
От автора
История раскулачивания живет в каждом из нас. В каждом, чьи предки пережили разорение, смерть близких и потрясения лагерной жизни, на которую были обречены миллионы людей самых разных национальностей, социальных страт, жизненных воззрений и профессий.
Волна репрессий 1930–1931 годов почти не оставила следа в современной России. От простых крестьян, подвергшихся аресту и уничтожению, почти не сохранилось свидетельств, записей и книг. Эта часть истории, забытая и отверженная современностью, — часть семейной истории миллионов людей, и моя в том числе. Сосланные еще после раскола церкви старообрядцы, в 1930 году мои предки снова попали в спецпоселения, в Томскую область. Мне захотелось воскресить этих людей в книге, где их голоса расскажут новым поколениям о временах, которые забывать просто опасно.
История столетней давности представляет собой неотрефлексированный пласт внутренних установок и страхов. Мы принимаем их за наш собственный выбор, тогда как на самом деле через них с нами говорит опыт предков. Страх выделиться, стать зажиточным, отпустить от себя детей… Недоверие к этому миру и боязнь людей, обладающих властью, — все это опыт наших дедов и прадедов, который течет в наших жилах и предупреждает об опасности.
История раскулачивания моей семьи помогла мне осознать множество внутренних представлений о жизни, которые ранее я отождествляла со своим личным выбором. Буду честна: от некоторых я планирую отказаться, другие — утвердились во мне еще крепче.
И все же я с благодарностью и вниманием принимаю то, что транслирует мне моя кровь, понимая, сколько за этим жажды жизни, отчаянного порыва справиться со всеми горестями, приготовленными народу советской властью.
Истории и судьбы в этой книге не являются вымыслом. Каждого из героев я нашла в метриках НКВД, рассекреченных в 1990-е годы, в свидетельствах и рассказах очевидцев, докладных записках и документах о волне репрессий 1930-х годов. Многие из персонажей появлялись в рукописи сами по себе. Они приходили в нее, пока мои руки в задумчивости зависали над клавишами, и рассказывали свои истории. Мне оставалось лишь внимательно прислушиваться к их немым голосам.
Сделать это было нетрудно. Иногда мне казалось, что я, сама не ведая как, заключила с ними сделку: они расскажут мне все, а я напишу об этом. Не потому ли, что я — прямой потомок преданных, изгнанных из своего дома людей, прошедших через все тяготы раскулачивания? Не потому ли, что моя жизнь — то, к чему они стремились: оставить на Земле детей и внуков, которые будут жить в более прекрасном и современном мире?
Вряд ли он стал более справедливым, но мы живы, а значит, цель предков достигнута. Предлагаю вам эту книгу не как художественный вымысел, а как прошлое, случившееся с нашим народом менее чем сто лет назад. Этой книгой я призываю говорить всех замученных, забытых и ушедших в цвете своих лет. Пусть они расскажут через этот текст все, что им пришлось пережить, а я постотараюсь не соврать даже в мелочах.
Часть первая
Миша
В радостной спешке легко что-то позабыть и упустить из виду. Миша Ткаченко, бывший воспитанник детского дома ВЦИК, а теперь красивый и видный юноша, составил в угол у сцены актового зала инструменты для духового оркестра и принялся их пересчитывать. В тот день детский дом ВЦИК выезжал на все лето в пионерский лагерь, в прекрасный сосновый бор под Пушкино. Все этажи гудели возбужденными сборами и смешливыми возгласами. По коридорам носились дети разных возрастов, а некоторые уже собрали свои скромные пожитки в холщовые мешки и уселись группками в коридорах, ожидая выезда. Воспитатели настойчиво разгоняли ребятню по классам, откуда те вскоре возвращались на прежнее место, но уже в большем количестве.
На утреннем собрании Мише поручили сборы оркестра, и теперь все было подчинено одной цели — довезти все в целости, ничего не сломав. Желтоватой медью сверкали трубы, задорные тромбоны и мелодичная валторна. Миша достал из кармана потертый блокнот, заложенный огрызком карандаша, и деловито прописал количество пригодных медных, деревянных и ударных.
Заведовал оркестром сам Георгий Иваныч Хмелев, музыкальный педагог. Знаете, какой человек! В революцию, будучи еще совсем молодым, он выучился у своего дядьки игре на трубе и потом своим умением много добра сделал. Сначала — в полковом оркестре, потом — в «Труде и знамени». А как стал стареть — устроился в детский дом музыкальным воспитателем.
Георгий Иваныч учил детей игре на безапелляционном, как революция, инструменте. Он садился на кругленькую табуретку, расставлял колени для устойчивости и что есть мочи раздувал щеки. Из трубы вырывался пронизывающий и рваный звук, и ребята замирали в благоговении. Воздух в классе оживал от натужного усилия легких, и протяжная труба побуждала к борьбе и славной победе:
Наших сподвижников юные очи
Может ли вид эшафота пугать?
На репетиции Георгий Иваныч Хмелев приходил растрепанный, в примятых штанах и жилетке. Он появлялся в актовом зале минут через пять после начала урока, хитро щурился, видя, что ребята уже разобрали инструменты, и проходил на свое место между рядами мальчишек, по ходу теребя их по плечам и голове.
Миша всегда садился в первом ряду. Знал, что Иваныч, проходя меж учеников, радостно погладит первого, кто попадется, и последнего — из жалости, как бы ругая себя за свое опоздание, а потом, ворча, начнет пересаживать всех, как требует того строй оркестра.
— Давно пора запомнить. Ты, Васька, тут. Рядом с Мишкой, — толкнет Иваныч мальчика. — А вы там трое? Бестии, сколько раз повторять! А ну, трубы вперед!
После выпуска, когда настало время определяться со своей судьбой, Миша не пошел на завод, а остался в оркестре, помощником Георгия Ивановича. Этот выезд в летние лагеря 1931 года под Пушкино был первым в его взрослой жизни. Дверь актового зала постоянно распахивалась, в нее просовывались лихие мальчишеские головы, чинно входили педагоги, чтобы проведать, как идут сборы, и спросить, где Хмелев.
Не желая везти инструмент пыльным, Миша затеял чистку. Через минуту после пересчета инвентаря он набрал в ведро воды, бросил в него тряпку и уселся на ступеньки, сходящие со сцены актового зала.
Прищурившись в сторону труб, которые участвовали в репетициях ежедневно, он решил начать с них. Миша вскочил, принес из-за кулис большое добротное сизое полотно, на которое можно положить уже чистые инструменты, и белоснежное хлопковое полотенце. Это был новогодний подарок руководства активу учителей, который Миша сразу определил для нужд оркестра.
Он аккуратно разложил перед собой полотно и любовно, одну за другой, окунал трубы в эмалированное ведро. Протирал сперва по влажному, потом прочищал щеткой внутреннюю часть кроны и мундштук и напористо натирал тряпкой кулису… После — приходил черед мягкого полотенца. Миша скидывал его с плеча и тщательно промакивал каждую каплю, затаившуюся в складках и сочленениях инструмента. Любовно и бережно, как молодая мать вытирает младенца после купания. Белые пушистые петли вбирали в себя капли, оседая под их тяжестью, и вскоре в руках Миши оказалось уже влажное и непригодное для просушки полотенце.
Перед сценой на развернутом полотне оказались все медные духовые. Они шли аккуратными рядами в том же порядке, в котором их располагал Хмелев в оркестре.
К одиннадцати работа была кончена. Сухой и чистый инструмент Миша разложил по чехлам и сумкам и вынес к дверям.
Тут дверь неспешно распахнулась и из-за нее сперва послышался кислый запах водки, а потом показался Георгий Иваныч.
— Одолел работу? — обрадовался он, разглядывая согнутую спину парня и мешки в углу. — Вишь, какой осознанный.
Георгий Иваныч похлопал Мишу по плечу и вытер платком свой беззубый рот. На его одутловатом лице со значительным прямым носом и глубоко посаженными, заплывшими глазками, появилась улыбка.
— Георгий Иванович, здравствуйте! — вытянулся Миша. — Все готово! Собрал. Помыл. Уложил.
Хмелев прихмыкнул и начал ворошить приставленные к стене мешки, ворча себе под нос: «Тромбоны… флейты».
— А тарелки, литавры где?
— Георгий Иваныч, все по спискам, — вспыхнул Миша. — Если вы хотите что-то найти, так вот, я все записал. Решал проблему поэтапно, как учили.
Но Иваныч уже не слушал Мишу. Он вытряхнул из мешков трубы и валторну, перевернув их вверх дном, пока ему не сделалось дурно с похмелья. Он бросил дело и хлопнул Мишку по плечу с видом «ладно, сам разберешься…»
В приоткрытую дверь вошла Ольга Арсеньевна — высокая и прямая, как палка, женщина средних лет. Она носила такую же высокую прическу с тщательным начесом; ей по званию положено, как-никак заместитель директора по хозяйственной части. Ольга Арсеньевна взглянула на Хмелева, поджала губы и перевела глаза на Мишу. Взгляд ее смягчился, и она оповестила, что автобусы приехали.
— И мы уже готовы! — горящие глаза Миши выдавали восторг и волнение.
— Михаил, ты… Михаил Георгиевич, вы идите возьмите трех мальчишек. Пусть они вам все перетаскают в первый автобус.
Миша выскочил из зала так быстро, что Ольге Арсеньевне пришлось кричать ему вслед:
— На площадку, на площадку идите! Берите пятерых!
После этого она повернулась к Хмелеву. Интенсивный и затхлый запах перегара заставил ее приложить к носу рукав. Она с отвращением посмотрела на худрука.
— А вы смотрите, чтобы все забрали. Да сходите в столовую, попросите супа. Как вас в автобус с детьми сажать?!
Ольга Арсеньевна вышла, а Хмелев, так и не дождавшись ребят, побрел в столовую за гороховой похлебкой и суррогатным хлебом.
* * *
На улице перед входом в здание детдома Миша увидел пять красных автобусов с квадратными окнами, кокетливо выкрашенными белым. На крыше каждого красовалось круглое окошко с рисованной цифрой маршрута четыре.
