
ТЕОРИЯ ПОТЕРЬ
Роман основан на реальных событиях. Однако в целях художественного повествования имена, персонажи, места действия и хронология были изменены. Все совпадения с реальными людьми, живыми или умершими, а также событиями являются абсолютно случайными.
Пролог
Лечилась я тогда от депрессии. Едва домой выписали — где день, где ночь, не знаю. Имя своё вроде помню, но вспоминать не хочу, ибо смысла в том не вижу. В полутьме очнулась, сползла на пол, побрела в туалет. А когда возвращалась, поняла: хоть до постели полшага, сделать его не в силах. Так и упала на пол с высоты своего роста.
То, что время относительно, я всегда лучше Эйнштейна знала, потому и сказать не могу, сколько его прошло. Очнулась от саднящей боли в боку, плече, ноге и сильного холода. Лежу, встать сил нет, лишь краем глаза вижу, как пышной мягкой лавой застыло на краю матраса зелёное одеяло. Протянула руку в бездну, отделяющую меня от кровати, зацепилась ледяными ломкими пальцами за самый край ткани и тащу её на себя. И, кажется, мне, что в этом безмерном пространстве одеяло растёт и становится бесконечным: вот оно было размером с ложе, вот стало с комнату, вот переросло границы дома, вот укрыло собой планету, вот вышло на околоземную орбиту, вот растянулось, пряча в себя все звёзды нашей галактики, и лишь меня укрыть не желало. Но, наконец, когда одеяло уже совсем собиралось, поглотив Млечный Путь, продолжить путешествие к новым мирам, оно всё-таки закончилось. Упало всей своей массой, к сожалению, лишь обдав меня лёгким бризом пушисто-упоительного тепла, и надменно улеглось рядом на полу.
Собралась я с силами и снова потянула его на себя. Тяну и поворачиваюсь. Тяну и поворачиваюсь. Закатываюсь в него. Так и действовала, пока не оказалась укутанной, как в кокон. И тогда я осознала, что теперь действительно всё: больше пошевелиться не смогу, сил не хватит. Но не испугалась — для испуга ресурсы нужны. Я же просто лежала, согреваясь, задрёмывая, и почему-то думалось: после, когда я уже умру здесь, придут какие-то люди, вскроют дверь и найдут меня, лежащую на полу, запелёнатую в зелёный саван, похожую на гигантскую гусеницу, которая так никогда и не стала бабочкой.
Часть 1
Глава 1. Ника. Нача́ла
Вначале ничего не было. Нет, не так. Вначале ничего такого не было. Опять не то… Вначале было всё. Вернее, всё было как у всех. Самая обычная семья: мама, папа и я. Родители много и хорошо работают, я много и хорошо учусь. Классический, ровный сценарий, который не предвещал никаких катастроф.
В детстве всё измерялось зимами. Точнее — одной конкретной зимой, когда посреди нашего серого двора появилась огромная ледяная горка. Её соорудил папа. Тайком, из каких-то старых досок, а потом ночью в мороз залил водой из шланга, пока мы спали. Утром эта горка показалась нам с Сонькой, моей лучшей подругой, хрустальным замком. Ромка из соседнего подъезда, вечно трусивший, стоял внизу, смешно шмыгая носом, а мы с Соней, крепко взявшись за руки, летели вниз, прямо в пушистый сугроб, визжа от восторга. А на краю сугроба всегда стоял папа. Огромный, надёжный, пахнущий морозом и хвойным одеколоном. Он ловил нас, подбрасывал в воздух, а потом лез во внутренний карман полушубка и доставал любимую шоколадку в шуршащей фольге:
— Держите, девчонки, за отвагу!
Дети вообще не запоминают долгих разговоров взрослых. Они запоминают только плотность безопасности вокруг себя. Пока папа был жив, эта безопасность была абсолютной. Горка стояла во дворе каждую зиму. Рядом с ней мы с Соней и взрослели. Ромка с первого детского знакомства был влюблён в Соню. Ходил за ней по пятам, заглядывал в глаза, смеялся только тогда, когда это делала она. Я звала Ромку «Сонин хвостик». Он заливался краской, сопел, но никогда ничего не отвечал. Это было немного жестоко, но Ромка меня… боялся. Я была громкая, шумная, как мне тогда казалось — справедливая, не боящаяся сказать то, что считала правильным. А Ромка… О нет, он не был глупым или злым, он был совсем неплохой. Просто очень не любил конфликтов.
Соня же росла отважной. В ней не было моей математической строгости, но жило какое-то природное, яростное чувство справедливости. Если во дворе обижали слабых, Сонька бросалась в бой первой, не думая о синяках. Единственной Сониной странностью было умение замереть прямо посреди действия, улицы или рассказа и прошептать: «Смотри, как красиво», указывая на что-то видимое только ей. Мы были идеальным пазлом: мой холодный ум и её горячее сердце.
Я думала, что хрустальный замок простоит вечно. Но в один обычный день папа просто не пришёл с работы. Сердце остановилось. Краткий телефонный звонок — и всё. Тёплое, пахнущее мандаринами и шоколадом детство схлопнулось, как карточный домик. Нашу ледяную горку больше никто не заливал. За лето доски потемнели и сгнили, и я впервые в жизни поняла, что сугробы во дворе могут быть просто холодными, грязными и чужими. Мама после похорон как-то сразу посерела, угасла и практически замолчала. И в свои двенадцать лет, глядя на опущенные мамины плечи, я поняла: теперь я за старшую. Больше некому. Я должна быть сильной.
Именно тогда в нашем доме окончательно воцарилась тётя Аглая. Она и раньше занимала немало места в нашей жизни, благо жила рядом, в соседнем доме на первом этаже. Будучи старшей сестрой моего папы и не имея личной жизни, тётя Аглая считала своим долгом тесно участвовать в нашей. Теперь же, пользуясь маминой беспомощностью, тётушка заполнила собой всё пространство. Аглая была женщиной с монументальным, удушающим характером. Из тех «любящих родственников», чья опека больше походила на конвой. Она всегда знала, как «правильно» скорбеть, куда мне поступать, что носить и как дышать. Мама безропотно подчинялась, а во мне рос глухой, яростный протест. Мне отчаянно хотелось вырваться из цепких тётиных ручек.
Маленькая, худющая, с короткой стрижкой, в тяжёлых роговых очках, она всю жизнь проработала бухгалтером, дослужилась до главбуха и на мир смотрела через призму бесконечных цифровых столбцов, не давая никому возможности выбиться из стройного ряда. Единственной слабостью Аглаи были её собачки, две крошечные левретки. Когда одна из них уходила в мир иной, тётя тут же заводила другую такую же. Она фланировала по двору в обществе своих противно тявкающих четвероногих подружек и зорко следила за тем, чтобы всё было так, как надо — или, вернее, так, как она считала правильным.
Из окна этот гротескный забор из кучи тощих ножек — её собственных и собачьих — казался неотъемлемой частью пейзажа.
Тётя непрерывно курила, но чужие слабости карала беспощадно.
В классе седьмом мы с Соней решили тоже попробовать курить. Притаились за гаражами, чиркнули спичкой, затянулись и закашлялись одновременно. Ромку, разумеется, поставили «на стрёме». Возмездие настигло быстро: тётка возникла из-за угла как карающий ангел и со всей силы принялась лупить нас тяжёлой кожаной сумкой, которую она почему-то называла смешным словом «ридикюль» и всегда носила с собой. Больше всего в этой истории досталось Ромке. Он-то не курил, но получил и от тёти — за соучастие, и от нас с Соней — за то, что проглядел атаку.
Разобиженный Ромка ринулся прочь. Рядом с домом он чуть не сбил с ног возникшую прямо на траектории его полёта Раю, нашу соседку по лестничной клетке, неспешно вышагивающую по периметру детской площадки. Рая качнулась в сторону. Ромка что-то пробормотал неразборчиво, пытаясь извиниться, и потянул её за руку, восстанавливая пошатнувшееся равновесие.
Рая была абсолютно слепой. Она была старше нас с Соней на восемь лет и жила в соседней однушке со своей мамой, Ниной Петровной — добрейшей, душевной женщиной, чей оптимизм не сломали никакие жизненные невзгоды. Мои родители доверяли им безоговорочно. Соседок всегда можно было попросить дождаться визита слесаря, если ни у кого из взрослых не было времени. У них хранились запасные ключи от нашей квартиры — просто на «всякий случай», по нехитрой московской традиции, которую соблюдали едва ли не в каждой квартире. Тогда мне это казалось обычной бытовой мелочью, одной из многих примет нашего двора. Я не могла знать, что спустя много лет именно эта незатейливая привычка — ключ, который просто лежит в шкатулке у соседки, — определит, жить мне или умереть.
Рае жилось непросто, но я не особо задумывалась о ней, принимая как часть привычного окружения. Соня же, напротив, завидев немного деревянную Раину походку, задумчиво тянула:
— А как это так — ничего не видеть? Вот я смотрю, смотрю и насмотреться не могу.
Я всегда обрывала эти малопонятные Сонькины сентенции:
— Пойдём, Соник, ты ещё матеш не сделала.
Тот день, в который Ромка чуть не сбил с ног Раю, Соня впоследствии назовёт «общенашим днём отказа от курения». Так и осталось в памяти, как в спину трусливо убегающему Ромке летел град ядовитых шпилек Аглаи:
— Да-да, беги, вот так всегда бывает: сначала ты куришь, потом сбиваешь людей с ног, а потом и не заметишь, как окажешься в тюрьме.
Это был паралогизм абсолютно в стиле моей милой тётушки.
Я сердито смотрела на неё, собираясь указать на абсолютную нелогичность обвинений и схлестнуться в ожесточённом споре о воспитании, но меня опередила Соня. Потирая пострадавшие от ударов ридикюлем места, она, как обычно, начала громко смеяться:
— Вот это вы «отридикюлили» нас, тётя Аглая, так «отридикюлили»! Я не буду больше курить, честное слово, мне совсем не понравилось!
Глава 2. Ника. Ошибка первого рода
Как уже говорила, тётя Аглая всю жизнь проработала бухгалтером, и к цифрам она относилась как к идеальным солдатам. В её ведомостях они служили одной-единственной идее — сохранять незыблемость, порядок и жёсткий статус-кво. Тётины цифры были сухими, плоскими, они пахли пыльными отчётами и тоской.
Я же бежала в совершенно другую математику. Мне цифры с детства казались живыми и настоящими. Они были надёжны, не способны уйти, умереть, проявить слабость, на них всегда можно было опереться. Взамен они ждали только одного — внимания. И я всегда его им давала. Именно поэтому после школы я выбрала не престижный экономический, куда меня усиленно толкала Аглая, а фундаментальный факультет старого московского вуза — места, где цифры были не тюрьмой, а свободным звенящим космосом высшей логики.
Я поступила легко, поскольку всю школьную жизнь была отличницей, победительницей всевозможных олимпиад и конкурсов. И в вузе моя слава не меркла. Был только единственный проигрыш в череде моих успехов — на втором курсе университет проводил отборочный тур Всероссийской студенческой олимпиады по математике. Я, конечно, подала заявку, не сомневаясь в своей победе. Но в этот раз моя тёзка — крылатая богиня Ника — впервые в жизни отвернулась от меня. Триумфатором стал Лев Костенко, мой извечный соперник ещё со школьных олимпиад, теперь тоже студент с параллельного потока. Мысль об этом позоре настолько грызла меня, что я буквально потеряла сон, всё время прокручивая в голове причины своей неудачи. Единственным способом хоть как-то приглушить эту горечь стало участие в международной студенческой олимпиаде по математике — уже в следующем году. Я, конечно, победила. Но, добившись безоговорочного триумфа, до конца принять своё поражение на той, позорной для меня, олимпиаде так и не смогла — оно то и дело отзывалось занозой где-то на задворках сознания, стоило мне хоть немного ослабить хватку.
Впрочем во всем остальном моя студенческая жизнь был практически безоблачной.
Когда мои потерянные одногруппники конца 90-х уходили в туманное свободное плавание новой, хаотичной эпохи, я точно знала координаты своей пристани — кафедра теории вероятностей нашего университета. Математика стала моей личной цитаделью, моим щитом от домашней тирании тётки и маминого молчания. Здесь, в мире высшей логики, я обретала абсолютный контроль над реальностью. Жизнь казалась предсказуемой и честной задачей. С этим убеждением я штурмовала аспирантуру.
Перед дверью аудитории номер четыре я остановилась, чтобы перевести дыхание и поправить воротник строгого тёмно-синего пиджака. Сердце колотилось в самое горло. Сегодня я впервые в жизни должна была переступить этот порог не как студентка, а как преподаватель — вести семинар у первокурсников.
