16+
Тогда в Иерусалиме

Электронная книга - 400 ₽

Объем: 228 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Дорогой читатель!

Эта книга о тех и для тех, кто слышит дыхание Неба и старается вторить его дыханию. Любимые герои моих рассказов — отважные защитники отечества, авиаторы и учёные, поэты и музыканты.

Эта книга — об искренней, вдохновенной и многолетней любви, о прекрасных женщинах, талантливых и нежных, способных одарить нас ключом от Счастья.

Нашу жизнь окрашивает добрая улыбка и добрый смех.

Нашу жизнь освящает вечный небесный огонь Иерусалима, образы Девы Марии и Спасителя, понимание — где живёт Душа и куда она уходит после нас.

И если Вам, читатель, это созвучно, то и Вы слышите дыхание Неба и дышите со мною в унисон. Тогда я могу надеяться, что Вы прочтёте эту книгу, а я буду благодарен Вашему отзыву о ней.

Спасибо за внимание!

Теодор Гальперин

ОТЗВУКИ ВОЙНЫ

ДЯДЯ ГРИША

Вас когда-нибудь называли «месье», если вы русский? Не во Франции, а в России! И не француз русского. А русский — русского? Конечно же, нет. А русский — русского мальчишку? Тем более. А вот меня так называли. Дядя Гриша называл. Мальчишку, ученика младших классов, когда было мне всего 9—12 лет.

После войны в Ленинграде было много инвалидов войны. Инвалидам разрешалось небольшое частное предпринимательство. На пересечениях улиц стояли деревянные будочки-мастерские по ремонту обуви, по заказу и срочно на ходу. Был вход — дверца посередине, налево восседал мастер, направо — заказчик с разутой ногой.

В будочке на углу Невского и Литейного сапожничал Гриша или — как называли его мы, дети из расположенных поблизости домов, — дядя Гриша.

У будочки этой постоянно толклись заказчики: место было бойкое, Гриша — отменный мастер, а главное — обаятельный дядька, всегда с улыбкой — солнечной, согревающей. Гриша был родом из Одессы, военный моряк, на нём всегда была тельняшка, когда похолоднее — поверх куртка с якорем на рукаве, когда ещё холоднее — бушлат. У стены стояла инвалидная палка. Одессу-маму Гриша всегда вспоминал, постоянно напевал весёлые одесские песенки, в те времена — явно не для прессы:

Гоп-цоп переверцоп, бабушка здорова.

Гоп-цоп переверцоп, кушает компот…

При этом Гриша отбивал такт, работая сапожным молотком. Когда к будочке приближались дети или подозрительные, он напевал уже как-то неслышно, про себя, хотя нам, детям, и так не всё понятно было в этих песенках. Но незнакомых, подозрительных, он побаивался: доносы были в те времена в моде.

Гриша был молод, лет под 30, но уже серьезно седой. Мой отец тоже был военным моряком. Из рассказов мамы я знал, что отец погиб при Таллинском прорыве кораблей Балтийского флота — из Таллина в Кронштадт, в самом начале войны, в августе сорок первого. Мне было тогда всего 3 года, но отца я помнил или так мне казалось, и образ его отпечатался в памяти из фотографий, увиденных уже в более позднем возрасте. Но тот неподдельный аромат моря, исходящий от моряка в краткой увольнительной с корабля, подхватившего тебя, ребёнка, уверенными мужскими руками, запоминается навсегда.

Может быть, этой памятью об отце меня влекло на угол Невского и Литейного — постоять у будочки военного моряка, послушать его рассказы, разговоры с постоянными заказчиками, с дружками-ветеранами.

Заметив меня, Гриша всегда доставал круглую коробочку монпансье — красивую, цветную, открывал её торжественно — там переливались радугой разноцветные кругленькие леденцы, размером с тогдашнюю копейку, и угощая, приговаривал:

— Прошу, месье, вам — монпансье.

Я скромно доставал две конфетки.

— Спасибо, дядя Гриша.

— Правильно, больше двух — не надо. А то — чесаться будешь.

Но меня не прогонял.

Дружки тихо доверяли ему свое наболевшее — не только фронтовые, но и душевные шрамы. Сочувственно слушая, Гриша доставал «малышку», четвертинку водки, и выпивал с фронтовым собратом фронтовые сто грамм, приговаривая: «шарман, шарман».

***

Обожали Гришу дамы — ленинградские женщины, ещё бледные после Блокады и даже после эвакуации. В его огромных доверчивых глазах искрила какая-то тайна нежных встреч, горестных измен… Гриша опять же озорно напевал:

Кавалеры, приглашайте дамов,

Там где брошка, там — перёд…

Порой его спрашивали, где он научился так ловко ремонтировать обувь. И Гриша объяснял:

— Э, у соседа моего одесского — старого Янкеля. Он и песни эти напевал, когда сапожничал.

Из обрывков этих разговоров, а потом из разговоров со мной, когда мы подружились, у меня сложилась история военного моряка-одессита Гриши.

Гриша учился в морском техникуме в Одессе, собирался стать корабельным радистом. В это лето тридцать восьмого, накануне последнего курса, к старому Янкелю (а тот был ещё вовсе не стар — красивый, черноглазый, участник Первой Мировой, Георгиевский кавалер, тогда и охромел), вернее — к жене его Марии приехала на лето племянница Вера из Ленинграда.

Мария была родом из Белоруссии — яркая голубоглазая блондинка, несколько располневшая в южном климате. И подшучивали над этой необычной парой:

Янкель-да-Марья, то же что Иван-да-Марья, разноцветный союз, только по-одесски.

Отмечались этой семьёй и еврейские, и православные праздники, приглашались соседи по двору, и все поедали либо вкусненькое из мацы (а Мария быстро обучилась еврейской кухне), либо куличи. И Янкель в праздники обязательно прицеплял свой Георгиевский крест — гордился наградой.

Вера была совсем не похожа на тётку — худенькая, неяркая, с томной бледностью, очень скромная, даже застенчивая. Хотя дружки Гриши считали, что ленинградки — самые некрасивые женщины в стране, Грише нравилась эта противоположность взрывным энергичным одесситкам. От Веры веяло тишиной, нежностью, покоем.

И вот — любовь. Взаимная. Встречи продолжались два летних месяца. Вера уезжала в Ленинград доучиваться на медсестру. Год длилась нежная переписка. Любовь не увядала. Летом следующего года Вера снова приехала в Одессу. Она повзрослела, похорошела, свет любви тонкой акварелью играл на ленинградской бледности. Гриша снял комнату на 16-ой линии, у моря. Он хорошо плавал, имел разряд по плаванию и в курортный сезон подрабатывал спасателем.

Мария и Александра Константиновна, мама Гриши, были очень озадачены поведением племянницы и сына. Выговаривали:

— Сначала зарегистрируйтесь. Так учит наша религия.

Мария обращалась и к Янкелю:

— А ваша религия ещё строже!

Но Янкель был спокоен:

— Дамы, устарели мы. Говори, не говори — всё халоймес.* Да где он, этот Бог? Первую Мировую проиграли с Богом.

И Георгиевский кавалер повторял:

— Да, халоймес!

И он был прав. Неведомое ранее разнополярное поле любви взаимно притягивало Веру и Гришу.

К сентябрю похолодало, но расставались горячо. Гриша оканчивал техникум, стремился служить в Ленинграде. Написал в управление Балтфлота. Решение было положительным — предложили Кронштадт. Осенью тридцать девятого он туда и отправился. Гришу определили радистом на тральщик.

К этому времени в мире всё здорово изменилось. Прибалтику присоединили к Стране Советов, и решено было, что основной базой Балтфлота станет Таллин.

Флот из Кронштадта направляли в Таллин. Чувствительные человеки, как и животные, ощущают волны мировой катастрофы. Гриша решил перед походом обрести законную супругу. Отпросился в увольнительную на три дня — «оформить отношения».

С порога, обняв и расцеловав Верочку, уверенно сказал:

— Нас отправляют в Таллинн. Пошли в ЗАГС.

Верочка просто сказала:

— Сейчас, пока скинь бушлат, посиди на кухне, я скоро!

Она приоделась, и отправились в ЗАГС, при этом волновались не только от новизны происходящего, но и потому, что не было у них необходимых свидетелей. Гриша показал увольнительную и пояснил обстоятельства. Их зарегистрировали, сказали: свидетелей найдём.

Купили необходимое для скромного, но торжественного ужина — ветчину, сыр, тортик, конечно — шампанское…

Вечером с работы пришла Антонина Ивановна, и Вера торжественно объявила:

— Мамочка, ты пришла к нам на свадьбу!

Мама поначалу растерялась, но потом, увидев счастливые лица новобрачных, поняла, что теперь у неё двое детей, обняла, поздравила, вынула из шкафа конверт с деньгами, припасённый для такого случая, и объявила:

— Это вам приданое.

Прихлебнув полстаканчика шампанского за счастье новобрачных, мама ушла на 3 дня к соседке.

Прощались с женской слезой и крепкими мужскими объятиями — словно прощались навсегда. Договорились, что летом Вера приедет в Таллин, а летом сорок первого, когда Гриша получит законный отпуск, поедут снова в Одессу, там и справят шумную свадьбу, по-настоящему, по-одесски. И снова — потоки нежных писем.

Но Вера не смогла приехать, приболела мама, а в лето сорок первого — уже война, долгая и кромешная.

Да, Верочка и Гриша прощались навсегда. Они никогда больше не увидятся. Но об этом я уже узнал не из рассказов Гриши, не слышал, чтобы он делился с кем-нибудь этой трагической и такой обычной для войны правдой. Мне рассказала об этом позже моя мама.

***

В окошке Гришиной будочки было выставлено расписание работы, там время обеда: 14—14.30. Грише приносила обед в судках, обёрнутых для сохранения тепла в одеяло, пожилая женщина. Он был похож на нёе, конечно, мама — c такими же миндалевидными, близкими к переносице глазами, черты свойственные грекам. Александра Константиновна была гречанкой и гордилась своим греческим происхождением из древних поселений греков с Азовского моря. Говорила:

— Наш род не из тех крымских греков, что Екатерина заселила из Европы. Я — эллинка, с территорий древней Эллады, тогда на крымских землях и проживали только греки да евреи, потом — римляне, скифы, славяне.

Александра Константиновна преподавала в школе историю и русский язык. Поэтому одессит Гриша говорил на чистом русском, хотя порой, особенно в одесских песенках, подчёркивал диалект города, в котором родился, где прошли детство и начало юности.

Александра Константиновна приехала в Одессу, выходя замуж за украинца, но муж, работая мастером в порту, пристрастился к рюмке, мог пить и без дружков, в одиночестве, по поводу и без повода. Родители развелись, когда Гриша был ещё ребёнком. В наследство от отца ему досталась звучная украинская, гармонирующая с именем фамилия — Григорий Гриценко.

В паспорте и военном билете (в нём всегда национальность определялась по матери) указывалось — грек.