Дети вывалили вперед, к автобусам, и галдели так, что хоть из пушки пали — никто не услышит. Водители недовольно морщились и щеголевато курили, ожидая, пока воспитатели наведут порядок в толпе. Пускать в автобус такой опасный элемент никто не собирался. Того и смотри, обшивку обдерут, пока толкаются.
В этом галдеже и в пыли, поднятой с каменной мостовой, Миша огляделся и нашел Сашу Васильева. Его кудрявую темную голову в фетровой фуражке он узнал бы и впотьмах.
Саша был сыном репрессированных, которые сгинули в первых рядах. Отец его был белым офицером и казаком. От него у Сашки темный, оливковый оттенок кожи, кудрявые волосы, которые тяжело брить, и карие глаза. От матери, учительницы немецкого, — изящно тонкие руки и ноги, музыкальные пальцы и женская покорность всему, что предлагала Сашке жизнь.
Ткаченко и Васильев неразлучно дружили с тех пор, как попали сюда, деля на двоих горести и радости сиротской жизни. Так как Миша был на пару лет старше, ему не раз приходилось отбивать друга от толпы озверевших беспризорников, распределенных в их учреждение.
Миша не хотел уезжать, пока Сашке не исполнится шестнадцать. В августе ему должны дать выпускные документы, и они вместе наймутся на завод.
Миша стал проталкиваться между черных, как грачи, мальчишек, одетых в казенное. Их оживленные лица, предвкушение поездки, суета и хохот, идущий отовсюду, делали толпу одним существом со множеством рук и ног и с сотнями голов в черных кепках. Это существо колыхалось в летнем свежем воздухе, перекатывалось, как стая мелкой рыбешки, оставляя на мгновение пустоты и тут же заполняя их суетливыми сиротами.
Миша хлопнул друга по плечу и тот поднял на него задумчивый взгляд. Сашке никак не удавалось завязать узел на мешке, куда он сложил рубаху, смену белья, куртку и полотенце. Шнур скособочило, — один конец его был слишком короткий, — и Сашка уже пять минут перебирал пальцами туннель из ткани, проталкивая сквозь него непослушную бечевку, тянул за другой конец, чертыхался и хмурил брови.
— Чего ты тут копаешься? Пойдем, надо оркестр собрать, — Миша схватил узелок друга и в секунду уладил дело. — Вот! Теперь готово.
Тут первые пассажиры начали входить в автобус и рассаживаться внутри. Водители нервно осекали тех, кто толкался у подножки и наваливался на двери. Дети перелезали через спинки кресел, дрались за места у окон и со счастливым ликованием строили рожи тем, кто остался снаружи.
Миша и Сашка подошли к воспитателю, и та выделила им пятерых мальчишек на загрузку оркестра. Те, видя, что остальные вот-вот заполнят все пять автобусов, помчались в актовый зал со всех ног.
Там, на втором этаже, наевшись гороховой похлебки из столовой, дремал Хмелев на составленных вместе трех стульях. Рядом валялись распотрошенные мешки. Мальчишки, отправленные за инструментами, похватали кто что мог и выскочили из зала к автобусам.
Сбежав вниз по лестнице, они встретили Мишу, сбили его с ног и вывалили мешок с мелочью: флейтами, тремоло, тарелками, трещотками и треугольником. С какой-то неимоверной скоростью они скинули обратно богатства оркестра, не обращая внимания на восклицания Миши.
— Подождите, эй, вы! Что еще у вас там в мешке?! — прокричал он убегающим мальчишкам, но они выскочили на улицу и уже пробивались к дверям автобусов.
Миша взбежал по лестнице и в открытую дверь актового зала увидел Хмелева. Тот спал на боку, сложив руки крестом на груди и подогнув колени.
— Георгий Иваныч, где мой блокнот?
По лицу Хмелева пробежала досада, и он открыл глаза.
— В кармане. В левом. Вот, — он хлопнул по карману, и Миша вытащил блокнот.
— А как же теперь… Вы никаких инструкций не давали?
Хмелев скорчил гримасу и ничего не ответил. Осмотрев все вокруг, Миша убедился, что весь инструмент забрали, и вышел.
* * *
На улице он посадил Сашку в последний автобус, а сам сел к воспитателям. Им предстоял путь до Брянского вокзала, сквозь весенние улицы Москвы, по набережной, где здания расступались. Где особенно вольно и торжественно небо опускалось на город, цепляясь за башенки, крыши и красные звезды Кремля.
Через сорок минут перед Мишей выросло здание вокзала, с его стеклянными решетчатыми сводами, белыми колоннами, двумя почти мусульманскими крышами холлов справа и слева.
Перед вокзалом толпились люди, поодиночке и группами, налегке и с чемоданами — все они торопились куда-то. Вдруг колонна остановилась. Группа из двенадцати человек шла почти строем через площадь, низко опустив головы, и, наконец, перегородила автобусам путь. Они исчезли за тяжелой деревянной дверью, нырнув один за другим в свод здания.
Здесь есть иллюстрация
Зарегистрируйтесь или войдите, чтобы увидеть ее и другие изображения
Рядом со входом крутились три молоденьких чекиста. Выцветшие пальто сливались с цветом вокзальных стен и делали их неотделимыми от этого места. Они вырастали стоптанными сапогами из мокрой грязи, которой была покрыта площадь; их васильковые фуражки сливались с отражением неба в окнах центрального холла, они щурились от яркого солнца бесцветными глазами. Как голодные волки, энкаушники присматривались к входящим в здание, время от времени толкая друг друга локтями. Завидев их, прохожие вжимались в пальто и прятали лицо в воротники и шарфы.
Из окна автобуса Миша увидел женщину, одетую в весеннее приталенное пальто с девочкой лет десяти, которую она крепко держала за руку. На девочке была темно-зеленая беретка, расширенное книзу зеленое пальтишко и новые черные ботиночки. В свободной руке она держала вышитую бисером сумку с деревянной круглой ручкой. Девочка, открыв рот, смотрела на необъятных размеров вокзал, проглатывающий толпы людей.
Миша вспомнил родителей и последние дни перед арестом родителей. Мать печет оладьи — их целый таз, Мишка выбегает из по-весеннему холодных сеней в дом и проходит по цветному полосатому половику к столу. Золотые пушистые оладьи облачком падают в таз с чугунной промасленной сковородки. Пухлые руки матери ставят перед Мишкой крынку свежей сметаны. Она еще жидкая и стекает, оставляя на зажаренной корочке вкусные молочные разводы. Лица матери он не видит, но знает, что она смотрит на него с любовью и радостью.
Миша закрыл глаза на мгновение и почувствовал, как автобус остановился. Пора было выгружаться и идти на платформу.
Лагерь
Хвойный воздух пионерского лагеря смешивался с теплым июньским ветром, обволакивал тело, забирался под ткань рубашки, свежо вливался в ноздри и легкие. Миша ступил на песок, засыпанный хвоей, и огляделся. Вокруг раскинулся восхитительный лес, звонкий от детского смеха, летевшего отовсюду.
Вдали сверкала синевой речка, насильно собранная в водохранилище. По воздуху проносились стрекозы и шмели, спешащие по своим делам. Миша с наслаждением вдыхал запах хвои и осматривался в знакомой обстановке лагеря. В эти отряды он уже ездил: дважды воспитанником, и вот теперь — вожатым.
Он аккуратно переступал через кочки узких дорожек. Корни сосен выступали из земли, пытаясь вдохнуть летнего воздуха. Они показывали небу свои болезненные суставы и почковатые сочленения, жаловались верховому ветру на жестокое солнце и ждали дождя. Ветер с состраданием гладил их ссохшиеся корни и напевал летние мотивы.
Миша направился к главной беседке, в которую мальчишки составили чехлы и мешки с духовыми инструментами. Туда же свалили инвентарь для игр и театра. Там собрались Афанасий Степанович Сиротин, Ольга Арсеньевна и несколько других педагогов. Издалека он увидел, как они уже начали разбирать привезенное, каждый по своей части, и ускорил шаг.
Вдруг его ровная походка сбилась. Нога зацепилась за торчащий корень. Миша споткнулся и полетел вниз, прямо к порогу большой беседки.
— Аккуратнее, не расшибитесь, Михаил, — обратилась к нему Ольга Арсеньевна. — Мы духовые тут выставили.
Она указала на свалку небрежно брошенных труб. Мешки устало привалились к пузатым колоннам беседки и раскрыли свои кривые рты.
— Это все, что было в автобусах? Вы уверены? — Миша достал из кармана блокнот. — К выезду было приготовлено семь мешков, а тут всего пять.
— Тут все, что взяли, — убедительно возразил Афанасий Степанович.
— Тромбоны забыли и ударных нет. Даже тарелок! — воскликнул Миша в отчаянии.
Когда все уже было готово к отъезду из интерната, Георгий Иваныч в порыве необъяснимого желания быть полезным переставил два мешка с инструментами поближе к кинобудке. Когда воспитанники пришли забрать оркестр в автобусы, он спал на составленных вместе стульях и никаких инструкций не дал. Ни Ольга Арсеньевна, ни Миша не увидели тех двух мешков, оставшихся за раскрытой дверью кинобудки.
Позже, на вокзале, толпа воспитанников рассеялась по трем вагонам электрички, плотно забив тамбуры и переходы между вагонами, так что проверить инвентарь в таком бедламе было невозможно.
Афанасий Степанович прикинул в голове список номеров культурной программы и разочарованно замотал головой:
— Без них никак нельзя, надо довозить, — он достал самокрутку, сжал ее губами, чиркнул спичкой и сочувственно посмотрел на Мишу. — Придется тебе дать кругаля!
Ольга Арсеньевна взглянула на мелкий циферблат часов и с недоверием хмыкнула. Но Сиротин настаивал:
— Вечерняя электричка прибывает в семь. Ты успеешь вернуться, — лицо Афанасия Степановича собралось в презрительную гузку. — Хмелева этого ткни в бок, пусть доложит серебряные маски, пять штук. Куда он, черт, их подевал?