В свои двадцать два года я была высокой, стройной, с густыми светлыми кудрями, небрежно откинутыми назад, пухлыми губами и ясным взглядом серых глаз. Когда я улыбалась, на моих щеках заметно проступали ямочки. Но сейчас их нужно было спрятать. Нужна была маска строгости.
Толкнула тяжёлую дубовую дверь и сделала шаг в аудиторию. Гул голосов мгновенно стих.
— Здравствуйте, Вероника Андреевна, — негромко произнесла девушка, занявшая место на самой последней парте. От этого официального обращения у меня на секунду вновь перехватило дыхание. В голове со скоростью калейдоскопа пронеслось: для угасающей мамы я всегда была Верой. Для умершего папы — Никой. Для учителей и одногруппников — Вероникой Савельевой. Для Сони, теперь уже отучившейся на театрального художника-костюмера — Рони… А теперь, надо же, здравствуйте-пожалуйста: Вероника Андреевна.
Сдержанно кивнув, прошла к кафедре, уверенно взяла мел и повернулась к доске. Чёткий, громкий голос зазвучал на удивление твёрдо:
— Доброе утро. Записываем тему семинара: «Теория вероятностей. Случайные величины». Сегодня мы попробуем доказать, что в этом мире нет ничего хаотичного. Любой хаос можно просчитать, подчинить формуле и предсказать.
Я искренне верила в то, что говорила. Но главным, самым любимым опровержением моей теории всегда была Соня. Хоть мы и жили в одном дворе, виделись теперь урывками: мои ночные бдения над графиками и утренние занятия никак не совпадали с её вечерними спектаклями и бесконечными пошивами перед премьерами. Но каждая встреча с ней была как глоток чистого воздуха посреди свинцовой строгости моих цифр и домашней серости. В отличие от нашей квартиры, где после смерти папы воцарился тотальный контроль тёти-главбуха, дома у Сони по-прежнему было светло и тепло. Её мама, Анна Семёновна — хлебосольная московская женщина — безгранично гордилась моими академическими успехами, неизменно усаживала за стол и угощала самыми вкусными пирогами.
Соник в то время уже вовсю работала в одном из старых московских театров.
К своему стыду, я так и не запомнила, куда конкретно поступил её послушный «хвостик» Ромка. В какой-то новоявленный коммерческий университет, коих в конце двадцатого века расплодилось в Москве как грибов после дождя. Ромка исправно плыл по течению и в итоге получил звенящую своей пустотой профессию безликого менеджера. Он всё так же преданно заглядывал Соне в глаза, пока она горела своим искусством, а я обживала кафедру.
Однажды поздней осенью мы бежали от метро в привычной московской сырости и попеременно тащили огромный Сонькин баул с обрезками драпа, бархата и яркого сукна после очередной театральной премьеры.
Возле подземного перехода, прямо на ледяном, мокром асфальте, лежал бездомный пёс с обрубленным хвостом. Он даже не скулил — просто мелко дрожал всем исхудавшим телом, покорно ожидая конца. Остановившись, я попыталась включить свою привычную, холодную логику:
— Соня, пойдём, всех собак города не спасти.
Но у Сони логика не работала. Она затормозила так резко, что чуть не врезалась в меня, и воскликнула:
— Ронька, держи баул!
Прямо там, под недоумёнными взглядами редких прохожих, она опустилась на колени в грязную кашицу из снега. Её пальцы летали с бешеной скоростью. Она доставала из мешка самые яркие, тёплые куски шерсти, связывала, переплетала их между собой какими-то хитрыми морскими узлами. Через пять минут на ошеломлённом псе красовалась настоящая попона — нелепая, лоскутная, взрывающаяся всеми цветами радуги.
— Ну и что ты стоишь, Ронька? Помогай! — смеясь, крикнула Соня, пытаясь обхватить притихшее животное. — Знакомься, это Дик!
Оставить новоиспечённого Дика на тротуаре она, конечно, не смогла. Мы вдвоём потащили это грязное чудо к ней домой. Дик на наших руках лежал спокойно, как будто давно уже умер.
На кухне Анна Семёновна для порядка громко сердилась и кричала на всю квартиру, что Соня сумасшедшая — «форменная тургеневская барышня, у которой сердце всегда бежит на полкорпуса впереди головы». Но шумела она только для того, чтобы замаскировать собственную жалость. Уже через десять минут Сонина мама вытирала собачьи лапы старым полотенцем и наливала Дику тёплого бульона, а нам отрезала по щедрому куску пирога.
Я сидела на этой уютной кухне, смотрела на Соню, которая, смеясь своими бездонными карими глазами, тараторя, пересказывала маме историю спасения Дика и думала, какая же они странная, нелогичная, но бесконечно тёплая семья. Тогда, слушая стук обрубка собачьего хвоста по линолеуму, я ещё не знала, что эта лоскутная попона — пророчество. И пройдёт совсем немного времени, и на руках этой не очень молодой женщины, внимающей сейчас захватывающему рассказу дочери, окажется крошечная внучка, потерявшая одновременно и мать, и исчезнувшего в густых московских джунглях отца. И то, что Анна Семёновна, продав московское жильё, уедет в Подмосковье с шевелящимся кульком на руках и спасённым псом Диком. Уедет, чтобы вырастить девочку на рассказах о её маме Соне и подруге той — Нике. И что ещё через без малого четверть века эта повзрослевшая девочка, знающая обо мне только по бабушкиным воспоминаниям, найдёт меня в зелёном коконе на полу и вернёт к жизни точно так же, как и когда-то её мать спасла умирающего от людского предательства бездомного пса на ледяной московской улице.
Было ещё одно место, где моя математическая логика давала сбой: это был безымянный, заросший липами сквер рядом с университетом. Я приходила туда в обед, готовиться к семинарам, садилась на вытертую деревянную скамью с раскрытым блокнотом и ждала.
Он появлялся всегда в одно и то же время, без четверти два. Высокий, широкоплечий, в шуршащем синем спортивном костюме. Он бежал легко, пружиня по асфальту, и от него веяло какой-то оглушительной, первобытной силой. Этот парень был полной противоположностью моему академическому миру. Мне ещё не было известно его имя, мы ни разу не разговаривали, но я уже была чуточку влюблена в этот чужой и сильный образ.
Знакомство я решила устроить в своём фирменном стиле — через точный математический расчёт. Никакой девчоночьей робости. В то время я была натурой цельной, волевой и всегда точно знала чего хочу. Моим девизом было: «Вижу цель — не вижу препятствий». Это было целиком моё решение, моя задача, требующая безупречного исполнения. Несколько дней наблюдений позволили вывести идеальную формулу. Я знала точно, в какое время молодой человек сбежит с асфальтовой дорожки, срежет путь по старой клумбе и направится к выходу из сквера.
Встала со скамейки заранее, мысленно рассчитав среднюю скорость его бега и длину своего шага. Нам суждено было пересечься ровно в той точке, где парковая тропинка выбегала на городскую улицу. Пять шагов, три, один… Удар получился мягким, но ощутимым — я врезалась плечом в его широкую грудь. Парень затормозил, подхватив меня за локти. Я тут же включила всё своё природное оружие: лучезарная улыбка, пухлые губы и задорные ямочки на щеках.
— Ой, извините меня, Машу-Растеряшу! — чуть кокетливо выдохнула, глядя на него снизу вверх.
Я ожидала вежливого, возможно, слегка смущённого ответа, принятого в моём университетском кругу. Но парень в спортивном костюме белозубо оскаблился и, не выпуская моих локтей, громко произнёс:
— Привет, Маша-Растеряша! А я — Вадим!
И именно в это первое мгновение нашего сближения в моей голове прозвучал звоночек. Очень тихий, робкий, но тревожный, как сигнал опасности на приборной панели. Никому и никогда в своей жизни я не спустила бы такой мгновенной, бесцеремонной фамильярности. Будь на его месте коллега по аспирантуре или студент, я бы выставила ледяной барьер из вежливого «вы» и поспешила закончить общение. Но сейчас, глядя в его самоуверенные глаза, я отмахнулась от этого предупреждения, заглушила голос разума, улыбнулась ещё шире и сделала свой первый шаг в бездну:
— Привет, Вадим!
Глава 3.Ника. Контур замкнутого круга
Скрывать наши встречи с Вадимом оказалось на удивление легко. Тётушка Аглая, несмотря на свой тотальный контроль, была заложницей нашего двора. Она покидала свою территорию неохотно — разве что за продуктами на рынок или на дачу к близкой подруге.
Но главным моим сообщником в этой тайне была я сама. Вернее — моя въевшаяся в подкорку привычка оберегать маму. Мама всегда была хрупкой. Тонкая, консерваторская певица, у которой когда-то не задалась большая карьера, отчего она всю оставшуюся жизнь тихо преподавала в районной музыкальной школе.
Папа — ученый, руководивший лабораторией в НИИ, — до развала Союза не дожил совсем немного. Именно он оставил мне эталон поведения с мамой. Он относился к ней с какой-то рыцарской, почти библейской трепетностью: без повода приносил цветы, доставал любимые духи, покупал билеты на дефицитные премьеры. Он словно всю жизнь чувствовал себя виноватым за то, что её певческий дар остался заперт в стенах детской музыкалки.
Папа ушел, но эту обязанность — оберегать маму от малейших сквозняков суровой реальности — передал по наследству мне. И потому я физически не могла привести Вадима в нашу квартиру. Наша пахнущая старыми нотами, тишиной и полированным деревом цитадель просто не выдержала бы его присутствия. Я панически боялась увидеть, как Вадим в своем шуршащем спортивном костюме, с его окраинными манерами и тяжелым лексиконом качка ворвется в мамин хрупкий мир. Я защищала маму от его грубости.
А Вадима — от маминого безмолвного, раненого взгляда, который мгновенно обнажил бы всю его духовную нищету. Я даже не могла поговорить с ней о нем, не представляя, как начать подобный разговор. Впервые в жизни я не понимала, как себя вести.
Но и сам Вадим, как я теперь понимаю, струхнул перед Вероникой Андреевной ничуть не меньше.
Он, парень с рабочей окраины, выросший в безликой панельке с вечно пьющим отцом и затурканной матерью, прекрасно понимал, что я птица не его полета. Университетов он не оканчивал, но у него был звериный, обостренный инстинкт парня из качалок 90-х. Мою уловку в сквере он раскусил, правда, не сразу. Но когда на следующий день Вадим снова вернулся на свою дорожку и застал меня на той же скамейке, лучезарно улыбающуюся ему как старому знакомому, в нем проснулся охотничий азарт. Его сбивало с толку, что я умная, учусь в аспирантуре, преподаю, что я вообще из другого мира. Но еще легче он просчитал главное: я на него запала. И Вадим, мгновенно надев маску супермачо, принялся методично ощупывать мои границы.
Наше первое свидание в полутемном, дешёвом кафе подальше от центра началось с очередного оглушительного щелчка по моему самолюбию. Вадим вальяжно развалился на стуле, небрежно подозвал официанта и, глядя на меня в упор, заявил:
— Ну чё, Маша… Или как тебя там? Лена? Таня? Короче, малышка, заказывай, я плачу. Для такой красотки ничего не жалко.
Внутри меня в ту секунду всё перевернулось и закипело от ярости. Разум отчетливо кричал: «Встань и уйди! Это слишком. Никто не смеет так с тобой разговаривать!» Но тело словно окаменело. Какая-то темная, непреодолимая сила, которой я до сих пор не могу найти логического объяснения, удержала меня на месте. Я осталась сидеть за этим липким столиком, выдавив из себя очередную, пусть и не слишком искреннюю улыбку.
Я могла разложить на формулы любую теорию вероятностей, но не могла объяснить, почему меня тянет к этому человеку. В нём не было ничего от моего мира — ни ума, ни деликатности, ни вкуса. Он был грубым, бесцеремонным и опасным. Разум кричал: «Беги!», а подсознание словно цепенело. Это была не любовь. Это был глухой, животный гипноз, логическую ошибку в котором я просто не могла обнаружить.
В его отсутствие всё менялось. Стоило Вадиму исчезнуть из зоны видимости, как ко мне мгновенно возвращалось рацио. Я шла домой по переулкам, писала диссертацию, проводила семинары, дышала полной грудью и твердо, отчетливо понимала: маме он не понравится ни при каких обстоятельствах, тётя Аглая съест меня живьем, этот человек разрушит мою жизнь, нужно прекратить это дурацкое общение. Формула была очевидной. Ответ сходился. Но как только Вадим снова появлялся на горизонте со своей наглой спортивной походкой, вся моя воля, весь мой бойцовский характер испарялись, уступая место пугающей покорности. Каждое свидание становилось для него проверкой: «А что еще она проглотит?» И я всё глотала.
Через неделю Вадим назначил встречу в том же сквере — будто мы снова были случайными знакомыми. Я, как всегда, пришла раньше и минут двадцать просидела одна, наблюдая вечерние тени. Он явился без единого слова извинения — с таким видом, будто время касалось всех, кроме него.
