12+
Странник между двумя мирами

Бесплатный фрагмент - Странник между двумя мирами

Случай на войне

Электронная книга - Бесплатно

Введите сумму не менее null ₽, если хотите поддержать автора, или скачайте книгу бесплатно.Подробнее

Объем: 72 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее
О книгеотзывыОглавлениеУ этой книги нет оглавленияЧитать фрагмент

«Странник между двумя мирами»

Случай на войне

Посвящается памяти моего дорогого друга

Эрнста Вурхе,

Добровольца 3-го нижнесилезского пех. полка №50,

Лейтенанта 3-го нижнеэльзасского пех. полка №138

«На поэзии основывается устойчивость престолов», Гнейзенау

Бурная ночь царила ранней весной в израненных войной лиственных лесах французской Лотарингии, там, где град пуль за долгие месяцы успел искалечить ствол каждого дерева. Я, будучи добровольцем, лежал на посту, как и сотню ночей до этого, на лесной опушке и смотрел обожженными ветром глазами на мерцание грозовой ночи, сквозь которую беспокойные фонари рыскали над французскими и немецкими окопами. Шум ночной грозы нарастал надо мной ударами прибоя. Чужие голоса наполнили дрожащий воздух. Над шипами шлемов и стволами винтовок раздался режущий ухо свист, резкий и стенающий, и высоко над полчищами противников, которые скрывались друг от друга в темноте, на север с пронзительным криком пролетела стая мигрирующих диких гусей.

Мерцающий и угасающий свет блуждающих по небу сигнальных ракет снова и снова внезапно вспыхивал, освещая комковатые очертания сидящих на корточках фигур людей, укутанных, так же, как и я, в шинели и брезент. Цепочка дозорных прижалась к впадинам в земле и известковым ямам перед нашими проволочными заграждениями. Эта цепь часовых нашего силезского полка тянулась от леса Буа-де-Шевалье (Bois des Chevaliers) до Буа-де-Верин (Bois de Vérines), и странствующая рать диких гусей, словно призрак, пролетела над всеми нами. Не различая в темноте строк, которые наезжали друг на друга, я написал на клочке бумаги несколько строф:

Летит гусей большая рать,

Кричат шальные птицы.

Не спать, стоять! Пора понять:

Повсюду смерть таится.

Эскадра гордо мчит вперёд,

Весь мир окутан тьмою.

Лишь рассветет, нас позовёт

Звук яростного боя.

Поторопись, на север мчись

На крыльях цвета стали!

Мы устремляем взоры ввысь,

Но что же станет с нами?

Мы, как и вы, — стальная рать,

Должны свой край оставить.

И если не придём опять,

Почтите нашу память!

Пока я писал это в Буа-де-Шевалье, в лесу Буа-де-Верин находился на посту двадцатилетний студент-теолог, такой же доброволец, как и я. Тогда мы еще ничего не знали друг о друге. Однако, когда он, месяцы спустя, нашел эти стихи в моих военных дневниках, он отчетливо вспомнил эту ночь и стаю странствующих гусей, которая пронеслась тогда над нами. Мы оба смотрели на нее, думая об одном и том же. И нам обоим в этот самый час явился пеший связной с приказом объявиться в полночь перед полковой канцелярией готовыми к маршу. Уставшим, но все еще на удивление ясным взором мы на спуске созерцали меланхоличную красоту серых и голых склонов и впадин, чья известковая бледность в лунном свете казалась мертвенной, чуждой и тяжелой, и обозревали серое, мрачное одиночество разрушенных обстрелами и покинутых каменных хижин…

В полковой канцелярии мы узнали, что нас на заре вместе с двадцатью другими добровольцами направят в Германию, чтобы мы прошли офицерскую подготовку в позенском лагере на Варте.