— Афанасий Степанович, как тут одному справиться? — Ольга Арсеньевна развела руками. — Дайте ему кого.
— Я Сашку возьму, — откликнулся Миша, не дав ей договорить. — Мы вместе привыкли.
Сиротин подумал и согласился.
— Посчитай еще раз, чего не хватает.
Миша метнулся в глубину беседки, чтобы не терять время. Уже через десять минут они с Сашкой шагали к воротам лагеря. Оттуда до станции минут двадцать пешком, электричка отходит в четверть второго. Оставалось еще время выйти на перрон, пройти вдоль нагретой солнцем кирпичной стены станции и купить билеты.
Из открытых окон отрядов по дневной жаре разносились веселые возгласы перед дневным сном. Звуки поднимались к верхушкам сосен и гулко отзывались в голубом июньском небе. Они шли и шли, музыка доносилась все слабее, шуршание щебня под ногами стало громче всех других звуков.
Вдруг сердце Миши наполнилось щемящим чувством несбыточности и нереальности всей этой юной беззаботной жизни. Вечера у костра, жаркие солнечные ванны по расписанию, игры в волейбол и дневной сон с лесными мухами, залетающими в раскрытые окна — все это было теперь таким же недостижимым, как родители, от которых остался лишь звук голоса и память о том, как желтоватые руки матери ловко сбрасывают пышные оладьи в таз.
Друзья шли молча. Сашка был погружен в свои мысли. Сразу после обеда его, полусонного и разморенного лесным воздухом, выдернули из отряда, и Миша явственно чувствовал, как тяжело было Сашке отказаться от дня в лагере, как он предвкушал эти три недели радости, редко выпадающей на сиротскую долю.
Сашка шел рядом, щурился на солнце и не подавал виду, что расстроен. В руке он держал узелок с полдником, собранный работницами кухни для отъезжающих. Он прихватил том Чехова в тканевой обложке, зачитанный до ветхости. Этот чеховский сборник Миша выкрал для друга, когда в сиротский дом приехала комиссия по культуре и идеологическому воспитанию. В комиссии среди прочих был толстый, как клоп на ножках, писатель и публицист Томчин.
Несколько дней он экзаменовал педагогов на политическую грамотность, спрашивал имена вождей, комиссаров, выдающихся сподвижников социалистического строя. Педагоги сыпались, не в силах ответить на элементарные вопросы. Томчин пыхтел, как кипящий самовар, раздувал ноздри, цокал и что-то вписывал в ведомость. Между экзекуциями он пил чай с молоком и закусывал сухофруктами, предназначенными воспитанникам по воскресеньям, а для успокоения нервов… читал. Томчин был неповоротливым, напыщенным и неловким, так что спереть у него Чехова было делом плевым.
На перроне Миша вытянул из кармана пятерку, выданную Ольгой Арсеньевной, и попросил два билета до Москвы. Тем временем Сашка занял ближайшую лавочку, раскрыл книгу, и глаза его умиротворенно побежали по строчкам.
Миша сел рядом и молча вглядывался в точку, куда сходились рельсы. Оттуда, из расплывшейся от жары сингулярности, через десять минут должен был выехать поезд, который домчит их обратно в казенные стены Детского дома.
Вдруг на скамейку опустилась старуха, вид которой мог вызвать только самую горькую жалость. Ее сморщенное лицо было красным и обветренным, волосы выбились из-под платка и прозрачными прядями свисали к сутулым плечам. Стоптанные башмаки с чужой ноги, большие и неказистые, доживали свои последние дни. Почти оторванные подошвы грозили оставить хозяйку босой на каждом шаге.
Сама она была одета в тряпье, которое лишь с большим допущением можно было назвать одеждой — непонятного вида рубаха, подоткнутая в домотканую изъеденную молью юбку. Серый бушлат с почти оторванным рукавом был наглухо застегнут на все пуговицы. Сев на скамью, старуха слабо застонала от боли, растирая левую ногу чуть выше колена.
Сашка посмотрел на нее и захлопнул книгу.
— Вам помочь?
— Чем тут, милок, поможешь… — она покосилась на его сиротскую куртку. — Время вспять не повернешь. Старость.
Она вновь принялась растирать колено, тяжело переставляя опухшие ноги. Сашка поглядел на нее, на ее тощие кисти, и понял, что она голодает.
— Вы возьмите, вот! — он подпихнул к старухе узел с полдником. — Нас в лагере хорошо кормят.
Старуха вмиг покраснела от стыда, глаза заблестели, и она поспешно вытерла их грязным рукавом.
— Да не видно по тебе, милый мой, что тебя кормят. Вон плечики какие тонкие, ты и сам голодный, — она беззастенчиво сжала костлявые пальцы на Сашкином плече и мигом забрала руку. — Да что делать. Время такое… — старуха притянула к себе узел с едой, и голос ее стал глухим и тяжелым.
— Теперь радуешься, что живой сидишь. Я — ладно, век мой короток остался, а вам как жить…
Она вновь зашмыгала носом и потянулась рукой к морщинистым влажным глазам.
— А о нас власть заботится, бабуль, — Мишка приосанился и выглянул из-за Сашки. — Мы при узурпаторе не жили, твоего горя не знаем. Теперь времена будут лучше всех других! Всех врагов народа, как собак вшивых…
Старуха посмотрела на него задумчиво. Цокнула зубом, прижалась к спинке скамьи и зыркнула поверх Сашки.
— А родители твои где, сынок? — вкрадчиво спросила она. Миша смешался, не зная, что ответить.
В тот момент на платформе остановился поезд, и двери шумно раскрылись. Саша потянул друга в вагон, схватив его под локоть. Старуха осталась на перроне, внимательно разглядывая бесцветными глазами пустые окна электропоезда и его царскую каркасную шапку из металла, которой он прижимался к ТЭНу. В вагоне мальчики прошли от входа дальше, в середину, и старуха вперилась в них глазами, пока те усаживались друг напротив друга.
— Власть заботится… — пробурчала она себе под нос. — Храни Господь!
Поезд тронулся, и Мишка, красный от злости и недоумения, толкнул Сашкино колено.
— Вот дура! От таких только ущерб и замедление советской власти. Зачем ты ей еду отдал…
Сашка было уже вновь раскрыл книгу на нужном месте, но отозвался.
— Миша, а ведь правда. Наши что, тоже вшивые собаки, враги народа? Твоя мамка вон работала от зари до зари. Отца ты не помнишь даже. Видимо, приходил, когда ты уже подушку ушами мял…
— Ты что! — побагровел и завертел головой Миша. — Молчи!
— Одни едем… — успокоил его Сашка. — Не услышат. А пока не слышат, ты скажи мне, для какой надобности твоего батьку за оврагом прикончили и дом сожгли? Кого он узурпировать успел?
Глаза Мишки стали стеклянными. Он сунул руки в карманы, подал грудь вперед и вытянул шею, будто гусь перед атакой.
— Не знаешь — так не заговаривай, — спешно затараторил он. — Это дядька рассказывал, а с него какой спрос? Он пьет, как дышит, — приврал чего. Отец противился, не понял, что советам надо не то, что скотину да инструмент, надо все отдать, это ж дело правое. А ерепениться каждый может, если ума не достало. Жаль мне только, что мамка сгинула из-за него. Дурака выбрала, теперь разгребай.
Сашка не возражал. Он опустил бледное лицо и вернулся к чтению. Желтизна страниц легла отсветом на щеки, тонкий нос удлинился, на высоком лбу напряглись мышцы. Сашка старался сосредоточиться.
Вдруг с лавки в конце вагона, разбуженный шумом и спорами, поднялся господин в сером твидовом пальто с маленькими подозревающими глазками и такими же мелкими усами, как у сома. Он обернулся на молодых людей, кхекнул под усы и стал крутиться у двери между вагонами, колеблясь, выйти ли ему сейчас.
Белесые глаза на заспанном, ничего не выражающем лице казались еще меньше, чем задумала природа. Стеклянная дверь подалась вправо, и из нее вышел кондуктор. Белая фуражка с черным козырьком устремилась к пассажирам, а твидовый незнакомец юркнул в приоткрытую дверь соседнего вагона, предварительно шепнув что-то кондуктору. Тот проверил билеты, деловито оторвал линию контроля и прошел дальше.
Тем временем электропоезд разогнался, отстукивая стыки между шпалами. Он раскачивался и убаюкивал пассажиров, мимо проносились деревья, мосты и села. Миша понемногу успокоился и теперь рассматривал еще непривычный ему вагон. Дощатые стены и сиденья, аккуратные полочки для багажа над головой. На потолке выпуклые лампы свисали вниз, как пчелиные улья. Он отвлеченно смотрел на мир за окном, поглядывал на Сашку, и не мог понять, как этот покорный, умный и чуткий парень не сгинул в сиротском доме.
Всегда, когда их мнения расходились, Миша кипятился и хорохорился, а Сашка делал вид, будто его тут и не было. Характер у Васильева какой-то не пионерский, не напористый. Все время в своих мыслях, безропотный и со всем согласный. Миша сетовал внутри себя, что не так нужно жить, когда самому придется пробиваться в жизни.
Через час поезд подъехал к перрону Брянского вокзала, и Миша увидел снаружи в толпе пассажиров какое-то движение. Двери вагона распахнулись, и нетерпеливые пассажиры, толкая друг друга плечами, ринулись внутрь. Миша настойчиво подался вперед и прорвался наружу против плотного людского течения.
Как только он оказался на залитой солнцем платформе, его с обеих сторон взяли под локти. Миша не сразу понял, что случилось. Ему показалось, что кто-то тоже решил выйти на этой станции и потому решил прокатиться под руку. Но ведь в вагоне они ехали одни…
— Куда, гнида, лезешь. Паспорт покажи! — справа от лица пахнуло кислым пивом.