— Заждалась? — спросил вместо приветствия, усаживаясь слишком близко.
— Двадцать минут, — сухо ответила я.
— Ух ты, а почём у тебя минута? Ладно, ладно, извини, — он пожал плечами, а через секунду посерьёзнел: — Слушай, а это кто, с которым ты вчера от метро шла, — кто он тебе?
Я не сразу вспомнила — Эдик Малинин, аспирант с параллельной кафедры, мы вчера горячо обсуждали статью нашего декана.
— Коллега, — сказала я. — А что?
— Да ничего. Просто у тебя таких «коллег» много? Ходишь, улыбаешься.
— Вадим, я преподаю в университете. У меня там коллеги — почти все.
— Ты мне зубы умными словами не заговаривай, — оборвал он резко, и лицо его переменилось так быстро, что я не успела даже испугаться. — Я не тупой. Скажи прямо: есть у тебя кто, кроме меня, или нет?
Что-то во мне ясно кричало: это неправильный вопрос, заданный неправильным тоном, и единственный верный ответ — встать и уйти. Вместо этого я зачем-то принялась перечислять имена, объяснять, кто есть кто — будто и правда была виновата. Вадим слушал молча, разглядывая меня, как экзаменатор. Когда я замолчала, он вдруг улыбнулся, легко, без следа прежней тяжести:
— Ну вот видишь. А то я уж подумал.
Вставая со скамейки, он потянул меня за руку, будто ничего не случилось:
— Ну, двинули?!
Мы пошли рядом, и я не находила ни одного точного слова, чтобы описать произошедшее — хотя всю жизнь гордилась именно тем, что слова у меня находятся для чего угодно.
…Капкан захлопывался медленно, но верно. Пик его наглости случился в обычный вечер, всего через несколько недель после нашего знакомства, когда Вадим вызвался проводить меня до дома.
Мы остановились в паре кварталов от моего переулка. Я панически боялась, что нас заметит вездесущая тётя Аглая. Вечер был пронизывающим, пахнущим мокрым асфальтом и выхлопными газами строящейся Москвы.
— Ну всё, мне пора, — я повернулась, чтобы попрощаться, но договорить не успела.
Парень действовал резко, без предупреждения. Его большая, жесткая ладонь неожиданно обхватила лицо растерявшейся девушки под подбородком, намертво фиксируя на месте, и он по-хозяйски, грубо поцеловал меня прямо в губы. Она испуганно охнула, но не отпрянула. Её безупречное воспитание, ясный серый ум и сильный характер в эту секунду дали сокрушительную осечку. Мозг, умевший просчитывать бесконечность, просто отключился от шока. Психика не выдержала этой внезапной, первобытной агрессии и словно отделилась от тела, заставив её смотреть на себя со стороны — на бледную девушку, которая безропотно позволяет чужаку самому решать, когда завершить этот непрошеный поцелуй.
Наконец парень небрежно отстранился, вытирая губы тыльной стороной руки.
— Ладно, малышка. Раз не хочешь, чтобы меня пока видели твои родичи, давай до завтра.
Он развернулся и своей привычной пружинящей походкой, ни разу не оглянувшись, пошел в обратную сторону. Ошеломленная, почти ничего не видящая, девушка брела к дому как в плотном тумане. Земля качалась под ногами, а в ушах звенел оглушительный набат тревоги. Вдруг прямо посреди тротуара возникла какая-то темная преграда. Сил на размышления у неё не было, она попыталась на автомате обогнуть её справа. Но преграда синхронно сделала шаг в ту же сторону, полностью перекрывая дорогу. Девушка подняла глаза.
Перед ее взором возникла до боли знакомая фигура с пылающим от гнева лицом.
Соник ничего не знала о моем тайном романе — последние недели мы никак не могли встретиться. Она просто устало брела домой после тяжелой смены в пошивочном цехе театра, думая о том, что дома её ждет голодный Дик, которого нужно срочно выгулять, и что мама уехала на пару дней к сестре в Подмосковье, оставив её одну. Соня шла, погруженная в эти обычные житейские мысли, пока не увидела в полумраке переулка жуткую, порабощающую сцену с моим участием. Она замерла на месте, не в силах отвести взгляд.
Её карие глаза в темноте казались бездонными. В них дрожали слезы и ярость.
— Что это сейчас было?! — глухо, отчеканивая каждое слово, спросила Соня.
Я судорожно вдохнула сырой воздух, возвращаясь в собственное тело, расправила плечи и посмотрела на подругу сверху вниз, пряча за иронией колотящееся сердце:
— Ну, Соник, во-первых, привет. А во-вторых… Раз уж ты у нас такая взрослая девочка, невеста, и до сих пор не знаешь, то это называется по-це-луй. По-це-луй.
Но Соня не собиралась сбавлять обороты. В критические моменты милая, задумчивая Соня всегда мгновенно сбрасывала свою мягкость. Когда нужно было защищать тех, кого она любила, она становилась похожа на дикого зверя, а её голос делался стальным.
— Я прекрасно знаю, что такое поцелуй. Но то, что я сейчас видела, к поцелуям не имеет никакого отношения! Я просто не верю своим глазам, это могло быть с кем угодно, только не с тобой, Рони!
Беспощадная Сонькина правота жгла изнутри, и я ответила чуть осипшим голосом:
— А подглядывать, Сонечка, нехорошо. От этого, знаешь ли, вырастает очень длинный нос.
Меньше всего на свете мне хотелось ссориться с лучшей подругой. Но липкое чувство собственной неправоты всегда делает человека агрессивным. И, не удержавшись, я нанесла опережающий удар:
— Займись лучше собственными делами, Соня. У тебя свадьба на носу. Вряд ли Ромик-хвостик пошевелится без твоих указаний. И тогда у тебя не останется ни времени, ни сил шпионить за другими.
В Сониных глазах отразилась такая глухая, острая обида, что мне захотелось откусить собственный язык. Но слово было высказано. Не выдав больше ни единого звука, Соня сделала шаг назад, резко развернулась и почти бегом бросилась прочь, растворяясь в сыром полумраке. Растерянно я смотрела ей вслед, слушая, как затихает вдали стук Сонькиных каблуков.
Глава 4. Ника. Объединение событий
Я существовала теперь между двумя полюсами.
На одном находился дом. Дом, где тихой тенью бродила мама, где отпускала свои ядовитые замечания Аглая, от которой я скрывалась в своей уютной маленькой комнате. Там стояла большая панцирная кровать со старомодными круглыми шишечками, навинченными на столбики, большой письменный стол у окна, папино любимое высокое кожаное кресло, перешедшее мне по наследству, огромные открытые полки с книгами и старый платяной шкаф с плохо закрывающейся дверцей. Из него вечно вываливалось огромное пуховое зелёное одеяло, купленное мамой на случай холодных зим.
На противоположном полюсе окончательно поселился Вадим.
Я не знала, как соединить эти миры: вводные были известны, но подходящих формул для решения не существовало. Хотя я по-прежнему верила в себя и считала, что решение найдётся, нужно лишь чуть больше времени на обдумывание. А пока я пряталась от поисков выхода на университетской кафедре. Там всё шло своим ходом: не утихали бесконечные битвы за расписание, коллоквиумы сменялись семинарами, корректировались индивидуальные планы моей научной деятельности.
Соня совсем выпала из течения моей жизни. Я очень нуждалась в ней, хотела обсудить сложившуюся ситуацию, попытаться объяснить свой выбор, хотя и сама понимала его неясно. Нельзя сказать, что я не делала шагов к примирению: дважды заходила к ней домой, но её саму не заставала. Один раз дверь мне открыла Анна Семёновна, втянула за руку в квартиру, усадила за кухонный стол и начала расспрашивать обо мне и маме, попутно отрезая от свежеиспечённого капустного пирога пышный душистый кусок. В ответ на мои вопросы о Соне она только махнула рукой:
— Да разве её застанешь — премьера на носу! У неё сейчас, как у денщика перед парадом, ни сна, ни отдыха. Приходит под утро, замертво на кровать валится, встаёт — и снова бежать, только чмокнёт в щёку. Вся в своих булавках да лоскутах, ни дать ни взять — Хлестакова на курьерских.
Во второй раз я и вовсе никого не застала — лишь Дик, давно считавший эту квартиру своей собственной, звонко лаял за дверью в ответ на мой стук.
Но как-то утром, торопясь на работу, я увидела в почтовом ящике красивый большой конверт. Достала пахнущий свежей типографской краской бумажный пакет, внутри которого лежали два приглашения — для меня и мамы — на свадьбу Софии Казанцевой и Романа Друбича.
Нужно было срочно искать пути к примирению. Но пока я раздумывала над решением этой задачи, она разрешилась сама — в абсолютно Сонином стиле. В тот же вечер я вернулась домой усталая и взвинченная неприятным разговором со своим научным руководителем, отругавшим меня за затягивание очередной главы диссертации. Дверь открыла непривычно оживлённая мама:
— А у нас Сонечка сидит! Больше часа тебя дожидается!
Я ринулась в гостиную. Со стоявшего там дивана навстречу уже поднималась загорелая, но сильно похудевшая Соня.
— Загорела и похудела, — констатировала я, остановившись и оглядывая её с ног до головы, как переменную, значение которой внезапно изменилось. — Гастроли?
— Гастроли, — кивнула Соня, улыбаясь во весь рот.
И тут же, безо всякого перехода, будто и не было того вечера в переулке, будто вовсе не от меня как от зачумленной бросилась она тогда в темноту, радостно затараторила:
— Ронь, ну что, остались силы после грызения гранита науки? Хочу тебе эскизы платья показать — своего и подруги невесты. Да, подруга невесты?
Она пристально смотрела на меня своими бездонными темными глазами. Я даже не сразу нашлась, что ответить — настолько легко, без единого слова о случившемся, она перепрыгнула через всё, что между нами произошло. Я так не умела. Я бы ещё неделю выстраивала подходящую формулу примирения, вычисляла верную последовательность слов. А Соне для этого не требовалось ничего, кроме желания снова быть рядом.
Наконец я решила, что подходящие слова найдены:
— А приглашения зачем же в ящик бросили? Уж подруге невесты можно было всё-таки и лично вручить.
Соня фыркнула и закатила глаза с таким выражением, с каким обычно рассказывают о совсем безнадёжных, но горячо любимых родственниках.
— Это отдельная история, — она махнула рукой. — Я с гастролей звонила Ромке, ругалась, что приглашения ещё не готовы. Макет мы с одним художником давным-давно утвердили, я и говорю: «Беги, срочно печатай, только Нике и её маме сама занесу, когда вернусь, лично». А Ромка только первую половину фразы услышал — про «беги, печатай» — и всё, отключился. Примчался, забрал готовые конверты и куда, ты думаешь, рванул в первую очередь? К тебе. Только заходить не решился, просто в ящик опустил.
— Он меня до сих пор боится, — констатировала я не без удовольствия.
— Он тебя будет бояться до самой смерти, — серьёзно кивнула Соня. — Я ему говорю: «Рома, это же Ника, а не прокурор». А он мне: «У неё взгляд такой, будто она уже мысленно меня на ноль умножила».
Я расхохоталась — впервые за долгое время не натужно, не для вида, а по-настоящему.
— А с рестораном как, определились уже? — спросила я.
Соня на секунду замялась, подбирая слова, потом улыбнулась:
— Ромка нашел неплохой вариант, — сказала она чуть быстрее, чем следовало, и тут же поспешно перевела разговор на платье.
Я не стала докапываться. Что-то подсказывало мне: «Ромка нашел» как обычно означало «Соня выбрала сама, а Ромке просто сказала, куда прийти». Но выяснять это вслух означало бы дать себе лишний повод для шутки про хвостик, а рушить атмосферу вечера я не хотела.
Потом мы смотрели эскизы платьев. Они были безупречны, в соответствии с тонким художественным вкусом Сони. И мои мерки, и мои пожелания она знала назубок.
Мы обсуждали список гостей — Соня зачитывала имена, а я давала им четкие короткие характеристики, как вдруг случилось то, чего я не помнила уже много лет: мама поднялась, подошла к пианино, откинула крышку и, будто продолжая какой-то свой внутренний разговор, начала играть.
Мама вопреки очевидному не пела дома для себя. Голос, который каждый день звучал в стенах музыкальной школы для чужих детей, дома молчал годами. Будто певческий дар, единожды запертый, умел открываться только по расписанию, только для чужих, но не для собственной дочери и уж тем более не для себя самой или Аглаи.