На крутой деревенской улице, между разрушенной гранатами церковью и домом пастора с его солдатскими могилами — здесь на заре следующего дня наш небольшой отряд начал свой путь. Одновременно это место должен был покинуть отряд профессиональных убийц, которые оставляли воинскую часть, чтобы найти себе применение на родине. Когда мы стройными рядами стояли перед домом пастора, вышел майор и выкрикнул нам издалека: «Это вы мясники, парни?», и ему отозвался целый хор как оскорбленных, так и радостных голосов: «Нет, господин майор, мы кандидаты в офицеры!» Пока майор, пройдя мимо нашей серой стайки, что-то сердито бормоча, продолжал искать своих мясников, мое внимание внезапно привлекла пара прекрасных светло-серых глаз. Это были глаза человека, который стоял рядом со мной, и они были до краев полны радостного смеха. Мы посмотрели друг на друга и познакомились, радуясь одному из тех маленьких безобидно-забавных происшествий, которыми была богата наша жизнь добровольцев. Удивительно, какие ясные глаза у этого юноши! — подумал я, и, как только полковой писарь вызвал его на перекличке, отметил про себя его имя. «Эрнст Вурхе». «Здесь!» Ну, подумал я, как прекрасно, что у нас с тобой один путь…

Несколько часов спустя наша небольшая группа спустилась с высот Кот Лорен (Côtes Lorraines), которые были омыты потоками крови героев, с Атоншатель (Hâtonchatel) в направлении Виньёль (Vigneulles). Крутой спуск и свежий воздух, напоенный росой и солнцем, заставили нас, даже не замечая этого, поднять головы, и вскоре над нашей серой стайкой кружила и развевалась, подобно яркому веселому флагу, песня.

«Вперед, как воздух свеж и чист!

Нельзя сидеть без дела.

Нам самый яркий солнца луч

Сегодня дарит небо!»

Как давно не пели эту песню! Кто начал ее петь? У юного студента рядом со мной голос был так же красив и чист, как и его глаза. Кто так славно поет, с тем хорошо будет поболтать, подумалось мне, пока он беззаботно предавался только что пробудившейся в нем радости от путешествия, изливая ее в своей песне…

Все круче и круче спускающаяся дорога упиралась в широкую лотарингскую равнину. На резком повороте она внезапно заставила нас обратить свой взгляд назад и наверх, туда, где в утренней заре и тумане купалась церковь Атоншатель. Из ее готического убранства молодое солнце просачивалось ввысь, к разрушенным обстрелами домам, стоявшим вокруг, и к горному кладбищу, через серые стены которого стремилась наружу жизнь. Она пробивалась наружу кустами свежей зелени с сотнями тонких веточек, среди которых серебрилась дереза и висели набухающие сережки лещины. Чем ниже мы спускались, тем выше и величественнее поднимались над долиной и мокрыми от росы виноградными склонами, упиваясь все более ярким солнцем, руины церкви Атоншатель. Воистину, это была божья крепость, перед которой вверх и вниз простиралась плодородная земля, подобно тому, как ковер для молитвы простирается перед толпами паломников.

Возможно, без двадцатилетнего товарища рядом со мной все представилось бы мне совершенно иначе. Он уже не пел, а полностью погрузился в ходьбу и созерцание. Сочетающиеся в нем упрямство и покорность, его изящество только украшали осанку подтянутого тела юноши, его стройность и силу, гордо запрокинутый затылок и своенравную красоту рта и подбородка. Его походка представляла собой пружинящую, самодостаточную и непринужденно приводимую в движение внутреннюю силу. У него была манера ходьбы, которую принято называть «поступью» — это была спокойная и гордая поступь, которая в часы опасности становилась даже надменной. Походка этого человека могла быть игрой, борьбой или богослужением, в зависимости от часа. Она была благоговением и радостью. Когда статный, прекрасный человек в поношенном сером мундире подобно паломнику спускался с горы, его ясные серые глаза были полны блеска и стремления к цели, и он всем своим обликом напоминал Заратустру, спускающегося с вершин, или странника Гете. Солнце играло в мелкой известковой пыли, которую поднимали его и наши ноги, и казалось, что светлые камни горной дороги звенели у него под подошвами…

