18+
Топоры до времени

Бесплатный фрагмент - Топоры до времени

Роман-инсталляция

Печатная книга - 896₽

Объем: 314 бумажных стр.

Формат: A5 (145×205 мм)

Подробнее

«Я с теми, кто хочет возродить прошлое, чтобы трансформировать его в новую реальность».

Мартин Бубер. «Гог и Магог»

Книга первая: Башмаки матери Гамлета

Часть первая

Глава первая. Готовая полюбить

На Мойке, близ Поцелуева моста, в квартире цокольного этажа дома разорившегося Альбрехта стояла у окна молодая особа с несомненным обликом девушки — это можно было узнать по ясности взгляда и по цвету щек, не тронутых никакими чувственными затратами.

Черты ее, еще неопределившиеся, дышали детской доверчивостью. Глаза, голубые и тихие, как река Сороть, блестели застенчивостью и желанием. Ее обильные натурально вьющиеся кудри изящными прядями обрамляли лицо: прическа темных волос показывала привычку заниматься своей головой. Светлое мериносовое платье ловко сидело на ней без морщинки и по корсету. Еще не любившая, но готовая полюбить, с изумительным тоном кожи, она была привлекательна и чрезвычайно нравилась старикам и юношам.

В комнате был слышен сильный запах гиацинта.

Паркетный пол слабо лоснился там и сям.

На стенах, оклеенных обоями под рытый бархат, висели в золотых рамах портреты степенных предков, к спинке дивана приколоты были вязаные салфетки.

На всем лежала печать утонченной простоты и изящного вкуса.

Откуда-то прозвучал ритурнель контрданса — в приятном расслаблении девушка приклонилась к оконной раме. «Где путеводная звезда, луч которой озарит душу полным, чистым светом нравственной правды?» — так, может быть, думала она. Ее симпатии тянули ее на сторону движения вперед.

За окнами тем временем протекала своя, обыденная жизнь.

Мамка в голубой телогрейке несла на руках ребенка — ее шитая золотом кичка искрилась под лучами солнца.

Белокурый, по всем приметам из немцев, проехал на двухколесном велосипеде с резинами немолодой приказчик-апраксинец.

Повар с купленной провизией в решете споткнулся и выронил провизию из решета. Его смех рассыпался в воздухе.

Скромная дневная проститутка, разыгрывавшая роль барышни, возвращающейся от обедни, прошла с молитвенником в руках. Кончиками пальцев она придерживала от ветра свою плоскую соломенную шляпу.

Ее узкий лоб показывал тесный ум и, судя по всему, она беспечно отдавалась течению обстоятельств.

Глава вторая. Смешной апельсин

Издалека донесся чуть слышный свисток, неизвестно — парохода ли, фабрики или петербургского гамена — и вместе с ним в комнату вошла дама.

Отменно отреставрированная, с лица была она весьма недурна собой. Ее возраст ускользал от определения, а драпировка платья, в роде греческой туники, кремового цвета, скрадывала некоторую ожирелость бюста сорокалетней женщины.

— Изжарить, разве что, утку с груздями? — понюхала она гиацинт.

Мария Петровна Самоквасова была умна — умом ясного и трезвого взгляда на жизнь, умом, который не знает противоречий, не запутывается в лабиринте переплетающихся тропинок мысли и чувства.

— Не знаю, мама, право же. Мне представляется, папенька предпочел бы гуся с кислой капустой.

Облитые солнечным светом, плечом к плечу, мать и дочь стояли у окна — их бодрый и здоровый вид удалял всякое предположение о недостатке пищи, отсутствии движения, вообще о чем-то понижающем норму физического существования.

— Ну и блинцов тогда уже с вареньем? И астраханских селедок? Ты, Ольга, как полагаешь: нужны селедки?

— Нужны, непременно нужны! — взяв из фруктовой вазы апельсин, со смехом Ольга Дмитриевна принялась очищать его. — И еще — консервов, пирожков с визигой!

Седьмая рота десятого пехотного Новоингерманландского полка прошла под окнами, печатая шаг. В туго подтянутых рейтузах, с бакенбардами на разлете, впереди шагал штабс-капитан Накладов.

Нисколько не переменившись внешне, Мария Петровна лишь проводила его глазами. В молодости она помнила себя живой, привлекательной женщиной, останавливавшей общее внимание на частых в то время собраниях и балах — нынешний ее идеал был мирное благоденствие. Она никогда не была больна и приписывала свое здоровье умению сохранять всегда душевное спокойствие.

Ольга же Дмитриевна, приготовлявшаяся было яркими берлинскими шерстями вышивать ковер, в одночасье передумав, откинула крышку фортепиано, намереваясь сыграть фрагмент «Бури» Штейбельта.

В это самое время обе половинки дверей в гостиную распахнулись с громом, так что ключ, выскочив из замка, зазвенел по полу.

Глава третья. Рамки разумного

Появившийся на пороге Дмитрий Яковлевич Самоквасов неопределенно улыбался. Его худая шея с крутым адамовым яблоком вздрагивала от нервной пульсации. Он где-то сорвал ветку березы и хлопал ею по воздуху.

— Папа? Так рано? Что случилось? — тотчас же дочь подошла к отцу.

Вместо ответа Дмитрий Яковлевич вынул часы и бессмысленно посмотрел на них.

Положительно умный человек, занимательный по своему прошедшему, он был дурен собою: имел извилистый длинный нос и желтоватые глаза, обведенные красными веками.

— Прошу тебя, Дима, скажи что-нибудь! — Мария Петровна подалась вперед бюстом и головой.

— Р-рыженькая лошадка понуро бежала по тряской дороге! — речисто отчеканил Самоквасов каждое слово и так безумно расхохотался, как только был способен.

Домашние силились стащить с него камлотовое тесное пальто — Дмитрий Яковлевич не давался: крупным шагом, почти подпрыгивая, как ребенок, и гримасничая, он бегал по комнате, тычась коленями то в угол дивана, то в дверцу книжного шкафа, то в ободок массивного мозаикового стола.

Душевное настроение его всегда менялось очень быстро. Ученый, ординарный профессор Петербургского университета, минутами он бывал неудержимо, по-детски весел, минутами грустен, минутами разговорчив, остроумен, потом почти разом становился скучен, молчалив, минутами бывал он робок, застенчив, неловок, минутами — очень любезен, предупредителен, через какие-нибудь десять минут становился развязен, иронически резок, вообще он никогда не был и не мог быть ровным, уравновешенным человеком, а потому и очень подвижное лицо его, отражавшее душевное настроение, было тоже очень переменчиво. На этот раз профессор был не похож даже на самого себя — поведение его попросту выходило за рамки разумного.

Скоро, однако, выбившись из сил, Дмитрий Яковлевич опустился на первый попавшийся стул. Он был в испарине, чувствовал жжение и колотье в икрах, в виски ему вступала тупая головная боль.

— Душно здесь анафемски! Душно!.. — выкрикнул он жидкой фистулой.

Ему не хватало слов, он задыхался. Из него хлынула матерщина.

Глава четвертая. Подобно Карлу Фогту

Послали за доктором, и скоро Ольга Дмитриевна отворила ему двери.

Стареющий сенсуалист, он был в летах ее отца. В правом глазу его ущемлялось стеклышко, бородка была слегка подправлена книзу краской, черты лица выражали добродушную иронию и наклонность увлекаться. Подобно Карлу Фогту одно время Оттон Антонович Чечотт жил в Ницце и делал наблюдения над зоофитами.

— Мы поместили его в кабинете, — пошла Ольга Дмитриевна вперед по коридору. — Эти нескончаемые насморки и гриппы, к которым он так наклонен…

С закрытыми глазами, не двигаясь ни одним членом, больной лежал под плотным тканьевым одеялом.

— Как поживаете? — Оттон Антонович положил на одеяло толстую и мягкую, как у архиерея, руку.

— Эх, лапушка, пожили, походили, повидали мы много, — тут же сделался Самоквасов беспокойным и говорливым, — всякое бывало — иной день мед да патока, а иной — корочка-оглодочек, а чаще всего кусочек хлеба с сольцей — мы голубей не гоняли, синиц, чижей не ловили, баклуш не били, пыль в глаза не пускали, сказы сказывали, баляс не точили, даром хлеба не ели, чужих трудов не запивали — так век скоротали, по делам нашим, поди, и об нас кто-нибудь добрым словом обмолвится, а иной и вспомнит стариков по-хорошему!

— Вспомнят, непременно вспомнят! — доктор раскрыл саквояж и вынул необходимое. — На что жалуетесь?

Больной жаловался на диплопию, задержку стула, птоз век и нистагм, в форме маятниковых движений, глаз — и в то же время его внутренние органы не представляли никаких уклонений от нормы. Что же касается цереброспинальной жидкости, то она была прозрачна, но содержала увеличенное против нормы количество лейкоцитов (плейоцитоз!), причем полинуклеаров было больше, чем лимфоцитов.

— Не тиф, не оспа, не дифтерит! — объявил доктор, выйдя в гостиную. — Есть некоторый менингизм, но до настоящего менингита не доходит. Радоваться, впрочем, рано: у Дмитрия Яковлевича — летаргический энцефалит.

— Он будет жить? — Мария Петровна подалась назад головой и бюстом.

— Как мало значит жизнь одного человека в бесконечной веренице поколений! — Оттон Антонович пожал плечами. — Сделаю, что смогу.

Глава пятая. Состояние каталепсии

— Летаргический энцефалит, — слегка докторальным тоном Оттон Антонович разъяснил, — с паталого-анатомической точки зрения — всего лишь воспалительный процесс паренхимы нервной субстанции с вторичной мелкоклеточной инфильтрацией сосудов мозга, причем поражается исключительно серое вещество больших ганглей… Будем лечить!

В кабинет поставили складную кровать так, чтобы доктор все время мог находиться рядом с больным.

Уже в первые дни летаргического состояния у Самоквасова можно было отметить некоторое напряжение мускулатуры — его пассивно приподнятая рука оставалась в этом положении как бы в состоянии каталепсии. Лицо Дмитрия Яковлевича вследствие ригидности мускулатуры приняло вид маски. Потребовав вилóк кислой капусты, Чечотт обложил больному голову ее листьями.

Болезнь вошла в атетозную форму: с упорством, достойным лучшего применения, Дмитрий Яковлевич принялся совершать довольно своеобразные внутренне-вращательные движения кистей рук и пальцев, которые беспрерывно поворачивались то вверх, то вниз, то выпрямлялись, то сгибались, то раздвигались.

Чечотт поставил припарки, и из атетозной формы болезнь перешла в миоклоническую: при спастическом парезе конечностей у пациента начались короткие, но сильные подергивания мускулов, главным образом, живота и нижних конечностей. Не слушая увещеваний, Дмитрий Яковлевич принялся царапать стены, кататься по постели и рвать простыни.

Чечотт дал большую дозу атропина и промыл желудок теплой водой.

Больной ответил эпидемической икотой с одновременной брадикардией. Сосуды его до такой степени набились кровяными элементами, что разветвления первых можно было ясно проследить до образования капилляров.

Доктор прибег к слабительному, и у Дмитрия Яковлевича исчезла задержка мочи. При сравнительно низкой температуре он галлюцинировал, дойдя до довольно сильной горячки.

Доктор ввел хинин, салициловые, уротропин.

Исключительно благоприятное влияние на больного оказала люмбальная пункция.

Больного познабливало, но это был уже не настоящий озноб.

Глава шестая. Старость как шапка

Прошло одиннадцать суток.

На письменном столе тикотали часы.

В покойном кресле доктор читал «Душу человека и животных» Вундта. «Старость, как шапка, надвигается на голову!» — Вундт писал.

Слышно было, как трещит сама собой мебель.

Больной лежал со спокойным лицом, без движений, с закрытыми глазами, дыхание его было спокойно, пульс мало изменен.

Поднявшись, Оттон Антонович слегка потряс распростертое тело. Тотчас же открыв глаза, Самоквасов с приятностью потянулся и дал верные, хотя и короткие ответы на все заданные ему вопросы, вполне ориентируясь как по отношению к месту и времени, так и по отношению к личности доктора.

— Как вы назовете ту женщину, которая живет головой? — Чечотт спросил, и Самоквасов ответил.

— Почему радость так скоротечна, а горесть продолжительна? — снова Чечотт спросил, и снова Самоквасов ответил.

— Кого легче узнать, мужчину или женщину? — Чечотт закурил.

— Равно легко узнать обоих, — Самоквасов сел, — ибо они носят разное платье.

— Что вы лучше любите: вечер или утро?

— Я равно люблю майское утро и майский вечер и равно не люблю октябрьское утро и октябрьский вечер — но осень моей жизни я, может быть, люблю более, нежели весну прошедших дней! — тоже Самоквасов взял папиросу. — Теперь вы скажите; что, собственно, нужно для счастья женщины?

— Чепчик, шпильки, трюмо, духи, четверик вороных, ландо, ложу, колокольцовскую шаль, мужа старого, богатого, доброго и дально-родственного кузена, молодого, хотя и бедного! — довольный, доктор расхохотался.

Более не наблюдал он у больного ни хореатически-атетотических двигательных изменений, ни парестезий.

Будучи, в заключение, спрошен, как он поживает, больной ответил «хорошо» и более не жаловался ни на какие боли.

Чечотт вспрыснул пациенту терпентинное масло, вызвавшее у того абсцессы.

После появления у него самостоятельного абсцесса в области ягодицы Дмитрий Яковлевич Самоквасов выздоровел.

Глава седьмая. Непорочная семья — мечта апостолов

Всякая семья пропитана коллективно-психологическими атмосферами высших социальных соединений, всякий индивид врастает в эти последние.

Опрометчиво было бы заявить, что традиции родовитого дворянства так уж соединялись в семье Самоквасовых с культурным веянием европейского просвещения и создавали настроение благородства и широкой артистической терпимости к различным мнениям и взглядам — скорее наоборот: сторонник соборности и особого пути, Дмитрий Яковлевич Самоквасов верил только в прочность своих убеждений и презирал всех людей, вне круга его убеждений живущих.

Последовательный ригорист, патриот восемьдесят четвертой пробы и первого созыва, философ в чине тайного советника, с пылкостью ученого-архивиста отстаивал он верность обветшавшим воззрениям и давно потерявшим смысл идеям. Располагая монополией на истину в первой инстанции, отлично зная, где оно — мерило дозволенного и недозволенного, Дмитрий Яковлевич счастливо являл собой редкий между русскими пример человека, нашедшего свой устойчивый базис.

Семью объединяло верхнее чутье взаимного понимания.

— С национальной, чисто русской точки зрения… — обыкновенно говорил Самоквасов, и сразу всем все становилось понятно.

Ловивший на лету, из воздуха, всяческие микробы и инфекции, а потому часто простужавшийся, Дмитрий Яковлевич прижимал в таких случаях платок ко рту и носу.

— Сам я кашляю… — сдавленно произносил он.

— … как жид! — полагалось закончить жене или дочери, после чего все смеялись.

Были духовные радости, были и умственные запросы. Свежесть общих интересов постоянно поддерживалась чтением «Епархиальных ведомостей» и «Уложением о наказаниях».