Мы с Соней замолчали одновременно, не сговариваясь — так замолкают, когда боятся спугнуть что-то очень нежное. Мамин голос, тот самый, консерваторский, много лет скрытый от нас где-то на дне её души, зазвучал в гостиной впервые за целую вечность — чистый, высокий, немного дрожащий сначала, а потом всё увереннее. Я не помню, что она пела. Помню только, что смотрела на Соню, а Соня смотрела на маму, и в её глазах стояли слёзы — те самые, детские, которые появлялись у неё всякий раз, когда она видела что-то, по её словам, «слишком красивое, чтобы не заплакать».
Когда мама закончила и опустила руки на клавиши, несколько секунд в комнате стояла звенящая тишина. Потом Соня захлопала первой, а за ней и я — и мама, смутившись, как девочка, вдруг так музыкально рассмеялась.
— Ну, Екатерина Павловна, если вы откажетесь на моей свадьбе спеть, ноги моей не будет больше в этом доме! — Соня, сияя, смотрела маме прямо в глаза.
Удивительно, но мама не стала отказываться, а только чуть кивнула в знак согласия:
— Конечно, моя девочка, конечно. Мне так хочется, чтобы ты была счастлива всю свою долгую-долгую жизнь, я обязательно спою всё, что ты захочешь. Если пианино будет.
— Не переживайте, тетя Катя. Не то что пианино — рояль будет, самый настоящий рояль! — и Соня улыбнулась каким-то своим мыслям..
В один из вечеров, когда я уже почти забыла, чего жду — звонка или тишины, — Вадим подкараулил меня у самого выхода из университета. Я заметила его не сразу: он стоял чуть поодаль, у ограды сквера, засунув руки в карманы, и смотрел на здание вуза снизу вверх с тем особенным выражением, какое бывает у человека, разглядывающего то, что ему явно не по карману. Огромные окна, тяжёлые двери, из которых свободно выходили люди в строгих пиджаках, с папками под мышкой — для него всё это было чужим миром, куда его не звали.
Я как раз что-то втолковывала двум своим студенткам — кажется, про распределение Пуассона, которое у них упорно не желало сходиться на семинаре, — и краем глаза заметила, как Вадим, увидев меня в этой роли, весь как-то подобрался, посуровел лицом. Позже я поняла: это была зависть, самая обыкновенная, мужская, уязвлённая зависть — оттого что я здесь своя, а он тут гость, которому не полагается даже расписания.
Справиться с этим чувством по-другому Вадим не умел — только показать что-то весомое в ответ. Едва мы отошли от здания, он выудил из кармана куртки увесистый, с торчащей антенной телефон и будто невзначай повертел его в руке.
— Слышала про такие? Мобильный, — сказал он с гордостью человека, показывающего долгожданный трофей. — Кореш подогнал.
Зависти к Вадиму я не испытывала ни малейшей и на аппарат смотрела с чисто научным любопытством: мне, как и любому на кафедре точных наук, было интересно, как эта штука вообще работает. Я повертела телефон в руках, разглядывая антенну, спросила о дальности сигнала — и Вадим вновь расстроился из-за того, что я не оценила статус вещи так, как он рассчитывал.
Мы пошли дальше, обсуждая какие-то мелочи. Когда поравнялись с рестораном — той самой знаменитой на весь город «Прагой» с её зеркальными залами и вечной вереницей чёрных машин у входа, — я, погружённая в свои мысли о предстоящей Сониной свадьбе, вздохнула вслух, не обращаясь ни к кому конкретно:
— Вот сюда бы Соне, да разве по карману такое — это же сумасшедшие деньги за один банкет.
— А зачем тебе туда? — тут же встрепенулся Вадим, явно сбитый с толку. — Хочешь — устрою.
— Да не мне, — отмахнулась я. — Соне, подруге моей. Свадьба у неё скоро. Но не нужно уже ничего устраивать: они с Ромкой другое место нашли, у Сони в театре. Рояль там точно есть, мама моя обещала спеть для них. Вадим ничего на это не ответил — только чуть заметно перекатились желваки на его скулах. Я тогда не придала этому особого значения. Да я и не могла вообразить, что каким-то немыслимым образом в очередной раз задела его самолюбие. Гораздо позже до меня дошло, что в его голове все эти люди, вещи и события сплелись в блестящий разноцветный шар недосягаемой галактики. Как ребенок, лишенный в детстве элементарной заботы и тепла, он жаждал реванша и бесился от мысли, что по-прежнему есть в этом мире что-то ему недоступное, даже если оно и не было ему нужно.
— Ну, дело хозяйское, — сказал он наконец с деланным равнодушием. — Я ж понимаю, что я посторонний. А в каком театре она работает? Подруга твоя?
— В театре, Вадим, не работают, а служат, — зачем-то заявила я.
— Ну, есесенно! — лениво процедил Вадим.
В голосе его не было ни капли обиды — только спокойная, будничная констатация факта. Теперь, вспоминая тот вечер, я различаю за этим спокойствием совсем другое: глухую, вызревающую где-то в глубине уязвлённость, которой предстояло взорваться не сразу, но взорваться. В тот же момент я наивно считала, что в этой ситуации нет никакого повода для обиды, и, приняв его расспросы за искренний интерес, стала в подробностях рассказывать ему о нашей дружбе с Соней, о её работе, о маме и о предстоящем важном событии.
Зал театрального фойе, который Соне выделили по доброй дружбе с завхозом, был украшен настолько скромно и с таким вкусом, что сразу становилось ясно: тут работала не свадебная индустрия, а человек, умеющий из ничего сотворить красоту. Тюль, немного живых цветов, десяток свечей в старых театральных канделябрах, найденных где-то в реквизиторской. Соня в платье собственного пошива — простом, без единой лишней складки, но с таким безупречно точным кроем, что даже я, совершенно не разбирающаяся в моде, ощутила восхищение перед точной формулой, — казалась абсолютно, до неприличия счастливой. Гостей было немного — человек тридцать, не больше, и почти все — люди, у которых было что сказать. Несколько театральных, острых на язык, но безупречно интеллигентных в своей иронии; мы с мамой; Анна Семёновна — сдержанная, прямая, в неброском, но явно дорогом костюме, с той особенной осанкой, которая появляется после многих лет выступлений перед классом. Анна Семёновна всю жизнь преподавала русский язык и литературу в одной престижной московской школе. Рядом с ней сидела её троюродная сестра откуда-то из Подмосковья, Валентина — попроще манерами, но тоже из «своих», начитанных. Она то и дело вставляла в разговор цитаты, слегка их путая, чем немало веселила окружающих. За соседним столом сидела совсем древняя, сухонькая старушка в старомодной шляпке — Ромкина бабушка, единственная его родня на этом празднике; она почти не вставала с места и смотрела на внука с выражением тихой, немного растерянной гордости.
Тосты пошли один за другим. Анна Семёновна говорила недолго, но каждое слово было точным. Потом поднялся помощник режиссёра и произнёс тост, изящно вплетя в него цитату про то, что «браку, как и хорошей пьесе, нужна крепкая режиссура, но лучшая режиссура — та, которую никто не замечает». Зал одобрительно засмеялся — умно, не грубо. А потом наступила тишина иного рода — мама вдруг поднялась со своего места, стягивая с плеч шаль. Я совсем не узнала её платье: тёмно-синее, длинное, с благородным старомодным блеском ткани — готова была поклясться, что никогда не видела его прежде. Оказывается, всё это время в глубине маминого гардероба хранился целый пласт её прежней жизни, о которой я почти ничего не знала. Она подошла к старому роялю в углу зала, села, чуть крутанув вращающийся табурет, взмахнула руками, нежно касаясь клавиш, и запела. Голос мамы, который я помнила только домашним, приглушённым, здесь, в акустике высокого зала, вдруг раскрылся во всю свою настоящую силу. Я поняла, поражённая, что все эти годы слышала лишь бледную тень того, кем она когда-то была. Зал стих мгновенно и полностью. Я смотрела на её прямую спину, на руки, уверенно лежащие на клавишах, и чувствовала, как к горлу подкатывает совершенно ненаучное, необъяснимое ни одной формулой чувство. Это был её звёздный час, украденный когда-то жизнью и вот, спустя столько лет, ненадолго ей возвращённый. Зал разразился овациями, кто-то даже крикнул «браво!» настолько искренне, что это совсем не выглядело дежурным жестом. Соня смотрела на мою маму восторженно и, как всегда, наверное, видела в этой сцене что-то недоступное мне.
Я обернулась, чтобы ответить сидящей рядом черноволосой девушке, бывшей Сониной однокурснице, которая спрашивала, где моя мама училась петь, и в ту же минуту мой взгляд наткнулся на боковой столик у самой стены. Там, слегка покачиваясь на стуле и закинув ногу на ногу с видом человека, будто он тут свой, сидел Вадим. Мои ноги вдруг стали ватными. Прервав фразу на полуслове, я резко встала и двинулась в его сторону, ещё не зная, что скажу. Понимая только одно: его нужно любым способом вывести отсюда — тихо, без скандала, до того как его заметит кто-то ещё. Соня, которая как раз возвращалась от рояля, оказалась куда ближе к тому столику, чем я. Она ещё не видела Вадима, но что-то в моём лице заставило её замедлить шаг и обернуться. Опередив меня на несколько решительных шагов, она оказалась у столика первой.
— Что вы здесь делаете? — её голос прозвучал ровно, ледяным, звенящим тоном. Вадим, до этого сидевший вальяжно, вдруг весь подобрался. Я уже чувствовала кожей его слабость: он терялся перед женщинами вроде Сони. Смелыми, красивыми, из того самого другого мира, куда он сам благодаря мне начал приближаться. Со мной он быстро научился быть уверенным, даже наглым — я сама своей уступчивостью вольно или невольно способствовала этому. Но здесь, перед чужой решительностью, он не знал, как себя вести, и это незнание делало его на мгновение почти жалким.
— Я это… к Нике, — пробормотал он, зачем-то пытаясь встать со стула и запутавшись в собственных ногах. — Мы знакомы вообще-то.
К этому моменту я уже успела подойти вплотную и вопреки всякой логике, вопреки всему, что чувствовала минуту назад, испытала вдруг совершенно необъяснимый порыв защитить его, но сделать это как можно быстрее и тише.
— Соня, всё в порядке, — быстро проговорила я, вставая между ними. — Это Вадим. Мой… знакомый. Он здесь совершенно случайно, я сейчас всё улажу.
— Зачем ты его сюда позвала? — вдруг почти выкрикнула Соня, и от этого крика несколько голов за соседними столами повернулись в нашу сторону.
— Я его совсем не звала сюда! — вспыхнула я в ответ. В этой вспышке смешалось два противоположных чувства: облегчение оттого, что всё наконец открылось само, и липкий, подступающий к горлу ужас, потому что краем глаза я уже видела, как в нашу сторону спешит мама. Она шла торопливо, длинное платье сковывало движения. Мама была раскрасневшейся, помолодевшей от только что пережитого восторга, будто музыка сбросила с неё разом лет двадцать. Но мы с Соней уже не замечали ничего вокруг, швыряясь нелепыми обвинениями. Вадим, слушая, как я фактически защищаю его перед Соней, снова начал наливаться привычной самоуверенностью. Он выпрямился на стуле, и по его лицу вновь поплыло ленивое, почти довольное превосходство. Ещё несколько секунд — и мама оказалась рядом. Ничего ещё не понимая, она не могла взять в толк, что могло произойти между двумя её любимыми девчонками в такой день. Но постепенно до неё стал доходить смысл спора. Она перевела взгляд на Вадима, на его спортивный костюм, совершенно неуместный на свадебном банкете, на золотую цепочку, утонувшую в складках короткой шеи, на синеватые тени наколок на пальцах, — и её лицо изменилось. — Доченька, кто это? — прошептала она своим тихим, домашним голосом, тем самым, каким обычно спрашивала, не голодна ли я. — Спаси тебя бог от такого выбора.
Из её уст, привыкших к совсем другим интонациям, эти слова прозвучали особенно страшно — не как оскорбление, а как приговор, произнесённый в полной убеждённости собственной правоты.
У меня перехватило дыхание. Соня тоже замолчала. Она лишь смотрела на меня с кривой, невесёлой усмешкой, в которой было гораздо больше горечи, чем торжества.
И, может быть, всё ещё удалось бы как-то замять, свести к неловкой, но не смертельной сцене, если бы в это мгновение мой взгляд не упал на Ромку. Он привычно прятался за спинами обступивших нас гостей.
Что-то во мне сорвалось, будто перегорел предохранитель. Вся ярость, всё унижение этого вечера нашли наконец удобную мишень.
— На своего избранника лучше посмотри! — выпалила я, глядя прямо на Соню, уже не в силах остановиться. — Это же не человек, а безвольный хвост, который всю жизнь будет плестись за тобой!
В зале стало совсем тихо. Я обернулась к Вадиму:
— Пойдём. Нам здесь не рады.
А потом, уже тише, почти шёпотом, повернувшись к маме:
— Мама, не волнуйся, пожалуйста. Я тебе потом всё объясню.
