Юлии — любящей, нежной, преданной,
чьей красоты не хватает этой книге.
ПРОЛОГ
Был искристый декабрь, и в городе царила рождественская, предпраздничная атмосфера. Заснеженные площади и улицы, витрины магазинов и кафе, соборы, церкви, дома и изгороди, суда, ошвартованные у причала Южной бухты, ограды памятников и даже деревья — все было с заботой подготовлено к празднику, одето в гирлянды, красиво украшено.
Уже меньше недели оставалось до Сочельника, и этим субботним вечером на Сенатской площади и нарядных старинных улочках, прилегающих к ней, было очень оживленно. Стояла приятная, почти безветренная погода, площадь была ярко освещена, и крупными, слегка мокрыми хлопьями падал снег, дополняя собой картину, достойную рождественской открытки.
Осторожно ступая по заснеженной мостовой, через площадь шли двое — мужчина и женщина. Миновав памятник императору Александру II, они вышли на Алексантеринкату и далее направились на запад, от моря; пройдя еще сотню шагов, они вошли в небольшое итальянское кафе, уютно расположившееся на углу.
— Привет, — поздоровалась с ними по-русски официантка, едва они переступили порог.
— Привет, — мужчина ответил в тон ей.
Они выбрали столик у окна. Когда он помог своей спутнице снять пальто, она спросила:
— Вы знакомы?
— Нет. Я раньше не бывал здесь, и ее вижу впервые.
— Я заметила, тебя часто принимают за местного, когда мы приезжаем сюда.
— Финны — да; но она русская.
— Она еще так простецки это сказала.
— Очень милая, да.
Они присели за столик, и девушка принесла им меню; он внимательно посмотрел на ее лицо — и, заметив это, она улыбнулась в ответ.
— Спасибо, — он перевел взгляд на свою спутницу, и, прочитав упрек в ее глазах, в свою очередь, улыбнулся ей. А та — по всей видимости, сочтя эту эстафету забавной, — улыбнулась официантке.
— Рина, я просто подумал, что, может быть, действительно знаю ее, — сказал он, когда они остались вдвоем.
Вместо ответа Рина долго смотрела в окно за его спиной. Прошло не меньше минуты, прежде чем она заговорила снова:
— Знаешь, сегодня он не похож на город с населением в полмиллиона человек. Мне кажется, только я видела целый миллион.
— Я очень люблю его — особенно, в это время года. Он какой-то… потусторонний зимой.
— Когда придут твои друзья?
— Они уже здесь.
— Что?..
— Позади меня, в самом конце зала. Они нас не видели. Похоже, здорово увлечены разговором.
— Дмитрий, а почему мы здесь? Это некрасиво, ты не думаешь?
— По правде говоря… я думал, они появятся позже, и хотел кое-что сказать тебе, пока мы одни. Но теперь уже скажу после. Пойдем, а то я действительно некрасиво себя веду.
— Ты странный, — сказала Рина, поднимаясь из-за стола.
Друзья наконец заметили их, и, осторожно пробираясь к ним между столиками, Дмитрий помахал им рукой. Затем — после приветствий, объятий и поздравлений с приближающимся праздником — он представил их Рине.
Она познакомилась с Артуром, смуглым молодым человеком с добрыми глазами, который когда-то был коллегой Дмитрия, а в последние годы стал одним из самых близких его друзей; с высоким худощавым Антоном, которого Дмитрий знал с раннего детства, и с его очаровательной женой Наташей.
— Он вас очень любит, — нарочито доверительным тоном сказала им Рина, в шутку прикрыв ладонью лицо так, чтобы Дмитрий не мог его видеть, и сделав едва заметный жест в его сторону. — Последние несколько дней только и говорил, что о вас, и о том, как сильно хочет познакомить меня с вами.
— И мы его. Жаль, при такой большой любви нечасто удается увидеться, — ответил за всех Антон. — Вот и теперь — мы едва приехали, а вы уезжаете утром.
К ним подошел официант — на этот раз, это был местный парень, который говорил по-фински и по-английски; они заказали вина и пять порций пасты, которую он настойчиво рекомендовал как наивкуснейшую по эту сторону залива.
Когда молодой человек скрылся на кухне, Дмитрий сказал, продолжая прерванный разговор:
— Я все же не перестаю питать надежды, что, так или иначе, но однажды мы все будем жить в одном городе. Это просто ужасно глупо, если задуматься — проживать единственную жизнь на расстоянии от семьи, от друзей… Друзья, к слову, все равно, что семья.
— Я бы с удовольствием перебрался к вам в Петербург, — заметил Артур.
— Выберем лучше другое место, — кисло улыбнулся Дмитрий.
— Он не очень-то любит Петербург, — повторив тот же самый жест, сообщила Артуру Рина.
— …Вы расскажите лучше, как ваши дела? — Дмитрий сменил тему; аккуратно расправил салфетку у себя на коленях, поднял глаза и вопросительно посмотрел на Артура. — Какие планы на грядущий год? Что на работе?
Артур подумал немного.
— Меня уволили, — ответил он после небольшой паузы — и с таким безразличием, что Дмитрий невольно расхохотался.
— А чем ты занимался? — поинтересовалась Рина, мельком бросив на Дмитрия укорительный взгляд.
— Продавал страховки. Дерьмовая работа — совсем не жалко.
— Что же, хорошо, что так, — несколько неуверенно сказала она.
— А у меня ни в последнее время, ни на горизонте — ничего, заслуживающего внимания, — включился в разговор Антон. — Наташа будет защищать диплом.
— И мы еще хотели бы летом, после всего, ненадолго приехать к вам в гости, — добавила Наташа.
— Конечно, — Дмитрий кивнул ей; было заметно, что он очень обрадовался.
— Ну, а как вы сами? — в свою очередь, спросил их с Риной Артур.
— Я тоже подумываю уволиться, дружище, — ответил ему Дмитрий, также после небольшой паузы — и почти столь же безэмоционально.
Все, кроме Рины, посмотрели на него с удивлением.
— Но тебе же нравилось преподавать, — осторожно заметил Антон.
Дмитрий замялся — и Рина ответила вместо него:
— У него конфликт на кафедре.
Повисло неловкое молчание.
— А… что случилось? — Наташа наконец прервала эту паузу.
Дмитрий не сразу отреагировал; с полминуты он, собираясь с мыслями, сосредоточенно крутил в руках вилку, осторожно пробуя ее зубцы подушечкой большого пальца — так, словно хотел проверить их остроту; наконец, отложив ее подальше и глядя куда-то в сторону входной двери, ответил:
— Им не нравится, как я освещаю историю войны. Понимаете… у тех же студентов, которым я читаю историю, я веду еще курс общей философии. Иногда случается, что я смешиваю лекции — например, могу на каких-нибудь исторических примерах пояснить какие-то моменты, касающиеся, скажем, философии этики. Но война — это всегда сложная тема, а отношение к той войне — совершенно особенное; вы сами знаете.
— Я надеюсь, ты не подался в ревизионисты? — все в той же осторожной интонации поинтересовался Антон.
— Нет, нет, — Дмитрий покачал головой. — Но я, например, имел неосторожность сказать на одной из лекций, что на Нюрнбергском трибунале одни военные преступники судили других — имея в виду и союзников, и советскую сторону обвинения; вообще всех. И, пожалуй, наговорил еще немало других — не менее неосторожных — вещей.
— Ты сошел с ума, — заметил Антон. — Впрочем, за твое место на кафедре я бы не переживал.
— Почему это?
— Да не уволят они тебя. Во всяком случае, для этого тебе следовало бы стараться лучше. Я что-то не слышал про очередь из желающих делать эту работу за те деньги, что вы за нее получаете.
— Да, но дело ведь не в этом. Ты сам понимаешь: невозможно работать, когда отношения уже испорчены.
— Да, я понимаю.
В этот момент их снова отвлекли от беседы: официант принес заказ, разлил вино по бокалам — и они чокнулись и выпили за встречу и за наступающий праздник; казалось, разговор ушел в сторону от затронутой темы, как вдруг Дмитрий — по всей видимости, чувствуя, что на душе у него остался неприятный осадок и ощущая острую потребность объясниться до конца — неожиданно вернулся к ней.
Они уже поставили бокалы и принялись за еду, когда он, обращаясь к Антону, спросил:
— А между прочим… почему это я сошел с ума?
Антон с удивлением посмотрел на него.
— А ты действительно считаешь так, как сказал своим несчастным студентам? — ответил он вопросом на вопрос.
— Как историк и просто как человек, знакомый с фактами — да, — Дмитрий пожал плечами. — Я ведь писал диплом по Нюрнбергу. Но, разумеется, я и не отношусь к числу тех коллег, которых в последнее время стало так много и которые взяли моду выливать целые ведра грязи именно на советскую сторону, ставя абсолютный знак равенства между большевиками и национал-социалистами — хотя я и признаю, что у этих режимов было немало общего. Нет, просто у меня есть простейшее, на мой взгляд, убеждение, которое состоит в том, что если уж такая чудовищная бойня имела место в нашей истории, то людям следует хотя бы правильно воспринять ее уроки — чтобы миллионы жертв не остались напрасными. А для этого, по меньшей мере, необходимо говорить о преступлениях каждой стороны конфликта, и делать достаточные акценты на всех фактах, вне зависимости от того, кого мы обвиняем по каждому конкретному пункту — победителей или побежденных. Нужно всех, без исключения всех окунуть головой в их собственное дерьмо, понимаете? Нужно назвать поименно всех поджигателей войны — как выражался герой одного старого рассказа Томаса Шерреда. Назвать поименно всех этих ублюдков — а их было очень, очень много. Одни вместо спасения жизней занимались грязной политикой — и, в том числе, стравливанием своих оппонентов; другие не торопились освобождать оккупированные неприятелем территории, поскольку хотели выигрывать битвы за чужой счет; третьи давали своим союзникам гарантии безопасности, а после не выполняли их; четвертые и пятые делили между собой целые страны так, словно это были куски пирога; наконец, шестые не щадили гражданского населения ради достижения военных целей — а порой и вовсе лишь ради акта устрашения и демонстрации силы, преследуя цели сугубо политические.
Но ничего подобного я не наблюдаю — не вижу, чтобы люди стремились к объективному восприятию истории. Пока я наблюдаю только, как все исступленно обвиняют в совершенных преступлениях друг друга — причем, как в имевших место в действительности, так и в вымышленных, — и, при этом, наотрез отказываются признавать вину за свои собственные. И все вышесказанное не касается, разве что, только немцев; уж они-то за прошедшие годы бессчетное количество раз посыпали головы пеплом и раскаялись во всем, в чем только было можно — и то лишь потому, что проиграли ту войну…
— Может быть, мы не будем говорить сегодня об истории, о политике? — перебив Дмитрия и прервав его монолог, твердо, почти без вопросительной интонации сказала Рина.
— Этот спор быстро не кончится, — обреченно заметила Наташа; затем она посмотрела на Артура, в ее взгляде угадывалась немая просьба вмешаться и спасти вечер — но он только пожал плечами и молча подлил вина сначала девушкам, а затем и себе — спорщики почти не притронулись к своим бокалам.
— Мы не о том и не о другом, — возразил Дмитрий Рине. — Это ведь вопрос этики.
— Это и исторический вопрос тоже, — в свою очередь, возразил ему Антон. — Речь идет и о достоверности фактов, на которых ты строишь свои суждения.
— Я не согласен, — Дмитрий покачал головой. — Факты известны; прошло достаточно много времени. Мы, знаем, например, как развивались события в предвоенные годы, какие дипломатические усилия предпринимались советской стороной для того, чтобы создать военную коалицию с западными державами и, тем самым, не допустить катастрофы. Знаем, как английское и французское правительства саботировали этот процесс — и из каких соображений они делали это. Нам известно, как англичане и французы продали нацистам Чехословакию, и как Советы пытались помешать этому; и известно, какими способами, не добившись в этих делах успеха, Советский Союз укреплял свою безопасность — нападая на западных соседей, отторгая их территории или присоединяя их целиком. Мы знаем, как союзники не торопились открывать Второй фронт, предпочитая перекладывать основную тяжесть военной ноши на советских людей — до тех пор, пока не возникла угроза советизации всей Европы. Знаем, как союзная авиация целенаправленно, варварски уничтожала гражданское немецкое население, знаем и о преступлениях советских солдат в Берлине и Восточной Пруссии, и об аналогичных преступлениях союзников в оккупированной Японии, и о зверствах японцев в Нанкине… нет, мой друг, факты известны. Они известны хорошо, со множеством подробностей, с массой деталей. Проблема в другом — именно в их корректной оценке и в полном, объективном освещении, без какой-либо тенденциозности и без замалчивания и искажения чего-либо…
— Я думаю, — перебил его Антон, — причиной твоих проблем стало то, что слова, которые ты произнес в лекционной аудитории перед сотней студентов, прозвучали так, будто ты утверждал, что в той войне добро не победило зло — как бы примитивно и упрощенно это ни звучало. А люди, знаешь ли, в основном считают иначе — и даже дипломированные историки.
— Добро не победило зло? — переспросил Дмитрий так, словно хотел распробовать эти слова на вкус, и снова пожал плечами. — Страны-победительницы составляли достойную конкуренцию Третьему рейху. Соединенные Штаты — в расизме, массовых убийствах гражданского населения и в преследовании собственных граждан по этническому признаку — я сейчас говорю о японцах; Англия и Франция, обманувшие и продавшие агрессору целые народы — в лицемерии, циничности и лживости; Советский Союз — в построении уродливого тоталитарного государства, в подавлении инакомыслия, в организации системы концентрационных лагерей и в использовании рабского труда. Да, Нюрнбергский процесс как раз и преподнесли измученному войной миру, как Страшный суд, суд добра над злом; но ведь это и близко не лежит к истине. В то же самое время, это чистая правда, что нацистский режим был худшим из всех — неизмеримо хуже, чем все перечисленные. И я утверждаю это сейчас, не исходя из той аксиомы, что он был чудовищен потому, что хотел уничтожить мою страну — а опираясь на факты и стараясь оценивать исторические события беспристрастно. Точно так же — если бы вы спросили меня об этом — я мог бы сказать, что режим Мао Цзэдуна был еще хуже режима Гитлера; а, к примеру, Пол Пот — еще больший людоед, чем Мао Цзэдун… знаете, — закончил Дмитрий уже совсем мрачно, — я иногда задумываюсь о том, что именно история прошлого века со всей убедительностью показала нам, что не существует такого идиотизма и такого кошмара, который не мог бы быть воплощен в реальность в масштабах целого государства — а, возможно, и всего мира.
