электронная
Бесплатно
печатная A5
531
18+
Спрятанные во времени

Бесплатный фрагмент - Спрятанные во времени


4.8
Объем:
504 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4490-8391-3
электронная
Бесплатно
печатная A5
от 531
Купить по «цене читателя»

Скачать бесплатно:

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Мудрость и большое предубеждение

В маленьком высокогорном саду было солнечно, прохладно и пусто. Крохотная лужайка с жесткой травой обрывалась полукругом над пропастью, дно которой скрывала дымка и тяжелые пузатые облака, сползавшие с соседних вершин. В каменный фонарь забралась синица, выклевывая там что-то с важным видом префекта, нашедшего сор на своей веранде. А гораздо ниже в глубокой узкой долине крестьяне в травяных шляпах возделывали рисовые поля, напевая долгие унылые песни. В общем, абсолютная идиллия, если вы без ума от всего такого.

У пестреющей камнеломками стены сидел на траве огромный грузный мужчина с бычьей шеей и гладко обритой головой и прутиком чертил в цукубаи. В водной ряби отражалась бледная весенняя синева. Сверху с выступа скалы доносилась игра кото — невидимый музыкант настойчиво терзал струны, пытаясь попасть в мелодию.

Одетый в черную хламиду до пят, настолько плотную, что она казалась картонной, сидящий явно был не в восторге от концерта и морщился на особо звучные «дрыньк!», долетавшие до него оттуда, где б уже быть облакам и небу, слившимся в вечном танце… Но вот же нет! — к воздушным стихиям прибился, вскарабкавшись на скалу, этот вредный старик Ясуда со страстью к музыке эпохи Кинсэй, пытающий бедный инструмент. Впрочем, сейчас еще ничего — когда он достанет флейту, станет совершенно невыносимо.

— Уверен, что настоятель специально фальшивит… красота несовершенства… ваби-саби… — произнес сонный голос за спиной великана. Невидимый собеседник неприлично громко зевнул и щелкнул суставами, потянувшись. — Сиятельный и мудрый Ясуда-сама… долгих лет ему жизни… и нам заодно того же… чудовищно настойчив в своих упражнениях.

— И разительно не соответствует имени, — ворчливо продолжил великан, бросая веткой в синицу. Пичуга обиженно упорхнула. — Лучше бы ему спуститься и проповедовать на полях крестьянам — было бы больше толку. И гораздо спокойней.

— Нам, во всяком случае, не крестьянам… Кстати, как он вообще туда забрался? — спросил все тот же тягучий голос, имея в виду местоположение настоятеля — отвесный кусок скалы, куда не вела ни одна лестница. Снизу его не было видно. Только иногда из-за края скалы вниз летел огрызок яблока, репки или пара вишневых косточек — единственное, чем питался почтенный старец.

Великан лишь пожал плечами:

— У просветленных свои пути.

Не будем осуждать это непочтительное занудство: в последние месяцы настоятель буквально изводил паству музыкальными экзерсисами. Это началось неожиданно, после утренней медитации у ручья и, возможно, было как-то связано с карпом, с которым старик любил разговаривать. Особо новое увлечение Ясуда-сама казалось неуместным Нишикори, знавшему того двенадцать жизней назад беспощадным и грубым воином, с одного удара разрубавшим противника пополам. Его музыкальные привычки тогда ограничивались пьяным ором за пиршественным столом (причем стол этот обычно принадлежал очередному только что убитому им же фермеру).

И вообще, не был тогда Ясуда-сама японцем, то есть не был ни «Ясуда», ни «сама», а звали его Кулак, и мать его чинила рыбакам сети в затерянной среди фьордов деревне Бюгде. Франки же прозвали Кулака «Жабой» — видимо, за огромный рот на плоской и лысой голове, иссеченной шрамами, практически лишенной ушей. Стоило ему явиться в людное место, мальчишки орали Кулаку вслед: «Crapaud! Crapaud! Grand crapaud!». Тот, сопя, поворачивался всем телом, вопросительно глядя на товарищей: мол, что значит-то это их «крапу»? «Великий воин», — успокаивал его Нишикори, звавшийся в те времена Черным Бьорном. Кулак радостно улыбался и шлепал дальше под крики сопливых оборванцев. Умом и языками он не блистал, зато руками, широкими как ляжка теленка, валил деревья. Кажется, одно из них, рухнувшее на шалаш в осеннюю бурю, и убило его где-то в дельте Шпрее лет восемьсот назад — мирная, хотя и нелепая смерть для воина.

Между тем «дрыньки» на скале прекратились, сменившись… о, нет! — трелью японской флейты. Хуже мог быть только вокал, очередь которого, мало кто сомневался, вот-вот наступит. Старый как Луна настоятель не только непостижимым образом забирался в самые непролазные места, но еще таскал за собой мешок музыкальных инструментов и свитков с песнями, весивший чуть не тонну. Сорок шесть из семидесяти монахов, постоянно живущих в монастыре, твердо считали его наказанием за грехи прошлой жизни — воплощением собственной черной кармы, которое нужно принять смиренно.

Нишикори, словно флейта дала сигнал, необыкновенно легко поднялся, в три шага пересек садик и уставился вниз на застрявшие в кронах клочки тумана с видом крайнего раздражения, превращавшего его широкое лицо в маску недовольного божества.

Сзади раздался все тот же, процеженный сквозь зевоту голос:

— Только не пытайся покончить с собой — твоя туша устроит землетрясение… и горы падут в долины, и реки потекут вспять.

Сквозь высеченную в камне арку в садик вошел мужчина лет тридцати, по наружности грек или итальянец — высокий, смуглый и черноглазый, с гладким скучающим лицом, одетый в войлочную куртку и штаны-дудочки. Худые ноги торчали из них, завершаясь в старых разношенных башмаках — возникали подозрения, уж не снял ли он их с какого-нибудь зазевавшегося дедули? Чтобы они не сваливались, ему приходилось перемещаться мелкими шаркающими шажками — как китайской принцессе, на которую он, прямо скажем, менее всего походил.

Черноглазый подошел к Нишикори и тоже посмотрел вниз, явно не впечатленный красотами простершийся там долины (весьма живописной, кстати). Его взгляд тоскливо проводил птицу, летевшую к лесу у подножия гор — туда, где, вестимо, было ее гнездо.

— Составляешь облачный атлас, великий во всех смыслах Нишикори-сама? Вон то, например, похоже на кита, страдающего запором; слева — на порванный барабан; а это — на трехногую белку в колпаке… Вообще, здесь холодно и совершенно нечем заняться. Сегодня же попрошу настоятеля отпустить меня в Кагосиму. Думаешь, если кинуть камнем, он высунется?

Трели, между тем, снова перешли в «дрыньки». Хриплый старческий голос затянул песню про морячка Сеиджи, ушедшего за крабами на Курилы.

— Мне больше нравится про красотку Ай, ставшую наложницей императора, — твердо заявил черноглазый. — Там, где она раздевается на балконе.

— Что-то происходит, Макото, — голос великана был под стать фигуре — низкий, рокочущий и густой. — Видел, как ведет себя черепаха?

— Многократно, — названный Макото всмотрелся в облака под ногами, будто пытаясь узреть там одну из них. — Обычно она ведет себя как переевший мытарь — лежит без движения в полусне и готова пожрать еще. Или теперь она ходит на задних лапах?

Он был шутником, но вовсе не был глупцом. Пока его язык молотил пустое, черные глаза не смеялись. Если уж Нишикори так озадачен, что-то действительно шло не так. А они (как некстати!) здесь именно на тот случай.

— Где? — мрачно спросил Макото.

Великан показал на Запад.

Минус голубь

На площадях и в переулках Кремля было пустынно, свежо и тихо. Ни машин, ни беготни у парадных. Вождь пребывал на даче, и свита его расползлась по норам, лишенная центра тяготения. Так и говорят: в Кремле без бояр — и в стране без смуты. (Врут, наверное, но не будем спорить…)

Москва просыпалась в воскресный день. Облака пробовали солнце на зуб, шляясь белобрысой гурьбой. Светило, распаляясь, гнало толстяков с небосклона. Река в бисере мелких волн тянулась под обветренными мостами, и пароходик катил по ней, оставляя белую строчку пены. Брякнули, как надо, куранты, отметив полдень.

Еще не растаял их зычный бой, как с пряничного парапета Теремного дворца, помнящего чуть не всех московских царей, вдруг исчез голубь. Враз, беззвучно, с куском старой добротной кладки, которой бы еще стоять и стоять — вплоть до светлого будущего России, которое когда-нибудь, верим, грянет.

Никто произошедшего не заметил, если не считать десятка других пернатых, способность строить выводы у которых весьма избирательна и касается, обычно, вещей не загадочнее кошки да корки хлеба, обойденной дворником в подворотне.

Стрелок, сидевший на Ивановой колокольне, был, конечно, ни сном, ни духом, как и его коллеги с Водовозной, Троицкой, Боровицкой башен, которым до голубей, прямо скажем, как до самурайских портянок — тут бы не упустить диверсанта, ползущего вдоль стены с гранатой! А голуби что? — так, ерунда, дрянь — плодятся, гадят, гугукают. Нет в них ни политической перспективы, ни начальственной выправки. Разве, несут на лапке вражескую депешу… — но этим занимаются по другому ведомству.

Тем паче ничего не заметил подтянутый детина в фуражке с синим околышем, что под козырьком внизу подпирал лопатками дворцовую стену. Не будет при исполнении особист пересчитывать подлых голубей, презрев основное дело — стоять в неприметном месте в лаковой портупее, охраняя покой имущих, дожидаясь очередного звания и обеда. На отдыхе, может, станет, а на посту, конечно, ни-ни.

Безымянная голубица, бывшая ближе всех к происшествию, подлетев, клюнула покрывшийся инеем кирпич, и тут же с кувыканьем повалилась на теплую кровельную жесть, где скончалась, раскинув крылья. В птичьих глазах синел лед.

Более ничего странного в тот день в Москве не произошло — даже на Краснопресненской, где во все века в редкий день не выходит какой-нибудь ерунды, и то все прошло спокойно. А вот за ее пределами, столь далекими, что не описать, нечто, чуждое разумению, не похожее на нас с вами как жук на крендель, испытало глубокое разочарование, обнаружив вместо желанного предмета сизогрудого идиота с его «курлы», тут же превратившегося в ледышку, да фунт кирпичного крошева (хотя и с кремлевских стен, что, конечно, всякому приятно иметь, да знать бы куда девать). Улов, как говориться, ни в коня, ни в красную армию — пустышка не по трудам, чудо не по надежде.

Гулкое ущелье под черным небом заполнил яростный долгий вой.

Мистика и сродство спиртов

Теплым майским вечером в кабинете, устроенном буквой Г во втором этаже здания большого московского музея, М. сидел за письменным столом с пером в руке и мучительно старался прийти к какому-то выводу.

Простертый перед ним лист был наполовину исчерчен сложно пересекающимися линиями, которые, если пристально в них вглядеться, словно менялись непрестанно местами и проваливались куда-то, переплетаясь. Он щурился, тер ладонями лоб, но никак не мог сосредоточиться и поймать глазами конец одной из них — тонкой ровной дуги, шедшей вверх от одинокой точки в нижнем углу.

По стенам и потолку двигались тени, происхождение которых было не вполне ясным. Во всяком случае, освещение и обстановка комнаты не имели к ним ни малейшего отношения (как и початая бутылка коньяку, стоявшая на столе). М. то и дело нервически озирался, вжимая голову в плечи, и снова впивался взглядом в упрямую точку внизу листа.

Тени, очертания которых менялись как кляксы в парафиновой лампе, продолжали свое движение. Он, кажется, даже начал узнавать их. Вот эту, вытянутую, ползущую дирижаблем по потолку, он назвал Хрен Летящий. Рядом с ней, не отставая, вечно лепилась небольшая почти квадратная тень (смотрите, и теперь она здесь, чуть ниже), названная Коробкой. Хрен Летящий едва приметно шипел, Коробка неприятно щелкала, словно кто-то ломал фотопленку в пальцах. То там, то тут на старую штукатурку выползали другие, шепчущие, бормочущие невнятно, непрестанно сменяющие друг друга. Но эти две, неразлучные, отчего-то присутствовали всегда.

Наконец М. справился с возникшей загвоздкой и в одно движение добавил пером округлую скобку в центре, формой напоминающую ухо. Лицо его осветилось, руки пришли в движение. Теперь линии быстро ложились на бумагу — одна, другая, третья — пока не заполнили свободную часть листа. Коробка отстала от своего спутника и зависла на потолке над головой М., игнорируя любые представления о законах оптики. Углы ее заострились, центр стал почти черным.

Когда дело было сделано, М. какое-то время еще сидел, отвалившись на спинку стула, с улыбкой глядя перед собой, затем потянулся, с жадностью глотнул из бутылки и убрал бумаги в ящик стола.

— Завтра с утра продолжу, — сказал он настольной лампе, бросив перо на стол.

Хрен Летящий, дрейфовавший снуло над книжным шкафом, вдруг остановился, будто что-то решив, отъехал к другой стене и медленно пополз вниз к чугунному радиатору, понукая своею спутницей. М. подмигнул ему как старому другу, встал и засобирался идти домой. Часы показали четверть девятого.

Тут как по команде вторая дверь, бывшая за углом, скрипнула, впуская решительные шаги и голос невидимого соседа — того, что занимал вторую, большую часть кабинета — с колонной и двумя окнами, против этой — с одной узкой как лафет прорезью, глядящей в густую крону, и без всяких колонн:

— С порога чувствую, как мне рады! Не убирай бутылку, лишенец! Амбре стоит от Пречистенки.

Дверь хлопнула, заерзали ящики стола, зашелестела бумага, кресло на колесиках отъехало в сторону, стукнувшись обо что-то.

— Ты рискуешь как гусар на бильярде! Если вдруг притащится Вскотский, аппетиты которого соответствуют фамилии, как ты знаешь… Да где она?.. А, вот… Тогда запасы мгновенно улетучатся. И еще по шее наполучаешь за пьянство. Причем ты, не он — от него, кто в два глотка приговорит твою жалкую заначку! Дай-ка я угадаю: «Абхазия» или «Арарат»?

Вслед за вопросом из-за угла явился невысокий опрятный человек с насмешливыми глазами на скуластом загорелом лице, одетый в новую пару цвета «дубовый лист» и лаковые модные туфли. В руке его лежал сверток.

— Здравствуйте, товарищ Нехитров, прошу присаживаться, — пригласил он сам себя к столу М., тут же усевшись и бахнув свертком.

Тени, лазавшие по стенам, теперь исчезли. Точнее, сменились другими — нормальными, полагающимися каждому помещению, где горит лампа и имеются окна — смирными одомашненными тенями. Может, Нехитров, этот неспокойный сосед М. по трудовому жилищу, был существо мистическое, и они страшились его?..

«Мистическое существо», между тем, бесилось:

— А заначка не так дурна, мон ами, хоть почата! Я же говорил, «Арарат». У меня, кстати, — он похлопал рукой по свертку, — совершенно случайно… редкое везение, скажу тебе… пить коньяк без закуски вредно для селезенки… есть кружок колбасы и ржаной хлеб. Но знай, пьянчуга, ты только что лишил мою многочисленную вечно голодную семью ужина. Кайся!

Иногда Нехитров был невозможен — этот его словесный понос! М. поморщился, но был слишком утомлен и доволен, чтобы ругаться. К тому же бутылка уже открыта… Да и на него вдруг нахлынуло чувство зверского голода, многократно усилившегося при слове «колбаса».

«Как собака Павлова на звонок», — грустно подумал он, воззвав к гордости, но та не откликнулась (эта дама умеет прятаться, когда надо). В то же время, помянув подопытную собаку, он искренне посочувствовал животному: его, по крайней мере, никто не бил током и не резал слюнные железы ради очередной статейки в журнале.

— Что поделываем на службе в такой час? Отчего не дома пьем-с, полуночник?

— Хватит болтать, Борь, — отмахнулся хозяин коньяка, не желая развивать тему. — Где твоя колбаса? Пока не увижу полкило «краковской» в свою пользу, ни капли не получишь нектару.

Нехитров живо развернул сверток, явив припасы.

— Угу, сойдет, подставляй…

Тот подставил стопку, затем в одно движение, пока М. не успел возразить, вырвал купу страниц из свежего альманаха, отложенного на тумбу «чтобы непременно прочесть», и расположил на них угощение: желанная «краковская», полбуханки ржаного хлеба и даже кубик сливочного масла, желтого как солнечный заяц. Запах снеди разнесся по кабинету. Что до испорченного варваром альманаха — кажется, Нехитров вообще ничего не читал. Во всяком случае, М., знавший его лет десять, ни разу не видел товарища читающим что-то, кроме афиш. Зато писал обильно и метко.

— Ножа правда нет, — посетовал Нехитров. — Кто-то, не поверишь, постоянно крадет мой инструмент из запертого стола. И, поскольку в кабинете нас только двое…

— Да-да, Борь… у меня твой нож… на, держи.

М. разлил ароматный, пахнущий спелой лозой коньяк.

— Ну, за нас с тобой и хрен с ними!

На минуту воцарилось сосредоточенное молчание. Коньяк благостно разлился по жилам.

— Знаешь, кстати, кто мне сегодня попался на глаза? — спросил улыбающийся Нехитров, опорожнивший враз свою порцию, и театрально облокотился о стол, глядя в упор на М.. Не хватало только сигары и лежащего у ног дога для образа скучающего английского пэра.

— Ну?

— Слава Ковски! Помнишь Славика-ляха?

М. кивнул.

— Так теперь он, вслушайся: Станковский! Стан-ков-ский! — повторил Нехитров по слогам, тыкая пальцем в стол. — Сволочь, даже визиткой меня одарил. Профессор, етит твою! Партийный, упитанный, все дела. «Воронок» под задом. Стан-ков-ский. А? Представляешь?! Жук белобрысый! Ну ты помнишь этого гада?

— Да помню я, помню… — тощий, вся рожа в угрях. Скользкий тип.

— Ну да! Морда в струпьях, ладошки потные. Крысеныш такой облезлый. У меня еще валенки как-то спер и толкнул в тот же день — кому? — свои-и-им! Идиотина, полный кретин!

«Уж ты б, дружище, никогда так не прокололся», — ядовито подумал М., глядя на жилистую шею Нехитрова с какой-то вампирской нежностью. Тот продолжил, упиваясь моментом:

— Ни в какую не сознавался при этом, хоть я сразу на него заподозрил. А толкнул, помнишь кому? Камскому Олегу! — соловьем заливал Нехитров, игнорируя факт того, что рассказывает историю ее участнику. — На валенках, я же не дурак! — М. пожал плечами: «Мол, как скажешь, может, и не дурак…», — в тайном месте нашивочка: бэ-а-эн.

Он радостно рассмеялся, кусая хлеб.

— Олег тогда пришел к нам… ну ты помнишь?.. а Ковски этот как раз у нас. Я Олегу — вижу ведь, мои валенки: «Откель взял? Сними-ка, друже, что покажу…» — и нашивочку ему в нос! Тот смотрит, аж покраснел. Никого, знаешь, я с таким смаком в жизни не бил по роже, как этого прыщавого недомерка Ковски! Так вот, — погрустнел Нехитров, — крысеныш этот теперь шире нас с тобой вместе сложенных. Масляный, солидный, с телячьим черным портфелем. Чуть не въехал ему по старой памяти, аж зачесалось. Но… не въехал. Потому что нельзя теперь. Долей-ка мне до черты.

— Дела-дела, — вздохнул М. и закурил, пуская дым в книжный шкаф.

Тоскливо обозрел ряды книжонок в тусклых обложках, какие-то журналишки, папки с недописанными статьями, носатый бюстик философа, неумело содранный у эллинов артельным горе-ваятелем… Сплошь — ерунда! И сам себе показался таким же дымом никому не нужных курилен — со всеми своими переживаниями, делами важными и неважными, колотящимся в клетке сердцем. Вышел прочь — и нет никого, будто не было, никто тебя и не вспомнит. «Все мы — библиотечный сор, забытый на дальней полке, который никто не станет читать…».

— Ну, сор не сор… — отозвался Нехитров, прищурив глаза на стопку. — Лично я бы еще поспорил. На философию потянуло? Это хорошо. Добрый коньяк.

М. не смутился, что, по-видимому, высказал мысль вслух, хотя раньше такого за собой не замечал даже подшофе, и протяжно мучительно зевнул.

«Все-то у него ладно выходит, у этого Бориса, сына Аркадия, — без завести подумал он про товарища. — Еще с общаги, когда ходили в обносках и жили впроголодь. Что Ковский? Тьфу! Валенки спереть — его потолок. Ну, вагон валенок, на крайняк. А Борька вечно откуда-нибудь достанет. Хоть чуть-чуть, но всегда с прибавкой. И ведь делился, пройдоха, с нами, увальнями! Пока Люсю не встретил — там уж стало, кому гостинцы носить. Люся через год понесла, Борька съехал, и стало совсем уныло…».

— Ты куда ловчее меня, — сказал М. вслух, разливая остатки коньяка. — Как-то все успеваешь? Дети, диссертация, Люська-красавица, квартира отдельная. А у меня вон — одна статейка, и та уже заржавела. Ботинки, срам сказать, не могу купить второй год, до магазина дойти. Возьмусь — брошу, возьмусь — брошу…

— Ну да, грех спорить, медуза ты косолапая, ничего с тебя толку нет. За что только Варенька тебя любит? Не то, что я! Хоть портрет пиши в Третьяковку! — отдал себе должное Нехитров, по-доброму поддержав товарища. — Ты не мельчи, не мельчи, не еврей на свадьбе — доливай мне все… вот-вот-вот… а то тебе хватит — по плодам, как говорится, не по корням. Совсем ты что-то растекся! Нализался на голодный желудок, не позвал товарища, и теперь справедливо упал в осадок. Ведь взрослый же человек! Какой из тебя пример комсомольцам и неорганизованной молодежи? Коньяк без закуси и стакана… один в пустом кабинете… Гнать тебя из Союза, брат! Гнать во Францию побираться на Пляс Пигаль. Глядя на тебя, юноши начнут в одиночку пить и писать стихи — вот к чему ведет твой буржуазный салонный формализм.

Трескотня Нехитрова действовала на М. успокаивающе. Если этот местный оракул бубнит по чем зря, значит все ништяк. Вот если он замолчит — тогда бей тревогу.

— Прав ты, прав, тысячу раз прав! — согласился М., сплюнул табачной крошкой в кулак и сунул пустую бутылку в плетеное ведро под столом. — Я вот никак не соберусь. Все — какая-то каша.

Он исподлобья оглядел кабинет, показавшийся ему вдруг чужим и враждебным как трещина в леднике.

— Все будто из картона, ненастоящее, дрянь какая-то. Бегаешь крысой по лабиринту, а чего бегаешь, сам не знаешь.

— Оно и есть ненастоящее — когито эрго сум, как сказал хитрюга Декарт. Игра ума и не более. И ничего, окромя этого когито не существует. Зане, мир дан нам в ощущениях, приятель, так что не тушуйся, не ты один. Бабка-история видала и не таких чудаков. Так поднимем этот тост… не-не-не, обожди, сначала тост… — Нехитров вздел голову, будто провожал косяк журавлей. — За приятные мысли и ощущения! У тебя с Варенькой все в порядке? — быстро добавил он как бы невзначай, поддев ножом колбасы.

М. поперхнулся.

— Да нормально, вроде…

— Жидкое какое-то это твое «нормально». Детей вам надо. И в Крым на месяц. То есть наоборот: в Крым, а детей там и сделаете.

— Да ладно, не развивай…

— Твоя жизнь скудна, мой унылый друг! Ты слишком умен и злоупотребляешь этим не в свою пользу. Ведь нельзя же, согласись, поместить весь мир в одну голову? Поглупей чуть-чуть, моя тебе пропозиция. Даже если…

Тут ожил эбонитовый монстр с блестящим диском, спавший на широком столе Нехитрова. Воздух пронзил звонок.

— Что за хрень? Девять уже. Кто может звонить?

Аппарат все не унимался. В конце концов Нехитров не выдержал и пошел к нему. М. размялся с ним за компанию, пуская на ходу дым от очередной папиросы, хоть и обещал себе не курить.

Сняв трубку, Нехитров стоял с минуту, прижимая ее плечом, и только мычал неопределенно, выслушивая чью-то тираду. По лицу было видно, что разговор ему не по вкусу. Наконец он ответил: «Ясно…», — стукнул о рожки трубкой и вернулся к столу, увлекая товарища за собой.

— Скотина звонил, — директора музея угораздило носить фамилию Вскотский, каковая, говорили, ему очень кстати пришлась. — Сказал, нужно быть в командировке. И тебе тоже. В Дальске каком-то, пес знает где он, что-то произошло в краеведческом, какая-то пропажа у них… По дате решат отдельно, там еще следствие работает.

— А мы причем? — удивился М.. — Мы что, сыскные собаки?

Нехитров пожал плечами.

— Кто его знает? Говорит, телеграмма, комиссия, все дела. Обрадовал на ночь глядя! Не люблю я этих поездок невесть куда. Потом еще рапорт пиши, который тебе же, помяни мое слово, выйдет боком. Если бы хоть в Ливадию или в Сочи, а то — Дальск!