К этому одесскому греку Григорию Гриценко и приехала Александра Константиновна, чтобы облегчить сыну жизнь.

К Грише я отправлялся после уроков, забросив домой школьный ранец и перекусив тем, что оставила мама (обедали мы поздно, когда мама возвращалась с работы).

На этот раз, когда снова подошёл к будочке, у Гриши восседала постоянная клиентка и мастер, забивая гвоздики в каблук в ритме песенки, напевал:

Там сидела Мурка в кожаной тужурке,

У неё в кармане был наган…

День был пасмурным, но у Гриши было прекрасное, улыбчивое настроение, казалось, проглядывает из будочки одесское солнце. Гриша меня увидел и, в очередной раз протянув коробочку с монпансье (надо сказать, что припасал он эту коробочку на случай прихода клиенток с детьми — занять детей конфетками, чтобы они не дёргали постоянно маму или бабушку, мешая работать), удивился моим столь частым посещениям:

— Что тебе за интерес тут, хлопец?

— Мой отец был тоже моряком. Он погиб.

В этот момент подошла Александра Константиновна с обедом, и Гриша сказал:

— Ну, погуляй полчасика в садике больницы.

И пока Гриша обедает, я расскажу немного о своих родителях.

***

Мама моя, Анна Петровна, до войны была студенткой медицинского института, а отец мой, Борис Сергеевич, учился в Политехническом. Как-то на втором курсе девчонки-медики пришли в Политехнический на вечер, в танце мои будущие родители познакомились и понравились друг другу.

Отца, успешного студента, после второго курса направили по комсомольскому набору в Командное морское училище имени Фрунзе. Он хотел быть инженером, но в Комитете комсомола ему сказали: «Родина лучше знает, кем вам быть!»

От этого счастливого знакомства, ровно через год после комсомольской свадьбы студентки и курсанта, я и появился на этот Свет — за 3 года до начала войны. Молодые супруги жили в одной комнате небольшой коммунальной квартиры, вторую комнату занимала фрау Хельга — старенькая преподавательница немецкого, из обрусевших немцев. Она помогала маме растить меня первые годы.

Отец окончил училище в чине капитан-лейтенанта весной тридцать девятого, направлен был в Кронштадт командиром тральщика, а летом тральщик отца, как и другие корабли, направился в Таллин, новую главную базу Балтфлота.

На студенческое лето сорокового мама приехала со мной в Таллин, весной сорок первого мама оканчивала медицинский, и были планы нашего переезда в Таллин, ближе к отцу. Но этого не случилось. Мама, став дипломированным врачом, получила направление в Морскую военно-медицинскую академию. C первых дней войны –круглосуточная борьба военных врачей за жизнь раненых.

В конце августа — обратный, трагический, переход-прорыв кораблей из Таллинна в Ленинград, во время которого мой отец погиб. Погибло шестьдесят военных кораблей, транспортных и других гражданских судов… И 15 тысяч моряков, красноармейцев, гражданских! Кто и когда ответил за это? Никто, никогда!

Фрау Хельгу, как и других немцев, выселили в Томск, там она и умрёт — эта русская немка, окончившая Смольный институт благородных девиц, влюблённая в русскую литературу, особенно поэзию.

Мама не могла покинуть врачебное поле боя и отправила меня со своей двоюродной сестрой Ниной в Казань, куда эвакуировали Ленинградский оптико-механический завод, выпускающий столь необходимые Красной армии оптические прицелы. Нина была на заводе ведущим инженером-оптиком.

После полного снятия блокады в сорок четвёртом завод вернулся в Ленинград.

Я снова жил с любимой мамой. Мама привела меня в детский сад, выбрала мне шкафчик-раздевалку с опознавательной картинкой в виде якоря. В детском саду и первые два класса школы (я стал первоклассником в год Победы, в сорок пятом) был на продлёнке — мама отводила меня с утра и заходила за мной после работы. Но иногда меня сопровождала Сима Львовна в свободное от театра время. Сима Львовна была артисткой Ленинградского театра музыкальной комедии, работала в театре всю Блокаду, с концертами прибывала на передовую. Дом, где она жила, был разрушен в Блокаду очередной бомбёжкой, во время спектакля, и её поселили в комнате фрау Хельги.

Когда перешёл в третий класс мама и Сима уже не провожали меня в школу. Я мог спокойно прогуливаться до угла Невского и Литейного, так и познакомился с Гришей.

***

После прогулки в саду больницы возвратился к дяде Грише, он с удивлением переспросил:

— Отец был моряком?

— Да, он погиб при Таллинском переходе.

— При Таллинском переходе? Как его называли?

— Сергеев, Борис Сергеевич.

— Сергеев? Борис Сергеевич? Так он же был командиром нашего тральщика.

Посетителей не было, и Гриша пригласил:

— Да, ты заходи, хлопец, сидай.

(И в который раз открыл заветную коробочку).

— Я был радистом. Проклятый немец подбил нас!

Далее пересказываю его рассказ по памяти:

Впереди боевого строя всегда тральщики — обезопасить путь от мин. Нас и бомбили, и обстреливали в первую очередь, шлюпку смыло. Командир приказал всем оставшимся в живых спасаться вплавь. Я оставался в радиорубке, передавал сигналы другим кораблям и транспортным судам, но командир приказал — покинуть борт, сам продолжал посылать сигналы, призывая корабли и транспортные суда спасать нас, плывущих над минами, под бомбами и непрерывным обстрелом. Меня спасли — я ведь был пловцом, доплыл до транспортника, заметили, бросили канат…

Но сначала о Борисе Сергеевиче. Шквал огня не прекращался. Артиллерия подбила наш тральщик во второй раз. И Борис Сергеевич погиб.

Многих мы потеряли в этом прорыве. Решение о переходе запоздало, на следующий день немцы уже прорвались в Таллин, накануне Финский залив, выход из порта фрицы плотно заминировали.

В первый день, по непонятной причине, авиация не оказала поддержки, да и слабой оказалась… Поначалу не так уж мало было наших самолётов, но Юнкерсы легко сбивали не умеющие пикировать Ил-ы.

Немец продолжал бомбить корабли и после прорыва. В Кронштадте взяли радистом на флагман — крейсер «Киров», тряхнуло и крейсер. На посту был ранен, перевязали, отправили в госпиталь, но гангрена одолела. Пришлось от стопы до колена — оттяпать…

Все с тральщика, кто остался в живых, обратились в штаб — наградить Сергеева, настоящий командир, геройски погиб. Но пока не слышно… Да, преступно не подготовлены мы были к войне… *

— А теперь иди! Я ведь и маму твою, кажется, знаю, лежал в Академии.

***

— Мама, дядя Гриша рассказал, папа был командиром их корабля и спасал всех, а сам погиб.

Это были первые слова, с которыми я встретил маму вечером.

— Знаю, сынок. Он лежал у нас в хирургии, пришлось ампутировать ногу ниже колена, начиналась гангрена. О Грише заботилась и ухаживала за ним Антонина Ивановна — мама Веры, очень опытная медсестра.

Вера весной сорок первого закончила медучилище, работала в Мариинской больнице, где медсестрой работала и Антонина Ивановна. Когда началась война, Веру направили в медчасть Волховского фронта.

Она написала любимому в Таллин. Но письма уже не доходили. Эти счастливые влюблённые, почти ещё дети, повзрослели на много лет в первые дни войны. Когда Гриша очнулся после операции, он смог написать Вере короткое письмецо. Но Вера его уже не получит, она погибнет на подступах к Ленинграду, спасая раненых в этих смертельных боях.

Письмо получила Антонина Ивановна. Пришла в академию к Грише, по её лицу, изменившейся тяжёлой походке, Гриша сразу ощутил трагический холод произошедшего.

Когда Антонина Ивановна сообщила о Вере, у него, ещё слабого после операции, началась сильная аритмия, и к нему призвали мою маму как кардиолога.

Так мама моя познакомилась с Антониной Ивановной. После выписки Гриши Антонина Ивановна, он теперь называл её тоже мама, забрала его к себе, в ту комнату, где Вера и Гриша всего три дня и три ночи были счастливыми мужем и женой.

Когда Гриша пришел в себя после ампутации, он твёрдо решил вернуться в строй — мстить за Верочку, не уступать Ленинград.

На город белых ночей опустилось чёрное беспросветное покрывало Блокады.

Корабли покидали Кронштадт, переходили к устью и набережным Невы — для защиты города своей артиллерийской мощью, перешёл и «Киров».

Гриша написал командиру о желании служить на корабле дальше и помочь с изготовлением протеза. Командир помнил умелого радиста, откликнулся и посодействовал.

В Блокадном городе не прекращала работу протезная мастерская при техникуме протезирования.

Через месяц поставили пробный протез, в те времена протезы вытачивали из дерева, тяжелы были. Да на корабле — только трапы да палубы, преодолевать надо быстро, но недолго. Постепенно привык, справился.

Антонина Ивановна приходила, когда были силы, повидаться с Гришей. Он спускался к ней с трапа на невский лёд, совсем близко к набережной, всегда делился с ней хлебом, как она не отказывалась, говорил:

— Мне много есть нельзя, двигаюсь мало, растолстею!

Антонина Ивановна в лютую блокадную зиму погибла при очередной бомбежке, сбрасывая зажигалки с крыши больничного корпуса.

В мае победного сорок пятого «Киров» снова переходил в Кронштадт и Гриша решил демобилизоваться. Он был радистом самоотверженным, порой дежурил по полторы вахты, получая сводки-предупреждения о надвигающемся налёте противника, поддерживая связь с кораблями и командованием. Наслышаны были о мужественном радисте-инвалиде и в штабе Балтфлота.

Командир крейсера полюбил этого волевого и храброго парня, знал о его трагической судьбе, гибели любимой и Антонины Ивановны, относился к Грише в это жёсткое время с нежностью, по-отечески. Когда узнал о гибели Антонины Ивановны, житейски опытный командир, капитан первого ранга, помог с пропиской в её комнате, что было в Блокаду делом непростым.

Прощались сожалея, но оба понимали, что иначе нельзя. Командир поблагодарил за службу, за воинскую доблесть моряка, сказал, что обязательно представит к более высокой награде. (Радист Григорий Гриценко уже был награждён двумя медалями и дважды повышен в звании).

Гриша не писал матери в первые годы войны. Письма бы не дошли. Но когда Одессу освободили, Александра Константиновна получила от него письмо. Сын рассказал, что с ним приключилось.

Мама звала вернуться в Одессу, звала неуверенно — началась вторая (после тридцатых годов) волна репрессий против греков, десятки тысяч греков выселялись с Украины, Кавказа, Крыма — на Восток. В частях СС, воевавших на Восточном фронте, греки не значились, были украинцы, татары, финны, грузины, в армии Власова — больше русские. Греки в оккупации занимались ремеслом и торговлей, выкачивая деньги с оккупантов. Но гильотина верховного гнева параноика, так и не обучившегося без акцента говорить на прекрасном русском, крушила без остановки и малые, и большие народы, и отдача этой гильотины на десятки лет прокатилась по стране, сдерживая развитие и благополучие всего народа…

Однако Гриша решил остаться в Ленинграде, решил не по этой причине, на то была причина другая.