Зимой члены семьи ходили по сумету, поочередно мешали, в мороз, щипцами в камине; четвертого декабря, в Варварин день, ездили на Смоленское кладбище поклониться блаженной Ксении, на мясопустной неделе приходили по именным билетам в церковь на Кирочной взглянуть на протопресвитера Желобовского; слушали, в наводнение, как стреляют из пушки, а накануне Аграфены Купальницы, за день до Ивана Купалы, бегали в мешках по Крестовскому парку, жгли на поляне костер и давали извозчику бумажный рубль.

Глава восьмая. Стромко и высоко

На столе лежал еще не уложенный дорожный бювар и рядом с ним, раскрытый, стоял довольно поместительный чемодан.

Стеганое саше полнилось кружевным тонким бельем.

Из сака выглядывали туалетные принадлежности.

Дворник в красной рубашке обшивал в рогожу журналы и книги. Лакеи носились с узлами, коробками, свертками. Все вещи находились в таком беспорядке, как если бы встряхнули коробку с конфетами. Комнаты приняли вид разорения и неоседлости, предшествующий отъезду: для восстановления здоровья Дмитрий Яковлевич Самоквасов с семьей отбывал на отдых к брату в Черниговскую губернию.

В пальто из летнего твина прямо на матерчатый жилет, из-под которого выпущена была светло-голубая рубашка, он отдавал распоряжения и, когда последнее из них было выполнено, крепко стуча сапогами и прижимая к себе тазик, куда обычно его тошнило, он вышел из дома к уже поданным лошадям.

Форейтор натянул постромки, коренники налегли в хомут — экипаж застучал и тронулся. Нагруженная высоко и стромко за ним двинулась повозка с поклажей — на верху ее сидела горничная в суконной блузе из кавказской овечьей шерсти.

На вокзал прибыли рано и, чтобы не смешиваться с пассажирами третьего класса, ждали поезда в ресторане. У стойки Дмитрий Яковлевич пропустил хорошую рюмку и закусил крутым яйцом. Утомившийся, он сразу занял место в купе, Ольга же Дмитриевна вышла на дебаркадер и стояла у вагона.

Илларион Галактионович Короленко прошел мимо нее, не то посвистывая, не то напевая. Видно было, что он прекрасно пообедал. На нем был синий шевиотовый пиджак с таким же жилетом и белые фланелевые широкие панталоны в тонких розовых полосках. «Пускай все живут и находят наслаждение по своему карману и своим вкусам!» — упруго веяло от него мыслью. Взглядом он пригласил Ольгу Дмитриевну согласиться с ним, и она ответила наклонением головы.

Тут рядом с ней кто-то робко сморкнулся.

— Господин Полторацкий? — она обернулась. — Признáюсь, не ожидала, — без излишней приветливости, но и без холодности она произнесла.

Глава девятая. Живые явления жизни

Молодой человек с лицом последнего могикана выпадал из круга всех ее знакомых.

В свои юные годы Павел Васильевич Полторацкий многое успел пережить головой и сердцем. В его голове быстро чередовались мысли, а в сердце — привязанности. Временами как будто их начинало связывать тайное чувство или сродное настроение, но оно быстро проходило. Его выражения отзывались аффектацией. Он задавал ей наянливые вопросы, и от его смеха ее поводило.

— Вы, никак, от меня отшатнулись. За что же? — он рассмеялся, и тут же ее повело.

Играли трубачи кирасирского полка.

— Есть масса живых явлений жизни, о которых должно говорить непременно! — настаивал он и гильотинно двигал бровями.

Разговор шел туго. Они противоположно смотрели на некоторые предметы.

— Мое дело — указать вам всю призрачность того, что вы, может быть, называете вашими убеждениями, — было поднял он палец и сам почувствовал нелепость и несообразность своих слов.

Ему стало вдруг невыносимо скверно. Он смотрел на ее румяные, свежие губы, и сладострастно– нежное желание поцелуя стало почти нестерпимо. Обыкновенно он боролся со своей низменностью тяжким напряжением. Она, низменность ненадолго отступала, чтобы навалиться снова в самый неподходящий момент.

— Вы это теоретически изволите говорить? — спрашивала Ольга Дмитриевна, думая: «Как охамился!»

Слова презрительного недоумения просились наружу.

— Припрячьте вашу юношескую пылкость для лучших оказий! — она сказала.

Это ударило его в краску. Он извинился головной болью. Мелкий дождь мочил ему лицо.

Два иподъякона, перепоясанные орарями, пронесли чудовищный шафранный крендель.

— Возьмите… вот, — совал он ей книгу.

— Айзман? Давид?! «Кровавый разлив»?!! — она ужаснулась, делая жест отказа.

Все это взяло для них обоих не более двух минут.

Глава десятая. Паскудные вожделения

Она поднялась в вагон, он вышел на привокзальную площадь.


Обер-кондуктор свистнул, жандарм отдал честь вагону первого класса, поезд тронулся, проводник отобрал билеты и заменил их квитанциями, сделаны были постели, можно было затвориться в купе.


На площади продавали с лотков ландриновское монпансье, миндаль в шелухе, муромские сальные свечи, пиретрум — персидский порошок от насекомых, дешевые томпаковые часы. Отовсюду в невероятном смешении неслись звуки. Было много лиц, испорченных оспой.


Отец, ее верный пестун, подпоясанный по-дорожному, спал, убаюканный качкой. Плавно поезд покачивался на закруглениях. Правильно постукивали колеса. Столбы мелькали с проволоками и белыми фарфоровыми чашечками. Скорость была семьдесят верст в час.


Ветер нес ему запах сирени. Жестоко он был уязвлен. Все шло под знаком неудач. Выказав странную уклончивость, Ольга Дмитриевна обострила в нем чувство неудовлетворенности. На Моховой возле дома Устинова он закурил папиросу — барышня с молитвенником в руках осведомилась тут же, не расположен ли он. Детей на улицах была бездна, на тротуарах они вели себя, как дома: пели, кричали, танцевали.


Поля мелькали то взбегающие изволоками, то пересеченные оврагами: Ольга Дмитриевна любовалась. Вид за окном эстетически пленял ее. Она думала о себе и не думала о Полторацком. В чемодане нашлось печенье и мармелад. «Макрель из Балаклавы», — кто-то сказал громко в коридоре.


Дети ругались площадной бранью и пели срамные песни. Из кондитерской Иванова вышел дирижер Феликс Мотль — державшийся в особицу, он показал два ряда дрянных немецких зубов. Под липами стояла толпа: в ломбард на Мещанской заносили рояль. «Если рояль сломать — музыка останется!» — Полторацкий подумал.

Дети пели громко песни самого зазорного характера и паскудно выражали женщинам свои бесстыжие вожделения.

Глава одиннадцатая. Слишком много зла

Русский недоучка, превративший свою голову в свалочное место полупрочитанных и наполовину понятых брошюр, памфлетов и прокламаций, происходивший из старозаветной и бедной семьи, где всякая копейка была приколочена гвоздями, между товарищами Павел Васильевич Полторацкий выгодно отличался чистотой квартиры и порядком в одежде.

Скромный чиновник сенатского департамента Герольдии — жалованья едва хватало на поддержание гардероба — во вьюгу он потерял деловое письмо, порученное ему для передачи тайному советнику Самоквасову, за что в одночасье лишился места.

Наклонный к внутренней жизни, чутко он прислушивался к себе.

«Я могу воспринимать психические потоки от ближних и сам направлять к ним таковые», — знал он про себя. И еще: «Я не каверзлив!»

В таких мыслях шел он через Кронверский парк.

Темнело, всходил бледный месяц.

Несло сиренью — она была повсюду. Соловей щелкал, в воздухе разлито было предчувствие иной, более совершенной жизни.

Была, он чувствовал, тайная связь между трепетом его сердца, запахом сирени, соловьиной песнью и звездами, едва заметными на бледном небе. Ему хотелось плакать оттого, что запах такой терпкий, небо такое далекое и звезды такие тусклые.

Во всякой жизни, он знал, можно различить две стороны: известного рода самодовление в пределах настоящего и подготовление будущего. Самодовления никакого почти за собой Павел Васильевич не наблюдал, и, может статься, потому взялся за подготовление будущего.

Было вокруг слишком много зла. Во что бы то ни стало его следовало преодолеть. Из четырех известных форм преодоления зла: его устранения, уклонения от него, оправдания и развлечения — он выбрал первое.

С ним была газета — под фонарем он вынул ее из кармана и развернул.

«ПАРИЖСКАЯ ЗНАМЕНИТОСТЬ ДОКТОР ШАРКО СКАЗАЛ, ЧТО НА КОНТИНЕНТЕ ЕВРОПЫ ТОЛЬКО ДВА ГОРОДА И ЕСТЬ, ГДЕ БЫ БЫЛО ТАКОЕ КОЛИЧЕСТВО ОЗОНА В ВОЗДУХЕ. ЭТО — АВСТРИЙСКИЙ ГОРОД ГРАЦ И ЦАРСКОЕ СЕЛО», — выделено было капителью.

— Царское село, — повторил он. — Царское…

Планы действия, один другого смелее и невыполнимее, чередовались в его голове.

Глава двенадцатая. Максималист и член партии

Средний человек живет строго размеренной жизнью, не знает катастрофических случайностей, избегает неожиданностей, боится всего, что выходит за пределы обычного. Иван Тименков размеренности не соблюдал, к случайностям и катастрофам приучен был сызмальства, без неожиданностей судьбы не мыслил вовсе и мало чего в своей жизни боялся. Иван Тименков не был средним человеком.

На следующий день Полторацкий встретил его в толпе.

Свободный от печального настроения здоровенный парень с волосами в кружок и со стальной гребенкой на веревочном пояске невольно заставлял себя заметить. Крупный, сильный, с молодым искрасна смуглым лицом, раздвигая народ плечами, ругаемый за то и сам ругаясь, он привлекал внимание здоровой энергией взгляда и движений. В его приемах видна была беспечность, он спрыснул волосы брильянтином, от которого они блестели.

На Выборгской стороне товарищи зашли в трактир «Волна», и, подобравшись к буфету, Тименков мигнул пальцем, чтобы им налили.

Максималист и член Партии сразу Иван заговорил по существу.

— Недостаточно быть социалистом — надо быть и революционером! — он сказал.

— Рогачев, Войнаральский, Ковалик, Брешковская — герои между ними, — обнаружил Павел Васильевич признаки душевного волнения. — Они укажут нам путь и поведут за собой!

Иван вынул из-за пазухи томик Поля Адана, вырвал лист, свернул самокрутку жуковского табака.

— Еще вчера я согласился бы с тобой, — он чиркнул спичкой по переплету и выбил пламя, — сегодня — нет!

— Кто же тогда? — недолго Полторацкий подумал. — Злокович? Его голос всегда отчетливо раздавался в минуты тяжелых замешательств.

— Могутный человек, но силы его стали упадать.

— Может быть, Ломшаков? Его мастерская защита плюрализма…

— Скажи еще — Гноинский! — Иван расхохотался.

— Олсуфьев? Пушкарев? Михаил Лягушкин? — стал называть Павел Васильевич совсем уж наугад.

И всякий раз его товарищ качал, но не кивал головой.

Глава Тринадцатая. Где заливают старые калоши

— Ленин, — Тименков смачно назвал. — Ленин!

— Конечно! — небольно Павел Васильевич хлопнул себя по лбу. — Как я мог!.. Он сватался к Аполлинарии Якубовой, но она вышла за профессора Тахтарева!.. В Париже он ел конину и у него украли велосипед!.. Правда ли, что одна барышня застрелилась из-за него?

Он много слышал об этом замечательном человеке и видел его фотографические карточки — из рукава их продавали солдаты на Аничкином мосту.

— Пойдем! — Иван встал и потянул Полторацкого за собой.

Они приехали к Мытному перевозу, там сменили извозчика на другого, который довез их до Благовещенского моста, и снова пересели. Третий извозчик доставил их к Пяти Углам. Убедившись, что хвоста за ними нет, Тименков увлек товарища в подворотню дома Пшеницыной.

В подворотне стояли простой уличный мальчик и обыкновенная баба, продающая калачи.

— Здесь заливают старые калоши? — Иван надкусил калач.

— Второй двор, направо, — ему приглушенно ответили.

В правой стороне второго двора старик, одетый рыбаком, сушил растянутые на кольях сети.

— Амалия Рихардовна Бергеншальтер принимает сегодня? — Иван сунул ему копейку.

— Она сделает вам из любви то, что другие делали из вежливости, — старик соорудил им проход в сети. — Третий двор, левый подъезд.

Вход в подъезд перекрывал мужчина в шляпе и статской бекеше, топтавшийся на поджаром карабахском жеребце.

— Почему отменили спектакль в пользу новорожденных глухонемых? — Тименков схватил жеребца за морду и заставил непременно счихнуть.

— Тому было несколько причин, — всадник подался вбок. — Вам возвратят деньги в квартире тридцать один.

Они поднялись на третий этаж, Иван позвонил пять раз коротко и один раз длинно — девушка лет девятнадцати с хорошеньким носом впустила их, обыскала и провела в гостиную, полинялую, запыленную, с треснутым полом и частью обвалившейся лепниной потолка.

Мебели было умышленно мало, и она стояла вдоль стен.

Глава четырнадцатая. Ленин с нами

Диван и кресла обиты были пунцовым казимиром.

— Куда мы пришли? — поворачивал Полторацкий голову.

— К Ленину, — объяснил Тименков. — Мы пришли к Ленину.

Зеркала были в копоти, на стене висела картина скоромного содержания.

— Но ведь он в Женеве, — Полторацкий вспомнил. — Здесь опасно. Его могут арестовать и заключить в крепость.

— Настоящий революционер ничего не боится. Ленин здесь, с нами. Настоящий Ленин. А в Женеве — двойник, — Тименков ухмыльнулся. — Шатается по пивным, скандалит, отвлекает, так сказать, внимание…

Пропыленная штофная портьера с лязгом оборвалась — в комнату, отвернув голову, стремительно вошел человек в черкеске верблюжьего цвета с серебряным позументом и с патронташами на груди.

— Путь, по которому мы пойдем, — сочным баритоном, на ходу, диктовал он женщине восточного типа, — будет страдать… страдать логической порочностью, ибо будет сочетать характерный момент должествования с психологической реальностью… реальностью… реальностью, которую вносит в него момент физического действования… физического действования!.. ты записала, котик? Ну, молодец! А то что бы я без тебя делал?! — не замечая гостей, шутейно он зарычал, обхватил женщину ногами и повалил на пол.

— Владимир Ильич! — Тименков позвал.

Поднявшись, упавший повернулся к ним лицом, и Полторацкий остро подивился: нисколько этот Ленин был не похож на того Ленина с открыток.

В полном смысле он был атлет.

Его лицо, скорее эффектное, чем красивое, оживлялось быстрыми карими глазами, умными и проницательными на редкость; видно было, что обладатель их — тертый калач, бывалый и на возу, и под возом, и мало чем на свете можно было его смутить, а испугать — лучше и не берись. Его нос привлекал внимание смелостью и благородством рисунка, а светлые густые волосы были завиты и кок напереди поднят довольно высоко в форме букли.

— Иван?! — подошел он. — Здравствуй!.. А это кто же? — протянул он руку Полторацкому. — С кем я имею удовольствие приятного свидания?

Вопрос был сделан пытливым тоном.

Глава пятнадцатая. Убить Самоквасова

Окончательно Полторацкий смешался. Он хотел откланяться, но Тименков не допустил.

— Это он — Самоквасова, — объяснил Иван. — Вы велели доставить.