Монстр снова заверещал. Нехитров было дернулся к аппарату, а затем отвернулся, махнув рукой, и сел обратно на стул:

— Все, ушли мы, баста!

Когда трезвон прекратиться, он с таинственным видом встал, запер дверь на ключ и добыл из своего шкафа бутылку водки, спрятанную за массивным фотоальбомом.

— Что там говорят про сродство спиртов? По мне так главное — градус!

Эндшпиль на траве

Около двенадцати дня, когда солнце вколачивает тени отвесно в землю, у заброшенного павильона в пригороде Москвы на пустом ящике с печатью «Красного мыловара» сидел мужчина за сорок, с газетой на коленях и незажженной папиросой в руке, так и не дотянувшей до губ. Он дремал, прислонившись спиной к стене, наслаждаясь прохладой, запахами травы и своей одинокой незаметностью (и, между тем, не храпел, как вы изволили полагать).

Уже давно никто не проходил мимо и вообще местность казалась бы почти дикой, если бы ни далекие гудки паровозов, ползущих с товарняками на Астрахань, да жужжащий над лесом аэроплан, выделывающий «бочки» и «ранверсманы».

С восточной стороны павильон укрывали ветви древней раскидистой сосны, помнящей четырех самодержцев, экспрессом проскочившее Временное, толчею Великой, угар НЭПа, а ныне щедро дающей тень портрету коммунистического вождя, что следил за неметеной дорожкой с громоздкого облупившегося щита перед раскрошенным в щебенку крыльцом. Иной скажет, лучше бы починить крыльцо, чем расставлять всякие щиты у него, потворствуя запустению, но мы заметим, что фанерный лик по-своему благословлял местность и напоминал гражданам о долге перед страной, чем уже был весьма полезен.

В свежей майской зелени непрерывно возилась живность, обрадованная теплом и тишиною пустого парка — не совсем парка даже, чего-то среднего между лесом и оставленной без глаза усадьбой. Место было удаленным, даже вездесущие дачники редко достигали его, а уж эти, шляясь туда-сюда, куда только не заходят и какого беспокойства не доставляют. (Те ж из них, что охотятся на ягоды и грибы, вовсе несносны и должны отправляться на «перековку». )

Мужчина между тем уже крепко спал. Лоб его, рассеченный бороздками бледной кожи, разгладился, дыхание стало ровным, и лицо приобрело какое-то детское выражение, какое бывает у московского школьника, впервые увидевшего верблюда.

Иногда из ветвей вылетала птица, садилась у его ног в расчете получить крошек. Птичьи надежды не оправдывались, и она летела со свистом прочь, отмечая человека как бесполезного. В отличие от крылатых, белки попрошайничали навязчиво, словно цыганские дети у вокзала, чувствуя, вероятно, генетическое родство с приматом. Крутились подле него рыжими мазками, а одна, совершенно обнаглев, взобралась по лацкану на плечо, ткнулась носом в щеку и уже оттуда, кинувшись вдоль стены, нырнула в гущу боярышника, готовая рассмеяться своей проказливости.

Человек не пошевелился. В эти минуты он видел весьма необычный сон — даже по меркам последних недель, когда, стоило закрыть глаза, голову наполняли странные видения, оставлявшие послевкусие отчаянной неразберихи. Как в Содоме и Гоморре перед самым концом. В нынешнем сне он, то ли уже почив, то ли, выразимся, авансом оказавшись у Райских Врат, обнаружил вокруг себя вовсе не твердь земную и не хрусталь небесный, а бескрайнюю водную стихию — океан льдисто-голубого оттенка в безветренное чистое утро.

Он сидел один в узкой лодке, упираясь босыми ногами в мокрое шершавое дно, и в руках держал не моссельпромовскую цигарку, а маленькую необыкновенно тяжелую книгу, открывать которую не хотелось. Переплет был липким и неприятным наощупь, будто весь в непросохшем клее, пахло от него кислым. В то же время ясным было сознание того, что книгу эту никак невозможно бросить и вообще выпускать из рук — от самой мысли об этом резал ужас, как от видения бездны под ногами, словно в этой треклятой книге состояла сущность всей его жизни. Но если о ней забыть и попусту не трепаться, то все как будто становилось на свое место — лодка скользила по воде, грудь дышала, солнце золотило волну… Сделав это открытие, он тут же притворился, что руки его пусты и нет в них никакой дряни. Ему сразу стало спокойнее.

Райские Врата (имелась полная уверенность, что это они, хотя, скажем честно, указателя он не видел) были отмечены двумя островерхими утесами, едва выступающими из вод, за которыми стояло радужное свечение. В нежной дымке вдали что-то переливалось, но что именно, было не разглядеть. Оттуда же, летя над мерцающей синевой, доносилось эхо оркестровых тарелок — как на празднике дракона где-нибудь в Сычуани, только без хлопушек и едкого дыма, заставлявшего слезиться глаза — бывшего, возможно, одной из причин характерного прищура китайцев.

Метрах в десяти от невидимой черты лодка, шедшая к Раю сама собой, резко остановилась, едва не вывалив пассажира. Кое-как удержавшись, М. подобрал ноги и тревожно замер, провожая взглядом парящего над утесами пеликана, с легкостью преодолевшего барьер и скрывшегося в далеком сиянии. Одно крыло птицы было аспидно-черным. Не прошло минуты, как она пронеслась обратно — то ли была посыльной и пользовалась служебными привилегиями шастать туда-сюда, то ли бессловесным тварям был дан абонемент на сей счет — потому что тут же за пеликаном, вопреки всякому разумению, Врата преодолела собака неизвестной породы, летевшая, растопырив лапы. На незримой границе с ее шеи в воду упала веревка с камнем, обдав брызгами лодочного сидельца.

Затем М. проводил взглядом еще одну летающую собаку (без камня, но с обваренным боком, вмиг исцелившимся на границе) и стал терпеливо ждать, перебирая варианты, отчего он здесь, что может с ним дальше стать и не придется ли среди прочего также лететь по верху. Беда в том, что мысли лезли в голову разом, толкаясь и споря между собой. Ни к какому выводу в такой сумятице прийти было невозможно. Зато время мелькало со сверхъестественной быстротой.

Стало жарко. Солнце подкатило к зениту. А единственное, что произошло, была стая серебристых селедок, умчавшихся по воздуху вскоре за кабысдохом, скинув в воды обрывок сети.

Обескураженный М. ерзал на узкой банке. Спина его затекла, но встать и даже поменять позу в шатком судне виделось чреватым. Вода, хотя чистая и прозрачная, глубоко прорезанная лучами, не казалась очень уж дружелюбной, свалиться в нее совершенно не хотелось. Скрестив неудобно ноги, он задремал на своем насесте.

Минуло еще часа два, когда воды вспенились, суденышко закрутило, а вместо Святого Петра с золотым ключом, остерегающего Предел, из пучины поднялось огромное подобное осьминогу чудовище и голосом, льющимся отовсюду, без всяких предисловий возвестило: «НЕ ГОДЕН!».

Вырванный из сна М. заморгал и заозирался, пытаясь уловить суть. Однако других сообщений не последовало. Волны сошлись над «кракеном». Тут же лодку дернуло за корму и начало медленно относить назад — дальше и дальше от недостигнутого.

М. посмотрел за борт, силясь разобрать, что его несет, но не разглядел ничего, кроме неясной тени в толще воды, принадлежавшей какому-то медлительному гиганту, который, похоже, и волочил его прочь от Рая. От одной мысли, что за штука властвует над его судьбой (да еще и лодка может перевернуться!) к горлу поднимался желудок.

М. скользнул на дно, вцепился в борта руками и зажмурился, стараясь думать о чем-нибудь ободряющем. На ум пришло видение кружки пива и сосисок в томате… Неприятно удивленный своей натурой, от которой ожидал большего, хотя бы отдаленно геройского, он отругал себя за ничтожность помыслов и постарался представить что-нибудь возвышенное — святого кисти Буонарроти или замысловатую фигуру из геометрии… бескрайнее русское поле, в конце концов! Последнее у него получилось и даже с милой полуобнаженной крестьянкой, которая (вот же грех!) готовила на костре похлебку. Видимо, пища входила в любой, даже самый возвышенный сценарий его бытия.

Спустя какое-то время, определить которое невозможно, он обнаружил, что все также, скрючившись, лежит в лодке, но ни радуги, ни утесов уже не видно, а вокруг лишь серые холодные волны под вздувшимся низким небом, затканным облаками. Что ему делать и даже о чем в подобных обстоятельствах думать — неизвестно.

Тут он, на черте отчаяния, зацепился взглядом за лежащие вдоль бортов весла, которых, ей! — не было раньше в лодке, и возликовал: весла воплощали надежду, которой в своем безграничном милосердии огромный седой Бог, стоящий надо всем, не обошел и его — негодного мизерного гребца, блуждающего в бескрайнем. Выбрав наугад направление, он лег на них и начал движение к горизонту, коленями сжав окаянный том, так и норовивший свалиться в воду…

М. открыл глаза. Папироса была раздавлена. Курить совершенно не хотелось; с отвращением он бросил ее в траву, смутно чувствуя мягкое движение под собой, словно еще качался на волнах в лодке. Реальность растекалась как чернильное пятно на рубашке, затирала обрывки сна, возвращая скитальца в подмосковную послеполуденную жару.

Жаль было терять такой сон, снова оказываясь здесь, вблизи оскомины набившего города, его тесноты, суеты, гама, жизни, похожей на газетную полосу — тысячи штампованных букв, собранные в одну бессмысленную фразу под таким же никчемным заголовком. За восторгом дивного сновидения к сердцу подступил мрак, что бывает у нервического склада интеллигентов (к которым, уверен, не относится мой умный читатель, способный рационально смотреть на вещи).

И произошло это в тот момент, когда на дорожку справа явился человек, одетый в белую сорочку «а-ля граф Толстой», черные шаровары, стянутые шнурками у голых щиколоток, и цветные мягкие туфли со вздернутыми носками. Под мышкой у незнакомца красовалась шахматная доска, за спиной — пара складных парусиновых табуретов на лямке, и лицо выражало такую скуку, какая бывает у только что осознавшего, что еще один день безвозвратно прожит, и прожит совершенно напрасно, и что исправить положение может только хорошо проведенный эндшпиль.

Незнакомец сравнялся с ящиком, на котором сидел М., пристально осмотрел предмет, затем взглянул на оседлавшего его человека и с надеждой в голосе быстро заговорил, выдавая до крайности увлеченную натуру, пересилить которую сам бы рад, да нет никакой возможности:

— Извините, что беспокою! Я не сумасшедший и не бандит! — выпалил он с энергией. — Меня зовут Александр! У меня тут дача неподалеку!

«Дачник… — неодобрительно хмыкнул М., желая куда-нибудь провалиться. — Только этого не хватало! Сейчас справиться, каким методом я подвязываю горох или еще какую-нибудь чушь вроде этого».

Пришелец между тем продолжил, и вовсе не про горох:

— Вы, случайно, в шахматы не играете? Мой товарищ, знаете, не приехал и я, выражаясь образно, завис между черными и белыми. Прямо напасть!

Он обескураженно улыбался, будто признавая, что все это звучит глупо, но что поделать.

М., философский настрой которого перебили, встал, механически принимая рукопожатие, и представился в ответ не своим именем, желая как можно скорее избавиться от незваного компаньона, но уже наверняка зная, что согласится составить партию.

Внезапных знакомых он не любил, впрочем, как и давних. Однако этот престранный тип показался ему симпатичным. Черты его были мягки и в глубоких карих глазах не мерцало ничего отталкивающего. К тому же, кажется (к счастью, к счастью!), его совершенно не интересовал собеседник, а только сама игра. Ну, одет чуть странно, однако чисто. Правильный слог. Азартен. Возможно, он просто не умел по-другому занять себя, кроме как за доской, и за этим пришел сюда.

— Так что же вы на счет шахмат? — интересовался настырный тип, наклонив по-собачьи голову. Уши его на свет казались из розового фарфора, а весь образ необыкновенно комичен.

— Вообще-то не увлекаюсь… так… — М. пожал плечами, сдерживая смешок.

Он действительно не часто играл. Иногда с Нехитровым, но с тем редко выходило довести партию — темперамент не позволял. Нехитров был из породы людей, способных переключаться каждую минуту на новое и страдавших, когда этого нового не происходило; после десяти ходов он отвлекался, потеряв интерес к игре, тут же звонил кому-нибудь и срочно бежал на встречу по какому-то неясному поводу (лучше — далеко за пределами музея).

— Отлично! Отлично! — обрадовался пришелец, немедленно посветлев лицом, словно это «так» было выражением согласия. — Я вам скажу: и в более оживленных местах иной раз, кроме мамаш, гуляющих с детьми, никого не найти на партию. Хоть лопни! А эти дуры никогда не играют! В лучшем случае находится какой-нибудь старик, путающий слона с ферзем. А уж тут, в этой глуши, вообще… Если у вас, конечно, есть лишние полчаса?

— Увы, я никуда не спешу и буду играть вашу партию. Но не взыщите, если я перепутаю слона с ферзем или даже с пешкой. Шахматы — явно не мой конек, — шутливо сдался М., разводя руками.

— Вы не пожалеете, будет весело! — заверил его пришелец.

Слово «весело» да еще с восклицательным знаком плохо клеилось к шахматной игре, скорее уж к футболу или прыжкам в воду, но, глядя в загоревшиеся глаза гроссмейстера, приходилось согласиться, что для кого как.

Этот мятущийся шахматист, право, был колоритен. Через секунду он уже сидел на складном табурете напротив М.. На траву, заменяя стол, легла позавчерашняя «Правда».

— Стола я, разумеется, не ношу — слишком громоздкий. Но у меня он есть!

«Счастье-то какое!», — усмехнулся про себя М..

— Обычно в парках скамейки… а тут, в этой местности все как-то не приспособлено… Ну, так даже экзотичней! И я должен сразу вам сказать, — тут он посерьезнел, филином округлив глаза, — что играю я профессионально. Важно, чтобы вы знали до начала, а то нечестно будет. Ладно? Играем?

М. пожал плечами.

— Стало быть, вы не партнера, а жертву ищите в этих зарослях? Коварству шахматистов нет предела — пресса в кои-то веки сказала правду. Так и быть, играем! — согласился он, сам невольно развеселившись, хотя и пришел сюда, к павильону, именно для того, чтобы побыть одному, а не развлекаться случайным обществом.

— Может, все-таки… — завертел головой энтузиаст, — нам устроиться там, подальше? Здесь скоро солнечно будет, а жара очень отвлекает. Давайте? — указал он под деревья чуть одаль от павильона, где сходились две засыпанные листвой дорожки. — Уютное место и прохладнее.

Шахматный бивуак переместился на тенистую плешь под купой патлатых вязов. Соперники вновь расселись по табуретам.

— Слышал, на каком-то турнире один участник специально настоял на том, чтобы в зале было жарко натоплено — хотел досадить противнику.

— Сам он играл в другом?

— Чего не знаю, того не знаю.

— Если нет — не слишком умный ход с его стороны.

Словно в пику сказанному об уютности места, сзади, надрывая клаксон, на них едва не наскочил велосипедист в клетчатой куртке и очках-гогглах. Ищущие приюта шахматисты насилу успели отскочить в стороны и были награждены ругательством.

— Сволочь! — крикнул гроссмейстер, провожая нахала взглядом. Догнать его не было никакого шанса.

— Определенно, мерзавец, — согласился М., отряхивая штанину.

Гроссмейстер достал монету.

— Решка — на белые. Бросайте вы.

М. подбросил блестящий гривенник и, конечно, выиграл черные.

— Готов с вами поменяться.

— Не нужно, выйдет неспортивно, — отказался М. и принялся расставлять фигуры.

— Запись ведем самостоятельно. У вас бумага-карандаш есть?

— Нет. Можно ведь и без записи…

— Вот, возьмите, — протянул шахматист блокнотик, второй такой же положив себе на колено. — Ношу для подобных случаев — привычка. Знаете, собаковод идет в парк, чтобы выгулять питомца, влюбленные — походить под ручку, а любители гимнастики для ума — еще раз доказать, что способны натравить коня на слона.

Он замер, испытующе глядя на партнера, словно сказал какую-то шутку и теперь ожидал реакции — коей, к его досаде, не последовало. М. лишь смахнул сухой лист и пристроил в угол блестящую лаковую ладью. А когда фигуры были расставлены, прикрывая блокнот ладонью, начертил в нем один в другом два квадрата, соединив линиями вершины, и меланхолично уставился на шеренги «белых», ожидая первого хода.

— Помимо собаководов, влюбленных и шахматистов в парках бывают шулеры, карманники и, как мы теперь знаем, велосипедисты. В велогонке мы только что поучаствовали, а четвертое с пятым наказуемо. Остановимся, пожалуй, на шахматах. Ваш ход, синьоро!

Белая пешка шагнула на B4. Черная ответила симметрично.

Мы бы сказали, что все вокруг с подозрительнейшим видом затихло, сверкнула молния в чистом небе, а затем порывом ветра опрокинуло что-нибудь с громким «бах!» — например, рухнул у павильона тот самый неуклюжий плакат, до полусмерти испугав белок… Но реальность, если сравнить ее с механизмом, устроена гораздо практичней. В результате перфекционизма Творца, достигшего во всем идеала (кроме утконоса, пожалуй), ничего подобного не произошло. Если что-то и изменилось вокруг, то за пару дернувшихся листочков мы не в ответе.

Партия развивалась. Зигзагом шагали кони, подгоняемые обезумевшими ладьями; эмансипированные и могущественные «королевы» затевали перевороты, соблазняя обещаниями слонов; в авангарде рубились пешки; короли злокозненно подстрекали, притоптывая на клетке… Мироустройство, втиснутое в квадрат, кипело событиями и страстями.

Ровно через двадцать минут гроссмейстер с нескрываемым удивлением констатировал мат белым. Какое-то время он сидел молча, потирая плечи ладонями, еще раз перечитал свои записи, а затем воскликнул, спугнув из ветвей дрозда:

— Вы не просто сыграли — вы сыграли!

М. примирительно поднял руки и тут, словно обнаружив что-то в копилке памяти, ткнул пальцем в лишенную белых доску:

— Дайте вспомнить… Стратегия игры заключается в накоплении мелких преимуществ. Чьи слова, не скажу.

— Вильгельм Стейниц, — автоматически ответил гроссмейстер.

Тут он встал и чинно обратился к партнеру:

— Спасибо вам за великолепную партию, — в его глазах читалось недоумение. — Я, право, сделал несколько пометок для размышлений. Назвал бы вашу манеру нестандартной и при этом фантастически изящной. Будто… опрокинутый полный бокал с вином, из которого ни капли не пролилось. Никогда не имел чести о вас слышать, что странно — я знаю, кажется, всех серьезных шахматистов Союза и не только. Не возражаете, если мы обменяемся адресами? Буду счастлив с вами сыграть еще.

— Приношу извинения, но я определенно не игрок и этой случайной партии мне надолго хватит. Удачи вам и спасибо еще раз, — отвернувшись, М. торопливо вырвал лист из блокнота и отдал имущество владельцу. — Извините, правда… Это не из пренебрежения вами, просто я… не приспособлен для шахмат. Да и времени вечно нет.

— О, это горчайшее заблуждение! — гроссмейстер был явно разочарован. — Впрочем… что же… может быть, когда-то еще… Позвольте на прощанье вопрос: этот ваш метод записи… я невольно обратил внимание… схемы, которые вы чертили… Вы шифруете ходы? Зачем?

— Просто привычка. До свидания.

М. развернулся и быстро пошел прочь, ругая себя за чванство.

«К чему было так стараться? Устраивать этот цирк. Задело, что назвал себя профессионалом? Повел себя как мальчишка!» — ругал он себя, стараясь быстрее вырваться из аллеи.

Как на зло по пути ему начали попадаться следы людского чревоугодия и откровенного свинства — огрызки, бутылки, бумаги вокруг кострища. М. гадливо косился на них, чувствуя себя совсем дурно. Его едва не стошнило несколько раз. Наконец добежав до станции, взмокший, он сел на случайный поезд и скоро прибыл на Саратовский, ныне Павелецкий вокзал, кишмя кишащий народом.

Оказавшись в толпе, где всякий тащил что-то на спине или в руках и двигался с явной целью, толкаясь с остервенением, какое вызывает в пассажире железная дорога, М. едва сдержался, чтобы не взвыть. Какой-то мутноглазый волжанин, сидящий у выхода на мешках, мешая всем и всеми же недовольный, нехорошо поглядел на него, когда он чуть не сорвался с лестницы, оступившись. С потолка забубнил динамик, приглашая штурмовать поезд на Кострому. Компания, устроившаяся на изгвазданном полу, живо поднялась, внимая его призыву, и двинула к назначенному перрону.

«Думают, поди, что я пьяный, — мелькнуло у него в голове. — Лучше бы, лучше бы… Больше нельзя так, покончим с этим!».

Он пронесся сквозь вестибюль, уворачиваясь от пассажиров как от чумных, выбежал на привокзальную площадь и буквально отбил извозчика у бедолаги в измятой шляпе, который уже вставал на подножку.

— Вдвое даю! — крикнул М. сутулому мужику, пристроенному судьбой к лошадиному крупу, и вскочил на теплое от солнца сиденье, отвернувшись от пунцового лица конкурента, пытавшегося восстановить справедливость.

Тот, имея вдвое лишнего весу, задохнулся, разгоняясь для крика, но извозчик энергично встряхнул вожжи, отчего тарантас покатился вслед за голенастой кобылой, оставляя возмущенного инженера из Уральска на пыльной площади искать счастья. Москва была недружественна ему, он сразу это понял, и твердо решил ни ногой в нее больше не соваться.

Кошмарное утро гражданина Гринева

Илья проснулся от бешеного звона кастрюль, которые, судя по всему, тысяча чертей начищали в эту минуту костлявыми грешниками вперемешку с галькой. Древние как динозавр часы на тумбе показали на «6». И в такую рань мир уже сорвался с катушек!

— Что за?.. — простонал Илья, не окончив фразы, и болванчиком вскочил на постели, свесив худые ноги с кровати.

Неверной со сна рукой он нащупал очки на тумбе и, не сразу нацепив их, какое-то время провел в белесой кисельной мути, хорошо знакомой всякому страдающему близорукостью человеку.

Шум на кухне между тем не только не прекратился, но дополнился шаловливыми криками и возней, которые могли происходить только из одного источника — дети. И не просто дети, а тот их самый несносный сорт, что носятся по квартире, очертя голову, воображая себя в какой-то питерпеновской Неверландии. Плюс — женские визгливые голоса, то ли скандалящие меж собой, то ли поносящие за глаза кого-то, неслись через всю квартиру и гвоздями застревали в мозгу.

— О, боже… Тундра что ли приехала и врубила телик? — простонал Илья, шаря рукой в поисках сложенных с вечера штанов.

По обыкновению, он спал совершенно голым, и так бы вышел сейчас из спальни, если бы не уверенность, что диковатая его постоялица приехала без предупреждения, и, хуже того, включив на полную какое-то дурацкое шоу с «ха-ха» за кадром, орудует на кухне с остервененьем хмельного гунна. Хорошо еще, если одна, без кого-нибудь из своей научной своры — сплошь разбойники и чудовищные зануды со степенями.

«Если одна, то голым будет как раз», — мелькнула шальная мысль, но приличия есть приличия, и штаны Илья все-таки натянул.

Ворваться так вот, ни свет, ни заря в чужое жилище — вполне было в ее стиле. Дама не отличалась излишним тактом и пренебрегала в принципе этикетом, даже профессию выбрав себе такую, которая подчеркивала мимолетность и бренность всего условного — археологию. Какие еще приличия, я вас умоляю?! Неужели кто-то может спать до шести утра?! Да ладно… Вставайте, раз я пришла, песьи дети! Что ваше удобство на фоне вечности? Там тысячелетие, здесь пятьсот, сотня туда-сюда… Перстень древнего мертвеца на мизинце — как она его только носит? Бр-р-р! А мертвец-то, может, убил за него соседа и сам за недолгим сгинул где-нибудь в Римской Галлии, когда Берлин еще был деревней — за два тысячелетия до Люфтханза.

Чтобы успокоиться, Илья нетерпеливо досчитал до пяти, потом еще и еще раз. Без сомненья, это она; приехала из очередного похода ночью и решила обрадовать покладистого дружка утренним концертом. Отобрать ключ и точка. Может, хоть яичницу из сострадания приготовит? Дикарка… Но какая дикарка, други мои! Это же прелесть, что за дикарка!

— Тундра! — вскричал Илья, спотыкаясь. — С ума что ли сошла, в такую рань?! — его губы, помимо воли, расползались в улыбке.

Никто ему не ответил. Голоса на кухне, между тем, не затихали ни на секунду.

Тут в дверь что-то врезалось с характерным грохотом — какой-то идиот катался по коридору, а теперь велосипед вместе с седоком навернулся, протаранив вепрем старые доски. Из-под косяков на пол посыпалась штукатурка.

Раздался хриплый детский плач, как плачут только откормленные противные мальчишки с толстыми ногами и грязной шеей — ябеды и будущие мерзавцы.

— А-а-а!!! — возопил Илья, бросаясь к двери, сам едва не растянувшись на взгорбившемся за ночь паркете.

— И-и-э!!! — ответили ему снаружи, колотя ногами об пол.