***

В последней встрече с Антониной Ивановной, она, словно предчувствуя свою гибель, отдала Грише Верочкины ключи от комнаты. Он ощутил это как знамение — навсегда остаться в этой комнате, наполненной дыханием и теплом его возлюбленной и жены Верочки.

Мариинская больница, где раньше работали Верочка и Антонина Ивановна, была рядом с будочкой, и, когда была возможность, когда позволяла часто неуютная ленинградская погода, Гриша любил отдыхать в саду больницы, давно построенной итальянцем Джакомо Кваренги. Солнечный желток классицизма напоминал ему об Одессе и человеческом свете его любимой Верочки, типичной ленинградки — неяркой северной акварели.

А когда сотворили ему новый усовершенствованный протез, он путешествовал по всему «солнечному» району Санкт-Петербурга (тогда ещё Ленинграда, но никак иначе этот центр города назвать невозможно). И этот путь от Публичной библиотеки по улице Зодчего Росси, заряжал его энергией жёлтого цвета, который излучали эти строения другого итальянца — Карла Ивановича Росси.

Итальянцы-архитекторы, затеявшие роман с новой прохладной Родиной, казалось, хотели согреть жителей итальянским солнцем. И Гриша согревался этим солнечным желтком Северной Пальмиры. Энергия цвета, как аккумулятор, поддерживала в нём одесскую улыбку, и этой улыбкой он согревал и друзей своих, и заказчиков.

Но Гриша не всегда улыбался и дарил душевное тепло. Однажды на подходе к будочке я услышал, как скандалит упитанный клиент. У Гриши не было постоянного прейскуранта: на инвалидов он работал почти бесплатно, те порой одаривали в благодарность «малышкой», с блокадников тоже взимал немного, со здоровяков, приезжих — больше. Но торгов Гриша не допускал. Видно клиент относился к последней категории. Я подошел в тот момент, когда Гриша с палкой, прихрамывая, гнался за молодым и упитанным:

— Научу тебя любить Одессу, а иначе будет сильно интэрэсным, Гриша вошёл в раж, напирая на одесский акцент, — сильно посынэвшим твой портрэт.

Толстяк убегал, и Гриша вдогонку:

— Тикай, тикай, штабная крыса!

И мне:

— Такие и убили наших Янкеля-да-Марью.

И Гриша рассказал мне о судьбе Янкеля и Марии со слов Александры Константиновны.

Когда нагрянули немцы, двое украинцев с соседней улицы в немецкой форме вошли во двор их дома со списками, вывели Янкеля, следом, пытаясь загородить мужа бежала Мария, хватая фашистов за руки. В неё выстрелили. Георгиевский кавалер был ещё в силе, выстрел в Марию удесятерил его силы — вырвался из рук предателей, свалил с ног стрелявшего, но второй выпустил очередь в Янкеля.

Эта жуткая, непривычная для одесситов сцена, длящаяся несколько минут, проходила под возмущённые крики соседей, из каждого окна во дворе.

Украинцы, которых в Одессе было намного меньше, чем евреев ещё в начале века*, стреляли в народ, живущий в этих краях со времён Древней Эллады…

Янкеля-да-Марью хоронили всем двором. Фашисты снесли это — пока молчаливое сопротивление…

Детям войны рассказы о зверствах фашистов были понятны, и ничего не надо было разъяснять.

С третьего класса у меня появилась подружка из соседнего смежного двора — Соня. Мама знала, что дружу с Соней, знала и её отца, военного хирурга, прошедшего всю войну, и когда мама провожала меня в школу, а отец Сони отводил дочь в соседнюю женскую школу, они встречались и шли вместе к противоположным остановкам трамвая №9: мама направлялась к Витебскому вокзалу, где рядом была Военно-морская медицинская академия, а отец Сони — к Финляндскому вокзалу, в сторону Военно-медицинской академии.

Как-то Соня сообщила мне как большой секрет — в каком магазине будут давать не только чёрный, но и серо-белый хлеб. Чёрный желанный блокадный хлеб завозился в булочные уже в достаточной норме. Но иногда появлялся и кирпич серо-белого хлеба, а Соня как-то заранее узнавала — в какой магазин завезут этот хлеб, который для блокадников был настоящим лакомством. Только приходить надо было к открытию магазина, чтобы хватило этого лакомства, и с третьего класса мы с Соней ещё до школы забегали в этот магазин и отоваривались на всю семью и даже соседей по квартире, предъявляя собранные хлебные карточки.

В ответ на доброту Сони, я рассказал ей о заветной коробочке монпансье и отвёл её как-то к Грише. Гриша по-доброму посмотрел на нас и, открыв в очередной раз коробочку, протянул её сначала Соне, потом мне, приговаривая:

— Прошу, мадам! Прошу, месье!

Но Соня не всегда могла со мной гулять, она ещё училась в музыкальной школе, и мне порой оставалось только стоять у её окна и слушать душераздирающие звуки скрипки.

Внезапно Соня перестала появляться в нашем дворе. В школу, из школы шла в сопровождении бабушки. Завидев меня, приветственно кивала в мою сторону, была какая-то изменившаяся, грустная. Больше не отправлялась со мной к Грише. Мы были в пятом классе, шёл 1950-ый. Я рассказал маме. Мама помолчала, потом поделилась:

— Сонин папа арестован.

Я удивлённо:

— За что?

Мама очень тихо:

— Ни за что… Только не разговаривай ни с кем больше на эту тему.

Вскоре мы с мамой переехали в другой, далёкий район. В блокаду наш дом пострадал: бомба попала в соседний, смежный, дом, а наш получил от сотрясения трещины. Он был признан непригодным для жилья, его временно укрепили, но, когда я закончил седьмой класс, дом расселили.

***

Мама так и не устроила свою женскую судьбу. Судьбу эту составили самоотверженная работа, аспирантура, защита кандидатской, но в первую очередь (как я это постоянно ощущал) — материнская любовь и забота… и не проходящая с годами память об отце. Она постоянно вспоминала отца, просматривала довоенные, чёрно-белые, порой некачественные фото, заказывала умелым фотографам их обработку, иногда расцветку, вывешивала в рамках. Отца всё же наградили — орденом Красной звезды, и мама порой доставала из шкафа эту красную коробочку с орденом, открывала её… О чём-то думала отрешённо — может быть, как многие её сверстницы: ах, если б не было войны…

Мама была красивой и успешной, но, пока я был ребёнком, школьником, не хотела, наверное, нагружать меня отчимом, а потом…

Мама была другом, водила с детства в филармонию, в театры, приобретала в Мариинку абонементы. Любила поэзию, говорила: «Поэзия — это крылья, поддерживающие нас в этой жизни». Ей были благодарны моряки, которых она внимательно, с теплотой и участием лечила в Академии; зная её любовь к поэзии, дарили дефицитные сборники Пастернака, Цветаевой, Мандельштама… Отец тоже любил поэзию, музыку. Родственные души двоих — вопреки законам физики‒ притягиваются на всю жизнь, и потом никто и ничто не может их разделить. Однолюбы редки в наше время — теория относительности распространилась и на любовь. А может быть, картина ада, воспетая Данте, далека от реальности, и в наши адские времена любовь оживала, а в благополучные — сникает, размывается?…

После восьмого класса я решил поскорее помочь маме, много работающей, возвращающейся порой из-за дополнительных дежурств поздно с работы. Поступил в Техникум морского приборостроения, а после него — на работу в Институт им. академика Крылова, стал заниматься электромагнитными полями кораблей. Одновременно поступил на вечерний в Кораблестроительный институт, на ту же специальность, в память об отце — работать над безопасностью кораблей от мин, формируя магнитные поля кораблей.

Работал, учился, влюбился — был занят «по горло» и уже не бывал в районе детства. А когда стал появляться там — Гришиной будочки уже не было.

После окончания техникума мама сообщила мне:

— Отца Сони освободили, оправдали.

А когда я окончил институт, сказала, вздыхая, что семья Сони уехала в Израиль.

***

Сейчас, когда пишу этот рассказ, прошло немало лет после детства. Но я часто вспоминаю дядю Гришу и тебя Соня, моя подружка из соседнего двора. Я знаю, что отец твой, боевой военный хирург, оскорблённый «делом врачей», увёз вас в Израиль. Я не знаю, где вы там, я ведь не знаю даже твоей фамилии. Я бы написал тебе. Но может быть, ты прочтёшь мой рассказ и вспомнишь про Серёжу в соседнем дворе, которому ты открыла секрет серо-белого хлеба, а он отвёл тебя к дяде Грише.

Помнишь дядю Гришу, его разноцветные леденцы и его «Прошу, мадам, прошу, месье!»?

Может быть, мне уже неудобно тебя называть на «ты». Наверное, уже замужняя дама и у тебя дети, может быть двое или трое, в Израиле любят рожать много детей. Я не знаю о тебе ничего.

Но тогда в нашем детстве, я называл тебя порой даже ласково — Сонечка. А ты меня — Серёжка! Сейчас мне кажется, что это было тоже ласково. Я любил в жизни трёх женщин, и они меня, кажется, любили, но ни одна никогда не делилась со мной так дарственно, так бескорыстно своими секретами, как ты хлебным секретом.

А может быть, это бывает только в детстве? Я всегда буду помнить о тебе Соня. Как всегда вспоминаю наше послевоенное детство — завитки крутых очередей за сахаром, за крупой, серо-белый хлеб…

И особенно День Победы вспоминаю. Когда дядя Гриша собирал свой парадик — тех, кто навсегда отвоевал. Каждый подходил к будочке, опершись на палку или даже костыли, но обязательно с «малышкой» и своим стаканом. Звенели праздничные стаканы-бокалы, и гудели те богатыри, и сверкали на них ордена и медали…

Дядя Гриша, не знаю — где Вы и что с Вами? Но всегда помню о Вас. Ведь никто, нигде, никогда не называл меня так — «месье»!

ИЛЬЯ и МАРК

Нет в России семьи такой,

Где б не памятен был свой герой…

Евгений Агранович

Они были как два больших древа одной яблони, когда корень общий и здоровый, а дальше — один вырастает сильным и плодоносящим, а другой постепенно сохнет, сгорбливается и, в конце концов, трещит и ломается.

А общий корень в том, что оба они, молодые, ушли на фронт, храбро сражались, оба выжили, но вернулись инвалидами. Эти двое — Илья Наумович и Марк Давидович. Илья ­ родной брат мамы, а Марк — двоюродный.

Мы из Киева. Киев бомбили в первый же день войны — 22 июня, в августе началась мобилизация.