— Так вот вы какой! Герой-освободитель!.. Выходит, вы за шиворот ему! За ши…

Послышались такие звуки, как будто начали душить кота: Ленин боролся с приступом смеха — не выдержал, замахал руками, загрохотал так, что отозвались подвески на люстре.

Здоровый смех являлся органической потребностью его натуры, отвечая и саркастической складке ума, и особому свойству наблюдательности — схватывать прежде всего смешное.

Безотчетно Полторацкий рассмеялся в ответ — его скованность как рукой сняло. Бойко принялся он рассказывать.

— Нет, ты только послушай, Наденька, как дело было!.. Подкрался, значит, сзади и напустил?! — теребил он гостя. — Из пробирки… пробирки! — не мог Ленин успокоиться.

Поднявшись с пола, Крупская приводила себя в порядок: вставляла какие-то палочки в прическу черных волос, переподпоясывала кимоно. Маленькая, хрупкая, с желтым тоном кожи, она была достаточно миловидна.

— Осенно холосо, — кланялась она Полторацкому. — Осенно холосо.

— Поехал в лес, — ободренный, в простых выражениях, снова начал рассказывать он, — набрал клещей в пробирку, вернулся и ему незаметно за воротник вытряхнул, чтобы покусали… Собаке — собачья смерть!

— А доктор, получается, спас? — Ленин вытянул одну ногу и уперся в нее ладонями. — Незадача вышла?

— Выходит, так, — Полторацкий вздохнул.

Ленин высморкался и дал платку снова первоначальную форму. Общее выражение его лица углубилось, стало серьезнее, задумчивее, нервнее — в нем задышало выражение той одухотворенности, которое бывает у людей мысли.

— Очень хорошо, что вы решили убить Самоквасова, — сказал он. — Просто замечательно!

Крупская смотрела необыкновенно, китайскими глазами.

Глава шестнадцатая. Груша в хересе

— Очень хорошо, что вы взялись убить Самоквасова. Просто замечательно! — Ленин затряс коком-буклей. — Историческая наука, поверьте, от этого только выиграет! Исследователь он никаковский — пустой пузырь, мальчик без штанов! Его так называемые труды есть крайняя степень обскурантизма и бессмыслицы! Самоквасов — махровый реакционер, отъявленный монархист, погромный черносотенец, заклятый враг нашей Партии! — произнес Ленин с Большой буквы. — Из-за него вы потеряли работу! Положительно я стою за то, чтобы таких людей убивали! Всенепременно сделайте архиважное дело — во что бы то ни стало раздавите гадину!

Сдержанная в своих движениях и минах, равномерно Крупская кивала изящной фарфоровой головкой, Иван Тименков рассматривал на стене картину.

— Но! — напирал Ленин. — Но, но, но! Ни в коем случае так, как вы! Келейно, тихо, мирно — жил человек да в одночасье с чего-то помер. И что нам с того?! Врагов, батенька, казнят публично. Возьмите всю историю России! С шумом надобно, с треском, на миру, с широким общественным резонансом! Так, чтобы другим неповадно было! Бомбой лучше всего — на куски! Из револьвера, на худой конец! И — тикать! А поймают, засудят — еще и лучше! Героем станете в глазах народа, мучеником за идею, примером и подражанием для грядущих поколений!.. Убейте же Самоквасова — теперь вы знаете как!

Лицо вождя дышало энергией, мускулы налились и зримо ходили под черкеской — он безусловно имел в себе ту обвораживающую увлекательность, какую имеют люди, обладающие истинным красноречием.

— Он говорил насчет озона, — показал Тименков на Павла Васильевича.

— Озона? — Ленин повторил. — Озона, — принялся он перебирать цепочку с начала, чтобы прийти к концу. — Знаменитость… Шарко… только два… озон… озон в воздухе… Грац… Царское село… Царское! — нашел он ключевое слово. — Вы замыслили порешить царя? — особо выделил он голосом и вдруг умолк, словно испытал внезапный укол.

В голове Полторацкого сделалось тепло, его душу охватило чувство широкости и раздолья, на сердце стало щекотно и забористо — молча он поклонился в пояс.

— Экая вы груша в хересе! — вдруг не на шутку рассердился Ленин. — И думать забудьте! — видимо ушел он в себя. — Его убьют другие люди. Да, царя убьет другой человек!

Глава семнадцатая. Мифологический Центавр

Сходя с каменной лестницы, они оба звучно скрипели своей обувью и спускались медленно, напирая на каблуки.

Богу одному известно, что происходило в душе Тименкова, Павел же Васильевич безуспешно боролся с острым чувством симпатии, возникшей у него к Ленину. Слишком еще мало он знал этого человека, боялся ошибиться в нем и горько разочароваться, как ошибался и разочаровывался в других, но чувствовал: Ленин уже покорил его, подмял и ведет за собой, Ленин — с ним, в его помыслах, надеждах и упованиях.

Они толковали о разных предметах.

«Социализм что такое?» — набравшись смелости, задал он Владимиру Ильичу вопрос. «Обратное действие принципа индивидуализма!» — ответил Ленин. «А культура?» — «Культура — это широкий кругозор с каждой маленькой точки, на которой бы ни стоял человек. Это — умение понимать свое назначение в беспредельном времени и пространстве, умение пользоваться опытом прошедшего для лучшего будущего. Культура — синоним прогресса!» — «Ну, а утилитаризм?» — спросил тогда Полторацкий совсем невозможное. «Утилитаризм — есть альфа и омега человеческого опять же прогресса!» — рассмеялся Ленин и зачем-то дунул ему в глаза… Поистине это был человек, с которым не жила скука, не дружило разочарование, не любезничала глупость!.. Бережно, боясь расплескать, нес в себе Павел Васильевич свое первое воспоминание об исторической встрече с Лениным. «Некий человек, подобием мифологический центавр…» — ассоциативно крутилось в голове и еще отчего-то: «Как мал Синай, когда на нем стоит Моисей!..» А Крупская?! Малейшая черта ее дышала той неуловимой прелестью, от которой нельзя сойти с ума, но нельзя отказаться, не почувствовав на всю жизнь какого-то странного, томящего пробела в ней!.. Она обласкала его глазами. Ее смех защекотал его почти физически. Ее грудь чуть заметно волновалась под складками кимоно.

На лестнице кто-то успел нагадить, и с двух сторон они обошли кучу.

«Когда же вы убьете Самоквасова?» — вспомнил Павел Васильевич, как листал Ленин книжку, приготовляясь записать. «Когда вернется. Уехал — жди теперь!» — «Ничего, отдыхайте пока — подыщем вам другую кандидатуру…»

— Крупская? — вдруг отозвался Тименков. — Не знаю даже…

У него были грубые вкусы, и он любил пышных женщин.

Глава восемнадцатая. Чай, крепкий, как пиво

Дома Павел Васильевич лег на рыночную железную кровать с пикейным застиранным покрывалом. Он закрыл глаза и заново переживал в себе все подробности встречи с Лениным.

«Нужно иметь то, что называется революционным инстинктом, — говорил Ленин. — Этого инстинкта не выработать никакими усилиями. Это всего менее продукт мысли или логики. Главный источник его — революционная страсть!»

В его глазах, Полторацкий видел, была какая-то магнитность, а голос властно проникал в душу.

С китайскими очками на носу Крупская на овальном столике складывала кас-тет. За столиком она слегка гнулась, и это ее немного старило.

«Отчим покушался на ее юность, — послал Владимир Ильич жене воздушный поцелуй, — но вообще-то по натуре и всей своей житейской выправке она чрезвычайно целомудренна и воображением куда чище, чем любая из ее подруг!»

На разноцветных мраморных подзеркальниках, Павел Васильевич отлично помнил, виднелись потускневшие бронзовые канделябры.

«Пора стать равнодушными к ограниченным интересам этой жизни — свободно и разумно уверовать в другую, высшую действительность! Мы выстроим на обломках старой жизни новое социальное общество — гомосоциальное! — где всё будет для человека и во имя его!» — ел Ленин что-то жирное, облитое сметаной и жидким хреном. Минут за пять до того с Полторацким сделался легкий обморок — все непринужденно рассмеялись, и Владимир Ильич пригласил его к столу.

Пили чай, крепкий, как пиво, с копчеными языками. С гаванской сигарой в зубах и чашкой мокко перед собой Ленин выражал свое неприятие поддельной науки и лицемерной нравственности, и в это время горничная с хорошеньким носом позвала Крупскую выйти. Надежда Константиновна скоро возвратилась и что-то тихо спросила у Ленина.

«Пусть Вейнберг едет к Манухину! — извинившись перед гостями, четко принялся Владимир Ильич отдавать распоряжения. — Группу Саксаганского наградить атласом Бурачкова! Аптекман Доре Исааковне — моя благодарность, деньги ей, как обычно, — векселем через контору Юнкерса… Что же касается Кржижановского, то купите у Эйлерса орхидею и поглубже воткните ему в зад! — Ленин ударил по стене так, что с потолка попадала лепнина, а в полу появилась новая трещина. — Ненавижу богему и каботинство!»

Глава девятнадцатая. Категорический императив

«Смысл бытия. Волнует вас этот вопрос?» — Павел Васильевич вспомнил, как Ленин подвинтил на пальце развившуюся прядь и ловко приладил ее к букле. «Ночей не сплю, — признался он Владимиру Ильичу. — Все думаю, в чем он?» «Вот и напрасно! — радостно Ленин залился своим заразительным смехом. — Занятие вопросами о причинах, смысле и конечных целях бытия — праздная и бесплодная гимнастика ума. Шахматы!.. Настало время, поймите, перейти к третьему состоянию человеческого развития — приучить, наконец, людей не заниматься пустыми попытками понять действительную сущность предметов, а внушить им бросить навсегда праздные вопросы о целях бытия, о так называемом разумном и возвышенном значении существования. Взирайте, батенька, на жизнь, как она есть, не мудрствуйте лукаво и изучайте, говорю вам, лишь внешние ее проявления!.. Увидите — вам же лучше станет!»

Откровенно в этот момент Полторацкий смешался, и Крупская поглядывала на него, смешавшегося. Ее череп был таких же чистых очертаний, как и лицо. Она взяла со стола веер и стала опахиваться. Нижнюю губу она прижала верхними зубами. В воздухе стоял запах крепких аткинсоновских духов.

«Бывают времена, — кажется, еще говорил Ленин, — когда защита великих нравственных начал является лучшей заслугой перед обществом. Проводить их в жизнь, с настойчивым желанием общего блага, прочно и глубоко закладывая их в душу людей, есть нечто большее, чем открывать золотые россыпи или придумывать самые удачные политические комбинации. Но, — вроде бы, бросил он с горделивой горячностью, — эти времена еще не наступили и, поверьте, наступят не скоро! Сегодня золотые россыпи и политические комбинации для нас важнее всех нравственных начал вместе взятых! Партии нужно золото для политических комбинаций, и мы добудем его разумными экспроприациями!»

С закрытыми глазами Полторацкий лежал на кровати, но не спал. Ленин, как заведенный, продолжал вещать перед его мысленным взором.

«Велосипед — отличное средство против расстройства желудка!.. Встреча со священником не к добру!.. В Покров выпадет снег и станет зима!.. Мои особые приметы — шрам в паху!.. Я сам — исходная точка всех моральных отправлений!..» — Ленин превратился в огромного петуха и больно клюнул его в печень.

В душе его не было места вялым, колеблющимся чувствам — в ней звучал категорический императив.

Глава двадцатая. Быть влюбленным и ревновать

Утром Павел Васильевич достал из ящика стола лист плотной почтовой сероватой бумаги большого формата, без водяных знаков, с золотым обрезом, прибереженный им до особого случая, и аккуратно разрезал его на две половины.

«Россию можно поздравить с гениальным человеком, — написал он вдове московского профессора Ешевского, с которой по случаю они условились адресами. — К сему имею честь присовокупить, что добродетель есть изощренный эгоизм, а религия — не более как химера!»

Когда письмо было готово, он вложил в конверт свою фотографическую карточку: на ней он был изображен в виде белокурого юноши с пышными, как у Ленина, волосами и грубоватыми чертами лица, но без признаков отталкивающего выражения.

Расстеленная, на столе лежала вчерашняя газета.

«Городской сад обсажен был высокими туями», — механически выправил он бросившуюся в глаза опечатку.

Жила, случайно тронутая Богом у Иакова во время борьбы с ним ночью, вдруг шевельнулась в нем. «Пылкие женские натуры вносят неровность в отношениях, — вспомнил Павел Васильевич ленинские слова. — Они щекочут наши умы и нервы!»

Он подумал о Крупской и вспомнил Ольгу Дмитриевну Самоквасову. Ее холодность пробуждала его чувственность. Она умела по своему желанию менять его настроение.

Для мужчины нет положения смешней, как быть влюбленным и ревновать, не имея на это никакого права — крепко ущемив перо между пальцев, Полторацкий стал быстро набрасывать на втором полулисте сочные чернильные строки.

«Вы совершенно непогрешительны, правы и верны своему характеру во всем, до вашего молчания включительно, как я виноват во всем — до моей болтовни, тоже включительно…»

В его страстной настойчивости обратить к себе сердце любимой девушки заключалась роковая, непоправимая ошибка: своим нетерпением, пылкостью воображения, мнительностью, ревностью он только более и более отчуждал ее от себя, еще глубже загонял в их отношения те клинья, которые естественно создавались расстоянием и временем.

Часть вторая

Глава первая. Княжна Мери

В Чернигове они высадились из поезда.

Утомившаяся Ольга Дмитриевна никак не воспринимала нормальной общей картины: буквально все виделось ей отрывочным и распадалось на фрагменты.

Начальник станции — усатый истукан из бывших жандармов.

Он отдал им честь. Пора и честь знать.

Ее волосы, с утра нечесаные, сложились в дороге, под шляпой, в некрасивые лоснящиеся пряди.

С головы до ног она ощущала себя несвежей.

Им были поданы коляска и тарантас с рессорами на задней оси.

Кучер раскинул поверх коляски кожу и превратил коляску в карету.

Лошадь дышала животом, как рыба жабрами. Как жаба ребрами.

Ямщик, отчего-то в клетчатом заграничном эльстере с капюшоном, укладывал багаж в тарантас.

Блестела матово сафьянная обивка поднятого на шарниры кузова.

Огромный гнедой мерин Княжна Мери, на толстых косматых ногах и в новой хозяйственной сбруе с медным набором, приветливо улыбался.

Ямщик застегнул фартук и опустил козырек тарантаса.

Тарантас виделся Ольге Дмитриевне не как ПРЕДМЕТ: дорожная повозка на длинных дрогах, — а как СЛОВО именно из восьми или девяти букв, ровно, по строчке пригнанных друг к дружке: «тарантас».

Кучер поскакал ветер-буря.

— Какой же русский!.. — нервозно и суетно возбужденный, закричал Дмитрий Яковлевич. Тут же его и вырвало.

Ольга Петровна, достав откуда-то флакончик с душистой жидкостью, опрыскала ею лицо дочери.

В сильных и здоровых лошадях не замечалось ни малейшего признака усталости.

С высоты сыпались песни жаворонков.

Кругом пестрели изжелта-серые пашни.

Поля стлались то эспарцета и вики, то пшеницы и проса. Без спроса.

Кустарники бежали то чахлого, то веселого вида.