Мишу скрутили двое чекистов в парусных кверху штанах и с оттопыренными квадратными карманами на груди. На расплывшемся лице одного из них красовался свежий шрам. Он пересекал щеку и стягивал за собой верхнюю губу, из-под которой неслись грязные ругательства. Второй с размаху ударил под дых, после чего Миша согнулся вдвое, глотая воздух.
Сквозь пелену боли он увидел, как двое других с силой бросили Сашку в просвет между скамейками. Он сел на корточки и сжался в комок, защищая голову руками. Один, тощий и лопоухий, колотил Сашку сухими кулаками, от которых, однако, под Васильевым натекла кровавая лужа. Второй из тех, кто бил, предохранял пленника от попытки сбежать. Он взял его за шкирку сзади и стянул воротник в тугой узел. Вырваться невозможно, да Сашка и не пытался. Он принимал удары с той же бессловесной упрямостью, с которой пытается выжить любое живое существо.
Через несколько минут, когда оперативники изрядно выдохлись, обоих потащили через платформу к выходу с вокзала. Мишку схватили за волосы и согнули вдвое, так что пришлось идти в таком виде. С лица вниз капало, голову заливало чем–то теплым. Оперативник оголтело матерился и вытирал руку об Мишкин жилет. Перед взглядом мелькала желтая вокзальная плитка, потом мотнулись вперед массивные деревянные двери, под которыми плитка протерлась до глиняного нутра, и вся группа с задержанными оказалась на площади. Их потащили куда-то влево от дверей, подальше от случайных лиц.
У стен вокзала, замелькали грязные короба и ящики, выброшенные лавочниками на улицу. Спина Миши ревела от напряжения, ноги сплетались с чужими ногами в длинных морщинистых сапогах. Сапоги злились от прикосновений и пинали арестованного по икрам, отодвигая от себя, а потом рука, сжимающая волосы, притягивала Мишу к оперативнику, и пинки повторялись.
Через время, показавшееся вечностью, Миша увидел перед собой колеса с выпуклыми колпаками, черную изогнутую дугу переднего крыла и решетчатый, как китовый ус, боковой радиатор. В хромированном колпаке воронка он разглядел толпу людей, одетых в черное, и свои ноги, и теперь ему разрешили подняться в полный рост. Дверь воронка распахнулась, и кто-то пихнул Мишу в поясницу, когда тот, что держал его за волосы, сказал:
— Погоди, с него крови, как со свиньи. Дай два мешка!
Первый мешок надели Мише на голову, а второй — натянули поверх до плеч, и все погрузилось в темноту. На руках тесно сомкнулись кольца наручников, пахло пылью и льном. Вокруг была какая-то возня, послышался сдавленный стон Сашки, и обоих наконец усадили на заднее сиденье.
— Братцы, мы партийные. У меня в заднем кармане партбилет! За что вы нас?
Вместо ответа один из чекистов грубо ткнул Мишу в грудь кулаком. От страха у Ткаченко обострились все чувства и мысли. Он дословно вспомнил разговор в поезде и прикидывал, мог ли кондуктор известить милицию на станции об эксцессе. Голова у Миши болела, но соображала хорошо.
Ясно было, что за простое хулиганство так не арестовывают. Их везли в черном воронке, задние стекла заколочены. Везли с мешками на голове. Это было именно оно, самое страшное.
— Саша, ты в порядке? — шепнул Миша вправо. Снова мощный удар в грудину, от которого все понятно.
Сашка не издал ни звука, но Миша ощущал теплоту его плеча, редкие движения ногами, сбивчивое дыхание, прерываемое мокрым кашлем и сглатываниями. Автомобиль раскачивался, и по протяженности между поворотами, по наклону влево или вправо Миша пытался понять, куда их везут. Но центр Москвы он знал плохо, потому что почти все время проводил на Красной Пресне.
Разбирательство
Через пятнадцать минут воронок остановился, резко толкнув арестантов вперед.
— Выходи! — дверь открылась, и Сашка, судя по звукам, вывалился из автомобиля на что-то каменное.
— Теперь ты, — за плечо потянули, и Миша, спешно переставляя ногами, ощутил себя рядом с высокими морщинистыми сапогами. Сквозь мешок прорывались лучи солнца, разбитые на тысячу фрагментов. В этот раз шею сдавили пальцами сзади поверх мешка. Голову не трогали — брезговали испачкаться.
Вдруг стало прохладно и темно. Их завели в здание и повели длинными коридорами. Резкий и точный звук шагов эхом отражался от стен. И когда, наконец, эхо стихло, Миша понял — их завели в небольшой кабинет.
Мешки сдернули с головы.
Свет резко и вместе с тем радостно разлился вокруг. В комнате метров шесть на восемь располагался большой дубовый стол с кожаной обивкой по центру. Высокие потолки, старинные окна с толстыми стенами и лепнина под самым потолком исключали то, что это было простое отделение милиции.
В окнах без штор показалась площадь Дзержинского с демонтированным местом под фонтан по центру. В стеклах отразились вошедшие — оборванные и с разбитыми лицами. Стол перед ними был завален бумагами. Два соседних стола служили складом для пепельницы, скомканных бумаг и справок.
Посередине комнаты, между проемами окон, помещался большой металлический шкаф. Сверху него тоже валялись в большом беспорядке папки и бумаги.
В центре стояла пара стульев и надсмотрщики грубо усадили на них ребят. Один из оперативников в углу комнаты кивнул в сторону вошедшим, и те вышли за дверь.
За столом рядом с несгораемым шкафом сидел начальник отделения ГУГБ НКВД товарищ Хакимов. При появлении арестованных он взял со стола служебный маузер, вложил его в деревянную кобуру на поясе, а потом встал и заходил по комнате.
— Вы арестованы за проведение контрреволюционной агитации, которую намеревались проводить в нашей столице, — на его почти монгольском лице с широкими скулами читалось мрачное упрямство. — Представьтесь!
Миша с оживлением поднял глаза на Хакимова и заявил:
— Ткаченко Михаил Георгиевич, педагог Интернационального дома для детей-сирот на Красной Пресне. А это — воспитанник того же детдома номер семнадцать, Васильев Александр Иванович.
— Что вы делали на Брянском вокзале? — Хакимов отвернулся к секретарю госбезопасности и дал команду писать.
— Мы инструмент к духовому оркестру забыли. Возвращались в Москву. Мы не агитаторы. Я с двенадцати лет партийный, позвольте показать партбилет.
Хакимов поморщился со скучным и усталым выражением лица, и, отвернувшись к окну, продолжал:
— По оперативным данным в Москве уже месяц орудует вражеская диверсионная группа, с которой вы условились встретиться на Брянском вокзале. Ради конспирации выдумали эту историю с оркестром. Еще и своего воспитанника приобщили к этой вредительской деятельности, — Хакимов прошел к двери и нетерпеливо махнул рукой. — Обыскать!
Из-за двери выскочили двое тех, кто притащил Мишу и Сашку с вокзала, заставили разуться, начали прощупывать одежду и выворачивать карманы. Достали мелочь, выданную Ольгой Арсеньевой, блокнот Миши с частушками и бытовыми записями, пару пробитых билетов с Пушкино и огрызок карандаша. Как назло, партбилета нигде не оказалось. Верно, Миша выронил его на вокзале во время задержания.
У Сашки в карманах нашлись только три вишневые косточки и путевка в пионерский лагерь на первую смену, с пятого по двадцать шестое июня 1931 года. Чехова он выронил из рук еще при выходе из вагона, когда пытался вырваться.
— Документов у вас нет. Про партбилет наврали, — Хакимов с разочарованием взглянул на арестантов. — Увести!
— Мы никакой деятельности не вели! Мы свои! Я учитель в семнадцатом детском доме, на Красной … — но Мишку осекли ударом под дых и пригрозили.
— Еще хуже будет! — прошипел тот, что со шрамом, и кровожадно ухмыльнулся.
Двое из коридора схватили арестованных, к ним присоединился третий конвоир, и детдомовцев увели. Когда в комнате стало тихо, Хакимов повернулся к сержанту и спросил:
— Сколько еще сегодня?
Тот сдвинул фуражку на затылок и свел брови, глядя в таблицу.
— Руслан Керимович, в пятую папку восьмерых минимум…
— Проклятые папки… — Хакимов оперся о стол, поводя головой. — До ночи никому не уходить, пока не закроем план! Слышишь?
Руслан Керимович Хакимов был на должности начальника отделения ГБ в Дорогомиловском районе уже два с половиной года. За это время у него выработалась привычка работать допоздна. Редко когда выходило к пятому числу выполнить план по выявлению и ликвидации контрреволюционного вредительства. Выявить его было не так просто, и в первые месяцы Хакимов редко покидал стены рабочего кабинета раньше одиннадцати. Каждый опрос, каждый протокол он помнит как сейчас. Приходилось не только каждодневно проводить оргсобрания с оперативниками, давая им точные инструкции, но и следить за тем, чтобы не было перегибов.
Жена Хакимова вместе с детьми уехала жить к теще в Звенигород. Звонки оттуда поступали все реже, становились все более формальными и бессмысленными.
Возвращаясь в пустую квартиру в Хамовниках, мало-помалу Хакимов понял, что за всеми не уследишь, и с подчиненных стал требовать просто отчетных цифр. Уходить с работы стало проще, отношения в семье наладились. Но пятого, десятого, пятнадцатого и все остальные пятые сутки месяца были ненавистными, так как в эти дни отделение отчитывалось начальству о выполнении плана. Тогда приходилось подключаться, «как в старые времена», и не спускать с оперативников глаз.
А пятое июня было особенным — подводились итоги первого полугодия, в котором их подразделение допустило немало огрехов.
Как только Васильева и Ткаченко увели, Хакимов подошел к окну. На огромной, залитой солнцем площади мелькали суетливые прохожие и автомобили. Он видел, как воронок, привезший детдомовских, вновь отправился за добычей. Рассекая плотный поток машин, казавшийся стайкой воробьев, он примеривался, на кого бы наброситься.