— Чтоб тебя… А что с полом? — паркетные шашки дыбились под незнакомым половиком, похожим на половую тряпку. — Водой что ли залило ночью? Почему сухо тогда?

Когда Илья открыл дверь, то обнаружил подтверждение худшим из своих опасений: на полу рядом с перевернутым трехколесным велосипедом валялся и орал карапуз лет пяти, необыкновенно крепкий для своих лет — маленькая копия Халка, только что не зеленая. Далее в темном коридоре стояли его подельники — тощий подросток в каком-то рубище и вертлявая круглолицая девочка в сарафанчике со съехавшим набок жутким бантом. Другой она держала в руке как кистень (которым он, возможно, в ее представлении и являлся).

Неудачник-рейсер продолжал колотить ногами, девочка — радостно улыбаться. Абсолютно безжалостные существа эти девочки с бантами.

Подросток при виде Ильи отступил на шаг, глядя на него исподлобья, и простуженно просипел:

— Здрассть, дядь Илья.

Все происходящее в сумме — утро, горбатый пол, голоса, и то, что совершенно незнакомый парень, неведомо как оказавшийся вдруг в квартире, назвал его по имени, совершенно выбило Гринева из колеи, вдоль которой, откровенно заметим, он и так не слишком уверенно продвигался. Жизнь предстала сплошным кошмаром, будто закулисье театра, из которого Илью, случайно туда попавшего, настойчиво толкали на сцену говорить роль, перепутав с кем-то из труппы.

Соображая, что со всем этим делать, он обошел вниманием ту секунду, в которую слева со стороны кухни явилась сухощавая высокая женщина в косынке и, гаркнув на детей «А ну!» — мгновенно очистила помещение, заставив всю банду опрометью куда-то деться, забыв ненадежный транспорт. Женщину эту с грязным полотенцем в руках, тут же вернувшуюся обратно, как и атаковавших его детишек, Илья видел первые в жизни.

Творилось что-то необъяснимое.

Идею разобраться со всем этим немедленно он раздраженно отмел и даже замахал руками на кого-то невидимого, как бы сообщая ему: «Нет, нет и нет! Полный идиотизм! Не может такого быть! Все это — дурной сумасшедший сон. Надо же, с самого утра — и все сразу…».

— Нужна горячая ванна, — выдохнул Илья обреченно, направившись босиком к спасительной ореховой двери с одутловатым путти под лейкой, купленным год назад в Амстердаме… которая отчего-то предстала перед ним грязно-белой, облупленной и к тому же запертой изнутри.

Остатки сна окончательно слетели с него.

Ремонт, творившийся по частям, недели не прошло, как облагородил санузел и прихожую старинной квартиры, придав им черты опрятного четырехзвездочного отеля.

Илья ошарашенно осмотрелся: за одну ночь «евро-парадиз», исполненный бригадой молдаван, превратился в обшарпанный кошмар коммуналки. Запахи в квартире были чужими. И сама прихожая выглядела чужой, до края запущенной, заваленной какими-то незнакомыми вещами, которые ему не принадлежали и не могли принадлежать в принципе — разве он, сам того не зная, сделался старьевщиком, пока спал.

В проволочной сетке над бурыми тушами пальто дремала длинноухая шапка. Брезентовый дождевик «друг вахтера» на вбитом в косяк гвозде. Рубильник с эбонитовой ручкой и витая проводка от него по стене. Всюду валялась дрянная обувь. Рядом с дверью на стене висел неизвестно откуда взявшийся плакат, изображавший слащавый усатый лик, обозревающий толпу взволнованных хлебопашцев. Последние, вцепившись в серпы, снопы и острые косы, с одобрения усатой головы-дирижабля норовили шагнуть с картона прямо в прихожую, чтобы увлечь Гринева с собой — в светлое будущее или еще куда-то, куда им приспичит быть. По лицам судя, спрашивать его отношения к вопросу они не собирались, а орудия труда в их руках легко превращались в оружие пролетариата. Серп, доложу я вам, очень убедительный аргумент в деле социального обустройства.

Илья помотал головой, не веря глазам своим. Точнее, не веря им десятый раз за минуту, прошедшую с его пробуждения.

— Какого?.. — начал было он.

Дверь ванной тут распахнулась, выпустив вместе с паром в прихожую лысого мужчину за пятьдесят в сахарной влажной майке и с каплями воды на ушах.

— Доброе утро, Илья Сергеевич! Доброе утро! — пропел купальщик, юркнув мимо Гринева, и скрылся в боковой комнате, которая еще вечером была его кабинетом.

За открывшейся на несколько секунд дверью мелькнул покрытый скатертью стол и угол кровати с горой подушек. Оттуда же слышалось приглушенное кудахтанье приемника, которому незнакомец решительно взялся подпевать в худшей манере доморощенных Карузо, уверенных, что энтузиазм кроет отсутствие таланта как бык овцу.

Илья, как стоял, так застыл на месте, взывая к совести своих чувств, включая шестое, которое, как известно, обнаружено до сих пор только у дельфинов и беременных женщин. Реальность определенно шалила.

Квартира эта в доме на Мясницкой, принадлежавшая некогда мануфактурному инженеру Оскару Бенедиктовичу Штотцу, чем только не побывала — коммуналкой, приемной комиссара и жилконторой, переделана была трижды, но в итоге чудом осталась за потомками семьи Штотц. Теперь ею владел и распоряжался правнук благородной Марии Оскаровны — тридцатилетний Илья Гринев — не преуспевший программист-математик, живший со студенческих лет торговлей антиквариатом и случайными заработками. Нынче было его худшее утро, и насколько худшее, он сам еще не знал в полной мере.

Позже, в минутах до жаркого майского полудня, после ухода камфарой пропахших врачей, он сидел, согнувшись, в мятой постели, обхватив колени руками, и смотрел на молодую миловидную женщину в ситцевом ципао, хлопочущую вокруг него. На тумбе блестели пузырьки, и она капала из них им обоим в стакан с водой.

Женщина эта, сбегав дважды звонить к соседям — уведомить начальство о невозможности явиться на службу в связи с внезапной болезнью мужа и вызвать карету «скорой», была не на шутку испугана. Суть заболевания от коллег она благоразумно умолчала, соврав про пищеварительную систему — кто не поверит, что вы отравились килькой? Но себя-то ведь не обманешь! С человеком явно что-то творилось. Первый ужасающий симптом состоял в том, что он отказывался кого-либо узнавать, в том числе ее — собственную жену, от которой требовал объяснить, кто она и почему находится на жилплощади. И вообще — психовал, ведя себя как безумный. Требовал какой-то «мобильник» и желал знать, куда со стены девали «новую плазму». Хуже того, не являлась ли ночью женщина — женщина! — восточной наружности с массивным кольцом на пальце?

Что ж это происходит, скажите, а?

Подкожная инъекция, впрочем, явно пошла ему на пользу. Это ее немного успокоило, однако поведение мужа, без сомнения любимого и еще вовсе не надоевшего, оставалось пугающе ненормальным. Устроив погром в ванной и явившись по пояс голый в общую кухню, безумец обругал соседок Зинаиду Львовну и Морошку Кааповну, требуя от них немедленно убраться вон. «Прекратить бардак и убраться!» — так он и выразился, возопив с порога, будто укушенный.

Зинаида Львовна, минутой ранее покончившая с тестом для пирога, оторвалась от шинкования капусты, сплюнула в раковину окурок и сочувственно посмотрела на Вареньку:

— Эх, мужья, мужья… что творят…

Тут она, отмахнувшись от смущенной Вареньки, глубоко вдохнувшей, чтобы сказать, но еще не решившей, что именно на такое говорят, отколола невиданный пассаж — достала из буфета графин, стопку, и в один мах наполнила ее до краев, передав соседке:

— На вот, чтобы из твоих рук. Перегулял вчера, понесло умом. Пусть лечится, потом разберемся… А ты, — обратилась она к Илье, — не скандаль! Сейчас милицию позову, пятнашку отсанаторишь на шконке!

Тут гражданка Быстрова, как ни в чем не бывало, вернулась к недобитому кочану и продолжила крошить бессловесный овощ с видом опытного хирурга.

Ее весомая отповедь произвела чудодейственный эффект, подкрепленный немалых размеров стопкой, из которой Илья проглотил комком, задохнувшись на секунду от резкого вкуса водки. В желудке зажглись огни, а голову облепило ватой, переключив мысли снаружи на богатый внутренний мир.

В этот момент безволия, подхваченный неведомой ему дамой (его супругой, как она утверждала), горемыка был препровожден в ванную, где она проследила за умыванием, а затем в комнату, в которой он проснулся сегодня утром — то есть в его собственную спальню, которую он теперь делил с этой дамой на неведомых основаниях, и которая (спальня) тоже неузнаваемо изменилась. Он понять не мог, как вообще не заметил этого сразу, в первый же миг после пробуждения? Мебель другая. Обоев нет. 3D нет. Люстра… люстра осталась та же.

Там, в спальне, к нему вдруг вернулась разговорчивость, и разговоры эти Вареньке чрезвычайно не понравились — потому что нес ее правоверный всякую чушь, о которой мы уже говорили. Еще требовал срочно позвонить какому-то Каляде, который, возможно, в курсе, что именно происходит. Грозился писать в полицию, подать в суд, уведомить президента и еще что-то, что она не запомнила. Клялся перед комодом, что ничего запрещенного не употреблял — ни вчера, ни когда-либо еще в жизни, даже в Амстердаме, где это можно. Метался, просил и плакал как сумасшедший.

Супруга испуганно соглашалась, понятия не имея, о чем он вообще толдычит. Хотела позвать милицию, но что-то ее остановило в мужнином взгляде. Теперь уже, вслед за решительной соседкой, она сама себя уверила, что он пострадал от горячки «после вчерашнего», хотя прекрасно знала — никакого застолья не было: Ильюша гулял с ней в парке, после обеда посетил «Ленинку», а затем до темна сидел во дворе, чиня велосипедную цепь, и вернулся домой совершенно трезвый, хотя и поздно. И вообще не злоупотреблял, разве на чужой свадьбе.

Сердитая досада на дурака быстро сменилась страхом, уж не вовсе ли помешался муж, и что теперь делать, если так? Куда, например, сдают в Москве сумасшедших? Вестимо, в психиатрию, что в общих чертах понятно. Однако же, как их помещают туда? К кому ехать и что просить, какие заполнять документы? По дому поползут слухи… На работе — шепотки, подначки, неискренние сочувствия… Подруги, любопытные стервы, начнут выспрашивать… Ужас! Да и муж все-таки, не скотина чужая. Свой, говорящий муж, с руками, ногами и как положено. Ах, лучше бы он молчал!

Илья меж тем метался по комнате, норовя выскочить и накуролесить. Варенька преграждала ему путь, явив от себя самой нежданную силу духа и убеждения. А вечером, попросив присмотреть за больным соседа (того самого отмытого до блеска утреннего купальщика в белой майке), она выпорхнула в аптеку за валерьяной, которая ведрами шла сегодня, и очень скоро вернулась, испуганно теребя платок, ожидая увидеть худшее.

Но все было спокойно и даже мирно.

За несколько минут, что ее не было, между Ильей Сергеевичем и сторожившим его Матиасом Юховичем, супругом Морошки Кааповны, состоялся разговор, от которого первый впал в совершенный ступор и теперь молча сидел у окна на стуле, едва не забыв дышать. Сконфуженный Матиас Юхович молча стоял у двери.

Не знаем, о чем именно шла в нем речь, но на коленях у Ильи лежала газета с сочной надписью «Правда», пестревшая заголовками. Заголовки эти, по всему судя, и даже отлично исполненные фотографии, нисколько его не интересовали, потому что взгляд страдальца был прикован к строчке в самом верху: «Понедельник, 26 мая 1930 г.».

Как и что еще случилось в тот вечер в жизни Ильи Гринева, нам достоверно неизвестно. Был он, пожалуй, муторным и мутным, полным дурных предчувствий, попыток разобраться в происходящем и так далее — как у всякого нормального человека, попавшего в неописуемый кавардак.

Известно лишь, что в час, когда побронзовевшие солнечные лучи скользили с теплых московских крыш, оставляя город, он лежал, укрывшись с головой одеялом, и смотрел в уголок окна, мечтая поскорее уснуть, а проснуться уже в привычном мире, сойти по узкой лестнице вниз, выйти из подъезда и пешком пойти к кабачку на Большой Грузинской, где бы, с легкой руки, и заночевать за столом с графином — лишь бы не видеть перед собой упрямую цифирь «30», стоявшую перед взглядом.

Варенька, утомившись не меньше мужнего, сидела подле кровати, и рада была, что он затих и больше не мучил ее расспросами. Ее клонило все больше в сон, но она одергивала себя, внушив, что если заснет, то Илья непременно выберется из комнаты и отколет что-нибудь несуразное. Соседи готовились к ужину, но она все не выходила. Раз-другой заглядывали спросить — Варенька только пожимала плечами.

Наконец, не в силах больше сопротивляться, она, как была весь день — в полосатом измятом платье — легла осторожно с притихшим мужем, вслушиваясь в его дыхание.

Обоих поглотил сон.

День второй

Под утро в зыбком сумраке городской зари, наполнявшем комнату, Илья проснулся и сразу же потянулся за мобильником, чтобы посмотреть время. Ему снился спутанный колтуном кошмар — ночь, холодные переулки, люди с факелами, ищущие его. Спасаясь от них, он скрылся в канализации, где на него набросились крысы, которых он стал давить ногами, приплясывая в ледяной жиже. Короче, бесноватая ерунда.

Пошарив, вместо привычного «смарта» он схватил какой-то непонятный предмет — холодный, маленький и волнистый. Илья удивленно посмотрел на него: на ладони лежала бледная селенитовая рыбка с черным зрачком и насечкой «Пышминская Артель» вдоль брюха. Грубая копеечная поделка.

В голове галопом пронеслись картины вчерашнего.

В панике он кинулся к прикроватной тумбе: поверх кружевной салфетки стояло малахитовое нечто, изображавшее пучок водорослей, с двумя пустыми гнездами. Обитателя одного он держал в руке, второй отсутствовал. Рядом недопитый стакан, источающий запах валерианы. Никаких мобильников не было и в помине. На полу лежала проклятая газета, издевательски подмигивая заголовком.

Илья мученически застонал и зажмурился. В голове одна за другой вспыхивали болезненные картины произошедшего — какой-то ядовитый артхаус, которого не могло быть на самом деле. Сердце стукнулось о желудок.

Тут же рядом с подушки вскочила женская голова в спутанных каштановых волосах. Голова, прямо скажем, весьма-таки ничего, хотя и принадлежала гражданке, которой не могло существовать в настоящем — разве где-нибудь в доме престарелых в плюшевом чепце, или в чем там спят древние старухи по весне… На лице ее отпечаталось беспокойство, глаза искали чего-то, а чего — боги не разберут. Полосатое платье сбилось. Открывшиеся под ним виды отметали всякую возможность поместить гражданку в ряду старух, даже за хорошую плату. Варенька (так ее, кажется, называли) была красавицей, а в утренних лучах — несказанной.

На секунду панические мысли Ильи перебило идеями совершенно иными, далекими от поиска правды-истины. Задний ум услужливо прошептал, что все, в сущности, чего он в жизни искал, тут, рядом с ним — и нечего валять дурака. Так суровые аргонавты однажды превратились в не менее суровых свиней, повстречавшись с прекрасной дамой на острове. Вопреки рассудку, в свином образе было что-то притягательно-эротичное. Начитанный Илья мысленно улыбнулся, представив себя щетинистым хряком, роющимся под дубом. Дуб, кстати, доверяясь известной басне, должен был возражать и читать нотацию. И на нем, возможно, имелась обнаженная русалка с дурным характером.

Илья обессиленно завалился навзничь, стараясь вообще ни о чем не думать. Но ему, как на грех, думалось, да еще как — вьюга всяческих мыслей с воем носилась в голове, выла и корчилась, лишая его покоя. Глаза напряженно искали какую-то ускользавшую точку, в которой крылся ответ — но не находили, едва не лопаясь от напряжения.

Он вдруг даже решил, что умер, а теперь, как это описано у визионеров, духи морочат его рассудок, готовя ступень за ступенью к Страшному суду или перерождению в образе опоссума — за грехи земные… В теориях этих он не был силен, однако, волей-неволей, всякого нахватался и теперь не понимал сам — рад тому, что не особо вникал, или напротив, нужно было сосредоточится на деталях. Что, товарищи? Как в тибетской мантре поется? Хором — за-пе-вай!

Между тем соседствующая на ложе гражданка окончательно пробудилась и требовала ответа:

— Илья, ты в себе?

Что на такое скажешь?!

— Вроде, да… — промямлил безумный муж, живо представляя себя опоссумом, пытающейся вдеть голову в ворот майки.

Тут он, сам от себя не ожидая, прыснул от смеха, прикрыв рот ладонью. Злополучная каменная рыбка полетела с постели на пол. Получилось несколько истерично, однако красавица с облегчением вздохнула и улыбнулась, глядя ему в глаза. Видно, вчерашний день ей тоже вышел не пряником.

Дико! Небывальщина! Кавардак!

Предательские мысли в голове стали настойчивее и громче, и сходились в сумме к нехитрой истине, к которой сводится все на свете, сколько бы оно не петляло: будь, что будет, а есть — как есть.

Илья повернулся на бок и обнял негаданную красавицу, обомлев от собственной смелости — все же гражданка, хотя прелестна, но ему незнакома — даром что лежит рядом.

«Ну и пусть!» — решил он про себя, целуя белую открытую шею.

В этот счастливый миг четырьмя этажами ниже дворник Азиз обихаживал закрепленную за ним площадь вместе с супругой — робкой покорной Гульсибяр, которую ни разу не видели говорящей с кем-нибудь, кроме мужа, подобранного ей родственниками в Казани. Брак считался весьма удачным: муж работал в Москве, имел жилплощадь и вообще — твердо стоял на своих ногах. Девушка была милой, воспитанной в строгости, не обученной ничему, кроме дел домашних. (С образованной-то женой, известно, нахлебаешься безобразий — не должно жене быть умнее мужа, а то не брак, но одна морока!)

Примерно половина двора, влажного после ночного дождя, была на совесть подметена. Вторая, стоящая в тени дома, терпеливо дожидалась своей очереди — Азизу не хотелось уходить с солнца. Был редкий в его жизни момент, когда в голову лезли отвлеченные мысли. Сейчас он вспоминал детство: как скакал на лошади по лугам, как тепло и весело ему было. Если бы вернуться туда на час…

На видном месте в центре двора на люке восседал кот, но его не гнали — Калям из четырнадцатой квартиры, свой, проверенный и надежный, считался «котом в законе».

Мечтой Гульсибяр была шуба-мутон и расписной самовар в райских птицах, которому стоять на подносе, наполняя хозяйское сердце гордостью. Не все поймут, что такого распрекрасного в самоваре, тем более у нее имелся уже один (без птиц, правда, но вполне приличный) — однако, мечта есть мечта. Шуба — это понятно; без шубы Москве приличной даме совсем никак, хоть супруге дворника, хоть актрисе — срам показываться на людях.

К слову скажем, в коммунальном плане чета Садыковых жила в условиях не шикарных, потому что размещалась в подвале, но весьма достойных: в одной из пяти всего отдельных квартир во всем доме, четыре из которых в верхнем этаже занимало партийное начальство. Остальные шли с подселением. Что наверху, как говорится, то и внизу. Может, при такой диспозиции, и впрямь нужны шуба и расписной самовар — лицом не ударить в грязь? Паче грязь эту Азиз собственноручно выметал вон.

Намечтавшись вдоволь, высокий и грузный он снова запыхтел паровозом, выдирая из лужи сор огромной метлой, напоминавшей средневековое оружие — что-то вроде бердыша или глефа. Был Азиз всклокочен, потен, по пояс гол, в портках и брезентовом длинном фартуке — сущий багатур, вышедший стяжать славу.

Гульсибяр поглядывала на него с робким восхищением — все же подругам достались не такие красавцы. То, что уже не молод, это даже лучше: серьезней, домовитей, меньше будет гулять. Скорее бы завести детей…

Орудуя совочком и вспушенной короткой метелкой, она смотрелась рядом с мужем худосочным побегом у бычьих ног и была, за извечную женскую провинность (какую, выберите сами, ибо их не счесть), приставлена к скрипучей тележке с коробкой, в которую муж лопатой собирал мусор.

Над домами пронеслись птицы — тысячи чернокрылых птах, на миг перекрывших небо. Гульсибяр подняла глаза, да так и застыла, глядя на них из мокрого колодца двора.

— Что это, Азиз? — спросила она по-татарски.

Дворник глянул на нее исподлобья, зевнул и ничего не ответил. Кто их знает, птиц этих? — летают, гадят…

Калям смотрел на них с аппетитом и даже приподнялся на задних лапах. Хвост его беспокойно дергался. Кот он был солидный, понапрасну с теплого не вставал, но такого буйства закуски не мог снести и ринулся опрометью в квартиру — выпрашивать второй завтрак.

Изотич

Жилище древнего как латынь Изотича находилось в первом этаже в доме на углу, там, где заворачивает трамвай вблизи известного всей Москве бывшего здания Кожсиндиката. Ранее еще, как подсказывают историки, там красовался купол над панорамой, которая теперь на Кутузовском.

Ему действительно перевалило за сотню и в поликлинике его карта лежала на почетном особом месте — толстая как Ветхий завет, глядя на которую регистраторша невольно спрашивала себя, не сегодня ли ее отдавать в архив? Однако настырный Изотич снова и снова приходил, забирал из окошка карту и шаркал за направлением к терапевту, чтобы сдать кровь из синюшной жилы, считать кардиограмму и проверить пошаливающие почки. Никаких, к слову, отклонений, кроме тех, что предназначены самим возрастом, анализ не выявлял, отчего он становился задумчив, поскольку уже давно в приступе меланхолии собирался навестить обеих своих жен, почивших десятилетия назад.

Первая была женщиной восточной, образованной и много на него повлиявшей. Дети их жили теперь в Японии, оба — сын и дочь, занимались какими-то компьютерными кунштюками, в которых он ничего не смыслил. Видел он их в последний раз… — лет двадцать уже прошло.

Вторая, казачка — огонь, тараторка, живчик, вечно тормошившая его, с которой он жил бездетно — изменяла, уезжала с кем-то внезапно, давала страстные телеграммы, возвращалась, что-то бесконечно устраивала. Он помнил только ее лицо и общее мельтешение, от которого иной раз хотелось зажмуриться, а иной — писать навзрыд вирши.

Изотич любил их обеих сильно. Но «разлука длинней любви», как высказался поэт

Впрочем, не нужно думать, что старик особенно терзался этой разлукой теперь, по прошествии многих лет, будучи сам у порога жизни. Бывали, не скроем, вечера, когда он тосковал об ушедшем, сидя на стуле у окна в кухне или на скамье у пруда с расположившимся на нем рестораном.

Незнакомая, лившаяся с террасы музыка, не подсказывала ему слов, отчего он чувствовал себя забытой ненужной вещью, за которой не вернется хозяин. Девушки за столиками кутались в пледы и смеялись. Парни курили с развязным видом. Дети с бережка щипали уткам багет. Звякал трамвай и шуршали шины невиданных, похожих на снаряды автомобилей, не желавших признавать родство «Победы» и «Москвича» — как эти девушки, дети и даже утки не признавали родства наблюдающего их возню реликта, пережившего целый век. Может быть, лишь деревья, из самых старых, еще готовы были шептаться с ним, но в таком возрасте уже не удивишь ни новостью, ни воспоминанием, ни надеждой, ибо остается только одно — тонкое как батист настоящее, которому нет дела до шелухи.

Вообще же, исключая редкие моменты уныния, не осеннюю, зимнюю уже пору своей жизни бывший киноредактор проводил в ровном созерцании мира внутреннего и внешнего, все менее отличая второй от первого, наслаждаясь повседневными мелочами и целой коллекцией сновидений, которые научился с годами каким-то образом подзывать, словно безродную шавку из подворотни.

Вот он идет по набережной у Зимнего — с тростью, черным псом и кокеткой, прячущей глаза под вуалью; Нева шепчет влажно у заиндевелых камней и снег скрипит под хромовым сапогом… Вот бежит по набережной Днепра, роняя на ходу «петушок», трет его рукавом от налипшей грязи, а отец ругает его за спешку… Иркутск, экспедиция Культпросвета, лекция в чьем-то просторном доме, где пахнет шерстью и скорым ужином… Премьера в Одесском оперном… Впечатления бывшие и вымышленные мешались в воображении, делаясь все живее.

Однако, старческий сон короток — оставались еще утра, дни и бесконечные долгие вечера. Страстишка Изотича к антикварным лавкам и собирательству, и привычка к долгим пешим прогулкам награждали его занятием в часы бодрствований, пустоты, когда, лишенный цели и расписания, он был предоставлен самому себе — покуда Богу не был угоден.

Его обветшалое жилище было завалено безделушками, старыми томами и акварелями, кубками, альбомами и прочая в том же духе. Был там глобус времен Петровских с неверно отраженной Америкой. Лоцманские трубки, полированные в Голландии. Шпага, даренная царем адмиралу, отмеченному в учебниках, — богачу и головорезу, про которого никто уже не узнает правды. За эту шпажку, усыпанную алмазами, Изотича ловко могли пристукнуть, никто бы и разбираться не стал — только кто заподозрит такое диво у старого гриба под диваном?