Пучками глаз выхватывал живописную, в беспорядке растущую зелень.

Дорога была узкая, с выбоинами и колеями — Ольгу Дмитриевну резко толкнуло вбок на колдобине.

Мелькнули золотистые цветы цикория — остро ей захотелось кофе.

Тонкая пыль забиралась под вуалетку и ела глаза.

Глава вторая. Долото на ужин

Из окон дома, прячась за занавески, пугливо выглядывали женские лица.

Люди бежали к коляске и тарантасу.

Уже вынимали поклажу.

«Малороссия. Имение Молотечь Новгород-Северского уезда Черниговской губернии!» — по слову, с расстановкой, вписала себя Ольга Дмитриевна в возникшее окружение. Сознательно она отдавалась впечатлениям природы и нового места.

Цветочные клумбы радовали глаз своим разнообразием и богатством.

Йоркширский поросенок носился.

Стая собак и собачонок.

Амбары, судя по всему, стояли полные дегтем и мороженой рыбой.

Со всех сторон раздавались приветствия, слышались любезные вопросы и восторженные восклицания.

Русский хороший человек с наружностью сурового практика в знак особой ласки приложил свою гладко выбритую щеку к щеке Дмитрия Яковлевича, произведя на воздух звук поцелуя.

— Ну, здравствуй, Евграф! — обнял один Самоквасов другого.

Невестки Мария Петровна и Вера Ивановна любовались взаимно.

— Устали — беда! — смеялась Мария Петровна.

Они вошли в двери парадного крыльца.

Пахучий ветерок раздувал занавески из серпянки.

На кухне слышался треск ломаемой лучины.

— Да так, милушка, живем и благодушествуем, поем и воздыхаем! — отвечал Дмитрий Яковлевич брату.

В небольшом резного ореха шкапчике оказались фарфоровый умывальник и такая же лохань.

На омовение Ольгой Дмитриевной издержано было целое ведро воды.

В большой зале, выходившей окнами в сад, был накрыт обеденный стол, сверкавший в лучах заходящего солнца столовым серебром и белизной скатертей.

Ужин был прост, но необыкновенно вкусно изготовлен из рыбы, цыплят и сморчков.

— В русском брюхе долото сгниет! — раскуражился Дмитрий Яковлевич — тут же его и вырвало.

Старушка-няня вертела в руке хрустальную подвеску, упавшую с люстры.

Сон тягчил Ольге Дмитриевне веки.

Комната ей отведена была на втором этаже. По трем ее стенам стояли, а где и сидели господа во фраках, в белых галстуках и все почти в звездах, а около четвертой, задней стены, шел буфет с фруктами, оршадом, лимонадом и шампанским.

«Из будущего, это из будущего!» — поняла Ольга Дмитриевна, раздеваясь.

Ярко вычищенный образ блистал в углу.

Статуэтка стояла коровы с оттопыренными сосцами.

А в простенке висела картина, и на ней стлалась золотистая пыль, поднятая уходившим стадом.

Глава третья. Девушки в беседке

Чай был отпит и убран.

В диванной комнате девушки распарывали перочинным ножичком диван.

Солнце светило ярко, день готовился чудесный.

Прищурившись, Ольга Дмитриевна вышла наружу — стояла, вся охваченная утренней свежестью. Ей казалось, будто что-то радостное разлито в воздухе — самое небо смотрело празднично. Она не замечала никакого движения во дворе, хотя там кудахтали куры, за которыми гонялась кудлатая собачонка.

— В сад! Нарезать свежих букетов! — кузина Лиза, неслышно подойдя, сказала сильным и слегка носовым альтом.

Крупная румяная девушка со смелыми и открытыми чертами лица, она была тремя годами моложе Ольги Дмитриевны и вместо ножниц держала в руках целомудренно-скучный томик Таухница.

— «Грех чувственной души — похоть, грех ума — самомнение, грех духа — властолюбие, приводящее к насилию!» — тем же альтом прочитала она вслух.

Духовно Ольга Дмитриевна насторожилась. Сестра выросла в странной, оригинальной обстановке — резкий контраст между широкой развитостью отца и деревенским неведением матери рано пробудил в ней брожение мысли. Жизнь семьи шла скучно: нынче, как вчера — завтра, как нынче. Что хотели родители из нее сделать: светскую или более серьезную трудовую девушку?

В саду стоял частый ряд высоких древовидных мальв, росли длинные цветы в роде лилий.

— Я недавно вышла из подростков. Папа дает мне полную свободу делать, что я хочу! — скромная и милая провинциалка, Лиза засмеялась суховато и почти дерзко. Ее глаза часто меняли свое выражение. Батистовая с косыми голубыми полосками блузочка, отделанная у ворота и в плечах белыми кружевами, падала на ее талию свободными складками.

Полубеседка, оплетенная хмелем, почернела, местами обрушилась, но сидеть в ней еще было можно. Притягивая к себе то ту, то другую ветку, Ольга Дмитриевна вдыхала аромат цветов.

— У меня бывают дни малодушия, — призналась Лиза.

Костлявого сложения брюнет с лысиной, сильно за сорок, прошел мимо, не заметив их. Он был старательно одет и подстрижен. Тихо усмехнувшись, Лиза проводила его взглядом.

Где-то позади полаяла собака и перестала.

С букетом белой сирени на корсажах и такими же цветами в волосах девушки сидели в беседке.

Глава четвертая. Три женщины и семь мужчин

В это же самое время братья сидели за вынесенным из дома столом под яблоней.

Дмитрий Яковлевич в рубахе распояской курил папиросу. Евграф Яковлевич в люстриновой разлетайке щелкал на счетах и водил пальцем по приходо-расходной книге.

Запах жасмина и гардений щекотал ноздри. Дмитрий Яковлевич чихнул. Мухи летали с какими-то шилами между глаз.

— Крестьянствовать трудно стало нынче, — Евграф Яковлевич прищелкнул особенно громко. — Знаешь, сколько нужно коров, чтобы их успевали выдаивать три женщины и семь мужчин?

Ум у него был склонный к почину, ясный и здравый. Почетный мировой судья и кандидат в предводители, по общепринятому шаблону он умел хорошо сказать о землевладельческих и общедворянских интересах.

— Удойность, по Миддендорфу, определяется отношением веса молока к живому весу коровы, — он продолжал. — Я подарю тебе книжку Проха о бретонской корове.

— Выходит, у тебя и маслобойный завод? — убил Дмитрий Яковлевич муху.

— А то! — Евграф Яковлевич хохотнул.

— И мельница?

— И мельница! Муку молоть, гречу драть, картофель тереть! — Евграф Яковлевич смотрел на брата, а брат смотрел на него.

Пятью годами старше, Евграф Яковлевич был куда здоровее и крепче. Свободно он нес бремя своих лет, и старческая хилость не смела к нему подступиться. Каждый день он пилил для здоровья дрова в своей спальной, с винтовкой ездил в степь за драхвами и стрепетами, в охотничьем платье переплывал большое пространство воды, действуя одной рукой, а другой, держа вверх ружье и пороховницу. По методу Савиньи и Игеринга он принимал от ревматизма сухие ванны из молодых березовых листочков. Он вынес из своей молодости приемы общежития и манеры, редкие в наше время — так, желая отучить дочь от непреодолимой боязни мышей, он приказывал набирать их целый мешок и внезапно вытряхивал перед ней, с чрезвычайным трудом приводимой потом в чувство.

— Говоришь, к живому весу? — младший брат повторил. — Три женщины и семь мужчин?

Оба, охочие до умных разговоров, до поры они придерживали себя.

Глава пятая. Монизм Джеймса-отца

В нанковых брючках, легоньком холстинковом халате, мягких сафьяновых сапогах и в пастушьей соломенной шляпе, из дома, посвистывая и напевая, вышел немолодой уже барин. Волнистая борода придавала задушевность его лицу, открытому, с мягкой малороссийской красотой и истовым приветом.

— Возможно, вы и не знаете этого, — с усмешкой человека, привыкшего встречать всеобщее расположение, он протянул братьям обе руки. — В одном небольшом городке Галиции, Дрогобиче, по сей день существует еще милый обычай, состоящий в том, что через каждый час местный страж порядка появляется на площадке городской башни и выкрикивает оттуда громким, далеко разносящимся голосом: «Господа, в городе нет пожара!..» — Нет пожара! Нет! — громко немолодой барин выкрикнул, и его голос далеко разнесся по саду.

— Кто это? — Евграф Яковлевич спросил у брата.

— Короленко… Илларион Галактионович… в поезде познакомиись… я ж представлял вчера…

— Нет пожара!.. Нет!.. — продолжал Короленко громко кричать.

— И что же? — смерил его Самоквасов-старший глубоким взглядом. — Что с того?

— Вам непременно требуется это самое что? — приятно Илларион Галактионович хохотнул. — А ничего! А ничего ровным счетом!.. Сад, вот, цветет, мухи, пчелы!.. Хорошо у вас!

Девушка, взятая из деревни по сочувствию к хворости, приволокла самовар. Из его длинной трубы вырывалось пламя от зажженной лучины. Аппетитно Короленко принялся обкладывать калач маслом.

— Тоже у меня брат, — говорил он. — Высчитал, представьте, что в организм внука переходит всего лишь одна тристашестидесятитысячная триллионной части того вещества, которое находилось в организме деда!.. Тристашестидесятитысячная триллионной части! — он повторил со значением. — Цивилизация, его послушать, это не прогресс, а только возраст! Пожалуйста, я ему говорю, оставь, Владимир, ты свои фасоны! Так нет — стихия, видите ли, абсолютно мертва, когда расчленяется на силлогизмы! Монизм Джеймса, понимаете ли, отца, идеи Чаннинга, Эмерсона, Лейка, Пальмера! Природа, по нему, использует человека лишь для бесцельного и близорукого воспроизведения потомства! — широкое малороссийское лицо Иллариона Галактионовича повела усмешка.

— При таких взглядах, очевидно, для религиозного чувства нет места, — подал голос Самоквасов-младший.

Глава шестая. Верхом на бретонской корове

— Мой брат — политик, ученый, художник, — Короленко ответил. — Политика, наука, искусство находятся вне христианских начал. Существование Бога должно постигаться не только верой, но открываться и знанием. Вспомните, что говорил Мюссе!

— Мюссе ваш из болота материализма извлек худшее свое я, — вынужден был Дмитрий Яковлевич оперировать нерусскими именами. — Ренан — вот солнце, зарождение человека, совесть!

— Гладстон, — поддержал его Евграф Яковлевич. — Приличия траура.

— Трансцендентальный инстинкт, — отмахнулся Короленко от Самоквасовых, как от табачного дыма. — Обречен на конечное существование. Его так называемая добродетель не более чем изощренный эгоизм!

— Как же, в таком случае, с понятием бесконечного? — саркастически Дмитрий Яковлевич хохотал. — Послушать вас, и не найдет себя оно в неизбежном!.. Пастер с полным правом! — стукнул он кулаком. — Как и Гете!

— Бретонский крестьянин верхом на бретонской корове!

— Пастер или Гете?

— Оба! Оба!

— Ну, а Эмиль Кастелар? Он ли не Колумб, открывший Новый Свет?

— Отдельное лицо! Не более как! Мученик за себя!

— Брюнетьер! Уже сто лет! Вот вам полнейшее банкротство науки!

— Софизмы грубейшего произвола! — Короленко посыпал. — Болезненная утонченность и извращение чувственности! При том: неразвитый, скудоумный человек! Упразднен мертвой обрядностью!.. Шарль Рише — вот где истинный синтез познания и религиозной веры.

— Мне отмщение, и аз воздадите?! — замычал Самоквасов-младший. — в начале бе слово и слово бе к Богу?

— Ни бе, ни ме, ни кукареку! — сделал ему из пальцев Короленко «козу».

— Скажите еще: соединение церквей! — рявкнул Самоквасов-старший.

— И скажу: соединение церквей! — Короленко сказал.

— У вас за спиной папская туфля! — принялись братья трясти оппонента. — Хотите смешать светлые стороны одной стороны с темными сторонами другой, так ведь?! Имейте мужество признать очевидный факт!

— Не преклоняться надобно перед силой факта и не служить этой силе, — слабея, отталкивал Короленко братьев, — а верить в то, что должно быть

— Должно быть, вы белены объелись, — надвинули-таки братья ему шляпу по самые брови, — или юродивый!

Глава седьмая. Обычный русский спор

— Природа создала человека совершенным, условия жизни испортили его! — костлявого сложения брюнет, старательно одетый и подстриженный, спешил к ним под собачий лай.

— Кто это? — спросил Дмитрий Яковлевич у брата.

— Бобровский Павел Осипович, из Мокулей Ковенской губернии… в отставке, пишет историю лейб-Эриванского полка, — прикрылся старший брат газетой.

— Человечество — есть простое слагаемое из отдельных личностей, — продолжал говорить Бобровский. — Нельзя на деле любить человечество или служить ему — это слишком общо и неопределенно, нельзя любить и весь свой народ и ему служить! — смело пошел он по краю логической пропасти. — Возвышенные идеалы меркнут, цели становятся все более обособленными! Людские предрассудки Шерра, нравственная незадача Рёскина, непрерывное наслаждение и ненарушаемые удобства Гюйо!

— В таком случае, Хомяков! — ступил Дмитрий Яковлевич в родные дебри. — Мораль истинно русского патриота и дворянина! Живой орган в живом организме! Просвещение народа! Иван Аксаков! Суровый паладин Леонтьев! Соловьев! Приблизились к той полноте совершенства, которая явлена Христом! Русский народ — он ли не собирательный Мессия?

— Просвещение народа лишает его довольства и счастья первобытной простоты и воровства! Мессия должен и действовать, как Мессия, а не как Варавва! Славянофилы стали поклоняться народу уже не как даже носителю вселенской правды, а как стихийной силе! Вопреки правде вы поклоняетесь историко-бытовым аномалиям в народе! Основа славянофильства не христианская идея, а только зоологический патриотизм, освобождающий нацию от служения высшему идеалу и делающий из самой нации предмет идолослужения! — речь Бобровского приобрела весьма большую едкость.

— Я, — задохнулся Дмитрий Яковлевич, — я утверждаю… это праведники!.. — его подергивало от негодования.

— Утверждение своего я как абсолютного, вне и даже вопреки требований нравственного чувства — худшая из безнравственных болезней! — Бобровский перекричал. — Бесформенная же толпа праведников — не более чем моральный аморфизм!

— Моральный аморфизм?! — позеленел Дмитрий Яковлевич. — И вам не стыдно?!. Добро бы… добро бы… Да вы в плену… — тут его, наконец, вырвало.

— Высшее развитие стыда, — ничуть не смутился Бобровский, — в аскетизме, в борьбе с помыслом, воображением и пленением. Добро же, говорил Соловьев, в оправдании не нуждается!..

Это был обычный русский спор — шумный и бесцельный, в котором верх взяла развязность и умышленное нежелание понимать своего противника.

Глава восьмая. На пикнике у исправника

В это же самое время девушки с букетами белой сирени на корсажах и такими же цветами в волосах сидели в полубеседке, оплетенной хмелем, почерневшей, местами обрушившейся, но еще вполне пригодной для сидения.

Пора, судя по всему, было им поверить друг дружке свои мечты, пестрые, как райские птицы и чистые, как детский лепет.

