье. В ее подоле лежал наконец отвоеванный бердыш. Макеевна дробно кланялась людям и добродушно рассказывала всей улице.

— Отмучилась, грешница… Здорово, Лукич. Видал, какой Торопка мой.

Проходящий мимо Лукич ворчал.

— Сопли подтереть… Так чисто воевода.

Макеевна шумела вслед.

— Поглядим, поглядим ишо, борода твоя козлиная.

Торопка, сгорая от стыда, выговаривал матери.

— Чего вы грубиянничаете, матушка? Не знаете, что ли кого везем?

— А что такого. Везем, везем и привезем. Ей то чего? Ничего. Там уже Боженька ей место определит. Такая здоровая с виду была, а гляди и двух ден в земле не прожила.

— Тебе бы, перечница, такой казни предать. — крикнул кто-то из толпы.

— И что? — забодрилась Макеевна. — Да я бы… Да и Бабайка атаман гулевой меня бы оттуда не выковырнул. А что? Одежи не надо. Забот тоже. От дождя и снега навесом обнести. Живи, не хочу.

— Э-э-э. Дура баба.

— Что? Кто сказал! — замахала Макеевна бердышом. — Станови конягу, Торопка.

Взамен этого Торопка хлестанул лошадь и дроги пошли быстрее от стыда подальше. Остановились у недавно срубленной светлой церкви крохотули с медной луковкой и деревянным голубым крестом. Встречал их поп Огурец. Маленький, сухонький, изнутри светящийся. Спросил.

— Отмаялась Устиньюшка?

— Отмаялась. — Макеевна поспешила под благословение.

— Жалко то как. — Огурец прижал Дашу к плечу. — Дорофей и вправду зверь зверем был.

Торопка прилаживал поводья к коновязи.

— Неча теперь жалковать. Вся улица смотрела как Дорофей семью мордовал.

— Вот и вправду, сопля густая. — пожаловалась Макеевна. — Кто ж задарма в чужую семью полезет?

— Так и получайте, сухарье. Что, бать? Заносить?

Поп Огурец вместе с Торопкой внесли Устинью в церковь.

* * *

.

Беспамятного царевича уложили в лошадиную попону. Ее несли четыре боевых холопа. От рынка до дворца через улицу перейти, так что управились быстро. Впереди шли братья Нагие, рядом катился толстенький Русин Раков. Выслушивал злые колючие слова Михаила Нагой.

— Чтоб слуху нигде не было.

— Как же так, княже? — изумлялся на ходу Раков. — ПолУглича видело.

— Ты кто, Раков? Губной староста или кто? Языки режь, шкуры спускай. Иначе самого в Волгу посадим.

Через двор, голося и всплескивая руками, бежала боярыня Волохова мамка царевича.

— Ой ты ж, ласковый мой!

— Пасть закрой! — сильным ударом в грудь Афанасий Нагой посадил Волохову на землю.

Во дворец заносили не с красного крыльца, а через крохотную дверку с проржавевшими скобами. Протиснулись с трудом, пронесли через кухню и узкую кишку коридора. Скоро в тесной комнате собрался весь клан Нагих. Впереди всех рядом с горбатой кроватью (на него положили царевича) стояла царица Мария. Это была совсем еще красивая женщина с холодными, морозными глазами. Прямо над кроватью навис лекарь Тобин Эстерхази. По-русски он говорил почти чисто, но с мягким как-будто женским польским акцентом.

— Теперь будет спать. А завтра… Завтра будет лучше. — обернулся лекарь к царице.

— Как лучше? Исцелить его ты можешь, Тобин Эстерхази?

Лекарь пожевал губами.

— Черная болезнь… С горних вершин хладными ключевыми потоками проливается божья милость…

Михаил Нагой грубо перебил иноземца.

— Э-э-э. Снова завел свою дуду… Ты если бы и мог не сделал бы.

Лекарь обиделся.

— Я царем послан. Облегчить страдания его ясновельможности.

— Именно что царем. — вставил Афанасий Нагой.