Не копеечное богатство занимало большую часть квартиры — пол, ящики, столы, стулья, грудилось на шкафах, почти не оставляя прохода. Этакая сумма вещей на попечении старого человека не могла не быть пыльной, путанной, похожей отчасти на помойку. Однако, отдадим должное, всюду, куда Изотич дотягивался, царил относительный порядок. Ни одной брошенной в небрежении тарелки не стояло у него в кухне, как бывает у давних холостяков. Немногая посуда была чиста, сложена в проволочный поддон, а стол вытерт и лишен пятен. Беспорядок Изотич не поощрял. Из-за этого никогда не заводил кошку, хотя опасался урона от мышей. Не доверял он и соцработникам, норовившим, в его убеждении, сцапать на червонец, дав на копейку.

Каждое утро он, просыпаясь и не враз вставая с козетки, где за ночь на него наползали граммофонные пластинки и какой-нибудь потрепанный каталог оказывался поверх подушки, медленно шел на кухню, добывал из морозильника два ледяных брикета, на одном из которых готовил чай, а на втором варил овсяные хлопья в кастрюльке годов тридцатых. Сонно поглядывая в окно, он съедал их с ложкой постного масла, запивал чаем и тут же, фыркая, с удовольствием умывался, слушая стук трамваев, ломающих колею.

Что до новомодной аппаратуры, из которой, стоит кнопку нажать, узнаешь все новости на планете, то Изотича они давно уж не волновали — этого добра он за долгую жизнь наелся. Пусть на новые ворота смотрят молодые бараны, твердо решил он, щелкнув последний раз телевизором году еще в девяностом, грубо прервав генсека, сулившего «перестройку» и «ускорение». «Перестройка» ничего хорошего не добавила, а вот «ускорение», действительно вскорости наступившее, чуть не свело его экспрессом в могилу, потому что денег не хватало даже на хлеб. До сих пор им сохранялся в раме над шифоньеркой выводок анемично-бледных талонов Главного управления торговли — на хозяйственное мыло, табак и водку, отложенные им некогда для истории. И эта история миновала. Изотич выжил в который раз.

После завтрака он снимал с крюка вечное драповое пальто, подбитое окаменевшим ватином, надевал ботинки из свиной кожи и в любую погоду шел из жилища вон, сначала выходя в узкий как губа дворик, затем на бульвар, и обычно шел вдоль Покровки, пока куда-нибудь не сворачивал, смотря по текущему интересу. Никакой причины для этого не существовало, кроме нежелания оставаться дома. Гуси и грачи улетают к югу. Олени идут за солнцем. Изотич ходил гулять. По сезону прилагались калоши, шапка, шарф в «птичку», намотанный на тощую шею, рукавицы и стеганые штаны, в гололед — осиновая палка с гвоздем.

Теперь же в майский погожий вечер ни калош, ни рукавиц на нем не имелось, пальто на впалой груди было по-матросски браво расстегнуто, обнаруживая свитер домашней вязки, подаренный соседкой-поклонницей с четверть века назад. Женщины всегда к нему были падки, но женится в третий раз он не стал — хватило.

В тот день, покинув антикварную лавку на Арбате, он медленно прошел по Воздвиженке, пересек Маховую, едва не угодив под автобус, и теперь отдыхал в Александровском саду, готовясь к долгому переходу. Пары часов достанет, чтоб к полуночи вернуться домой. Главное тут — добраться до Маросейки, вырулив на прямой фарватер.

Кварталы вокруг Ильинки он не любил, старался пройти их как мог быстрее. Были они слишком официальны и на вкус его бесприютны. Горбатое здание Минфина вообще будило нехорошее чувство, какое бывает, когда проходишь у несгораемой кассы, в которой, точно тебе известно, вместо ассигнаций — журналы учета отпусков и выдохшийся «Кизляр». Старческая муть перед глазами смывала четкие линии, даже в яркий полдень окуная все в коричневые зыбкие сумерки — но он-то, хочешь не хочешь, знал, как он выглядит, Минфин этот! Еще дальше, впрочем, Изотич держался от мрачных бастионов Лубянки, о которых, несмотря на сглаженную годами память, вовсе не хотел думать.

Теперь Изотич сидел в Александровском саду и сквозь сладкую дрему наблюдал за нервным гражданином лет сорока, бывшем напротив через аллею, губы которого шевелились в беззвучном разговоре с самим собой. То и дело между ними проходили другие люди, врозь и купами, отчего картинка дробилась на неравные кадры, как когда-то в монтажной.

Было в этом человеке что-то знакомое, но что именно, Изотич не мог припомнить.

Вдруг его покой прервали грубейшим образом.

— Чем помочь, отец?!

Перед ним стоял мужик с пузом, выпирающим из-под кожаной черной куртки. Голова — мячик. Крокодиловые туфли с фальшивой пряжкой. Короче, во всей красе!

Старик по-черепашьи посмотрел на него, не соображая, что ему нужно, и уже готов был ответить, что не курит, если об этом речь, и в лотереях не участвует…

— Помочь чем? — повторил мужик, засовывая лапу в карман. Был он навеселе и держал под локоть тощую как стержень гражданку в цветастой блузе, смотревшую на старика с огорчением. — На вот, отец, пригодится на черный день, — и сунул ему в ладонь вчетверо сложенную бумажку. — Будь здоров!

Не дожидаясь «спасиба», пузан с подругой бодро отвалил в сторону и уже через секунду торговался с продавцом «красноармейского» скарба, просочившимся в аллею мимо охраны, когда старик собрался ответить, что ему ничего не нужно.

Посмотрев на деньги, Изотич почувствовал себя странно. Незнакомцы с ним редко заговаривали, тем более не стремились чем-нибудь одарить. Напротив, не раз и не два становился он жертвою «щипачей», орудовавших в трамвае. Однажды под Володарском пережил открытый разбой, едва спасся на мотоциклете с киношной кассой, и еще до этого — в экспедиции по Двине в тридцать втором, когда бродили по северам бесфамильные отчаянные людишки. Но чтобы давали деньги?

— Неужто на нищего стал похож? — дернул он щекой, бросая бумажку под скамью. Затем встал и пошел, ссутулившись, сквозь толпу, поднимая от вечерней свежести воротник.

Нервный гражданин, что сидел напротив, за это время куда-то делся.

Украшенный зеленью и витринами город торжествовал. В толкотне необыкновенной царил многоязыкий гомон, шедший от строительства вавилонского и, шажок за шажком, добравшийся в итоге сюда, в столицу не восточной и не западной стороны, а, как был убежден Изотич, северной, где б во времена Соломона не стали даже селиться.

Миновав ряды «мерседесов», блинные лотки, мрачный утес Минфина (тьфу на него!), зады Политехнического музея и уже пройдя немало по Маросейке, он свернул у нарядной церкви в заезженный тесный двор.

Дел у него здесь не было и не могло быть. В храм Изотич вообще ходил редко, молился дома, уверенный, что Бог найдет его и на кухне. Особого вида постройки тоже из себя не имели, а единственной причиной, почему старик оказался там, было не угасшее за век любопытство, водившее его немало по свету — от предгорий Лхоцзе до загаженной щели на Юшет.

В будке за стеклом шевельнулся ворон-охранник, крикнув, чтобы тот убирался.

Изотич вздрогнул и обернулся, не ожидая такой засады. Под ногой что-то предательски скользануло, взлетел и разбился над головой светящийся бледный шар — фонарь или круг луны, он не разобрал, навзничь упав во тьму.

Открыв глаза, Изотич обнаружил себя лежащим под медной рогатой люстрой, свисающей с высокого потолка. Там же вокруг нее по краю лепной розетки парили щекастые путти с луками, наведенными по углам — то ли с разбойной целью, то ли разя по сердцам влюбленных, что также квалифицируется разбоем, но приятным и поощряемым.

Так он лежал, глядя в потолок, минуту или две, прислушиваясь к себе и к обстановке вокруг. Под полом, вестимо, этажом ниже, трижды зычно пробили часы. Далеко и глухо хлопнула дверь, оборвав шаги. Лошадь процокала за окном. Уютно пахло корицей и еще чем-то. Дурного в теле не ощущалось, кроме варьете в голове и, может, легкого голода, сосущего под желудком.

Насмотревшись на гипсовых летунов, блуждая взглядом окрест, он увидел резной карниз, шторы со шнуром, громадный вишневый шкаф, натюрморт, ковер с перекрестьем сабель. Сразу над теменем — прялку под кисеей и фарфоровую сову на углу конторки, готовую, судя по выражению, издохнуть от какой-то натуги. Там же — медный блестящий горн, который сразу захотелось взять в руки.

Обстановка казалась старомодной даже для такого реликта как он, решительно отрицавшего новизну. Где именно он лежал и как в этом месте оказался, Изотич не представлял — он лишь помнил, как, поскользнувшись в темном дворе, медленно падал навзничь. Но, определенно, он был не в палате и не в мертвецкой — уже неплохо.

На краю сознания вертелось что-то, чувство глубокого удивления, но чем оно вызвано, Изотич не мог понять. А потом вдруг понял: лежа на полу, он видел каждую мельчайшую деталь обстановки, вплоть до приставшего к люстре волоска — длинного, подвитого, пожалуй, женского. На этом основании он решил, что спит или находится без сознания. В любом случае, видимое им — плод воображения, не иначе.

Идея эта придала ему смелости, и он встал — необыкновенно легко, будто мышцы не рассохлись за век — и прошелся кругом по комнате, до поры решив ничего не трогать. Хотел посмотреть в окно, где, слышимо ему, на улице что-то происходило, но подоконник оказался на уровне бровей и выглянуть за него не вышло.

Еще походив туда-сюда, разглядывая исполинскую мебель и необычную обстановку, он встал перед мутным зеркалом и долго смотрел в него, пока не осознал три удивительных вещи: что не зеркало велико, а он мал; и лет ему не больше шести-семи; и дом этот, давно забытый на вид, запахом давал ему знать, что это дом его родителей на Подоле, откуда он бегал смотреть на пристань, потерялся, был найден перепуганной матерью, получив за тем отменных размеров взбучку, на месяц лишившись сладкого…

Из зеркала на Изотича смотрел круглолицый веснушчатый мальчишка в выбившейся из коротких штанов рубашке. Пшеничные локоны торчали будто солнечные лучи. Рука сама потянулась пригладить их.

За дверью вдруг скрипнула половица, и послышался женский голос, зовущий его к обеду.

Мальчик, стряхнув остатки чудного сна, в котором он был старик, схватил горн и выбежал из комнаты к матери, на ходу заправляя в штаны рубашку.

Голова-капуста

На улице тявкал пес и что-то беспокойно чирикало за окном, желая обустроить гнездо у водосточной трубы.

Квартира ожила. Кто-то непрерывно шастал по коридору, разговаривал, скрипел и хлопал дверями; в кухне позвякивала посуда; громко ссорились дети. В соседней комнате, где хрипела радиоточка, слышался топот в такт ее эскападам, на «раз-два» клацнули, встав на пол, гантели. Илья не сомневался, что это тот самый Матиас, или как его там — пожилой живчик с водянистым взглядом делает упражнения, настежь раскрыв окно — топ-топ, тук-тук… «Сто лет собрался прожить, лишенец…», — раздраженно подумал Илья и открыл глаза.

Он чувствовал себя мало сказать неуютно — ужасно, будто в гостях, напившись, заснул в гостиной, а проснувшись, обнаружил массу незнакомых людей, презрительно на него глядящих. Хотелось растянуть каждую секунду до бесконечности, чтобы не вставать и не выходить из комнаты, которая одна его защищала. Он цеплялся за какие-то оправдания, что, мол, не по своей воле тут оказался; убеждал себя, что на самом деле всем на него плевать, но все больше и больше волновался. Как ни здорово было найти друг друга в постели с Варенькой, с которой все было великолепно, но подкатывал новый день и день этот требовал срочных действий.

Он все выжидал, не решаясь встать, спрятавшись за дверью, под одеялом и за очками, и смотрел на окружающий мир — то перед собой в потолок, то на Вареньку, которая собиралась — выбегала из комнаты, возвращалась, хватала что-то из шкафа и прихорашивалась у зеркала, висевшего над фантазийным комодом-башенкой, хорошо знакомым Илье, продавшему его в «нулевых» корейскому пианисту за полторы тысячи «зеленых». Эта смесь знакомых и незнакомых вещей совершенно сбивала столку. Ко всему, Илье срочно требовалось в уборную.

Короче, ни при каких обстоятельствах невозможно было дальше лежать в постели.

Встав и подойдя к двери, он, словно готовясь к прыжку в ледяную воду, попытался сложить все в одну картину, но осторожно, по чуть-чуть, чтобы не разом впасть в панику. Вопросы вгрызались в темя без всякого результата. Входило то еще ведьмовское зелье, ни объяснить, ни хотя бы описать которое он не мог. Во взбаламученном рассудке боролись любопытство со страхом на фоне полной неразберихи. Глубокий вдох… выдох…

«Во-первых, самое главное — это все не сон. Не бывает таких снов! Слишком много яви, слишком долгий, подробный, цельный. Что-то там такое случалось у разных авторов? «Мост» Иена Бэнкса… Мэтисон — тот вообще!

Ладно, допустим, я по неизвестной причине впал в летаргию и теперь блуждаю, запертый в собственном сознании. Что дальше? Сесть на воображаемом коврике и скрестить воображаемые ноги?

Версия вторая: все происходит на самом деле, все реально, а значит непредсказуемо и опасно».

Хоть так, хоть этак — он попал в фантастический переплет, суливший потрясения, крах привычной жизни и множество неприятностей, которые воображение живо нарисовало в самых мрачных тонах. Ум покрывала рябь как расстроенный телевизор. «Экхарта Толле бы сюда, посоветоваться, найти себя в настоящем…».

С другой стороны, если подумать отвлеченно, свалившаяся на голову небывальщина представляет громадный научный интерес. Да кто еще, скажите вы мне, проделывал в жизни такой финт, как всамделишнее путешествие во времени?! (Может, впрочем, проделывал, только нам это неизвестно.)

Глубоко в сознании у Ильи дернулся червячок научного поиска, давно считавшийся мертвым, запертым на дне бутылки с текилой. Всплыла даже некая сцена из «Би-би-си», в которой настырный фотон силился лететь назад в прошлое, но ему мешали какие-то пузыри, от которых веяло безнадегой. Илья еще подумал тогда, что лететь сквозь них — все равно, что муравью продираться сквозь мыльную пену — совершенно не вариант. Одного такого муравья теперь он знал лично: это был он сам — прошу жаловать и не обделить любовью.

Но абстрактные интересы скоро были оттеснены ощущением житейской напасти, из которой надо выпутываться. В этой умственной борьбе поначалу победил страх, так что первым делом он решил сказаться больным и пробюллютенить до выяснения, больше разузнать, потянуть, сколько можно, время. Еще эта зудящая надежда, что все как-нибудь само по себе уладится, и он — ровесник XXVII съезда КПСС — окажется не сегодня завтра в привычном эпизоде истории и продолжит семенить к собственному, природой отведенному концу в веке двадцать первом, как изначально рассчитывал.

Однако, вспомнив кое-что на счет отношения в Советском Союзе к «тунеядцам», решил не испытывать судьбу. Перед внутренним взором предстало черно-белое фото: молодой человек в авангарде зала суда сидит, сжав губы и склонив голову, а немолодая гражданка, не к нему, видимо, обращаясь, говорит, говорит, глаголет… «Я входил вместо дикого зверя в клетку, выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке…» — страшно, граждане! Не хватало еще, чтобы кто-то из соседей «настучал», что, мол, завелся тут за стеной асоциальный барчук-интеллигент, ломает комедию, уклоняется, занимает напрасно площадь. Читали, слышали, знаем.

Пока Варенька сочиняла завтрак и за дверью вроде бы не топтались, Илья ободрил легкие кислородом и шагнул из укрытия — тут же нос к носу столкнувшись с невысокой скуластой женщиной с цепким взглядом.

Морошка Кааповна, в лице и угловатой фигуре которой сквозило что-то мрачное как закат над чухонскими болотами, смотрела на него из полутьмы коридора пристально-безразличным взглядом, как смотрели ее пращуры на оленя, замахиваясь копьем. А затем безмолвно удалилась, проигнорировав сдавленное «здрассьте» Ильи. Пол под ней по какой-то причине не скрипел.

— Тьфу ты! Тень отца Гамлета! — выругался он, идя к ванной. От раздражения ему стало легче.

«Демонстрируй уверенность. Веди себя как король — и будешь принят как король. Легко сказать…».

Ему все казалось, что кто-то следит за ним. Так и есть: в конце коридора с плаката на него зыркал давешний усач в фуражке, требуя поверить в светлое будущее, осиянное мировым коммунизмом, — немедленно, полной грудью. Хлебопашцы и скотницы солидарно щерились, грозя серпами и вилами, если Илья вдруг оплошает и не уверует.

На этом переживания не иссякли, потому что на полу в ванной в тазу невероятных размеров бесились двое малолетних детей, доламывая по частям изделие, бывшее игрушечной лошадью. Вероятно, готовились «до основания разрушить» мир в более зрелом возрасте.

Действовали брат и сестра Быстровы слаженно и с энтузиазмом. Вулкан, содержавшийся в тазу, исторг к ногам Ильи деревянную голову с румяной щечкой, а затем два гуттаперчевых колесика на оси. За ними последовал восторженный карапуз, щедро роняя пену, похватал с пола свое имущество и снова забрался в воду. Его сестра заливалась смехом, сдувая с ладошек пену, хлопьями летевшую на пол. Идиллия — не то слово.

Илья сокрушенно переминался с ноги на ногу, ожидая чего-то — если не помощи, то прозрения. Последнее не пришло, а первое явилось в виде гражданки Быстровой с неприкуренной папиросой в углу рта, прервавшей водные процедуры своих отпрысков и освободившей ванное помещение: «Пусть дядя умоется, ему на работу». Самого же «дядю» она наградила таким взглядом, что Илье захотелось забиться в угол.

Глуп и самонадеян тот, кто бежит общества, но дважды глуп и самонадеян отвергающий целительную силу одиночества. Побыть наедине с собой было необходимо Илье больше стакана водки.

Закрывшись, он минут десять стоял в абсолютном оцепенении, забыв для чего пришел, пока в дверь не начали долбиться снаружи. Щеколда клацнула. Илья испугался, что сейчас кто-нибудь ворвется и выволочит его — нравы коммунального жития могли быть весьма суровы. Всю жизнь проживший в комфорте, он ожидал от новых соседей чего угодно, вплоть до судилища и сожжения у столба на кухне. Однако никто к нему не ворвался, не стал наседать и читать нотаций, а мужской голос, приглушенный фанерой, вежливо и весомо попросил его «ускорить телодвижения, потому как всем надо».

Илья внял ему, наскоро принял холодный душ, и вскоре истуканом стоял у шкафа — в сорочке с мягким воротничком, клопового цвета галстуке и ботинках сурового выражения колодок, находясь в затруднительном положении, поскольку понятия не имел, куда должен был направиться тот неведомый, за кого его принимали, в будний день с утра.

Он мучительно обозревал себя в зеркале, прислушивался к мистическим голосам, шептавшим за левым ухом, разглядывал обстановку комнаты, но не смог отметить ничего, что бы как-то свидетельствовало о роде занятий ее жильца. Рыбешка в малахитовых водорослях не в счет — не резчик же он по камню, в конце концов!

Во избежание немедленного конфуза и ссылаясь на подступившую тошноту, он попросил Вареньку проводить его до работы, и к огромному облегчению обнаружил, что просьба эта излишня, поскольку служат они в одном учреждении, куда немедленно оба и направляются. Супруга сначала настороженно посмотрела на него — уж не начался ли снова бенефис, а затем хихикнула, поправляя рукой прическу, щелкнула его в лоб, и первая вышла из квартиры.

Спрашивать, в каком именно заведении они служат, было бы слишком подозрительным, поэтому счастливая пара молча миновала подъезд, живописный скандал, устроенный дворником Азизом с жильцом из шестой квартиры, батальон влажных от тумана котов в пахнущем бензином дворе, и углубилась в свитые узлами московские переулки навстречу радостному социалистическому труду.

«Музей исторического материализма и традиций древности» АН СССР, известный всей Москве МИМ, занимавший бывший княжий дворец с пристройками, предстал перед Ильей в имперском великолепии — с римскими колоннами под фронтоном, подъездом, титанами и лепниной, давно скучавшими по каретам, парижским сплетням и, ах! — упавшим шелковым веерам. Большая вывеска шлифованного железа была солидной и казалась бы нерушимой, если бы ее не подточила основательно ржа, скрыв «Н» и пожрав половину «Р». Выходил какой-то дурацкий каламбур.

Илья с «супругой», к которой он еще не привык и дичился, когда она тянула его за рукав, обогнули бывший дворец, встав в короткую очередь у служебного входа — со стороны переулка, где извозчик за кованой оградой поил из ведра тощую утратившую окрас лошадь. Ее бока исходили паром и вид был совсем пропащий. Илье было жаль кобылу, понурую трудягу перед забоем, но тут ему стало не до нее:

— Йошкин кот… — промямлил он, глядя на сварную «вертушку», отсчитывавшую работников МИМа.

Один за другим сквозь нее проваливался народ, предъявляя охраннику солидные пунцовые книжки, которые не могли быть ничем иным, кроме удостоверений сотрудника — с фотографией, номером и печатью.

Илья начал судорожно искать в карманах и за подкладкой, но нашел лишь пачку папирос «Строим!», металлическую расческу и бланк аптекарского рецепта, исписанный неразборчиво на латыни. Задний карман широких как печная труба брюк содержал платок и потертый ключ на бечевке (хранить их рядом — весьма неосторожная привычка, из-за которой в мире теряется миллион ключей ежедневно). Отчаяние наполнило его сердце.

— Давай, Люня, люди ждут, — мягко подтолкнула его Варенька, но Илья не пошевелился.

Она посмотрела на него как на проказливого мальчишку, с прищуром:

— Что, опять пропуск забыл? Растяпа.

В состоянии аффекта он лишь робко кивнул, мысленно распрощавшись с жизнью: существовать в России без документов было дохлым номером хоть в новом, хоть в старом времени. Камера дознавателя на Лубянке встала перед ним мрачной унылой явью и гадкое существо, что живет внутри, тут же обозначило перспективы, гася окурок о грязный стол: «Не, родной… Лубянка — это для генералов. А тебя, шпану, сошлют за „сто первый“ товарняком, оттуда — на поселение под Тунгуску. Собирай вещи!».

Илья проглотил комок. Он уже видел мысленно свой замерзший труп у брошенного зимовья, когда Варенька звонко окликнула кого-то за проходной:

— Мишек! Золотой! Выглянь, а!

От неожиданности Илью передернуло. Карта северных районов СССР разбилась об этот окрик, свой труп и заметенный снегами домик он не успел рассмотреть в деталях.

В окошке за турникетом появилась рыжая вихрастая голова.

«Есенин что ли?!» — удивился Илья, но отмел мысль как несостоятельную. Не стал бы великий русский поэт торчать вахтером на проходной. Год смерти гения, к своему стыду, он не помнил, оттого не был вполне уверен, но знал по свежему впечатлению, что на улице, пока шли из дома к музею, такие типажи встречались напропалую. «Видать, мода».

— Ну-у… мы опять того, Мишек! — Варенька всплеснула руками, обращаясь к видимой части стража. — Удостоверенье свое посеяли, как только голову не забыли! — она глянула на мужа как на нерадивого первоклашку, которого не пускают в школу без дневника: мол, что с ним, паразитом, делать, а? — Научный сотрудник. Голова — капуста, хоть кол теши! Все ушло в мысли!

Этот ее «научный сотрудник» звучал как социальный приговор: не мог быть таковой дееспособен и годен к делам мирским. Впрочем, Илья, хватаясь за кривую соломину, тут же постарался сделать придурковатый вид, каким награждают интеллигентов в кино. Очки в этом деле изрядно помогали, спасали даже. Хорошо б еще, если в одном ботинке и пиджак вывернут — но одет он был, к сожалению, как положено, хотя для двухтысячных непривычно. Особо смущала шляпа, посаженная «супругой» ему на голову, несмотря на солнечную погоду.

Рыжий вахтер, между тем, метнул в него страшным взглядом из-под вихров, осуждающе поджал губы… и пустил в учреждение «под честное слово» (видно, не в первый раз).

«Тот еще разгильдяй, — заключил Илья про своего неведомого предшественника. — А как она ласково позвала ВОХРовца: Ми-и-шек… А?!», — недовольно добавил он, сам себе удивившись, поскольку ревновал к даме, которую знать не знал еще день назад.

В музеях, по роду дел, скупая кое-чего с заднего крыльца, и просто из склонности разглядывать исторические диковины, Илья частенько бывал, и тут, миновав с позором «вертушку», оказавшись в захламленной галерее, петлявшей косым зигзагом, он почувствовал себя гораздо уверенней. Важным открытием стало то, что, в сущности, ничего в этих местах не менялось — бывший там однажды видел и, считай, побывал в каждом из музеев страны на сто лет вперед. Даже старушки-смотрительницы, казалось, сидят все те же, пришпиленные временем к своим стульям, глядя на посетителей с сонной злобой.