Его походка была волей и радостью. Он шел из прошлого в будущее, после долгих лет учения он постепенно становился мастером. За ним исчезали горы, где он киркой и лопатой рыл окопы, и лесные деревья, бревна которых весом с центнер он часами носил на своих послушных и трудолюбивых плечах. За нам скрывались деревни, улицы которых он убирал совком и граблями, и окопы, в которых он ночью и днем стоял на посту. Назад уходили ямы и блиндажи, в которых он столько месяцев водил дружбу с ремесленниками, рабочими заводов и польскими крестьянами. Он шесть месяцев подряд носил серый мундир без пуговиц и галунов, при этом ничего не получая за самую черную работу, за которую он брался. Теперь же он спускался с гор, чтобы вести за собой других. Однако он не отбросил свое прошлое, как поношенный мундир, но хранил его с собою, как тайное сокровище. Он шесть месяцев подряд служил ради спасения души своего народа, души, о которой все говорят, ничего об этом не зная. Только тому, кто смело и смиренно понесет на себе бремя нужды многих людей, разделит с ними их радости и опасности, выстрадает вместе с ними голод и жажду, холод и бессонницу, грязь и вредителей, опасности и болезни, — только этому человеку народ откроет потайные комнаты, кладовые и сокровищницы своей души. Тот, кто своим ясным и добрым взором окинет эти потайные комнаты, кто пройдет через них, тот призван быть лидером народа. Храня это знание в уме и сердце своем, молодой доброволец спускался с лотарингских гор, чтобы возглавить свой народ и помочь ему. Об этом говорил его шаг. Люди могут лгать и притворяться кем угодно, но взор, голос и поступь человека с сильной и чистой душой нельзя изобразить намеренно. Хотя я еще не обмолвился ни словом с юным студентом, но моему сердцу уже стали по-дружески близки его взгляд, голос и походка.

Мы заговорили друг с другом в железнодорожном вагоне. Он сел напротив меня и достал из ранца стопку зачитанных до дыр книг: томик Гете, Заратустру и полевое издание Нового Завета. «И что, они все уживаются между собой?» — спросил я. Он посмотрел на меня умным и уже не таким воинственным взглядом. Потом он засмеялся. «В окопе даже самым разным умам пришлось подружиться. Книги в этом отношении ничем не отличаются от людей. Они могут быть настолько разными, как им вздумается — они должны быть только сильными и честными и уметь утверждать себя, в этом залог лучшей на свете дружбы». Я листал, не отвечая, его сборник стихов Гете. Другой товарищ посмотрел на нас и сказал: «Когда я уходил на фронт, я тоже положил себе в ранец эту книгу, но разве здесь когда-нибудь находится время, чтобы читать?» «Когда мало времени на чтение», — сказал юный студент, — «в этом случае нужно учить наизусть. Этой зимой я выучил наизусть семьдесят стихотворений Гете. Теперь эти стихи всегда со мной, когда мне этого захочется». Он говорил легко и свободно, в его словах совершенно не было налета самолюбования и учительского тона, но его непосредственная и уверенная манера говорить о важных и глубоких вещах невольно заставляла всех слушать его. Его слова были такими же ясными, как и его глаза, и по каждой живой и честной фразе можно было видеть, какое дитя разума говорило с нами.