— Приступы все чаще. — сказала царица. — Нет мне покоя. 9 лет всего, а страдает словно целую жизнь прожил.

Лекарь поспешил утешить царицу.

— Главное боль сейчас ему смягчить. Наша цель чтобы царевич вьюношей стал.

— А может и не стать. — опять воткнулся в разговор Афанасий.

Лекарь поднял вверх руки.

— Это господь знает…

После того как лекарь ушел, немного помолчали. Потом царица спросила.

— Говорить можем?

— Стены толстые, окна узкие. — отозвался Михаил.

— Уши, если найдем, отрежем. — добавил Афанасий.

Царица заметила, опасаясь чего-то.

— Может еще обойдется.

Михаил решительно замотал головой.

— Не обойдется. Сам не помрет, так Годунов его настигнет.

— Страшно. — царице внезапно стало холодно.

— Страшно будет, когда в Сибирь поедем на убой… или здесь от порчи или отрав сгинем… В Москве говорят царевич не законный. Брак твой с царем Иваном церковью не освящен. — сказал Афанасий.

Михаил не согласился.

— Какая будет забота, когда одинёшенькая веточка от грозного царя останется?

— Ты о чем, Михаиле? — спросил Афанасий.

Михаил подошел к брату и внимательно посмотрел ему в глаза.

— Давно ли от яда в вине фряжском, царском подарке, в себя пришел?… Если бы не Эстерхази… Так что так, братец. Здесь не как в зернь… Или венец золотой или терновый.

— Что же делать-то? — царица совсем не смотрела на сына, трогала длинными белыми пальцами свое гладкое прекрасное лицо. Боясь потерять единственную радость и заботу.

— К драгоценному другу гонца засылать для начала…

— Кто поедет? — спросила Мария.

— Братец и поедет. — ответил Михаил.

Афанасий не понимал.

— Что за драгоценный друг?

— Там узнаешь.

— А если Битяговский прознает? — спросила Мария. — Сам говорил, что он Молчанова Андрейку собрался в Москву везти.

— Не довезет… А с Битяговским… Дай срок… Нам бы с главным не прогадать. Успеть…

* * *

Рыбка на Каракута ворчал. Холопам толстобрюхим пришлось покориться. Каракут отбрехивался, а потом отрезал.

— Здесь тебе не Дикое Поле. Честных поединков не будет.

Они направились в Брусенную избу. Кречета в торговой пыли не оставили. Сгребли переломанную кровавую кучку в кожаный водяной мешок. Птица казенная, если не предъявить, значит украли. Дьяк Битяговский (он встречал их в суетливом хозяйственном дворе) оценил. Засунул свой груботесанный нос в бурдюк и вычеркнул кречета из воеводской описи.

— Сгубили кречета. Значит? — сам себя он спросил. Так сказал, будто, целый город дотла спалили вместе с жителями до самых куполов.

— Перед правителем челом бей. — сказал дьяк Каракуту. — Не в той они сегодня воле, Нагие, чтобы спускать такое.

Из погреба подъячие вытащили громадный сундук, обитый металлическими полосами с гербовым орлом над дужкой замка. Начали перекладывать в него сибирскую казну. У Митьки Качалова глаза туманились от жадности. И здоровый и подбитый Михаилом Нагим. Считал Митька и изумлялся.

— 112. Матерь Божья. 113… Без единой прорехи… Как же это такого красавца подбили?

Рядом сидел Рыбка. Приглядывал.

— Никак?

— Как же взяли?

— Как всегда. На бабу.

— Это как?

Рыбка стал кропотливо объяснять.

— Значит, когда баба соболь разгуляется. Хвост расчепушит. С мужиками понятно, что делается.

— Что делается?

— Дурь всякая. Бабцы, значит, в поле бегут. Хороводы водят. Ромашки да лютики в бошки всаживают. Мужики, понятно, совсем с ума, у кого был, выходят. Тогда самоеды сибирские ловят такой бабец. В яму сажают. И все… К следующему утру вся яма доверху соболями набита.