Даже в эту секунду, когда всё внутри меня тряслось от бешеной ярости, я помнила папин завет: маму нужно беречь.
Глава 5. Ника. Точка пересечения
Я потянула Вадима за руку, и мы оказались на тротуаре у театра — оба молчащие, погружённые каждый в своё. Я рассеянно смотрела по сторонам и вдруг заметила: на улице уже осень. Тонкая, ранняя, почти неотличимая от лета — но всё же настоящая, с особым горьковатым запахом влажной листвы.
«Смотри, как воздух в сентябре становится честным — сквозь него видно дальше, чем летом», — вспомнила я вдруг Сонину фразу, сказанную когда-то давно. От этого воспоминания в груди на секунду разлилась особенная, тёплая нежность, с которой вспоминаешь чужую, давно выученную наизусть привычку. Но следом пришло другое чувство, куда более острое: я вспомнила, что именно с этой самой Соней только что разругалась вдребезги. Нежность обернулась физической тоской по чему-то уже, кажется, безвозвратно потерянному. А следом накатило раздражение — злое, глухое, не столько на подругу, сколько на саму себя за то, что даже сейчас не могу отпустить её из сердца.
«К чёрту Соню, — оборвала я сама себя. — Осень — это просто осень. Понижение среднесуточной температуры, только и всего».
Вадим вёл себя непривычно тихо. Он молчал, глядя куда-то в сторону, а потом вдруг, без единого слова, стянул через голову толстовку и неловко накинул её мне на плечи — то ли заметив, что я дрожу, то ли просто не зная, чем заполнить это молчание. Потом посмотрел мне в глаза впервые внимательным, спокойным взглядом и протянул в своей неподражаемой манере:
— Ну и рубилово вышло…
Я закуталась в толстовку — тяжёлую, пахнущую незнакомым одеколоном и немного потом, — и почувствовала то, чему не могла подобрать ни одного точного слова, ни одной подходящей формулы, при всей своей привычке объяснять всё на свете.
Остаток ночи мы просто бродили — без всякого плана и цели, как бродят только по-настоящему свободные или по-настоящему растерянные люди. Москва в тот час была совсем тихой: пустые, гулкие проспекты, редкие, устало ползущие троллейбусы, мокрый после недавнего дождя асфальт, отражающий фонари неровными, дрожащими полосами. Мы прошли через половину центра — мимо тёмных, спящих витрин, гранитных набережных, чугунных оград бульваров, — просто идя рядом. В этом молчании было что-то новое, совсем не похожее на прежнюю неловкую тишину.
У одного из мостов Вадим вдруг остановился, аккуратно повернул меня к себе за плечи и поцеловал — совсем не так, как в тот страшный вечер в переулке. На этот раз в его движении не было ни напора, ни хозяйской уверенности — только неожиданная, почти пугающая его самого осторожность. И я, вопреки всему, что уже понимала о нём, вопреки звонкам тревоги, не смолкавшим с первого дня нашего знакомства, вдруг позволила себе на одну короткую минуту довериться — не рассудком, а чем-то совсем другим, что рассудку не подчинялось.
Светало, когда мы подошли к моему двору. Вадим довёл меня до самого угла, но во двор заходить не стал. Я бы и не позволила: на первом этаже углового дома жила Аглая, чьё окно смотрело ровно на детскую площадку, а сил на очередную бурю с тёткой у меня попросту не было. Мы попрощались коротко, и я, стараясь ступать как можно тише, поднялась к себе.
В квартире стояла плотная тишина. Я на цыпочках прошла мимо маминой двери — закрыта, значит, спит, решила я с облегчением, надеясь отложить трудный разговор, — и скользнула в свою комнату. Включила ночник у двери.
На моей кровати, укутанная в зелёное пуховое одеяло, сидела мама и пристально, не мигая, смотрела прямо на меня.
— Мама, ты чего не спишь? — спросила я, хотя вопрос прозвучал глупо: ответ был очевиден.
Она не ответила сразу. Только плотнее закуталась в одеяло, будто оно могло защитить её от того, что она собиралась сказать.
— Как ты могла испортить Соне этот день, Вера? — произнесла она наконец. Голос её дрогнул, но не сорвался — мама всегда умела держать его ровным, даже когда внутри всё рушилось. — Ты устроила там… не знаю даже, как это назвать.
Я молчала, не зная, с чего начать оправдываться — да и не была уверена, что хочу этого.
— И ладно бы только это, — продолжала мама. — Я никогда не понимала твоих нападок на Рому. Ну да, ты имеешь право на своё мнение, но есть же элементарное воспитание. Говорить всё это прилюдно, на его собственной свадьбе! Он хороший, мягкий, добрый, музыкальный мальчик. Ведь он сирота, у него, кроме бабушки, никого во всём мире нет…
— Мама, он слизняк, — оборвала я резче, чем хотела, понимая всю справедливость её слов. Но меня уже опять несло:
— Ромка — пустое место. Ромка — Сонин хвост. Будет всю жизнь сидеть у неё под каблуком, лишь бы ничего не решать самому.
— Детский сад какой-то, — мама вновь подняла на меня глаза. — А твой-то, выходит, лучше? — тихо спросила она, и от этого вопроса было тяжелее, чем от крика. — Твой отец в гробу бы перевернулся, если бы увидел, кого ты…
Она не договорила — само слово, которым ей хотелось назвать Вадима, казалось ей слишком грубым для этой комнаты, для этого дома.
Я стояла у двери, всё ещё в его толстовке, и чувствовала, как во мне поднимается знакомое волна упрямства — та самая, что срабатывала всегда, стоило кому-то попытаться решить за меня, что мне можно, а что нельзя.
— Мама, это моя жизнь, — сказала я тихо, но твёрдо. — Я взрослый человек. Я сама разберусь, с кем мне быть. А ты судишь человека по внешности, хотя всегда говорила, что это недостойно культурного человека.
Она хотела что-то возразить — я видела, как дрогнули её губы, — но вдруг словно резко погасла, обмякла, как догоревшая свеча. Слишком устала. Слишком боялась. Слишком сильно любила меня, чтобы продолжать бой, победить в котором у неё не было ни единого шанса.
— Я не хочу с тобой ссориться, — сказала она наконец очень тихо. — Я слишком боюсь тебя потерять, Вера. Ты у меня одна.
Что-то во мне дрогнуло от этих слов сильнее, чем от любых обвинений. Я подошла к кровати и присела на край. Мама, помедлив всего секунду, приподняла одеяло, приглашая меня к себе. Я нырнула внутрь, прижалась к ней, вдыхая знакомый с детства запах дома, — и на несколько долгих минут мир снова стал простым и надёжным. Нам было невероятно тепло вдвоём. Но какой-то другой, холодной частью рассудка я уже знала: этого перемирия надолго не хватит.
Аглае какой-то доброхот, конечно, рассказал о произошедшем на свадьбе. Но поскольку там мало кто что-то толком понял, сведения были обрывочными и в единый пазл не складывались. Аглая принялась пытать маму. Мама выбрала свой привычный способ обороны — ушла в глубокое молчание. Со мной тётка до поры до времени не связывалась: она хорошо знала мой характер и, как правило, бросалась в бой, лишь накопив достаточно ресурсов для атаки.
Жизнь возвращалась в привычную колею. Краем уха я услышала, что Соня с Ромой отправились в свадебное путешествие в Таиланд.
Через несколько дней после случившегося я наткнулась во дворе на Анну Семёновну, возвращавшуюся из школы. Подтянутая, в строгом чёрном костюме и белой блузке, с красиво собранным на затылке узлом густых, чуть тронутых сединой тёмных волос, она производила впечатление человека, преданно посвятившего себя своему делу. Немногие знали о другой стороне её характера: теплоте, хлебосольности и удивительном чувстве юмора, которое бывает только у ясно и глубоко мыслящих людей.
Она увидела меня раньше, чем я её и остановилась, поставив сумку с тетрадями на скамейку у детской площадки.
— Добрый день, Ника, — сказала она, тепло улыбаясь.
— Здравствуйте, Анна Семёновна. — Мне было неловко: я снова не знала, как себя вести.
— Как твои дела? — спросила она всё так же спокойно.
— Спасибо. Всё хорошо. А вы как?
— Ну, как я, — смеясь, ответила она, показывая взглядом на сумку, набитую зелеными школьными тетрадями. — Вот несу себе развлечение на вечер. Сочинения по Чехову — вечер юмора мне обеспечен.
Я немного облегчённо улыбнулась. С Анной Семёновной было всегда легко, она чем-то напоминала мне папу — ей не требовалось долго что-то объяснять. В этот момент она безо всякой связи с только что сказанным добавила:
— Молодость — время такое: есть «да», есть «нет», а оттенков не видишь. Я и Соне то же самое сказала. В жизни всё может случиться: родители умирают, мужья уходят, дети вырастают, а дружба — это то, что может в какие-то моменты остаться единственным маяком, который светит.
У меня выступили слёзы на глазах, хотя обвинить меня в сентиментальности не смог бы никто. А потом Анна Семёновна крепко меня обняла, и я потянулась к ней в ответ — и только тогда заметила, что в арке стоит, приоткрыв от изумления рот, Аглая со своими неизменными левретками…
Осень сменилась зимой почти незаметно, как это всегда бывает в Москве. Жизнь моя текла по двум руслам, которым я старательно не давала пересекаться.
На кафедре всё шло своим чередом: зимняя сессия, бесконечные приёмы задолженностей, растущая стопка контрольных работ, которые нужно было проверить до Нового года. Научрук снова взялся за меня с прежним усердием — очередная глава диссертации, очередные сроки, очередное его коронное: «Вероника Андреевна, у вас голова светлая, а руки ленивые». Я про себя каждый раз опровергала это цифрами: сколько часов вела семинары, сколько тетрадей проверила, сколько раз ночевала над формулами.
С Вадимом мы виделись урывками — он то пропадал на несколько дней без объяснений, то, наоборот, настойчиво требовал моего времени именно тогда, когда меньше всего было возможности его выкроить. Я злилась на эту непредсказуемость, но — что пугало меня куда больше — начинала подстраивать под неё собственное расписание, будто это было в порядке вещей.
С Соней мы не виделись вовсе — не только из упрямства, но и по чистой логике: она сама с обычной своей стремительностью нашла им с Ромой квартиру поближе к театру. Ромка, разумеется, не возражал, вряд ли он вообще было мнение на этот счёт.
Дика с собой взять они не смогли: новая квартира была слишком тесной, да и Соне, вечно пропадающей на репетициях, некогда было с ним гулять. Пёс остался у Анны Семёновны. Однажды, возвращаясь из института, я столкнулась с ней вновь прямо под аркой — она шла с Диком на поводке, и пёс, завидев меня, радостно рванулся навстречу. Хоть я и не питала любви к собакам, Дик преданно хранил привязанность и ко мне, держа в памяти благодарность за спасение.
— Гуляем вот с ним теперь по очереди, я да соседка, — улыбнулась Анна Семёновна, потрепав Дика по загривку. — Правда, стараюсь пораньше выходить, пока во дворе Аглаи Владимировны нет, не хочу лишний раз пересекаться. На той неделе она мне тут целую лекцию прочла — дескать, приличные люди собак без намордника не выгуливают, а Дик наш, между прочим, мухи не обидит.
…А потом, в один из вечеров, когда я замёрзшая ввалилась домой, мама, перебиравшая ноты в гостиной, негромко произнесла:
— Соня-то беременна, оказывается. Анна Семёновна сегодня во дворе сказала.
Я застыла в дверях. Первым порывом было бежать. Немедленно набрать её номер, поздравить, помириться, обнять — всё сразу. Но математик остановил во мне истерику. «Позвоню на днях», — сказала я себе, снимая пальто. Дни складывались в недели. Недели — в месяцы.
Не то чтобы я не думала о ней. Думала часто. Иногда, идя мимо знакомых мест, я ловила себя на мысли: вот бы сейчас Соня была рядом, непременно бы заметила какой-нибудь особенный свет в окне или узор инея на асфальте и произнесла бы своё привычное «смотри, как красиво», а я бы, как всегда, поторопила её бежать куда-то дальше. От этих мыслей становилось так пусто, что хотелось набрать номер — и тут же из глубины снова поднималось упрямство: а кто должна звонить первой?
Зима тянулась своим чередом. Я преподавала, писала диссертацию, ссорилась с Аглаей по мелочам, виделась с Вадимом, когда он появлялся, и продолжала носить в себе эту глухую тоску по Соне…
А потом пришла весна.
Я возвращалась после очередного семинара на кафедру, когда наперерез мне неожиданно выскочила Саша — диспетчер нашего факультета. — Ника, а я тебя дожидаюсь. Тебе мама звонила, два раза.