Илья к этому времени уже стал инженером, ему 28 лет, женат гражданским браком на украинке Полине, женщине яркой, рыжеволосой, с томной акварелью веснушек на лице. Они жили в комнате Полины в том же доме, где в небольшой квартире обитали и мы — мама, папа, бабушка и я. На улице Кирова, это — в центре, напротив стадиона «Динамо» и входа в сад «Первомайский», далеко протянувшийся по живописному берегу Днепра.

Марк, ему всего 20, закончил два курса педагогического института, готовился стать преподавателем математики.

Илья и Марк пришли в райвоенкомат вместе, но направили их в разные рода войск.

Илью определили в морскую пехоту, в десантные части. Ещё до войны он проходил подготовку морских пехотных стрелков на сборах в Балаклаве. Его сразу назначили старшиной роты.

Десантники высаживались с катеров в укреплённых вражеских районах, под непрерывным огнём. Многие погибали, закрывая собой огромную амбразуру противника и открывая, пусть на короткое время, путь идущим следом частям Красной армии.

Марка направили на ускоренный курс Харьковского танкового училища, потом — в полк легендарных Т-34, уже младшим лейтенантом. Стал лучшим в полку наводчиком орудия.

Я познакомился осознанно с моими дядьями уже после войны. Называл их сначала по имени и отчеству, потом часто по имени, никогда не используя слово «дядя».

Да, мы были киевляне, над нами нависала угроза Бабьего Яра, но мама моя София была управделами Киевского авиационного завода; в сентябре завод эвакуировали в Новосибирск, вместе с мамой и мной, и бабушкой.

Отец мой, Борис, ещё до нашей эвакуации, как специалист по технике радио и связи, был послан на Урал для совершенствования танковой аппаратуры. Точнее — сначала это предложение направили из Москвы заведующему кафедрой профессору Никитину, где и работал отец. Профессор отказался — не могу оставить кафедру в трудное время — и предложил моего отца, представив его как самого талантливого ученика. Никитин осознанно остался — активно сотрудничал с захватчиками, призывал к борьбе за самостийную Украину.

Бабий Яр случился без нас. Его не избежали два родных брата бабушки. Они воевали в русской армии ещё в Первую Мировую, называли Киев первой столицей России, были уверены, что город не сдадут, и не спешили с эвакуацией. А 19 сентября у Владимирского собора уже гремели вражеские сапоги, немцы хозяйничали в столице Святой Руси.

Но сейчас об Илье Наумовиче и Марке Давидовиче.

Илья был среднего роста, достаточно спортивный, но хрупкой тонкой конституции, шатен, скромной внешности. Марк, напротив, был крупным мужчиной, кудрявым блондином с голубыми глазами, сильным физически, даже имел спортивный разряд по боксу.

Илья уже в декабре 1942 года участвовал в Керченско-Феодосийской операции, целью которой была задержка продвижения немцев к Севастополю. Но успех был временный, хотя и временные успехи изматывали врага и заставляли его понять — победным маршем по России не пройти. В Европе было всё куда проще и торжественнее.

Десантник Илья при этом первом десанте получил первое ранение и повышение в сержантском звании. Ранение было вылечиваемым — после двух месяцев в госпитале и кратковременных офицерских курсов он стал младшим лейтенантом, вернулся в десантные части, участвовал в подготовке и проведении Керченско-Эльтигенской операции в ноябре 1943-го.

Илья Наумович был сдержан в рассказах о войне, и я с трудом, по обрывкам наших уже послевоенных бесед, конструирую детали его последнего боя.

В этом десанте Илья был назначен командиром роты. Вброд в ноябрьской холодной воде, под прикрытием ночи — удалось высадиться на скалистый берег, но немцы обнаружили и повели шквальный, истребляющий огонь. Рота залегла, огонь не прекращался. Наша артиллерия не оказывала ожидаемой поддержки. Илья поднялся во весь рост, с автоматом и гранатой, с призывом: «Вперёд!» … успел только бросить гранату и упал сражённый ответным огнём. Но рота рванула через расщелину скалы, не видимую немцами, и удалось закрепиться на берегу, обезопасив высадку подошедших частей нашей армии. Подобрали раненого и контуженного Илью уже санитарки другой части.

Был представлен командующим к Золотой звезде, но наградили орденом Красной звезды. Известие о награждении получил уже в госпитале. Илья — серьёзно контужен, левая рука перебита. Лечение — долгое, по разным госпиталям, последнее — в Военно-морской медицинской академии в Ленинграде. После очередной пересылки в другой госпиталь след его затерялся.

В 1943 году бабушка получила ответ на запрос в Москву о нахождении сына — маленькое письмецо на тонком полупрозрачном клочке бумаги. Оно до сих пор у меня в памяти — на машинке, под уже износившуюся копирку, было отстукано: «Ваш сын Илья Наумович Гуревич считается без вести пропавшим». Бабушка сжала губы и тихо заплакала.

***

В этом же сорок третьем, жарким летом, Марк участвовал в Курской битве на уже усовершенствованном танке Т-34, с большой башней, экипаж — 5 человек, в башне — командир, заряжающий и наводчик орудия, в глубине располагались механик-водитель и стрелок-радист.

Марк был симпатягой, санитарки из медсанчасти, приписанной к танковому полку, смотрели на него весьма внимательно (в период небольших учений и подготовки было время и на это). И только одна, красавица, полненькая Аня Пономаренко, ослепительно обвораживающим взглядом смотрела на него как будто равнодушно. И когда Марк подкатывал к ней, охлаждающе говорила: «Марк, сейчас война — не время для воздыханий».

И вот Курская битва, самое грандиозное танковое сражение Отечественной войны. Марк — наводчик орудия. Умело маневрируя, точной наводкой, порой нарушая приказы командира полка, не совсем точно представляющего ближнюю обстановку, экипажу удаётся вывести из строя 9 танков противника. Танк отмечен врагом, танк под прицелом. Попадает вражеский снаряд, орудийное дуло искорёжено, башню заклинило. Марк, как самый сильный, пытается открыть люк. Не получается! Но вслед за танком, прикрываясь его бронёй, бежала Анна. Она бесстрашно вскакивает на танк и снаружи пытается открыть люк. Люк открыт! Марк достаёт ещё не отошедших от сильного удара командира Юрку Петрова и заряжающего Лёвку Коптева. Анна уже спрыгнула с танка и встречает их на раскалённой земле. Но танк ещё под вражеским прицелом — попадает второй снаряд. Снова закрылась крышка люка. Осколки снаряда сбивают Марка с ног, он, ещё удерживаясь за корпус, падает на землю. Кровь хлещет, кажется, из левой ноги. Танк вспыхивает и горит. Непроницаемый дым. Механик-водитель и стрелок погибают в огне, их спасти не удаётся. Анна кричит:

— Скорей тащите его в воронку!

Втроём они переносят Марка в воронку от снаряда… Анна снова:

— Бегите в санитарный автобус за носилками, осторожней, по обочине оврага, я останусь с ним!

Марк почти потерял сознание. Анна определяет: множество осколков в левой ноге; надрезает брюки, освобождая ногу, и начинает перевязку.

— Марк, лежи тихо, пока наши танки прорвутся!

Марк, почти потерявший сознание, приходит в себя, обнимает Аню. Потом снова теряет сознание. Дальше ничего не помнит. Но навсегда запомнила Анна — подоспели с носилками Петров и Коптев, и ещё одна санитарка. Бой временно затих. Добежали до санитарной машины. Подъехать было невозможно, вся земля изрыта воронками от снарядов. Полевой госпиталь. Операция. Хирург, одессит, добыл из левой ноги 11 осколков, два осталось навсегда; связки перебиты, ноге предстояло навсегда жить в прямом несгибаемом состоянии. А впереди — долгое лечение в госпитале, чтобы не ходить на костылях, а хотя бы с палкой.

Анна с танковой частью уходила на Запад. На прощание поцеловала Марка в щёку. Пиши мне, Марик! Может быть, и найдёмся после Победы!

Она с трудом сдерживала рыдания. Прорвалось только, когда вышла из палаты.

На прощание хирург-остряк, сказал с очевидным одесско-еврейским акцентом:

— Ну, Мара, твоё еврейское счастье — яйца и главный наш орган не задеты, ещё сможешь, надеюсь, танцевать, а девочек, уверен, будешь-таки иметь.

***

Илья после долгих пересылок из госпиталя в госпиталь и конечной остановки в Военно-морской академии так и остался при сильной контузии, у левой руки работало только плечо, локоть и кисть почти не управлялись и беспомощно повисли. В Ленинграде он и комиссовался. В сорок четвёртом, после освобождения Киева, рванул в родной город. Он всё же называл Полину женой, но она не подавала о себе никаких вестей. Направился по знакомому адресу.

Крещатик был сильно разрушен. На одной стороне снесены бомбёжками все дома, на другой — осталось 11. Руины, руины — груды расколотых кирпичей, мусор и пыль. Но наш дом, на примыкающей к Крещатику улице Кирова, остался невредим. Полины не было дома. Соседка Лида, которую он знал и до войны, каким-то странным голосом — то ли ехидным, то ли сочувствующим — сразу сообщила:

— Поля жила с немцем, вроде культурный такой. Меня называл всё — фрау, фрау. Посидите, подождите. При этом взгляд её, как и до войны при встрече с ним, был заискивающе-обещающим.

Илья, ошарашенный сообщением, всё же подумал: может быть, врёт? — и присел на общей кухне. Вскоре пришла Полина; звон ключей, скрип двери отворяемой комнаты. Илья зашёл следом. Полина обернулась. Её лицо стало бордовым, а веснушки стали ещё более рыжими и выпуклыми, казалось, сейчас напрягутся и выпрыгнут на волю. Она долго молчала. Он спросил:

— Это правда?

— Да, Илья, родной. Я думала, что наши уже никогда не вернутся, а ты погиб… Но наши вернулись, а ты — живой!

Она бросилась к нему, старалась обнять, но он отстранил её.

— Если бы с нашим, я бы простил. С врагом — никогда! Это измена не только мне, но и Родине!

Он ощутил головокружение, нехватку воздуха, но превозмог и быстро ушёл.

Это было самое страшное ранение в его жизни. И рана эта никогда не зажила. Дальше жизнь оказалась освещенной почти трагическим светом…

***

Судьба Марка сложилась счастливо. Он и по своему характеру был большой оптимист и весельчак. Смог ходить с палкой в правой руке, быстро, подскакивая на левой ноге, негнущейся, с двумя невынутыми осколками. Остальные осколки, 11 штук, хирург-одессит подарил ему на память. Это был для него самый дорогой сувенир.

Марк, из госпиталя и далее каждые три дня, писал Анне о своей любви, просил беречь себя и не прыгать на танки (хотя внутренне сознавал, что это для неё невозможно) — и главное предлагал руку и сердце.

Аня долго не получала эти письма, её перебросили в другой танковый корпус, который участвовал в освобождении Праги. Она снова бежала за танком, её контузило, но раны, слава богу, не было. Смогла на своих ногах, пошатываясь, дойти до полевого госпиталя. Одолели сильные головные боли, врачи продержали в госпитале два месяца, больше ей не пришлось воевать.