Варенька растворилась, послав воздушный поцелуй «мужу», увлеченная какими-то своими заботами. Навстречу шагали другие люди — женщины и мужчины, одетые как в старых советских лентах. Многие с ним здоровались, на ходу делились пустыми фразами, совершенно не замечая подмены.

Сначала он чувствовал себя скованно, но вскоре поблагодарил человеческую природу с ее нерушимым инстинктом стада, и почти совершенно успокоился, когда над ухом воздух вдруг прободил зычный отрывистый контральто:

— Илья! Сергеевич!

На лестнице за перилами стояло существо неопределенного пола с широким дряблым лицом, в комковатой одежде, с короткой стрижкой, скрытой беретом цвета забродившей брусники. Чтобы определить пол объекта пришлось пристально всмотреться меж резных стоек: нижнюю его часть укрывала бурая юбка в пол, плотная, словно сшитая из портьеры. Если отринуть возможное нашествие на Москву шотландцев, оно должно было быть женщиной.

— Вы чтой-то меня рассматриваете?! — тут же возмутился объект, делая шаг назад под строгой литографией Достоевского, осуждавшего с нее людские пороки, особенно — страсть к рулетке.

Умными и усталыми глазами великий писатель глядел на Илью Гринева, явно подозревая его в распущенности. Следовало что-нибудь отвечать на немой упрек, но мозг его в этот миг обелился до хрустальной чистоты, утратив лексические способности.

Какой-то гражданин, шедший по коридору с газетой, вывернувший было из-за угла, немедленно оценил ситуацию и свалил обратно, бросив ехидный взгляд на Илью. Тот, хотя рос и развивался как личность в эпоху далекую от 30-х, сразу же догадался: перед ним местная грымза-активистка, которую все старательно избегают. И он, как на грех, попался ей в первое же утро! А сейчас, слово за слово, все пойдет прахом, потому что она его раскусит как дважды два. В воображении снова замаячили труп, зимовье, Тунгуска… Короче, «еще никогда Штирлиц не был так близок к провалу…».

От чувства опасности Илья преисполнился вдохновения, живо подался к лестнице и уже через три секунды внимал грымзе, чувствуя небывалый прилив энтузиазма:

— Да-да, я вас внимательно слушаю! — отрапортовал он, являя противоестественную готовность к общественной жизни.

Дама (и пусть видна будет натяжка в определении) опешила, но быстро преодолела замешательство:

— Илья Сергеевич… вы…

— Да-да?!

Вся его фигура демонстрировала готовность.

— Я, конечно, не претендую… на высокое звание научного сотрудника, — продолжила грымза маневр от своих позиций.

О, он знал, как он знал этот тип высокомерно уничижающихся людей, опасных как корзина со змеями!

— Ну, что вы! Для коллектива вы просто незаменимы!

«Еще бы знать, кто она такая», — черкнул он в скобках.

«Корзина со змеями» подозрительно посмотрела из-под берета и продолжила:

— Зимний сезон давно прошел. А вы до сих пор не включились в летние секции! — взвизгнула она, обороняя пространство перед собой вспушенным закладками гроссбухом.

Илья задрал подбородок, хлопнув себя по сердцу:

— Готов, готов как никто! Но прошу ваших рекомендаций.

— Кхм… Не елозьте, товарищ Гринев! Вы сами отлично знаете.

Так Илья оказался в хоре, стрелковом клубе и, кажется, еще каком-то кружке, явив все задатки всесторонне развитой личности.

Высокая идея — низкие потолки

На полу залы в косую плитку покоилась огромная ступня из папье-маше, лишенная продолжения. Ее обступало десятка два человек — в рабочей одежде, синих лаборантских халатах и строгих пиджаках со значками, выдававших ответственных работников аппарата. Царило гробовое молчание, в котором все сосредоточенно глядели на мучнисто-серую ногу так и этак, и каждый, вестимо, в ней зрел свое.

Одни кивали, другие цокали, третьи тянулись закурить, но, спохватившись, совали папиросы обратно. Грузчика Старожитнева молча и резко выперли вон из залы, чтоб не создавал угрозы для экспозиции — теперь он дымил на лестничной клетке и жаловался на начальственный произвол, доводя до каждого, кто имел оказаться рядом, какую несправедливость претерпел в оплату за тяжкий труд.

— Сколько же, позвольте спросить, это изваяние от стопы до маковки в высоту? — нарушил тишину невысокий плотный во френче, отворачиваясь болезненно от стопы, словно та давила ему глаза.

— Сверюсь с ведомостью, минуту, — отвечал ему рослый гражданин в пшеничных усах, доставая из холщовой сумки тетрадь. — Так… Двадцать метров сорок семь сантиметров. Плюс фундамент.

— Фундамент можно заподлецо наладить, — влез какой-то вертлявый тип в заломленной на затылок кепке. — Считай, двадцать с гаком выйдет. Потолки у вас сколько в учреждении? — обратился он к грузному, напоминавшему вставший на попа дирижабль, мужчине в лоснящейся серой паре, чей лоб и щеки покрывала испарина.

— По чем потолки у нас, товарищ Ужалов? — адресовал тот к френчу.

— От трех до семи сорока… плюс-минус! — рявкнул френч, раздувая ноздри. — Пятнадцать в обсерваторном.

— Плюс-минус… Вечно не знаете ничего! — возмутился «дирижабль», бывший ни кем иным как директором музея Василием Степановичем Вскотским, в эти минуты до нельзя раздраженным.

Жертва его, Тимур Багдадыч Ужалов, сверлил исполинскую стопу взглядом, не обращая внимания на патрона. Вся его фигура выражала досаду — досаду человека, которому придется, хочешь не хочешь, взвалить на себя заботы целого мира, населенного бездумными фантазерами.

— Проведем совещание, всесторонне обсудим, — пробасил Вскотский, стараясь не смотреть на пришельцев, приволокших с собою ногу (слава КПСС, что не целиком).

Какой-то веснушчатый с кривым носом потер деловито картонный палец, поглядел на него, как на родного дитя, и покачал головой:

— Обращаю внимание… хм… коллеги… в разнарядке просветкомиссии… хм… размеры изваяния не указаны. Помещение не планировалось. Куда же мы его теперь, а?

— Решение, товарищи, утверждено, — голосом с гнильцой возвестил вертлявый, отстраняя бунтовщика от казенного пальца. — Вы как хотите, а в сроки рабочего-коммуниста вам поставим, готовьте территорию. Обращаю ваше внимание, что материал будет особый, экспериментальный, мочить нельзя — раскорячит! Ставить надо под крышей. Ответственность музея, Василь Степаныч, вам лично докладывать председателю, — сухо подытожил наглец, выдавая в себе сволочь тренированную, знающую что и где говорить.

— Но размеры?! — взревел директор. — Вы отвечаете за размеры?!

— Я ж сказал, размеры утверждены, — подлец подпустил в голос нотку усталости. — Что вы, Василь Степаныч, на меня напустились? Не в нас с вами дело. Понимаете: собственной рукою, с превышением от первоначального проекта, — тут, подавшись к уху директора, мерзавец уточнил, чьей именно рукой добавлено росту треклятому истукану, олицетворявшему победу трудового элемента над капиталистической гидрой.

На это не менее опытный Вскотский, выдвинув вперед челюсть, весомо кивнул, а затем повелительно устроил лапу на загривке Ужалова, чтобы предупредить возражения. Тот лягнулся, пытаясь освободиться, но лапа, по должности обязанная быть сильной, удавом охватила его, норовя подобраться к шее. Завхоз сдался. Лицо его сделалось свекольным.

— Так, значит. Фигуру, как предписано, ставим в сроки. По месту, Тимур Багдадыч, лично мне доложите. Обеспечьте в пределах фондов по статье «Развитие экспозиции». Где главбух? Передайте ему, чтобы не как всегда… Вам спасибо, товарищи! Все на этом, — попрощался он с сопровождавшими стопу лицами, пожал отдельно ладонь усатому и удалился в недра музея, отметая возможный спор.

Возраженья Ужалова остались при нем как лишай в подмышке. Завхоз проводил директора грустным взглядом (так могла бы Серая Шейка смотреть на стаю из полыньи, оставаясь на съеденье голодным лисам) и выбежал иноходью из зала, никому не глядя в глаза.

Высокое собрание разошлось, бросив примерочный экспонат с неубранной упаковкой.

Когда Илья, бесцельно ошиваясь то тут, то там, решительно не зная, как себя применить, оказался в отмеченной выше зале, то — дитя современного искусства — ни на йоту не удивился, обнаружив в ее центре исполинскую отдельную от тела ступню. Брошенный дощатый поддон, который всякому говорил о безалаберности рабочих, он счел элементом инсталляции и тоже скрупулезно рассмотрел, стараясь не задеть лежащие вокруг обрывки веревок. Некоторые из них сплелись прелюбопытно — там были христианский крест и звезда Давида, а одна, рыжая и растрепанная, явственно свернулась дзенским кругляшом «энсо» (так себе достижение, потому что гурт брошенных у колонн тесемок сам собою сложился в «ВКПб»).

— Отделенная от тела ступня как символ недеяния и неизбежности жизненного пути, — заключил Илья, оставшийся приятно впечатлен инсталляцией.

Если это и не сотворил гений, то скульптор, безусловно, знающий и талантливый, подкованный философски.

— Не ждал от победившего коммунизма, — присвистнул Илья, заглядывая внутрь экспоната, и даже немного разочаровался, не встретив там какого-нибудь экспрессионистского ухищрения вроде розовой львиной морды, или пирамидки, составленной из глазных яблок. Но чувству не дано было развиться.

— Товарищ Гринев! — раздалось у него за спиной с присвистом.

Илья вздрогнул, твердо решив не оборачиваться. Дважды за битый час на него орали в музее — этом средоточии тишины! В желудке родился колючий пузырек гнева. Приняв вид увлеченного исследователя, он двинулся бочком вкруг стопы, решив ни в какую не сдаваться на этот раз.

«Чтоб им пусто было, этим надоедалам!».

Удивительно, но на мгновение у него вообще вылетело из головы, что он находится в чужом времени. Ум предательски увлекся новыми обстоятельствами, плевав на старые. Кажется, внутри за пультом управления сидел кто-то, кому вообще было все равно, где он и кто по ведомости.

— Товарищ… — голос за спиной скорее запыхался, чем угрожал. — Вы… я извиняюсь… не могли бы…

Илья медленно как в меду повернулся, готовый к решительному отпору. Какой-то общий залихватский подъем и взятый на вооружение лоск «научного сотрудника» в сумме сложились в увесистый ментальный кулак.

— Мда?.. — надменно вопросил он, поправляя пальцем очки.

Перед ним стоял толстый задыхающийся мужчина в блузе на два размера меньшей необходимого, совершенно лысый, утирающий лоб носовым платком. Его лицо выражало муку.

— Вас все ищут… — всхлипнул гонец с обидой, словно лично ему от этого было плохо.

Илья отвел лучников от бойниц: отвечать отповедью такому типу — все равно, что пинать одышливую болонку.

— Проводите! — приказал он с княжеским холодным апломбом, немало, по-видимому, удивив гонца (да и самого себя, если на то пошло).

Гонец, однако, не стал перечить и засеменил, оглядываясь, вперед, роняя на ходу пояснения:

— Срочное собрание… пх… пх… директор вне себя… пх… пх… какой-то новый проект… всех зовут… пх… пх… никого не найти на месте…

Полного гражданина терзала одышка и целая свора каких-то внутренних опасений. Он сипел, причитал и пыхал, а когда добежал до лестницы, то глянул на нее так тоскливо, что в Илье не выдержал гуманист:

— Дальше я сам, товарищ. Спасибо, — даровал он свободу оруженосцу и шагнул, не глядя, мимо него, устремившись вверх по ступеням.

Толстяк робко улыбнулся, приняв отставку.

«В сущности, симпатичный человек, — подумал Илья, — затравленный только какой-то».

Он вошел во второй этаж, разумно положив, что широчайший из коридоров, тем более устланный зеленой с полосою дорожкой, ведет в сторону начальства.

Все это блуждание по музею и случайные диалоги казались каким-то квестом без ясной цели. Опять явилось новое чувство: за растерянностью на сцену вышел азарт; мысль о невозможности происходящего с гоготом скрылась за кулисами. Даже запах пыли и деревянных панелей, такой редкий в учреждениях двухтысячных, оставшийся разве в коридорах бывших советских посольств да в уездных библиотеках, уже казался ему родным.

Миновав несколько дверей, плакатов и фикус в кадке, он достиг цели. Приемная высшего божества, В. С. Вскотского, была обозначена, как должно, широкой медной табличкой, портретами вождей и героев, кубком в стеклянной горке и скоплением народа, не по своей воле туда прибывшего.

На ходу Илья бросил взгляд на доску почета — его черно-белая фотография висела в нижнем ряду. «Безумие!».

Сурового вида секретарь, слишком молодая и симпатичная, впрочем, для истинной суровости, безрезультатно пыталась унять гам в приемной. Посетители обступили ее стол, на повышенных тонах обсуждая что-то промеж себя, тем громче, чем сильнее галдели опричь коллеги. При этом коридор и половина приемной пустовали — кричать нужно было именно у стола канцелярской жрицы, бросая взгляды поверх ее уложенной головы, таская карандаши, скрепки, беспрестанно требуя бумагу и позвонить.

Один, щекастый мородоворот, перешел границу, попытавшись и ее вовлечь в разговор:

— А шо, гарна дэвчина, Лужанка Еухениевна? Нэ махнэти ж и вы своэю ручкой, как нам воздвихати товарыща комуныста?

Секретарь вскочила, поджав карминные губы — жест, не оставшийся без внимания, означавший по неписанным протоколам конец стихийного митинга и, возможно, конец подъехавшего нахала лично. По музейным скользнуло холодным взглядом, усмирявшим даже директора — на прочую шваль хватало одного глаза, и то с прищуром.

— Я вас лично прошу, Грыгор Богданович, удалиться в фойе. И вас, товарищи, тоже это касается.

Сослуживцы один за другим рассеялись, демонстративно утратив друг к другу интерес.

— Простите, простите, Лужаночка! — причмокнул губами какой-то похотливый сорняк за семьдесят, делая жест, будто хватает себя за щеки, и последним отчалил от стола. Ему девица, явно располагая, шутливо погрозила кулачком.

Илья вошел и смиренно опустился на стул у двери, желая быть незаметным. Секретарь ему неожиданно улыбнулась:

— Отчего на кофей не заходите, Илья Сергеевич? Пряники покупаю, покупаю, уже все посохли… — Лужана Евгеньевна надула губки, демонстративно отвернувшись к «ремингтону» — второму лучшему другу всех девиц — после бриллиантов.

Лист бумаги дернулся и застрял; агрегат, взбунтовавшись, холодно клацнул чем-то внутри, не желая отдать добычу и не желая печатать.

— Ой! Илья Сергеевич, вы мне не поможете? Оно опять зажевало!

Массивный предок «Ворда» казался живым. Не имея глаз, он угрюмо поглядывал на Илью, который неуверенно подошел, осмотрел бунтовщика с четырех сторон и наугад щелкнул какой-то пипкой.

Дама нажала пальчиком. Бумага раскрепостилась. Лужана Евгеньевна была счастлива. Илью сверлили взглядом завистники. Он молча вернулся к стулу под остервенелый стук клавиш, сделав вид, что ко всему безразличен.

Через минуту-другую из устройства, похожего на водолазный шлем, стоявшего на массивной тумбе, раздался резкий металлический звон. Секретарь вздрогнула:

— Господи, никак не могу привыкнуть! Ужасный, ужасный аппарат! — поделилась она невзгодой, ни к кому конкретно не обращаясь.

— Инновация! Терпите, свет очей наших, скоро резолюции будут по азбуке Морзе пересылать, — обнадежил ее какой-то добряк с хохолком, ищущий, куда поставить стакан.

— Я с ума сойду! — всплеснула руками девушка. — Дайте, я уберу! Что вы мечетесь, Ной Андреич? Стакан, стакан дайте! Товарищи, проходите, пожалуйста! Василий Степанович ожидают!

Собрание втянуло в длинный несветлый кабинет с портретами между окон, шкафами и несколькими дверьми, замаскированными под панели. Почти во всю длину его разместился черный полированный стол со стульями наружности самой пренеприятной — на картинах про инквизицию на такие сажали приговоренных. Ощутив лопатками жесткую массивную спинку, невольно хотелось оглянуться — не встал ли за плечами палач с гарротой. Дополнительный ряд сидений тянулся у подоконников, уставленных заботами секретарши геранью и колючими кактусами, из-за которых никто не клал туда локти.

Влившись с потоком одним из первых, Илья опять устроился у двери, подальше от председателя. Место оказалось дефицитным — не менее половины собрания рвануло туда же, и лишь убедившись, что удаленные от директора палестины оккупированы, расселось ближе вокруг стола.

Василий Степанович, боровшийся с черной папкой, не желавшей вместить таинственные бумаги, поправ ее наконец локтями, занял главное кресло и окинул паству суровым взглядом, вычисляя возможных дезертиров. Проведя таким образом инвентаризацию вверенных ему душ, он встал и подошел к такой же как в приемной, увитой проводами железке:

— Лужана, вызови Порухайло!

Вскотский отвалился на спинку кресла и принялся ждать с недовольным видом. Собрание как одна фигура поголовно заерзало на сиденьях, повторяя за директором порывистые движения бедра — будто кто-то вбил в них по нехорошему гвоздю, не дававшему сидеть прямо.

За наглухо закрытыми окнами резвился майский солнечный день, хотелось рвануть на реку или куда глаза глядят — лишь бы не оставаться до вечера в мрачном промозглом здании, выгнать из которого мзгу можно только растопив сорок сороков каминных печей, что из экономии стояли холодными, да еще и гудели сквозняком, нагоняя на всех тоску.

Директор, как свойственно от природы начальству, тонко чувствуя настроение коллектива, укрепился в намерении каждого держать до последней черты терпения, когда все планы на день валились в тартарары и оставалось лишь затемно вернуться домой, выпить чаю с «докторской» и упасть в короткий тревожный сон, чтобы утром вернуться в учреждение.

Где-то на краю слуха в коридорах скрипели доски. Внизу в первом этаже что-то глухо стукнуло.

— Чтоб их! — фыркнул Вскотский и снова потянулся к жестянке.

— Фракийскую статую понесли, — мрачно встрял Кудапов, сгибая на столе бумажонку. «Кораблик» в его руках, миновав стадию «журавля», сразу превратился в «овечку».

Директор передумал и орать в жестянку не стал, удовлетворенный объяснением Кудапова. Видно было, что до фракийских шедевров ему — через раз и опосля бани, то есть никакого дела.

Снова повисла тишина.

О прошествии нескольких минут одна из дверей, видно, выходившая в коридор, распахнулась и в кабинет в ореоле спертого воздуха из хранилищ ворвался заведующий отделением рукописей — рослый дебелый хлопец с мордой вокзальным циферблатом. «Хлопец», впрочем, вблизи оказался мужчиной за пятьдесят, чья моложавость объяснялась восковой гладкостью лица, происходившей от отека, который возникает обыкновенно от чрезмерного увлечения горячительным. Илья, погрузившись в ассоциации, про себя нарек его «сливой», и даже уточнил — «очаковская».

Слива-Порухайло был одет в коричневый пиджак «в елку», песочные брюки и сорочку белизны необыкновенной, подчеркивавшей болезненный оттенок лица. Громовым голосом, в котором сквозила обида человека, по блажи оторванного от дел, главный рукописец выдал почтенному собранию: «Здорово, товарищи заседанцы! Кхм…», — и уселся на единственное свободное место — ближайшее к директорскому столу, которое никто не хотел занять.

Вскотский приступил к вопросу повестки дня, не скупясь на междометия, придающие шик всякой ведомственной речи. В чем состояла его суть, мы уже знаем из предыдущего: исполина-рабочего, которого должны изготовить в Туле из экспериментального особо ценного материала, имевшего оборонное значение, нужно будет ставить в музей — при том эта сволочь ни в какую не помещалась по высоте. Отвертеться от исполина не выходило, а установить его следовало под крышей, так что теперь нужно было этакое придумать и предпринять… Что именно — пока никто не измыслил, потому что большое в малое не входило, хоть ломай крышу.

— А что, Василий Степанович, если вынести мамонтовый скелет, и поставить статую в биологическом отделении? Зверюга и так занимает места как паровоз, а идеи в нем никакой, одни мослы, — предложил зав чего-то там, фамилия которого не важна.

— Дундук! — констатировал его ближайший сосед, член-корреспондент академии. — Во-первых, оно — человек — вершина эволюции. Какого рожна ему стоять рядом с чучелами баранов? Вы на что намекаете? Да потом, штуковина в высоту не входит, а не в ширину. Мамонт этот — оно какое? Длинное! А рабочий, да член компартии, он какой? Высокий! Чуешь: две ноги — или четыре с хвостом в заду? То-то!

Какое-то время силлогизмы члена-корреспондента усваивались. Собрание сидело молча, рисуя в воображении картину изгнания останков мамонта и водворения на их место героя, устремленного ввысь, которого каждый рисовал в воображении по-своему. Ужалову, например, чудилась на нем кепка. Гавриилу Прыскину — буденовка с кокардой и макинтош.

Кто-то (видимо, первый из осознавших) закивал:

— Да-да… верно сказано…

Участники снова оживились.

— А если…

— Распилить! — звонко предложил голос от несгораемой кассы, где еще у бюстика Менделеева лежали приказы на отпуска, перекочевавшие в руки к сидевшему там товарищу, страдавшему патологическим любопытством.

— Пилить пролетария невозможно!!! Что за бред?! — возмутился Вскотский, бросая карандаш об пол, хотя, по глазам его было видно, идею эту он разделял, как еще более разделял ту, согласно которой статуе на выстрел не быть к музею.

Тут с Ильей, совершенно оторвавшимся от реальности, сыгралась дурная шутка:

— Может, на улице его установим? Где-нибудь перед входом? Сверху возведем купол. По бокам — агитация. На куполе — рубиновая звезда с подсветкой. Будут приходить пионеры, герои разные, корреспонденты, — вдохновленно выдал Илья; все ему казалось сейчас игрой.

На него посмотрели так, что лучше бы его не было. Собрание замолчало, ожидая директорского вердикта. Кое-кто напряженно усмехнулся — но таким особым манером, что усмешку можно было мгновенно превратить в гримасу гневную или одобрительную. Присутствуй при этом Леонардо да Винчи, человечество бы обогатилось тремя десятками удивительных портретов, достойных Лувра и Третьяковки. Впрочем, и служителям Мельпомены было чему учиться: Станиславский не только бы восхитился возникшей паузой, но укоротил бы ее вчетверо.

В какой-то момент Илье показалось, что директор вовсе утратил нить, и даже, словив кураж, он решил подсказать ему, чуть ни совершив фатальную ошибку неопытного в присутственных делах человека — напоминать председательствующему о себе. Кудапов, скажем ему спасибо, успел пнуть под столом разгорячившегося коллегу, и этим спас ситуацию. Лицо его при этом оставалось совершенно бесстрастным.

— Вот!!! — неожиданно взревел Вскотский, выбирая из стакана новый карандаш взамен брошенного. — Вот! Товарищ… э-мм-э…

— Гринев, — подсказал все тот же Кудапов, теперь возившийся с «китайским фонариком», игравший роль суфлера в собрании.

Илье достался пламенный взор директора, редко расточавшего комплименты:

— Товарищ Гринев-то придумал штуку! Молодец! А? Так, решено — делаем у подъезда купол! Со звездой и все как положено. Вот вы…

— Илья Сергеевич, — опять подсказал Кудапов. Вскотский глянул на него с ненавистью.

— Илья, значит, Сергеич будет руководить строительством. Возлагаю на вас бразды, товарищ Гринев! Ужалов… кто еще… ты, Порухайло… мда… Каина Владиславовна, конечно… Кудапов! — чтоб не лениво жилось… и… прочие — сами решите, кого добавить — в составе штаба. Утвердить приказом. Докладную в инстанцию мне готовьте. Чтоб через неделю утвердить план! Все, товарищи! — с облегчением выдохнул директор, ладонью хлопнув о стол. В стакане звякнули скрепки.

На этом собрание прекратилось. Порухайло весело подмигнул Илье, его похожее на сливу лицо лоснилось от удовольствия. Ужалов посмотрел исподлобья. Кудапов вручил «фонарик» и сочувственно пожал руку.

С ощущением, будто в голове у него роились пчелы, новообращенный строитель коммунизма вышел из приемной и скоро остался один в длинном и пустом коридоре, где эхом отдавал «ремингтон».

Дух и плоть

Что мы, от рожденья имеющие плоть и форму, ослепленные их достоверностью и мнимым постоянством, можем понять в переживаниях существа, наделенного лишь скитающимся рассудком?

«Мама, посмотри, что у меня тут!» — и мама терпеливо объясняет, проходя по бритвенно-тонкой линии, зачем природа приладила тебе забавную конечность ниже пупка.

Природа жестока, прекрасна, изобретательна, но имеет и чувство юмора. Взгляните, например, на бульдога.

Где-то в глубине нашей сути сквозит отпечаток древнего знания о мироустройстве — штуке отнюдь не настолько щедрой, как мы считаем, глядя сериал «Би-би-си».