Водители рядом с воронком притормаживали и замирали, и служебная машина двигалась быстрее остальных. Вскоре она скрылась из виду, и Хакимов точно знал время передышки — сорок минут. Этого хватало, чтобы доехать до места, выгрузиться, пройти на платформу к ближайшему прибывающему поезду и вернуться обратно.
— Сержант Синейдов, покажите протокол допроса, — Руслан Керимович протянул руку в пустоту, не обернувшись.
Через мгновение в ней оказались восемь листов, плотно исписанных Синейдовым, он с отвращением глянул на них.
— Позвоните в… откуда они там?
— Интернациональный детский дом номер семнадцать.
— Да, — Хакимов вышел из задумчивости. — Позвоните им прямо сейчас и уточните, числятся ли у них эти двое. И что из того, что они нам рассказали, правда.
Синейдов подошел к телефону, набрал короткий номер и сделал запрос. Из трубки послышались женский голос и гудки. Через минуту сержанту ответили. Синейдов наскоро пообщался. Оказалось, что руководство интерната все в полном составе теперь в Пушкино, заняты размещением воспитанников.
— Звоните в лагерь, — скомандовал Хакимов. — Пока эти пусть побудут в камере, а потом посмотрим.
Он стал перебирать скопившиеся документы. Кобура больно натирала бедро, и Хакимов поежился, усаживаясь в кресло полубоком. За свои сорок шесть лет он никогда не жаловался на здоровье, пока не попал в управление. Занятый исключительно кабинетной работой, он разошелся в поясе, побледнел, и свойственная ему желтоватость кожи стала похожа на мумифицированную пленку трупа.
Хакимова стали посещать раздражительность и отсутствие сна. Ночью он курил и пытался заткнуть в голове радио, которое упрямо прокручивало подробности пережитого дня. После — спал беспокойным и чутким сном, слышал, как ворочается жена и кашляет ребенок, а когда сын умер от коклюша, и вовсе перестал спать. Сцены работы перемешивались в его воображении с плачущей женой, соболезнованиями родственников, болью в бедре, пробивающейся даже сквозь сон, а сам он чаще всего находился посередине между забытьем и бодрствованием.
Когда Хакимов сел за стол, одолеваемый усталостью, перед ним оказались вещи Васильева и Ткаченко. Он в нетерпении обратился к оперативнику:
— Уберите это скорее. Приобщите к делу.
Синейдов подскочил к столу и сгреб вещи задержанных в бумажный пакет. Хакимов расстегнул карабин ремня и выложил кобуру на край стола. Через минуту раздался звон телефона. Хакимову звонила жена сказать, что дочь занемогла, и они не могут справиться с температурой и кашлем.
— Я отправлю к вам Юрченко, — сказал он после небольшой паузы. — Надюше скажи, буду вечером. Да, да, — он вновь слушал, что говорит жена, — я сейчас же позвоню ему.
Хакимов стал вызванивать врача. Трубку не брали. Он матерился и нервничал, выкуривая одну сигарету за другой. В конце концов дозвонился и попросил Юрченко тотчас же отправиться к ним в Хамовники, и оттуда уже звонить, как только станет понятно, что с ребенком.
В это же время Василий Синейдов еще раз попробовал связаться с лагерем в Пушкино, но в это время как раз был полдник, и трубку не взяли. Понимая, что Хакимова теперь лучше не трогать, он молча сделал литер на детдомовцев, приложил протокол и вложил документы в пятую папку.
Как только Хакимов вновь уселся на свое место, чтобы обдумать официальный запрос в интернат, дверь распахнулась, и в кабинет ввалились два лейтенанта с новым задержанным. Тот вел себя буйно, расталкивая локтями навалившихся на него оперативников. Пока шла вся эта возня, со стола Синейдова смахнули две стопки бумаг, которые разлетелись по полу, и все пришло в полнейший хаос. Арестованного пришлось пристегнуть наручниками к стулу, с которого он пытался вырваться, и Хакимов искренне сожалел, что закроет лишь один пункт, а возни, как на пятерых.
Остаток дня, во время которого в кабинете Хакимова беспрестанно появлялись новые задержанные, он провел между служебными хлопотами и ожиданием звонка от врача или жены. В десятом часу вечера, когда пятая папка была наполнена, уставший до изнеможения, Руслан Керимович разом подписал все литеры за сегодняшний день и спешно отправился домой выяснять, как теперь Надюша.
Выходя из кабинета, он забрал со стола кобуру и фуражку. Под ней оказались три вишневые косточки Васильева. Хакимов сощурился, будто вспомнил что-то жалостное, потом смахнул их в мусорное ведро и велел Синейдову вызвать утром уборщицу.
В камере
В котел внутренней тюрьмы на Лубянке опускались сумерки. На дощатых койках разместились Сашка и Миша. Отойдя от первого шока, оба они начинали осознавать серьезность своего положения.
— Такого не может быть, — бормотал Миша, раз за разом повторяя одни и те же слова. — Просто невозможно!
Сашка смотрел на него, не отрываясь, и устало опирался спиной о стылую стену камеры. В обычной его молчаливости теперь просматривался флегматичный скептицизм.
Миша поднял на него глаза и спросил:
— Ну чего же ты молчишь?
Не дождавшись ответа, он вскочил с койки напротив Сашки и стал расхаживать по узкому проходу вперед и назад. Наконец, его возбужденное бормотание перешло в недоумение, и он стал с нарастающим возмущением удивляться произошедшему.
— Ну и болван же этот Хакимов. А эти двое, на платформе вокзала… Пустоголовые идиоты.
— Тихо ты… — почти шепотом отозвался Сашка, прикрывая глаза. На его измученном лице расплылись гематомы. Нижняя губа неестественно раздулась, под правым глазом краснел кровоподтек, а левый сжался в тонкую щель из двух опухших век. Сашка откинул голову назад, и по его туловищу побежала мелкая дрожь. Он закашлялся и наклонился к коленям, выплюнув на пол камеры кровавый сгусток.
— Бедняга, как тебя в этот раз приложили, — засуетился Миша. Он оторвал от рубахи лоскут ткани, подбежал к рукомойнику и сунул тряпку под кран. — Это все моя вина, я забыл эти чертовы дудки!
Он подошел к другу и вытер ему лицо, стараясь не задеть рассеченные раны на скуле и подбородке.
— Не дудки, а тромбоны… — Сашка вновь прислонился к стене, равнодушно рассматривая пятна на рукавах рубашки.
— Ты бы умылся весь разом, — сказал ему Миша. — Тут глубокие. Промыть надо.
Он помог Сашке подняться, перекинул его руку через свое плечо, и они оба побрели мыться. Сашка вновь тяжело закашлялся и склонился над умывальником. Вода со свистом била из крана, смешивалась с кровью и стекала вниз, как красное вино. Справившись с этим делом, они вновь уселись друг напротив друга.
— Если бы там, наверху, знали, как эти дегенераты советской властью распоряжаются, — Миша сжал кулаки до красноты в пальцах. — Когда вернусь в интернат, я прямо Иосифу Сталину напишу письмо со всеми подробностями.
— Значит, по-твоему, наверху не знают, что тут происходит? — Сашка горько усмехнулся.
— Конечно, — с горячей убежденностью продолжал Миша. — Да если бы там, — он кивнул на узкое матированное окно, — увидели, что на местах творится, этого Хакимова лично бы вздернули на задворках этой самой Лубянки.
На побитом и опухшем лице Сашки мелькнуло злорадство. Но Миша этого не заметил и с жаром продолжал.
— Ленин, Сталин — наши вожди! То, что делается сейчас с простым советским человеком, — вина местного начальства. Кто их сюда поставил, я не знаю.
— Людоед твой Сталин, — без стеснения заявил Сашка, глядя на стену напротив. — И начальники у него людоедские.
Миша дернулся и чуть не накинулся на друга с кулаками, но потом увидел, что Сашке и так крепко досталось, и вновь опустился на нары. Обняв руками колени, он простонал:
— Как ты ошибаешься… Вот увидишь, когда это недоразумение разрешится, обязательно увидишь, что советский человек — это прежде всего справедливый человек, и потому все обязательно наладится. А потом… — он саркастически ухмыльнулся. — Я первый буду радоваться, когда это осиное гнездо разгонят.
Миша качнул головой в сторону железной двери с вогнутым глазком и прислушался. В коридоре послышались шаги и шорохи. Казалось, кого-то тащат по темному проходу, и этот кто-то отчаянно сопротивляется. Грубые голоса, неразборчивая речь заключенного — и через пару минут все снова стихло.
— Сколько нам тут еще сидеть? — спросил Миша, глядя на то, как друг укладывается на койку.
— Спи… — отозвался Сашка из темноты. — Завтра может быть ужасный день.
Часть вторая
Поселение Неясыть
Морозной ночью в январе 1931 года Трофим Кедров ушел из поселения, намереваясь проверить силки на соболя. Он жарко натопил, зная, что до его возвращения уже высквозится, накинул телогрейку на широкие плечи и ступил на мороз, плотно закрыв скособоченную дверь таежной землянки.
Трофим прошел пару десятков шагов по глубокому снегу, пока впереди не выступил из темноты пушистый заснеженный кедр. Он запрокинул голову, подставив шею трескучей сибирской ночи, вдохнул мерзлый воздух и вперился взглядом в черный, бездонный купол неба, испещренный звездами. В морозе они сверкали остро, переливались синими огнями и красными всполохами.
По пульсации звезд в таежном небе Трофим научился определять грядущие морозы. Если в переливах много синего и лилового, ночь будет свирепой. А когда звезды вспыхивают желтым и красным, значит, идти можно долго и далеко, пройти по всем расставленным силкам и ловушкам, не боясь возвращаться поздно.
В просветах между сосновыми верхушками в бездонной черноте виднелись мелкие желтоватые точки. Трофим протянул руку к кедровой ветке и зажал пальцами у основания. Ветка подалась и с плачущим стоном треснула.