Он сделал большой, несколько торопливый глоток из своего бокала — и подытожил:
— В общем, история той войны — как, строго говоря, и любой другой, — это, конечно же, никак не история борьбы добра со злом. Это история кровавой политической игры, в которой со всех сторон участвовали безжалостные, беспринципные и очень гнилые люди, для которых человеческие жизни были в лучшем случае ресурсом, а в худшем — просто мусором. Не добрыми побуждениями руководствовались участники Мюнхенского сговора, не из добрых побуждений была советизирована Прибалтика, и не добро двигало людьми, которые сбрасывали атомные бомбы на головы гражданских лиц под самый занавес той трагедии.
— Пожалуй, — ответил ему Антон несколько сухо. — В чем-то я с тобой согласен — но с такими рассуждениями, боюсь, тебе действительно придется искать другую работу. Эта тема слишком щекотлива для милой болтовни со студентами на лекции — а особенно, в стране, которая потеряла в том конфликте больше двадцати миллионов человек. И я уже не говорю о другого рода ответственности — а ты, если будешь уж очень стараться, сможешь добиться и такого результата.
— И это еще не все, — не поднимая глаз от своей тарелки, вмешалась в разговор Рина.
— Не все?.. — переспросил Антон, переводя взгляд то на нее, то снова на Дмитрия. — Ты что-то еще им говорил?
— Да, говорил.
— Даже боюсь предположить?..
— Ну, например, критиковал иммиграционную политику европейских стран.
Антон невольно усмехнулся.
— Сдается мне, это совсем не страшно, — с ухмылкой заметил он. — И что же, это все? Или… было еще что-то?
— Еще я как-то говорил им, что у homo sapiens борьба с любым злом заканчивается прямо противоположным извращением. Что всегда применяется бездумный, поверхностный подход. И приводил примеры.
— Примеры? Приятель, какие примеры?
— Разные. Говорил, что нацисты перепугали мир своими ужасами, и теперь, в наши дни, благодушные европейцы практически без ограничений принимают к себе людей с крайне криминализованным сознанием — и, в значительной степени, по той причине, что из-за их происхождения отказ от такой иммиграционной политики будет воспринят массами идиотов, как проявление расизма; и даже попытка публично обсудить проблемы, порожденные этой политикой, скорее всего, дорого обойдется тому несчастному, который на нее отважится.
— Так. А еще?
— Еще? Рассказывал о первых громких процессах по обвинениям в сексуальных домогательствах. Говорил, что те женщины действительно искали в судах защиты от очень больших мерзостей, через которые им пришлось пройти, но теперь — поскольку, как я уже сказал, борьба с любым злом всегда заканчивается прямо противоположным идиотизмом, — в некоторых странах мужчины оказались в ситуации, когда практически любое ухаживание может быть воспринято, как домогательство — со всеми вытекающими отсюда последствиями… Еще я как-то высказывался о борьбе за так называемое гендерное, расовое и религиозное разнообразие. И объяснял, почему такой подход — никак не борьба с дискриминацией.
— И почему же?
— Потому, что квотирование — это и есть дискриминация. Квотирование есть форма дискриминации. Я объяснял ребятам: если вы устанавливаете какую-либо квоту — ну, скажем, что доля мужчин в руководстве компании не должна превышать семидесяти пяти процентов — то, в результате, занимаетесь именно тем, с чем пытаетесь бороться, поскольку теперь при назначении сотрудников на руководящие должности вы принимаете во внимание не только их квалификацию, но и пол. Вы выполняете план — по количеству мужчин, по количеству женщин, по количеству сотрудников определенной расы или конфессии. А это и есть дискриминация. И это еще одна замечательная, наглядная иллюстрация моего утверждения о том, что люди — идиоты, и ни в чем не способны найти золотой середины, и бороться со злом нам просто противопоказано, потому что это всегда делается вопреки всем соображениям здравого смысла — и заканчивается, как правило, плачевно.
Договорив, Дмитрий зачем-то огляделся по сторонам — было похоже, что ему было неловко из-за своего монолога; затем, наконец, он принялся за еду. Антон внимательно наблюдал за ним, и вдруг широко улыбнулся — кажется, впервые за все время.
— Все это, конечно, добавляет штрихи к портрету преподавателя-мракобеса, — с улыбкой проговорил он, — но вряд ли кого-то заинтересует в среднем российском университете. А вот с войной лучше быть осторожнее.
— Было и еще кое-что, — вдруг вспомнил Дмитрий, откинувшись на спинку стула и зачем-то тщательно вытирая о салфетку и без того чистые руки. — Пару раз я говорил с ними об итогах войны. А именно, о бессистемности в деле наказания виновных.
— Дай-ка угадаю — ты бы хотел, чтобы Чемберлен, и Даладье, и Черчилль, и Сталин, и Трумэн — все встали в один ряд, покаялись в своих грехах, склонили головы и посыпали их песком?
— Пеплом. И нет, не хотел бы; черт с ними… к тому же, Чемберлен на тот момент уже давно помер. Я о менее крупных кусках дерьма говорил — и, в данном случае, как раз только о нацистах. Сколько нацистских преступников остались в живых после войны? А сколько среди них было тех, что даже не потрудились разбежаться по странам Южной Америки — так, что не составило бы никакого труда их наказать? И сколько действительно было наказано? Страны антигитлеровской коалиции — силы добра, значит, — сообща их победили и осудили; на Нюрнбергском процессе признали СС и гестапо преступными организациями; добро победило зло, как ты выразился. И что в результате?
— А что в результате?
— Послушай, я только один пример приведу. Ты знаешь, кто такая Анна Франк?
— Девочка, которая вела дневник по время войны? Как та наша девочка из Ленинграда?
— Да, голландская Таня Савичева. Точнее, она была еврейкой из Франкфурта — но свой дневник вела в Амстердаме. Так вот, имя гестаповца, который арестовал Анну Франк и отправил ее в концентрационный лагерь, где она, в итоге, и погибла, было известно после войны. И как ты думаешь, какое наказание понес этот человек за свои преступления, учитывая, что Анна Франк стала одной из самых известных жертв нацизма?
— Судя по всему, никакое?
— Еще лучше, чем никакое. После войны он снова преспокойно делал карьеру на государственной службе. И этот пример не единичен. Большинство нацистских преступников, переживших войну, без особого труда избежали наказания — в этом списке и крупные партийные функционеры, и врачи, участвовавшие в программах по уничтожению расово неполноценных, и сотрудники лагерей смерти. А ты говоришь — победа добра над злом… в действительности же получилось, как в старом анекдоте: «война закончилась, всем спасибо, все свободны».
Дмитрий допил остатки вина, и, обнаружив, что бутылка уже пуста, жестом попросил официанта принести еще.
— Ты идеалист, — покачав головой, заметила Рина. — И неисправим в этом.
— Скажи еще, что у меня юношеский максимализм, — в ответ съязвил Дмитрий.
— Вообще-то, так и есть, — спокойно ответил за Рину Антон. — А еще ты пессимист. Но сам, конечно же, считаешь иначе.
— Да, я считаю иначе, — так же спокойно ответил Дмитрий, обращаясь только к нему. — И я действительно считаю мир черно-белым — если вы об этом. Но, так называемый «юношеский максимализм»… черт возьми, никогда не используйте этот термин, друзья. Это же не больше, чем стереотип неумных и безвольных людей, которым однажды не хватило ни мужества, ни духовной зрелости, чтобы не отказываться от своих идеалов — если они вообще у них были; и вместо того, чтобы стыдиться этого позора, они придумали называть его «взрослением» и вешать ярлык незрелости на каждого, кто не последовал их примеру — что, на мой взгляд, просто верх человеческого цинизма… И, вы уж простите меня, но я никак не могу согласиться и с тем, что я пессимист. Я просто убежден в том, что есть пропасть между настоящим оптимизмом и банальной глупостью. Оптимист — это реалист, который старается найти что-то хорошее в реальном положении вещей, а не человек, который убеждает себя в том, что дела обстоят лучше, нежели они есть на самом деле… Вот, к примеру, был у меня на младших курсах один преподаватель, пожилой профессор, который любил повторять, что всего хорошего мало. Хороших студентов мало, хороших преподавателей мало, хороших людей мало — и хороших курсовых работ тоже мало. Честное слово, трудно было не согласиться с ним; и что же, это было проявлением пессимизма? Вовсе нет. Ведь, отдавая себе отчет в том, что достойных людей меньшинство, я все-таки положительно оцениваю окружающий меня мир — просто радуясь тому, что они вообще рождаются на свет, и не стараясь при этом представить этот самый мир более радужным и светлым, чем он есть в действительности. И именно это — на мой взгляд — и есть пример настоящего оптимизма.
— Дружище, — вздохнул Антон, — все это отлично звучит; но, на деле, я вижу перед собой молодого человека, который вскоре лишится работы из-за того, что ужасно недоволен тем фактом, что на войне нет справедливости. И это, — что бы ты там ни говорил, — по-моему, не очень зрело.
— Ты как-то все перевернул с ног на голову, — ответил Дмитрий усталым голосом, в котором уже слышались нотки отчаяния. Он никогда не умел доказывать свою правоту — и хорошо это знал за собой; вот и сейчас, когда он говорил, голос его немного дрожал, а речь местами была сбивчивой — как всегда, когда разговор шел о предмете, волновавшем его. — Я говорил об уроках войны, о корректном восприятии событий прошлого, о том, что нужно делать верные выводы из него. А иначе мы — люди — так и останемся скотами. Чего вообще стоит наша цивилизация, если из самой страшной ее катастрофы мы не извлекли уроков и ни черта не поняли? А на войне справедливости нет и не может быть — никто не спорит с этим; история не знает справедливых войн… и, раз уж мы об этом заговорили — этот вопрос, на самом деле, гораздо интереснее, чем может показаться на первый взгляд. Достаточно взглянуть на него чуточку шире, чтобы прийти к выводу, что несправедливость любой войны начинается тогда же, когда проводится линия фронта — поскольку это всегда происходит в соответствии с принципами, далекими от идей справедливости. Ведь всегда есть несправедливый, убийственный критерий для разделения людей на «своих» и «чужих»: богатые против бедных, католики против протестантов, красные против белых; но, таким образом, в одном окопе всегда оказываются люди, которые должны бы находиться в разных…
— …Подожди; что ты вообще имеешь в виду? — на этот раз его перебил Артур — который до сего момента лишь молча слушал их, явно предпочитая не участвовать в споре; судя по всему, обсуждаемая тема наконец заинтересовала и его.
— Пытаюсь изложить еще одну максималистскую, и — если угодно — инфантильную идею, — терпеливо ответил ему Дмитрий. — Видите ли… в этом черно-белом мире, как вам хорошо известно, есть люди добропорядочные, достойные — и есть те, которых нельзя отнести к таковым. И, когда армии стран, религий, идеологий воюют друг с другом, то по обе стороны линии фронта оказываются как первые, так и вторые. Достойные люди, таким образом, вынуждены убивать друг друга — и, одновременно, сражаться плечом к плечу с теми, кто действительно заслуживает пули. Но ведь они не должны делать этого; это ведь неправильно, противоестественно, неверно. Ведь это люди, которые проживают свои жизни, руководствуясь принципами справедливости; люди, которые не допускают в своих суждениях двойных стандартов; те, что честно трудятся, и верят в добро, в любовь и в долг. Люди того склада, что берут на себя моральную ответственность там, где не может быть юридической, и никогда не продадут душу за душевное спокойствие. Нет, они не должны находить друг друга во вражеских окопах… и поэтому, если и можно представить себе истинно справедливую войну — то это была бы такая фантастическая война, в которой армия достойных людей сражалась бы с армией прочих.
На этом Дмитрий, наконец, закончил очередной свой монолог. Какое-то время все молчали, чем заставили его снова почувствовать себя очень неловко — пока, наконец, из этого положения его не выручила Наташа; неожиданно рассмеявшись, она сказала ему:
— В этой фантастической модели тебе понадобится еще и чистилище.
— Почему? — удивился Дмитрий.
— Потому, что у зла слишком уж много степеней.
— Бесконечно много, — согласился он.
— Да. И не поставишь же ты в один строй диктаторов и тиранов, насильников и убийц, разбойников, мошенников, коррупционеров, просто законченных и сформировавшихся, но не преступающих самые основные человеческие законы, негодяев, и, наконец, людей мелко-непорядочных? Последних, по идее, следовало бы освободить от такой воинской повинности. Но, в то же время, им ведь и на другой стороне не место — значит, придется их куда-то отправить?
— Да, пожалуй, ты права. Не хватает чистилища.
— А что, между прочим, означает быть порядочным? — вдруг спросила Рина.
— Я уверен, ты знаешь, — ответил Дмитрий, внимательно посмотрев на нее.
— Почему это ты уверен?
— Ты сама такой человек.
— Ну, нет, это не ответ. Люди слишком часто разбрасываются такими определениями; поэтому, объясни мне: как отличить порядочного человека?
— Что же… — Дмитрий тяжело вздохнул, явно с трудом подбирая слова. — Порядочный человек? Это, в первую очередь, человек справедливый. Справедливость для него — абсолют, высшая ценность; он руководствуется ее принципами, считая ее основной мерой человеческих взаимоотношений в этической сфере — и действительно понимает эти принципы. Во-вторых, это человек гуманный. Способный на проявления доброты, хотя бы иногда совершающий хоть что-то сверх справедливости. И, наконец, это человек, ценящий свободу. А поскольку — как уже было сказано — наш герой справедлив, то осознание ценности свободы неизбежно приводит его к уважительному отношению к свободе других людей.
— Понятно, но все равно никуда не годится, — Рина покачала головой. — Поскольку справедливые люди бывают порой несправедливы — как и наоборот; и, если человек в течение жизни совершал проступки, если он совершал преступления — но, при этом, в общем и целом, он был порядочным, справедливым, гуманным — он все-таки хорош или нет? И, если да, то где эта граница между «в общем и целом порядочными» и «в общем и целом непорядочными»?
— Можно взвешивать на весах дела добрые и злые, — подсказала Наташа.
— Да, как в мифологии древних египтян, — заметил Артур. — Только у них в результате человек отправлялся в рай или в ад, а у нас — на одну и ту же войну, но в разные окопы… к слову, сомнительная выгода от того, чтобы быть порядочным — учитывая предполагаемое соотношение сил.