Мама? Два раза? В первую секунду сердце болезненно сжалось, но потом я включила логику. Что могло случиться? С мамой? С Аглаей? Раз мама звонила сама, значит, с ней всё в порядке. Ну, разве что её в больницу увозят, или в милицию «замели» (смешно) и дали сделать короткий звонок (нелогично, почему тогда два раза?). С Аглаей? Не верю. Аглая переживёт всех. Дома пожар? А почему мама позвонила в диспетчерскую, а не на кафедру? Скорее всего, нашла только этот телефон, ведь она никогда мне на работу не звонила.
Мы ворвались в диспетчерскую. Сашу тут же перехватил преподаватель статистики, и они бурно принялись что-то выяснять у расписания. Я поспешила к телефону. Наконец в трубке послышался родной голос:
— Алло! — Мама! Это я, Вероника. Что случилось?
— Ой, Верочка! Ты извини, я что-то не подумав звонила, корю себя теперь.
— Да что случилось, мама? Скажи уже!
Мама взяла небольшую паузу, вздохнула и наконец, повысив голос, откликнулась:
— Наша Сонечка родила сегодня утром! Девочка!
К горлу подкатил комок. Родила. Без меня. Эти мысли проносились в голове галопом. Смешно, конечно, было представить, что Соня ждала бы нашего примирения, отодвигая время родов одним волевым усилием.
— Ты меня слышишь, Верочка? — переспросила мама.
— Да, мама, конечно, слышу. Поздравляю!
В её голосе появились редкие весёлые нотки:
— И я тебя поздравляю, Вера! Только вроде бы поздравлять не нас с тобой нужно!
— Да, конечно, мама! Я всё сейчас обдумаю и решу.
— Право, Вера! Ну что тут обдумывать, нужно просто ехать!
— Да, мама, — ответила я чуть спокойнее. — У меня сейчас ещё один семинар, а потом я поеду. Только скажи, куда?
Она продиктовала адрес. Я положила трубку. Маме я наврала: семинары на сегодня закончились, я могла ехать прямо сейчас. Но мне хотелось побыть наедине со своими мыслями. Я вернулась на кафедру. В голове поплыли воспоминания: вот мы с Соней на папиной горке летим вниз; вот идём вместе в школу; вот едем в лагерь; выпускной; первая совместная поездка в Турцию… Нет, хватит! Я нужна сейчас Соне. Решительно встала, одёргивая пиджак. Еду!
Поймала машину прямо у главного входа в институт — частник, «копейка», продавленное сиденье пахло бензином и чужими сигаретами. Уже сидя внутри, подумала: наверное, стоило съездить домой, переодеться. Строгий деловой костюм был неуместен для визита в роддом. Но тут же остановила себя: глупости, какая разница. Ещё через пару кварталов зацепилась мыслью: а не стоило ли купить что-нибудь по дороге — цветы, мелочь для малышки? Но и эту мысль отогнала: сегодня просто съезжу, а что дарить — решу потом.
Двор роддома встретил меня суетливой атмосферой — мужчины топтались на газонах, задрав головы к окнам, кто-то пытался докричаться до благоверной, кто-то просто курил. Я замешкалась, не понимая, куда идти.
— Ника?
Я обернулась. Ко мне, смущённо улыбаясь, подходил Ромка. Мы не виделись со дня свадьбы — с того злого вечера, когда я назвала его безвольным хвостом. Мне не знала, что сказать. Но Ромка, кажется, предпочёл сделать вид, что ничего не помнит.
— Поздравляю, — выдавила я, пересилив себя. — С дочкой.
— Спасибо, — просиял он.
— Друбич, ну ты орёл! — раздалось сбоку.
К нам подошли, видимо, двое его приятелей, один хлопнул Ромку по плечу.
— Ну что, бракодел, поздравляю!
Меня будто дёрнуло изнутри от этого глупого, солдафонского юмора. Ромка лишь криво улыбнулся.
— Не каждый брак сразу разглядишь, — процедила я, глядя прямо на шутника и вложив в эту фразу всё презрение, на какое была способна. Тот явно не совсем понял, но мой тон заставил его неловко хмыкнуть. Они поспешно попрощались и отошли.
Какие-то минуты мы стояли молча, а потом Ромка задрал голову и начал махать руками. Я проследила за его взглядом. Соня стояла у окна на втором этаже — бледная, осунувшаяся так сильно, что я испугалась.
— Что она худая такая? — вырвалось у меня.
— Я ей тоже говорю, — ответил Ромка. — Другие толстеют, когда беременны, а ты всё тоньше становишься. И тётя Аня её ругала: «Ты скоро звенеть начнёшь, на рельсу похожая. Что тебя Ромка объедает что ли?» Соня последние месяцы от мамы в театре пряталась. Ей скажешь, что Анна Семёновна приходила, ругалась, а она смеётся: «Ты теперь зять, тебе и слушать тёщину ругань».
Соня заметила меня. На её лице отразилось сразу два чувства: счастье и что-то похожее на вину. Она улыбнулась мне широко, совсем по-детски, а потом бережно подняла к стеклу маленький свёрток, показывая новорождённую дочь.
Я стояла внизу, чувствуя, как подступают слёзы, и поняла, что слова, которые я готовила всю дорогу — извинения, объяснения, — оказались не нужны. Единственное, что имело значение, — это она, улыбающаяся мне сверху, и крошечный кулёк у неё на руках.
День выписки выдался ярким, по-весеннему звонким. С самого утра я металась по городу в поисках подарка, отвергая один вариант за другим, пока не оказалась на Арбате и не увидела его: огромного, нелепого, ярко-розового плюшевого слона размером в половину меня. Продавщица смотрела сомнением: «Вы уверены, что это то, что младенцу нужно?» Но я купила именно его. Что-то в этой абсурдной розовой громадине показалось мне единственно правильным: слишком большим, слишком ярким для практичного мира — совсем как то чувство, которое я к этой, ещё толком и невиденной девочке, уже успела испытать. У крыльца роддома толпился небольшой праздник: шары, букеты, кто-то прилаживал фотоаппарат. Здесь были Анна Семёновна, её сестра, моя мама, Сонины коллеги по театру и однокурсницы. Наконец двери распахнулись. Вышла Соня, Рома бережно поддерживал её под локоть, в руках у неё был свёрток в кружевном одеяльце. И в ту секунду, как я увидела её при свете дня, тревога окрепла. Соня улыбалась счастливо, но улыбка эта держалась на одних губах, не достигая измождённых, ввалившихся глаз. Я заметила, каким встревоженным взглядом смотрят на неё наши мамы.
Но в следующую секунду все тревоги потонули в общей суете — объятия, поцелуи, смех.
— На, подержи, — вдруг сказала Соня, без всяких предисловий перекладывая свёрток мне на руки, будто между нами никогда и не было той долгой паузы длиной в целую беременность.
Я взяла — легче, чем ожидала, будто держала облако, — и заглянула в крошечное личико. И тут же узнала в ней Соню — те же дуги бровей, тот же изгиб верхней губы, и абсолютно те же глаза.
На следующий день я пришла к ним — по общему решению молодая семья решила пока поселиться у Анны Семёновны.
Соня открыла мне — в стареньком домашнем халате. С этими ввалившимися глазами на исхудавшем лице она напоминала какую-то сказочную птицу. Мы сели на кухне друг напротив друга, и между нами повисла та особенная неловкая тишина, которая бывает только между двумя людьми, знающими, что должны сказать что-то важное, но не знающими, с чего начать.
— Слушай, — начала я. — Про свадьбу. Я вела себя как последняя дрянь. Прости меня.
Соня посмотрела на меня долгим взглядом, а потом зачастила — совсем по-своему, легко, будто вся эта тяжесть последних месяцев ничего не весила.
— Это я перед тобой виновата, Роник! Мне так стыдно было всё это время! Ну какое право я имела так на тебя налетать, даже не выслушав! Всё время о тебе думала, все эти месяцы. Но не знала, как прийти, так боялась, что не простишь! Потом, — она показала на свой живот, — придумала, вот родится ребёнок, придём с ним к тебе, и тогда уж ты не сможешь не простить.
Не удержавшись, я рассмеялась: в этом вся моя Сонька!
А она, завидев мою улыбку, уже тянула ко мне мизинец и совсем как в детстве, быстро, слегка задыхаясь, заговорила:
— Ронька и Сонька — дружба всегда. Их не разлучит никто, никогда!
Ну вот что ты с ней будешь делать?! Совершенно несерьёзный человек! Но я уже сама протянула её навстречу свой мизинец.
А потом, стыдясь всего этого ребячества, принялась отчитывать подругу:
— Соник, ну как так можно? Ты сама уже стала мамой, а взрослеть-то будешь пробовать?
Соня, по-прежнему весело улыбаясь, затараторила:
— Я попробую, обязательно попробую, но если не понравится, то и не буду! Хватит с нас и одной взрослой — тёти Рони!
И тут же без перехода засветилась совсем другим светом:
— Ронь, ты бы видела её ночью. Она хмурится точь-в-точь как ты, когда решаешь свои формулы — прямо лоб морщит, всерьёз так, будто уже что-то обдумывает.
Мы просидели около часа. Говорили о ерунде, Соня рассказывала, как Ромка неумело держит дочь, боясь уронить. И ни разу больше не вернулись к той злосчастной свадьбе, будто моё короткое извинение и её прощение закрыли вопрос навсегда.
Тогда я ещё не знала, что кроме радости Соня в тот день выписки несла с собой кое-что ещё — маленький сложенный вчетверо листок бумаги, направление на обследование, выданное врачами в роддоме. Не знала я и того, что Соня решила пока никому об этом не рассказывать — ни мне, ни маме, ни тем более Ромке, предпочитая сначала во всём разобраться сама и никого не тревожить.
Двор наш всё ещё помнил старые порядки — ту особую, почти деревенскую общность, когда рождение ребёнка становится общедворовым событием. К Казанцевым потянулась вереница соседей с пелёнками и советами. И каждый считал долгом предложить имя.
— Марусей назвать, — авторитетно заявляла баба Клава с третьего этажа, — старинное имя, надёжное.
— А по мне — Кариной, красиво, современно, — спорила с ней молодая соседка с четвёртого.
Даже Рая, зайдя однажды с Ниной Петровной проведать новорождённую, тихо предложила своё:
— Мне вот Даша нравится, простое, доброе имя.
Ромка, смущённый вниманием, растерянно улыбался, но, как обычно, не смел высказать мнение. Его бабушка, старенькая Надежда Тимофеевна, приковыляв посмотреть на правнучку, долго щурилась подслеповатыми глазами, а потом пробормотала:
— Мамкина дочка, не папкина, — и почему-то махнула рукой.
Все понимали: последнее слово останется за Соней.
Тем временем на плечи Ромки легла сугубо практическая забота — детское питание. Поскольку молока у Сони не было, он метался по аптекам в поисках смеси, но неизменно приносил что-то не то. Анна Семёновна отчитывала его:
— Роман, ты хоть спрашивай там у фармацевта! Тебе непонятно написано «с шести месяцев»?
Через несколько дней после выписки Соня уехала сдавать анализы. Вернулась притихшая, но ничего не объяснила — достала спящую дочку из кроватки и, по рассказам Анны Семёновны, полвечера ходила с ней по комнате, осторожно прижав к груди.
Прошло около десяти дней. Однажды вечером мы собрались за столом в квартире Анны Семёновны. Соня весь вечер была необычно молчаливой, пила пустой чай, отказавшись от маминого пирога. Вдруг она подняла глаза и произнесла ровным, монотонным голосом:
— Я решила, как назвать дочку. Анной.
За столом повисла пауза. Выбор имени в честь живой матери показался неожиданным.
— Сонечка, ну зачем же, — растерянно произнесла Анна Семёновна. — Дай ей другое имя, чтобы у девочки была своя дорога…
— Мама, — тихо, но твёрдо перебила её Соня, и от этой тихости все мгновенно замолчали. — Я говорю это сейчас перед всеми, чтобы ты слышала не только от меня одной, а при свидетелях: ты — лучшая мама на свете. И я знаю, ты не оставишь внучку, если со мной что-то случится.
— Что случится, дочка? О чем ты говоришь? — Анна Семёновна замерла, как будто не могла вздохнуть.
Соня опустила глаза на свои руки, помолчала пару секунд, собираясь с силами, а потом вновь подняла взгляд на мать, будто в комнате кроме них двоих никого не осталось.
— Мамочка, — тихо сказала она, — мне сказали, что у меня рак груди.
Она сделала короткую паузу и добавила почти шёпотом:
— Третья стадия.
Часть 2
Глава 6. Ника. Вычитание
На улице было лето. Вокруг нас время двигалось с бешеной скоростью, но при этом казалось бесконечным и надёжным; внутри же нас оно было спрессовано в крошечные шарики пустоты и отчаяния с крошечными вкраплениями надежды, грозившие скоро лопнуть.