— Гладко брешешь, казак.

— Собаки брешут, а я жизнь умягчаю. А вот ты, синичкина пися, брехун так брехун.

Рыбка забрался Митьке за пазуху и вытащил оттуда соболью шкурку.

— Вот так оно 113 будет. Когда только успел, жопохлоп?

Битяговский молча наградил Митьку как положено. Тычком в плечи. Сказал Каракуту.

— Зелен, тютя. Не ловок пока в служении.

— Что-то будет, когда ловок станет. — сказал Каракут.

Дьяк не ответил. Вместо этого поторопил Качалова.

— Сколько вышло, Михаиле?

— 114. Как в копеечку. — ответил Качалов.

— Верно? — спросил дьяк Каракута.

— В описи как?

— Верно. — заключил Битяговский. Он грохнул крышкой сундука. Мишке выговорил.

— Замок давай, коли на мыло не сменял.

— Обидно слушать… — заныл Мишка.

— Ладно, ладно.

Дьяк перехватил у Качалова тяжеленный чугунный замок. Приладил его к сундуку, как богатый кошель к животу привесил.

— Через два-три дня. — сказал дьяк — Обоз с припасами в Дворцовый Приказ идет. И вы с ним.

Каракут отрицательно покачал головой.

— Нам задерживаться, нужды нет.

— Мне есть. — ответил дьяк. — Ты государев человек.

— Я не государев человек.

— Э-э-э. — поморщился дьяк, словно пережеванное жевал.- В царстве московском всяк человек государев. Всякая козявка, травинка любая по приказам расписана. Всё службу тянет. Радость в этом. Смысл.

— Какой? — едва улыбнулся Каракут.

— Служи. Не тужи. — твердо ответил Битяговский. — Мишка, цепку волоки.

Мишка вздохнул, выбрался из-за стола и преодолевая воздух, выбрался в сени. Приволок оттуда ржавую гремящую цепь. Вместе с дьяком они окутали ей сундук, а концы соединили еще одним замком.

— Так вот оно. — заключил дьяк.

— А ключ? — спросил Каракут.

— Слово государево лучший ключ. — важно ответил дьяк.

— Нет у нас ключа. — влез бессовестно поперек разговора Мишка.

— Синичкина пися, а как же вы открываете? — удивился Рыбка.

— А никак. — дьяк поворочал тяжелые замки. — В Москву так пойдете. Там любой ключ найдется.

— Доверяет вам Москва.

— Не доверяет… Порядок блюдет. Теперь обедать. Чем бог послал, а государь передал.

* * *

В царскую мыльню, каменную с изразцовой печкой, вели четыре белые полотняные дорожки. Вдоль них выставили дворовых парней и девок. Для мужской и женской половин. Они подняли вверх и сомкнули между собой ветки с зелеными весенними листьями. Федор Романов и Лупп Колычев переминались с ноги на ногу у входа в мыльню. Ждали, когда начнется торжественное шествие правителя в баню. Руководил торжеством дьяк Вылузгин. Юркий и ловкий старик с желтыми хитрыми глазами. Несколько раз пробежал он вдоль живой шелестящей теплым ветерком арки, поднимал глаза в небо и сверялся с солнцем либо проговаривал молитву, наконец, махнул рукой и дал команду начинать. Сразу же за этим замычали зурны, загудели флейты, барабаны взбили пеной загустевший воздух. Тогда с разных концов, не видя друг друга, вступили Борис Годунов и его жена Мария. Они величаво и совсем по-царски шли мимо крытых галерей, откуда на них с любопытством наблюдали его ясновельможность литовский посол пан Сапега и крымский мурза Елченбек. Ради них, собственно, все и было затеяно. Чтобы затвердить в шалых порубежных умах, как стояли так и стоим, а вам того же не желаем. У входа в мыльню Бориса встретили Федор Никитич и Лупп Колычев. Борис передал Федору золотое яблоко. Лупп Колычев с глубоким поклоном вручил правителю сухой дубовый веник. В саму мыльню Романов и Колычев не пошли, там Бориса встречал банщик Никита. Длинный повыше оглобли мужик в рубахе с узким набранным ремешком. Никита хлопнул дверью и правитель потерял свою напускную важность, избавившись от чужих глаз. Раздевал его Никита торжественно по-особому чину. Правитель никогда про то не говорил, но Никита даром что повыше оглобли сам догадался как оно нужно. Закончив, Никита склонил лохматую голову и распахнул низкую дверь прямо в мыльню. Годунов вошел и Никита, не поднимая головы, закрыл дверь. Правитель исчез в мыльне и тотчас все повалилось. Дворовые разлеглись вдоль дорожек, опустели крытые галереи, хотя Вылузгин лично приволок высокую резную стулу литовскому послу. Что же, теперь после Ливонской войны несчастливой, после того как Польша и Литва заедино против царства православного встали унию заключив, не переломимся. «А вот когда жирка нагуляем… — Вылузгин, тяжело дыша, сам уселся на стулу. — Тогда уж… Как в былые времена… Дай то бог, поползут ляхи гонорливые за московской полушкой». Федор Никитич прилег, закинув руки за голову. В белую холстину неба по самую шляпку был вбит желтый солнечный гвоздь. Рядом с Федором расплылся по земле Лупп Колычев.