— У меня есть идея, — сказал Дмитрий, немного подумав. — Посмотрите. Разница между плохим человеком и человеком, совершившим плохой поступок, сродни разнице между человеком нечистоплотным и человеком грязным. К примеру, человек может быть грязным просто потому, что за минуту до вашей встречи он был недостаточно внимателен, поскользнулся и упал в сточную канаву. Или же был настолько занят в последние дни, что не имел ни времени, ни возможности помыться. Но суть в том, что, если он чистоплотен, то для него не органично быть грязным; он стремится сохранять чистоту, следуя некой внутренней установке, побуждаемый к этому определенными личностными качествами. Ему некомфортно быть грязным, он обращает внимание на это, он видит в этом проблему, он хочет поскорее отмыться. А если он, напротив, нечистоплотен, то, будучи грязным, он не видит в этом ничего дурного и зачастую даже не замечает этого, поскольку это состояние не доставляет ему никакого неудобства; или же он ощущает неудобство, но что-то другое для него важнее, чем оставаться чистым; или он просто-напросто халатно относится к вопросам собственной чистоты. Понимаете? Для нечистоплотного не органично быть чистым. Однако, и это не означает, что никто и никогда не видел его таким.
— Таким образом, — усмехнувшись, подвела итог Рина, — для хороших органично быть хорошими, для плохих органично быть плохими?
— Да, как-то так, — кивнул Дмитрий. — Понимаю, что звучит банально; ну, а кто сказал, что это непременно должно быть сложно?
— Теперь мы можем сменить тему? — робко поинтересовалась Наташа, вопросительно посмотрев сперва на мужа, затем — на Дмитрия.
— Теперь просто обязаны, — ответил жене Антон. — Уже поздно, заведение скоро закроется и мы разойдемся в разные стороны — а кучу времени мы потратили на дурацкие разговоры, от которых портится аппетит.
— Зато выяснили, чем чистюли отличаются от грязнуль, — без энтузиазма проговорила Рина.
— Думаю, я смог бы без этого жить, — заметил Артур.
И Дмитрий, который и так уже чувствовал себя не лучшим образом из-за того, что замучил их своими разговорами, не ответил ничего. Вместо этого, выдержав небольшую паузу, он спросил, обращаясь ко всем:
— У кого-нибудь есть тост?
— У меня, — тут же откликнулась Рина.
Она встала из-за стола — и они подняли свои бокалы, готовые слушать.
— Дмитрий как-то сказал мне, — Рина говорила неторопливо, с паузами, — что ваша дружба проверена огромным количеством времени; но, даже если бы он знал вас всего несколько дней, то и тогда был бы совершенно уверен в вас — даже больше, чем в себе самом. Я среди вас человек новый, но, честное слово, мне с первого взгляда стало понятно, что он имел в виду — хоть я и ни за что не смогла бы этого объяснить; я просто почувствовала это. Надеюсь, и я тоже смогу разделить с вами — пусть не такое большое, но какое-то количество времени.
— Ура, — улыбнувшись, ответил ей за всех Артур. — Мы очень рады знакомству, Рина.
— И я рада, — сказала девушка, посмотрев на Дмитрия — который в этот самый момент взял ее за руку.
— За знакомство, — закончил он за нее тост.
— За знакомство! — хором откликнулись все.
Зазвенели бокалы.
***
Был уже поздний вечер, когда они, расплатившись по счету, вышли из кафе на заснеженную улицу — и там, немного пьяные, немного замерзшие после тепла, слегка навеселе от выпивки и от приближающегося праздника, обнимались, счастливые, желали друг другу всего самого лучшего и договаривались о встречах в новом году — пока, наконец, сказав друг другу последние слова, не разошлись в разные стороны. Дмитрий и Рина побрели по боковой улочке к парку Эспланады, остальные — в район Камппи, в ночной поход по барам.
— У тебя приятные друзья, — сказала ему Рина, когда они остались вдвоем.
— Я рад, что они понравились тебе.
— Так… что же ты хотел мне сказать?
Дмитрий не сразу же понял, о чем она; затем удивленно посмотрел на нее — он никак не ожидал, что по прошествии нескольких часов она вспомнит тот момент перед началом их длинного, странного разговора о войне, истории и этике. Наконец, испытывая сильные угрызения совести, ответил:
— Прости; я уже не помню.
Она не настаивала.
Они вышли к парку Эспланады и медленным, прогулочным шагом спускались вниз, к Рыночной площади; стояла все та же чудесная погода. Они шли, держась за руки, и время от времени Дмитрий украдкой поглядывал на нее — и почему-то она не казалась ему ни мрачной, ни счастливой, ни веселой, ни усталой, ни безразличной; она была никакой. Кажется, впервые он видел, как человек может совершенно ничего не чувствовать, и, в то же время, каким-то непостижимым образом не выглядеть при этом и безразличным, не демонстрировать и тени апатии.
— Пойдем уже в отель? — спросила его Рина.
— Пожалуй, — согласился он. — Завтра в обратную дорогу.
Через несколько минут они миновали Рыночную площадь и по ближайшему мосту, соединяющему ее с Катаянокка, перебрались на остров; идти оставалось совсем немного.
— Хочешь, прогуляемся здесь? — спросил Дмитрий. — Можем обойти вокруг и вернуться на это же место — а после пойдем спать.
— Нет, я уже устала, — Рина покачала головой.
Когда они подошли к отелю, он мягко придержал ее за руку; взял другую ее руку в свою, внимательно посмотрел в глаза.
— Спасибо, — искренне сказал он.
— За что? — так же искренне удивилась Рина.
— За поездку; мне было очень хорошо.
— Мне тоже, — она пожала плечами.
Он поймал себя на мысли, что в этот момент и ее голос был в точности таким же, как она сама — не безжизненным, и, в то же самое время, не выражавшим абсолютно ничего.
***
На следующее утро, наскоро позавтракав в отеле, они двинулись в обратный путь. С погодой им везло по-прежнему — день снова выдался замечательный, снег ненадолго перестал; было солнечно, морозно и ясно.
Пока Дмитрий вел машину, Рина спала сзади.
В два часа пополудни они пообедали в придорожном кафе, в три — пересекли границу, а еще через полчаса, когда начало смеркаться, притормозили на обочине и Рина пересела за руль.
— Будь осторожней, дорога скользкая, — предупредил он.
— Может, и ты поспишь? — спросила Рина.
— Мне не хочется.
Он сел рядом, пристегнулся — и они снова тронулись в путь. Движение было довольно плотным, дорога действительно была очень скользкой, и вскоре уже совсем стемнело. Девушка аккуратно вела автомобиль, Дмитрий без интереса разглядывал однообразный и мрачный зимний лес за окном и время от времени украдкой поглядывал на нее, на ее греческий профиль, то полусумрачный и мягкий в темноте северной ночи, то резкий и темный на фоне яркого света фар встречных автомашин.
Так прошло несколько часов; все это время они почти не разговаривали друг с другом, и Дмитрий понемногу начал засыпать; но где-то впереди уже светился огнями большой город, и он спросил:
— Хочешь, я сменю тебя?
Рина, с сомнением посмотрев на него, покачала головой.
— Лучше уж поспи, — ответила она. — Через час мы будем дома.
Он прислонился головой к прохладному стеклу, устроился поудобнее — настолько, насколько это было возможно, — и задремал. Время от времени, сквозь полудрему он чувствовал, как их немного заносило, когда Рина обгоняла очередного тихохода.
И было странное ощущение, что с каждым разом их заносит все сильнее и сильнее. Он подивился этому в своем полусне, он хотел что-то спросить у нее — но никак не мог стряхнуть с себя это сонное оцепенение.
Последний поворот показался ему особенно резким, его бросило куда-то вперед и в сторону — но, вместо того, чтобы проснуться от этого, он в то же мгновение провалился в глубокий, крепкий сон.
***
— Удивительное дело. За двадцать лет работы мне нечасто приходилось видеть такое — внезапная сердечная смерть на фоне отсутствия каких-либо патологий. Иными словами, сердце здорового, молодого мужчины просто остановилось.
— И это естественная смерть?
— Да; такое крайне редко случается, но, к сожалению, это происходит. Можно сообщить родным.
— Вряд ли это стало бы для них большим утешением — но у него нет родных. Когда это случилось, с ним была девушка, они не женаты. Я сообщу ей.
***
— Что это за место, где я?
— Везде.
— Везде?
— Это странно, но нет другого ответа. Я просто всегда здесь.
— А как здесь оказался я?
— Умер.
— Я умер?
— Да, умер.
— Но кто ты?
— Ты теперь уже знаешь, кто я.
— Что… со мной случилось, я разбился?
— Нет, не разбился. В дороге ты был не один, а здесь — один.
— Тогда что же произошло?
— Ты закрыл глаза, крепко уснул и больше уже не просыпался.
— Я что-то сделал не так?
— Ну, что ты. Совсем нет.
— Тогда почему именно сейчас?..
— О, я слышу горечь. И это тоже странно, но нет другого места, где ты мог бы услышать меня. Не бойся, это ненадолго.
— Я должен что-то узнать?
— И сделать.
— И это?..
— Узнать — о войне, которая случится совсем скоро. Она уже начинается — прямо сейчас, пока ты здесь. Эта война будет особенной — самой последней и первой, которую назовут справедливой. Ты часто говорил и думал о ней.
— Разве она возможна?
— Она случится.
— И я тоже пойду на нее?
— Как и все прочие. Эта война — для всех.
— А что я должен сделать?
— Я здесь; армия моя — там. Некому вести ее. Она малочисленна и обречена на поражение, но она моя. Имея выбор, вы выбирали меня; так же и я — вас; так же и я — тебя.
— Я никогда не бывал на войне.
— Уж я — тем более нет.
— И я лишь выбирал то, что считал правильным — даже если это было неудобно. Я ведь даже не думал, что здесь что-то есть.
— Большего я не жду.
— Но почему твоя армия обречена на поражение? Мне всегда казалось, что…
— Подумай сам. Подумай о том, сколько вас среди них. Один из десяти?
— И мне идти туда, зная, что все обречены?
— Тебе идти туда так же, как и всем прочим.
— А как же ты? Ты сказал всего несколько мгновений назад: твоя армия. Неужели ты не поможешь?
— Я никогда не помогал ни одному из вас, как не мешал ни одному из них. Но ты будешь понимать любой язык, и речь твоя будет понятна каждому; будешь уметь обращаться с оружием, но не оно с тобой. Ты будешь знать и уметь все, что должен, и все равно потерпишь поражение. Теперь же иди и сделай, что правильно — даже если это будет неудобно.
КНИГА ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
— Итак, давайте вместе попытаемся решить одну задачу, — профессор Лассманн отложил свои записи в сторону и негромко постучал костяшками пальцев по столу, пытаясь привлечь внимание той части своей многочисленной аудитории, что расположилась на задних рядах. — Она была сформулирована более сорока лет тому назад и сегодня широко известна, как «проблема вагонетки»; кто-нибудь из вас уже слышал о ней?
Молодой человек в третьем ряду поднял руку.
— Пожалуйста, вы помните формулировку? — обратился к нему Лассманн.
— Да. Неуправляемая вагонетка несется по рельсам, к которым привязаны пять человек. У наблюдателя есть возможность перевести ее на запасной путь, переключив стрелку, и спасти им всем жизнь — но на запасном пути к рельсам кто-то также привязал человека.
— Спасибо, — поблагодарил профессор и продолжил, снова обращаясь ко всей аудитории, — итак, у вас есть выбор из двух вариантов: предоставить события самим себе и не вмешиваться в них — и тогда погибнут пятеро; либо, вмешавшись, спасти жизни пятерых ценой жизни одного. Как, на ваш взгляд, следует поступить?
— Конечно, вмешаться, — ответил тот же юноша.
Кивнув ему головой — а этот жест у него мог в равной степени означать как одобрение, так и простое засвидетельствование полученного ответа, — Лассманн обвел присутствующих взглядом, и, выдержав небольшую паузу, попросил:
— Пожалуйста, поднимите руки — все, кто считает так же.
Как и следовало ожидать, рук оказалось много.
— Хорошо; ну, а кто считает иначе?.. Один, два, три… шесть… вижу, восемь рук. Благодарю вас. Теперь давайте продвинемся немного дальше; вслед за нашей коллегой-философом Джудит Томсон мы немного изменим условия: предположим, что нет никакого запасного пути, но все еще имеется возможность остановить вагонетку до того, как она перережет пятерых несчастных — а именно, толкнув под ее колеса очень, очень толстого человека, по воле случая оказавшегося рядом с вами. При этом, вы не можете сами прыгнуть под колеса вместо него — вашего веса и габаритов заведомо недостаточно для того, чтобы остановить вагонетку. Кто в такой ситуации выберет действие вместо бездействия?
На этот раз желающих не оказалось.
— Что, совсем никого? — повторил профессор свой вопрос.
В этот момент он заметил на последнем ряду одиноко поднятую вверх руку; и, удовлетворенно хмыкнув, поправился:
— Прошу прощения, одного вижу.
После этих слов, наверное, абсолютно все присутствующие обернулись назад, чтобы посмотреть на единственного среди них злодея, который был готов столкнуть несчастного толстяка под поезд; обладателем этой единственной поднятой руки оказался темноволосый молодой человек с хмурым лицом — который, явно смутившись от столь пристального внимания к его персоне, тем не менее, поднялся со своего места, и, обращаясь к Лассманну, сказал:
— На самом деле, я просто хотел высказаться.
— На самом деле, сейчас как раз самое время для вопросов, комментариев, возражений, — улыбнулся Лассманн, — вы с чем-то не согласны?
— Да, — юноша утвердительно кивнул головой, и, сделав глубокий вдох, быстро — и несколько нервно — продолжил, — вы уж извините, но я не вижу никакой разницы между тем, чтобы столкнуть человека под вагонетку, и тем, чтобы направить вагонетку на него. Как по мне, так разница между первым и вторым действием иллюзорна.
— Хорошо, — кивнул ему профессор, — но прежде, чем вы объяснитесь, я хотел бы, чтобы кто-нибудь из тех, кто видит эту разницу, объяснил нам мотивы своего выбора. Есть кто-нибудь?
— Я могу, — голос принадлежал девушке в центре зала.
— Пожалуйста, — профессор снова улыбнулся, жестом приглашая ее встать.
— В первой ситуации мы не оказываем воздействия непосредственно на того человека, который находится на запасном пути. Мы должны спасти пять человеческих жизней, и для этого переключаем стрелку — но, к сожалению, по независящим от нас обстоятельствам, это действие будет стоить жизни кому-то другому. Во второй же ситуации мы взаимодействием непосредственно с этим человеком, что просто аморально — поскольку это убийство, пусть и ради спасения большего количества людей.
Хмурый молодой человек с последнего ряда рассмеялся.
— Мне одному кажется, что это какая-то иезуитская логика? — громко спросил он. — Вы ведь в обоих случаях прекрасно отдаете себе отчет в последствиях своих действий, и их фактическое содержание никак не отличается — разве нет? В первой ситуации вы жертвуете жизнью одного ради спасения пятерых — то есть, фактически, убиваете его; и во второй ситуации вы поступаете ровно таким же образом.