Мы с Анной Семёновной сидели в тоскливом больничном коридоре огромного медицинского центра, дожидаясь у двери палаты, пока закончатся Сонины процедуры. Последние три месяца мы почти не разговаривали друг с другом — не было времени. Все силы были брошены на поиски лучших врачей, лекарств и консультаций. Соне становилось всё хуже. Врачи не обнадёживали, но мы продолжали бороться.
Я держала руку Анны Семёновны, которая едва заметно дрожала в моих ладонях. Совершенно неожиданно она заговорила. Голос её, в последнее время почти потерявший многолетнюю учительскую уверенность, звучал сейчас мягко и тепло. Она не смотрела на меня, по-прежнему направив взгляд куда-то в стену, будто разговаривая с кем-то видимым лишь ей одной:
— Меня когда из роддома выписали, Игорь внизу встречал с огромным букетом ромашек. Я ему одеяло с нашей девочкой протягиваю, взял он его в руки, смотрит на малышку, сияет весь. А потом на меня глаза поднял и говорит: «Это лучшее, что мы с тобой, Аня, в жизни сделали».
Анна Семёновна оборвала речь так же резко, как начала. Она продолжала смотреть в ту же точку на противоположной стене, будто силилась найти на ней ответы.
Сониного отца — Игоря Валерьевича Казанцева — я лично не помнила. Он трагически погиб, когда мне, как и Соне, было четыре года.
Игорь Валерьевич был человеком героическим. О нём даже писали в газетах. Одну пожелтевшую вырезку хранила в своих архивах моя мама и не раз показывала мне. Статья, рассказывающая о Сонином отце, называлась, на мой взгляд, излишне романтично: «Его любило небо».
Поначалу жизнь Игоря складывалась очень удачно. С детства он хотел летать. И мечта его сбылась — там, где другим приходилось преодолевать преграды, Игорь Казанцев шагал легко. Он обладал отменным здоровьем, блестяще окончил школу и поступил в лётное училище. Завершив обучение, стал вторым пилотом, а к тридцати двум годам был уже командиром воздушного судна. Не менее успешен он оказался и на любовном фронте. Влюбился в свою новую соседку по дому — Аню Романову, студентку педагогического института, признался в любви, и Аня ответила взаимностью. Они поженились, у них родилась дочка, которую назвали Соней. Жили дружно, а потом всё оборвалось в один момент.
Однажды, вернувшись из очередного рейса, Игорь сказал жене, что хочет сходить навестить друга, которого недавно списали из-за проблем со здоровьем. Он переживал, что тот начнёт пить, хотел поддержать. Анна отпустила мужа с лёгким сердцем — она ему доверяла. Дальнейшее было известно только из протоколов допросов свидетелей, потерпевшей и подсудимых. Казанцев нашёл своего друга спящим во дворе на скамейке, отвёл домой, облил ледяным душем, отпоил крепким горячим чаем и потребовал прекратить пьянствовать, сказав фразу, которая врезалась тому в память: «Когда закрывается одна дверь, всегда открывается другая, так что не дрейфь, Серёга, прорвёмся». Казанцев просидел с другом почти до одиннадцати вечера и, уходя, пообещал помочь с обустройством на Земле.
Выйдя на улицу, Игорь не стал почему-то ловить такси — до метро было далеко, а автобусы уже не ходили. Он решил идти пешком, хотя путь предстоял неблизкий. Срезая дорогу через парк, он заметил двух явно нетрезвых парней, которые тащили куда-то сопротивляющуюся девушку, зажимая ей рот. Казанцев потребовал отпустить её, но те не отреагировали, и тогда Игорь ринулся в бой. В разгар потасовки девушка вырвалась из рук насильников и убежала. Она добралась до ближайшего телефона-автомата и вызвала милицию. Несмотря на то что наряд приехал на удивление быстро, это уже не могло спасти Казанцева. Они нашли на земле только неподвижно лежащего Игоря. У одного из нападавших был нож, и он нанёс четыре удара в область спины и шеи, один из которых оказался смертельным.
…Я вздрогнула, стряхивая с себя морок воспоминаний. Открылась дверь палаты, на пороге появилась молоденькая медсестра. Мы встали, медсестра посторонилась, пропуская нас внутрь.
Я не хочу и не буду описывать, как выглядела тогда Соня. Скажу так: она таяла на глазах. Первое время, когда мы возвращались домой после бесконечных процедур, она ещё бодрилась, иногда даже смеялась, пытаясь веселить нас, и всё время просила принести к ней маленькую Анечку. Но постепенно всё менялось. Лучше не становилось, Соня замкнулась в себе, отвечала односложно, чаще молчала и почти ничего не ела — разве что Анне Семёновне удавалось влить ей в рот ложку-другую бульона. Соня уже не просила увидеть дочь, не брала её на руки, а когда слышала Анечкин плач из соседней комнаты, только морщилась и закрывала глаза. Было решено, что малышку пока заберёт моя мама, чтобы разгрузить непонятно на чём державшуюся Анну Семёновну.
Ромку мы почти не видели, дома он не ночевал. Иногда появлялся, приносил деньги, требуемые лекарства, но в комнату жены не заходил.
Я вернулась домой с научной конференции, пропустить которую не представлялось возможным. Вечером мне ещё предстояло ехать на очередную консультацию к очередному медицинскому светиле. Его контакты дал мой приятель с кафедры математической физики — Эдик Малинин. Это был какой-то дальний родственник Эдика, очередь к нему была расписана на полгода вперёд, но Малинин договорился, что тот посмотрит анализы Сони вне расписания.
В квартире, помимо мамы, укачивающей в своей комнате Анечку, расположилась Аглая. Мы с тёткой общались редко: здоровались, прощались, перекидывались незначительными вопросами о погоде. В дискуссии я не вступала до тех моментов, пока какая-нибудь её очередная выходка не доводила меня до точки кипения. Тогда я очертя голову бросалась в бой, а тётушка жалила меня короткими язвительными шпильками.
Я кивнула Аглае, сидящей за круглым столом в гостиной с журналом в руках, и, не дожидаясь ответа, прошла в мамину комнату. Мама пела Анечке тихую колыбельную, легонько похлопывая её по спинке. Но Аня спать не желала, она таращила свои карие глазки, точь-в-точь как у Сони, и старалась дотянуться крошечной ручкой до маминого локона.
— Не хотим мы спать сегодня, — нараспев произнесла мама, обернувшись на мои шаги.
Я не успела ничего ответить — раздался стук во входную дверь.
— Кто бы это мог быть? — обеспокоенно спросила мама.
— Мама, не волнуйся. Я сейчас открою.
Я поспешила к двери. На пороге стоял Ромка. Он смотрел как обычно исподлобья, и привычная тревожно-нервная улыбка застыла на его губах.
— Можно мне к Ане? — спросил он, даже не поздоровавшись.
Я молча посторонилась, пропуская его в квартиру.
— Снимай кроссовки и руки иди помой в ванной, — скомандовала я. Ромка безропотно подчинился.
Вновь шагнула в мамину комнату.
— Там Ромка пришел, — сказала я негромко.
— Слышу, слышу, — откликнулась мама. И, наклонившись к Анечке, пропела, глядя в кукольное личико девочки: — А кто к нам пришел? К нам папа пришел!
Я, не удержавшись, хмыкнула. Ромка вернулся из ванной. С мамой, в отличие от меня, он поздоровался, причем их приветствия были такими тёплыми, что я только диву давалась. Никогда не понимала причины привязанности к Ромке ни Сони, ни моей мамы.
Мама, улыбаясь, протянула ему дочку:
— Вот так, держи.
Ромка, замешкавшись на мгновение, протянул руки. Оказавшись в объятиях отца, Анечка так же внимательно, как только что смотрела на мою маму, уставилась на него. Она смотрела пристально, хмуря лобик, и вдруг… заулыбалась своей смешной и беззащитной беззубой улыбкой.
— Ну вот, как хорошо, — сказала мама. — Ты садись, Рома, вот сюда на кровать, покачай её, она скоро заснёт.
С этими словами мама вышла из комнаты. Я хотела отправиться за ней, но задержалась, заметив упавшую под стол пустышку. Наклонившись, достала, распрямилась и шагнула к выходу. Прикрывая дверь, обернулась. Увидела сидевшего боком на кровати, чуть сгорбившегося Ромку, который держал на руках дочку, а по его щеке ползли одна за другой слёзы. Не произнося ни звука, я поспешила закрыть дверь.
В гостиной шипела Аглая:
— Явился горе-папаша, долго же ждать пришлось.
— Прекрати, Аглая, — примирительно сказала мама. — Хорошо же, что пришел. Вот и Анечка ему улыбалась, узнает уже.
— Ну надо же, — съязвила Аглая. — Бывает же такое — отец пришел к дочке. Да, медаль ему выдать за подвиг.
Мама поморщилась:
— Не шуми, Аглая.
Но тётку уже несло:
— Это не он должен к вам заходить с дочкой видеться, это вы навещать его могли бы, когда у вас часок-другой найдется. Зашёл, понимаешь, всех осчастливил.
Мама беспомощно оглянулась на меня, ища поддержки. Но я лишь пожала плечами. Как ни тяжело было это признавать, в душе я была согласна с Аглаей, но вслух этого сказать, конечно, не могла.
Спустя мгновение из маминой комнаты появился Ромка. Слышал ли он наш разговор, понять по его лицу было невозможно. Он негромко произнес:
— Она спит. — Потом добавил: — Пойду я.
А после, обращаясь только к маме, сказал:
— Спасибо вам огромное за всё.
Мама тут же откликнулась:
— Что ты, Рома! Ты приходи почаще. Анечка тебя ждёт.
Ромка, кивнув, шагнул к выходу.
— Я закрою, — сказала мама и вышла вслед за ним в коридор.
Аглая вновь завела свою шарманку:
— Да, заходи почаще, Ромочка, мы тут и с дочкой твоей посидим, и за женой приглядим, а ты — спи-отдыхай…
Не удержавшись, я выпалила:
— Ты что ли это делаешь? — и поспешно вышла из гостиной.
Вошла в свою комнату и плотно закрыла дверь. Там наконец переоделась, натянув привычные леггинсы и старенькую жёлтую футболку. Было душно, припадочно билась в стекло невесть как оказавшаяся здесь муха. Я широко распахнула створку окна. В комнату ворвался лёгкий ветерок и шум обычной дворовой жизни. На детской площадке, визжа, носились дети, за ними скакал неугомонный Дик, сейчас почти всё время проводивший с соседкой Казанцевых — тётей Галей. Дальше в углу двора, под раскидистыми ветками давно отцветшей сирени, виднелась прямая, почти неподвижная фигура слепой Раи. Откуда-то из глубины памяти всплыло, как в детстве Соня говорила мне: «Тебя нужно рисовать треугольниками, твою маму — гибкими, волнистыми линиями, мою маму — просто солнышком, а вот Раю — просто такими прямыми палочками, так, так и так».
«Так, так и не так», — почувствовав спазм в горле, я поспешила отойти от окна. Но воспоминания не отпускали. На смену одному спешило другое: это был страшный день — день после похорон папы. Я сидела здесь, в этой же самой комнате, и ни с кем не хотела разговаривать. Скрипнула дверь, и в комнату просочилась Сонька. Отвернувшись от неё, я процедила:
— Уйди отсюда, я никого не хочу видеть.
Но Сонька и не думала слушаться. Чуть сильнее провисла кровать — она опустилась рядом.
— Вот, возьми, это тебе, — она вложила мне что-то в руку.
Я хотела отбросить непрошеный дар, но невольно опустила на него взгляд. Это был лист картона, небольшой, шуршащий и твёрдый. На нём был нарисован зимний день, наша горка — «хрустальный замок», и две девчонки, сидящие на её вершине. Впереди Соня в своей коричневой плюшевой шубке и смешной шапке с помпоном, вечно падающим на глаза, а сзади, крепко обняв её, — в такой же шубке, но чёрного цвета, и в рыжей беличьей шапке — я. Мы неслись с горы, а у её подножья стоял мой папа, широко раскинув руки, чтобы поймать нас.
Я уронила картон на пол, повернулась к Соне, обхватила её руками и, тесно прижавшись, зарыдала во всё горло.
Где этот рисунок сейчас? Я обшаривала глазами комнату, пытаясь вернуть равновесие, и вспомнила. Присела у стола, открыла самый верхний ящик и достала альбом с фотографиями. Рисунок лежал на самой первой странице. Он не выцвел и не покоробился. Поставила его на стол, прислонив к стопке учебников, отошла и присела на кровать. Рисунок уже тогда был написан талантливо. Можно было понять, что человек, нарисовавший его, умеет не только увидеть сам, но и передать другим то, чем хотел поделиться. Я блуждала взглядом по линиям, в горле опять собрался ком, было трудно дышать, но я шептала:
— Куда ты уходишь, Соник? Не уходи, останься со мной! У меня нет для тебя спасительного рисунка, но я люблю тебя всем сердцем. Пожалуйста, останься.