Разговоры в железнодорожном вагоне коснулись задач на ближайшее будущее. Нам предстоял период обучения. Обсуждали все то, что мы должны были усвоить за короткое время — кому-то это показалось слишком много, кому-то слишком мало. «Командиру взвода не обязательно быть стратегом» — утверждал один. «Быть лейтенантом — это значит умереть ради твоих людей. Если ты настоящий мужчина, тебе нужно будет научиться лишь немногому, это дело техники». Тот, кто говорил так, был честен, и он некоторое время спустя сдержал свое слово в Царстве Польском * (прим. пер.: территория в составе Российской империи), однако его неуклюжая и вспыльчивая манера речи часто заставляла его говорить не к месту громкие слова, что часто при всем его красноречии делало его жертвой дружеских насмешек. И сейчас его слова упали тяжелым камнем посреди непринужденного разговора. Но Эрнст Вурхе без труда поднял камень, и в его руках он превратился в хрусталь. «Быть лейтенантом это значит подавать пример своим людям» — сказал он. «И смерть — всего лишь часть этого. Показать своим людям, как нужно умереть — это умеют многие, и то „Non dolet“ * (прим. пер.: лат. „не больно“), которым римская женщина показывала своему нерешительному супругу, какой прекрасной и легкой бывает смерть, эта фраза подходит мужчине и офицеру еще больше. Но все же лучше подавать пример своей жизнью, а не только смертью. Это и тяжелее. Совместная жизнь в окопах была для нас, наверное, лучшей школой, и никто не сможет стать настоящим командиром, если он не был им уже здесь».

Вскоре после этого поднялся оживленный спор о том, легко ли завладеть мыслями и чувствами простого человека. Некоторые терпели неудачу при любых попытках воспитания и чтения наставлений и всегда оставались белой вороной среди всех остальных. Многое из того, что обсуждали тогда, забылось со временем. Оно стерлось из моей памяти на фоне того, что рассказал юный студент. «Большие ребята» — сказал он, смеясь, «они как дети. Бранью и запретами многого не добьешься. Нужно, чтобы они тебя любили. Игра, в которой ты сам не участвуешь, это ненастоящая игра. Когда нас было восемь человек в блиндаже, каждый из нас пытался добиться успеха у других грязными шутками. И некоторое время это служило им прекрасным развлечением. Но там был еще один, социал-демократ из Бреслау * (прим. пер.: польск. Вроцлав, столица Силезии), мой хороший друг; он всегда первым замечал, когда я выходил из игры. „Эрнст, дружок, и ты тоже спишь?“ — спрашивал он каждый раз, и мы оба знали, что его шутка совершенно дурацкая. Я только бурчал: „Отстань“, или что-то вроде того. Они хорошо понимали, когда мне было не до них, и им это не нравилось. Проходило не так много времени, как кто-то рассказывал историю, над которой я тоже смеялся. И тогда для них наступало самое веселое время».

Он рассказывал это таким простым языком и с таким обаянием делился радостным воспоминанием, что невольно чувствовалась его сила, которая завоевывала и грубые, и чуткие сердца. Я хорошо понимал этих «больших ребят», которые «его любили», и которым не нужен был смех без его участия. Много позже, в лесах Аугустово, он порой давал мне читать письма его старых товарищей, которым он сам прилежно писал. Среди них было и письмо этого социал-демократа из Бреслау. Оно начиналось со слов «Дорогой господин лейтенант», и весьма неожиданно среди всех новостей появились следующие строки: «С тех пор, как вы уехали, наши разговоры не стали лучше. Над многими шутками вы бы не посмеялись, и мы бы тогда тоже не стали смеяться над ними». Даже в Германии, вероятно, не так много офицеров, которым пишут такие письма…

В железнодорожном вагоне, который мчал нас через всю Германию с запада на восток из Меца * (прим. пер.: столица Лотарингии) в Позен, я проводил долгие часы со своим товарищем, который так быстро успел полюбиться мне. Много смеялись и болтали. Его словами говорил чистый, ясной, волевой дух. Грация мальчика сочеталась в нем с достоинством мужчины, он был совсем молод, и он своей скромной, но в то же время уверенной любовью к жизни чуть не до боли напомнил мне моего младшего брата, который в первые дни сентября погиб во Франции. «Вы перелетная птица, не так ли, Вурхе?» спросил я его, основываясь на моих мыслях и сравнениях, и смотрите-ка, я коснулся тех вещей в жизни, которые он любил больше всего! Весь блеск и все счастье немецкого будущего исходили, по его мнению, из духа странника, и когда я думаю о нем, человеке, который так ясно воплощал в себе этот дух, я не могу не согласиться с ним…