— Ну, а что ты предлагаешь? — с некоторым оттенком раздражения и неприязни спросила его девушка. — Столкнуть человека под поезд потому, что, на твой взгляд, нет никакой разницы между этими двумя поступками?
— Нет, — молодой человек покачал головой. — На мой взгляд, это неэтично и недопустимо — но ровно в той же степени, что и перевод стрелки в первом сценарии.
— А вот это уже интересно, — вмешался в разговор Лассманн. — И среди нас, если помните, было некоторое количество людей, также посчитавших, что и в первой ситуации лучше будет бездействовать. Вы можете это объяснить?
— Конечно, — кивнул юноша. — Все дело в том, что у меня нет права наносить человеку незаслуженный вред без его добровольного на то согласия — пусть даже и ради блага других людей. Ведь это не я лежу на запасном пути, а он, понимаете? Я не могу распоряжаться его жизнью — то есть, тем, что мне не принадлежит; не могу решить за него, что он должен быть принесен в жертву. Поэтому, в обеих ситуациях будет злодеянием пожертвовать жизнью одного человека ради спасения пятерых; и, конечно, я понимаю, что многие сочтут это необходимым злом — но это уж точно не будет этичным поступком. Действуя таким образом, вы совершаете преступление — преступление против его свободы.
А в общем и целом, как мне это видится, есть универсальное этическое правило: не переступай границы свободы других людей — и не сделаешь ничего дурного. И, напротив, какую бы благую цель ты ни преследовал — она не станет для тебя оправданием, если при этом ты попрал чужую свободу. Хочешь спасать людей — спасай, но не за чужой счет. Иначе невозможно? Что же, тогда остается только бездействовать.
Или, если угодно, я мог бы объяснить, что имею в виду, на примере из истории. Когда сто с лишним лет тому назад в Северной Атлантике тонул лайнер «Титаник», там было два офицера, два помощника капитана; фамилия одного из них была Питман, другого — Лоу; оба они эвакуировались с корабля на разных шлюпках и пережили крушение. Так вот, третий помощник Питман, когда судно затонуло и сотни людей оказались в ледяной воде, совершил смелый поступок: не раздумывая, он приказал людям, которые сидели на веслах, грести к месту катастрофы, чтобы попытаться спасти всех, кого удастся — несмотря на то, что это решение было сопряжено с огромным риском быть опрокинутыми и потопленными; но, когда другие пассажиры в шлюпке воспротивились ему, он отменил свой приказ — потому, что счел невозможным рисковать их жизнями против их воли. Понимаете? Он был готов добровольно поставить на кон свою собственную жизнь — но не чужие.
В то же самое время, другой офицер, пятый помощник капитана Гарольд Лоу, поступил иначе. Он имел возможность прийти на помощь утопающим, не подвергая жизни своих пассажиров риску — поскольку предусмотрительно пересадил их в другие шлюпки и взял к себе в гребцы шестерых добровольцев из команды — тех, что были готовы рисковать; но, несмотря на это, около часа он лежал в дрейфе, слушая истошные крики умирающих — потому, что собственной жизнью рисковать не захотел. В итоге, ему удалось спасти всего троих из полутора тысяч, но из-за этого он прослыл героем — в то время, как Герберта Питмана, действительно смелого и самоотверженного человека, после катастрофы лишь настойчиво допрашивали о том, почему он изменил свое решение…
Закончив наконец свое спонтанное выступление и переведя дух, юноша убрал руки за спину — словно предлагая всем желающим атаковать себя. В воздухе повисла неловкая тишина; профессор многозначительно хмыкнул и жестом предложил им обоим — ему и его оппонентке — сесть; после, чуть наклонив голову и глядя на присутствующих поверх очков, заговорил:
— На самом деле, чего-то подобного я и добивался — и очень удачно, что наш диспут пошел именно по этому пути; правда, я не предполагал, что дело дойдет до отсылок к самому известному кораблекрушению — но, честное слово, так даже увлекательнее, так что, отдельное спасибо за небольшой экскурс… Видите ли, то, что лежит в основе этого спора — это столкновение двух классических подходов к построению этических систем; один из них называют консеквенциалистским, и он определяет так называемую этику результата — когда этичность или неэтичность действия определяется исходя из того, к каким последствиям оно приведет. Используя этот подход, некоторые из нас принимают решение переключить стрелку, руководствуясь простой арифметикой — лучше потерять одну жизнь, чем пять жизней.
В то же время, существует и так называемая деонтологическая этика, или этика долга. Она определяет моральность или аморальность поступков исходя из их собственного содержания и безотносительно их последствий. Например, если мы принимаем ту позицию, что, переключив стрелку, мы совершим преступление против свободы человека, привязанного на запасном пути, то с позиций этики долга мы обязаны признать это действие недопустимым и позволить пятерым несчастным погибнуть потому, что так уж сложились обстоятельства…
— Но это же просто бред, — возразил кто-то из зала. — Неужели не очевидно, что не нужно иметь степень по философии, чтобы в подобной ситуации понять, что дать погибнуть пятерым хуже, чем дать погибнуть одному? Люди ведь погибнут в любом случае. Либо один, либо пятеро. Неужели не ясно, что здесь правильно, а что нет?
Лассманн тут же умолк — и стал с интересом наблюдать за продолжением спора.
— В тот момент, когда мы выбираем, вступать в игру или нет, — снова заговорил молодой человек с последнего ряда, — под угрозой находятся только те, что лежат на основном пути. Человек, который привязан к запасному, в безопасности; переводя стрелку, мы приговариваем его к смерти, которой он не заслужил. Неужели не ясно, что это преступление?
— А те пятеро — они что, заслужили смерть?
— Нет, но их гибель — это преступление того сумасшедшего, который их связал.
— Так может быть, этичнее будет совершить меньшее преступление, чтобы предотвратить большее?!
— Коллеги, — сейчас же снова вмешался Лассманн, мгновенно среагировав на повышение градуса дискуссии и останавливая спорщиков, — мы опять вернулись к тому же. Поверьте мне, этому спору не один десяток лет, и мы с вами едва ли сможем разрешить его сегодня даже общими силами; тем более, что до конца лекции осталось меньше пяти минут. Зато, благодаря вашему живому участию, мы сегодня смогли наглядно увидеть его суть… да? — последний вопрос был обращен все к тому же хмурому молодому человеку, который снова поднял руку, прося возможности высказаться.
— Я бы добавил еще пару мыслей, чтобы все стало совсем понятно, — сказал юноша, отвечая одновременно и Лассманну, и остальным. — Я хочу обратить ваше внимание на тот факт, что, наверное, все диктаторы и тираны в истории были именно консеквенциалистами; задумайтесь об этом всего на секунду — и вы поймете, о чем я. Они ведь руководствовались теми же самыми принципами: «лес рубят — щепки летят»; «цель оправдывает средства». А результат этого подхода всегда один — и он известен: миллионы загубленных жизней и никаких признаков всеобщего счастья, ради которого их губили.
— Ты говоришь, скорее, о злоупотреблениях этим подходом, — возразил ему кто-то с того же ряда.
— Да, так и есть, — охотно согласился молодой человек. — Но я также говорю и о том, что и при отсутствии любых злоупотреблений этот подход недопустим, поскольку он позволяет совершать преступления против людей ради некой благой цели — что я нахожу неэтичным и рассматриваю как пример ублюдочной этики, уж извините за грубость. И, к слову говоря, если уж вы хотите быть консеквенциалистами, так будьте уже ими до конца: к примеру, если рядом не нашлось подходящего толстяка, то соберите на улице четырех случайных людей, которые первыми попадутся вам под руку, да и сбросьте их всех под этот чертов поезд — вы же пятерых спасете, а значит, цель оправдывает средства? Или найдите даже пятерых, но чтобы один из них был убийцей и заслуживал смерти — и тоже сбросьте его на рельсы, а остальных — за компанию; и это также будет поступок этичный и корректный, следуя вашей логике, не так ли?
— А что, если тебе нужно украсть у кого-то инструмент для того, чтобы перевести стрелку? И, допустим, по каким-то причинам ты никогда не сможешь вернуть его владельцу? Ты и тогда предпочтешь не совершать преступления против свободы этого человека, и лучше позволишь пятерым погибнуть? — это был тот же самый голос, и на этот раз в нем прозвучала откровенно издевательская интонация.
— Разумеется, нет, — сухо ответил юноша. — То преступление, о котором ты говоришь — это преступление против собственности, и оно абсолютно несоразмерно тому преступлению, которое мы хотим предотвратить. И, конечно же, это не математика, и здесь нет и не может быть никакой формулы, которая позволила бы точно определить эту несоразмерность — и потому человек, принимающий решение, должен руководствоваться здравым смыслом.
— Друзья, я думаю, на этом мы можем на сегодня закончить, — в очередной раз перебив спорщиков, примирительно обратился ко всем профессор, подводя итог всему разговору. — Но, учитывая ваш интерес к теме, я бы выделил на нее десять-пятнадцать минут на следующей неделе — возможно, мы могли бы даже устроить что-то вроде небольших дебатов…
Эта лекция была последней, и после того, как Лассманн попрощался с ними и покинул аудиторию, она наполнилась привычным для окончания учебного дня оживленным гулом.
Хмурый молодой человек, который рассказывал историю про двух корабельных офицеров, задержался в дверях, явно дожидаясь кого-то. Через несколько минут к нему подошла привлекательная рыжеволосая девушка; она улыбнулась ему — пожалуй, несколько натянуто — и они вышли из аудитории вместе.
— Откуда такие энциклопедические познания о «Титанике»? — спросила она, когда они спускались по боковой лестнице на первый этаж.
— Читал как-то книгу о нем. Это была документалистика, но она написана, как очень хорошая художественная повесть. Если хочешь, принесу тебе.
— Нет, спасибо, Ян. Мне трудно понять, что может быть интересного в истории о том, как тонул корабль.
— Это история о людях, — искренне удивившись, ответил Ян.
Девушка только пожала плечами. Какое-то время они молча шли рядом; в конце концов, тяжело вздохнув, он спросил ее:
— Ты любишь джаз?
— Я терпеть не могу джаз и ненавижу бесконечно объяснять одно и то же. Я хорошо к тебе отношусь, ты это знаешь — но никуда с тобой не пойду.
— Ты разбила мне сердце, — язвительно произнес Ян. — Но я не понимаю, почему нельзя встретиться и поговорить.
— Мы говорим прямо сейчас.
— Это не то, ты же знаешь.
— Нет, не знаю.
— Послушай, Анна, — Ян вдруг остановился и мягко придержал ее, взяв за руку. — Мне не нравится то, что происходит. Ты очень любишь рассуждать о том, какие мы друзья; так веди себя соответственно. Я просил час твоего времени, чтобы мы могли поговорить нормально — а не в перерывах между лекциями.
— О чем поговорить, Ян? — устало спросила она.
— Приходи вечером, и я объясню. Так ты придешь или нет?
Она оттолкнула его руку и быстрым шагом направилась к выходу; Ян лишь невесело усмехнулся, глядя ей вслед. И вдруг, уже в дверях, она неожиданно обернулась к нему и небрежно бросила через плечо:
— Приду.
И скрылась из виду.
***
Они ужинали в красивом джаз-баре рядом с Ратушной площадью. Ян долго думал над выбором места — и, в конце концов, остановился на этом.
Разместившись в маленьком боковом зале, они не могли видеть сцену, но зато там было уютно и относительно тихо. Верхний свет в заведении был приглушен, на столах горели свечи; почти все посетители собрались в большом зале, там, где играла живая музыка, и только две молодые девушки — судя по всему, туристки из России — сидели за соседним с ними столиком.
После того, как официантка принесла заказ и оставила их, Анна начала разговор:
— Зачем ты все-таки позвал меня? Я ведь ясно дала понять, что это бесполезно.
— А зачем ты все-таки пришла?
— Ты что, издеваешься надо мной? — в ее голосе послышалось раздражение. — Ты замучил меня. Я пришла, чтобы наконец покончить с этим.
— Не нервничай, — сухо ответил Ян. — Мы с тобой знакомы тысячу лет, и я еще помню, как ты играла в куклы и ела землю. И — поправь меня, если это не так, — но я всегда был добр к тебе, всегда заботился о тебе, всегда приходил к тебе на помощь по первому твоему зову. Так с каких же это пор и за что ты вдруг стала меня так ненавидеть?
— Я не ненавижу тебя, Ян! — она заметно разозлилась. — Я устала от тебя. Ты меня преследуешь, не даешь жить.
— Я тебя не преследую и не собираюсь этого делать. Я просто пытаюсь кое-что понять.
— И что же?
— Я тебе совершенно не интересен?
— В том смысле, который ты подразумеваешь — нет. Прости. И я уже говорила об этом, сколько еще нужно повторять?
— Хорошо. А кто тебе интересен?
— Какая, к черту, разница, кто мне интересен? И какое твое дело?
— Нет, я серьезно. Не будь такой недружелюбной — мне просто любопытно.
— Тебя это не касается, Ян.
Так и не притронувшись к еде, она отложила в сторону вилку и отвернулась. Ян молча наблюдал за ней.
— Урмас? — спросил он наконец после недолгой паузы.
Она посмотрела на него долгим, испепеляющим взглядом. Они говорили всего минуту, а настроение уже было окончательно испорчено — и он продолжил:
— А я-то думал, он предпочитает ту развеселую девчушку, которую ты — по странному совпадению обстоятельств, конечно же, — на дух не переносишь. Но, думаю, как человек самых высоких моральных качеств, он, наверное, не оставил безответным и твое глубокое чувство к нему? Он выделил для тебя время, да, Анна? Или, может быть, делает это регулярно?
Она встала из-за стола, но он схватил ее за руку:
— Сядь.
— Отпусти меня, — зашипела она. — Я хочу уйти. Теперь я и вправду тебя ненавижу.
— Ты пришла, чтобы покончить с этим? — спросил он, глядя ей в глаза. — Так давай это сделаем. Давай договорим — и после, если захочешь, разойдемся в разные стороны и ты сможешь больше не разговаривать со мной.
— А о чем говорить сейчас? Ты ведешь себя, как скотина.
— Извини. И сядь, пожалуйста, — примирительным тоном повторил Ян. — Сядь, мы закончим разговор и разойдемся.
Немного поколебавшись, она все-таки села за стол. Ян отпустил ее руку и, повернувшись к туристкам, которые с интересом наблюдали за этой сценой, сказал им по-русски с небольшим акцентом:
— Она узнала, что я купил нам обручальные кольца на блошином рынке, и сразу собралась убегать. Так эмоциональна. Ее мать — итальянка.