В госпитале её и настигла пачка писем Марка. Аня снова разрыдалась, счастливо, по-детски, ей шёл всего двадцать первый год! Она тут же потребовала выписки из госпиталя, казалось, что головная боль прошла. Отправила в Киев телеграмму: «Марик, еду к тебе».

Анна Пономаренко была родом из Керчи, но осталась в Киеве навсегда.

Марку представлялось, что красавица Аня — украинка, на войне ведь не спрашивали национальность, умирать за Советскую Родину имели право все. В дальнейшем выяснилось, что отец Ани — украинец, а мама — еврейка. От этого красивого сочетания и явилась на свет божий Анна-Анечка-Анюта.

Марк поступил на вечерний факультет того же педагогического института. Надо было работать, кормить семью. Работал заведующим артелью, изготавливающей пластмассовые изделия — пудренички, расчёски и т. д. Закончил институт. Работал учителем математики в школе, причём одним из лучших в Киеве, имел много учеников для внеклассной подготовки. Хорошо зарабатывал. В отличие от Ильи, которого до войны порой называли «умелые ручки», Марк не обладал способностью к ручному мастерству, говорил:

— Надо уметь заработать и заплатить.

Энергичная Анна дома отсиживаться не могла, окончила медицинское училище, работала в больнице — выхаживала больных после реанимации. Быстрая реакция, которую она приобрела санитаркой на фронтовых танковых дорогах, сразу прославила её как лучшую реанимационную сестру. Врачи старались привлечь Анну к своим больным.

Дальше про Марка и Анну всё понятно. Они были счастливы.

***

Теперь возвратимся к тому моменту, когда Илья выбежал с головокружением от стресса и контузии из нашего дома после встречи с Полиной. И дальше, такое случается только в сказках со счастливым концом, но это так на самом деле и было — навстречу ему шёл улыбающийся Марк, он шёл к своим родителям, вернувшимся из эвакуации сразу после освобождения Киева.

Илья был ещё в невменяемом состоянии и только, когда Марк вплотную приблизился, пришёл в себя, узнал брата. Герои обнялись. (Я забыл сказать, что танковый экипаж Марка за действия в Курской битве был представлен к наградам: к званию Героя, Золотой звезде — командир Юра Петров и направляющий орудия Марк Грудман, но Героя дали только командиру, остальных членов экипажа, в том числе и погибших, наградили орденами Красной звезды).

И вот герои встретились, обнялись. Марк закричал:

— Илья, тебя же ищут мама, Софья… Ты — живой!

Оказалось, что Илья тоже безрезультатно пытался нас найти. Марк сообщил нам в Новосибирск — Илья нашёлся.

Бабушка часто вспоминала о без вести пропавшем сыне, старалась сдерживаться, не плакать. Когда мама сообщила ей, что Илья нашёлся, не пропал, бабушка вскрикнула и упала в обморок. Её отпаивали.

Уже в начале сорок пятого отца перевели на работу в освобождённый от блокады Ленинград. Отцу выделили отдельную комнату только к маю сорок седьмого. Тогда только мама и я, и бабушка приехали к отцу в Ленинград. Вчетвером мы расположились в этой тесной комнате — 12 кв. метров.

Я впервые увидел Илью. Он пришёл к нам ещё в форме морского десантника, в широченных флотских брюках, в кителе без погон, с небольшой планкой наград. Поверх был одет бушлат, который он снимал, откинув назад и сбрасывая почти на пол, но успевая подхватить здоровой рукой. Обтёр флотские ботинки о коврик, извиняясь — мне трудно шнуровать.

Опускаю подробности первой встречи — объятья, поцелуи… Общались на коммунальной кухне (в квартире жил ещё один ветеран с матерью). В качестве стульев — распиленное бревно с прибитыми на срезы-подпопники дощечками. Отец достал всегда бывший наготове разведённый спирт, естественно с работы, но Илья категорически не употреблял алкоголя — снова могло случиться головокружение. Он безостановочно курил, выплёскивая дым в открытую на кухне форточку. Таким я его и запомнил с постоянной папироской в зубах.

Уходя, он только так мог надеть бушлат — предварительно держал его перед собой, подкладкой наружу, вставлял руки в рукава, потом взмахивал руками вверх так, чтобы бушлат оказался за спиной, воротом к шее.

Илья работал инженером на одном из предприятий, разрабатывающих измерительные приборы, был умный, знающий инженер. До войны он всегда что-то мастерил, но и теперь старался что-то гнуть и паять, помогая левой рукой.

Как-то я был в его небольшой снимаемой комнате на Васильевском острове, там на одном столе разместились и невымытые после еды тарелки, и какие-то приборы, паяльник, радиодетали… Он прилёг отдохнуть на кровать старого образца, с никелированными решётками спинок, прямо в своих флотских брюках и тельнике, продев ноги в ботинках сквозь решётку.

Вскоре, казалось, судьба повернулась к Илье солнечной стороной.

У меня родился брат. Он спал в корыте, поставленном на табуретку. Отец начал на работе энергичные хлопоты по расширению жилплощади. Отец был одним из ведущих специалистов института и член партии. Через райком удалось принять решение о предоставлении семье резервной площади. И тут наши соседи, ветеран с мамой, решили уехать в деревню, в дом матери. Комната освободилась. Там разместились я и бабушка.

Наша комната превратилась в гостиничный номер. Из Новосибирска постоянно кто-то приезжал и останавливался у нас, спал на раскладушке, размещённой под обеденным столом.

Так посетила нас Вера Барашева, дочка моей новосибирской учительницы Дарьи Анисимовны. Мы сохранили дружбу с моей первой учительницей, переписывались. Вера окончила педагогический институт и приехала посмотреть на Ленинград. У нас она и познакомилась с Ильёй. Высокая, стройная, с приятным взглядом, но на лице от перенесённой в детстве скарлатины повредился лицевой нерв, и осталась некоторая искривлённость губ и левой щеки. Они сошлись, хотя Илья был старше почти на 15 лет и пониже ростом, но выбора у Веры не было — после войны свободных мужиков, передвигающихся на своих ногах, было крайне мало.

Вера наладила совместную жизнь, комната Ильи Наумовича стала опрятной. Он больше не ложился на кровать в брюках. Купили ему какой-то костюм, пальто… Но получить свою площадь не было возможности. И они решили уехать в Новосибирск, жить с родителями Веры в трёхкомнатной квартире. Здесь-то и кроется их ошибка.

Родился у них сын Саша. Но в этом общежитии жизнь не ладилась. Илья нормально работал, его ценили, он был незлобивым, но всё же контуженным, неразговорчивым, уходящим в себя. Не мог существенно помогать в хозяйстве из-за неработавшей руки. И постоянно курил. Начался разлад.

Вера неоднократно звонила маме в Ленинград, обсуждала сложившуюся обстановку.

Я помню, в одном из разговоров, мама кричала в телефон: «Вера, но как мужчина он приятен в постели?». Я не слышал ответ. И правдив ли был этот ответ? Супружеским парам порой самим трудно разобраться в своих отношениях. Можем ли мы судить о них со стороны?

Они развелись. Илья Наумович уехал в Новокузнецк, где ему дали комнату от предприятия, куда его сразу и приняли, знали как хорошего специалиста по измерительной технике.

Вера отказала Илье от встреч с сыном, записала его на свою фамилию — Барашев. Узнал ли когда-нибудь Александр Барашев, кто его отец?

Илья Наумович долго не прожил в Новокузнецке, — он себя прокурил: рак лёгких в те времена был абсолютно неизлечим.

Вера сообщила нам в Ленинград, мама полетела на похороны, но не успела, погода была нелётная. На столе, где громоздилось несколько непонятных маме приборов, осталась записка от Веры: «Я взяла только тестер». Ниже был приписан телефон предприятия, где работал Илья.

Сослуживец отвёл маму на могилу. На маленьком холмике сибирской земли стояла красная фанерная пирамидка с красной звездой в вышине. Сослуживец сказал:

— Героический был человек! А в наше время — скромный, знающий, невредный, но постоянно курил.

Мама предложила конверт с деньгами:

— Может быть, со временем устроите что-то посолиднее?

Сослуживец отказался от денег:

— Не волнуйтесь! Всё соорудим предприятием. Мы своих ветеранов любим.

На прощанье дал номер своего личного телефона.

Мама взяла только небольшой альбом с фотографиями.

Так несчастливо сложилась судьба морского десантника Ильи Наумовича.

Я никогда не видел его улыбающимся, тем более смеющимся. Нет, он не был угрюм, но как-то безразлично-непроницаем, и всё курил, курил

***

Марк по своей послевоенной счастливой судьбе был полной противоположностью Илье. Его судьба озарилась нежным светом Анны. Марк любил говорить: «Аня — украшение нашего дома». Родилась дочка Таня. Большой, сильный, энергичный, Марк всегда приходил на помощь ближнему, на лице его при встречах обозначалась широкая добрая улыбка.

При эвакуации утратилось моё свидетельство о рождении. В киевских архивах не могли найти регистрацию моего рождения, я как бы считался не родившимся.

При отступлении немцы сожгли много архивных документов. Нам постоянно отказывали подтвердить, что я родился. Только Марк смог завоевать внимание девушек-архивисток собственным обаянием и постоянными приношениями пластмассовых разноцветных пудреничек.

В конце концов, они нашли в каком-то слегка обгоревшем листке запись о рождении моей персоны. И выдали мне «Свiдоцтво про народження» Украинской ССР. Но я навсегда остался ленинградцем–петербуржцем.

Много раз приезжал я в Киев, сначала с бабушкой, повзрослев — один, а уже став специалистом, инженером-физиком, бывал там в командировках, на конференциях.

Но Марк не всегда улыбался. Я видел его разгневанным — вызвала директор школы и начала пропесочивать:

— Ставите двойки по математике сыну секретаря нашего райкома.

— Но он же дурак и лодырь! А отец вашего секретаря… сотрудничал с петлюровцами!

Директрисе стало плохо, схватилась за валидол.

— Тише! Я очень прошу Вас!

Марк хлопнул дверью. Уволился из школы.

В учительском сообществе о его непримиримости было известно — кто уважал, кто побаивался. Но он был лучшим учителем, к нему тянулись ученики. Репетиторствовал. В округе его все знали, знали и дальше — на репетиторство прибывали и из других районов.

Когда он с палкой, подпрыгивая на одной ноге, подходил к очереди за пивом, народ тут же предлагал:

— Да берите без очереди, Марк Давидович.

Марк всегда отказывался. Любил посудачить с ветеранами, родителям учеников тут же, минуя родительское собрание, наказывал, что делать с их ленивыми или неспособными питомцами.