— Всегда мне хотелось, чтобы в военной форме с аксельбантами, — чуть сбивчиво начала Лиза, — чтобы, когда он смеялся, кисточки на его эполетах дрожали.

Густой куст шиповника, перепутанный с малиной, рос совсем рядом. Пропасть пчел и бабочек вилось над ним и жужжало.

— Ученицы, — говорила Лиза, — после того, как они оставляют школу, начинают жить среди всевозможных случайностей.

— Против случайностей и игры счастья ничего не попишешь, — задумчиво Ольга Дмитриевна смотрела в сад.

— С ним поначалу мне было ловко, — продолжала Лиза, — никакого селадонства за ним я не замечала. Манеры, прическа волос, приятная речь — все обличало в нем, казалось бы, благовоспитанного, скромного человека. Случай свел меня с ним и оставил нас на диване.

— На пикнике у исправника? — переспросила Ольга Дмитриевна.

— Там, — Лиза кивнула. — При слабом свете семилинейной лампы.

Болезненные звуки скрипки донеслись откуда-то, зависли в воздухе и пропали.

— В темноте ощущала я тихую истому, — под платьем Лиза перекрестила ноги. — Он отнял руку от дивана и прошелся ею по волосам.

— Помог, говоришь, оправить тебе складки платья? — начала Ольга Дмитриевна волноваться.

— Мне было душно, — ушла в себя Лиза. — Мне нужно было воздуху, чтобы освежиться.

— Ты, полагаю, бросилась спрятаться в мезонин? — с бьющимся сердцем Ольга Дмитриевна чуть привстала.

— Это отзывалось бы чересчур книжкой, — нехорошо Лиза улыбнулась. — Он просил меня стать выше всяких щекотливостей.

— От него повеяло на тебя самыми хищными инстинктами?

— О, да! Я осознавала себя предметом плохо скрываемого влечения. Он схватил мои руки и стал порывисто, без счету, целовать.

— И потом? Что же потом? Что сделал он — этот военный музыкант?!

— Потом, — разразилась Лиза смехом чуть не до истерики, — потом он вынул свой корнет-а-пистон!

Глава девятая. Красивый зверь

— Подобного человека надо обличить и удалить из общества! — пришло Ольге Дмитриевне в голову, что Лиза вовсе не порицает явного негодяйства своего избранника. Она задала кузине еще один-два стыдливых вопроса.

— Стояли морозные сухие дни с отличной санной ездой, — продолжала Лиза смеяться, но уже через силу. — На санях он правой рукой обнял меня за талию, а левой взялся за передок.

— Он был нравственно шаток, этот адвокат с наружностью артельщика? — Ольга Дмитриевна представила.

— Беспутный стареющий селадон! Не шедший дальше грубых животных инстинктов — куда уж дальше?! — он действовал на нежную мою организацию убийственнее всякого мороза!

— С его стороны это был порыв и больше ничего?

— Ну почему же? Он был непрочь влюбиться дозарезу.

— Этот актер, полубритый трагик?

— Да. Мы спустились с террасы на площадку и, обогнув среднюю клумбу, направились к сводчатой аллее. Он был большой ходок по женской части.

— Ты интересовалась знать, что из этого выйдет?

— Уже знала. Все они на одну стать!

— Он был очень смуглый и походил на цыгана?

— Бразильский подданный, торговец пряностями, — часто дышала Лиза высокой грудью и блестела иссера-голубыми, всегда как будто влажными, глазами. — Он одевался по-заграничному: носил высокую цилиндрическую шляпу, белый фуляр на шее, светлое, бразильского покроя, пальто и башмаки на толстых подошвах, с гетрами. Живой, подвижный, цветущий здоровьем, он был быстр и своеобразен во всей своей повадке. Любовь без блеска и поз не удовлетворяла его.

— Тебе понадобился красивый зверь? — Ольга Дмитриевна догадалась.

— Я притворялась, что под платьем у меня нет ни наготы, ни желания, но чувство его было настолько сильным и бурным, что не могло удержаться ни в какой рамке, не могло стерпеть никаких преград. «У меня до вас большая просьба», — сказал он мне.

— Ты отказала ему?

— Да. Но потом разрешила. Моя голова отяжелела, мысли не вязались, во всем существе чувствовалось притупление. Он воспользовался моим позволением так же просто, как принял вначале отказ.

— Он, что же, обрушил на тебя водопад страсти?

— Всего лишь жалкую струйку! — снова принялась Лиза хохотать и сучить ногами. — После нескольких неудачных размахов в темноте, молча сделав все, что ему было нужно, он удалился.

Глава десятая. Взрывы страсти

Легкомыслие красоты и молодости придавало очарование ее игре словами и чувствами, игре наполнявшей ее праздную жизнь.

— Лакомый до дам, он любил каким-то демоническим чувством, — рассказывала Лиза.

— Этот непременный член, столоначальник или композитор? — рассеянно Ольга Дмитриевна смотрела в сад. — Одинаково чуждый и неразборчивой чувствительности, и легкой удовлетворяемости?

— Нет же! Священник с лицом приходского дьякона… В церкви мы были одни — его вдруг взял задор и сильной рукой мягко он повлек меня к амвону…

Польской породы собака забежала в беседку и дала жестко себя огладить.

— Гридень, — принялась Лиза возиться. — А ты? Случалось тебе вызывать взрывы страсти?

В сладостной задумчивости Ольга Дмитриевна прилегла головой на нагревшиеся перила беседки и оставалась в таком положении, устремив бесцельно глаза в одну какую-то точку вдали.

— Я выросла и воспиталась в известных условных понятиях, — сказала она наконец, чувствуя стыдливость перед собственным достоинством, — они, эти понятия, поверь, так же для меня неопровержимы, как то, что днем светло, а ночью мрак… Есть один человек, — вспомнила она о Полторацком, — совсем еще юноша с не вполне сложившимися взглядами и убеждениями. Едва только поступив на службу, он вдруг бросил все и пошел в народ проповедовать какую-то свободу, какое-то равенство!

— Когда темнеет на дворе — усиливают свет в доме, — с внутренней умной улыбкой на крупном круглом лице гладила Лиза собаку. — Но ведь и у него бывают, я полагаю, романтические настроения?

— Свои романтические настроения он облекает в форму дружески-бесцеремонной приятельской болтовни. «Прыщами и буграми усеяно лицо каждого человека, даже красавицы, если рассмотреть его в микроскоп!» — вот, что сказал он мне на вокзале. Его слова наглы, странны и напрасны!

— Но это не его слова! Он процитировал Гнедича — письмо к госпоже Зонтаг!.. Признайся: ты с ним, ведь, на короткой ноге?

— В наших отношениях, — решительно Ольга Дмитриевна отмела, — нет ни тени короткости! И если хочешь знать, я не изведала и до сих пор не разрешила никому того многого, что хотелось мне изведать и разрешить! — сказала она голосом сердца.

Поэтизируя неприглядную действительность, невольно она внесла в нее известную долю бессознательной, совершенно искренней позы, и Лиза не приняла этого.

— Ты холодна, не способна увлекаться, — поднялась она с места. — Твоя добродетель ничего не стоит!

Глава одиннадцатая. Дурная болезнь

Сытный, но грубо приготовленный обед подан был на веранде.

— Суп у нас сегодня совсем сырой, — морщился Евграф Яковлевич.

— Я уж его кипятила-кипятила, — Вера Ивановна пожимала плечами. — Кухарке мы расчет дали — выпила и взбунтовалась, — объяснила она.

Ели на фарфоре фабрики Миклашевского.

«Человек, купивший фарфоровый сервиз, теряет свободу!» — пришло Ольге Дмитриевне.

— Вспомнила: тогда, в церкви, не священник был, а архиерей! Не наперсный крест висел на его груди, а панагия! — кузина, сидевшая рядом с ней, уточнила.

Горелого цвета платье, шитое самой Лизой, сидело на ней ловко.

После ухи из налимьих печенок принесли плохо пропеченный, мокрый пирог с язем.

Беседа вертелась больше на мелочах.

— Отделение постоянных кроватей Максимилиановской лечебницы, — рассказывала Мария Петровна о Петербурге. — Крестовоздвиженская община сестер милосердия. Дурная болезнь.

— Всякая болезнь — дурная! — блеснул Дмитрий Яковлевич вспышкой сдержанного остроумия.

Отягощенная летами и болезнями старушка-няня вертела в руке хрустальную граненую подвеску, упавшую с люстры.

— Уфимская губерния — это в полном смысле Калифорния, совершенно неизвестная еще ни в археологическом, ни в этнографическом отношениях, — принялся рассказывать младший Самоквасов. — Тарталама сплошная! И в Уфе, скажу вам, тарталама еще сугубее!..

— «Тарталаму» придумал Флобер, — лучше образованная, чем воспитанная, дядю перебила Лиза. — До него этого слова не было!

— Флобер для меня — просто звук, — расслабленная и некрасивая, но приветливая и радушная, призналась Вера Ивановна.

Все сделалось безотчетно весело, и безотчетно все засмеялись в ответ.

Любивший посмеяться над дамами старший Самоквасов взял темой женщину.

— Женщины — мастерицы забывать! — гастрономически поцеловал он ложку.

— Первая попавшаяся глупость пробежи мимо, так и бросишься за ней в погоню! — махнул рукой Короленко, приложившись ею ко рту на французский лад.

— Общая повадка мужчин — делать из всего, что отзывается половой любовью, предмет особого балагурства! — прикрикнула на него Лиза.

Краска душевного разлада начала выступать на ее щеках.

Глава двенадцатая. Перерожденный Декарт

— Любовь, — взглянул на Лизу Бобровский, — единственная причина всего сущего. Все остальное — миражи!

— Скажете тоже! — Илларион Короленко рассмеялся задержанным смехом грузного мужчины. — Современная физическая любовь есть не что иное, как встреча двух пресыщений и состязание двух развращенностей и с нею скоро случится то же, что делается с современным «Бордо», — он щелкнул по бутылке, — в котором есть все, кроме вина!

— Какая громадная разница между зноем страсти и истомой чувства! — вдруг неожиданно для себя вскрикнула Мария Петровна.

— К нравственному совершенству, — чувствуя, что разговор получил некрасивый оттенок, сказал Дмитрий Яковлевич, — ведут два пути: избежание греха и следование положительным правилам нравственности. Пора бы, господа, определиться!

Повеяло ощущением пресноты.

— Диктовка устарелых определений, пахнущих Фейербахом, — повел носом Бобровский. — Что определилось, то умерло!

— Согласен! — поддержал его Короленко. — Кант и Гегель отошли в область исторических воспоминаний и при том очень смутных и ничего не говорящих! Пора разбить застарелые формы, выйти из узких, полусгнивших рамок!

— Гегель доказал невозможность существования планет между Юпитером и Марсом, — напомнил Самоквасов-старший. — В Галактике.

— Вы лишены почти всякого умственного и нравственного содержания, — ткнул Самоквасов-младший в Короленко пальцем, — и потому нет у вас ни идеалов жизни, ни твердой воли, ни живых интересов к чему бы то ни стало! В пустоте, господствующей в вас, не на что опереться!

— Преломить старую жизнь под известным умственным углом и тем самым ввести в нее господство начал, идей и понятий! — продолжал Илларион Галактионович настаивать.

— Ненужный багаж устарелого умозрения с презрительным смехом должен быть выброшен за борт! — презрительно смеясь, поддержал его Бобровский.

— Перерожденный Декарт! — перевел Дмитрий Яковлевич палец на него. — Вы только посмотрите! Умора да и только!

— Вы, может быть, воображаете, что я левой ногой сморкаюсь? — с гордо-самостоятельным выражением во всех чертах — когда-то он занимал в Харьковском университете кафедру адъюнкта политической экономии и статистики — Бобровский поднялся, прибавил себе росту, сжал кулаки и расправил грудь.

Глава тринадцатая. В рамках случая

— Как вообще он попал сюда? — спросил Дмитрий Яковлевич брата, когда после обеда все разбрелись кто куда и занялись каждый своим.

Фистула и гнилое дыхание младшего произвели в Самоквасове-старшем осадок раздражения.

— По своему обыкновению Павел Осипович приехал на велосипеде, — ответил старший брат. — Тебе не следовало называть его Зебржидовским, хотя ему и не идет полосатый костюм.

— Терпеть велосипедистов не могу! Какой-нибудь жидок — и непременно на велосипеде!

Не умевший с удобством помещать свои чувства и мышления в узкие рамки конкретного случая, сейчас же Дмитрий Яковлевич восходил от этого случая к общим основополагающим положениям.

— Бобровский — потомок Мнишиков, — объяснил старший Самоквасов. — Его предки получили от Сигизмунда Третьего самборскую королевскую экономию, впоследствии — сандомирское воеводство и львовское староство… Да, он дерзко презирает все предрассудки и часть обычаев, но справедливо считается одаренным умом и способностями. Он выиграл несколько сот тысяч злот в польскую лотерею.

Со стаканами чего-то в руках братья находились в кабинете Евграфа Яковлевича. Кабинет был отделан темным атласом с черным деревом и обвешан плоховатыми картинами.

В домашней, песочного цвета, куртке с шелковыми отворотами и батистовом галстуке, концы которого висели над кожаным кушаком шаровар, Евграф Яковлевич подвел Дмитрия Яковлевича к батальному изображению генерал-лейтенанта Комарова, на Кушке разбившего афганцев и занявшего восемнадцатого марта 1885 года город Пенде. Он снял с гвоздя картину, преподнес ее брату, взамен же повесил на гвоздь портрет Аракчеева с его возлюбленной Настасьей Минкиной, подаренный младшим братом ему.

После этого они перешли в смежную с кабинетом комнату, где оказалась поставлена походная церковь.

— По рекомендации благочинного, — старший Самоквасов объяснил. — Через архиерея.

Здесь Дмитрий Яковлевич обнаружил художественно исполненное изображение снятия с креста, тисненое на коже, которым знаменитый доктор Гааз, умирая, благословил ординатора Гаазовской больницы Собакинского, пожертвовавшего в свою очередь этот образ в церковь подмосковного села Куркино.

— Откуда у тебя? — вскричал Дмитрий Яковлевич.

— Беклемишев прислал из Торжка, — объяснил старший брат.

Он подошел к аналою, раскрыл часослов и забормотал начало кафизмы.

Глава четырнадцатая. Мощи в раке

Дмитрий Яковлевич сделал перед иконами три земных поклона.

— Клирос в малорусских церквях не примыкает к иконостасу, а отнесен к середине церкви, — объяснил младшему брату старший.

Оба усердно крестились.

Мария Клеопова смотрела на них со стены.

— Святые — это те, ради которых создан мир и которыми этот падший и обезображенный грехом мир держится, — воздел Евграф Яковлевич перст. — Святость есть ценность и самоцель. Проблема святости есть вопрос превращения всей земли в рай!

Потир накрыт был тарелкой, на которой лежала освященная облатка.

— Блажен нарушивший закон во имя Бога! — пошел Евграф Яковлевич дальше.

— Воистину блажен! — Дмитрий Яковлевич согласился.

— Те, кто трудятся для Бога, те укрепляются, — вроде как подвел Евграф Яковлевич итог.

— Повинуясь закону внутренних соответствий, — помог Дмитрий Яковлевич брату поставить точку.

В переносной раке лежали чьи-то мощи, и он приложился к ним.