— Во-от как, — протянула одна из девушек.
— Да. Но я ее удержал. Нельзя позволить человеку упустить любовь всей жизни из-за каких-то сиюминутных заблуждений — вроде того, что кольца незнакомых мертвых людей не подходят для создания здорового брака.
Он снова повернулся к Анне.
— Что ты им сказал? — спросила она.
— Объяснил, что мы не станем друг друга убивать — чтобы они не переживали.
— Потрясающе.
— Мы можем теперь поговорить открыто? Я все же хочу кое-что прояснить.
— Что, что ты еще собрался прояснять, Ян? — она устало откинулась на спинку стула.
— Ну, например… например, мне действительно интересно, почему ты хочешь быть именно с ним.
— А кто вообще тебе это сказал?
— Ну, брось. У вас уже были какие-то… отношения? — этот вопрос он выдавил из себя с таким трудом, что она просто не смогла разозлиться на него снова.
— Прекрати, Ян, — ответила она уже чуть мягче.
— Что же, судя по тому, как ты покраснела — да.
Она промолчала, глядя в свою тарелку.
— Ну, хорошо, — Ян тоже откинулся назад и какое-то время молча смотрел в потолок, обдумывая что-то.
Затем — судя по всему, приведя свои мысли в некоторый порядок, — продолжил:
— Знаешь, дело ведь даже не во мне и не в моих чувствах, которые тебе не интересны — и это, конечно же, дело твое; территория твоей свободы. Но я еще смотрю на эту ситуацию со стороны, просто как патологически любознательный человек — мне интересно, как устроены вещи. Я, повторюсь, знаю тебя столько, сколько я себя помню, и всегда думал, что ты — особенная, что ты — уж точно не такая, как другие. И, выходит, либо я ошибался насчет тебя, либо не понимаю чего-то еще… Ты ведь можешь объяснить мне, чем все-таки он так заинтересовал тебя?
— Такие вещи необъяснимы, — после небольшой паузы с неохотой ответила она. — Человек просто нравится тебе — или нет. Ты сам это прекрасно знаешь.
— Нет, — Ян покачал головой. — Покажи мне ту действительно влюбленную женщину, которая на тот же самый вопрос о ее избраннике не ответит длинным перечнем его реальных и мнимых достоинств. Объясни мне, объясни по-человечески — в чем секрет?
Анна пожала плечами.
— Он харизматичный, — просто сказала она. — Он интересный, уверенный в себе — девушек это привлекает.
— Уверенный в себе? Да, пожалуй. Местами даже слишком, — усмехнулся Ян. — Но насчет харизмы — в жизни не слышал большую чушь.
Теперь уже настал черед усмехнуться Анне.
— Да, да, я знаю, о чем ты сейчас думаешь, — опередив ее, сухо отреагировал Ян на эту усмешку. — Но нет. Дело не в том, что я пытаюсь дискредитировать конкурента — тем более, что я прекрасно понимаю, что мне это ничем не поможет. Однако, по правде говоря, куда больше, чем твой сексуальный интерес к этому молодому человеку, меня раздражает твое понимание харизмы. И, насколько я могу судить, оно очень, очень распространено.
— Да, и что же с ним не так? — язвительно спросила она.
— А то, что вы считаете — и называете — харизматиками несчастных имитаторов. И только лишь за то, что они занимают много места и производят много шума. Вот что с ним не так, Анна, — он сделал ударение на ее имени. — А это, между тем, абсолютно разные вещи… Вот, например, скажи мне — знаешь ли ты, что я встречаю Урмаса практически каждый божий день, и по десять, пятнадцать, а то и по тридцать раз на дню?
— Ты нездоров? — поинтересовалась она.
— В последний раз я видел его минут десять назад, когда мы входили сюда, — продолжал Ян, пропустив ее замечание мимо ушей. — Он стоял возле гардероба.
— Что?! — она встрепенулась.
— По правде говоря, — уточнил Ян, — я заметил там, в большом зале, по меньшей мере трех урмасов. И одного из них — даже на сцене; он играет на клавишных. Возможно, их там гораздо больше — там довольно много народу, а урмасы в последнее время расплодились в невероятных количествах… ты уже чувствуешь, к чему я клоню?
— Честно говоря, не очень, — покачала головой Анна. — Ты, по-моему, тронулся со своим Урмасом. Может, мне поговорить с ним, может, он и для тебя сможет выделить время?
Ян снова пропустил ее укол мимо ушей и продолжал:
— А клоню я все к тому же: он — имитатор. Несколько лет назад появилась эта новая мода — выбритые бока, длинные волосы сверху, разноцветные татуировки, длинные окладистые бороды — и урмасы по всему белу свету постепенно, один за другим, проделали это преобразование над собой. Люди, которые дали начало этому, были инициаторами, и некоторые — только некоторые из них — вполне возможно, харизматиками. Но, уж поверь мне, к их числу никак не относится объект твоих страданий.
— Ты сам носишь бороду, Ян, — с деланной усталостью в голосе и все в той же насмешливой интонации парировала она.
— Абсолютно верно, — охотно согласился Ян. — И я ношу ее с тех самых пор, как она начала расти — потому, что мне это нравится. Я носил ее до того, как урмасы выбрили себе виски, и продолжу после того, как они мимикрируют в какое-то новое обличье…
— Ты как-то слишком уж сильно фокусируешься на внешних аспектах, ты не находишь? — она перебила его. — Особенно, для человека, по всей видимости, претендующего на звание обладателя высоких моральных качеств — в которых ты так категорично отказываешь столь неприятному тебе Урмасу.
— Нет, — Ян покачал головой. — Не фокусируюсь. Эти внешние проявления, на самом деле, только одно из следствий определенных внутренних качеств нашего дорогого друга; а вообще, все, что я пытаюсь тебе сказать сейчас — так это то, что имитатор не может быть харизматиком. И это, к слову, весьма заметно на примере Урмаса. Его тупое, неоригинальное, шаблонное чувство юмора; его идеи и устремления, взгляды на мир, политику, историю, — я просто обожаю дискутировать с этим интеллектуальным молодым человеком на семинарах, — все это является лучшим доказательством моей правоты; но, черт возьми, даже все это не имело бы абсолютно никакого значения, если бы… он просто был хорошим парнем, понимаешь?.. Если бы он просто был достойным человеком — а ведь это, по большому счету, и есть то единственное, что действительно важно в людях — а вовсе не наличие или отсутствие харизмы или привычки копировать других людей.
Ян закончил, придвинул к себе тарелку с уже остывшей пастой и начал есть. Выражение его лица было крайне мрачным. Он был готов поклясться, что сейчас она встанет и уйдет; но, вместо этого, немного понаблюдав за ним, Анна просто последовала его примеру.
Некоторое время они молча ели; заметив, что она допила вино, Ян подлил ей в бокал, и она поблагодарила его. Наконец, через несколько минут она заговорила:
— Знаешь, извини, если я чем-то обидела тебя. Но здесь ничего не поделаешь; ты должен оставить меня в покое, потому что ничего из этого не выйдет. И ты совершенно прав — мы слишком давно знаем друг друга, и это не правильно, чтобы мы так ссорились, и я не знаю, как все зашло так далеко.
— Это я завел все так далеко, — безэмоционально ответил Ян. — И нет нужды извиняться, это я постоянно тебя провоцирую, но… — он посмотрел ей в глаза и покачал головой, — я просто не могу безучастно смотреть на все это, и мне противно от того, что ты хочешь быть с ним.
— Мы с тобой всегда были только друзьями, — мягко сказала Анна.
— Да, и это всегда было очень удобно для тебя, — кивнул головой Ян, не глядя на нее, и вытер губы салфеткой. — Всегда очень удобно иметь удобного друга, который все для тебя делает, но которому ты никогда ничего не должна.
— Ты снова хочешь меня обидеть? — холодно спросила она.
— Я говорю чистую правду, — спокойно ответил Ян.
Снова возникла пауза, в течение которой Ян сосредоточенно жевал, словно не замечая свою собеседницу. Затем она спросила:
— И между прочим — почему это ты считаешь его плохим человеком? С чего ты это взял? Вообще-то, многие очень хорошо к нему относятся, уважают его.
Ян чуть не подавился.
— Господи боже мой, да кто? — с набитым ртом поинтересовался он. — В его тупоголовой компании его любят, да еще ты, да та несчастная девчушка в придачу — которая, к слову, ничего не знает о вас с ним, само собой? Да-а, большое дело, — снова переключив свое внимание на макароны, протянул он; но тут же снова отложил вилку, и, наклонившись к Анне через стол, эмоционально продолжил:
— Да ты подумай хотя бы о вас с ней. Если бы он был чуть меньшим дерьмом, то бросил бы ее, или отшил бы тебя, или даже спал бы с вами обеими, — возможно, даже одновременно, — но только так, чтобы все были согласны на это и никто не был бы обманут — и такой вариант нормален, как добровольный выбор трех взрослых людей. Но вместо этого он поступает так, как поступает — а ты считаешь его интересным и харизматичным, потому что он громко говорит и вокруг него крутится стайка еще больших посредственностей, которые преданно заглядывают ему в рот… грустно, Анна, — и Ян, откинувшись назад, снова покачал головой. — Я думал, ты умнее этого.
Он договорил, и снова воцарилось неловкое молчание; Ян не знал, что еще можно сказать, а она не знала, что ответить. И в этот самый момент их спасла официантка — столь кстати появившаяся в дверях; Ян заметил ее — и сейчас же помахал ей рукой.
— Десерт? — спросил он у Анны, пока девушка шла к их столику.
— Спасибо, я уже сыта по горло, — раздельно произнесла она в ответ.
— …Что-нибудь еще? — услышал он вежливый вопрос; подняв глаза, улыбнулся и ответил:
— Нет, спасибо. Мы по горло сыты. Пожалуйста, счет.
***
Был чудесный весенний вечер, и Ян совсем не торопился идти домой. Он медленно брел по улочкам Старого города, как обычно, с интересом наблюдая за его жизнью, разглядывая туристов, влюбленные парочки, случайных прохожих. Идти было недалеко — они с дедушкой жили здесь же, в исторической части города, в доме, принадлежавшем семье Яна еще со времен его прадеда.
Его дедушке — «дедушке Яри», как все его называли, — было уже за восемьдесят; для столь преклонного возраста он, тем не менее, был на удивление бодр. Дедушка был единственным близким родственником Яна с тех пор, как не стало его родителей; он вырастил и воспитал мальчика, и Ян очень любил его и восхищался им — считая его ни много, ни мало своим кумиром, стараясь во всем ему подражать.
Они остались вдвоем, когда Ян только начинал ходить в школу. Времена были неспокойные, дурные; трагедия, которая случилась с ними, лишила Яна одновременно отца, матери и бабушки; дедушка Яри потерял жену и дочь.
Ян плохо помнил то время. В его памяти почему-то отпечатался лишь странный, ни на что не похожий запах, который он чувствовал на похоронах и который с тех самых пор преследовал его всякий раз, когда ему бывало тоскливо; а после, как ему смутно помнилось, он долгое время плохо спал и часто плакал — и дедушка Яри тоже, хотя и старался делать это незаметно для него.
С тех пор они навсегда стали самыми близкими друзьями. Дедушка был удивительным человеком; все то хорошее, что Ян узнал об этом мире, когда еще был ребенком, все то плохое, к чему он научился правильно относиться, пока подрастал, добрые книги, которые он прочел — всем он был обязан дедушке Яри; и дедушку его все очень любили — он был сильным человеком с тяжелой судьбой, но, несмотря на это, у него был удивительно мягкий нрав — и Ян всегда искренне гордился им.
Их судьбы в чем-то были схожи. Так же, как Ян, дедушка Яри рано остался сиротой — его родители пропали без вести в годы войны. Отец дедушки Яри — прадед Яна — был этническим финном; мать — эстонкой. У прадеда до войны была мебельная фабрика; после советизации Эстонии он подлежал депортации вместе с семьей — как антисоветский элемент.
Дедушке Яри единственному удалось избежать этой участи. Семью свою он больше никогда не видел; пережив войну, он остался жить в Таллине — правда, их старый дом ему, разумеется, больше не принадлежал. После он женился на русской девушке; у них родилась дочь — мать Яна. А она вышла замуж за эстонца — Янова отца.
Одним словом, вся история этой страны за последние три четверти столетия словно отпечаталась на семье Яна и его происхождении. Его родным языком был эстонский — но он довольно свободно, хотя и с небольшим акцентом, говорил по-русски, и так же сносно мог объясняться на финском.
А когда он был еще совсем маленьким и родители были еще живы — республика вновь стала независимой, и, по прошествии некоторого времени, им вернули их старый дом.
Дедушка впоследствии часто говорил ему, что это был один из самых счастливых дней в его жизни. И очень радовался тому обстоятельству, что в доме не жили другие люди — его занимала небольшая контора, и, таким образом, никому не пришлось из-за этого пострадать так же, как когда-то пострадала его семья.
От покойных родителей Яна им с дедушкой остался солидный банковский счет. В первые годы после провозглашения независимости отец занимался торговлей, и это обеспечило в итоге дедушке Яри заметную прибавку к пенсии — так, что он худо-бедно тянул и довольно большой дом, и подрастающего внука, и себя заодно. А потом Ян подрос, поступил в университет и начал немного подрабатывать — и им стало заметно легче.
Вот так они и жили, душа в душу, как самые неразлучные друзья — даром, что между ними лежала пропасть шириной в множество поколений.
***
— Это ты, дружок? — едва переступив порог, услышал Ян дедушкин голос. Он улыбнулся; дедушка Яри почему-то всегда делал так — хотя это никогда не мог быть никто другой, кроме Яна.
— Да, дедушка, — отозвался он. — Ты чего не спишь?
Пока он снимал верхнюю одежду и обувь, дедушка вышел из кухни в прихожую; на нем был старый засаленный фартук, он весело улыбался и что-то жевал.
— Вдруг ужасно захотелось ухи, — объяснил он. — Представляешь?
— Ты чего, встал посреди ночи, чтобы приготовить уху?
— Я и не ложился, не спалось мне. А ты давай, проходи скорее в кухню — все уже готово.
— Я сытый, дедушка.
— Ничего, поешь хоть немного, за компанию со мной. Где ты был, кстати?
— В джаз-баре.
Они вместе прошли на кухню и Ян, достав из кухонного шкафа пару глубоких тарелок, разлил суп.
— Пахнет потрясающе, — заметил он, когда они уселись за стол.
— Сам в восторге, — кивнул дедушка. — Так ты гулял с друзьями?