Пара недель подготовки в лагере на Варте ничего не изменили в душе юноши. Он быстро стал сначала унтер-офицером, а затем фельдфебелем и лейтенантом. Он легко справлялся со своими обязанностями, непринужденно и свысока смотря на недовольство и мелочность, характерные для муштры в мирное время. Однажды и у меня сорвалось с языка гневное слово, я уже не помню, кому оно было адресовано и по какому поводу. Тогда он взял мою руку, посмотрел на меня своим заразительно веселым взглядом и процитировал из своей книги Гете:

«Странник, что же ты бранишь

Все на белом свете?

Пыль дорожную и грязь

Пусть развеет ветер!»

На этом тема была закрыта. По утрам в воскресенье мы выбирались на берег Варты и говорили о реках, горах, лесах и облаках…

Наступил май. Мы отправлялись куда-то во второй раз. Но куда? Об этом не знал еще никто из пары сотен новоиспеченных офицеров, даже когда ярко-белые световые конусы от фар наших автомобилей мчались, опережая нас, в направлении Силезского вокзала в Берлине. Будущее было полно тайн и приключений, и из тьмы на востоке, в которую впивались фонари нашего поезда, росла тень Гинденбурга…

Поезд мчался без остановки через эту майскую ночь, словно не желая выдавать никому маршрут и цель путешествия. Только то там, то здесь мимо нас мелькали освещенные вокзальными фонарями щиты с названиями станций. Мы двигались на восток. Тень Гинденбурга росла и росла. Солнцем в голубых небесах прохладное майское утро поднялось над озерами Восточной Пруссии. Наверное, мы едем в Курляндию, а, может быть, в Польшу? Каждый раз, когда мы пытались угадать, Эрнст Вурхе упорно показывал на те части большой карты генерального штаба, которые были закрашены самым темным синим и самым светлым зеленым. Светлый, милый май рисовал страннику манящие картины солнечных озер, тенистых лесов и мокрых от росы лугов.

На вокзале одного восточнопрусского городка смеющиеся девушки протянули нам в купе освежающие напитки и цветы. Когда под плеск рук, выкрики и смех поезд пришел в движение, один пожилой господин с почти гневным лицом бросил нам экстренный выпуск газеты. Мы открыли ее и начали читать. Италия объявила войну Австрии…

Уже долгое время никто ничего другого и не ожидал. Среди нас многие еще в Берлине бились об залог, что нас даже могут бросить на итальянский фронт. Сейчас предательство итальянцев черным по белому стояло в газетах, открыв нам свою безобразную рожу. Ненадолго стало тихо. Потом посыпалась крепкая и громкая брань. Один из самых младших среди нас, который не так давно закончил одиннадцатый класс школы * (прим. пер.: или шестой и седьмой классы гимназии), насадил листок на острие своей шпаги и помахал им в окно. Несколько белых девичьих рук шаловливо и весело помахали ему вслед. Старый пруссак в своем черном сюртуке стоял неподвижно и смотрел на нас чуть ли не с угрозой. Вокзал ускользал назад. Толпа людей на вокзале сжалась. Несколько светлых, ярких пятен, и черный мазок посередине… Потом исчезло и это. Только листок с большими гневными черными буквами еще лежал на красном плюше нашего купе. Одна рука вслед за другой поднимала его, пока, наконец, один кулак не бросил скомканный листок в угол.

Разговор уже давно направился в другое русло. Молодой институтский преподаватель из Берлина, который добровольцем сражался во Фландрии вместе с полками, состоящими из молодых ребят, рассказывал об аде на Ипре.