— Говорят, у тебя боец новый появился? — спросил Федор Никитич.

— С украйны. С Орла города привезли. Страшный черкасс.

— Когда выставишь?

Лупп Колычев повернулся к Федору Никитичу.

— Прятать не буду…

— Я это к чему… — Федор зевнул сладко. — Помост уже сладили…

Лупп Колычев вздохнул.

— Эх, Федор Никитич… И чего тебе надо, коли все есть… Неужто сам полезешь?

— А то… Прятать себя не буду. Расчешу твоего черкашенина…

— Ой ли…

— А ты выстави.

— Это подумать надо. — зараздумывал Лупп Колычев.

— Боишься?

— Мне то чего бояться… Не я буду жизнью своей играть. — засмеялся Лупп Колычев прямо в лицо молодому Романову.

* * *

В мыльне правитель крепко обнял жену. Никита жег березовые дрова понемногу, чтобы жар не был удушливым, таким от которого сердце распухает подушкой. Мария смотрела в глаза мужа, гладила его волосы, наскучившись, шептала негромко.

— Все на тебя через решетку смотрю. То с послами, то с царем.

Борис тоже ласкался и шептал в ответ. Словно, боялся, что подслушают, доберутся до его потаенной сердцевины.

— Молчи, молчи… Дай надышаться.

— Сокол мой… Украдкой милуемся. Будто от батюшки хоронимся.

Борис обнял жену за плечи, рассыпал вокруг негромкий смех.

— Не дай бог. Тестюшка Малюта Скуратов увидал бы такое… Смотри лучше, что аглицкий гость Ченсор царю преподнес.

Борис поднялся с лавки, в предбаннике из рук Никиты принял тугой сверток и вернулся в парную.

— И зачем это? Орехи колоть? — спросила Мария, рассматривая изящно сделанную железную вещицу.

— Орехи?… И в самом деле орехи. Гляди работа какая.

— Делать немцам нечего. Всяк изгаляются. Взять молоток и тюкнуть… А тут навертели.

— И нам бы так. Ум отягощать. Характер слоить. Иначе ни себя, ни царства не удержим. Сожрет нас немец.

— А мы по нему из пушки как вдарим.

Борис рассмеялся и поцеловал душистое мягкое плечо.

— А он нас без всякой пушки. Через этот орехокол.

— Выдумываешь?

— Хорошо бы. Что там у царя с Ириной?

— Снова о делах.

— Малость самую.

Мария отодвинулась от мужа.

— Глаз не кажет батюшка царь. А если и кажет, то с твоей Ириной все о красоте душевной болтают. О телесной забыли совсем.

— Плохо.

— А по мне так и пожалеть царицу. Каждый год детей рожает и все мертвые. Не пускает бог.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.