— Нет, ужинал с девушкой.
— Хорошая девушка?
Услышав в общем-то традиционный вопрос, Ян отчего-то растерялся. Он умолк и крепко задумался над ним; показалось удивительным, что ему самому прежде и в голову не приходило взглянуть на нее с этой стороны. Хороший ли она человек? Да будь он проклят, если знает. А ведь сам всего часом ранее говорил ей о том, что именно это важнее всего прочего в людях.
— Наверное, — пожав плечами, ответил он наконец.
Дедушка не мог не заметить его реакции, но ничего не сказал.
— Но тебе она нравится? — уже иначе спросил он.
— Да, конечно, — честно ответил Ян. — Правда, ей больше по душе один забавный товарищ из университета.
— Забавный товарищ?
— Да… помню, когда мы учились на первом курсе, он что-то все время опаздывал на лекции; сильно так опаздывал, на полчаса и больше. И все рассказывал разные увлекательные истории о себе — в том числе, и о причинах своих опозданий: то он по дороге подрался с уличной бандой, то познакомился с мисс Эстония, то мир спас… И вот, как-то раз я тоже очень сильно опаздывал на учебу, и в нескольких остановках от университета наблюдал на дороге такую картину: посреди проезжей части, завалившись на правый бок, стоял брошенный пустой автобус, а оба его правых колеса лежали на обочине. Я, конечно, удивился, думаю — какого черта здесь произошло? И вот, приезжаю, значит, в университет, и первое, что вижу — это Урмас, который с бешеными глазами рассказывает группе обступивших его преданных слушателей: «представляете, сегодня ехал на автобусе на лекцию — у него колеса отвалились».
Дедушка Яри поперхнулся ухой.
— Что, прямо так и было? — спросил он.
— Честное слово. Вот так старина Урмас научил меня всегда верить людям — по крайней мере, до тех пор, пока достоверно не известно, что этого делать не стоит.
Дедушка Яри задумался на секунду.
— Думаешь, он все-таки знаком с мисс Эстония? — серьезно спросил он.
Ян тоже немного подумал — и так же серьезно ответил:
— Я бы не поручился за то, что она убереглась от этого знакомства.
— Ясно. Ну, и что ты думаешь с этим делать?
— А что тут можно сделать? Если это уже произошло, спасать мисс Эстония поздно.
— Я не про мисс Эстония, балбес.
Ян только пожал плечами.
— Насильно мил не будешь, — произнес он.
После этих слов в кухне ненадолго воцарилась тишина; затем, выдержав небольшую паузу, дедушка Яри спросил, продолжая разговор:
— А как дела в университете? Уже совсем немного осталось…
— Чему я несказанно рад. Надоела мне эта учеба, и практически ни черта интересного там не было за все эти годы. Может, конечно, я ошибся с выбором профессии. Но, по правде говоря, мне и сейчас не приходит в голову ничего, что могло бы заинтересовать меня сильнее — так, чтобы как следует, понимаешь?
Дедушка кивнул головой, и Ян продолжал:
— Сейчас пишу работу по Второй мировой; история сквозь призму этической философии. Это более или менее интересно — но, сдается мне, высокой оценки я за нее не получу.
— Почему это?
— Уж слишком сильно я по всем прошелся. Не только по советской и германской оккупации, но и по нашим коллаборационистам, легионерам СС и всем прочим дерьмовым борцам за независимость. По их злодеяниям, мотивам, идеологии. И по современным деятелям, которые в поте лица трудятся над их героизацией.
Дедушка Яри, между тем, доел свой суп и отодвинул пустую тарелку в сторону; затем, внимательно посмотрев Яну в глаза, очень серьезно ответил ему:
— Дружок, тебе хорошо известно и мое отношение к вопросу, и история моих собственных злоключений. И я хочу сказать тебе всего одну вещь: ты в любом случае поступишь правильно, изложив свои взгляды на бумаге в точности так, как они представлены в твоей голове. Видишь ли, дело в том, что в подобных делах нельзя идти ни на какие уступки, сглаживать углы, соглашаться на компромиссы; нельзя вступать ни в какие сделки с совестью — даже если это всего лишь небольшая студенческая работа. Этого нельзя делать просто потому, что с юных лет лучше избегать обзаводиться подобными привычками. И с юных же лет следует приучать себя к такого рода принципиальности. Такие темы — не поле для компромиссов, просто запомни это; пиши так, как считаешь нужным, и не принимай критику, которая последует, слишком близко к сердцу.
— Да я и не думал, дедушка, — немного растерянно ответил Ян.
— Вот и не думай, — дедушка улыбнулся. — Между прочим, чего это ты не доедаешь?
— Я уже не могу, — честно признался Ян. — Спасибо.
— На здоровье. Уже поздно, тебе утром на учебу — давай ложиться спать.
— Ты иди, а я еще немного посижу здесь. Потом приму душ и тоже лягу.
— Хорошо, дружок. — Дедушка Яри поднялся из-за стола и похлопал его по плечу. — Спокойной ночи.
— Доброй ночи.
И дедушка Яри ушел спать, оставив Яна в одиночестве. Вымыв тарелки, он какое-то время просто сидел за столом, погруженный в свои мысли, снова и снова прокручивая в голове свою встречу с Анной. Затем сварил себе кофе — который он очень любил и который, как ни странно, никогда не мешал ему уснуть; выпил полчашки, и, почувствовав себя слишком уставшим, чтобы идти в душ, отправился спать.
***
Следующим утром Ян проснулся в самом прескверном настроении.
И, пока он умывался, завтракал и собирался в университет, он добросовестно попытался установить причину этого — и не смог. Ему никак не удавалось схватить ее, никак не удавалось понять, в чем дело; то ли ему приснилось что-то очень неприятное… то ли он забыл что-то очень важное… В любом случае, каким бы странным ему это ни казалось — пребывать в плохом настроении без всякой на то причины, — он, тем не менее, не мог избавиться от этого саднящего чувства, не мог просто прогнать его от себя.
В университете он попытался глазами отыскать Анну в аудитории — но ее нигде не было. Ян сперва было подумал, что она не явилась из-за их вчерашней ссоры — но сразу же понял, что ей слишком безразлично все это, чтобы пропускать из-за этого занятия.
Она появилась перед последней лекцией, в конце дня. Вошла в аудиторию, прошла мимо него, даже не взглянув в его сторону, и поднялась куда-то наверх, к последним рядам. Ян только хмыкнул и покачал головой.
Последнюю лекцию читал пожилой профессор Реймо, он рассказывал об участии Эстонии во Второй мировой войне. Ян слушал с интересом, поскольку тема непосредственно соприкасалась с работой, о которой он накануне рассказывал дедушке — правда, Ян писал не только об Эстонии, а обо всей Восточной Европе.
Он слушал о пакте Молотова-Риббентропа, о советских военных базах, развернутых в Эстонии под давлением советской стороны, о выборах сорокового года и о последующем присоединении к Советскому Союзу; наконец, о массовых депортациях июня сорок первого и о нападении нацистской Германии. Ян внимательно слушал все это, одновременно ощущая, как изнутри его все сильнее и сильнее раздирает то самое муторное, саднящее чувство; и да, конечно же — дело было в ней. В Анне.
Надо было давным-давно наплевать на все и прекратить всякие контакты с ней. И ни к чему было добиваться ее, и ни к чему было выяснять отношения — все одно бесполезно.
И было даже немного забавно, что это самое простое объяснение, эту самую очевидную причину своей грусти он с таким успехом вытеснил из своего сознания, что искренне недоумевал, пытаясь понять, отчего же он чувствует себя так плохо.
Он обернулся назад, и после непродолжительных поисков нашел ее на предпоследнем ряду. Она что-то записывала в блокнот, не поднимая головы.
И она была очень, очень красива, а ему было очень, очень мерзко от всего сразу — и от желания обладать ей, и от их вчерашней ссоры, и от того, что она предпочла ему другого; и, пожалуй, эти обстоятельства сыграли далеко не последнюю роль в том, что произошло дальше.
Снова повернувшись к лектору, который как раз закончил говорить об отступлении советских войск из Прибалтики и почему-то сразу перескочил к сорок четвертому году, Ян попытался отвлечься на его долгий, лишь изредка прерываемый короткими паузами монолог — и в этот самый момент Реймо заговорил о легионерах СС.
— Есть принципиальная разница, — говорил Реймо, — между германскими частями СС и Балтийскими легионами. Цели последних отличались от целей и идеологии германских эсэсовцев, поскольку они заключались в борьбе с большевизмом, в освобождении прибалтийских республик от всякой оккупации и в возвращении им независимости. По этой причине…
— Я могу задать вопрос? — неожиданно громко спросил Ян, бесцеремонно перебив его.
В аудитории повисла тишина; все теперь внимательно слушали их. Реймо, прервав свой монолог, какое-то время с удивлением смотрел на Яна. Затем, не демонстрируя совершенно никаких эмоций, ответил ему:
— Вопросы я предлагаю отложить до конца лекции. Осталось совсем немного.
— Боюсь, подходящий момент будет упущен. У меня короткий вопрос, — настойчиво повторил Ян.
— Пожалуйста, — после еще одной короткой паузы пожал плечами Реймо.
И Ян отложил в сторону ручку и бросил первый пробный камень:
— Вам известно, что Нюрнбергский трибунал признал СС преступной организацией? — спросил он.
Реймо недобро усмехнулся. Он сразу понял, что происходит.
— Молодой человек, а вам известно об особом статусе эстонских, латвийских и литовских легионеров СС? — ответил он вопросом на вопрос, копируя интонацию Яна.
— Мне известно, что приговор Нюрнбергского трибунала никогда не менялся, — парировал Ян, — в том числе, и в этой части. А об особом статусе, к которому вы апеллируете, говорилось в каком-то там американском документе, подписанном через несколько лет после Нюрнберга госсекретарем Макклоем. И никакого отношения к приговору трибунала этот документ не имеет.
— Вы знаете, я думаю, дело ведь не в документах, — снова усмехнувшись, сказал Реймо. — Вы, очевидно, не согласны с утверждениями, которые здесь прозвучали; так что, я полагаю, нет смысла нам вести юридический спор?
— Пожалуй, — охотно согласился Ян. — Я не согласен с тем, что эстонские или латвийские легионеры хоть чем-то отличаются от прочих эсэсовцев — даже если не принимать во внимание многочисленные факты конкретных военных преступлений, совершенных ими и на территории нашей страны, и за ее пределами — например, в Белоруссии. И я бы принял ваш аргумент о том, что они воевали за свободу и независимость своей родины, если бы не одно но — нельзя воевать за Гитлера.
— Они воевали не за Гитлера, — еще более недобрым, чем усмешки Реймо, голосом возразил ему кто-то сзади. И Ян сразу узнал этот голос.
— Они присягали ему на верность, — не оборачиваясь, резко ответил он. — Если ты прочтешь текст их клятвы, то убедишься в этом. Но дело ведь даже в не клятвах — они воевали на стороне стран Оси; неужели это так трудно понять? — с этим вопросом Ян обратился уже ко всем, обернувшись к аудитории. — Моя мысль здесь крайне проста, и заключается она в том, что ни при каких обстоятельствах — и ни с какими мотивами — нельзя было присягать на верность этому чудовищу и воевать на стороне рейха, поскольку никакие цели не оправдывают такого участия в той войне.
— Да что ты говоришь? — издевательским тоном спросил его Урмас — а это был именно он; и теперь уже Ян, не отрываясь, смотрел прямо на него, сверля его взглядом. — Нельзя воевать за собственную свободу против вчерашних оккупантов? Нельзя сражаться за то, чтобы они больше никогда не вернулись обратно? Может, сразу покажешь нам свой партбилет?
— Есть общее этическое правило, — пропустив последний укол мимо ушей, заговорил Ян, — ни у кого нет морального права совершать преступления ради защиты своих интересов, пускай даже справедливых, равно как нет и права соучаствовать в чужих преступлениях. Если человек хочет бороться за свою свободу, за независимость, за справедливость — это благородное дело, но он не может добиваться всего этого несправедливостью. А иначе он абсолютно ничем не отличается от тех скотов, которые его собственную свободу попрали.
— А можно без этого псевдоинтеллектуального бреда? — поинтересовался Урмас. — Впечатления он не производит.
— Зато производит огромное впечатление твой бред о том, что ради защиты своих интересов можно воевать за тех, кто имеет целью уничтожить целые народы…
— Они воевали за свою страну! — резко оборвал его Урмас. Было заметно, что он очень зол. — Десять тысяч человек выслали отсюда перед началом войны — насиловали, расстреливали, морили голодом в лагерях. Еще в десять раз больше депортировали после — а ты называешь людей, которые пытались воспрепятствовать этому, скотами?!
— Да! — отрезал Ян. — Да, называю. Препятствуя этому, они потворствовали другому, еще большему, злу, а многие — ничуть не менее мерзкие, чем описанные тобой, — преступления совершили собственными руками!
Реймо — который, несмотря на более чем эмоциональный характер этой дискуссии, до сих пор не вмешивался в нее, молча наблюдая за происходящим — наконец, по всей видимости, решил, что уже хватит; с немалым трудом ему удалось успокоить их — после чего, взглянув на часы и высказавшись напоследок в том ключе, что политика всегда мешала и будет мешать объективному восприятию истории, он отпустил всех домой — до конца лекции все равно оставалось меньше десяти минут.
Еще более раздосадованный, Ян быстро собрал свои вещи и вышел из аудитории. У выхода он столкнулся с Анной, которая посмотрела на него так, словно он был инопланетянином — и, отвернувшись от нее, зашагал к боковой лестнице.
Он успел отойти совсем недалеко, когда его окликнули сзади — и он резко обернулся.
Быть может, если бы Урмас выкрикнул ровно то же самое, но в какой-нибудь другой день, или сделал бы это без своей фирменной, издевательской ухмылки, или хотя бы не в присутствии Анны — Ян просто ответил бы ему тем же и ушел; он вообще был довольно неконфликтным человеком — хотя стороннему наблюдателю, пожалуй, было бы непросто разглядеть это за событиями последних дней.
Но в тот момент все обстоятельства, собранные вместе и помноженные на его гнетущую, болезненную тоску, спровоцировали взрыв — и он бросился в драку.
То, что произошло дальше, запомнилось ему смутно; он помнил, как повалил явно не ожидавшего такой реакции Урмаса на пол и, придавив его весом своего тела, с яростью вколачивал в его голову тяжелые, отбойные удары. Его руки, лицо, одежда — все было в крови Урмаса.