Мой взгляд случайно упал на Эрнста Вурхе. Он тихо сидел в своем углу, но его светлые веселые глаза бегали наперегонки с майским солнцем над раскрытыми страницами книжки, которая лежала у него на коленях. Это был его Новый Завет. «Эрнст, дружок, ты спишь?» — подтрунил я над ним, так как он избегал участия в наших разговорах. Он внимательно и сердечно посмотрел на меня. Затем он быстрым радостным движением протянул мне черный томик и указал пальцем на строки. «Опустивший со Мною руку в блюдо, этот предаст Меня» — прочел я. Мне показалось, что я его понял. «Италия?» — спросил я. Он кивнул и указал пальцем на другое место в книге.

«Тогда один из них, по имени Иуда Искариот пошел туда и сказал им: что хотите дать мне, и я вам предам Его…» Я кивнул ему, и тут он стремительно перевернул несколько страниц. «И вот каким будет конец!» Его указательный палец остановился на жалких словах предателя: «Согрешил я, предав кровь невинную». И далее: «Они же сказали ему: что нам до того! Смотри сам!».

В его открытом взгляде и веселых жестах не было ни следа мрачного фанатизма. Его душа была широка и наполнена солнцем, и он читал отрывки из Библии, воспринимая их смысл тем светлым и сильным духом, который царил в нас, когда мы, добровольцы, смотрели на лунную радугу * (прим. пер.: ночная радуга, порождаемая луной) в божьем небе, отправляясь во Францию. Его христианство было сама сила и сама жизнь. Пробуждение религиозного чувства из страха казалось ему достойным жалости. В глубине своего сердца он презирал буйно разраставшееся и на чужбине, и на родине христианство страха, равно как и ту панику, с которой трус прибегает к молитве. О них сказал однажды: «Они всегда пытаются обманом подчинить себе божью волю. Божья воля не так свята для них, как их маленькая жизнь. Нужно всегда молиться только о том, чтобы Бог даровал тебе силу. Нужно хвататься за руку Бога, а не за пфенниги в его руке». Его Бог был опоясан мечом, и его Христос наверняка нес это лучезарное оружие, вступая вместе с ним в битву. Сейчас он видел, как сверкающий клинок летел в сторону союзников-предателей. И потому глаза его горели.

Молодой офицер не позволял никому трогать свою веру, как и свой темляк. Вера и честь были неразделимы в нем. Позднее я услышал однажды, как один товарищ постарше глупо пошутил о его теологическом образовании. Тогда он посмотрел на него своим умным взглядом и сказал спокойно и дружелюбно: «Богословие — это вещь для тонких умов, а не для чурбанов». Он никогда не терял спокойствия, даже тогда, когда становился груб, и мог достичь совершенства даже в своей грубости.

Постепенно нам начала открываться цель нашего путешествия. Одну из ночей мы провели в Сувалках, а на следующее утро поезд, в котором уже оставалось мало вагонов, бороздил бесконечные хвойные леса Аугустово, направляясь на фронт. Часть дороги простреливалась артиллерией русских. Мы стояли на открытом участке дороги, а тем временем противник забрасывал гранатами наши рельсы. Несколько верхушек деревьев обрушились, словно под внезапными ударами молнии. Часть леса горела, и яркое, горячее зарево пробивалось через тяжелый и густой дым от горящей древесины и смолы.