Вселенная — это в основном пустота. Бездна манит нас. Вглядываясь в черные морские глубины, слышишь эхо эпох, когда мир живых существ состоял лишь из тьмы и случайной пищи, а запах разлагающейся акулы был единственной доступной роскошью.

К счастью, родственные моллюскам и жвачным, мы не способны долго думать о чем-то сложном — потому что, в самом деле, есть еще чем заняться: скоро ужин, и вон та девица с интересом на тебя посмотрела… Одно то, что человек, глядя в истинную бездну космоса, испытывает не ужас, а вдохновение, многое говорит о нас — и отнюдь не за наше здравомыслие.

Существо, собранное из обрывков чужих миров, случайно принесенных течением, пронизывающим их все, словно медленно текущий сироп, обитало в месте, походившем на мусорный остров в океане.

Камни, лед, светящаяся штуковина без названия, разгонная ступень «Восток-2», замороженный синий кит (почти целый), кентавр с трубкой в зубах, кашица из свободных мезонов и даже глыба речной долины с остатками мраморного портика, на антаблементе которого выбито чудной вязью «Καλώς ήρθατε στην Ατλαντὶς» — кружились в незримом водовороте.

Русло бывшей реки упиралось в громоздкое сооружение из пригнанных друг к другу стволов деревьев, напоминающее пасынка танкера и капеллы. Из откинутого люка размером с футбольные ворота свешивался широкий дощатый трап, проломленный в нескольких местах каким-то неуклюжим и большим пассажиром — один из кораблей Ноя, гротескная эскадра которых, будто вереница почтовых ящиков, смытых в ливневую канаву, некогда металась по хлябям далекой планеты. Божественная сила Потопа весьма обогатила коллекцию случайных находок, заставив ее владельца обратить особое внимание на наш мир. В чем в чем, а в сосредоточенном внимании к чему-либо он бил любые рекорды и мог, не моргая, переглядеть скопление галактик — если бы они тут имелись.

Как он сам оказался в этом вселенского масштаба «нуле» — отдельная и непростая история. А для продолжения нашей добавим, что с недавних пор, миллиард-другой лет тому, он обогатил себя именем, назвавшись Кэ. Соглашусь, что за столько времени можно было придумать что-нибудь подлиннее, но, когда впереди вечность, незачем торопиться.

В то время, еще не обремененный Жаждой, Формой и Массой, он свободно блуждал между мирами — чредой безжизненных пустошей, неотличимых друг от друга как два нейтрона. Так бы чувствовал себя Робинзон, достанься ему архипелаг голых как черепашьи панцири островов, единственная тень на которых — от него самого.

Кэ витал среди них, пока не остановился в этом, ничем не выдающемся старом мире с давно погасшими звездами, решив все хорошенько обдумать. Он провел эпоху в сосредоточенности, вытягиваясь вдоль непредставимой нам стрелы времени, пока его взору не предстали миры, расположенные гораздо дальше (или, если угодно, выше по шкале мировых энергий). По сравнению с тем, где он находился, они буквально пенились и кипели. Кэ впервые был потрясен.

Для того, чтобы узреть их, ему пришлось истончиться, почти исчезнуть, низвести себя до незримого дуновения, способного только созерцать, но не делать. Кэ чувствовал, что, поддайся он до конца, преодолей невидимую черту — и вообще исчезнет.

Из наблюдателя терпеливого и бесстрастного он превратился в неуравновешенного подростка, дорвавшегося до отцовской видеотеки. Среди открывшихся миров были буйные, сплошь заполненные кипящей плазмой, расширяющиеся, сжимающиеся, выворачивающиеся наизнанку, а также миры с настолько запутанной геометрией, что Кэ, от природы не имевшему глаз, хотелось крепко зажмуриться.

Один из таких особенно запомнился ему — статичный, твердый, словно замороженный в безвременье, все пространство которого было одним сплошным кристаллом фантастической плотности, в глубине которого таилось нечто, ответившее ему взглядом. Через долю секунды Кэ, пытавшегося как неисправимый вуайерист, заглянуть внутрь, отбросило со страшной силой назад — так, что он неизвестно где оказался, надолго потеряв ориентацию. С тех пор он сделался осторожнее, уяснив, что вселенная полным полна углов, на которые лучше не натыкаться. В том числе существ с поистине отвратительным характером и большими возможностями.

Тогда-то, после бесплодных попыток обосноваться в «высших», полных материи и формы мирах, ему пришла мысль обустроить собственный. Таская и подворовывая материю, Кэ создал этот остров, ставший его домом, посреди пустоты.

Теперь, пролетая над маленькой долиной, напоминающей суповую тарелку с присохшей клецкой, четырнадцатью тонкими пальцами (он видел такие однажды мельком, и идея ему понравилась) Кэ поднял кусок окаменевшей потертой кожи с глубоко оттиснутыми бороздками. «COMMEDIA». Это двойное «M», «Е» и прочее, безусловно, что-то обозначали, но что именно? Больше на странном предмете ничего не было.

Отбросив непонятную штуку, он направился дальше, пытаясь на лету не растерять кое-как приделанные конечности, собранные из подручных материалов, которые поставили бы в тупик любого анатома. Все-таки материя была чрезвычайно капризной штукой. Приходилось постоянно сосредотачиваться, чтобы та или иная часть тела не отвалилась в самый неожиданный момент. То и дело что-нибудь все же отпадало, и нужно было прилично потрудиться, вспоминая, где оно было в последний раз, прилаживая туда и сюда, пока хватало терпения. Последнее время, впрочем, у него стало получаться гораздо лучше. Например, эти пальцы… Кстати, почему их стало тринадцать?!

Над Островом моросил нудный мезонный дождь. Мутные облачка вскипали у его высокого края, проливая тонкие струи на то, что воля Кэ превратило в «низ». (Собственной гравитации тут бы не хватило, чтобы удержать муравья.)

С человеческой точки зрения остров имел какую-то неправильную, странную геометрию, из-за которой казался намного больше, чем говорил здравый смысл — словно ваш взгляд простирался вдоль невидимой ленты, многократно пересекающей саму себя, так что между пресловутыми A и B нужно было дюжину раз миновать C, обнаруживая собственные следы, идущие в другом направлении.

Насладившись полетом, Кэ отдыхал в глубине Ковчега — излюбленном своем месте. Кажется, он лежал — в отношении существа, тело которого представляет собой мозаику случайно собранных элементов, трудно сказать точнее. Определение «он находится там-то и там-то… хм… более-менее…» в его случае подходит как нельзя лучше.

Обретя подобие тела, Кэ познал, что такое усталость и сейчас он очень устал. Ему требовалось время, чтобы привести себя в порядок. Никто бы не взялся точно описать способ его мышления, но в достойном доверия приближении одна из его мыслей была о странности того, что обретение формы делает все гораздо сложнее. Он не испытывал усталости эпохи, проведенные в пустоте, в которые не ведал ни секунды покоя, как голодный дух витая над воображаемой твердью. (Он и правда воображал ее — серую гладь, лишенную глубины, растянувшуюся через все пространство.)

Но теперь, кода голод воплощения был на жалкую кроху утолен, все значительно усложнилось. Материя была желанной, бесценной, нужной — но она же и тяготила. Ее хозяин становится ее рабом. Над этим неприятным открытием стоило хорошо подумать. Например, способен ли он теперь повторить собственный пройденный путь и создать такой вот осколок тверди, кропотливо и неустанно выскребая по атому бескрайнее пространство вокруг? Вопрос скользнул на заднем плане сознания, оставив после себя гаденький пузырек сомнений. Сомнения, страх будущего и скука тоже были плодом материи, незваными гостями, пришедшими вслед за формой.

Впрочем, сознание Кэ обогатилось опытом, выращенным из зерна, малого как нейтрино, и теперь он видел возможности, о которых раньше не мог мечтать. Нужно оставаться терпеливым — плод трудов будет сладок…

Чтобы расслабиться и подумать о будущем Кэ отринул несколько частей тела, сразу же почувствовав себя лучше.

Яичный катаклизм

«Отделение дарвинизма» занимало пятно на проходе между залом РККА и еще одним, посвященным то ли быту царской России, то ли мануфактурным достижениям советской — разношерстный набор экспонатов говорил за то и другое сразу: простенок деревенской избы, печь, люлька с фальшивым младенцем, сундуки, ведра, куклы, портрет баронессы N., клавесин, шкатулка, капот, пожарный комбинезон — и масса других предметов, позволявших составить ассортимент магазина, владельцы которого решили потрафить всем.

В этом плане «красноармейский» зал был проще, походя сотни других, посвященных военным подвигам — оружие, знамена, портреты беззаветных героев. Осмотр военных экспозиций неизменно убеждает в ограниченности человеческой фантазии. Иногда, впрочем, в них присутствуют корабли, что значительно улучшает впечатление.

Притиснутый этим краснознаменно-сабельным неистовством с одной и сарафанно-люлечным полумраком с другой стороны, висел на стене плакат, изображавший эволюционный ход обезьяны к партработнику, несправедливо обрывавшийся на последнем. Под ним на столе — мамонтовый зуб, чучело суринамской пипы в стеклянном кубе и проволочная модель Солнечной системы, немало претерпевшая от рук школьников. Был еще указатель, гласивший, что в зале номер 12 («Спросить на входе») можно ознакомиться со скелетом мамонта целиком, от которого, очевидно, и происходил зуб, бывший чем-то вроде образца навынос, сулившего незабываемые впечатления от остального.

У ножки стола, огороженный бархатным шнуром, стоял не поместившийся на него щедрый ржаной сноп, спрыснутый лаком, чтобы не разлетался. Несмотря на это вокруг снопа вечно валялись зерна, приводя в отчаяние смиренную уборщицу Глашу Адамовну, по утрам сметавшую их в совок и не знавшую как правильно поступить — выкинуть с остальным мусором, или предъявить начальству, коль скоро зерно было частью экспоната.

Литография Чарльза Дарвина, седого и грустного, дополняла коллекцию до академической. Судя по выражению лица, великий англичанин, открывший естественный отбор миру, не слишком одобрял его результаты.

Лелеял свое естественно-научное хозяйство молодой лауреат премии, светлый ликом Борис Аркадьевич Нехитров, с которым мы уже познакомились — человек увлеченный и перспективный, приятель «давешнего» Гринева.

Круг научных интересов его был сугубо сосредоточен на вопросах сельскохозяйственного прогресса страны победившего коммунизма, рост которой вечно сдерживали недостаток продовольствия и безалаберность на местах. Десять лет своей научной карьеры он посвятил решению «проблемы яйца», апологетом которой являлся, стяжав себе на этом пути некоторое имя, а также упомянутый стенд с причудами, которого был научным куратором.

Яйцо — кто поспорит с этим? — уникальный продукт, содержащий множество питательных элементов. Оно заменяет отчасти мясо, снабжает организм белками, витаминами и целым строем полезных соединений. К тому же доступно в цене и способах производства. Но, увы, весьма и весьма хрупко, став основой многих выражений и образов. Знаменитый Шалтай-болтай — неуравновешенный, докучающий коннице персонаж — писан с яйца. А «мировое яйцо»? «Колумбово яйцо»? «Яйцо выеденное»? В общем, мир буквально помешан на яйцах.

Проблема же состоит, очевидно, в том, что миллионы таковых не доходят до трудящихся из-за боя на разных этапах транспортировки, а то и в первые минуты от производства. Проведя самые грубые расчеты, нетрудно показать, что потери яичной массы в размере государства огромны, а в переводе на калории вовсе обескураживают, портя статистику пищепрома и подтачивая державную мощь страны.

Нехитров, движимый благородством и жаждой знаний, проник в самое сердце этой проблемы, если угодно — в ее желток, и усердно искал решения, не жалея себя и окружающих.

Первым и главным результатом изысканий стало то, что извечно, от самых глубин веков, вопрос решался способом упаковки и транспортировки продукта, и что, как достоверно обнаружил ученый, не позволяет достичь желаемого даже в теории. Сложным математическим путем был выведен знаменитый «предел Нехитрова», формулу которого приводить не станем, дабы не загромождать неподготовленные умы. Отметим, что в выкладках щедро фигурировали интегралы, экспоненты и свертки, а также ряд остроумных гипотез, касающихся физиологии яйцекладущих (которые еще предстояло подтвердить в будущем).

Согласно подведенному доказательству, никакими способами, кроме как подставить под несушку ладони в ответственный момент ее жизни и употребить продукт тут же на месте в сыром виде, невозможно сохранить внушительную долю яиц, сносимых на птицефабриках и в домашних хозяйствах. Совершить это в массовом порядке, как вы понимаете, немыслимо (доказательства также приведены в исследовании). Отсюда следовал строгий вывод, что тонны сутками сносимых в стране яиц с математической достоверностью обречены не попасть на стол пролетариата, утратив кондицию на пути от куриного темного нутра к нутру просвещенному человеческому. Никакими карами упаковщиц, водителей и товароведов невозможно отвратить эту гибель высококалорийного продукта — ниже «предела Нехитрова», во всяком случае.

На этом была построена оригинальная новизной теория: для исключения досадных потерь нужно усовершенствовать само яйцо. Скорлупа его должна быть либо металлически-твердой, либо завидно эластичной. Первое, однако, весьма бы затруднило обращение в домашних условиях, так что класс твердых яиц, выше пяти по Моосу ученый признал лишь промышленно-пригодными и отмел. Решение мрело в эластичности.

Опустим титанический труд, в том числе экспедиционный, понадобившийся для исследования яиц в широчайшем спектре по всему миру — Амазонка, Галапагос, Нил, Валдай, Сикоку… Главным и всеобъемлющим выводом стало то, что наилучшие показатели свойственны зародышевой форме рептилий. К тому же кладки последних, на зависть старорежимным курам, достигают двухсот штук за раз! Теперь оставалось только решить, как, каким образом перестроить животноводческий комплекс СССР, обеспечив разведение довольного для страны числа кайманов и черепах в условиях коллективного хозяйства.

Этому Нехитров посвятил свою диссертацию, над которой упорно трудился в стенах музея, опираясь на доступные образцы и покровительство руководства.

Минул день и настало утро. Илья снова был в стенах МИМа, где уже чувствовал себя гораздо уверенней. Однако, оставалась одна проблема — найти наконец свое рабочее место, заветные стол со стулом, которые должны же где-нибудь быть!

Как на грех, таблички с фамилиями служащих были в музее огромной редкостью, так что большинство кабинетов населяли никак не обозначенные товарищи, выспрашивать у которых было нелепо и подозрительно.

Первый день он кое-как протянул, поучаствовав в памятном совещании, второй прошел там и тут, но в третий уже необходимо было где-то осесть. Люди начинали посматривать на шляющегося без дела коллегу с немым с упреком. Он делал вид, что увлечен и сосредоточен, прогуливаясь для лучшего хода мысли. Но не целый день же, в конце концов! К тому же от него наверняка требовалось что-нибудь по работе — составить отчет начальству и тому подобное, чем занимаются обычно в учреждениях. Еще висел над загривком вопрос по возведению купола, чтоб его! Вот уж дамоклов меч.

Пока же Илья бродил, пытаясь составить для себя карту огромного запутанного нутра здания, лестниц и переходов в котором было больше, чем в Виндзорском замке. Здание это, составленное из главного и еще нескольких, некогда соседствовавших друг с другом, соединенных со значительным произволом, напоминало клубок угрей. Только оказавшийся хоть единожды в таком месте может оценить в полной мере жестокость эксперимента над крысами, вынужденных искать корм и самок в лабиринте под наблюдением хихикающих лаборанток.

Только что миновав буфет (уже второй раз), поднявшись на этаж, он снова оказался у пожарного щита с ведром-конусом. В глубине музея раздался тревожный гул. «Опять фракийскую понесли», — автоматически отметил Илья и свернул налево, проследовав сквозь зал РККА к противоположной двери, в которую, кажется, еще сегодня не заходил.

Миновав ряд настенных фото, среди которых Киров и Чапаев были узнаны им с беглого взгляда, а остальные неведомы совершенно, он попал в проходную закуть, бывшую чем-то средним между чуланом и лестничной клеткой, в которой молодой опрятный мужчина с живыми, словно подожженными изнутри глазами, казавшийся старше из-за пенсне, выспрашивал что-то у старой дамы. Та сидела на стуле у косяка и внимала ему со священным трепетом.

Илья прошел мимо них, озабоченно представляя себе дальнейший маршрут. Кажется, там внизу лекционный зал… Очень хороший зал — пустующий, с уютным пространством под амфитеатром сидений, где можно укрыться и подремать.

Не успел он поставить на ступень ногу, как кто-то тихонько его окликнул, будто читая казенный список, хотя и несколько театрально.

«Да чтоб тебя…», — подумал Илья, и быстрым шагом направился вниз по лестнице, делая вид, что не слышал зова. Его то записывали в кружки, то включали в состав собраний, то спрашивали что-то, о чем он понятия не имел, и приходилось выкручиваться, то вообще — просили денег взаймы до пятницы с нехорошим блеском в глазах.

Однако зов повторился, обретя оперно-зловещий оттенок.

Из любопытства, а отчасти из осторожности он все-таки обернулся, споткнувшись взглядом о рыжий сноп, затем о мятую Солнечную систему и наконец о портрет седобородого мужа, смотревшего на него с недоверием. Помимо старика Дарвина за ним пристально наблюдал персонаж, мимо которого Илья секунду назад прошел, сочтя докучливым посетителем, что-то уточняющим у дежурной. Чем, как оказалось, немало того удивил.

— Здравствуйте… уважаемый Илья Сергеевич, — вкрадчиво сказал персонаж, отстраняясь от старой дамы.

Илья вежливо кивнул ему в знак приветствия, думая про себя: «Вот влип! Еще одна история. Может, я ему денег должен?».

— Что же вы этак пролетаете мимо? Делаете вид. Чураетесь. Уж не получена ли вами премиальная надбавка, и старые друзья мгновенно отставлены? Лично я голоден как цыган и готов разделить заначку.

«Так и есть…», — Илья нащупал в кармане червонец с мелочью, доставшийся от предшественника, готовый их отдать, лишь бы незнакомец отстал. Тот явно над ним подтрунивал, сам получая удовольствие от процесса.

Илья решил ответить той же монетой:

— Не смел помешать вашей беседе с почтенной дамой.

И степенно поклонился смотрительнице.

«Почтенная дама», ноги которой были на уровне его лица, недоуменно моргнула, не понимая, что собственно происходит, и на всякий случай кивнула ему в ответ, неприязненно уставившись на ломаку сквозь очки толщиною в стену.

— Вы зря так напираете на Инфальду Строновну, — вступился за дежурную незнакомец, делая нарочито строгое лицо. — Я, пожалуй, вызвал бы вас на дуэль, милейший, но ввиду намеченного на пятницу юбилея… Всего вам доброго, дорогая и уважаемая Инфальда Строновна! Пора, пора мне уже идти, служба не терпит промедлений! Присмотрите уж, будьте так добры, за моей никчемной коллекцией. Я верю в вас! Как я верю! — и мгновенно оказался в сажени от нее, скользнув по полу как водомерка. Еще миг, и Нехитров стоял на лестнице рядом с Ильей, уставившись на него в упор. — Ну, рассказывай, что на пажитях происходит?

Он, подобно пророку, прозревшему яичный кризис в грядущем, только что и не без успеха отправил научный ритуал перед лицом комсомольской ячейки, следовавшей с экскурсией по музею. Многие благодаря его краткой лекции укрепились в дарвиновской теории, а равно стали членами-корреспондентами почетного круга исследователей яиц и яйцекладущих. Две активистки (посимпатичней) даже получили значки. Теперь он был взбудоражен и многословен — его обычное состояние, как позднее обнаружил Илья.

Они спустились по лестнице. Нехитров фамильярно держал Илью за локоть и тянул куда-то.

— Ты перепугал старушенцию. Видел ее лицо? У нее могут развиться комплексы из-за такого обращения, опасные в личной жизни. Все-таки — существо с тонкой организации сознания… Так что? Что нового в твоей недостойной жизни, Илья свет Сергеевич? Я даже заподозрил, что ты ушел в запой — это было бы для тебя выходом, учитывая… Что ты там возглавил? Какой-то штаб, говорят? Уму непостижимо! Обливаюсь слезами с досады, что не был на том собрании и не видел весь этот цирк. Еще говорят — у нас это любят — ты был в ударе. А я стою, смотрю: бежит куда-то с преступным видом… Вчера не было, того дня не было и сегодня не появился. Чуть не сдал Порухайло твой стол внаем, но из-за бардака желающий отказался. Успел продать лишь чернильницу.

Казалось, его болтовне не будет конца. Илья кожей ощущал, что такие вот разговорчивые товарищи могут быть весьма и очень опасны — для психики в первую очередь. Следуя за ним, он сам не заметил, как снова поднялся по другой лестнице и вернулся в зал, увешанный парсунами борцов за светлое будущее народа в ущерб его настоящему. Боролись, судя по экспонатам, от жаркого Туркестана до сумеречной Чухны. Этой экспозиции, кстати, также досталась пара сапог, снятых, как гласила табличка, с «красного» командира, воевавшего с «белыми» под Саранском. «Интересно, с живого или…».

— Нет новостей — хорошие новости? — осторожно спросил Илья, переключившись с обуви на Нехитрова.

— Это говорят англичане, — тут Нехитров заговорщицки приблизил свое лицо и заговорил шепотом, будто обращаясь к лацкану пиджака: — Я всегда думал, что ты японской, но теперь понял — ты агент английской разведки. Красные вибрации зала РККА выдали тебя, лишив воли, наконец заставив проговориться!

Илья вздрогнул и решил, что перед ним натуральный псих. Нехитров же стоял и светлейшим образом улыбался, будто только что выиграл в лотерею.

Илья, впрочем, не был из породы людей, которых легко запутать. Произошедшие потрясения вовсе окрылили его находчивость. Рассудок словно расслоился — большая его часть действовала сама по себе, оставшаяся старалась не вмешиваться в процесс. Так, возможно, чувствуют себя рыбы, идущие на нерест в придонной тьме — кроме одного маленького нюанса: язвительного наблюдателя внутри черепа, присматривающего за всем с высоты.

— История рассудит нас. Сам рассказывай, ибо ничего, кроме интимных подробностей будуара у меня нет, а распространяться на их счет я не намерен. Варенька заругает.

— Ну ты жук! Шляешься черт-те где. Говорят, слег. Возглавил дебильный штаб. С понедельника не являлся. Увидев, хотел сбежать. А теперь, вишь!.. Я тебя неделю не знаю после этого! Но готов выкурить папироску с незнакомцем. Естественно, его папироску. Мое расположение не может стоить еще дешевле.

Некурящий Илья похлопал по карманам доставшегося ему пиджака, в которых находил коробку позавчера. Чувство было как у стыдящегося профессии «щипача». Вещи, хотя и впору, сидели непривычно, прикасаться к ним было странно, шарить по карманам неловко.

«Принесу себя в жертву отношений, выкурю с неизвестным другом, не убудет. В выходные схожу в спортзал. Может, ГТО сдам…», — решил он про себя и добавил вслух:

— Идем, разоритель!

Через минуту оба были в курилке, устроенной из лестничной площадки плюс традиционная в этом деле консервная банка с коричневой гадкой лужицей.

— Какие слухи на счет нашей богадельни? Говорят, какая-то реформа грядет, будут ставить музей на прогрессивные рельсы, — наобум сымпровизировал Илья, и, видимо, попал в точку. Эта тема вообще работала: всегда веют какие-то перемены, которых никто не хочет.

— Он и на старых-то, не к ночи будет помянуто… — сплюнул на пол Нехитров, помрачнев лицом. — Сказал бы я — мерзкая дыра, но не могу: дыра эта кормит и даже иногда лелеет. Короче, не кусай руку кормящего. Я так понял, какой-то культурно-идеологический синдикат будут делать объединенный.

— Сокращение штата, аттестация и еще какая-то гадость, — вставил Илья.

— Посмотрим еще… Может статься, скоро будем с нежностью вспоминать Вскотского, какой бы он не был тупой скотиной.

Нехитров махнул рукой сквозь дымный протуберанец, на мгновение превратившийся в иероглиф.

— Ну, тебе-то что волноваться?

— Да как сказать? Это ты — улитка: спрятал рожки и шмыгнул с Варькой на комсомольскую стройку — повышать, поднимать, бороться. А я с четырьмя ртами? Знаешь, сколько съедает в месяц этот кагал? Образование надо дать московское и тэ-дэ. Вот нашел же, ей богу, тему! — настроение собеседника явно пошло на спад. — Давай лучше о бабах поговорим.

— А что о них говорить? Суета сует…

— Бывают у тебя эротические видения, Захар?! — накинулся вдруг Нехитров на какого-то мужика в вылинявшем халате, неспешно восходящего к ним по лестнице.

Мужик имел такой рост, что голова его уже находилась вровень с площадкой, когда ноги еще решали, куда идти.

— Да, — хрипло сказал мужик, прорастая над горизонтом.

— Что за видения? Мужчины, женщины, животные?

— Краснознаменный полк, — гавкнул тот, прикуривая от спички. Папироса терялась между огромными плоскими губами.