За кедром в ровном покрове снега наметилась тропинка с еле заметными округлыми краями, как подтаявшее в серединке масло. По тропе было идти легче. Трофим быстро добрался до зарослей тальника и ступил на белоснежное поле. Его сизая широкая фигура, окруженная морозным сиянием инея, медленно поплыла по полю и через некоторое время растворилась на другой его стороне, в густых елях, вытянувшихся вверх, как стражи.
Дойдя до первого силка, Трофим увидел мелкую соболиную тушу. Он подошел, сбил с нее веткой снег, потом снял с рук грубо сшитые рукавицы и сунул соболя в мешок.
Второй силок был потревожен, но висел пустой. Подойдя поближе, Трофим увидел в стальной проволоке крупную птичью лапу, оторванную в самом тонком месте, и принялся разгребать снег, ожидая найти мертвого глухаря, но постепенно белые рыхлые хлопья стали смешиваться с чем-то сизым, слипшимся.
— Уже съели, — прошептал Трофим. — Ничего…
Он вернулся в сторожку, снял облепленные снегом сапоги, шитые у Афанасия в поселении, и осмотрел мерзлого соболя. Потом закрыл заслонку печки, расставил по местам незамысловатую утварь — деревянную миску, метелку из еловых веток, горсть трухи. Выйдя на мороз, привалил к двери небольшую чурку и направился в поселение.
По пути Трофима согревала мысль, что уже завтра он ошкурит соболя, и на жилет останется собрать только спинку. «Тулуп, конечно, оно лучше, — думал Трофим, — но на него собирать надо не одну зиму, да и слишком рискованно носить. Жилет даже под самой плохой телогрейкой не виден, особенно если его шить мехом внутрь. Никто глаз не положит. Попрошу Афанасия снаружи покрыть жилет серой тряпниной, мне тут удивлять некого».
При прежнем команданте поселенцы жили хорошо — ходили в лес за грибами и ягодами, сами обеспечивали себя. Рабочий инструмент давали, чтобы строить избы, и мужики после дневной смены вместе поставили восемь пятистенок, в которых расселились их семьи. Тогда Трофим смастерил себе землянку, чтобы иметь в лесу свое схоронное место.
А когда осенью появился Стахов и запретил отходить от поселения, охрана стала звереть и не выпускала на улицу по вечерам. Те, кто не успел переселиться в собственные избы, ютились в бараках и не могли прокормиться. Недостроенные пятистенки нельзя было закончить, хотя народ готов был работать до полуночи, лишь бы скорее в свое, родное.
Вот тогда Трофиму и пригодилась вырытая летом землянка. Сразу после работы он отмечался у Стахова по выработке за день, получал от конвоиров дневной паек, и, пока не стемнело, украдкой шел в свое лесное убежище, где мог пересидеть и согреться после охоты. Возвращаться ночью было легко — охранники уходили спать, и на улице не было ни души.
Арест застал Трофима сильным молодым мужчиной, широким, как медведь. В Бичуре его двор был самым крепким. Ворота сколочены из плотных дубовых брусьев, а посреди — толстые створки, жизнерадостно украшенные белыми завитками. Чугунный затвор Трофим ковал сам, с деревенским кузнецом Василием, поминутно отодвигая того от работы. Затвор тот был диковинным и по-семейски праздничным.
Верх представлялся крупным малиновым листом, который обычно заваривают после бани. Лист переходил в жилистую бронзовую лозу, напоминавшую виноградную, и спускался тяжелыми завитками, на конце которых висели малиновые соцветия. Грубость чугунных борозд, крепкая хозяйственность полуколец сочеталась в этом затворе с миниатюрными цветочными тычинками. Так грубые мужицкие повадки уживались в Трофиме Кедрове с теми чертами, которые в деревне называли «любостью».
Происходил Трофим из семейской деревни, где положено было иметь скотину и огород. Так и у Кедрова во дворе всегда бегала разная живность — гуси, куры, козы. В сарае спали вповалку розовые свиньи, довольные и сытые настолько, что не замечали исчезновение некоторых из собратьев.
Сам же Трофим лежать не любил, а что свет — целовал адамову голову у ног Спасителя на громоздком медном кресте и шел ворочать сено, приколачивать новые крюки для снастей, рыбачить, свозить зерно на мельницу, подвешивать добытого кабана на сушку, щипать дичь и еще много чего.
В детстве Трофим, как и все жители, ходил в храм, где под унисонное пение певчих родители кивком здоровались и переглядывались с родственниками. А потом мать уходила молиться в самый дальний угол. Трофим запомнил ее, склонившуюся над иконой Чудотворца в темноте церковных колонн, в красной кичке на старинный манер. Слабый отблеск свечей прикасался к лицу Николая и задевал сверкающую золотом книгу. Мать спешно крестилась, делала поклоны один за другим, а потом затихала у иконы, будто засыпала в молчаливой радости.
В этом же храме, через много лет, Трофим увидел Катерину. Ни за что не обратил бы он на нее своего внимания, если бы не поразительное сходство с матерью. Катерина стояла перед иконами, забыв о мире, и ее девичье лицо было полно восторга. Во взгляде вместо обычной для прихожан покорности — вдохновленная радость, какую он видел у матери.
Трофим не смог отвести от нее глаз и стоял, забыв о службе. Словно почувствовав на себе чей-то взгляд, Катерина обернулась в темноту храма прямо на него, и, ничего не увидев, повернулась к певчим. Уже после службы, когда довольные жители деревни разбредались по дворам, чтобы обсудить последние городские новости, Трофим задержался у церкви.
Катерина прошла к воротам, и он вновь увидел ее в профиль. В свете солнца ее волосы отливали золотыми и зелеными нитями. Собранная коса выбилась из-под платка, упала между лопаток на стройную спину. Она повернулась к храму для последнего поклона и в этот момент заметила Трофима. Катерина пробежала по нему взглядом, потом перекрестилась в последний раз Храму и опять подняла глаза.
Вот этот второй взгляд и заронил в Трофиме надежду, что смотрела она на него не как на куст или столб церковной ограды.
— Приметила, — прошептал он вдохновенно.
Уже потом, в самые тяжелые моменты ссылки Трофим вспоминал их первую встречу и утешался тем, что они не успели пожениться. Будь Катерина его женой, отправилась бы на стылой, грязной барже умирать в духоте и голоде, от тифа, который скосил треть арестованных. Радость за нее смешивалась в его душе с горьким полынным чувством. В самые тяжелые моменты, когда казалось, что он вот-вот погибнет, Трофим был по крайней мере спокоен, что не потащил за собой на дно ни одной души.
Как Кедров попал в поселение
Трофим попал на поселение летом 1930 года, в самую теплую пору, и это спасло ему жизнь. Из Бичуры его семью раскулачили и распределили литерой в Казахстан. Сестры Трофима уже жили своими семьями, и под раскулачивание он попал с отцом, матерью и двумя братьями.
Когда шли грабить двор, отец поджег амбар с зерном и инструментом, чтоб не досталось комиссарам. За это его приговорили к расстрелу, а мать с детьми распределили в соседнюю деревню. Трофима решили сослать дальше, потому что подозревали, что помогал отцу сжигать имущество. Вместе с другими арестантами Трофима повезли в вагоне для скота по жарким степям Казахстана.
Когда Трофим вошел в телятник, в нем уже находилось сорок три человека. Мужчины стояли, чтобы сберечь место для детей и жен. Женщины держали на руках младших детей, а те, кто постарше, ютились стайками вместе. От долгого стояния ноги опухали и вечером жены уже не могли снять с мужчин обувь. Иногда срезали портки с ног вместе с кожей. Когда мужья спали, свернувшись калачиком, жены стояли свою смену. И так две недели.
Туалетов и технических остановок не предполагалось. В вагоне Трофима было относительно чисто — у одной бабы нашлась кастрюля, которую она приберегла для поселенческой жизни. Эту кастрюлю приспособили под туалет, который, как оказалось, некуда было выплеснуть. Тогда мужчины выломали кусок доски от пола и проделали в телятнике дыру, куда потом сливались экскременты. Эту дыру по ночам сперва затыкали всяким тряпьем, чтобы не замерзнуть.
Ехали в темноте, особенно в пасмурные дни. Окошко обычно открывали для скота, но для людей, которые считались врагами народа, держали плотно закрытым. Дети плакали от испуга и голода.
Когда удавалось поменяться на место у стены, Трофим опирался на нее и стоять было легче. Сквозь щели дощатого вагона можно было рассмотреть пейзаж. Он вглядывался в мелькающие ветки берез, железнодорожные столбы, попеременные всполохи солнечного света, и дал себе обещание выжить любой ценой, когда приедет.
Каждый день в вагон ставили ведро с водой, и арестованные быстро вычерпывали ее, кто чем мог — кружками, деревянными мисками, руками. За эти две недели путникам только четыре раза дали хлеб, в остальные дни была испорченная мука, заваренная кипятком.
Женщины, плача и причитая, кормили детей с рук, густо загребая пальцами клейстер из миски. Кто мог кормить грудью, спасались этим. Трофим видел, как ночью эти женщины подкармливали старших детей, которые не могли уснуть от голода. Другие дети в таких условиях стали умирать.
В первые дни желтые степи Казахстана принесли облегчение — по ночам стало теплее. Но потом путешествие превратилось в сущий ад. В жарком казахском климате вода быстро протухала, и в поезде разбушевалась эпидемия тифа.
Охранники стали делать санитарные остановки, во время которых из вагона выволакивали трупы. Тогда Трофим пытался во что бы то ни стало участвовать в выгрузке тел, чтобы оказаться на пороге вагона и выглянуть наружу.
За кромкой, отделяющей телятник от внешнего мира, было жарко и просторно. Трофим навсегда запомнил пыльные просторы Казахстана, покрытые полудохлой травой, пологие курганы и крепко сбитых лошадей в степях.
По прибытии на место оказалось, что спецпоселение переполнено, и Трофима вместе с оставшимися попутчиками еще месяц возили по югу, не зная, где бросить.