А потом кто-то вдруг вцепился в него сзади мертвой хваткой и резко дернул на себя, рывком подняв на ноги. Ян было попытался освободиться — но не смог; оглянувшись, он с изумлением обнаружил, что это был никто иной, как Реймо — в котором он едва ли мог бы заподозрить подобную физическую силу.
Примерно через полминуты, встряхнув как следует Яна и убедившись в том, что он более или менее пришел в себя, профессор отпустил его, молча указав ему на выход.
И, словно пребывая в густом, влажном тумане, шатаясь на своих ватных, негнущихся ногах и боясь даже просто обернуться или посмотреть по сторонам, Ян медленно побрел домой, по дороге все больше приходя в себя и все отчетливее осознавая масштабы возможных последствий того, что он натворил — начиная с отчисления из университета и заканчивая уголовной ответственностью за избиение.
***
Домой Ян вернулся совершенно разбитым. Едва он переступил порог, как, к его немалому удивлению, позвонила Анна.
Они немного поговорили. От нее Ян узнал о том, что о драке сообщили декану, и у него, похоже, будут большие неприятности. Вполне возможно, что дело действительно закончится отчислением.
После он постарался успокоиться и взять себя в руки, попытался выбросить произошедшее из головы; ведь что сделано — то сделано, и ничего уже не изменишь. Если его все-таки решат отчислить — то едва ли он может как-то повлиять на это.
Но мысли в голове путались, и тяжелое, скверное предчувствие не отпускало его. Он принял душ, переоделся и какое-то время пытался читать, чтобы отвлечься, но в итоге отбросил книгу в сторону и спустился вниз, на кухню, где дедушка Яри жарил картофель и эскалопы.
— Что случилось? — с тревогой спросил он, едва взглянув на лицо Яна.
Ян рассказал ему. К тому моменту, как он закончил говорить, дедушка выключил плиту и поставил сковороду на кухонный стол.
— Спасибо, я не голоден, — Ян покачал головой.
Дедушка немного помолчал, обдумывая что-то. Ян сосредоточенно глядел куда-то в окно, тоже размышляя о своем. Наконец, откашлявшись, дедушка заговорил:
— Видишь ли, в чем дело, дружок, — он говорил медленно, тихим, ровным голосом, — споры о той войне не утихнут уже никогда. Этого действительно не произойдет — потому, что никто на самом деле ничего не понял, и никаких уроков из той трагедии люди не извлекли. Пожалуй, единственное, в чем все сходятся почти единогласно — это в осуждении германского нацизма и лично Гитлера; и, по моему глубокому убеждению, это так лишь по одной-единственной причине: Гитлер проиграл ту войну.
— Только поэтому? — Ян невольно усмехнулся.
— Да, только поэтому, — серьезно ответил ему дедушка. — Только поэтому его фигура оценивается так однозначно, в то время, как споры вокруг личности Сталина, например, не прекратятся никогда — такова уж природа людей.
— Мне кажется, в наши дни осуждающих его все-таки большинство, — заметил Ян. — Ты же знаешь, как часто повторяют в последнее время, что он вел войну против своего народа?
— Вел войну против своего народа? — переспросил дедушка Яри. — Как по мне, он в ней победил.
Ян снова усмехнулся.
— Съешь все-таки эскалоп, — все в той же серьезной интонации посоветовал ему дедушка. — Сходи на прогулку, почитай, займись чем-нибудь — а потом ложись спать пораньше. Утро вечера мудренее, — с этими словами, поднявшись из-за стола, дедушка Яри похлопал его по плечу, ненадолго задержав свою руку; затем, улыбнувшись Яну напоследок, тяжелой, старческой походкой вышел из кухни.
Оставшись один, Ян подумал о том, что сегодня пятница, и впереди у него два выходных дня, которые ему предстоит провести в полном неведении относительно своего ближайшего будущего. Пожалуй, в данный момент наилучшим решением действительно было просто выбросить все это из головы — хотя бы на сегодняшний вечер.
И, посидев еще немного в тишине, прерываемой лишь тиканьем старых настенных часов, он достал из кухонного шкафа тарелку, положил себе солидную порцию, налил в чашку горячего кофе — и вместе со всем этим добром отправился к себе в комнату.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Есть два первичных вопроса, которые встают перед каждым осознающим себя индивидом: что я могу делать и что я выбираю делать?
Не задавать первый из них равносильно выбору вседозволенности, выбору отсутствия ограничений; не задавать второй — то же самое, что избрать элементарную стратегию следования своим побуждениям и желаниям.
И задаете вы себе эти вопросы или нет — они определены для вас.
Ответом на первый вопрос служит морально-этическая система ценностей. Она действует, как закон — по запрещающему принципу, очерчивая границы дозволенного, отсекая недозволенное.
Отвечая на второй вопрос, индивид выбирает для себя уже не этические, а жизненные ценности и цели — выбирает, как ему распорядиться своей жизнью и отпущенным ему временем — причем, делает этот выбор в рамках вышеуказанных границ дозволенного.
***
Этическая система ценностей — это нравственная конституция человека.
Система ценностей порождает кодекс.
Человек, обладающий честью, соблюдает свой кодекс. Честь — не что иное, как склонность соблюдать кодекс.
Из этого элементарно следует, что понятие чести не является самоценным. Честь — это добродетель лишь тогда, когда она мотивирует вас соблюдать этически верный кодекс, основанный на достойной системе ценностей.
Существуют две этические системы, естественные, логичные и внутренне непротиворечивые за счет того, что они наделяют всех индивидов естественными и равными правами.
Это система ценностей, основанная на справедливости, и система ценностей, основанная на животном праве силы. Вторую из них, к примеру, исповедовал морской волк Ларсен, персонаж известного романа Джека Лондона.
Эта система ценностей — «я имею право на все, что я могу» — фактически, являет собой лишь отсутствие таковой, низводя человека до уровня животного. Индивид, следующий лишь принципам, действующим в дикой природе — то есть, не имеющий таковых, по праву сильного поступающий так, как ему заблагорассудится везде, где он обладает им, и признающий за другими аналогичное право там, где он слабее — такой индивид не считает необходимым определить для себя принципиальное отличие между собой и животными, ибо одно только превосходство в интеллекте не может рассматриваться в качестве такового.
Встречаются также системы этических ценностей, устанавливающие для индивидов равные, но неестественные и необоснованные ограничения — к примеру, порожденные той или иной религиозной мифологией. Такие системы всегда уязвимы и ущербны, и зачастую открыто требуют от своих адептов безусловной слепой веры — преследуя незамысловатую цель сокрыть эту самую ущербность.
И, наконец, существуют этические системы, наделяющие индивидов разными правами по некоторому признаку или некой их совокупности. Уровень интеллекта, уровень благосостояния, половая принадлежность, возраст, происхождение, личные достижения и заслуги — одни из нередких вариантов выбора такого признака.
Истина в том, что невозможно обосновать причинно-следственную связь, согласно которой, к примеру, более развитый в интеллектуальном плане индивид имеет больше прав и свобод — потому, что ее просто нет. Интеллектуалы двигают прогресс, они выполняют высококвалифицированный труд — и имеют право на более высокое материальное вознаграждение за него, но ни в коей мере не на более обширные права в сфере морали и этики, в сфере взаимоотношений с другими людьми. Также не следует забывать о том, что без рожденных ползать летать не могут.
И ни принадлежность к определенному полу, ни прожитые годы, ни былые заслуги, мнимые или действительные — ничто из этого не обеспечивает индивиду особые права, и, в особенности, на совершение проступков по отношению к другим людям; ничто из этого не обязывает других людей оставлять эти проступки безнаказанными; ничто из этого не прибавляет достоинства индивиду и не дает ему права требовать особого отношения к себе.
И какой бы признак мы в итоге ни выбрали здесь — мы никогда не сможем обосновать указанную причинно-следственную связь.
Итак, в сухом остатке, наш выбор сводится к трем вариантам:
— Система ценностей, основанная на праве сильного; выбрать этот вариант — то же самое, что не выбирать систему ценностей вообще.
— Система ценностей, основанная на принципах справедливости.
— Одна из бессчетного множества других, логически не обоснованных, неестественных, ущербных этических систем.
И каждый из нас делает этот выбор, осознанно или неосознанно: жить как животное, как человек или как глупец.
Но в чем фактическая ценность следования принципам справедливости? Для начала, в том, что даже попытки следовать им — пусть и безуспешные по большому счету — привели нас из каменного века в век сегодняшний.
Отчасти это произошло благодаря тому, что справедливость обладает свойством оберегать нас от излишней боли. И нет, конечно же, я ни в коем случае не стал бы пропагандировать фантастическую модель общества, в котором никто не испытывает абсолютно никакой боли. Но то может быть боль утраты, боль разлуки, боль неразделенной любви, это может быть боль неудачи или поражения, боль преодоления или поиска, или же просто боль страдания, причиненного болезнью или увечьями — как и многое, многое другое. И я убежден в том, что люди могли бы обойтись без причинения дополнительной боли друг другу — и это не привело бы никакое общество к деградации и вырождению; напротив, это был бы путь к большему благоденствию и процветанию.
И если теперь мы рассмотрим другую, не менее абстрактную и фантастическую модель — модель общества идеальной справедливости — то у него есть одно интересное свойство: в таком обществе минимизировано совокупное количество боли индивидов, которые его составляют, поскольку оно либо вовсе не допускает совершения актов несправедливости, либо, как минимум, гарантирует справедливое возмездие каждому, кто осмелится причинить другому незаслуженную боль. В последнем случае, на каждый акт несправедливости общество отвечает актом восстановления справедливости — и, что не менее важно, адекватным актом — не допуская, таким образом, ни безнаказанности, ни эскалации зла.
Справедливость минимизирует боль.
И справедливость ценна сама по себе, она может и должна служить моральным ориентиром — даже в тех ситуациях, в которых следование ее принципам не приводит к минимизации совокупной боли всех вовлеченных индивидов, — и каждый, кто действует в интересах справедливости, безусловно прав.
Развивая эту мысль и говоря далее о моральном праве, можно сказать, что у человека есть право действовать любым образом, если это не идет вразрез с принципами справедливости. Любая система ценностей, которая не декларирует в самой своей основе святость этих принципов, является ущербной. На более низком уровне у каждого есть моральное право выбирать. Мы можем оценивать деньги выше, чем время, либо оценивать время выше, чем деньги. Мы можем считать, что личные достижения важнее того, что дает человеку семья, или наоборот. Мы можем ставить личную свободу выше собственной безопасности, или добровольно жертвовать первым ради второго — пусть кто-то и считает, что в этом случае мы не заслуживаем ни того, ни другого. У человека есть выбор, мы свободны.
И лишь в самом начале, когда мы выбираем фундамент для своей будущей системы ценностей, когда мы выбираем систему этических ценностей для себя — мы можем совершить ошибку.
Любая гнусная система ценностей начинается с попрания принципов справедливости либо пренебрежения ими.
***
Итак, система этических ценностей, о которой идет речь, основана на таких категориях, как справедливость, свобода и гуманизм.
Справедливость — это абсолют; она превыше всего и может ограничивать свободу.
В то же самое время, как это ни парадоксально, гуманизм может ограничивать справедливость. Гуманизм — это то, что мы добровольно делаем сверх справедливости, хотя и не обязаны к этому. Это жест доброй и свободной воли, который мы совершаем не из необходимости следовать принципам справедливости, избранной нами для самих себя в качестве категорического императива, а без каких-либо вынуждающих причин ради самого акта добродетели.
Например, совершить акт прощения там, где мы имеем право совершить акт восстановления справедливости — есть не что иное, как проявление гуманизма.
Проявлять или нет гуманность в той или иной ситуации — это всегда на усмотрении индивида. Я лишь считаю, что достойные люди, совершающие гуманные поступки, заслуживают такого же отношения к себе уже по праву справедливости.
Когда мы обсуждаем любую тему, лежащую в плоскости вопросов морали и этики, нам никак не обойтись без некоторых определений.
Зло — это несправедливо причиненный другому индивиду вред либо препятствование восстановлению справедливости, либо допущение несправедливости или несчастья при возможности их предотвратить.
Добро — это акт восстановления справедливости либо акт предотвращения несправедливости или несчастья, либо акт гуманизма.
Гуманизм — это добровольный отказ от нанесения другому индивиду заслуженного им вреда (отказ от акта восстановления справедливости, прощение) либо польза, принесенная другому индивиду без корыстных и вынуждающих причин.
Основной закон справедливости состоит в следующем: у всех есть одинаковое право на свободу и ни у кого — на совершение преступлений. Таким образом, территория человеческой свободы заканчивается ровно там, где начинается территория преступлений.
Для кого-то это может стать открытием, но все возможные преступления — суть преступления против чужой свободы. Если вы, совершая что-либо, не переступаете границ ничьей свободы, то вы и не совершаете никакого преступления — даже если законы вашей страны убеждают вас в обратном.
Убийство также является преступлением против свободы — свободы человека распоряжаться собственной жизнью. В то же самое время, любой вред, причиненный индивиду с его добровольного согласия, не может считаться преступлением против свободы и, соответственно, преступлением вообще.
Понятие свободы не следует трактовать слишком узко и понимать под ним только лишь свободу физическую. У человека есть право на многие свободы: на свободу жить и на свободу умереть; на свободу не быть избитым и на свободу не быть оскорбленным; на свободу иметь собственность и на свободу не работать и не иметь ничего; на свободу молчать и на свободу говорить; в конце концов, на свободу защищать собственную свободу.
За каждое преступление должно наступать наказание, мотивированное стремлением к справедливости; его тяжесть должна соответствовать тяжести совершенного преступления. Такое наказание можно назвать актом восстановления справедливости.
При этом, необратимые наказания могут наступать только за преступления, последствия которых также необратимы. Это очевидно следует из справедливого принципа соответствия тяжести наказания тяжести совершенного преступления.
Для кого-то и это может стать откровением — но лишение физической свободы человека, обвиняемого лишь в мелком преступлении против чужой собственности, является безумием и актом чудовищной несправедливости.
Следует иметь в виду, что препятствование акту восстановления справедливости также является преступлением.
Итак, подводя итог вышесказанному, в самом широком смысле, преступление — это вред, нанесенный одним индивидом другому не в качестве акта восстановления справедливости и без добровольного согласия последнего (можно сказать — несправедливо причиненный вред), либо препятствование акту восстановления справедливости; также к преступлениям относятся поступки индивида, которыми он допускает несправедливость либо несчастье, имея возможность предотвратить их и не имея вынуждающих причин этого не сделать. К последним можно отнести и слабость воли и духа — добру крайне желательно быть с кулаками, но оно никак не может стать злом только лишь по той причине, что не имеет таковых.