— Предвкушаешь загробное блаженство? — вроде как старший Самоквасов хохотнул, и младшему Самоквасову явилось неясное, смутное беспокойство, похожее на старческое предчувствие могилы.

— Полно тебе! — он поднялся с колен. — Думаю, все положения европейской культуры должны быть христианскими. Все, кроме одного! — встряхнулся он, чтобы отогнать наваждение.

— Что же, — понимающе старший хмыкнул. — Пойдем!

Они спустились по лестнице, и Евграф Яковлевич толкнул какую-то дверь:

— Полна девичья пялешниц! — показал он брату.

И в самом деле, девичья была ими полна.

— Апокрифическая одиннадцатая заповедь: «Не зевай!» — старший втолкнул младшего внутрь.

Тут же горбатая некрасивая девка с ухарским выражением лица, босоногая, простоволосая, одетая в белую холщевую рубаху и синий посконный сарафан, бросила на него странный взгляд, приправленный глупо-соблазняющей улыбкой.

Сразу Дмитрий Яковлевич ущипнул ее ниже спины.

— Однако, вы скорохват! — немного покобянилась она для прилика.

— Ты молодица или девушка? — не отступался он.

— Вишь, косы нет — баба, — рассмеялась она.

И смеючись, ударила его по руке.

— Ты лихая, видно? — совсем Самоквасов раздухарился.

— Есть тот грех маленечко. Кого люблю, того дарю!

Он обнял ее за талию, и они шаловливо убежали.

Глава пятнадцатая. Вкусы восточного человека

В пятницу небо было снова ясным, солнце ярко горело на лучезарном небе, и сердца людей радостно играли.

— Натуральный брак, да! — рассуждала Лиза. — Физиология человека так уж устроена, что в известном возрасте лица разных полов невольно влекутся друг к другу; природа венчает их — вот и все формальности. Преимущество натурального брака перед неестественным заключается еще и в том, что нет свадебных расходов!

Сдержанно Ольга Дмитриевна посмеивалась. В этот июньский день она была свежа и весела, как майское утро.

— Река Бабинец — правый приток реки Вабли, — дорогой объяснила Лиза.

Они пошли по узенькой тропинке, направляясь к тому месту, где, между широко раздвинувшимися прибрежными кустами, виднелся белый полог купальни и прорезывались выкрашенные в белую краску перила плота.

Вода, не останавливаясь ни на мгновение, шумела, пенилась и утекала. У самого берега ходили огромные щуки.

Раздевшись, девушки отогнали щук и окунулись в прозрачную прохладу.

Лиза плавала сильно и грациозно, чувствуя себя в воде, как на паркете бальной залы. Завзятая танцорка, она умела и плавать одними ногами, полулежа на спине со скрещенными на груди или поднятыми в воздух руками.

Потом они обсыхали на плоту, и Ольге Дмитриевне представилась возможность лучше рассмотреть кузину.

Это был тип заурядной русской красавицы, с очень белой кожей, ярким румянцем, алыми губами и мокрыми сейчас густыми волосами, разметавшимися по доскам. Ее тело было словно из сливок, а брови Лизы сходились.

— Сдается мне, ты малость худовата, — тоже не теряла кузина времени даром, — ключицы, вон, выпирают, а вот здесь, — пронзительно она щекотнула рукой, — косицу заплести самое время!

— Оставь! Оставь немедленно! — сердясь и в то же время балуясь, насилу отбившись, Ольга Дмитриевна перевернулась на живот.

— Слабого телосложения и склонный к водянке, отчаянный питух и бесподобный юбочник, в распутстве он проявлял вкусы восточного человека, — держалась Лиза темы.

Задумчиво Ольга Дмитриевна смотрела перед собой.

Вонючий ил растворялся в глубокой, могучей реке.

На всем лежала величественная печать гармонии и вытекающего из нее спокойствия.

Глава шестнадцатая. Соленые бисквиты

Когда они обсохли и оделись, в кустах произошло шевеление и из них вышел Бобровский.

— Опять вы подглядывали, несносный! — притворно Лиза рассердилась.

Наклонный к созерцательному мышлению, он ответил ей глубоким взглядом.

На душе у Ольги Дмитриевны захолонуло, но дыхание ее не стеснилось.

— Какое право имели вы смотреть на нас? — все же рассердилась она. — Это безнравственно!

— Вы смешиваете понятия о праве и нравственности к обоюдному вреду обоих! — соглядатай отмахнулся. — В Мокулях, да будет вам известно, это не запрещалось, во всей Ковенской губернии тоже, а в лейб-Эриванском полку и вовсе было принято!

Он замолчал, сел на камень, опустил голову, и лысина круглым пятном обозначилась на его маковке.

— Что вы молчите? — не выдержала Лиза.

— Смысл жизни открывается в молчании, а не в суете существования, — сидел Бобровский с нарочно опущенной головой.

Они заговорили о каком-то Морошкине.

— Он добрый! — сказала Лиза.

— Его доброта, — Бобровский поднял голову, — лишь апатическое неделание зла и сентиментальничание!

Немолодой, костлявый, в полосатом костюме, с усами, растрепанными по моде в виде щетки, он ломал пальцами сорванную ветку душицы.

— Кто это — Морошкин? — вдруг заинтересовалась Ольга Дмитриевна.

— Человек с сердцем, — ответила Лиза.

С худо скрываемой досадой, размахнувшись, Бобровский далеко кинул ветку и попал в проезжавший мимо подвижной буфет.

— Рюмку марсалы и бисквитов с солью по-французски! — тут же потребовал он.

— В мире, — спросила Лиза, — что происходит?

Из кармана Бобровский вынул свернутую газету.

— «Семнадцатилетняя фигурантка московских театров Аршинина, — поднял он палец, — была продана своим отцом, театральным музыкантом, знатному человеку, который напоил ее возбуждающим раствором и привел тем в состояние полового бешенства, коим воспользовались кроме него и другие люди, его окружавшие. Виновный был отдан в военные писцы с выслугой и без потери прав, отец же за потворство разврату дочери присужден был к трехмесячному лишению свободы».

Прочитав с выражением, он поднялся, неловко взял вбок и удалился торопливой походкой.

Глава семнадцатая. Скажи, зачем?

— Опять же, организовал себе в убыток, — сказала через несколько дней Лиза, когда, оставляя за собой длинный след примятой травы, сестры шли полем в сторону густого пахучего леса.

— Кто организовал, что? — не понимая, щурилась Ольга Дмитриевна от яркого света, и взгляд ее пропадал в пространстве.

— Морошкин, — пояснила Лиза. — Подвижной буфет.

Солнце било в глаза прямой наводкой. Иволги летали в пестрых легких платьях, чибисы — в чесуче и мягкой обуви. Кивала кудрявой вершиной под легким ветром одна-другая береза. В густой мураве стояли забытые кем-то верстак и мучной ларь.

— Зачем, в таком случае? — уселась Ольга Дмитриевна на верстак.

— Зачем что? Что зачем? — заглянула в ларь Лиза. — Гридень? — удивилась она. — Это кто ж тебя туда?

Дьякон прошел с иконой святого, память которого в тот день праздновалась по святцам. — «Гондольер молодой, — сочным баском мурлыкал он модный романс Федора Алексеевича Кони, — привези мне девушку…»

— Морошкин. Ну, этот буфет! — сделалось Ольге Дмитриевне безотчетно весело. — Зачем я не маленькая! — вскрикнула она звонко. — Я бы вот, кажется, легла сейчас на траву и начала бы кататься кубарем, кубарем! Зачем? Зачем? Зачем?! — вскрикивала она и смеялась.

Собака, засидевшаяся, вся в муке, прыгала с громким лаем.

— У него сострадательная в побуждениях душа, — серьезно принялась Лиза загибать пальцы. — Он мало заботливый о себе. Он служит идеям и интересам высшего порядка. Отсутствие эгоизма у него доходит до пренебрежения собственных выгод.

Косарь в рубахе, вздутой ветром, увидев девушек, поднял запотевшее возбудившееся лицо, и от его мужского, здорового запаха у них раздулись ноздри.

— Корма дюже хороши нонче будут! — пошутили девушки с ним, и он вжикнул им в ответ.

Резко пахнуло сухостоем. Не оглядываясь, они пошли дальше.

Из-под ног Ольги Дмитриевны выпорхнул стрепет, из-под ног Лизы — сразу три бекаса.

— Это человек в широком и лучшем смысле слова, человек в труде и отдыхе, в отзывчивости и терпимости, в упорстве и горячности, в слове и на деле! — сказала Лиза.

— Кто? — смеялась Ольга Дмитриевна. — Кто?!

Глава восемнадцатая. Социальный вопрос

От репсовой скатерти шел запах жирного кофе.

В послеобеденной задумчивости все сидели за выставленным в сад столом.

Начинало редеть — солнце закатывалось, тяжелые облака медленно двигались по небу, разгоравшаяся заря местами румянила их.

— Пессимизм — это последний бунт метафизики против точного знания! — бросил Короленко, как горохом.

Все слушали его с недоумением.

Чайная посуда уродливо отражалась в новом серебряном самоваре.

Старушка-няня вертела в руке хрустальную подвеску, упавшую с люстры. Физическая немощь одолевала ее.

— В чем, по-вашему, заключается то, что называют социальным вопросом? — нервно Короленко ерзал на стуле, не находя места рукам.

— По-моему, в том, что требует социального ответа, — потянувшись, Самоквасов-старший хрустнул членами.

— Лотце через своего ученика Тейхмюллера влиял непосредственно на русскую философию! — еще раз Короленко зашел.

— Черта с три! — в положительной злобе выкрикнул Дмитрий Яковлевич. — Это ложь и интрига! Именно русская философия через Тейхмюллера влияла на Лотце!

— Лотце-потце, — напомнил старший Самоквасов о черте оседлости. Его тон дышал житейской банальностью.

Женщины поднялись и ушли.

— Но этика Спинозы! — стоял Короленко на своем.

— Не было у вашего Спинозы никакой этики! — выговорил Дмитрий Яковлевич таким тоном, точно его сейчас стошнит.

И точно — его стошнило.

— В саду делается сыро и для тебя не полезно! — в опрятной корсетке из кретона, Мария Петровна возвратилась, сказала тоном мягкой гувернантки и увела мужа в дом, где на веранде сидели девушки.

— Своим хорошим отношением он часто меня трогает, — рассказывала Ольге Дмитриевне Лиза. — Он обладает большой внутренней одаренностью и обаятельной приветливостью. Может, поверь, без конца говорить и находить замечательные вещи там, где ничего замечательного, на первый взгляд, нет. Он умеет оказывать помощь тайно, без всякой рисовки и с безоглядной щедростью — так, что его личные средства не раз бывали, вследствие этого, в самом незавидном положении.

— Чем вообще он занимается? — Ольга Дмитриевна спросила.

— Этого никто не знает, — Лиза вздохнула. — Ворота у него всегда стоят на запоре.

Глава девятнадцатая. Цельный человек

— Он проповедует благородный альтруизм и нравственную обязательность в отношениях с окружающими, — продолжала Лиза. — Испытывает восхищение перед исполненным долгом, перед забвением себя ради других. Ему присуща сердечная деликатность — она выражается в умении ставить себя в положение другого. С какой-то великокняжеской — да, великокняжеской! — представительностью он соединяет в себе бездну такта и умения войти в положение и мысль каждого, кто к нему приближается. Его отличает неувядающая свежесть восприятия и отзывчивость.

— Что, прежде всего, воодушевляет его? — в задумчивости Ольга Дмитриевна спросила.

— Любовь к истине! Всякое неловкое и двусмысленное положение его тяготит, и он выходит из него, несмотря ни на что, готовый для этого на всякую жертву.

— Он — цельный человек? — хотелось Ольге Дмитриевне знать больше.

— Цельный и страстно-деятельный! Восторженный представитель коренных начал человеколюбия! В делах добра ближним он ставит себе определенную, ясную цель и, полюбив в своих благородных мечтах ее осуществление, умеет хотеть достигнуть его! — произнесла Лиза с расстановкой, чтобы дать глаголам полный вес.

— Китай готов залить желтыми безжалостными волнами то, что приобретено крестом и должно быть защищаемо мечом! — крикнул за тонкой перегородкой Дмитрий Яковлевич.

— Вы забываете, что за мечом современного крестоносца следуют алчный хищник и бездушный миссионер, неразборчивые на средства и весьма забывчивые по части истинного христианства! — крикнул в ответ ему Короленко.

Уже едва различимые, снаружи стояли деревья.

— Это последовательный человек? — уже Ольга Дмитриевна знала сама. — Морошкин — оптимист и искатель?

— Раз взявшись за дело, — Лиза вскочила с места, — он ведет его неуклонно, становясь его слугой в лучшем смысле слова. Его чуждый личных расчетов внутренний взор всегда с надеждой устремлен в будущее.

Ночная свежесть проникла на веранду и заставляла Ольгу Дмитриевну нервно пожиматься. Не подавая виду, ждала она главного.

— Он дышит деятельной любовью, — наконец, сказала Лиза, — умеет и может глубоко заглянуть в душу русской женщины!

Со слезами на глазах и с разгоревшимся лицом уже несколько раз как будто бессознательно она вскакивала со своего места и прохаживалась по веранде большими шагами.

— Я понимаю, у него многому можно научиться? — отдаваясь своим мыслям, Ольга Дмитриевна спросила.

— У него можно научиться тому, чему нельзя научиться ни у кого другого, — Лиза ответила.

Ночь окончательно заволокла все кругом.

Глава двадцатая. Подобный горе

— Его натура, сильная и страстная, — зажгла Лиза лампу, — при внешнем спокойствии и самообладании, совершенно чужда приспособляемости. Он отклоняет от себя слишком лестные отзывы. Он любит красоту больше, чем полезность. Он мало заботится о том, как жить, — она выделила, — потому что чуткой душой нашел и уразумел — зачем жить. Он говорит всегда с русским чувством, но правду!

— Правду, — механически Ольга Дмитриевна повторила, — но с русским чувством.

— На далеком Севере, — снова Лиза встала и приняла позу, — почти у полюса, в области преобладания тьмы над светом, есть остров, объятый студеными водами. На нем возносит к небу свою, покрытую вечным снегом, главу величавая гора, затвердевшая в борьбе со стихиями. Но не холодом и мраком веет от нее. По дивному устроению природы неугасимый огонь кипит в ее недрах и рвется наружу, согревая все, что к ней приближается и, далеко разливая свой свет, среди непроглядной полярной ночи. На этот свет устремляет свой взор заблудившийся путник, ободренный надеждой — на него, как на маяк, указывающий верную и прямую дорогу, смотрит усталый и обессилевший кормчий, — говорила Лиза ровно, ясно, внятно, как монету чеканила. — Есть люди, подобные этой горе. Они умеют согреть своим внутренним огнем приблизившееся к ним сердце и до конца своих дней, ропща и негодуя, горят чистым пламенем любви к правде, справедливости и человечеству. Их покрытая снегом жизни Глава зрит шире и дальше окружающих — и видит недоступные им горизонты, а годы мчатся над нею, оставляя лишь физический, но не нравственный след. К таким очень редким людям принадлежит он.

— Морошкин? — забывшись, ненадолго Ольга Дмитриевна возвратилась к действительности…

Добравшись до постели, она сразу заснула.

Приснился ей человек.