В итоге сверху пришло указание везти репрессированных в Томскую область, где были открыты лесозаготовительные спецпоселки. В вагоне опять стало холодно по ночам. Одежды и инструмента от мертвых осталось немало, но пользоваться этим боялись, чтобы не заразиться.
Из сорока трех человек в вагоне осталось восемнадцать. Выгрузив из поезда, их пересадили на баржу и еще около суток везли по реке, чтобы бросить в самом глухом месте тайги — подальше от железнодорожного полотна и автомобильных дорог.
Так Трофим Кедров и еще семнадцать его попутчиков среди сотен людей, выгруженных из других вагонов, оказались летом 1930 года в лесопромышленном поселении Неясыть. В поселении не принято было спрашивать о дороге и прошлой жизни. Трофим сам не спрашивал и другим о себе не рассказывал. Единственное, что преследовало его в последующие месяцы и годы — это холодное прикосновение трупов, с которыми приходилось ехать в жуткой, горячей тесноте, под вой матерей, потерявших всех своих детей.
Неясыть
Среди тайги, запорошенной снегом, на широкой просеке, располагались двенадцать бараков поселения Неясыть.
Здесь есть иллюстрация
Зарегистрируйтесь или войдите, чтобы увидеть ее и другие изображения
Они напоминали собой огромные палатки и стояли одной улицей, а перед ними все свободное пространство было занято поваленным лесом. Берестяная крыша, кое-где покрытая мхом, была присыпана землей. Видно было, что жители старались укрепить и утеплить свое жилище, а потому обмазали тонкие стены глиной и сухой травой. Небольшая дверь, ведущая внутрь, не закрывалась на замок. По ночам жители прикрывали ее небольшой чурочкой, чтобы ветер не задувал внутрь.
Барак состоял из отсеков, стены которых жильцы выстроили, кто как мог. В каждом отсеке была своя печь, а в каждой комнате на двадцать человек стояли всего лишь три двухъярусные кровати. Остальные спали на полатях из досок, которые соорудили сами.
Летом Трофим успел занять нижнюю койку, с которой съехала семья Кожина. Но осенью привезли новеньких, и он уступил место Касе Опеевой — польке-полукровке, сосланной в поселение с сыном Гришей. Они-то и спали теперь на кровати, а Трофим переселился на край полатей.
Тем утром Трофим проснулся раньше других, и пока комнату совсем не выхолодило, сбегал на улицу за дровами и подкинул в печь.
У каждого барака стояла своя поленница.
Мужики по очереди рубили дрова, и эта обязанность доходила до Кедрова раз в месяц. Тогда он брался за топор и колотил чурки без продыху, пока не закидывал последнее поленце прямо под крышу. Другой мужик, бывало, два дня подряд ходит вокруг поленницы, не может сладить с таким количеством работы, а Трофим справляется даже после смены от зари до зари.
С приходом зимы жители начали болеть и умирать, а потому рубить дрова пришлось в два раза чаще. Топить нужно столько же, а рук стало меньше. Смерть стала обыденностью в Неясыти и с ней пришлось считаться. Каждый чувствовал возле себя ее холодное дыхание. Одежды не хватало, и детей всю зиму держали в бараке, который старались натопить теплее.
Гришка уже проснулся и с любопытством выглядывал из-под одеяла, наблюдая, как Трофим выгребает из печи вчерашние угли, разжигает дрова и открывает поддувало.
Трофим заметил детский взгляд, но виду не подал. Он все так же серьезно зажимал сухое полено ногами и строгал его лесным ножиком.
— Дядь Трофим, принеси ягодок с леса, — послышался тоненький голосок.
Трофим улыбнулся ему в темноту барака.
— Сегодня принесу тебе кое-что получше! — он отряхнул руками колени, вставая от печи. — Слушайся мамку и по бараку не шастай.
Мальчишка посмотрел на него серьезно и нырнул рукой под подушку.
— Петушок твой сломался. Вчера мама села, а он хрустнул, и вот! — он протянул руку с деревянным петухом без хвоста.
— Давай тебе новое выстругаю. Только в этот раз сову!
— Не нужно совы, — Гришка нахмурил брови. — Она маленьких ест. Пусть лучше опять петушка или курочку.
Трофим одобрительно кивнул. Из-за спины мальчика послышался шорох, вся кровать пришла в движение — Кася, мать Гришки, проснулась.
— Опять Трофима Андреевича тиранишь? Иди поближе, — она притянула ребенка поглубже под одеяло. — Простудишься.
Потом Кася встала, накинула сверху длинной рубахи грубую юбку и подпоясалась. А Гриша опять повернулся лицом к огню и подобрал ноги под себя.
— Жди, — сказал Трофим. — Будет тебе вечером игрушка.
Он надел на себя телогрейку, взял рукавицы и отправился на смену. Лесозаготовка шла недалеко от Неясыти. Когда только приехали, лес рубили прямо перед бараками. За полгода разработка продвинулась глубже в тайгу, и теперь от поселения надо было пройти по вырубленной просеке около километра.
Выйдя из барака, Трофим увидел, как со всех двенадцати дверей один за другим тонкой струйкой начали выходить ссутуленные фигуры поселенцев. Мужчины и женщины, они стекались в одну человеческую реку и направлялись в тайгу.
По дороге Трофим думал о том, что рубят как раз в направлении его лесной сторожки. Он жалел, что не поставил ее дальше от Неясыти, и по скорости лесодобычи старался рассчитать, как быстро до нее доберутся. Выходило, что еще полгода у него есть, и хорошо бы за это время найти другое убежище.
Через несколько минут Трофима кто-то хлопнул по плечу. Обернувшись, он увидел Афанасия.
Афанасий Иванович Тихонов, деревенский широкоплечий мужик с бородой, энергично шагал вверх по склону. На его крепкой фигуре, которую не согнула даже ссылка, добротно сидел улучшенный им самим казенный ватник. Воротник и надставки к рукавам были пришиты так умело, что если бы не цвет ткани, разительно отличавшийся от основы, могло показаться, что так и задумано. Афанасий шел широко, оставляя за собой глубокие большие следы.
— Морозец сегодня, — оптимистично заявил он, потряхивая заиндевевшей бородой.
— Морозец, — вторил ему Трофим. — Трескучий.
— Зато глянь, уже светает, — Афанасий кивнул в сторону серой мглистой зари. — День на лето повернулся, все длиннее. Скоро огороды сажать будем.
Они прошли еще немного, и толпа стала плотнее. Поселенцы заходили в узкую просеку. По земляной насыпи шла одноколейная бревенчатая дорога, по которой возили добытый лес к Томи. Люди стали жаться друг к другу. Чужие разговоры, смешки и бубнение стали громче.
Здесь есть иллюстрация
Зарегистрируйтесь или войдите, чтобы увидеть ее и другие изображения
— Дольше день — дольше смена, — отозвался Трофим. — Как бы выработку не подняли, и так семь кубов на душу.
— Справимся, — Афанасий зашипел и выпустил изо рта плотное облачко пара. — А как весна настанет, тебе комнату к нашей избе приделаем. Ну хочешь, отдельный вход прорубим?!
Трофим вместо ответа отрицательно качнул головой. Афанасий цокнул и продолжал:
— Уперся, как бык в стену рогами. Заходи вечером к нам.
— Завтра приду, — Трофим посмотрел на Афанасия и за его спиной увидел Анну Гавриловну, жену Тихонова.
Она шла, держа в руках корзинку, закутанную в белый платок. Бревенчатая дорога, в провалах и рытвинах, заставляла Анну Гавриловну внимательно смотреть под ноги, а потому она не заметила Трофима.
— Аннушка, ты ж здоровайся. Ишь задумалась.
Анна Гавриловна подняла худое вытянутое лицо и стыдливо улыбнулась идущим впереди. В ту зиму произошло в семье Тихонова важное событие. Афанасий выручил за свою работу для охраны молочную козочку. Жена стеснялась и страшилась того, что дела их стали значительно лучше, чем у других, а потому прятала под ватник узелок с обедом.
Через четверть часа узкая дорога расступилась, и перед поселенцами возникла большая круглая поляна, где велась лесодобыча. Поверхность земли была завалена корой и ветками, поодаль виднелись горы пиловочника, срубленного накануне.
Кедровые пни были припорошены ночным снегом. Люди стали расходиться по просеке группами. По краю делянки мелькали охранники, во внешности мало чем отличавшиеся от поселенцев. Некоторые были одеты так плохо, что только наличие винтовки отличало их от деклассифицированного контингента.
Вдруг толпа стала прибывать на просеку быстрее, а издалека послышался гул моторов. Приехали лесовозы и оттеснили идущих на смену к краям площадки.
Здесь есть иллюстрация
Зарегистрируйтесь или войдите, чтобы увидеть ее и другие изображения
Длинный, как гусеница, лесовоз с двумя роспусками подъехал к самому центру, и из него вышел комендант Стахов, невысокий мужчина лет тридцати, в теплом полушубке. Он поднял воротник до самого носа, матюкнулся себе под нос и натянул ушанку поглубже. После этого огляделся и ткнул в плечо первого, кого увидел.
— Шевелись, пока не ляснул!
Тот отвернул лицо и засеменил в сторону пиловочника, где собрались уже с десяток поселенцев.
Они окружили хлысты, наметили кряжи, перекинули через деревья длинные пилы и начали работу по двое. Комендант глянул на брошенный пиловочник, недовольно поморщился, сузив и без того мелкие от природы глаза, и махнул водителю подъехать ближе.
Стахов вытащил из-под полушубка скрученные в трубку бумаги и неуклюже развернул ведомости. Прочитав несколько строк, он осмотрелся, выудил взглядом из человеческого муравейника полную фигуру бригадира и зашагал в его сторону. Подойдя ближе, Стахов увидел, как поселенцы, стоявшие вокруг Филимонова, вдруг начали расходиться.
— Я не понял, какая у вас тут субординация. Я подошел — все разошлись…
— Здравствуй, Владимир Зосимович, — сказал Матвей Филимонов, протягивая Стахову руку в строительных рукавицах. — Да уж работы ты нам навалил, некогда о чувствах думать. Все работать поспешили.