Спустя некоторое время вражеская артиллерия затихла, и наш поезд снова пришел в движение. Все быстрее ускользали от взора ели и песок, песок и ели. Один раз весь поезд содрогнулся от гремучего треска разрывающейся гранаты, шум которой заглушил грохот колес. Скрежет железа и скрип дерева. Несколько сильных толчков, которые, словно удары кулаками, пробили насквозь красную обивку. Одно из стекол со взрывным треском, похожим на удар кнутом, вылетело из рамы. Вагон резко накренился вправо, зашатался и остановился. Граната ударила под едущий поезд в железнодорожную насыпь и, словно дьявольский кулак, разметала землю под горячими рельсами. Поезд сошел с рельсов и теперь стоял, опасно накренившись, над крутым откосом. Вдалеке, откуда наверняка наблюдали за попаданием в цель из стереотрубы, стрекотал пулемет. Так-та-так-так-так-та-так…

В этот момент Эрнст Вурхе как раз стоял у окна и брился. Когда он совершал движение рукой, внезапно начался треск и грохот. Он легким движением поднял лезвие и крепко вцепился левой рукой в багажную сетку. Мы видели, как товарищи из соседних купе, некоторые только в рубашке, выпрыгивали из качающегося вагона. Мне же рухнули на голову чемодан и мешок с бельем, и это отбросило меня головой вперед. Вскоре я снова вскочил на ноги. Поезд стоял. Я оглянулся в поисках Вурхе и не смог не засмеяться, увидев его. Он чисто довел до конца движение лезвием, вытер с лица мыльную пену и преспокойно сказал: «Ну, теперь можно и нам высаживаться!» Он ничему не позволял вывести себя из равновесия. Выбегать из отсека для бритья при всеобщей панике с пеной на лице, если еще оставалось время на то, чтобы вытереться — нет, это было не в его характере. Хладнокровие было одним из его любимых слов, в нем он видел суть человеческого и мужского достоинства, все его существо словно излучало веселую и спокойную уверенность, и в этой уверенности было столько же человеческого шарма, сколько достоинства мужчины.

С «высадкой», конечно же, не заладилось. Все двери наружу и к соседним купе заклинили. «Будем брать штурмом!» — сказал Вурхе и выбрался на волю через выбитое окно. Я перебросил вслед за ним наш багаж и последовал его примеру. Мы прижали наши чемоданы плотно к той стороне железнодорожной насыпи, что была противоположна противнику, и тут же рядышком растянулись на траве и солнце. Два часа спустя из Аугустово пришел восстановительный поезд, который с некоторым опозданием привез нас к цели. Россия гостеприимно встретила нас.

В штабе дивизии в Аугустово нас разделили на полки и вскоре затем в одной русской казарме — уже на роты. Каждый раз я смог устроить все так, чтобы остаться вместе с Вурхе. Мы оба попали в 9-ую роту эльзасского пехотного полка.

Ночью мы спали на соломе в русской казарме и на следующее майское утро вчетвером отправились к окопам нашей роты, которые располагались в нескольких часах ходьбы от нас в лесу, на укрепленных позициях.

Утреннее купание в «Белом озере» придало всему дню свежий блеск. Путь проходил через песок и сосновый лес. Рассеянный свет широко растекался по зеленым верхушкам деревьев и золотисто-красным стволам. Далее перед нами раскинулось широкое озеро, утопающее в утренней дымке. Иволги трещали, ласточки проносились совсем низко, задевая крылами водную гладь, гагары же исчезали из поля зрения, пока мы брели вдоль берега. Только издалека до нас доносился приглушенный грохот и звук, напоминавший мерное постукивание молоточка — звук пулемета. «Это же дятлы!» — засмеялся Вурхе, умываясь водой и солнечным светом.

Затем путь пролегал через Аугустовский канал и луга Нетты * (прим. пер.: река в Польше). Вскоре серая пыль русской сельской дороги осела у нас на мундирах. Но вместе со странником, который в каске, со шпагой и в кожаных гамашах шагал по разбитой песчаной дороге, вместе с ним шагал на своих легких и чистых ногах по влажной луговой траве месяц май. Он шагал и все звонче смеялся с высоты. Тихая Нетта вскоре появилась у нас на пути и открыла нашему взору свои волны и сонм порхающих на солнце мошек, но вскоре она снова исчезла и скрылась в зарослях сердечника и буйно растущей траве. Я давно наблюдал за Вурхе со стороны. Наконец, я не сдержался и засмеялся. «Признайтесь!» — сказал я. «Сегодня вы собрались еще раз искупаться?» «Прямо сейчас!» — сказал он, и мы все, войдя глубоко в пружинящую землю заливного луга, сбросили пыльные одежды и позволили добрым, прохладным волнам нести нас, куда им вздумается.