Коренастый, с огромной лысиной, обрамленной длинными седыми кудрями, без усов, с начинающейся у подбородка окладистой бородой, с умными улыбающимися глазами под густыми бровями — он был одет в старый, толстого сукна, поношенный сюртук, застегнутый на все пуговицы, в обносившиеся внизу брюки над простыми, очевидно «готовыми» сапогами; из-за воротника сюртука виднелся у него отложной мягкий ворот рубашки, повязанный черной тесемкой. Тяжелый недуг уже держал его в своих тисках, то, усиливаясь, то, отпуская на время, и взгляд его, устремленный на нее, имел то особое выражение, которое бывает свойственно хорошим старикам, со спокойной совестью доживающим праведную и мудрую жизнь…

Утром Ольга Дмитриевна получила письмо из Петербурга — Полторацкий просил прислать ему локон ее волос.

Часть третья

Глава первая. Лицо революции

Чем дальше отходила по времени его встреча с Лениным, чем глубже погружалась она в пучину прошедшего и становилась уже фактом истории, тем зримее и явственней виднелись юноше Полторацкому сопутствовавшие ей отдельные подробности и моменты.

«У вас — хорошее для революции лицо!» — сказал, вглядываясь в его черты, Владимир Ильич.

Собственное его лицо дышало энергией. Тонкое, кругловатое лицо Крупской носило оттенок бесстрастия, ума и благородного изящества.

В нарядном кимоно Надежда Константиновна ходила легкой походкой, не задевая ничего на своем пути.

«Торжествовать должна не так называемая законность, а здравый смысл!» — еще Ленин сказал.

Запах взвинченной жизненности исходил от него.

На полках стояли книги Рулье, Вигуру, Геркнера, Метена, Зомбарта — все по вопросам рабочего движения. Стопками лежал анархический журнал «Буревестник». «НЕКИЙ НАРОД ДОЛГО ПРИНИМАЛ СВОБОДУ ЗА ОБЫЧАЙ НОСИТЬ ДЛИННУЮ БОРОДУ. В. И. ЛЕНИН» — белым по красному, висело поперек стены.

«Знаете, что отличает лилипута от карлика? — Ленин спросил и ответил: «Карлик — состояние души, а лилипут — это должность!»

Слушая, Полторацкий поражался извивам ленинской мысли.

Крупская сидела за мимеографом и печатала прокламации.

— В Нарымский край

Товарищ собира-ался, —

запел вдруг Ленин с верным пошибом, —

Доить тюленей

Та-та-та-та-та!

Из несгораемого шкафа с выплавленной на боковой стенке дырой высовывались пачки банкнот.

С глубоким, то отрешенным от земли, то пламенным взором, Ленин курил манильскую сигару.

«В стране, подчинившейся идеалу личной власти, революция не останется безымянной!» — погрозил он кому-то пальцем.

Зазвонил телефон, и Крупская сняла трубку.

«Международное общество спальных вагонов, — передала она суть разговора. — Они согласны дать паровоз и теплушку».

Снова прозвенел зуммер.

«Толстой, — передала Надежда Константиновна трубку мужу. — Из Ясной Поляны».

«Алло, — сказал в телефон Ленин. — Алло!»

На цыпочках Полторацкий вышел.

Глава вторая. Перед лицом смерти

Он вышел, запутался в переходах и после некоторого странствования очутился опять у двери аудиенционной комнаты, где снова увидел Ленина.

В поношенном халате на мерлушках, Ленин укачивал ребенка. Ребенок изгибался у него на руках и брыкался ногами.

Взглядом Владимир Ильич отметил присутствие Полторацкого в комнате.

«Очень люблю детей, — Ленин сказал, — и они платят мне тем же: идут ко мне с доверием, лезут на меня и теребят!»

Снова Полторацкий услышал задушевные звуки его голоса, прислушался к ленинскому всегда содержательному слову.

«Помните, как звали мать Герцена?» — Ленин спросил.

Безотчетно Полторацкий засмеялся в ответ.

Карсельская масляная лампа с часовым механизмом стояла в центре стола.

По восковым конвертам Крупская раскладывала нарезанные куски порохового шнура. На сгибе ее руки сидела родинка.

«Луиза Ивановна Гааг!» — ответил Ленин не то в шутку, не то серьезно

В комнате запахло жареным гусем, и Владимир Ильич потер руки.

«Покорно вас благодарю», — кланялся Крупской и Ленину Полторацкий, весь окончательно неловкий.

Двенадцатифунтовая шомпольная двустволка невероятного калибра висела на стене и рядом с ней — испанский трехгранный стилет в ножнах.

«Лучшее до чего додумался мир — это скептицизм англосакса!» — поднял Ленин два пальца.

Негромко, на китайском языке, Крупская напевала «Аппассионату».

«Русский мужик в его отношениях к семье, к окружающему миру, к учению — есть нечто особое! — чуждый слепого рабства перед чужой мыслью, страстно Ленин бросал. — Возьмите его религиозные, черт возьми, верования и поэтические представления, его скорби и радости, подвиги и падения, болезни и развлечения! Своеобразный, мощный и простосердечный, шутливый и в то же время вдумчивый в жизнь и ее сокровенный смысл, с добродушной иронией смотрящий на себя и по сторонам, ОН СТРАШЕН В ГНЕВЕ И ВЕЛИЧАВО СПОКОЕН ПЕРЕД ЛИЦОМ СМЕРТИ!..»

По лестнице Полторацкий спускался ускоренно, и лицо его получило выражение радостной озабоченности.

Еще один человек поставлен был Лениным на ноги и на дорогу.

Глава третья. Топорная барышня

«Окончил юридический факультет Казанского университета, — рассказал ему Ленин о себе. — Был оставлен при нем, в двадцать восемь лет получил доцентуру, в тридцать назначен был экстраординарным профессором по кафедре энциклопедии права. Я написал труд „Эмоциональность правосознания“, в котором вдребезги разнес теорию профессора Петражицкого. От огорчения тот утопился в пруду — его не успели спасти…»

Между гусем и пловом Ленин принял его в Партию. «Теперь вы — член Партии, — сказал он задушевно и открыл бутылку люнеля. — Поздравляю!»

«Другой! Вы же совсем другой! — смеялся Полторацкий после третьей бутылки. — Богатырь! Истинно русский! В Петербурге!.. А я фотографию купил на Аничкином мосту, у солдата! Монгол там какой-то, лысый, пакость! И сказано: „Ленин в Швейцарии“! А вы, значит, здесь, готовите революцию! Обманули, выходит, царских ищеек!»

«Не сомневайтесь! — из кармана халата вынул Владимир Ильич паспорт. — Смотрите вот, черным по белому: ЛЕНИН! Я! А в Женеве, монгол — тот Ульянов! Отвлекает внимание. Ничтожество, скажу вам, полнейшее, но пыли кому хочешь в глаза пустит! Обходится, правда, дороговато нашей партийной кассе!

Крупская, не выдержав, фыркнула, и несколько рисинок прилипли к лицу Полторацкого. Не зная, как поступить, он отлепил их и положил в рот.

«Революция — это топорная барышня, и многие головы скоро полетят с плеч! — говорил Ленин.

В настроении душевной ясности Полторацкий слушал.

«Ознакомиться с упованиями и потребностями родины путем обращения к ее живым силам, — говорил Ленин. — Судить человека не по случайным проявлениям, а по коренным свойствам его природы. Ошибки вырезаются на песке, а заслуги начертываются на меди!

В комнате что-то слегка треснуло и потом упало — запахло сладким чадом.

«Пошел пешком в Тярлево, — гулко говорил Ленин, — погулял в дальней части Павловского парка. В руке — небольшой мешочек из черного плюша со стальным кольцом. В самом растяжимом смысле. По узкой лесенке, вделанной в дерн. В одной из аллей Нового парка, недалеко от заведения минеральных вод…»

Именно в этот момент, Полторацкий запомнил, ему захотелось потрогать Ленина за волосы: жесткие они или мягкие, — делать этого было нельзя: Владимир Ильич мог догадаться, что он, Полторацкий, уже утомился, держится на тонкой и гнилой жилочке и не годен для большого дела.

Глава четвертая. Дело партии

Ленин сказал ему, чтобы до поры он отдыхал, и Павел Васильевич решил в самом деле отдохнуть, но тут к нему пришел Тименков, сел на кровать, положил на плечо руку и сказал, что Ленин и Партия присмотрели для него дело: московская боевая дружина серьезно ослаблена репрессиями — практически, там нет сейчас исполнителей, в то время, как необходимо исполнить приговор в отношении московского обер-полицмейстера Трепова и дело это не терпит промедления и отлагательства.

Иван передал ему деньги и билет в одну сторону до Москвы, спросил, есть ли у него оружие, и Павел Васильевич, взяв билет и деньги, сказал, чего-чего, а оружие у него имеется. Иван Тименков проводил его до Николаевского вокзала и в зале ожидания третьего класса спросил, где в Москве он намерен остановиться. Павел Васильевич на это ответил, что в Москве он остановится у вдовы. Иван Тименков знал, что вдова — профессора Ешевского, немного он даже знал ее до Павла Васильевича, но все-таки спросил, у какой. «Профессора Ешевского», — Павел Васильевич ответил.

Усевшись на место в вагоне, тотчас Павел Васильевич заснул, а когда проснулся, поезд стоял в Москве.

Вдова встретила его на перроне.

Московская бытовая женщина, домовладелица с Патриарших прудов, она старательно была одета в черное шелковое платье при шляпе с большими полями, с коротким бортом, в форме дыни — по моде наступившего летнего сезона.

Дом на Патриарших прудах был самого московского типа: неопрятный, грязный, выстроенный неряшливо, но необыкновенно прочно, толстый, приземистый.

Маленькая прихожая стояла совсем темной, в комнатах лежал полусумрак. Темнота и уныние ходили по пустым комнатам.

Стол стоял работы сухаревских кустарей, направо от стола помещался незатейливый, только что перед тем перекрытый новой материей диван, над диваном висел большой правильный портрет профессора. Ковра не было видно — Павел Васильевич знал, что ковер тщательно бережется в сундуке, обложенный, в видах предохранения от моли, камфарой и листьями черкасского табаку.

Вдова расспрашивала его о пустяках, и время от времени Павел Васильевич принужден был взглядывать на ее потемневшее лицо и раскрашенный рот: лицо вдовы смотрело старообразно — это было лицо с тонкими губами выпивающей бабы. Прежде она казалась ему занимательнее.

— Калач в Москве вздорожал, — женщина не богатая, но достаточная, говорила она, — за пять копеек пару уж в редкой булочной купишь, все норовят три копейки за штуку содрать.

Без аппетита Павел Васильевич ел полубелый хлеб.

Глава пятая. Борьба пауков

Слащаво вдова предложила чаю.

— Степан Васильевич, — рассказывала она о покойном, — сидел по целым часам над рукописями — отвлекался, лишь чтобы покурить трубку или устроить борьбу пауков, вызывавшую в нем детски-задушевный смех. Бирюзу он считал за амулет. У него не было бабушки, которая бы ему ворожила — он пробивал себе дорогу, в борьбе, собственным лбом.

Осанистый старик с владимирской ленточкой в петличке домашнего сюртука едва заметно кивал в такт ее словам.

— Одна нога частично была оторвана у него в сражении, — вдова продолжала, — и он ходил на костылях. Он был мастер становиться с гувернантками на короткую ногу.

Постукивая пальцами по столу и, то открывая, то закрывая глаза, Полторацкий слушал.

— Семейной жизнью он скучал, любил общество, потом вдруг стал вовсе тяготиться домом, — уже шел от вдовы спиртной дух. — Ходок он был хороший, а путь был короток — всего две версты. Туфель он надевать не стал, а потребовал штиблеты. Пошел, стало быть, на Басманную в Константиновский межевой институт. Вернулся — лица на нем нет: бледен, уныл, встревожен. К вечеру умер, — вдова поднялась с места и задернула портрет зеленым флером.

Третий год вдовевшая, она испытывала потребность освежить себя беседой с молодой личностью.

Она всматривалась в него с томлением. Во взгляде ее раза два блеснула решимость. Ее никто не ласкал, и поэтому она была очень чувствительна к ласкам.

Она принялась раздевать его, и ее щеки под слоем желтой пудры, пошли пятнами. Она опустила голову и покачала ею. Павел Васильевич поскоблил зубами кулак. Обширная, перед его взором колыхалась идропическая пухлость. Резко от вдовы пахнуло опопонаксом.

«Опопонакс — это духи для гиппопотамов!» — успел подумать он.

Он лежал в темноте, с закрытыми глазами, и на месте вдовы представлял Ольгу Дмитриевну. На ней была коротенькая пелеринка из голубого бархата, вышитая по-восточному жемчугом и золотом. Широкополая фетровая шляпа со страусовым пером красиво сидела на ее голове. Длинные желтые перчатки Ольги Дмитриевны были брошены здесь же на стуле, и она, смеясь, чистила костяным ножичком огромную, сочащуюся соком дюшессу.

Глава шестая. Древний род татарского корня

Отчетливо он видел Ольгу Дмитриевну и даже разговаривал с ней. Более она не казалась ему высокомерной и самонадеянной, а тон ее снисходительным и покровительственным. От прежней отчужденности не было и помину.

«Когда муж мне надоест, я убегу от него с вами, — с видом веселого довольства на лице, которое бывает у человека, находящегося в отличном расположении духа, говорила она. — «Но ведь у вас нет никакого мужа!» — удивлялся он. — «Когда будет, — смеялась Ольга Дмитриевна. — Когда будет!.. За отсутствием муллы его место занимает муэдзин, если же нет и муэдзина, его может заменить каждый правоверный, знающий наизусть установленные молитвы!.. Не забывайте: наш род древний, татарского корня, корня, корня! — в своих туго натянутых чулках и в том хорошем расположении духа, в каком бывают люди, которым жизнь улыбается, она подпрыгивала и тяжело дышала.

С грохотом мимо них проехала коляска, в которой сидели две пожилые дамы и шестеро детей. Старушка лет шестидесяти, в обношенном шерстяном капоте коричневого цвета, с капором вместо шляпы на голове и в вязаных шерстяных перчатках, пригласила их заходить. От нее веяло какой-то светской приманкой. «По вторникам у нас собирается небольшой круг друзей, — она сообщила. — Обыкновенно человек тридцать-сорок. Всяких возрастов. Они группируются, как правило, вокруг камина и угловых диванов. Слышится слабый гул разговоров».

«Кто это? — спросил Павел Васильевич, изгибаясь телом и пружиня. — Она не оставила адреса». — «Людмила Христофоровна Симонова-Хохрякова! — взлетела и прицельно опустилась Ольга Дмитриевна. — Петербург, Пушкинская, дом номер одиннадцать, квартира шестьдесят один!»

Он ощущал в себе еще изрядный запас сил, ему не хотелось на этом кончать разговор.

«Вы чувствуете сейчас, что мы нужны друг другу? — раскачиваясь из стороны в сторону, продлевал он удовольствие. — Откуда, хочу я знать, это приходит и почему только в некоторые минуты?»

Они держались плотно один к другому.

Он обращался с ней свободно, совершенно как бы с сестрой.

Терпкое чувство тайного торжества подкрадывалось исподволь.

И вот, наконец, ударил гром, и он испытал ощущение, сходное с действием тока.