После войны в Киеве только две школы были украинскими, в остальных преподавание велось на русском, уроки украинского языка включались в программу. Школьники относились к этим урокам без энтузиазма. Да и народ киевский говорил в основном на русском. На предприятиях, куда мне уже взрослым и обученным приходилось направляться в командировки, тоже слышался только русский. То же — в высших учебных. Только в Киевском университете на филологическом украинском отделении царил украинский, и процветало, как мне говорили, логово петлюровских идей.

Руководство Украины отличалось и черносотенством. «Над Бабьим Яром памятников нет…» — написал Евгений Евтушенко. За что и получил громкий втык от газеты «Правда». Конечно, генеральная линия указывалась в столице, но Украина отличалась особым энтузиазмом. В Киеве практически невозможно было поступить в институт, особенно девочкам. Уезжали поступать в небольшие города России.

Марк был коммунистом, да и не мог не быть им в офицерском звании. Добился приёма у секретаря Горкома, явился при наградах. Секретарь, оказалось — фронтовик, комиссар артиллерийского батальона, доверительно тихо сказал:

— Марк Давидович, я понимаю всю эту несправедливость, это безобразие, но изменить что-либо не в моих силах. Меня снимут и пришлют молодого карьериста — будет святее Папы Римского. Дочка пусть отучится в России. Рекомендую Калугу. Приедет — помогу устроиться на работу.

Таня переняла от отца и фамилию, и математические способности и уехала в Калугу, поступила учиться на преподавателя математики. Анна после свадьбы наградила себя фамилией мужа, но обратного хода делать не желала. Боже ты мой, сколько воинов-евреев она спасала в боях! А сколько врачей-евреев без сна и отдыха всё оперировали и оперировали… Это она повторяла ещё во времена «дела врачей», из которых все прошли через войну, и, конечно, не верила. Да и все здравомыслящие принимали это с ужасом — страна катилась в пропасть после такой многострадальной Победы. И теперь новый подлый виток… не такой смертельный, но много продолжительнее: «Не увольнять, не повышать, не принимать!», несогласных выталкивать из страны… Дальше — тупик для страны…

Марк продолжал учительствовать, посещать тусовки «за пивом», но редели ряды старых знакомых, они стали так же уважительно, но, ощущая новый порыв черносотенного ветра, как-то понимающе-виновато смотреть на него. Минуло 20 лет после Победы, народилось новое поколение, в очереди появились молодые бравые хлопцы…

Мы сидим с Марком на кухне, тянем по-тихоньку водочку. Он вспоминает своих друзей-танкистов, погибших и выживших. Юру Петрова и Льва Коптева, которых он успел «достать» из танка, они выжили, бывает, приезжают повидаться… Воспоминаниями о боях, о друзьях он спасается от новой чёрной волны. И всегда опорой — не проходящая с годами любовь с Аней!

Да, тянем потихоньку водочку. Марк возбужденно философствует:

— Понимаешь, мои уроки математики нужны для жизни — хотя бы деньги считать, сколько есть, сколько не хватает. А история учит тому, что она ничему не учит. К чему привели изгнания евреев? Средневековая Испания — утратила экономическую мощь, довоенная Германия — потеряла мировое первенство в физике, Америка первой создала атомную бомбу благодаря эмигрантам… «Одна голова хорошо, а две лучше». Так говорят. Но если отрывают одну голову, то страдают обе. А это, мне кажется, впервые сказал я, Марк Грудман. Может быть, когда-нибудь, этот закон обведут в рамочку и вывесят в учебных аудиториях и административных кабинетах. И, может быть, прекратятся столь частые солнечные затмения мозга.

Конечно, я, уже инженер-физик, специалист по авионике, прекрасно видел, как «унесённые ветром» политической близорукости рассеиваются по миру, как вымывается почва в моих областях. Но старался успокоить фронтовика:

— Умных людей в стране много — всё понимают, всё образуется, Марк Давидович.

Но вернемся к Марку весёлому, остроумному, порой, насмешливому. Мама рассказывала: когда мне было два года, я уже очень любил слушать песни по радио, особенно популярную тогда «Три танкиста», и, сидя на коврике, раскачивался торжественно в такт музыке — « Три танкиста, три веселых друга, экипаж машины боевой…». При этом от возбуждения иногда торжественно писал в штанишки. Марк, когда бывал у нас и наблюдал за этим процессом, звал маму:

— Софа, смотри, опять керосин качает.

Он ещё не знал, что вскоре станет танкистом и будет часто и вдохновенно распевать этот гимн танковых войск.

Я принимал и его порой довольно скабрезные шуточки: «Эта дама — лови момент!». И пояснял:

— У неё халатик на кнопочках.

Анна тут же отзывалась из кухни:

— Марик, как тебе не стыдно, он же из Ленинграда, там же, наверное, такого и не услышишь.

Марк:

— Почему? Мода везде одинакова!

А песню «Три танкиста» после войны Марк и Анна пели вместе, дуэтом, пели с друзьями за праздничным столом, когда отмечали очередной день рождения, и всегда — в День Победы.

Аня ушла на Небо первой. Их долгая мелодичная семейная песня оборвалась… Уходя, Аня успела только поцеловать руку любимого. За одну ночь её Марик стал седым.

С тех пор я встречался с тем же обаятельным, но уже грустным Марком Давидовичем. Всё же, когда человек счастлив, он и светится счастьем.

Когда земная жизнь Марка закончилась, и он ушёл, чтобы навсегда соединиться с Аней, я прилетел из Петербурга проститься. Была тёплая яркая киевская весна. Проститься пришли многие — прилетел друг всей жизни, командир танка Юра Петров, коллеги по учительскому цеху, люди из тусовок в очереди за пивом… и многие ученики со всей страны, уже достигшие больших высот в точных науках, которым Марк Давидович щедро передавал свои знания и частицу своего сердца.

Его хоронили на еврейском кладбище, там, где покоились родители, рядом с вечной любовью Аней. Лицо Марка было умиротворённо — это был лик счастливого человека. Поминали русской водкой.

Бывая в Киеве, я с Таней приходил на кладбище поклониться Марку и Ане. На могиле Марка Таня установила красную мраморную стелу, на ней — в светлой окантовке сверкала пятиконечная звезда.

***

Так под красными звёздами далеко друг от друга покоятся два ветерана, два Героя Страны Советов.

Великая Отечественная! Чем дальше она, тем ярче для меня её священный вдохновенный свет, духовный взлёт советских людей на фронте и в тылу. Я был свидетелем этого в моём трудном, но благополучном детстве — в авиагородке Новосибирского авиазавода среди авиаконструкторов, инженеров и лётчиков.

Для Ильи его высший духовный взлёт остался там — на войне, при высадках морских десантов. Не сложилось в личной жизни, не нашлось женской души, способной понять, полюбить. Да, контуженного, израненного, но отважного моряка, умелого инженера.

Чувствую с годами какую-то неясную вину перед ним — может быть, побольше участия, тёплых слов…

Марк был мне старшим другом, с ним чаще виделся, больше беседовал. Он был в постоянном взлёте — на войне и после. В мирной жизни порой тоже надо было быть мужественным и непримиримым. Этому я учился у Марка. И его оптимизму, улыбке, доброте.

Мы прощаемся с героями этого небольшого рассказа, вместившего две большие жизни Героев Великой Отечественной.

Прощайте, родные Илья и Марк. Земной вам поклон и Вечная память!

ТРАЕКТОРИЯ СУДЬБЫ

Если бы вы только знали,

какая великолепная штука авиация…

Антуан де Сент-Экзюпери

Самая высокая мечта — высота, высота…

Николай Добронравов

Судьба всё же вылепила из меня авиатора. После окончания физического факультета я стал работать на авиацию — заниматься авионикой, авиационной аппаратурой, решать в ней задачи прикладной физики, участвовать в разработках систем взлёта, навигации и посадки самолётов, вертолётов, космических аппаратов. Было ли это предопределено где-то в голографической карте небесной памяти и постепенно проявлялось в этой многомерной карте вселенной под мощным лучом детства с первых дней войны?..

Киев бомбят с первых дней войны. Вой сирен, взрывы, дым. Бабушка бежит по нашей улице, завернув меня в одеяло. Я выпростал голову из-под одеяла, вижу тёмное небо и на его фоне огромные, низколетящие чёрные птицы. Это были мессершмитты, первые самолёты, которые я увидел в своей жизни. Мне 3 года и 8 месяцев. Бабушка бежит в бомбоубежище. С моей ноги падает туфля. «Бабушка, туфля!» — кричу. Бабушка возвращается, поднимает туфлю и бежит дальше.

Дальше бомбоубежище. Женщины и дети. Простые, неокрашенные столы и скамейки. На столах — крынки с молоком и кружки. Это, наверное, не первый день войны, как-то подготовились, но я запомнил только такую картину бомбоубежища.

А ведь ещё совсем недавно, была мирная жизнь. Каждое утро (очень рано, пока все ещё спали) на скамеечке у дверей квартиры, на лестничной площадке, молочница оставляла молоко, сметану, творог. Проснувшись, бабушка вносила всё в квартиру. Совсем недавно, в прихожей стояли чёрные сверкающие сапоги — отец вернулся на побывку со сборов военных переводчиков. Уже веяло грозой.

Но отцу не пришлось быть военным переводчиком. Когда началась война, ему было 32 года. Талантливый учёный в области радиотехники, из провинциальной, не имеющей возможности дать сыну образование семьи. В 14 лет он приехал один в Киев, был рабочим, закончил ремесленное училище, техникум, вечерний институт. Был учеником и сотрудником зав. кафедрой профессора Никитина. Как только началась война, и наши танки оказались малопригодными, Никитину пришло из Москвы предложение направиться на Урал с целью разработки радиоаппаратуры для новых танков. Он отказался — «не могу оставить кафедру в трудное время». И предложил своего талантливого ученика — Бориса Гальперина. И отец направился на Урал. Не могу умолчать: Никитин сознательно остался в Киеве, активно сотрудничал с захватчиками, агитировал за самостийную Украину…

Бомбёжки, бомбёжки… Началась мобилизация. Мои дяди совсем молодые — 20 и 25 лет — уходили на фронт.

Илья Наумович прошёл войну в морском десанте. Десантники высаживались с катеров в укреплённых вражеских районах под непрерывным огнём и в большинстве погибали. Марк Давидович воевал в танковых частях, горел в танке… Оба дяди перенесли тяжёлые ранения, выжили, но оба стали инвалидами.

Траектория моей судьбы вела по прямой — 18 сентября немцы взяли Киев — да, по прямой в Бабий Яр. Но здесь-то моя судьба отклоняется от предполагаемой траектории, выпадает мой первый счастливый жребий.

В моей жизни было несколько счастливых жребиев. Но вот — первый. Мама работала на киевском авиационном заводе. Передо мной её сохранившийся пропуск. Я его процитирую, опишу. На лицевой стороне обложки — герб СССР и золочёная надпись — «Народный комиссариат оборонной промышленности», а внутри справа — удостоверение №22, Гальперина София Наумовна, слева — подпись мамы, утверждающая подпись, печать… и портрет мамы. Она — красавица, округлое лицо, причёска с пробором посередине, обрамляющими голову косами. Похожа, пожалуй, больше на украинку, чем на еврейку. Но фото чёрно-белое, а глаза у неё были серые, глубокие, выразительные.