— С сегодняшнего дня выработку восемь кубов делать будете, — пробормотал комендант, игнорируя руку Филимонова.
— А летом все десять? — с усмешкой спросил Филимонов, глядя Стахову в глаза. — Сам видишь, инструмента нету, люди по пятеро на одну пилу. Обувь летняя, мхом набивают. Чем лес валить, голыми руками?
— А хоть бы и голыми, — прошипел Стахов, подступив вплотную к бригадиру. — А скажу валить десять, станете валить десять!
Здесь есть иллюстрация
Зарегистрируйтесь или войдите, чтобы увидеть ее и другие изображения
Он вплотную подошел к Филимонову и постучал ему по груди бумажной трубкой:
— А будешь жалеть их, напишу, что ведешь подрывную деятельность… Намеренно замедляешь вырубку леса и поселенцев агитируешь против советской власти.
Стахов увидел за спиной Филимонова группу женщин и потерял к бригадиру всяческий интерес.
— Чтоб вечером по восемь кубов на душу сдал!
Филимонов ничего не ответил, лишь равнодушно обернулся вслед коменданту. Тем временем Стахов подозвал жестом Касю.
— Что у вас за разговор был в прошлом году в августе месяце на рыбалке? — спросил он у нее сходу.
Кася удивленно распахнула глаза, стараясь сохранять спокойствие.
— Я не знаю, о чем утром разговаривали, не то что…
— Ты с кем разговариваешь?! Ты думаешь, я тебе — Филимонов?!
Она боязливо покосилась на коменданта и затараторила:
— Да не знаю я, не знаю!
Стахов сжал желваки и вытянул из-под полушубка пистолет.
— А вот это знаешь? — он ткнул пистолетом в бок Каси, отчего та зашаталась и чуть не упала навзничь. Женщины, увидев эту сцену, схватили ее под руки и оттянули от Стахова на полшага.
— Что, затрясло тебя? — комендант расплылся в угрожающей улыбке. — Посиди тут и подумай.
Стахов развернулся вокруг себя и пошел дальше. Поселенки усадили Касю на пень, поправили сбившийся набок платок и зашептались.
— Господи, когда ж этот изверг сгинет…
— Это он про тот разговор перед Яблоневым Спасом. Помните?
— А кто донес-то? Все свои были.
— Оно и верно, выводит людей работать босых, голодных. Мужики говорят, на той неделе с города инструмент пришел. Так вот Стахов закрыл его в амбаре и норму поднял в самый мороз. Чтоб его черт подрал!
К ним подошла Анна Гавриловна, и все вместе они, как по команде, пошли к пиловочнику. По дороге никак не могли успокоиться и вторили про инструмент.
— А что привезли?
— Пилы, топоры — сотнями, и все новое.
— Опять в сарае сгноит. Лишь бы людям не досталось.
Посудачив, женщины разошлись по местам. Пиловочник стоял серый, обмерзший, на верхних бревнах искрился иней. Кто взялся за пилу, кто — за топор; другие полезли очищать сучья.
Кася, оправившись от страха, поднялась с пня. Как обычно, они с Марфой перекинули через хлыст пилу и взялись с обеих сторон. Марфа молча кивнула, и они примерились к резу.
— Раз… — сказала Марфа негромко.
— Два… — отозвалась Кася.
Пила пошла с визгом, выдыхая из-под зубьев щепу и мелкую ледяную пыль. Запахло древесиной. Пила шла туго и врезалась в сучья. Касе пришлось согнуться сильнее, она вцепилась в ручку побелевшими от мороза пальцами и ощутила, как ноги скользят по насту.
Здесь есть иллюстрация
Зарегистрируйтесь или войдите, чтобы увидеть ее и другие изображения
В голове у нее промелькнула мысль про сына, как он там? В бараке кутается в тряпки и дергает носом, чтобы согреться… Она с ожесточением рванула на себя пилу, чтобы избавиться от видения. Марфа с удивлением глянула на напарницу, обмотала краем юбки рукоятку пилы и снова обхватила ее замерзшими пальцами.
В сознании у Каси все смешалось: пистолет Стахова, пульсация сердца, шум лесовозов, мысли о сыне и щепа, которая летела отовсюду. Морозный воздух содрогался от счета и возгласов рабочих, после которых следовал громкий треск и бахало по земле новым поваленным хлыстом. День только начался.
* * *
Через несколько часов после начала работы озябшие люди стали разжигать костры, у которых можно было согреться. Филимонов позволял устраивать пункты согрева в металлических бочках, но поселенцы стали забирать их с площадки в бараки, чтобы согревать больных, и на рабочей просеке таких осталось всего две.
Матвей Семеныч подошел к огню, вокруг которого толпились поселенцы, и озабоченно заглянул в списки. Из тысячи семьсот человек на делянку вышли без малого шестьсот. За последние недели, когда грянули настоящие крепкие морозы, рабочая сила, за недостатком обуви и одежды, стала выбывать из строя. К пункту согрева поминутно подходили люди и протягивали к огню озябшие, дрожащие руки.
Группа женщин из четырех человек приволокла бревно и бросила его перед огнем, чтобы было куда присесть. Поперек бочки поселенки протянули толстую металлическую жердь, на которой обычно кипятили воду и, ловко набив чайник снегом, повесили его над огнем.
Лучшие места всегда доставались охранникам. Они смело проходили ближе к костру и неприязненно косились на тощих поселенцев, снующих вокруг. К середине дня у бочки собирались все, кто больше не мог работать от истощения и голода. Тогда доступ к огню для остальных был ограничен, и люди разжигали костры в несогласованных местах.
Завидев тонкую струйку дыма из-за промерзшего валежника, Филимонов решительно направился туда. Подойдя ближе, он разглядел бригаду из шестерых мужчин, среди которых одни продолжали валить лес, а другие крутились вокруг огня.
Двое из них стояли над поселенцем, который навзничь лежал на снегу. Распахнув рубаху на груди и широко открыв рот, он выгибался всем телом навстречу морозному воздуху.
— Жарко, братцы. Жарко… Оставьте! — истерически дернулся он, когда один из рядом стоящих попытался натянуть на его плечи изорванный ватник.
Поселенцы увидели бригадира и расступились.
— Матвей Семеныч, вы на нас не серчайте. У нас ситуация с Тюриным, — поселенец махнул в сторону напарника.
Тюрин лежал, раскинув руки, чтобы было не так жарко. Из-под рубахи валил пар. Штаны, изорванные в коленях, задрались вверх, оголяя тощие икры. Поселенец раскрыл опухшие глаза, ловя движение дыма в верхушках деревьев.
— Уберите… — прохрипел он и попытался окончательно скинуть ватник. — Мне ж тепло… видишь?
Матвей Семеныч присел на корточки рядом, внимательно вглядываясь в побелевшее лицо Тюрина.
— В барак его не донесете, — сказал он негромко. — Кладите ближе к огню. Щепы на снег навалите. И ватник обратно.
Поселенцы спешно принялись исполнять. Филимонов снял с себя телогрейку, накинул на Тюрина, отчего тот стал сучить ногами, стряхивая с себя и ватник, и лапти.
— Вы двое, держите его, — бригадир пошел в сторону лесовоза, отворил дверь и что-то крикнул водителю. Тот кивнул и вышел помогать.
Тем временем, поселенцы уже принесли щепы, смастерили из нее мягкое ложе и положили Тюрина к огню. Он внезапно усмехнулся, как человек, которому вдруг что-то стало ясно.
— Рожь высокая… До вечера не сожнем. Маша, неси воды, — сказал он уже тише и поднял голову, вглядываясь в пустоту. — Мишутка там босиком… Эй, стой…
Голова его дернулась и опустилась. Тюрин закрыл глаза и на его измученном лице напряглись желваки. Дыхание стало шумным и неровным. Один из мужчин перекрестился украдкой, другой стоял, сжимая шапку в руках. Тюрин вдруг рассмеялся — коротко, как от щекотки. Потом замолчал. Лицо его разгладилось и стало совсем белым. Губы дрогнули, челюсть опустилась, будто перед криком. Грудь еще раз поднялась и теперь осталась неподвижной.
Все вокруг стояли в оцепенении. Первым заговорил Филимонов.
— Отправлю сани сюда, чтобы забирали, — он повернулся к водителю и скомандовал: — Продолжать грузить! Тут спешки нет теперь. Идите работать.
Филимонов взял свой ватник с ног Тюрина, надел и плотно застегнул на все пуговицы. И когда он ушел, другие поселенцы несколько минут в нерешительности стояли над умершим, после чего робко, будто стыдясь, сняли с Тюрина ватник и рубаху, обнажив тощие ребра и впалую грудь мертвеца.
— Прости Господи, — прошептал один из них.
Через полчаса сани забрали Тюрина, а потом еще дважды в тот день возвращались за скорбным грузом.
* * *
К вечеру Афанасий Иванович и Трофим отчитались за отгруженную вдвоем шаланду в двенадцать кубов, которую уже вывезли с площадки в числе прочих.
Издали завидев, что муж кончил дело, Анна Гавриловна пришла покормить Афанасия.
Красная от работы, она заправила под платок мокрую прядь волос и уселась на поваленном кругляке рядом с мужем. Тут же она развязала ткань узелка, выложила вчерашний хлеб, округлую краюшку козьего сыра и три резаных ломтя сала.
— Поешьте. Уж весь день прошел, — она протянула мужу и Трофиму по куску хлеба с салом и принялась жевать свою долю.
Мужчины молча последовали ее примеру. Оглядывая уезжающий лесовоз, Афанасий Иванович махнул в сторону бригадирской бытовки и угрюмо сказал:
— Упырь наш-то восемь кубов с души требует. Сегодня хлеба не жди, ни у кого нормы нет.
Он повернулся к мужикам, занятым неподалеку раскряжевкой, и похлопал красными от работы руками, чтобы привлечь внимание.
— Мужики, до кой поры будем голыми руками лес валить?
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.