Потом мы долго лежали в чистой траве, обсыхая на ветру и солнце. Самым последним из волн вышел странник. Весна окончательно пробудилась и заговорила солнцем и птичьими голосами. Юноша, который шел к нам, пыл опьянен этой весной. Отбросив голову назад, он стоял с широко распростертыми руками и раскрытыми ладонями, питаясь майским солнцем. С его губ легко и свободно слетали пылкие и страстные стихи Гете, в которых он словно нашел те вечные слова, которые вдыхало в него солнце и которые вслед за этим изливались из его сердца:

«Как в свете утра

Меня ты озаряешь,

Весна, любимая!

С тысячекратным блаженством

Подступает к моему сердцу

Святое чувство

Твоей вечной теплоты.

Вечная, бесконечная красота!

Как я хочу схватить тебя,

Взять тебя за руку…»

Мокрый от воды, излучающий сияние солнца и молодости, двадцатилетний юноша стоял, прекрасный в своей стройной чистоте, и слова Ганимеда просто и легко, чуть ли не с щемящей тоской слетали с его губ. «Не хватает только художника!» — сказал один из нас. Я замолчал и почти загрустил, даже не знаю, почему. Но наш странник легко опустил руки и, сделав несколько быстрых и бодрых шагов, оказался посреди нас. Мы стряхнули последние капли воды с наших рук и схватились за нашу одежду. Вскоре мой друг дальше зашагал в своем сером мундире, который плотно и изящно прилегал к его телу. Сбоку висела шпага. Край каски огибал характерную форму его своевольно вытянутого и прекрасно изогнутого черепа, и, когда он размашистым шагом шел навстречу лесам, которые содрогались от раскатов далекого грома, казалось, что он, приходя в трепет от осознания своей силы и радости, страстно вслушивался в звенящее впереди будущее. «Кто храним всемощным гением, тот плач дождя, тот гремучий град окликнет песней!…» * (прим. пер.: стихотворение Гете «Песнь странника в бурю») Даже если его губы не произносили этих слов, об этом говорил его шаг. «Способным к танцу хочу я видеть юношу и способным к оружию». Старые слова звучали по-новому, словно молодые источники, били они ключом на его пути.

Почему нас охватывает красота жизни, а не мы хватаемся за нее сами? Ах, подобно тому, как человек создан из праха и снова обращается в прах, так и вся красота создается из страстной тоски и вновь обращается в тоску. Мы охотимся за ней, пока она не превратится в тоску.

Зимними ночами, которые мы проводили в окопах под Верденом, иногда внезапно ударяло громогласное ура и прокатывалось всепоглощающим потоком по бесконечной линии окопов. Когда этот возглас стихал вдали, мы внимательно вслушивались в него, и в нашем подслушивании была определенная доля гнева и зависти. Все самое горячее, дикое и великое происходило на востоке. Над Россией все еще висело красное огненное облако, в котором гремел гром по имени Гинденбург, а нам на западе ничего не оставалось, кроме сидения в засаде, ожидания, бодрствования и рытья окопов. При этом мы не видели в лицо смерть, которая и днем, и ночью коварно проникала в наши ряды. На востоке наши штурмовые колонны шагали по долинам и взгорьям, в то время как мы лежали под землей, как кроты, и кричали ура, празднуя их победы.

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.

Введите сумму не менее null ₽, если хотите поддержать автора, или скачайте книгу бесплатно.Подробнее