Мама родилась в семнадцатом, ей было всего 24. Энергичная, сообразительная, хорошо пела, читала вслух стихи, мечтала петь в оперетте… Но пока — очень нужна авиационному заводу, она — управделами завода. Оборонные предприятия подлежали эвакуации в первую очередь.

Эвакуация случилась в августе. Следует напомнить — о необходимости подготовки плана эвакуации на случай войны к И. Сталину обращались ещё в сороковом. Но на одном из обращений он начертал — на случай войны подготовить план эвакуации ЦК и Совета Народных Комиссаров.

Завод эвакуировался в Новосибирск. И отчётливо всплывает в памяти: товарный вагон, нары нижние и верхние, внизу — женщины и дети, наверху — мужчины. Долгие остановки. Успевали набрать на станции кипяток. Поезд наш длинный-длинный, а до заветного крана с кипятком порой не близко, да ещё очередь. Да, остановки долгие — на запад идут поезда к фронту, их надо пропускать в первую очередь. До Новосибирска добирались недели две. Казалось, вся страна состоит из бесконечных железных дорог, бесконечных поездов…

В конце войны У. Черчилль скажет, что главное сражение было нами выиграно на железной дороге — грандиозной эвакуацией предприятий.

В Новосибирск были эвакуированы ещё Московский, Ленинградский и Днепропетровский авиационные заводы, все авиазаводы объединили с Новосибирским авиазаводом им. Валерия Чкалова и передали под идейное руководство талантливого авиаконструктора Александра Сергеевича Яковлева. И началась стремительная разработка, и почти одновременно — выпуск самолётов серии Як, истребителей и истребителей-бомбардировщиков, обеспечивших в содружестве с самолётами МиГ и Ла завоевание небесного простора.

Авиазавод стал нашим родным домом, старался обеспечить и быт сотрудников. Эвакуация происходила так внезапно, так второпях, что многие, как и мы, смогли прихватить с собой только кружку, ложку, какую-то мисочку, что-то из одежды…

Завод обеспечил жильём — по комнате каждой семье в подведомственных домах, из отходов штамповал для сотрудников всяческую посуду, простейшую мебель. Дети были особой, душевной заботой — и дети сотрудников, и дети из подшефного детского дома. А новогодние детские праздники, с большими украшенными ёлками, с подарками проходили одновременно, в общем коллективе: и дети сотрудников, и дети детского дома. И конечно, завод организовал и детский сад для детей сотрудников.

Но главное — героический, подвижнический труд всего коллектива завода. Об этом много сказано, но я был свидетелем и буду постоянно напоминать об этом. И могу подтвердить, что в тылу складывалась настоящая фронтовая дружба.

***

«Идёт война народная… Всё для фронта! Всё для Победы!» — эти слова из репродукторов и на плакатах наполняли мужеством сердца.

Мама работала секретарём главного инженера, полковника Артёма Тер-Маркаряна. (Как правило, в годы войны директорам больших оборонных предприятий присваивалось звание генерала, главным инженерам — полковника.) Секретарь и директора, и главного инженера была ответственная должность. Мама отслеживала график сотрудничества и поставок с заводами-смежниками, направлялась туда для решения вопросов, иногда ей приходилось «забросить» меня в «Эмку» и везти с собой до соседнего небольшого города. Шофёр вёл машину энергично, но порой добирались за два-три часа…

Иногда мама возвращалась на завод вместе со мной. Картины самолётов в сборочном цехе, в ангаре, на взлётно-посадочной полосе (ВПП) волновали детскую душу и навсегда запечатлевались в детской памяти.

Потом я узнал, что ВПП завода строили в лютую зиму сорок второго политзаключённые наших тюрем. Сроки были военные, и секретарь Новосибирского обкома Василий Иванович Кулагин привёз ящик водки и обратился к заключённым со словами: «Дорогие товарищи! Мы делаем одно общее дело…» Так никто их не называл, самое уважительное — по номеру на одежде… ВПП вступила в строй досрочно…

К 1943 году только истребителей– бомбардировщиков Як-9 выпускалось в день по 30 самолётов (это — авиаполк). Прилетали военные лётчики и уводили их на фронт. Каждый день. Сколько погибло самолётов! А наших молодых парней-лётчиков!

Приходили похоронки и сообщения о без вести пропавших родных. В бело-серых конвертиках на полупрозрачной папиросной бумаге. Без вести пропал мой дядя десантник, Илья Наумович — родной брат мамы. Бабушка Сара Марковна, получив такой конверт и клочок папиросной бумаги, зарыдала. Но в конце войны дядя нашёлся (его оживляли по разным госпиталям, следы затерялись). Бабушка от этого сообщения упала в обморок.

Бабушка жила с нами. Она вырастила меня в войну, ведь мама работала в день по 12—16 часов, обеспечивала связь дирекции с Москвой, порой впересменку с секретарём директора-генерала Раей.

В Новосибирск, в предчувствии Блокады Ленинграда, было эвакуировано ещё одно предприятие — часть института прикладной физики (НИИ №34), занимавшегося созданием радиокомпонентов. Отец, разобравшись с возможностью разработки новой танковой радиоаппаратуры на Урале, доложил в Москву — задачу можно выполнить только на ранее поставляемых в Россию из Германии элементах фирмы «Siеmens». И отец был направлен в Новосибирск, в НИИ №34, который и был нацелен на выполнение труднейшей задачи — обеспечить радиоэлементами новую танковую аппаратуру.

Отцу удалось быстро наладить разработку и производство конденсаторов и резисторов, и аппаратуры для танков.

Завод отца был недалеко от дома, и отец иногда, когда я стал постарше, приводил меня на завод. Весь заводской двор был заставлен танками, в которых монтировали новую аппаратуру и тут же отправляли на фронт. В цехе-лаборатории отца, да и в других подразделениях персонал исключительно женский, и только механик — мужчина. Я хотел хоть в чём-то помочь. Мне отводили рабочее место для сборки слюдяных конденсаторов, и я, словно играя в кубики, складывал поочерёдно тонкие листики фольги и слюды, до 100 штук в сборке, тщательно перевязывал белой ниткой и передавал дальше опытным работницам на сооружение выводов и заливку герметиком. Такова поначалу была механизация.

Но больше всего я любил бывать на авиазаводе, в просторных высоких ангарах, где гордо стояли самолёты, уже готовые к тому, чтобы стать другом прилетевшего за ним лётчика.

***

Переломный сорок третий… Мне уже шестой год.

Чёрно-белая фотография. Ёлка в детском саду авиазавода. Новогодний праздник. Ёлка наряжена стеклянными шарами, пиками, хлопушками, силуэтами зверей из разноцветной фольги. Игрушки тоже изготовлены на заводе из отходов производства (некоторые игрушки той поры сохранились, ими дорожу).

На переднем крае у ёлки трое ребятишек, играющие персонажей из сказки «Три поросёнка». Светлые (наверное, розоватые) комбинезончики, шарфики бантом и чёрные шляпы-котелки. Руки у детей согнуты в локтях, подняты над плечами. Крайний справа — это я, хорошо, контрастно получился. Выражение лица очень наивное, нежное. Тёмные глазки, взгляд выдают и характер — очень доверчивый, порой до наивности.

В период разгула Перестройки 90-х, когда в «оборонке» зарплату не платили, многие сотрудники бросились в торговлю, в предпринимательство. Мне также предлагали возглавить некоторые АО, но жена отнеслась к этому отрицательно, с улыбкой любящей женщины сказала: «Посмотри на это фото. Выражение лица не изменилось, такой же наивный, доверчивый. Тебя любой обманет».

Но пока ещё война… И ёлка в детском саду. Детям были подарочки от Деда Мороза в виде двух конфеток под ёлкой. Но мне конфеток не хватило. Я тихо заплакал. Заведующая начала разбор ситуации, оказалось, что две конфетки прикарманила одна из воспитательниц. Воспитательница расплакалась, вернула конфетки… Наверное, уволили — больше я не видел её. Теперь через много лет, мне стыдно, и я сожалею, что поднял шумиху из-за конфеток, надо было промолчать — ведь у неё тоже, наверное, были дети. Но я-то был ребёнком…

Переломный сорок третий… И встреча Нового года для взрослых, в нашей комнате, метров 20-ти, где живут мама, папа, я и бабушка. И главный тост — конечно, за скорую Победу. И главный гость — прямо с фронта в краткую командировку приехал друг детства отца — майор Александр Давидович Крутянский, главный связист одной из армий. После войны Александр Давидович, закончив артиллерийскую академию в Ленинграде, станет полковником и будет работать доцентом на кафедре в той же Академии.

С нами в Новый год подруга мамы Клава и киевские друзья-сослуживцы Лиза и Иосиф, дядя Сеня, так я его всегда называл, — это была уже дружба на всю оставшуюся жизнь. Лиза и Иосиф после войны работали в Москве, в конструкторском бюро вертолётов знаменитого Миля (создателя серии вертолётов МИ, выпускаемых до сей поры). Когда я учился в аспирантуре в Москве, я частенько останавливался у них. Таким другом был и дядя Сеня, он остался работать в Новосибирске, был очень уважаемым начальником отдела в конструкторском бюро авиационного завода. С нами ещё Константин Николаевич Мицкевич — авиа-технолог из Ленинграда, красивый крупный мужчина. В 37-м его арестовали в общем потоке специалистов, но с началом войны выпустили и прислали в Новосибирск на завод. В дальнейшем он вернётся в Ленинград и будет также работать авиа-технологом.

Война ещё идёт, но уже на переломе. Настроение приподнятое, оптимистичное. И главный тост: «За скорую Победу, за Победу!» Не помню, чтобы было шампанское или вино. Скорее всего, отмечали разведённым спиртом, его на заводе было много. Не помню тоста за вождя, хотя и это, наверное, было. И. Сталин зорким взглядом наблюдал за всеми с многочисленных портретов на заводе. Вождя чтили и мама, и папа. У нас был прекрасный портрет — И. Сталин прикуривает трубку. Такой портрет подарил «Сам» Александру Сергеевичу Яковлеву, он подарил копию директору завода генералу Лисицыну (не помню и.о.), а мама сотворила копию для нас. Конечно, многого мы тогда не знали. И жили только с мыслью о Победе.

Мы не знали, что вождь-диктатор расстрелял накануне войны выдающихся полководцев Красной армии на основании признательных показаний, выбиваемых под жестокими пытками, уволил из армии и репрессировал десятки тысяч кадровых офицеров. Мы не знали: в то время как наша армия, преодолевая жестокое сопротивление врага, движется на запад, — на Дальний восток идут поезда с арестованными НКВД нашими солдатами и офицерами, бежавшими из фашистского плена и героически добиравшихся до своих частей, до партизан…

Мы не знали, что мама героя, лётчика-аса Александра Ивановича Покрышкина, в Новосибирске, родине героя, каждый день выходит встречать эти поезда в надежде получить от сына весточку. Ведь у военных аэродромов не было почтовых отделений, а дислокация их была секретной. И порой Ксения Степановна получала эти драгоценные письма…

***

Предпобедный — сорок четвёртый.

Чёрно-белое фото. Александр Иванович Покрышкин — на ВПП авиазавода у новенького Як-9 в окружении летчиков и заводчан. Герою дали краткий отпуск — слетать на родину, в Новосибирск, повидаться с мамой.

У деревянного домика Ксении Степановны собралось множество новосибирцев и я с бабушкой, но мы стояли далеко и нам не было слышно героя, вышедшего на крыльцо. Речь была короткой, он приветственно помахал рукой и ушел. Конечно, устал с перелета.

Но вот я увидел героя совсем близко.

Александр Иванович приехал в пионерлагерь завода, а мне и ещё одной девочке (самым младшим в лагере) было поручено «принять» героя в пионеры. Мы взобрались на небольшую трибуну с разных сторон и вручили Александру Ивановичу красный пионерский галстук. Подошла пионервожатая и повязала ему этот галстук. Александр Иванович подхватил нас своими сильными, уверенными руками аса, сошёл с трибуны и поставил на землю.

Когда я стал серьезно заниматься авиацией, интересоваться психофизикой пилотов, я прочёл книгу Покрышкина «Познать себя в бою». В книге портреты Александра Ивановича — учащийся школы ФЗУ, курсант школы авиатехников. Паренёк из рабочей семьи, очень интеллигентной внешности, с умным пытливым взглядом.

В нём объединились инженерный ум и смелость лётчика. Он умел по секундам в уме рассчитывать времена атаки и стрельбы, учитывая скорость, расстояние, секунды от зрительного обнаружения цели до срабатывания штурвала и бортового орудия.

В нашу автоматизированную эпоху этот расчёт ведут бортовые вычислители, а тогда — умение лётчика за секунды решать тактическую задачу, обеспечивало неуязвимость самолёта. Тогда и родилась его знаменитая формула победы: «Высота — скорость — маневр — огонь!»

Образ умелого и смелого аса, способного, рискуя неприятностями от начальства, нарушить стандартные устаревшие инструкции по ведению боя и не изменяющего совести в непростое время после Победы, до сих пор волнует мою романтическую душу.

***

Но война ещё длится. И длится военный быт мирных жителей.

Передо мной две, чудом сохранившиеся, детские книжки с дарственной надписью от мамы. На сероватой бумаге, с чёрно-белыми иллюстрациями. Государственное издательство детской литературы, 1943 год, Москва-Ленинград. Одна книжка — Михаил Пришвин «Лисичкин хлеб» (в детстве эти рассказики о природе, о животных были очень любимы детворой). Другая — сборник народных сказок, разных народов нашего тогдашнего Отечества: русские, украинская, белорусская, латышская, казахская, калмыцкая, осетинская, азербайджанская. В дни грандиозных сражений страна не забывала о своих детях!

Все новости-сводки Совинформбюро доходили только по репродуктору трансляционной сети. (Радиоприёмники были запрещены, электророзетки запечатаны. Нарушение секретности каралось.) Все сводки о положении на фронтах редактировались в Кремле, реальные события приукрашивались, о сдаче городов сообщалось только через несколько дней, о сдаче Киева не сообщали. О гигантских потерях узнавали от вернувшихся фронтовиков-инвалидов, отвоевавших навсегда.

Жизнь поддерживалась продуктовыми карточками, весьма скудными. Ложка отваренной лапши на ужин — уже хорошо! Масло, молоко покупали у местных крестьян, привозивших продукты во двор нашего дома, что-то покупали на рынке. Для выращивания овощей завод раздавал сотрудникам небольшие участки земли, в основном, помню, для картофеля. В конце лета картофель выкапывали и собирали. В квартире был шкаф-овощехранилище с отсеками для картофелин разного размера. Шкаф загружался сверху, а снизу были небольшие дверцы, через которые при открывании картофель вываливался под давлением.

Конечно, продуктов не хватало. Топлёное масло покупали у крестьян, они его черпали из большой канистры (или ведра), перекладывали в нашу тару — бидоны, банки. Увы, Отечество в опасности, но и здесь встречались порой свои жулики: масло разбавляли водой, потом оно отстаивалось и разделялось на две фракции — воду и масло. Масло можно было пробовать при покупке, и я научился по вкусу сразу понимать, что масло разбавленное. Вскоре бабушка убедилась в правильности моих показаний. Даже соседи неоднократно просили «взять пробу» для них.

Где-то был и рынок, бабушка порой направлялась и туда. А чем платили? Цены были высокие, по сравнению с зарплатами. Кто-то обменивал вещи, но у нас ничего не было для обмена. Бабушка занялась мелким предпринимательством. Большой дефицит был в металлических пёрышках, 86-х (так они прямо и назывались 86-е). Тогда ведь ещё не были широко распространены авторучки с чернилами, о возможности шариковых и не подозревали. Были вставочки — деревянные стерженьки с металлическим держателем под вставное металлическое пёрышко. Чернила заливались в чернильницу-непроливайку, куда пёрышко обмакивали. И вот у секретариата (мамы и её подруги Раи, секретаря директора-генерала) таких пёрышек было в избытке, получить их не представляло труда. И бабушка обменивала эти пёрышки на продукты. Сейчас об этом вспоминаю с улыбкой, а тогда…

Для детей выдавали на заводе ириски из гематогена (для поддержания витаминного обмена). По ленд-лизу от США поступала тушёнка. И это было большим подспорьем. Поступала и одежда. Я до сих пор помню доставшийся мне американский костюмчик — курточка и короткие штанишки светлого фона в синюю тонкую полоску.

Прилетавшие за Як-ами пилоты порой дарили маме плитку шоколада, и она была, увы, только для меня, хотя в то время я об этом не знал. Знал только, что получаемый по карточкам кусковой сахар-рафинад предназначался также — только для меня.

Ах, эти шоколадки! — помнятся всю жизнь, столь это было редко. А пончики! О, это было только один раз — в поездке в Бердск к другому генералу, директору завода-смежника…

***

Начался победный 45-й. В начале года лабораторно-производственные отделения института №34 перевели обратно в освободившийся от Блокады Ленинград и соединили с оставшейся частью института. Отец, добившийся за время войны больших научно-производственных успехов, был включен в состав возвращающихся. У нас сохранились тоненькие, на серой бумаге брошюрки последних лет войны, выпущенные коллективом новосибирской части института. В них — сообщения о научных результатах, выявленных в процессе текущей производственной работы на оборону. Научная мысль не погибала и в войну.

В Ленинграде у нас не было жилья и, где будет жить отец, не было известно. Мы оставались пока в Новосибирске. Мама и бабушка хотели бы вернуться в Киев. Но отец после победы в Сталинградской битве вступил в Коммунистическую партию, именуемую тогда в cокращении — ВКП (б), и подал заявление на фронт добровольцем в танковые части. Партком и дирекция отклонили просьбу: «Вы нужны здесь, вас заменить некем». И теперь от Ленинграда, как коммунист, он не имел право отказываться.

Уже к этому времени стало известно, что его отец, мой дедушка Соломон, живший в Виннице, был расстрелян немцами. Очевидцы, не евреи, рассказывали: «Он высокий, статный старик, шел под фашистским конвоем, гордо и спокойно». Мама отца, моя бабушка, уцелела — летом 41-го она уехала в Москву к дочери Ане (муж Ани Абрам Шапиро был кадровым военврачом и в это время служил под Москвой, потом прошёл всю войну, вернувшись полковником).

Погибшие родные, разоренные семьи, сожженные города и сёла! Святое чувство мести призывало русских и евреев, украинцев и белорусов к расплате с врагом… И отец был в их числе, он стремился воевать в танке, оборудованном аппаратурой, где был и его вклад.

***

Победа! Об этой долгожданной святой Победе мы узнали 8-го мая. Сообщили на завод из Москвы — подписана капитуляция. Мама, дядя Сеня и тётя Клава пришли вечером к нам домой, мама обняла меня и бабушку: «Победа!». И «праздник со слезами на глазах»!

А 9-го днём по главной улице «Красному проспекту» текла полноводная народная река. На заводе был первый выходной день. Шли все работники завода, вместе с мамой — и бабушка, и я. На центральной площади, площади Свердлова, была трибуна и, перед новосибирцами выступал секретарь обкома Кулагин. Он много сделал для завода, для новосибирцев, это он назвал политзаключённых товарищами. Победа была — одна на всех!

Великая Отечественная! Она осталась во мне навсегда, и с годами всё ярче, все сильнее память. Всё больше раскрывается тайн войны, узнаем о не отмеченных наградами героях — связистах, пехотинцах, лётчиках, о «забытых» генералах…

Победный год, 1 сентября, я — первоклассник. Было ещё голодно, в школе кормили завтраками: булочка, чай, бумажный пакетик с горошинками-леденцами. Я пил чай с булочкой, а кулёчек с леденцами прятал в ранец. Учительница Софья Анисимовна удивилась: «Почему ты так делаешь?» — «Это для мамы, она пьет чай вприглядку, а сахар отдаёт мне». Маму вызвали в школу. Она в испуге прибежала — «Что случилось?». И Софья Анисимовна маме: «Я хотела познакомиться с мамой, у которой такой заботливый сын».

В Новосибирске появились бригады пленных фашистов, работали на стройках. Были они и в нашем дворе. Ветхие шинели, изношенная обувь, поникшие, изнурённые судьбой, привыкшие к плотным германским пайкам, — голодные. Один из пленных — худой, бледный, измождённый — как-то подозвал меня. «Ганс», — указал он на себя, — снял с пальца невзрачное, позеленевшее кольцо, протянул мне. Говорил понятно по-русски: «Попроси у мамы хлеба». Мне было жалко его. Я взял кольцо, побежал к бабушке. Бабушка вздохнула, но отрезала ломоть от «карточной буханки». Кольцо не взяла: «Верни, мы не добиваем пленных!»

У немцев был перерыв, они сидели на брёвнах с кружками воды. Ганс с благодарностью схватил хлеб, жадно ел, запивая водой. Я протягивал ещё кольцо. Он взял кольцо, заплакал, погладил меня по голове. Я помню отчётливо (по смыслу) прозвучавшее, почти правильно по-русски, но с акцентом слова: «Если бы мы не убивали евреев, мы победили бы… Ты еврей, мальчик?» Я не знал, что ответить, не знал, что я еврей. Мне никто об этом не говорил — ни во дворе, ни в школе. Мы все говорили по-русски. И я не мог Гансу тогда сказать: «Поэтому мы и победили, мы все были одной национальности — советской!»

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.