Глава седьмая. С револьвером в кармане

Как нельзя больше довольная ласками и невзыскательностью гостя, вдова презентовала Павлу Васильевичу оставшийся от мужа костюм, который оказался ему почти впору. Ясно она давала чувствовать, что весьма благосклонно относится к принятой им линии поведения.

Полторацкий, меж тем, предавался сомнениям: то, что казалось бесспорным ночью — утром представлялось ему сомнительным. Ольга ли Дмитриевна была с ним накануне и, если да, то почему у нее глаза-щелочки и бойко сыпала она китайскими словами? В досадном расположении духа он сжигал папиросу за папиросой: выпитый чай еще не мог заглушить у него скверный вкус во рту от вчерашнего винегрета.

— В тринадцатом веке Москва была только посадом, — говорила вдова.

С гадливым чувством Полторацкий слушал. Он казался себе темным, большим, грубым и неопрятным животным.

Якоб Молешотт стоял на этажерке, «Вращение жизни в природе». Павел Васильевич протянул руку, взял Мурчисона. «Силурийская формация изобилует серой ваккой», — вынужден был он прочесть.

Около четырех часов пополудни он вышел — с револьвером в кармане, забрел на Ильинку. Торговки продавали сайки, баранки, семечки, гречевики, мороженые яблоки, квас и сбитень. Они выкликали свой товар, народ шумел, становилось весело, как на ярмарке. Мужики шутили с бабами. Бабы прощупывали куски ситца, пробуя его доброту. Солнце светило жарко. Пыль поднималась столбом.

— Вы не Маяковский? — поднявшийся из низочка портерщик, молодой человек в пиджаке, в брюках, заправленных в сапоги, с цепочкой французского золота, болтавшейся по жилетке, с красным одутловатым лицом и подстриженными в кружок, как у Тименкова, русыми волосами, спросил.

— Нет, — Полторацкий ответил.

Поспешая, мимо них прошел полотер с половой щеткой в руках и зеленым свертком под мышкой.

— Платье, — портерщик рассказал, — у Айе, ботинки — у Пироне, а обстричься — у Теодора.

— А шляпу? — Полторацкий спросил. — У?

— У Лемерсье, — портерщик ответил.

В трактире Павел Васильевич отведал фирменного напитка «Ламполо».

— Из пива, сахара, лимона и поджаренного хлеба, — ему объяснили.

Глава восьмая. Вырождение Габсбургов

На другой день он вышел из дома пораньше, вмешался в кипучую людскую толпу, осмотрел ассортименты белых палок из кизила, выставленных на продажу у Вердье. На Кузнецком мосту, у Буиса, он купил себе пестрый шелковый галстук, а у Морэ — дюжину фуляровых платков с напечатанными на них нимфами. В магазине Шеврёля Павел Васильевич примерил панталоны, но покупать не стал — вдова только что подарила ему серый казанетовый жилет.

Возле Страстного монастыря он сел в конку. Кондуктор говорил безразличные вещи. Слушать было не интересно.

На Остоженке висела афиша: лекция в доме Лошаковского. Доктор Галипп, зубной врач и антрополог, обещался поведать о вырождении венценосцев. Павел Васильевич взял билет и прошел в зал.

Доктор Галипп, с щепоточками пудры в ранних морщинах, превосходно расчесанными волосами, выдающейся вперед нижней челюстью и утолщенной нижней губой, рассказывал, что, по сохранившимся изображениям, у многих коронованных особ он обнаружил основные признаки вырождения, именно: выдающуюся вперед нижнюю челюсть и утолщенную нижнюю губу.

— Все аристократы, как расовые, так денежные и умственные, благодаря чрезмерному злоупотреблению естественным подбором, в конце концов, приходят к упадку, неврозам, умственному расстройству и безумию, потому что безнаказанно нельзя переступать известный уровень, — так доктор Галипп объяснил. — По статистике известно, что здоровая, честная провинциальная семья, переселясь в Лондон, Париж или Петербург, вообще в столицу, после трех или четырех поколений теряет физическую силу и умственное равновесие.

Изучая же лица королей по изображениям и медалям, доктор Галипп отыскал признаки вырождения в королевских родах Испании, Португалии, Савойи, Сардинии, Тосканы, обеих Сицилий, Эсте и Модены, во всех королевских семьях Франции. В особенности, — подчеркнул доктор, — вырождение заметно в Габсбургском роде. Каждый раз, как одна из королевских дочерей этого дома выходит замуж — непременно она приносит в приданое эти признаки и передает их потомству: не избежали их ни Людовик Восемнадцатый, ни Наполеон Второй.

В заключение доктор Галипп рассказал анекдот. Элеонора Австрийская, сестра Карла Пятого и жена Франциска Первого, проезжая как-то через Дижон, приказала вскрыть могилы герцогов и, увидя останки Марии Бургундской, воскликнула: «А я думала, что мы все наследовали рот от австрийского дома, но, как я вижу, мы его унаследовали от Марии Бургундской и от других наших Бургундских предков. Если я увижу моего брата императора, я ему это скажу!»

В зале принялись смеяться, и Павел Васильевич рассмеялся со всеми.

Глава девятая. Происхождение масонов

Назавтра Полторацкий снова поехал к дому Лошаковского — доктор Галипп рассказывал о материальном происхождении масонов.

— Известно, — с ученым знаком на груди и с большим солитером на указательном пальце, стоял он за кафедрой, — известно, что масонство зародилось на почве материальной, а не символической, и только в течение веков оно мало-помалу преобразовалось в символическое. В некоторой части общества проснулись гуманные чувства, философский идеал овладел умами, и поэтому избранные решились соединиться вместе и сообща работать над усовершенствованием и объединением человечества. Они мечтали начертать себе план будущего «города», — взял доктор слово в кавычки, — каким его рисовал их идеал — города любви и справедливости. Им приходилось действовать украдкой, чтобы не мешали их работе, а вместе с тем, чтобы узнавать друг друга в какой бы то ни было стране, они изобрели специальный ритуал, состоявший из таинственных слов и тайных знаков. Масоны были архитекторами, хотя особого рода, строящими и из невидимого материала, принадлежавшего к нравственной области Вселенной. Где бы ни находились масоны, они всегда оставались связанными между собою не только одной национальностью, но еще масонскими узами братства. Чуждые народностям тех стран, где им приходилось работать, масоны естественно сходились в одном месте, недалеко от своих мастерских, для беседы. Все они были связаны между собой клятвой и строгими правилами, касавшимися не только их работы, но и частной жизни. Каждое утро они собирались в укромное место, которое они называли ложей и там получали от своего главы разные предписания — там же ежемесячно рассматривались общие профессиональные дела. Таинственность, окружавшая эти собрания, была необходима по разным причинам. Во-первых, — поднял доктор Галипп палец с солитером, — рабочие, являясь из заграничных стран, чувствовали потребность теснее сплотиться для защиты против коренного населения, среди которого они жили и с инстинктивным отвращением усваивали его нравы, обычаи, одежду и язык. И, во-вторых, — воздел доктор палец уже без солитера, — обладающим тайной искусства своего ремесла, этим архитекторам и каменотесам тем более было прямой выгодой хранить ее в секрете, благодаря чему все добивались их работ. В силу обстоятельств между всеми ложами установилась связь. Верховным начальником был президент ложи Страсбургского собора, а главными ложами считались Бернская, Кельнская, Венская.

Здесь, поклонившись, доктор Галипп ушел за кулису.

Глава десятая. Масонство и духовенство

— Масонство беспокоило духовенство, — почти сразу же, застегивая на ходу пуговицы, он возвратился и снова занял место за кафедрой. — Духовенство находило чрезмерными денежные требования рабочих-масонов, которые знали, что они необходимы и смело предъявляли свои требования. Но этим причинам материального порядка предшествовали причины нравственного, более возвышенного характера — масоны не ограничивались только постройкой зданий, они их также украшали по своему усмотрению. Таким образом, они внесли в свою работу ту же таинственность, с какой они окружали свои профессиональные группы. Масоны старались выделить из своих материальных созданий — нравственные, находившиеся в полном соотношении с первыми. Многие начальники масонов удерживали за собой монополию вследствие знания математических наук, особенно геометрии, благодаря которой их искусство доходило до совершенства. Это были в своем роде интеллектуальные люди, независимые, любящие справедливость, сеющие повсюду правду и вводившие свободу. Не раз случалось им давать в своих ложах или мастерских убежище еретикам, которых святые отцы хотели предать пыткам или сжечь на кострах. Масоны также вступали в союз с алхимиками и всеми личностями, стремившимися достичь лучшего будущего. Благодаря этому, они прослыли человеколюбцами, и невежественный, бессознательный народ чувствовал в них силу, которая может взять их под свое покровительство против давящей их власти. Этим объясняется неприязнь, существовавшая между духовенством и масонами. Руанским и Авиньонским соборами профессиональная организация масонов формально была приговорена к наказанию, — доктор чихнул и вытер нос. — Масонство, прежде чем сделаться философской или филантропической ассоциацией, было ассоциацией профессиональной — его теперешний символизм соответствует прежнему реализму. В давние времена также существовали «мастера», «товарищи» и «ученики», как и теперь, и весь теперешний словарь не что иное, как символический пережиток обычаев и привычек, связывавших между собою средневековых каменщиков, — доктор Галипп выпятил челюсть и поиграл нижней губой. — Впрочем, о возникновении масонов существуют легенды. В одной из них говорится, что масонство существовало еще во времена Адама, и Моисей с Иисусом Навином были масонами. Другая легенда относит начало масонства ко временам построения храма Соломона, когда религиозная секта ессян, существовавшая в Иудее в эпоху зарождения христианства, уже практиковала масонство. Еще одна легенда производит масонов от рыцарского ордена храмовников, и я, — доктор Галипп обвел взглядом зал, — допускаю, что они образовали между собой секту, в одно и то же время могущественную и тайную — при этом она была так могущественна, что для ее уничтожения необходим был авторитет Климента Пятого и Филиппа Красивого.

Глава одиннадцатая. Графиня Бальби

На следующий день Павел Васильевич вошел в зал первым и занял самое удобное место.

— Графиня Анна, будущая графиня Бальби, — доктор Галипп вышел в жесткой суровой рубашке с обнаженными по локоть руками, — дочь маркиза Комона, телохранителя Людовика Шестнадцатого, родилась девятнадцатого августа одна тысяча семьсот тридцать восьмого года в замке Ла-Форс и воспитание получила в Париже, куда, два года спустя после смерти отца, умершего в Версале в одна тысяча семьсот семьдесят третьем году, ее мать возвратилась и сделалась воспитательницей детей брата короля, графа Артуа. Этот ответственный пост отнимал у нее все время, поэтому она не могла серьезно заняться воспитанием своих собственных детей, и старшая Анна росла в независимости и быстро сформировалась. Грациозная молодая девушка, в сущности, не была красавицей, скорее хорошенькой, а главное соблазнительной, изящной, остроумной и привлекала к себе своей веселостью и очаровательным умом, сразу выделяясь среди других молодых девушек. Вскоре из нее подготовилась будущая звезда, заблестевшая на придворном горизонте той развратной эпохи. В это время графиня Прованская, сестра жены графа Артуа, такая же ничтожная и угрюмая, как она, очень скучала. Она была на два года старше своего мужа и возмущалась его апатичной натурой. По словам современников, он был толст, как бочонок, ленив и жирен вследствие чрезмерного обжорства и не выражал ни малейшей живой страсти. Его отношения с женой были такие же, как отношения Людовика с Марией-Антуанетой, и только после восьмилетнего брака он исполнил долг супруга, но это была лишь пустая вспышка, и вскоре он снова впал в апатию. Покинутая мужем графиня Прованская посвятила себя иной любви, и ее внимание было привлечено молодой, грациозной, веселой будущей графиней Бальби: она увлеклась ею, как это было нередкостью в эпоху Марии-Антуанеты и госпожи Полиньяк. В свою очередь и граф Прованский не остался бесчувственным, апатичным зрителем: грациозная, остроумная, молодая женщина, не похожая на его угрюмую, ничем не выдающуюся жену, возбудила в нем такую страсть, что даже прошел слух о беременности его жены. Но это была неправда, хотя он действительно воспламенился настолько, что в его разговорах, к удивлению придворных, стала проглядывать эротическая подкладка. Графиня Прованская во что бы то ни стало хотела сделать Анну своей фрейлиной, но весь ее придворный штат, состоявший из одной обер-гофмейстерины, одной гофмейстерины и десяти фрейлин, был полон, — доктор Галипп перевел дух.

Глава двенадцатая. Графиня Бальби

— Обязанность первой, — он продолжил, — состояла в том, что она надевала принцессе юбки и подавала платье, вторая поливала ей воду, когда она мыла руки и надевала ей рубашку — остальные же исполняли обязанности компаньонок. Графиня Прованская обратилась к мужу, потом к королеве и королю, прося их причислить молодую девушку к ее штату. Король в ожидании вакансии назначил ей годовую пенсию в пять тысяч ливров. Между тем, привлекательная наружность Анны обратила внимание молодого офицера, графа Бальби, богатого человека, на шесть лет старше Анны, и свадьба состоялась шестого мая, а через шесть дней княгиня Монако представила ее королю и королеве в Версале. Вскоре графиня Бальби была наименована сверхштатной придворной дамой, с содержанием в четыре тысячи ливров, а затем — и камерфрау. Это назначение вызвало настоящую революцию среди придворного штата графини Прованской: репутация графини Бальби уже успела пострадать. А потому многие из придворных дам не соглашались оставаться на службе вместе с ней. Кроме того, статс-дама графини герцогиня Леспарр надеялась передать свою обязанность какой-нибудь родственнице, как это было тогда принято, поэтому предложение, сделанное ей графиней Прованской, взять в преемницы графиню Бальби, вызвало со стороны обер-гофмейстерины комментарии относительно любезности принцессы к новой звезде и заставило ее выйти в отставку. Графиня Бальби очаровала разом и мужа и жену, относительно которой, по словам современников, она исполняла ту же роль, какую госпожа Полиньяк исполняла относительно Марии-Антуанеты. Когда последняя сделала замечание принцессе за то, что она назначила своей придворной дамой особу двусмысленного поведения, графиня Прованская ответила: «Я не знаю, какие могут распространяться слухи о графине Бальби, но я удивляюсь, что вы меня упрекаете». Этим ответом она намекала, что при особе королевы находится точно такая же личность. Однажды граф Бальби застал графиню в спальне с одним придворным, по словам некоторых, с графом Жокуром, и так вознегодовал, что хотел убить жену, ее любовника и своего восемнадцатимесячного сына. Во избежание огласки скандала несчастного мужа выдали за сумасшедшего и против его желания пускали ему кровь из ноги три раза в день, доведя его до того, что он бежал из дома и повел скитальческий образ жизни, понемногу теряя рассудок. Мать графини Бальби упросила принцессу назначить дочь своей гофмейстериной, король и королева отнеслись к этому очень холодно, а графиня Артуа отстранила ее мать от обязанности воспитательницы ее детей. Это не смутило молодую женщину, и она смело пошла против общественного мнения. После отъезда мужа она отказалась от предложения дяди поселиться в его доме, так же как от предложения княгини Монако, и перебралась в павильон, смежный с помещением графини Прованской, — доктор Галипп отвлекся и обнаженной рукой помахал кому-то в зале.

Глава тринадцатая. Графиня Бальби

Полторацкому показалось, что доктор помахал ему, и он помахал доктору в ответ. Тут же он услышал продолжение.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.