— Как почти биолог предрекаю тебе: с таким рефреном твой род безвозвратно вымрет. Тебе нужно меняться, Захар. Знаешь, у древних ящеров, тоже, кстати, вымерших — это тебе в назидание ремарка — было два мозга: в голове и в заду, чтобы вовремя отскочить, когда в него вцепится кто-нибудь. Отращивай второй мозг, дылда. Твоя задница под угрозой.

Названный Захаром ощерился довольной улыбкой. Даже ссутулившись, он возвышался над Ильей на локоть. В голове само собою всплыло «акромегалия».

— Не теряйте юности, поступайте, Захар, в спортивную команду, — пошутил Илья.

— Столбом ему на Красную площадь, а не в команду, — отшил предложение Нехитров. — Захар, слышь сюда! У меня над экспозицией лампа с позатой недели не светит. Сделай, уже, а? Срамота! Пионеры приходят — с верой в электрификацию всей страны, а уходят с чем? И все ты, Захар! Саботируешь.

Электрик невнятно пообещал, сунул окурок в банку и в том же темпе сошел по лестнице вниз. Илья бы не удивился, если теперь он, миновав подвал, спускается в сам Аид чинить проводку на пристани Харона, где, сплевывая на черный песок, ругается на мельтешащие души, пытающиеся проскочить мимо в лодку.

— Человек будущего, хрен его редьку, — обласкал Захара Нехитров. — Давай на Клязьму рванем? Душно в Москве. Ты с Варькой, я своих возьму. С машиной договорюсь. Выходные скоро. Что тут коптиться?

Настроение у ведущего яйцеведа страны менялось как тени над колокольней: было взбодрившийся, он снова впадал в уныние.

— Ну, давай, что… Пиво с собой берем?

«Все едино, все то же — хоть тридцатый год, хоть сто тридцатый», –думал Илья, живо представляя пикник на Клязьме. Идея не лишена была привлекательности. Очень хотелось верить, что река в тридцатые была чище.

— По дороге возьмем. Ты картошки прихвати покрупнее, запечем в углях… Кстати, что со статьей с твоей? Не вышла еще? Займись, мой тебе совет, теперь это прижмет. Если музей подстелют под институт этот, как бишь его… Начальство привалит новое, будут у каждого пересчитывать, кто да сколько родил научной мысли. Год будем одни отчеты писать. Мне, кстати, тоже на заметку — надо накропать что-нибудь эпохальное, подтвердить высоту полета. Или вместе давай? Книгу бы написать…

— У меня творческий кризис, — отмахнулся Илья, бросая окурком в тополь, шевелившийся за окном.

— Ну, как знаешь. Ждет тебя героическая стройка, философ-разнорабочий. Идем, сосед, а то обед скоро. Сыграем партию в шашки на благо родины.

Бархатные пуфы

В лето пятнадцатого М., завершив курс с отличием и от этого весьма гордый собою, жил в квартире у тетки, вдовы Колокольцевой, сыновья которой ушли на фронт. Время проводил праздно и мыслил свою будущность в неопределенно-розовых тонах, где были общественный успех, и богатство, и красавицы (как без них?), и даже свой железнодорожный вагон с бархатными зелеными пуфами и винным шкапчиком. Окончательно увязнуть в грехах ему, впрочем, мешало отсутствие денег, какие поступали от родителей очень скудно, не давая насладиться широкой жизнью.

Тетка была тяжела в общении, от страха за сыновей сделалась сварлива и нелюдима, всякое проявление радости, тем более от него, далекого от военной службы, считала едва ли не оскорблением. М. был уверен, что в сердце она винит его за то, что он гуляет в виду Днепра, а не сидит в окопе под пулями как ее возмужавшие близнецы. Жить при ней стало невыносимо. Нужно было скорее находить поприще, чтобы съехать. Однако квартиры в Киеве стоили о-го-го, а съезжать куда-то, куда Макар телят не гонял, ему не хотелось — образованному джентльмену с дивными перспективами, да в пригород на задворки? Нет уж!

То там, то там он пытался себя пристроить. Подвизался в Счетной палате, даже получив кое-что авансом, но тут начальника «замели» по старому акцизному делу, а его по-быстрому сплавили с глаз долой. С другого места, по военному ведомству, он также был скоро изгнан в результате истории с полковничьей дочкой и, не судите строго, котом. (В сущности, кот был виной всему, но что на него, скотину, пенять?) Загоревшись авантюрной идеей, подал прошения в две газеты, дерзая писать политические обзоры. «Киевская мысль» отказала сразу, а «Ведомости» посулили такой оклад, что хоть плачь — на дыру от бублика и то мало, не то что — зажить достойно. Университет в каникулярный период не принимал: начальство по отпускам, кто остался, не желали обременять себя суетой — идти в него стоило только к осени.

Бархатные пуфы таяли на глазах…

В июльский воскресный день, часа в четыре, когда жара уже шла на убыль, на набережную высыпали гуляющие. Среди множества молодых мужчин, одетых в парадную форму, безусый гражданский тип в очках и дурном костюме выглядел досадной случайностью, ягненком в стае волков. Офицеры, важно шагающие с дамами и товарищами, смотрели на него свысока. Может быть, не настолько, как ему самому казалось — скорее всего, они просто его не замечали. Но М. все мрачнел и жалел уже, что вообще вышел из дому. Если бы не тетка, вновь устроившая скандал… Возвращаясь с воскресной службы, она вечно изводила его, хотя, по всем статьям, должна была приходить умиротворенной, смягченной долгой молитвой. Наслушавшись по самые гланды, он сбежал с квартиры, даже не пообедав.

Ему нужно было встряхнуться, самому себе доказать, что не хуже этих.

М. постоял, поджав губы, резко свернул в аллею и, стараясь выглядеть важным, зашел в ближайший кабак, решив с утра же найти работу, а пока отпраздновать на что есть. Половой, чудного вида старик, приветствовал его и отвел за свободный столик, бормоча в усы «Ночь светла». М. заказал судака с «белым» и неплохо, в общем-то, провел время… если бы не одно обстоятельство.

Какой-то мальчишка лет пяти выбежал из подъезда и бесцеремонно сиганул под самой мордой у лошади, размахивая как шашкой блестящим горном, — еще не связанным в умах с пионерией и в этом смысле дикарским, чуждым идеологии инструментом, праздно расточающим гуд. Извозчик привстал на облучке, отпуская бесполезную брань, плюнул и стравил вожжи.

Ребенок, похоже, был абсолютно счастлив и вот-вот собирался осчастливить окружающих незабываемой джазовой импровизацией. Глядя на него М. улыбнулся собственному ощущению дитя, спрятавшегося внутри, под шкурой небритого молодого человека, дурно одетого, спешащего от желудочной неурядицы в аптеку, втайне надеясь там же найти работу.

К слову, никаких познаний в аптечном деле он не имел и едва мог отличить цинковую мазь от йода. Проситься к провизору в его случае было сущей авантюрой, куда большей, чем в редакцию столичной газеты. Да и вы бы предпочли покупать лекарства не в той аптеке, где работает тип, который запросто упакует вам сурьмы вместо порошка от мигрени. Это обстоятельство его слегка беспокоило.

С другой-то стороны, химию изучал, имеет высокий балл (хотя полученный не без хитрости, но то дело мы ворошить не станем). Фосфор, сера, селен… Что еще? Латынь, латынь, дери ее! Как будет «спирт»? Spiritus! Вот, и латынь не совсем угасла. Как говориться, per aspera ad astra — через тернии к звездам.

Выбравшись с тарантайки и расплатившись, просыпав мелочь на мостовую, он зашел за угол, стараясь не растерять достоинства, и там уж кинулся к стеклянному фонарю аптеки, оказавшейся некстати закрытой. Очень некстати, потому что взбунтовавшийся судак из «Ривьеры» в нем только дыры не прожигал. «Как же быстро меня скрутило!».

Извозчик, собака, взял последние деньги и, конечно, уже уехал! Лишь эхо разнесло стук копыт.

Положение было безнадежным: до тетки версты четыре, денег — пустой кошель, в животе стреляет судак. Даже развернуться и устроить в ресторане скандал по горячим следам не выйдет — далеко, тут бы до сортира, миль пардон, добежать. Да и чем поможет ему скандал? Конфузная, конфузная ситуация.

На всякий случай побившись еще в стеклянную дверь и уже утратив надежду найти спасенье, он услышал отлетающую щеколду.

С другой стороны «фонаря» открылась узкая створа, через которую боком вышел на тротуар внушительной комплекции бородач в черной паре — чистый протодьякон. М. рядом с ним смотрелся беспородным щенком и немедленно стушевался.

— Что стряслось? — пробасил провизор, шедший, по виду судя, на какое-то вечернее торжество.

— Здрассть… простите… отравился… рыбу подали тухлую… мне бы средство, — жалобно проблеял страдалец.

— Зачем ел?

Провизор обвинительно поднял бровь, будто несчастный сам виноват в потраве.

— Половой под соусом подал, шельма… индийский, говорит, соус…

— Хм, соус — дело такое. Под соусом что угодно могут подать. Где ж вас так, молодой человек?

— В «Ривьере», на набережной.

Провизор покачал головой.

— Хаживал. Не отравляли. Ну, идемте-с…

Аптекарь отворил дверь и впустил М. за собой.

— Да не запирайте… Река, значит, рядом, а рыба тухлая? И соус из самой Индии? Может, и рыба у них оттуда же? Хм… Я вам, молодой человек, порошок дам, примите сразу же два пакета, и к ночи еще один. Воду кипяченую пейте. По-хорошему, надо желудок чистить. Рвотное средство дать? — и, глянув вскользь на клиента: — Вижу, вижу, сами справитесь с этим. Пейте больше воды. Вот вам.

— Я очень извиняюсь… — начал М..

— Что? Денег нету?

— И это тоже.

— Что же вы, в ресторанах последнее просаживаете?! — подняв бровь, воскликнул провизор, будто не знал, как оно бывает. — Молодость…

М. предпочел отмолчаться. Но тут хвостом плесканул судак…

— Вы мне не позволите воспользоваться удобствами? Ужасно крутит.

Бородач недовольно посмотрел на него. Снял шляпу и степенно положил на прилавок.

— Вообще-то, аптечный магазин такие услуги не предоставляет.

Наблюдателю стороннему, так сказать, не заинтересованному, ясно было бы, что он едва удерживался от смеха, но М. в тот момент было не до физиогномики.

— Спасите! Я вам окна потом помою и что хотите!

Причем тут окна, М. сам не понял. Видно, разум его помутился от несваренья.

— Окна действительно не ахти, — весомо сказал аптекарь, глядя на лоснящиеся разводы. — Но вы, молодой человек, лучше отхожее за собой помойте — и не потом, а сразу, по завершению. Идите уж — вон за стенкой…

Через четверть часа М. вышел на улицу, если не в счастливейшем состоянии естества, то в гораздо лучшем, чем в тарантасе. Работу он, конечно, не получил, постеснялся даже начать разговор об этом, зато получил приглашение на обед — и уже без всяких выкрутасов с тухлыми судаками.

Обед у провизора

В следующую среду в половину шестого вечера, отглаженный и выбритый до поджилок, он прибыл к заветному фонарю аптеки, вошел через ворота во двор, где был обруган собакой, и поднялся в третий этаж — к широкой медной табличке «Мильн Г. Е.» у кожей обитой двери.

Открыла ему приятная дама не первой весны, с руками, испачканными мукой, кивнула многозначительно, спросив фамилию, и проводила в гостиную ждать хозяина, бывшего «в городе по делам». Не представившись она вернулась на кухню, оставив М. развлекать себя самому.

Где именно мог быть «город», если дом стоял на Подоле, то есть в одной из оживленнейших частей Киева, М. осталось неясным, но, скорее всего, не слишком далеко, потому что господин Мильн через четверть часа явился, внеся в гостиную большой бумажный пакет с лентой цвета куриной крови.

— Добрый вечер, молодой человек! — приветствовал он гостя, рассматривавшего череп на этажерке.

Череп был имитацией, весьма искусной, того самого, известного всему миру, найденного в африканской пещере.

— Здравствуйте, Генрих Ерсович, — ответил молодой человек и неловко всучил хозяину обернутую фольгой бутылку, из-за которой залез в долги.

— Благодарю любезно, не стоило. Впрочем, не откажусь. Что за сорт? — провизор с азартом раздел бутылку. — Ого, штейнбергский рейнвейн! Первоклассно! Даже не представляете, как вы угадали: я провел там юность. Если хорошо покопаться в местных подвалах, немало еще найдется бутылок из винограда, что я собрал. Было, было дело.

— Рад потрафить вашим предпочтениям. Вино тоже — своего рода лекарство, — светски ввернул М., несколько развязно оттого, что ужасно нервничал.

— Да-да, верно сказано. Что же, я пригласил вас — и мало того, что сам опоздал, так и еще вас попрошу подождать: вышло, что гости приедут позже.

— Ничего, Генрих Ерсович, не беспокойтесь. Я прекрасно тут… И никуда не спешу.

При слове «гости» сердце молодого человека екнуло в ноги. Конечно, раз званый ужин, они должны быть, но как подать себя и о чем с ними толковать? Хорошо, если общество легкое. А вдруг дамы или такие же весомые дядьки как сам хозяин? Еще хуже, офицеры, которые станут презрительно смотреть на него и начнут с вопроса: «Отчего не служите, молодой человек?».

— Не стесняйтесь, берите книги — тут или в кабинете. Есть весьма редкие. А сейчас кофе будет. Катиш занята столом, что к лучшему — я сам недурно варю кофе и вообще считаю, что дело это не женское. Есть один секрет, но…

Провизор хитро подмигнул гостю.

— Я вовсе убежден, что лучшие повара — мужчины, — продолжил М. подпускать светского льва, представляя для ориентира какую-то обобщенную сцену раута из «Войны и мира», где, оставалось надеяться, все же не начнут танцевать — в танцах он был не ах.

«Не ляпнуть бы чего-нибудь невпопад…». Стоило об этом подумать, на язык предательски полезли дурные фразы — одна хуже другой. Он готов был схватить его пальцами, но провизор вовремя увлек гостя в свой кабинет, не дав панике совершенно овладеть мозгом.

В блестящем обществе, увы, М. никогда не случалось быть, если не считать именин богатого застройщика из Житомира, где торжественно читали поздравительный адрес от городского головы, бывшего с ним в родстве и, как легко догадаться, в доле.

— Уж не те ль повара, что обкормили вас давеча судаком? — весело поинтересовался хозяин. — Ну, да бог с ними. Наверное, в «Ривьере» шеф-повар — женщина. Катиш только не говорите на этот счет, а то мы останемся без обеда. Она ужасно обидчива, — подмигнул провизор и вышел, отирая шею бирюзовым платком, сграбастав бутылку и пакет с лентой.

М. осмотрелся — кабинет ему понравился чрезвычайно — и взял первый попавшейся том из шкафа, усевшись в мягкое высокое кресло, в котором почти мгновенно заснул. Приключения индийца Кимбола О’Хары так и остались ему неведомы.

На краю слуха хлопала дверь и какие-то голоса приветствовали друг друга. Пахло кофе, корицей, жареным мясом и много чем, соблазнительным для желудка. М. крепко спал, видя во сне застолье и нарядную толпу человек в пятьсот, которые, как он понял, были те самые запоздалые гости, о которых сказал провизор. Вдруг стало очень тихо, все смотрели на него с нетерпением — он должен был сделать речь…

Толпа эта и весь сон разрушились от «Вот вы где, молодой человек! Знакомьтесь!» вошедшего в кабинет хозяина.

М., сконфузившись, вскочил и еще больше смутился, увидев, что провизор явился не один, но с высокой барышней в сером платье, пристально на него смотревшей. На столике у кресла стояла остывшая чашка кофе с пирожным на белом блюдце — кто-то деликатно принес их и оставил, не став его беспокоить. Провизор мягко улыбался, поглядывая на гостя. Было видно, что происходящее его забавляло.

Барышня стояла, сложив ладони поверх передника, и смотрела молча на него так, будто он — удивительное животное, привезенное для показа в городской сад. Хорошо, не держала в пальцах гривенный билетик за вход.

На ее лице в сетке темных жилок сидели глаза, будто взятые с другой головы, — большие, круглые, с песочного цвета радужкой. Все внимание забирали эти глаза, от которых не оторваться. Рассмотреть ее целиком из-за них было невозможно. Только когда она отвернулась, что-то вороша в ридикюле, М. прошелся по фигуре, бывшей весьма приятной. «Чистая нимфа со спины. Но лицо совы — глаза эти жутко портят ее… Только бы вслух не ляпнуть!».

— Ада Анисимовна, моя племянница, — представил ее провизор.

Та дернулась в реверансе, пискнув: «Очень приятно». М. представился в ответ, отметив, что рад и что погоды стоят прекрасные. Барышня согласилась, добавив на счет поспевающих в садах яблок и какой смешной на него, М., нынче надет пиджак — будто видела его во вчерашнем. Молодой человек собирался спорить (пиджак был его единственным), но не стал, признав, что да, крапчатый и короткий, он действительно не ахти и что в модах он не силен. Барышня доложила о наличии в Киеве большого числа портних, в том числе приличных, и даже выдала на листочке адрес, где одну из них следует искать — возле мыловарен купца Осокина. На этом разговор прекратился, потому что в столовой было накрыто и их позвали.

В итоге за столом оказалось семеро — хозяин, М., четверо остальных гостей и домашняя прислуга Катиш, бойко расставлявшая блюда, и тут же со всеми усевшаяся обедать, чем, похоже, никого, кроме М., не смутила.

— Ну-с, прошу, кто чего желает боар? — провизор обвел взглядом стол. — Кстати, благодаря заботе нашего гостя располагаем прекрасным рейнским, не откажитесь, — продолжил он, задавая тон разговору. — Поведайте нам о своих занятиях, — тут же попросил он М., накладывая себе жаркое из ушастой супницы. — Вы б мне, Розали, водочки для начала не передали?

М. кашлянул и собрался с мыслями.

— Я по образованию математик, но нынче я нигде не служу, потому что только весною окончил курс и еще никуда не успел устроиться. Осенью получу место в университете.

— Обучение планировали продолжить? — спросила дама в вязаном платье, махавшая на себя платком, которую хозяин называл Розали.

Платье было в ее представлении выходным и в приличное общество, какое одно могло собраться в доме провизора, следовало являться в нем, несмотря на июльскую жару.

— Не подать ли вам, милая, лимонаду? — воркующим голосом предложил хозяин.

Розали с готовностью закивала, не сводя пытливых глаз с М..

— Благодарю, Генри. Так что же вы, продолжить намерены высший курс? — настаивала она, мешая ему жевать.

— Мта… фозможно… — неопределенно ответил М., смущение которого оттеснило голодом — наплевав на этикет, он успел набить рот салатом с хрустящей крошкой.

— Диссертационную работу, наверно, пишете?

«Вот пристала!», — подумал М., чуть не подавившись салатом, и отделался от прилипчивой особы кивком (хотя и не писал).

— Очень положительный молодой человек, — заключила дама, склонившись к плечу провизора и прося еще лимонаду, которой залпом прикончила.

Тут (М. потянулся к паштету), по-видимому, настала очередь другой, также не представленной, широкой, широколицей в оснащенном рюшами персиковом платье, решительно декольтированном. Она, отставив аперитив и горячее, начала со сладкого и ликера.

— Ваши родители здесь живут?

— Родители мои нынче живут в Одессе.

— А раньше где?

— И раньше проживали в Одессе.

Декольтированная дама насупилась, словно пережевывая слова, и неожиданно взорвалась:

— Что же вы путаете нас?! Раз и раньше, и нынче, значит всегда там жили?! Как-то странно! Совсем странно он говорит, — повернулась она к провизору, двигая грудью блюдо.

— Ничего не странно, — вмешалась Ада Анисимовна, обводя песочными глазами присутствующих. — Вы не забывайте: наш любезный гость — математик. А у математиков и раньше, и ныне, и потом — понятия раздельные. У них все по полочкам. Так ведь? — посмотрела она на М., с которым сидела рядом. — Вы б и мне не положили салату?

Судя по «наш любезный гость», все тут были свои.

«Странная какая компания… А ведь это сговор! — осенило вдруг М.. — Это они мне смотрины устроили. Ну ж я вас…».

Та, что в рюшах, обиженно замолчала. Девица, видно, имела тут право голоса.

Пришла очередь третьего лица, молчаливого джентльмена болезненной наружности, не старше самого М.. По какой-то причине он, вероятно, не рассматривался в качестве жениха аптекарской племянницы — то ли по родству, то ли по здоровью — и сидел смиренно промеж той, что в шерстяном платье и другой — в решительном декольте, мусоля отварную с хреном говядину.

— Вы… мм-м… Знакомы вы с последней мидовской нотой?.. Преступный позор! Отвратительно! Они ведь еще топорщатся! — с его губ летела слюна.

М. отметил, из каких блюд не стоит теперь брать — в «черный список», к сожалению, попали почти все, кроме самых дальних.

— Я вообще не понимаю, как такое возможно?! Знаете, это просто… — джентльмен захлебнулся воздухом.

— Вы б, Карлуша, дали ему ответить, — весело перебил его Генрих Ерсович, снова потянувшись к графину.

— Да, но что?! — подскочил тот, роняя вилку под стул. Глаза его бешено вращались.

Ни того, какая нота имелась в виду, ни кто перед названным Карлушей так провинился — Министерство иностранных дел или те мерзавцы, кому оно слало ноту, М. совершенно не понял.

— Вы про что собственно? — честно уточнил он, о чем немедленно пожалел, пронзенный горящим взглядом и названный «коллаборационистом» поверх вазы с абрикосом в сиропе.

И был бы, наверное, вызван на дуэль, если бы в раздрай снова не вмешалась миротворица Ада, шикнувшая на политикана как кошка.

Карлуша сел, уткнулся длинным носом в тарелку и заскучал с отстраненным видом. Он был бы даже забавен, если бы не был так озлоблен и странен — словно ядовитый морской еж, кажущийся красивым, пока на него не наступишь пяткой.

М. напряженно посмотрел на Катиш, еще не нападавшую на него, но та, опрокинув рюмочку с хозяином, в диспуте не участвовала и, довольная, наслаждалась вечером. Количество блюд, включавших все «перемены», и запасы чистой посуды на столе говорили о том, что она не собиралась бегать туда-сюда, поднося одно и другое. Кто ронял вилку, брал из корзинки новую, желавший пирожных, тянулся к расписному подносу, чаю — к самовару в углу стола. Хозяин с нежностью смотрел на нее, подкладывая в тарелку лучшие кусочки. Не было сомнений, что прислугой она была с особым статусом, который никто не оспаривал в этом доме.

Трапеза продолжилась в тишине, только дама в шерстяном платье все шептала провизору на ухо и тот снисходительно улыбался.

М. положил Аде Анисимовне салату, затем копченой форели, сам едва успев урвать полбокала рейнского, которым провизор запивал водку (от бесценной бутылки, увы, осталось на смех котам), как настал перерыв в трапезе.

— Мадам и месье! Предлагаю немножко отдохнуть, — пробасил хозяин, кладя салфетку под блюдо. М. показалась, он один опустошил полстола, включая горячительные напитки. — Пардон, загибаюсь, хочу курить!

— Мы разве в «Вокруг света» играть не будем? — забеспокоилась дама номер один.

— В «Потерянные в лесу»! — бойко предложила вторая. В глазах ее мелькнул огонек.

— Лучше «Усадьба счастья», — пожелала Ада Анисимовна, вздыхая.

Карлуша, сидевший без движения над тарелкой, не предложил ничего и смотрел все так же на свои руки — несоразмерные, широкие как лопаты, которые он устроил вокруг нее. Его пришлось хватать за плечо, чтобы встал.

М. не знал этих игр — ни «Вокруг света», ни, тем паче, «Усадьбы счастья». На счет «Потерянных в лесу» у него возникла отчего-то уверенность, что игра эта — с эротическим подтекстом, где охотники неспроста спасают Красную Шапочку… В детстве у них дома была одна — военного толка, которую называли «Веллингтон», но кто-то растерял фишки и в нее не играли. Да и носиться по улицам было куда увлекательней, чем сидеть взаперти и метать на картоне кости.

Провизор душою пообещал, что настольные игры будут, и кофей, и преферанс, но — через полчаса. М. с Карлушей он забрал с собой в кабинет с деревянным балкончиком, висевшим над мостовой, предложив по толстой сигаре. Дамы остались за столом, чтобы обсудить свои важные дела без мужчин. Город погружался в бархат душистой ночи.

В сих провинциальный тонах прошел следующий год в жизни М..

Он стал мужчина, отрастил усы, завел трубку, сюртук и трость, мимолетно сходился с барышнями, яростно судил о политике, делал ставки на ипподроме (однажды выиграв рубль). Скажем, что не развил знакомства с семьей провизора, с Адой Анисимовной виделся еще раз, но совершенно случайно — оба сделали вид, что никогда не встречались раньше.

Нашлась ему должность в альма-матер, и квартира обособленная нашлась — удобная, с покладистой хозяйкой и умеренным взносом. Основным занятием стало преподавание, сулившее долгую спокойную жизнь ординарного профессора — с жалованием по выслуге лет, семьей, дачей и патефоном.