Но Соня уходила… Но Соня ушла.
Вечер. Я возвращаюсь домой с кафедры. Так, сейчас переодеться и бежать в аптеку — наконец привезли долгожданное лекарство для подруги.
.Телефонный звонок.
— Да! Алло!
Молчание, чьё-то прерывистое дыхание, голос Анны Семёновны, слова, произносимые с трудом, рубленые, судорожный вдох после каждого:
— Ника, это я. — И потом, после бесконечно долгой паузы: — Ну вот и всё, Ника…
— Вот и всё, — тупо повторяю я, держа в руках замолчавшую трубку. Вся обстановка в коридоре вдруг стала нечёткой, как будто её укутали серой, грязной ватой.
Похороны состоялись в середине октября. День был солнечный, ясный — лишь холодное, туманное утро чуть намекало на то, что зима уже не за горами. При всей моей привычке к анализу тот день я вспоминаю лишь поверхностно, фрагментами, которые не связываются в единую картину. Разрытой глубокой тёмной ямой, на дно которой, казалось, не могли добраться лучи осеннего солнца; вспыхнувшей в голове саднящим осколком Сониной фразой: «А я всё смотрю, смотрю и насмотреться не могу…».
Какие-то люди вокруг меня: вот Анна Семёновна — с остекленевшим взглядом, поддерживаемая с двух сторон сестрой Валентиной и коллегой из школы. С другой стороны от могилы стоял Ромка со своим блуждающим взглядом, ещё какие-то люди — Сонины коллеги, бывшие однокурсницы, кто-то из дворовых соседей, зачем-то Аглая, в редкий раз без сопровождения своих мерзких собачонок.
Когда могилу закопали и положили венки, одна из женщин пригласила всех на поминки. Говорят, что поминки нужны людям, чтобы помочь пережить горе, свыкнуться с ним. Не буду спорить, скажу только одно: мне это помочь не могло. И потому, ни с кем не заговаривая, я покинула кладбище. Мне не хотелось никого видеть, поэтому я кружила по округе до самой темноты.
Глава 7. Ника. Иррациональное
После долгого бесцельного блуждания по городу без чувств, без мыслей я наконец осознала, что сильно замёрзла, а ноги почти отказываются идти. Нужно было вернуться домой, несмотря на отчаянное желание остаться одной, спрятавшись в анонимности бесконечных пространств огромного города. Во дворе никого не было, на улице заметно похолодало и поднялся ветер.
Пройдя по лестнице на третий этаж, открыла дверь своими ключами — звонить не хотелось, видеть кого-либо — тоже. В гостиной тускло горел свет: верхний был выключен, зажжена была лишь старая, ещё бабушкина лампа под зелёным тканевым абажуром, стоявшая на мамином пианино. На диване сидели мама и Анна Семёновна с Анечкой на руках. За столом, покрытым старинной бархатной скатертью, восседала тётя Аглая. Её присутствие здесь этим вечером троекратно усиливало мою неприязнь. Неимоверным усилием воли я подавила подступавшую к горлу волну раздражения. Мама глянула на меня мельком и продолжала что-то настойчиво говорить Анне Семёновне. На губах Сониной мамы блуждало подобие слабой улыбки, когда она смотрела на спящую малышку.
Я прислушалась, всё так же стоя в дверях и не понимая, что делать: войти или уйти в свою комнату. Мама между тем говорила:
— Ну зачем прямо сегодня забирать Анютку? Ты бы, Аня, сама пошла, легла, поспала хоть немного. Пусть малышка у нас побудет, разве я что-то не так делаю?
Анна Семёновна подняла голову:
— Зачем ты это говоришь, Катя? Всё так. Не знаю, как отблагодарить, но не могу я с ней теперь и на минуту расстаться. Дома Валентина ждёт, поможет, если что. А так мне и не нужно ничего, я справлюсь, со всем теперь справлюсь.
Мама, по своей давно укоренившейся привычке уступать чужим решениям, замолчала. Я видела, как она переживает. Сил на сочувствие в ту минуту просто не было. Видела — и только. Просто констатировала факт.
Анна Семёновна повернулась в мою сторону:
— И тебе, Ника, я так благодарна, так благодарна, только не знаю, как это сказать. Слова путаются. Без тебя бы я не продержалась всё это время.
— Анна Семёновна! — сама не понимая почему, заорала я. — Да за что вы меня благодарите?! Что я сделала? Ничего! Когда делают — есть результат! А у нас… у нас…
Голос сорвался. Я не смотрела на Анну Семёновну, но поймала умоляющий взгляд мамы.
Если бы только у меня хватило тогда сил просто выровнять дыхание и начать повторять про себя таблицу умножения — привычка, закрепившаяся с детских лет. Если бы, стараясь не смотреть на Сониную маму, я не заметила внимательного взгляда Аглаи, всё могло пойти иначе. Может, я бы очнулась, извинилась перед тётей Аней, села рядом. Может быть, мы просидели бы так всю ночь. Но этот взгляд Аглаи… Так смотрят на подопытных мышей в лаборатории — очень пристально, изучающе и безо всякой любви. Не выдержав, я развернулась, рванула на себя входную дверь и вновь оказалась на лестнице. Сбежала по широким каменным ступенькам, хлопнула уличной дверью, спешно пересекла пустынный двор, ужасно боясь, что кто-нибудь окликнет. Нырнула в арку, пробежала мимо фасада дома, где обитала Аглая, повернула за угол и… оказалась в объятиях Вадима.
Мозг, привыкший анализировать малейшие детали, и сейчас отметил: Вадим стоял ровно на той границе водораздела, которую я для него разметила, опасаясь когда-то, чтобы нас не засекла тётка. Как глупо, но этот пустяковый эпизод неожиданно разбудил во мне щемяще светлое чувство. Мы смотрели друг на друга. Он глядел тем редким взглядом, какой я видела у него всего лишь несколько раз в жизни: без надменности, без прищура. На губах не было вечной полупрезрительной, чуть кривоватой улыбки.
Я не спросила, как он здесь оказался. Это не в моём характере. Я принимаю условия задачи такими, какие они есть, не пытаясь вникнуть в причины их возникновения.
И прозвучавший голос Вадима был совсем не похож на его обычный вызывающий тон. Фраза, сказанная им, обволокла и согрела меня, как самое тёплое одеяло:
— Ну вот и ты, наконец-то. А я тебя всё жду и жду.
И, чуть помедлив, он спросил коротко, понизив голос:
— Всё?
Сама не заметила, как по щекам побежали две горячие струйки. Мне трудно плакать. Не умею этого делать, но когда это случается, слёзы даруют невероятное облегчение. То ли потому, что Вадим произнёс то же самое слово, что сказала тётя Аня, сообщая мне страшную весть, то ли потому, что его взгляд сейчас так контрастировал с испытующим прищуром Аглаи, вечно ищущим поддержки лицом мамы и опустевшими глазами Анны Семёновны, но я разрыдалась.
Когда я была студенткой, аналитическую геометрию у нас преподавал профессор Сазонов. На экзаменах он, выслушав ответ, неизменно спрашивал в конце: «Всё?» Одни студенты после этого начинали судорожно искать дополнения, другие отвечали «да». Но и среди ответивших были те, кто говорил это неуверенно, ища подсказку, а другие — к ним относилась и я — говорили «да» твёрдо, со знанием дела.
Вот и сейчас, выдержав паузу, я выдохнула, глядя в лицо Вадиму:
— Да.
Но, признаться, я не знаю, была ли в этот раз уверена в своём ответе.
Вадим потянулся ко мне и мягко заключил в объятия. А потом мы пошли — мне было всё равно куда, просто хотелось идти с ним. На углу Вадим остановил такси, о чём-то коротко спросил водителя и распахнул передо мной заднюю дверцу. Я села в салон, Вадим устроился рядом, обняв меня, и машина тронулась.
Ехали достаточно долго и заехали в совершенно незнакомый район Москвы. Возле новенькой высотки машина затормозила, Вадим расплатился, вышел и подал мне руку. Всё так же, держа меня за руку, как ребёнка, он повёл меня в подъезд. Мы вошли в новый лифт, Вадим нажал кнопку «12». Зачем я шла за ним? Наверное, это был тот редкий случай в жизни, когда хотелось, чтобы кто-то другой всё решил за меня.
Выйдя из лифта, Вадим повернул налево. Мы оказались в небольшом холле. Он достал из кармана ключи, отпер чёрную металлическую дверь и прошёл вперёд, зажигая свет в прихожей. Затем повернулся ко мне. Он улыбался — мягко, легко, согревающе. Ровно так, как было нужно в тот момент. Он вновь протянул мне руку и завёл в квартиру. Входная дверь захлопнулась, мы остались вдвоём.
Его жилье ничем не напоминало мой родительский дом. Это была квартира со всеми современными атрибутами. Из квадратного коридора сквозь распахнутую дверь виднелась просторная гостиная; справа располагалась кухня, налево уходил глубокий коридор — судя по всему, там была ещё одна комната и санузел.
— Проходи в комнату, — Вадим мягко подтолкнул меня к гостиной. — Я сейчас чайник поставлю. Или от бокала вина не откажешься?
Он не то чтобы спрашивал, скорее делился решениями. Речь его звучала просто, безо всяких приблатнённых словечек. Я кивнула и шагнула в комнату.
В гостиной практически не было мебели. Посредине стоял огромный угловой диван, обитый коричневой кожей. На нём лежал клетчатый плед и пара цветных подушек. На полу — бежевый ковёр с коротким ворсом. Напротив, ближе к окну, находилась огромная плазменная панель на низкой консоли. Помимо этого — невысокий столик на колёсиках, какой-то глянцевый журнал, и больше ничего.
Я присела на диван, потом опять встала и подошла к окну. Передо мной открывался вид на ночной город. Горели фонари, кое-где светились окна в домах напротив. Впервые с того момента, как я выбежала из нашей квартиры, ко мне вернулось умение мыслить рационально. Внутри прозвучал вопрос: «Зачем ты здесь, Ника? Ты уверена, что поступаешь разумно? Ты принимаешь ответственность за это решение?»
«Нет, — ответила я самой себе. — Нет. Я не знаю, зачем я здесь и не поступаю разумно. Нет! Я не хочу нести ответственность и не хочу принимать никаких решений! Я просто хочу тепла и приятия безо всяких объяснений!»
Обернулась — в комнату вошёл Вадим. Он принёс поднос, на котором стоял чайник, чашки, бутылка вина и бокалы. Поставил всё это на маленький столик, который плавно покатился по гладкому полу и остановился, упёршись в край ковра. Вадим снова вышел и вернулся с большим блюдом, на котором лежали сыр, виноград и яблоки. Поскольку места на столике уже не было, он поставил блюдо прямо на ковёр и сам сел рядом на пол.
— Иди сюда, — позвал он негромко. — Вот чай. Или вина налить?
— Да, — сказала я. — Налей вина, налей чай.
Он молча повиновался. Чашку оставил на столике, а бокал, вставая, протянул мне.
Мы сидели на полу, привалившись к дивану. Я держала в руках почти нетронутое вино, Вадим то и дело протягивал мне то виноградинку, то тонкий ломтик сыра, будто заботился о ребёнке. Мы почти не разговаривали. Тишина между нами не была неловкой — в ней не нужно было ничего объяснять и доказывать.
В какой-то момент он забрал бокал из моих рук, отставил в сторону и осторожно, будто боясь спугнуть, коснулся ладонью моей щеки. Я не отстранилась. Весь мой рациональный, вечно всё просчитывающий разум умолк. Не было ни единой мысли, ни единой формулы. Было только тепло его рук, тишина огромной квартиры за окном ночного, чужого мне района и то самое, впервые испытанное чувство: мне не нужно ничего решать самой.
Я не помню, как мы оказались на диване, сколько прошло времени. Помню только его бережность и своё полное, безоговорочное доверие.
Проснулась от тонкой полоски утреннего света, пробивавшейся сквозь плотные шторы. За окном шумел как будто незнакомый город — гулкий, просыпающийся район, звук которого ничем не напоминал гомон нашего старого двора. Рядом, закинув руку за голову, крепко спал Вадим — без своей обычной настороженной позы, какой-то беззащитный и умиротворённый.
И первым, ещё до всякой связной мысли, во мне вспыхнуло: мама. Мама одна. Мама не знает, где я. Сердце тревожно сжалось, тело дёрнулось, собираясь вскочить, — но сон, тяжёлый и вязкий, как то самое зелёное одеяло из детства, тут же снова обволок меня, и я провалилась обратно в темноту.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.