Преступление можно также назвать актом несправедливости. Понятия акта несправедливости и преступления — синонимичны.
Понятия несправедливости и несчастья следует разделять: акты несправедливости совершаются людьми, в то время как несчастья происходят по естественным причинам.
Несчастье — эквивалент несправедливости, но в ситуациях, в которых не имеет места участие человека. Несправедливость всегда рукотворна; несчастья — всегда нерукотворны.
Убийство человека, не заслуживающего насильственной смерти — преступление. Безвременная смерть человека, не заслуживающего ее — несчастье.
Аналогично, то, что происходит по естественным причинам, не может считаться актом восстановления справедливости. Акт восстановления справедливости непременно должен быть рукотворным: для его свершения необходимо, чтобы человек, причинивший другому несправедливый вред, понес возмездие также от человека.
При этом, следует иметь в виду, что раскаяние безусловно являет собой частный случай такого возмездия, когда человек, совершивший преступление, сам наказывает себя за него — поскольку искреннее раскаяние всегда сопровождается душевными муками и способно, в отдельных случаях, искупить как часть вины индивида, так и всю ее целиком, как за мелкие проступки, так и за тяжкие преступления.
Преступления могут совершаться преднамеренным либо непреднамеренным действием; частным случаем действия является бездействие.
Преступления могут совершаться людьми с осознанием факта совершения преступления либо без такового — как вследствие заблуждения, так и вследствие неспособности осознать данный факт.
Преступления, вызванные непреднамеренным действием, а также преступления, совершаемые преднамеренным действием без осознания его преступности, можно отнести к несчастным случаям либо к проявлениям преступной халатности.
Люди не несут ответственности только за две категории преступлений: за те, что они совершают вследствие принуждения, и за те, которые можно квалифицировать как несчастные случаи. Несчастный случай наступает тогда, когда индивид, честно руководствуясь принципами справедливости и стремясь действовать в ее интересах, тем не менее, совершает акт несправедливости по независящим от него причинам.
Если человек осознает факт совершенного им преступления, он встает перед выбором — раскаяться в содеянном либо не сделать этого. Искренне раскаявшись в совершенном им преступлении, он, тем самым, уменьшает размер справедливого наказания для себя.
Продолжая говорить о справедливом возмездии, следует добавить, что оно непременно должно не только соответствовать принципам справедливости, но и быть мотивировано ее интересами — то есть, именно стремлением к восстановлению справедливости и ничем иным.
Из этого следует, что не может считаться актом восстановления справедливости действие, причиняющее вред преступнику — пусть даже и адекватный нанесенному им — но не мотивированное совершенным им преступлением вообще, либо мотивированное им, но совершенное, на самом деле, из садистских наклонностей, ради развлечения либо ради личной или чужой выгоды — в том числе, ради обогащения, власти, славы или вызова определенных чувств у других людей. Также не будет актом восстановления справедливости и аналогичное действие, совершенное ради соблюдения неких правил, не основанных на принципах справедливости — будь то обычаи, традиции, религиозные нормы или, к примеру, кодекс поведения, принятый в среде представителей некой социальной группы.
Такие действия не только не являются актами восстановления справедливости, но и являются новыми актами несправедливости. Они — не что иное, как эскалация несправедливости под видом борьбы с ней. Совершающий подобное не несет справедливое возмездие — он лишь совершает новое преступление. И принимает на себя всю ответственность за него.
Есть еще один важный вопрос, который непременно следует затронуть, говоря о правильном понимании справедливости, этичности и чести.
Существует распространенное заблуждение, согласно которому в определенных обстоятельствах индивид обязан проявлять некое благородство по отношению к тем, кто совершает либо уже совершил преступление против него либо против других людей. К примеру: если человек был несправедливо лишен свободы, а затем отпущен под данное им слово не искать мести, то он якобы обязан это слово сдержать — так же, как ему следовало бы это сделать в ином случае.
Подобные представления и близко не лежат к истине. Они ограниченны, этически абсолютно неверны и основаны на превратном понимании честности, поскольку лишают жертву преступления права на справедливое возмездие и, напротив, защищают интересы тех, кто это преступление совершил.
Слово, данное человеком и нарушаемое им для того, чтобы остановить или предотвратить преступление, либо для того, чтобы осуществить акт справедливого возмездия, ни к чему его не обязывает. Защищать интересы справедливости — вот его единственный этический долг, и никакого другого не существует. Клятвы, присяги, обещания, устные и письменные договоренности — все это теряет свою значимость тогда, когда к этому апеллируют с целью заставить вас отступиться от этого долга.
***
Человеческие мысли неподсудны. Но, тем не менее, наш образ мышления, то, как мы выносим свои суждения и даем оценки тем или иным событиям и человеческим поступкам — как своим собственным, так и чужим — многое говорит о том, кто мы есть на самом деле.
Справедливость, чувство и понимание справедливости, любовь к ней — именно то, что отличает достойных людей.
И, если справедливого человека я назову достойным, то справедливого и гуманного я назову достойным и благородным.
Любовь к справедливости выражается в отношении к ней как к высшей ценности, абсолюту — и, как следствие, в стремлении всегда руководствоваться ее интересами и принципами везде, где они применимы, в стремлении действовать исключительно в соответствии с этими принципами.
Справедливый человек всегда ставит интересы справедливости выше всех прочих — в том числе, своих собственных.
Добровольно отступив от них, он саморазрушится, перестанет существовать, как целостная личность, поскольку справедливость является фундаментом его этической системы ценностей, фундаментом для всех его оценок и суждений в этической сфере, фундаментом для доказательств правоты и неправоты; она — то, что позволяет ему отличать добро от зла.
***
Когда вы причиняете — осознанным действием или бездействием — вред другому индивиду, вы проявляете жестокость. И понятие жестокости само по себе не несет ни негативной, ни позитивной окраски — важен контекст, в котором она имела место.
Я могу выделить три вида жестокости: жестокость справедливая, жестокость обоснованная и жестокость необоснованная. Из всех них лишь жестокость справедливая не являет собой преступление.
Когда солдаты, освободившие концентрационный лагерь Дахау, вместе с его выжившими узниками убивали, уничтожали, рвали на части лагерную охрану, они проявляли справедливую жестокость.
Когда в государстве, которое ведет кровопролитную войну на выживание, устанавливаются драконовские законы — это являет собой пример обоснованной жестокости. Эти меры могут быть рациональными и оправданными в плане достижения поставленных целей, но никакой конкретный индивид не обязан становиться жертвой такой жестокости, какими бы важными эти цели ни были. Каждый пострадавший от такой жестокости человек — жертва совершенного против него преступления, жертва несправедливо причиненного ему вреда, неадекватного преступлению, совершенному им самим.
Когда тиран, облеченный властью, развязывает кровавый террор для того, чтобы сохранить ее, он проявляет необоснованную жестокость. Каждый человек, пострадавший от такого террора, становится жертвой преступления, совершенного против него без каких-либо благих целей или вынуждающих причин.
И у человека всегда есть моральное право сопротивляться несправедливости и защищаться от нее.
Даже если несправедливость совершается достойными людьми вследствие их заблуждения, возникшего по причине несчастливого стечения обстоятельств, это ни в коей мере не лишает человека, должного пострадать от нее, права на защиту и самозащиту. Кроме того, человек, защищающий себя или других от несправедливости, не несет никакой ответственности за вред, причиненный совершающим ее людям при противодействии им.
Из всего вышесказанного следует, что у человека всегда есть моральное право сопротивляться не только любой необоснованной, но и любой обоснованной жестокости — которая есть не что иное, как один из видов несправедливости.
Никто и никогда, ни при каких обстоятельствах не обязан становиться жертвой несправедливости и как-либо страдать от нее.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
В семье тринадцатилетнего Яри произошла трагедия.
По семейной традиции, вне зависимости от того, хороший выдался день или плохой, они каждый вечер собирались за ужином в их просторной, светлой гостиной — он сам, его папа и мама.
Сегодня все было иначе. Как и обычно, они сидели вместе за длинным обеденным столом — но не ужинали, а обсуждали произошедшее.
Несчастье случилось с папиной сестрой, тетей Анне. Она возвращалась домой, когда к ней пристала группа солдат. Они не пытались изнасиловать ее — судя по всему, им это было не так интересно, как то, что они сделали; вместо этого, в глухом переулке они долго издевались над ней, пиная ее ногами и оскорбляя, разорвали на ней всю одежду — и, в конце концов, бросили ее там же, в луже собственной крови, избитую, дрожащую и полуживую от ужаса.
Они ничего не взяли у нее — у нее с собой почти ничего и не было.
Они сделали это ради развлечения.
На отца было страшно смотреть. Всего час назад, не помня себя от горя и ярости, он бегал по окрестным улицам, сжимая спрятанный во внутреннем кармане пиджака длинный кухонный нож, пытаясь найти их, прокручивая в своем сознании, помутившемся от боли и бессильной злобы, бесчисленные кровавые сценарии мести — и прекрасно осознавая, что такая удача едва ли улыбнется ему; теперь же он сидел за столом, положив голову на локти — и только судорожно сжатые, побелевшие пальцы его рук выдавали то, что происходило у него внутри.
Прошло чуть меньше года с тех пор, как Эстония стала советской республикой. На их глазах творилась история, и каждый день за этим самым столом они обсуждали последние новости. История эта неоднократно — и весьма бесцеремонно — касалась и их семьи; сперва отец лишился своей фабрики, а вместе с ней — средств к существованию; затем арестовали его двоюродного брата, служившего помощником префекта в полиции; и вот теперь история изуродовала самого доброго и ласкового человека на свете — его сестру.
Да, не так-то просто было спастись от истории — а найти на нее управу было и вовсе невозможно.
Яри был еще очень юным, он пока не вполне понимал некоторые вещи и подробно расспрашивал родителей о том, что за несокрушимая сила меняет уклад жизни целого народа, забирая у людей то, что им всегда принадлежало, устанавливая новые порядки и законы.
Каковы ее мотивы?
Чем она руководствуется?
Зачем все это происходит с ними?
И из всех пространных объяснений, на которые в те месяцы не скупился его папа, Яри почему-то больше всего запомнилась его фраза о том, что в мировоззрении любого приличного человека всегда найдется хоть немного места для левых идей — но только у полных идиотов они могут преобладать.
И эти самые идиоты, как говорил ему отец, всегда будут переваривать свободу, равенство и братство в невежество, глупость, кровавое мракобесие и террор.
***
В тот вечер они легли спать раньше обычного; впрочем, ни мальчику, ни его родителям не спалось.
Яри несколько часов проворочался в своей постели, мучительно пытаясь отогнать от себя уродливые образы несчастья, случившегося накануне — образы, теснившиеся в его мозгу и причинявшие такую боль, что он мог бы поклясться, что чувствовал ее не только разумом, но и телом — физически.
В конечном итоге ему все же удалось заснуть — но сон его был неглубоким и беспокойным; его мучили кошмары и предчувствие чего-то дурного. Трудно было сказать, сколько времени он провел в этой полудреме — быть может, всего полчаса, а может, гораздо больше, — когда его внезапно разбудил громкий, резкий стук.
Стучали в парадную дверь на первом этаже. Мгновенно проснувшись, Яри сел на кровати; в доме стояла гробовая тишина.
Требовательный, грубый, резкий стук повторился снова — и ему показалось, что одновременно все вокруг пришло в движение.
Он услышал голоса с улицы, и услышал шум в спальне родителей; вскочив с постели, он стал быстро собирать одежду.
В дверях показалась мама.
— Скорее, Яри, — сказала она дрожащим голосом, — одевайся.
До смерти напуганный, Яри хотел спросить что-то, но в этот самый момент в комнату торопливым шагом вошел отец; в руках у него Яри заметил худую и неровную пачку мелких купюр разного достоинства — судя по всему, все, что удалось найти второпях.
— Послушай, Яри, — заговорил отец шепотом, он говорил очень-очень быстро, — спускайся вниз и беги к черному ходу — но только не шуми, будь очень осторожен. Они почти наверняка не знают про черный ход. Осторожно выгляни в окно, если на улице пусто — беги к тете Анне…
В этот момент папа запнулся, но, переведя дух, тут же продолжил — сбивающимся от волнения голосом и под всхлипывания мамы:
— Имей в виду — там тоже может быть опасно. Обязательно как следует осмотрись перед тем, как стучаться к ней. Если где-то по дороге увидишь людей в форме — сразу прячься, если тебя заметят — убегай, если поймают — ври, скажи, что ты сын тети Анне, назови свое имя и ее фамилию, назови ее адрес, скажи, что маме стало очень плохо и она послала тебя домой к доктору, а убегал ты потому, что испугался. Ты все запомнил?
Яри лишь молча кивнул головой, стуча зубами от страха.
— Все, бегом, — скомандовал папа.
Не в силах больше сдерживаться, мама расплакалась. Яри крепко обнял ее — и она поцеловала его на прощание.
— А как же вы? — вдруг опомнившись, испуганно спросил ее мальчик.
— За нас не переживай, — ответил за нее папа, — что бы ни случилось, мы обязательно вернемся к вам.
— Я лучше останусь… — робко начал Яри, но папа остановил его:
— Бегом, Яри! Нет больше времени…
Они еще раз обнялись все втроем — и Яри, стараясь не производить лишнего шума, побежал вниз по лестнице.
Черный ход вел из кухни в узкий боковой проулок, куда не выходили двери других домов — только окна да стены. Миновав гостиную, Яри вбежал в кухню и тут же замер, как вкопанный — прямо перед ним стоял молодой человек в военной форме. Из-за его спины тянуло сквозняком — дверь черного хода была приоткрыта; судя по всему, за вчерашними волнениями мама забыла запереть ее.
Да, похоже, что они узнали про черный ход, послали этого солдатика стеречь его — а он, обнаружив, что дверь не заперта, вошел внутрь.
Все эти мысли пронеслись в голове Яри за какое-то мгновение. Он тут же понял, что обречен, и родители его обречены, и вся их жизнь так или иначе закончится прямо сегодня; и он уже мысленно попрощался с надеждой выбраться отсюда — как вдруг случилось нечто невероятное.
Не говоря ни единого слова, солдат молча взялся за ручку двери и распахнул ее перед ним настежь.
Яри непонимающе посмотрел на него.
В этот момент он услышал жуткий грохот — люди у парадной двери, очевидно, устали ждать и выбили ее; он услышал их голоса и понял, что они очень разозлены.
Он еще раз вопросительно взглянул на солдата — но тот все так же стоял сбоку от черного хода и все так же молча смотрел на Яри, убрав руки за спину и явно уступая ему дорогу.
Больше нельзя было медлить — и, преодолев свое оцепенение, Яри бросился бежать.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.