А тетка Колокольцева скончалась от сердечного приступа, не дождавшись сыновей с фронта, которые оба пришли домой, но потом эмигрировали в Италию, поскольку до войны учились художеству. Слышал он, но гораздо позже, что один стал политиком и убит, а второй действительно преуспел и даже выставки его где-то там состоялись.

Между тем в стране разливалась смута. Газеты давали новости противоположного толка, так что разобрать, что происходит на самом деле, было невозможно. Их выбирали, смотря по вкусу — от официальной позиции Двора, торжественной и патриотичной, до либерального трепа и грязно-серых листков бомбистов, за которые брали в жандармерию.

Произошла революция и много чего еще, что не охватить взглядом, находясь в беспокойной и мутной гуще. Киев перестал быть приветливым, радостно-оживленным, будто что-то важное вымело из него порывом, содрало бархатистую кожу. Фонари не манили вечером на прогулку, а рождали мысли о мертвецах. Планы на спокойную жизнь разметало в клочья. И чем страшнее казалось происходящее, тем больше М. углублялся в науку, прячась от окружающего за стройностью математических формул.

Шел тысяча девятьсот семнадцатый.

Сплошные вопросы

В позднее воскресное утро в непривычной для себя роли советского гражданина, мужа, служащего музея, да еще строителя фантасмагорического купола («Ох, расстреляют меня за этот купол…», — горько размышлял он), Илья сидел на балкончике в общей кухне, решив рассовать все по полкам, что случилось с ним за неделю. В кухне, как обычно, возились и гремели посудой, но суета ему отчего-то не докучала, а даже наоборот, как бы связывала с реальностью, о которой он принялся с усердием размышлять. Если бы еще удалить из квартиры Вальку… — пятилетний разбойник был настоящим бичом коммунального очага и кровным врагом Каляма. Только что он добрался до картофельной кожуры, сделав из нее фейерверк, и теперь с ором бежал от матери.

Что, товарищи, до реальности… Тут у многих находит коса на камень: зная, как забить гвоздь (с чего, по крайней мере, начать — то есть с поиска молотка, а уж там как пойдет), сосредоточенно думать мы не обучены. Мысли извивались как штопор и никак не шагали строем, тем паче не воспаряли. Общая картина разваливалась. Илья жевал губы и хмурил лоб — это помогало, но ненадолго.

Москва жила своей жизнью. По Бульварному катили таксомоторы. Гражданки на Тверской разглядывали витрины, примеряя в воображении то, что не по карману к тому, что не по фигуре. Парни слонялись в парках, высматривая красавиц, которые затевали амуры, искушаясь на мороженое и чубастые головы в заломленных на затылок кепках. Работники пароходства, граверы, учетчики, домоуправы и прочие серьезные люди напротив — лишались шевелюр в парикмахерских Росткомбантреста. Девицы их волновали мало — хватало проблем с супругами, учтенными в паспортах, и одинокими сослуживицами. Топали на прогулку выводки одинаково одетых детей в сопровождении дородных подрумяненных воспитательниц, ругавших карапузов за сбитый строй. Все крутилось, неслось, кипело.

Илья закрыл глаза и сосредоточился, пытаясь зацепить что-нибудь внутренним взглядом, но ничего толкового не узрел — только удовольствие от тепла, мелкий сор под пяткой и бодрые перекаты гимна, летящего из соседской радиоточки. (Когда-нибудь Матиас ее выключит?) Под музыкальную канонаду шагал, громыхая сталью, «Союз нерушимый» — он же «Священная наша держава», как позже выяснилось. Над Кремлем сияла звезда.

Когда отыграл гимн, из раскрытого окна полилось «Счастье мое!» — и неплохо, доложу я вам, полилось! Илья еще сильнее зажмурился, прижавшись спиной к стене, и замер, наслаждаясь хрипотцой танго, отложив свои думы тяжкие.

Но вот танго иссякло, дробным маршем понеслись новости. Волшебство момента исчезло — кареты сплошь превратились в тыквы (отдельные — в рекордный по радиусу буряк). Илья сбросил сладостный морок, открыл глаза и вернулся к мыслям о невозвратном — вечере перед тем, как обнаружил себя здесь, перенесенным назад во времени.

Необычным было произошедшее, путана суровая нить Ариадны, притащившая его на этот залитый солнцем балкончик старой московской коммуналки. Он прекрасно знал его — только застекленным, с кадкой фикуса и сломанным вентилятором «Бош», который давно надо было выбросить.

Мудрая часть натуры советовала просто жить и не рыпаться, шептала, что все уже хорошо, а станет еще лучше. Вторая, муторная и дерзкая, призывала к бунту, метаться и искать выход. На языке вертелось «фантастика», но с разным уклоном.

В иную минуту он сомневался, тот ли он еще, кем он был, и кто он теперь вообще? То есть задавался вопросом, терзающим людей с воображением (а также в меру выпивших) с древних времен, ответ на который еще никто не нашел, разве Будда или Христос, но настолько широко Илья не шагал.

«Что же, что же, что же…». Он зевнул, плюнул за перила, где бабки сидели на солнцепеке, и заерзал на неудобном шатком сидении — деревянном ящике из-под яблок, бывшем единственной мебелью на балконе. Затем решительно встал, и как был в майке и жеваных льняных брюках, вышел из дому, отправившись сквозь Ильинский сквер к набережной Москвы-реки, чтоб продолжить размышления у воды. Говорят, иным оно помогает.

Трудно не задаться вопросом, что, в конце концов, произошло с ним в ту ночь, и нас он также волнует. Хотя бы из эгоистических соображений: раз такое приключилось с Гриневым, то и мы не можем быть в безопасности. Уверены вы, что утром проснетесь в своей постели? Хорошо, с «постелью» перестарался — такое бывает без всякой мистики по причинам вполне понятным. Но в другом-то времени?! Что делать тогда и куда бежать?

«Может, пойти признаться? — рассуждал Илья, глядя на мост, по которому шныряли автомобили в сторону Кремля и обратно — красивые, словно идущие от самой идеи авто, а не прагматичные их потомки, моргающие ксеноном. — Но кому?!

А ведь я еще молодец — иной бы запаниковал и наделал дел… не считая первого дня, конечно, но тут уже извините! Шутка ли? Вареньке, кстати, спасибо, что удержала. Прихожу, например, в милицию я, и что? Даже как сказать и что писать в заявлении? Бред. Упрятали бы меня в психушку. Я б на их месте сам упрятал к ежам лесным!

Ну, а если в какой-нибудь институт?

— Добрый день! Я к вам прибыл из будущего!

— Да-да, рассказывайте, товарищ! Это же сенсация! Срочно собрать всех академиков!

— Внемлите ж, темные предки: в будущем нет СССР, доллар по сто рублей, а вода дороже бензина. Прошу незамедлительно исследовать мой феномен, я бесценен для науки и техники!

Нет, даже так:

— Прошу немедленно вернуть меня обратно с секретным заданием партии и правительства!

И вот я в той же палате, здравствуйте! Кстати, прояснить бы, кем был тот другой, за кого меня принимают, и что стало с ним? Хоть выписывай вопросы в тетрадь и ходи с ними по Москве:

— Здравствуйте, товарищ рабочий! Как прошла заводская смена? Прет ли план, все дела? Ответьте на пару простых вопросов для журнала «Наука и жизнь», я не займу у вас больше одной минуты. Первый вопрос: что вы думаете о перемещениях во времени? Мда?.. А если вообще не употребляли?

Ничего, кроме мистики не приходит в голову. Может, это вообще иллюзия? Может, сейчас двухтысячные, а Варенька, Нехитров и прочие… Ну, как в «Шоу Трумана»?».

Тут включился прагматичный Илья и веско обозначил свою позицию: «Вот он я — благополучный советский гражданин, человек женатый и положительный, прописан в центре Москвы, знаю, как себя применить, живем с супругой не хуже других, нарожаем вскоре детей, сразу на расширение подадим… И стоит, кстати, как советовал жук Нехитров, подумать о диссертации. А то, что за спиной слышатся насмешки неведомого нахала, все это устроившего и наслаждающегося моей мукой, так это ничего, это пройдет, пройдет… Хотелось бы найти только эту личность, которая просаживает на столетье время, чтобы поморочить голову бедолаге-фарцовщику».

Когда-то, в журнале, кажется, он читал про индийского бога Индру, по прихоти обернувшегося хряком, и как непросто было этого довольного жизнью хряка убедить, чтоб вернулся назад править небесным царством. Случайно подсмотренный сюжет теперь навязчиво преследовал Илью и снился ему не раз. То он расталкивает лежащего в грязи бога, забывшего собственную природу, а тот ругает его дурными словами. То сам он — свинья свиньей и не желает стать человеком.

Дрянной сон. Индийцы бы посчитали его кощунством, а психиатры забили тревогу. Вытравить морок не помогла даже выпитая с Быстровым водка — с привкусом керосина, от которой страшно болела голова утром. (Неужто и в Союзе продавали «паленую»? )

Прошлое, в то же время, не забывалось, оставаясь вполне реальным. Он живо помнил магазин на Арбате, «тандем» в телевизоре, Киркорова в перьях, Тундру без всего на кушетке… Ничего с его памятью не происходило. А происходила вселенская тоска и невозможность спокойно спать по ночам.

В чужом времени, хотя и знакомом, по сути, месте, его мучили приступы одиночества. Варенька… Она-то как не заметила?! Во всем этом, в их случайных для него отношениях был обман, и совесть мучила его, когда он думал о ней. Комната, постель, завтраки-обеды, служба под одной крышей… Какое-то сумасшедшее шапито с элементами эротического разбоя!

А квартира? Бардак, тесно, чужие люди, ванную не примешь по-человечески. Кстати-кстати! — уж не квартирка ли тут шалит? Ведь, что ни говори, перенесся он, лежа в своей постели, и в ней проснулся, спикировав в май тридцатого. Могло, наверное, протащить и дальше — в неолит, к дикарям без примуса и сортира, если бы он, скажем, проспал до половины двенадцатого?

Идея, между прочим, не лишена привлекательности — только не в неолит, пожалуйста, а попозже. Чтобы декольте, арабские скакуны, пейзажи и непременно фонтан с медной гидрой, одевающей венок на голову героя с лицом Гринева. Век, скажем… Когда там случилось Возрождение? С его-то багажом знаний можно там неплохо устроиться. Например, «изобрести» вакцину от оспы, паровой двигатель, арифмометр, законы притяжения, импрессионизм… Нет, за импрессионизм сожгли бы. Остальное бы тоже не оценили: человечество того — штука неблагодарная. Вспомните про Бруно и Галилея.

«Кстати, пенициллин-то уже открыли? Сколько жизней можно спасти! Связаться с какими-нибудь биологами, подсказать им — пусть плотнее займутся плесенью. Анонимку, что ли им написать?

Господи! Атомная бомба! Баллистические ракеты! Интернет! Я ж такое могу устроить! — Илью подкинуло от пронзившей мысли. — Не все, конечно, мне в науке известно, не буду франтовать, но что-нибудь-то я наскребу, как-то окончил «высшее». Да он опасен для истории, этот Гринев! Хуже страшного вируса, потому что вирус лишен рассудка, а отставной программист им снабжен и легко может вывалить такое, что тряхнет мир.

А вдруг это миссия? Вдруг я избранный? Найти кнопку, от которой бабахнет. Или наоборот — не бабахнет. Мир на краю гибели, единственный шанс — отправить в прошлое шалопая а-ля Брюс Уиллис, который что-нибудь там исправит. Инструкций никаких, некогда объяснять, сам должен догадаться. Но что? Предупредить о войне с Германией? — не поверят. В минуту пустят в расход как дезинформатора.

Как это вообще работает? Вдруг я что-нибудь сделаю и будущее нарушится? Сотру из истории сам себя? Ладно, если себя, а если, скажем, «тандем» — и Россия накроется медным тазом, а Америка совсем победит? С этим делом нужно быть осторожней. Не случайно все так гладко сложилось — происки врагов. Даже Варенька не заметила, что живет теперь с другим человеком, а уж в таких-то делах должна бы…».

Его снова придавил стыд: влез в чужую постель… Не по своей воле, конечно, но ведь, факт, влез!

«Завтра на службу, кстати…». От этой мысли нервно крутануло желудок. «А вечером с Варенькой идем в гости, и потом она обещала дома…». Крутнуло ниже, и гораздо приятней.

Так он размышлял, гуляя по шумной набережной, не придя к определенному выводу. Иные мудрецы, впрочем, утверждают, что мысль приходит сама собой, а человек — лишь пустой сосуд, который нужно мыть снаружи водой, а изнутри — вином. Может, и ему когда-то придет ответ, когда он будет готов (вечное утешение дураков).

От переживаний Илья купил эскимо и уселся на каменные ступени, глядя на печальное как старческое лицо облако над крышей будущего «Кемпински». По Москве-реке плыли утки — против течения, удивляя своим упрямством. Он был совершенно уверен, что хоть вниз, хоть вверх — им один хрен, но эти все гребли и гребли.

Исчезновение героя

В бывший дворянский дом на старом Арбате, примерно в середину его, была втиснута одна из множества антикварных лавок, которую содержали в доле Гринев, его старший приятель Каляда, и еще один, фамилия которого позабылась, а след утрачен в далекие девяностые. Его доля, имелся слух, перекочевала каким-то образом к Каляде, но история эта — не нашего ума дело. Мало ли чего переходило из рук в руки в то смутное время, когда лучшие люди страны были еще бандитами, преподавателями, разведчиками. Время оно, в которое, с хрустом отхватив от страны как от пирога с хрящеватым мясом, «большие люди» сами попадали в чей-то желудок. Когда вор отбирал у вора, чтобы стать честным. И чем больше отбирал и дольше жил — тем честнее и солиднее становился, тем лучше служил отчизне. Но не будем развивать тему, которая туда еще заведет…

Полученное Ильей от Марии Оскаровны наследство, помимо квартиры в центре Москвы, включало несметное число малоценных с исторической точки, но весьма пригодных для продажи вещиц, вроде статуэток и мелкой мебели. Это-то имущество плюс талант к торговле превратило прыщавого аспиранта, устроившегося продавцом на полставки, в полноправного участника предприятия. И момент случился удачный: Каляда как раз разводился с одной женой и боролся за счастие с другой, поначалу не дававшей ухажеру надежд, но постепенно что-то в нем разглядевшей.

В самом деле, был он не слишком опрятным толстяком, близоруким и подозрительным, привыкшим жить скрытной жизнью, предпочтительно — в сводчатой каморе под магазином, единственное окно которой вровень с тротуаром выходило в узкий и темный двор, полный голодных кошек. В дни окаянной страсти он был порывист и мягок одновременно, совершенно отстранился от дел, и Гринев «вытянул» магазин, не дав ему разориться и быть пожранным стервятниками-соседями, давно имевшими на него аппетит. В итоге Илье досталось тридцать процентов доли и даже что-то вроде сдержанной ровной дружбы — наивысшего расположения к человеку, которое мог предложить Каляда. Истиной и долгой любовью он награждал лишь потертые вещицы, с которыми просиживал сутками.

Помимо старины, смирной и безопасной, он питал приязнь к бездомным детям любой породы. Мог до икоты накормить уличного щенка, выудив из сумки бутерброд величиной с будку, в котором шесть слоев колбасы громоздились на ложе нарезного батона. Всего взрослого, загрубелого и большого он тщательно сторонился, считая его бесовским орудьем, способным только на гадость ближнему. К себе толстяк относился с отстраненным пренебрежением, отчего всегда имел хмурый вид и многую радость пропускал в жизни, ища мимолетного утешения у женщин.

Такой он человек — этот Каляда, сын Херсонского инженера, повесившегося от несчастливой любви вскоре после рождения сына.

Теперь партнер-основатель находился в полной разрухе чувств и буквально изводил себя вопросами, пытаясь угадать, что и как могло случиться с Ильей. Нет, он не терзался особенно за его судьбу — это было бы уже слишком, но беспокоился за привычный ход вещей. Потеря трудолюбивого компаньона подвигала Каляду что-то срочно предпринимать, а этого он не любил. Привык за годы к покою.

Закрыв раньше времени магазин и придя в квартиру Ильи, он обнаружил там лишь до черноты загоревшую Дэбу Батоеву, степную красавицу, вернувшуюся с очередных раскопок в Месопотамии. От прихожей до кухни валялись как тюлени ее баулы. В ванной завывала «стиралка». Каляда покосился на груду скарба, надеясь, что в него не затесалась змея или скорпион.

Дэба же, одетая в шорты и майку с надписью «OFF», ограничившись коротким «приветом», продолжила разбирать вещи, вооруженная бездонными пластиковыми мешками. Ее вид не сулил ни йоты гостеприимства — Каляда немедленно был пристроен выносить мусор, которого уже набралось с десяток мешков и предвиделось еще столько же. И тогда только, когда вынес их, он был допущен в кухню и оделен бутылкой диетической кока-колы. Затем снова поработал вьючным животным, но уже в пределах квартиры.

На вопросы Дэба только отмахивалась. Жалобы на одышку, голод, срочные дела, обеспокоенность судьбой товарища и так далее были проигнорированы — пока вещи не оказались разобраны Каляда пребывал в рабстве. Дэба не терпела беспорядка, и возражений от всяких приблудных мужиков, пытающихся отлынить от работы, не принимала.

В конце концов, уже за полночь труд Каляды был вознагражден кофе и омлетом со жгучим перцем (все же у нее оставалась совесть). Затем, помыв за собой посуду, он был беспардонно выставлен вон.

Единственное, что в итоге ему удалось узнать, что Дэба Илью не видела, приехав сегодня утром. И вообще — грузный Каляда «занимал слишком много места» и «докучал ей дурацким бредом». Для Тундры, как ее в шутку прозвал Илья, мелочь вроде отсутствия кого-то месяц-другой, не являлась поводом для раздумий. Его квартира служила для нее перевалочным пунктом, очередной точкой на карте, по которой она носилась зигзагами со школьных времен, успев к тридцати пяти выучить десяток языков, защитить докторскую и счастливо избежать брака, хотя ухаживали за ней многие и много.

— Пошляется и вернется. Ты ему что, жена? — напустилась она на Каляду, тряся перед его лицом написанной на фарси книжонкой, из которой на пол летел песок.

Не добившийся положительно ничего, усталый, поверженный и печальный, он долго спускался вниз, и на улицу вышел в крайне смятенных чувствах. Усевшись в таксомотор, обругал себя нехорошим словом, посетовал, что наткнулся на дерзкую пассию Гринева, так некстати приехавшую к нему, помянул дурно и партнера, словно провалившегося сквозь землю, а затем долго сердито перебирал в голове варианты, отчего все могло случиться, как быть дальше и стоит ли ему заявлять в полицию?

«В самом деле, что я ему — родня, что ли?!», — и решил никуда не заявлять.

Чтобы совершенно добить страдальца, погруженного в печальные мысли, таксист привез его в Коньково вместо Филевской.

— Прости, брат! Два день в Москва, — не смущаясь, объяснил тот, разворачивая дребезжащее авто, пока пассажир стучал в навигатор адрес, втолковывая вознице матом, кто он есть в этой жизни.

В ту ночь Каляда не сомкнул глаз. А на следующий день, в который Гринев, как вы догадываетесь, снова не появился, случилось нечто загадочное. Именно: с окна, служившего одновременно витриной, вдруг исчез вазон с крестьянками и снопами, годы стоявший там, — слишком большой, чтобы украшать стол, и недостаточно внушительный, чтобы облагородить сад.

В лавке при этом находились лишь сам хозяин да чахлый старик Изотич — любитель всякой мелочи вроде этикеток и талонов советского общепита, выдававшихся работникам каким-нибудь резино-асбестовым комбинатом.

Сопоставив в уме тяжесть и габариты вазона с фигурой столетнего Изотича, с трудом переставлявшего ноги, Каляда отмел подозрения в его адрес как противоречащие природе вещей, правилу рычага и законам гравитации. После этого оставалось одно: впав в состояние аффекта, он сам у себя украл предмет, спрятал его, а теперь напрочь забыл о нем, что также не лезло ни в какие ворота.

Вазон определенно имелся, когда он открывал магазин, и был на месте не далее получаса тому назад, потому что Каляда безуспешно пытался сбыть его косоротому итальянцу в шляпе (который ничего не купил, сквалыга, и ушел вон). После в магазин никто не входил, как и сам хозяин не покидал узкого прохода за прилавком — в силу тучности и природной лени он вообще старался не забираться туда, оставив эту мороку Илье, а уж если попадал, то оставался там до предела долго, когда невозможно было терпеть или пора было закрываться на ночь.

— Мистика… — пробормотал Каляда, глядя на пустой подоконник. Затем придвинулся к нему боком, смахнув с прилавка зеленую гжельскую синичку, и внимательно изучил поверхность.

Чудесам не было предела: на подоконнике отсутствовал даже след от исчезнувшего вазона. Ровный слой пыли покрывал доски. Лишь в углу пристроился виниловый диск с фортепьянными эскападами Брамса да свисал на цепи угольный чугунный утюг, стоивший двадцать долларов с пятидесятипроцентной скидкой по случаю… случай менялся от раза к разу, но утюг упорно никто не брал.

Каляда потер ладонями глаза, пригладил волоски за ушами и вздохнул как пробитая волынка. Он до изумления напился в тот вечер в своем подвале, но и литр французского коньяку не принес облегчения упавшему духом антиквару.

— Ай, мама! — взвизгнула Варенька, отскакивая от разлетающихся осколков. — Растяпа! Илья, ну ты что?!

На полу в прихожей покоились останки расписного вазона. Из дверей уже выглядывали соседи: мол, «что случилось?», «велика ли потеря?», и «у нас вот тоже был случай…».

— Ну… не удержал, — сказал Илья, разводя руками.

— Ну?! — наседала на него Варенька, осторожно переступая босыми ножками, чтобы не напороться на битье. — Шикарная ведь была ваза! Может, склеить получится? Ах, Илья…

— Что «ах, Илья»? Тяжелая как слоновий зад. Да и велика она для квартиры. Хрен с ней, с вазой с этой! Другую купим.

— Как так, хрен?! — возмутилась Варенька. — Дорогая вещь, между прочим. Ты что, барон?

— На кой ее вообще было трогать? Стояла и стояла себе. Протере-еть, протере-еть… — передразнил он супругу. — Протерла? Рада теперь?

— Ты ее уронил, а не я, и не надо спихивать!

— А… — отмахнулся Илья, потому что бывает так, когда и есть, что сказать, но сказать нечего.

По зову ОСОАВИАХИМа

Минула вторая неделя.

Вечер четверга согласно висевшему в «красном уголке» расписанию был посвящен навыкам спортивной стрельбы. Илья едва не проигнорировал этот факт, уже собравшись идти домой, когда активист, проныра и чудак Володька Зелинский, вытаращив глаза, подлетел к нему у самого выхода, сообщив фальцетом, что немедленно, не далее, чем через минуту от второго подъезда отправляется авто в стрелковый клуб, и что его только ждут.

Этот Зелинский, бывший каждой бочке затычкой, играл в самодеятельном спектакле красноармейца-разведчика с таким рвением, выкрикивая на весь зал «Тихо, нас могут услышать!», что на ум приходили мысли о сумасшествии.

Илья, отбросив всякую конспирацию, спросил его, где находится этот «второй подъезд», на что получил удивленный взгляд и никакой информации. Видение гонца сгинуло так же быстро, как явилось.

С грехом пополам, крикнув на бегу извинения ожидавшей его Вареньке, не осведомленной о тяготах общественной жизни мужа, он выбежал из музея, обогнул здание и нашел сначала грузовик крытый, увозивший, как вышло, в чистку половики, а затем уж у флигеля «Столярная М. ская» необходимый ему открытый «фиат», направлявшийся в клуб ОСОАВИАХИМа. Запыхавшийся от бега Илья вскарабкался на зеленый борт, пытаясь принять деловой и одновременно веселый вид, говоривший каждому: «Ну что же, товарищи, поехали! Пора-пора — постреляем!».

Куривший в окно водитель, позволив Илье подняться, но не сесть, дернул так резко, что тот распластался на полу, ушибив колени, принеся тем самым очередную жертву общественной жизни учреждения. Никто не видел, расползлись ли в тот момент губы шофера в мерзкой ухмылке, что могло статься, потому что позже, снова учинив такую проказу, но уже опрометчиво — с кубинским делегатом-социалистом, он был вытурен вон с работы и с тех пор развозил по столице хлеб, до конца дней ругая чернокожих, евреев и, по совершенно неизвестной причине, малоазийских болгар.

В кузове «фиата» помимо Ильи находились еще трое энтузиастов, разместившихся на жестких скамьях вдоль борта — нервического темперамента гражданин в тюбетейке, прошипевший на Гринева «растяпа», неуемный Кудапов с полотняным портфелем между колен, а также сама Каина Владиславовна Рюх, имевшая, к удивлению Ильи, разряд по стрельбе. Это обстоятельство настолько его поразило, что он пропустил мимо ушей ворчание гражданина под тюбетейкой, и всю дорогу слушал ее наставления в этом трудном, нужном для отчества деле, кидая взгляды то на диковинную Москву тридцатых, то (невольно) на содержимое кудаповского портфеля, в котором тот беспрестанно рылся, доставая неожиданные предметы — банку консервированных сардин, рукав от пиджака в клетку и тому подобное.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
Бесплатно
печатная A5
от 531
Купить по «цене читателя»

Скачать бесплатно: