18+
Современный шестоднев

Объем: 230 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

«Пашеко дико закричал, и продолжил свой рассказ» («Рукопись, найденная в Сарагосе»)

Посвящается домовенку Кузе, который все это и нашептал.

.

Предисловие

Мы рукопись разрозненную эту собрали по кускам из Интернета. Нам автор неизвестен, и себе мы не можем авторство присвоить, приписавши. Поэтому мы вымыслили имя, которое вам ничего не скажет. А если автор все ж когда-нибудь найдется — пусть сообщит нам. Мы ему признание вручим, и огласим его в печати. Засим примите наше к вам почтение, и не взыщите с нас за содержание.

И был вечер, и было утро — день первый

Сон

Лениво и плавно, не чуя ног, как бывает только в зачарованных снах, они, рука в руке, брели по пустынной желтой дороге меж песчаных холмов. Справа вздымались, охряно сияя в полуденном солнце, дикие безлесные горы. Слева, за холмами, угадывался невидимый утопающий в зелени южный городок, но дорога вела мимо, и внезапно, за поворотом, открылось море. Они оказались на пустынном морском берегу, оба нагие. Ее рука легко выскользнула из его слегка сжатой ладони, и он смотрел, как она бежит к воде, почти не касаясь красного тугого песка легкими босыми стопами, и вбегает в пену прибоя, охватившую ее накатом волны аж до самых бедер. Как поворачивается к нему ее нежное дивное лицо, и тугие маленькие груди слегка поднимаются вслед за протянутыми к нему руками.

Охваченный силой любовного желания, он двинулся было к ней, медленно, тяжело увязая в ставшем вдруг сыпучим зыбком песке, но она, шаля, вдруг повернулась вправо и прямо по воде, по мелководью, расшлепывая зелень волны в пену и муть, помчалась к маячившей в стороне лодке. Ее груди прыгали вразнобой при каждом скачке, и он, внезапно обретя легкость в ногах, понесся наискось, наперерез, вскочив с кормы раньше, чем она подтянулась на руках, карабкаясь с борта. Подхватив ее подмышки из воды, он осторожно поставил ее на зыбкое нагретое дно и прижал к себе всей длинной ее свежего юного тела, ощутив упругую твердость грудей и ершистую выпуклость лобка под плоским девичьим животом. Смеясь, она отстранилась, упершись ему в грудь своими игрушечными кулачками, и когда он отпустил ее, села, откинувшись на мягкую спинку носовой банки. Желание вновь вскипело в нем, но на его движение к ней она, продолжая улыбаться призывно, в то же время сделала предостерегающий отталкивающий жест узенькой ладошкой, и он, смирившись, попятился, нащупывая ручку мотора. Мощный движок, вспенив белым буруном воду за кормой, рванул лодку прочь от берега, и она, задирая нос выше горизонта, понеслась в морской простор навстречу солнцу, стоящему в зените.

Однако, едва лодка набрала ход, безмятежная картина открытого моря впереди странно нарушилась знакомой чередой деревенских домов, целая улица которых, взявшись неизвестно откуда, вдруг оказалась перед лодкой прямо посреди моря. Не успев удивиться, он, сманеврировав, на полном ходу проскочил в проулок между двумя соседними домами, смутно разглядев в конце его вроде бы вновь открывающийся вид свободного моря, и надеясь объехать возникшее недоразумение. Не удержавшись, он глянул через проносящуюся мимо изгородь налево, в огород, на месте которого катило волны замусоренное размокшим сеном и жухлой листвой море: в нем преспокойно плавали себе ульи и проволочные клетки с мокрыми напуганными кроликами, которых разводил и держал знакомый ему хозяин. Все это он увидел в секунду, но глянув вперед, вместо морского простора увидал нависающую над ним справа черно-желтую громаду океанского танкера, пересекшего его курс всего в полсотне метров. Уходя от столкновения, он до отказа вывернул влево, но и танкер переложился на левый борт, отрезая ему возможность маневра. Лодку закрутило в бурунах, и по касательной, боком, ударило о борт огромного судна. Однако, крушения почему-то не последовало, лодку просто мягко толкнуло, и стало крутить, крутить… как в замедленном кино. Это было совсем не страшно. В последний момент он с облегчением понял, что девушка с носа куда-то пропала и теперь в безопасности — и сознание покинуло его.

Очнулся он в странном месте, стооя на твердом песчаном полу посреди громадной сводчатой залы, освещенной неверным желтым, как бы факельным светом. Из залы низкими черными провалами уходили во тьму многочисленные галереи, из которых только одна, справа от него, была освещена тем же самым призрачным желтым светом, лившимся, казалось, из самих непрозрачных песчаных стен. Непроизвольно подняв вверх голову, он с неописуемым изумлением обнаружил, что над ним, вместо свода, располагается громадная, может быть, в километр, толща воды, с просвечивающим оттуда, сверху, тусклой голубизной, должно быть, небом. Наверху, над головой, на разных глубинах, стаями, похожими снизу на пласты зыбкого коричневого дыма, клубились разные рыбы, от крохотных и до чудовищно громадных, смахивающих на огромных змей. Пока он дивился на невиданную картину, и силился понять, как, находясь на такой глубине, легко дышит в воде, будто воздухом, вовсе не ощущая чудовищного глубинного давления, из темных галерей стали вереницами выходить люди, и сливаясь воедино, мерно, без толкотни, потекли через залу мимо него в освещенный коридор справа. Он глядел на них, разиня рот, как они проходят чередой, сосредоточенно, молча, с поникшими головами, и тут до него стало доходить. Он спросил вслух, ни к кому особенно не обращаясь: «Мы что — умерли?», — и получил ответ неизвестно от кого: «Да, мертвы. Следуй за нами». Ни с чем не сравнимый ужас настолько сковал его, парализовав разум и волю, что он на некоторое время как бы выпал из действительности. А когда очнулся, оказался стоящим в обтекавшей его толпе теней посреди того самого освещенного коридора, оба конца которого терялись в полутемной дали, напротив белой больничной двери, в которую было суждено войти ему одному, он это откуда-то знал. Толкнув дверь, он оказался в больничном «предбаннике», мутное окно напротив было неряшливо замазано до половины масляными белилами, грязно-желтыми на просвет. За белым столом сидел некто в медицинском халате, без лица, и этот кто-то молча указал ему на дверь слева. Взявшись за обмотанную сырой марлей никелированную скобу, он потянул на себя дверь, и, шагнув через порог, отшатнулся: он был в церкви. Служба только что отошла.

Убедившись, что никакой двери за спиной уже нет, он почему-то не удивился, и с легкостью протиснулся сквозь толпу деловито суетящихся и спешащих на выход городского вида прихожан в придел, где, как он понял, готовится отпевание. Пять гробов стояло в ряд у амвона, пономарь в замызганном стихаре сосредоточенно дул в кадило, а из боковых врат алтаря как раз вышел, наскоро поправляя колом сидевшую старенькую ризу, незнакомый батюшка, совсем еще молоденький. Люди, ожидавшие отпевания, вставали со скамей, зажигали одну от другой приготовленные заранее свечи. Некоторые плакали, утирая размокшие лица платками и бумажными салфетками. Мужчины потянулись наружу — курить. И тут он увидел ее. Свою жену. Она стояла спиной к алтарю, завязывая сзади на шее знакомую черную постовую шаль. Лицо у нее было совсем старое, и какое-то мертвое от горя. Не чуя под собой ног от вновь накатившего волной страха, он приблизился к крайнему гробу и глянул в неузнаваемое распухшее сине-багровое — свое — лицо. И, удушливо рыдая, повалился без памяти прямо в отверстый гроб.

Пробуждение

Отец Полипий пробудился ночью в слезах, которыми намокло все: лицо и наволочка, а также борода, на ощупь превратившаяся в мочало. Еще не окончательно проснувшись, он плакать продолжал. Но душу растревоживший кошмар уже рассеялся, и место уступил отраде облегченья: «Слава Богу, что это сон, всего лишь сна причуда…»

Отерев — скорей, размазав по лицу остывшую горячечную влагу, он продолжал с закрытыми глазами, с не утихающей еще тревогой прислушиваться в темноте к нарушенному было течению размеренному жизни. Ничто, однако, наяву не предвещало трагического смертного исхода, вторжением грубым испугавшего его. В мирной тишине квартиры чуть слышно где-то капала вода, да шаркали часы, идя неспешно: громадные, напольные — в гостиной, старинных, еще дедовских времен. Вот зашипел ударный механизм, затем, спустя протяжное мгновение, звон гонга раскатился глуховатый, один протяжный, тягостный удар. И сразу где-то далеко завыл натужно, на выходе из парка разгоняясь, троллейбус первый, утра ранний вестник.

Вообще-то в сны отец отнюдь не верил, и веру прихожанок в сновидения при случае высмеивал жестоко. «Представьте», — говорил попам, бывало, — «на исповеди все мне норовят перечисленья вместо согрешений намедний сон подробно рассказать. И ведь буквально каждой Христос являлся, или — Божья Матерь». В последние года уже и вовсе не исповедовал — так достали бабы. А если за нуждою многолюдства и выходил по случаю — то, сходу накрыв епитрахилью подходящих, бывало, спросит только имя, да и — с Богом. Так что, сколь ни будь народу, в минуты всех буквально отпускал. Настойчивых особо — отсылал к другим священникам за ихнею нуждою. А пусть теперь-ка с ними, коль охота, кто помоложе, ладят, как хотят. В Соборе, благо, где он настоятель и при Владыке лично состоял доверенным лицом, секретарем — попов всегда довольно, недостатка — как в штатных, так в сверхштатных — не бывало. Вот и пристало с женским полом им возиться, бредни слушать их.

Однако, самому ему случались раз несколько особенные сны. К примеру, перед самым посвященьем в священный сан ему во сне явился — Сам Спаситель, и ризу красную надев ему на плечи, собственноручно причастил его из чаши — как архиереи священников за службой причащают. Такие сны свои отец Полипий считал за вещие, гордился ими, и любил в кругу священства собратьям рассказать для назидания.

А ныче — вот. Вновь вспомнилась, буквально перед глазами встав, взглянув из гроба издевкой смерти тронутая маска родного и любимого лица. Так что же — смерть, иль как? И всплыло вдруг, придя на память, темное поверье: «Кто смерть свою видал, тот не увидит ее до веку — долго будет жить». И он, утешась, между прочим, усмехнулся, не удержавшись: «Экое бесстыдство приснилось заодно, помилуй Бог!». Вновь на мгновение предстало перед ним во мраке зримо наготы виденье — далекой, той, из детства, а затем — непостижимо слилось воедино с родным лицом и телом столь знакомым — жены законной, все еще пригожей, дышавшей рядом тихо, безмятежно, не зная ни печали, ни тревог. Как звали ту? Ах, да, — звалась Олеся… Первая любовь. И, пожалуй, единственная. Была она красавицей когда-то, и общешкольной «королевой красоты». Ее чуть удлиненное лицо с прекрасными глазами нежной лани мужчин с ума сводило поголовно буквально всех. В шестом, должно быть, классе, как грудь ее обозначаться стала, за нею парни вслед пошли гуртом: встречали, провожали, и у дома дежурили, в подъезде дожидаясь. А по утрам, чья очередь была, считали счастьем, с ней идя от дома, ее портфель до школы донести. Кто понаглей, порой ее пытались в углах зажать и тискать всей толпой. Иль после физкультуры в раздевалке дождаться, чтоб облапать невзначай. Она как должное, все это принимала, вполне по-королевски, не смущаясь нимало этой грубостью внимания. Но на ухаживания не отвечала, и никому из многих ухажеров не отдавала никакого предпочтения: не встречалась ни с кем наедине, и на свидания приходить не соглашалась. А с ним — сама пошла к нему и сразу, как только духу, наконец, набрался, и улучил момент позвать прийти к нему под глупым, неуклюжим, простым предлогом провести вдвоем последний день весны, и тем отметить успешный переход в десятый класс.

Сквозь накатывающую дрему вспоминал он, как привел ее домой. Как в сумерках сидели с нею рядом, нога к ноге, на пухлой и горбатой софе старинной. Как он приобнял ее за плечи тонкие рукой, заброшенной как будто бы случайно на спинку, а другой рукой касаясь смелее то волос, то рук, то платьем обтянутых остреньких коленок, все говорил и говорил — а сам пьянел все больше от близости ее, от ее быстрых зазывных взглядов из-под ресниц пушистых, от возможной доступности желанного девического тела. Но, сробев, он упустил тогда свою возможность. Поцеловать ее он не решился, и не попробовал к ней прикоснуться явно. А вскоре, летом, она уехала с семьей — в командировку отец был послан за границу дипломатом. Так насовсем они тогда расстались. Он наяву ее нагой не видел — лишь только в снах, которые с тех самых далеких пор еще — нет-нет — да снились. Что ж, и теперь еще — жива-здорова. По доходившим до него недавно слухам как будто счастлива вполне в законном браке. Вот интересно, какова она сегодня? Да, жизнь прошла — давненько это было.

Утро

Проснулись поздно, да и то — от телефона, назойливо звонившего в гостиной. Матушка София, всполошась, вскочила, как была, нагой с кровати, накинула халатик, и прикрыла за собой из спальни двери. А он, вдруг возбужденный мелькнувшим видом наготы ее, подумал, что — хорошо бы… А что? Можно, все законно. Поста нет — нынче, Слава Богу, Святки. А понедельник был в Соборе выходным днем. Сегодня, правда, по уставу полагалась торжественная всенощная под праздник Обрезания Господня. Но, однако, хотя и Красный Праздник — на Руси всегда он не в чести был, и почитался — «жидовским» как бы. И отец Полипий (как и Владыка, впрочем), в том нужды не видел, чтоб утруждать себя служением лишним, предпочитая Старый Новый Год отметить (такое только мы могли придумать) в компании веселой на досуге.

В общие-то выходные служили постоянно всем составом. В субботу, на поминовение усопших, и в воскресенье — что за ранней, что за поздней — в Соборе, пережившем без закрытья советской власти семь десятилетий, людей всегда полнехонько бывало. А уж на праздниках, коли служил Владыка — не протолкнуться было от народа. «Когда у всех людей нормальных выходные, иль праздник — у нас самая работа», — так сетуют, бывало, меж собою попы тихонько, втайне от начальства.

Почувствовав, однако, нетерпение, он крикнул, приподнявшись на постели:

— Послушай, Сонька, где ты там? Ты скоро? Я жду тебя! Иди сюда скорее!

Закончив разговор по телефону, она открыла дверь, и на пороге застыла в настежь распахнувшемся халате. Глаза от удивления округлились, ее как будто распирало от желания скорее с мужем новостями поделиться. Однако, он, того не замечая, буквально пожирал ее глазами. Все больше возбуждаясь, он рывком одеяло прочь откинул.

— Ах, вот что. Надо же, а я не ожидала.

— То самое. Иди ко мне скорее.

— А тебе можно? Ты не служишь завтра?

— Не можно, можно — не тебя спросили. Знать, ваше дело — бабье. Ты читала, небось, «Апостола» -то: «Баба в церкви — да молчит».

— Читала, да ведь мы-то — чай, не в церкви?

— Тьфу, дура. Я сказал — иди скорее.

Она к постели подошла неспешно, халат по ходу сбросив прямо на пол, и легла. Он, ласкою себя не утруждая, перекатился на нее привычно…

Она же, явно думая о чем-то, глядела в потолок все это время. Как только, отдуваясь и сопя, он сполз с нее на сторону, как тут же она болтать принялась без умолку.

— Звонила Тоня: « Будет ли Владыка?» — а я ей: вот, мол, у него-то и спросите. Сегодня собираемся попозже, чтобы к двенадцати попарившись — за стол. А после кто как хочет. Мы — домой? Предупреди, пожалуйста, шофера. А Леня-то — вчера вернулся только. Да не один. Ты представляешь, Полик…

«В баню — это славно», — дремотно думал, находясь еще во власти от пережитой сладости, — «опять же — привет компании честной. И сговоримся насчет охоты. Может, губернатор сегодня к нам пожалует на праздник».

Вообще, отец Полипий отношения, которые наладил постепенно с районным и губернским начальством, считал заслугой личной перед Богом. Его усилиями Церковь заняла достойное Ей место среди знати: губернскую «властную элиту» Полипий приучил к тому, что нужно им уважать «священный сан», который носителю дает права не меньше, чем звание и чин от государства — и властью над народом облекает. Конечно, «перестройка» лед сломала, который церковь отделял от государства. Когда в начале 88-го сам Горбачев впервые патриарха позвал на встречу в Кремль, чтобы лично с ним праздник обсудить 1000-летия Крещения Руси — тогда повсюду священников в райкомы пригласили. И тут уж — «кто сумел, тот — съел». С той встречи памятной в райкоме началась их дружба с губернатором, в ту пору всего-то бывшим партсекретарем на скромной должности районного масштаба.

Встречали их, и вправду, «по одежке» — поповской рясе, по нужде надетой по случаю официальной встречи. Однако, стоило ему заговорить — и рухнула стена предубежденья. Он говорил тогда им — не о Боге. До Бога — высоко, и «не мечите вы бисер пред свиньями…» — считал он. А о земном, для них вполне понятном. О том, какую видит роль, и место для церкви в нашем современном мире. Рты пораскрыли с самого начала, едва услышав от него, что Церковь — «коммерческое предприятие с быстрым обращением капитала и сверхвысокой (в десять раз, и больше) доходностью». «Свечка стоит — рупь. А пачка свечечек, в которой их — пятьсот, шетьсот и больше, обходится нам в сорок тех рублей: два килограмма, килограмм — за двадцать. Считайте сами прибыльность, доход…». Так и сидели, в удивлении рты разиня, пока он с цифрами все это доказал, не постеснявшись им открыть доход церковный, которым он один распоряжался. В то время выходило сорок тысяч рублей советских в месяц — это в скромном храме, в провинциальном малом городке. При том, что те партийцы получали высокую зарплату, не в пример рабочим ста рублям — до тысячи рублей, быть может, в месяц. Как церковь тут они зауважали. «А на умы и души кто сможет больше повлиять, чем церковь, своим авторитетом, что от Бога? И именем его грозя, и карой, к повиновенью, в том числе, и власти смирив, всех непокорных привести? Заметьте, то — без крови и насилья, лишь властью Слова Бога на земле». И провожать его они пошли — по той пословице, «за ум» — до самой двери. И из подъезда шли с ним до машины, поставленной не на служебную стоянку напротив главных их ворот партийных, а скромно сбоку, в тесном тупичке (в то время «Мерс» был редкостью изрядной; тем более — новехонький такой). Без шапок долго стоя на промозглом, февральском влажном и холодном ветре, договорили важные слова. И, наконец, прощаясь — обнялись, расставшись уже близкими друзьями, понятными друг другу до копейки.

Через неделю позвал его Петрович, райкома партии тогдашний секретарь для личного теперь уж разговора.

— Монастырь возьмете? Для техникума нынче строим здание, и к лету переедет он туда, чтоб год учебный им начать на новом месте. Монастырю хозяин нужен новый, а то растащат все окрестные крестьяне. На хлев свиной пойдут полы, а стены начнут долбить киркой на кирпичи. И вот еще. Теперь сбербанк начальству по-тихому огромные кредиты дает с рассрочкой аж на двадцать лет. Тыщ сто, а то и двести тебе дать можем, стоит захотеть.

Кредит он взял тогда из уваженья больше, чем по нужде. Однако оказалась в том выгода, предвиденная теми, кто деньги на кредиты раздавал — одним «своим», взяв деньги из сбербанка, куда народ приучен был годами тащить последнее, чтобы копить, и сохранить хоть что-нибудь «на книжке». Меж тем Полипий купил квартиру дочери в Москве, на Патриарших, в дорогом кооперативе. А через год, когда открыли перестройку, и деньги Павлов обесценил в тыщу раз — по-честному отдал все до копейки с процентами всего с одной зарплаты.

За монастырь тогдашний старичок, Владыка Тихон, взяться испугался: «Откуда столько денег мы возьмем на реставрацию, скажи-ка мне на милость? — «Владыко…», — «Нет, и нет! Не уговаривай меня, безумец, на эту авантюру. За нее лишусь я места — на «покой» отправят, на пенсию позорную меня!». Ну, как с такими можно дело ладить? Они у Церкви на ногах, как гиря, с которой каторжанин связан цепью.

Прошло всего с полгода, и на праздник Тысячелетия Крещения Руси Полипий был представлен генералу, который от госбезопасности приехал курировать губерний подготовку, и мимоездом на день был у нас. Сказал в беседе между прочим о насущном: «Хорошая епархия у вас. Хозяин слабоват, но мы заменим. Придут к вам наши люди, помогите им почву подготовить для того, кто скоро место старика займет, чтоб править власти помогать разумно. Сегодня в нашей горестной стране, коль скоро партия вот-вот сойдет на нет с ее идеологией бессильной — останутся две силы, стоящие всей жизнью за народ. Госбезопасность — власть, а Церковь — ее идейной стать должна опорой, и поддержкой, чтоб занять святое в душах место коммунизма, чтобы пустым оно не оставалось». На том расстались. И как прибыл из Америк, где восемь лет он пробыл при Советах, американской церквью управляя под мудрым предводительством ГБ, в котором он служил еще с Духовной Школы, строча на всех вокруг подряд доносы, Владыко новый, имя — Евпидорий — как они сошлись, едино понимая пользу Церкви в необходимом ей служеньи власти.

Выпитые за десяток добрый лет общения с начальством ведра водки, и, с точки зрения церковных правил, другие «вольности» были, он считал, необходимой и неизбежной «жертвой Богу», которую он приносил для блага Церкви, хотя и (что греха таить!) не без приятности, а также пользы лично для себя. Когда на исповеди каялся он в том духовнику епархии, и «старцу», архимандриту Васию, который в народе слыл известным чудотворцем — тот, бывало, скажет ему:

— С мукою рядом — кто ж не замарался? Однако, мелют Божьи жернова во Славу Божью. Мне данной властью разрешаю я тебя от всех сих. Ступай, отец наш, и не сомневайся. И не забудь нас, грешных, ты в молитвах перед престолом нашего Владыки. Благословит тебя Господь во Славу Божью», — да и обнимется он с ним вполне по-братски — даром, что схимник, и в летах уже преклонных.

— … и, может, поживет у нас до лета? — расслышал вдруг, и страшно всполошился:

— Кто поживет, зачем? У нас — здесь, дома?

— Как кто? Да я уж битый час тебе толкую про Лёнину племянницу родную, которую привез он из Ростова.

— Ты что, с ума сошла? Совсем свихнулась?

— Да что ты, Полик — ты вообще не слушал? О чем ты только думал это время? Ну, ты даешь… Меня не уважаешь! За дуру держишь — так отстань, не смей же хватать меня, я стану одеваться, — разгневанная крайне, она с силой рвалась из рук его — а он пытался, обняв, привлечь ее к себе. Ее внезапный гнев в нем снова пробудил желание, а ее сопротивление только распалило похоть. Теперь не мог он отпустить ее так просто, и нужно было срочно примириться.

— Послушай, — он сказал, — не уходи. Давай поговорим, я провинился — я, видно, просто задремал, сам не заметив. Так что там с этой девочкой, скажи мне?

Она, уже в подобранном халате, из спальни было выйдя, вдруг смягчилась. Остыв так быстро, как и прежде вспыхнув, она вернулась на постель, к нему в объятия.

— Понимаешь, — подумав, начала она с начала. И обнаружила, что … — Как? Опять?

— Да погоди ты. Потом поговорим мы, с ними вместе. Пускай они мне сами все расскажут.

— Нет, ты скажи мне, ты согласен, Полик? Согласен или нет — скажи теперь же? В конце концов, я Тоне обещала. Ей это нужно, ты не понимаешь? Так ты согласен? Или нет?

— Согласен, ладно. Что с вами, бабами, поделаешь — всегда ведь вы своего добьетесь через это, — он сжал, чуть ущипнув, местечко женское, — А ну-ка, повернись ко мне. Придвинься.

Спустя недолог срок, в изнеможении они лежали рядом, отдыхая от пережитого совместно достижения той радости, которую супруги основой счастья брачного считают — и разбежались вскоре по сторонам. На кухню Сонька — чтобы стряпать завтрак. А батюшка, неспешно облачившись в домашнюю из теплой байки рясу, проследовал в просторную, зеленым каррарским мрамором отделанную ванну, с «джакузи», с итальянским унитазом, биде, и мебелью, и теплыми полами (в копеечку влетело ох какую!). Разоблачившись в ванной, мельком глянул он в зеркало от потолка до полу, да и невольно аж залюбовался в нем отразившимся своим он ладным телом, по-молодому гибким, и без всяких признаков дебелости. А что? Еще он с виду хоть куда: строен, моложав, и в голове ни волоса седого. Лишь борода с краев чуть серебрилась нестойкой, будто иней, сединою. Усы понизу чуть заиндевели — так это ведь мужчину только красит. Эх, в самую бы пору тут с молодкой! — «Прости нас, Господи, и за грехи помилуй!». И аж зажмурился, когда, влезая под струи терпкие напористого душа, он зримо на мгновение вдруг представил, почти увидел прямо пред собою, видение нагое, что приснилось — поди ж ты, привязалось наваждение. Видать, была любовь та — да не вышла.

С Сонькой-то они женились — «по благословению». Он вспоминал не раз тот «день субботний». Как с замирающей душой, ликуя — в то же время и страшась — сбегал вприпрыжку с лаврской горки, из Академии, где учился на последнем курсе. И с ним вперегонки неслись с горы, и кубарем катились с шумом, бурля и клокоча, потоки вешних вод, натаянных за день из снежной массы сиянием буйным играющего солнышка на Пасху. В Ильинский храм ко всенощной спешил он. Там ждать его был должен на исповедь отец Угрюм Иванчик, духовником студентов бывший много лет. И ими прозванный «попом венчальным». На территории Сергиевой Лавры, где задолго до Советов определилось место для Духовных Школ, венчать не полагалось. И повелось у бурсаков венчаться — «под горою», в ближайшем к Лавре храме, но вне стен обители самой. Тамошний настоятель традиционно назначался духовником не только одних семинаристов, но также и воспитанниц училища духовного при Лавре, из числа которых выбирались его мудрым усмотрением будущие матушки в пару определенным к посвящению студентам. Настал черед Полипия принять священный сан, день был назначен, и надлежало получить с благословением от духовника бумагу, что нет «препятствий к рукоположению». Препятствие, однако, было — Полипий неженат был, а пойти в монахи, хоть и склоняли, он так и не решился за восемь лет, что он провел, учась, здесь, рядом с монастырской жизнью. «Ну что же, не беда, ступай к попу „венчальному“, он все тебе устроит в срок, не беспокойся», — так сказал ему Владыка Ректор, назначив дату посвящения в сан. И вот теперь бежал он на назначенную встречу с выбранной ему в жену невиданной пока еще невестой.

Войдя под своды полупустого храма, он заозирался на стоявших по стенам немногих богомолок, среди которых, однако, не находилось подходящей ему по возрасту, лет меньше тридцати. Он был разочарован в своем наивном ожидании, увидев, самому узнать свою избранницу, которой, выходило, что здесь нет. Дождавшись очереди к покаянию, он, споро перечислив список привычных бытовых «грехов и прегрешений», и принимая отпущение, заерзал было под епитрахилью, торопясь спросить, но услыхал: «Терпение, мой сын, и соблюдя приличия, дождись смиренно окончания службы, Богу помолясь».

Когда свершился отпуст, и достоявшие томительную, без сокращений, службу, разошлись, покинув храм, священник-старец, выйдя пред царские врата, поманил его к амвону, и в сторону кивнул, где у окошка, вполоборота к ним, лицом к иконам, она стояла, и лишь в полутьме ее маячил темный силуэт на фоне тающей зари в окна проеме.

— Вот, видишь, сын мой, жертву приношу, тебе ее я с клироса снимаю. Софья, подойди.

— Благословите.

— Тебе он мужем будет, и отцом духовным, ты ж ему женою верной и матерью ему и вашим детям. У вас их будет двое — девочка и мальчик. Тебе она помощник верный будет, не только дома, но и на приходе. Венчанье ваше завтра, ровно в полдень, как служба отойдет, за ней обоим вам надлежит принять Святое Причащенье. А в понедельник — так договорился для вас Владыка Ректор, наш отец — вы в Загсе будете расписаны немедля, без очереди и срока ожиданья, чтоб приготовить к дате посвященья положенные вовремя бумаги. Ступайте с Богом, Бог благословит.

Тогда все это — странноватый, нараспев, речитатив в соединении с мистическою полутьмой старинного намоленного храма — его немного даже напугало. Во всяком случае, тогда все это пророчеством звучало для него. Позже, по выходе из храма, под светлым небом вечера весны рассеялись те страхи, потеснились нетерпеливым интересом близкого знакомства с будущей женой, и желанием жадным первого сближения.

— Как зовут вас?

— Софья.

— Мне руку дай.

— Зачем же сразу руку?

— Завтра ты всем телом будешь мне принадлежать. Сегодня ж только руку я прошу. И губы протяни для поцелуя.

— Стесняюсь я.

— Стесняемся мы оба. Я женщину не знал.

— А я — мужчину.

— Все узнавать самим придется нам. Все тайны сладкие супругов тайной жизни. И надо нам сегодня хоть начать, хоть приступить к познанию друг друга.

— Страшно.

— Ты слышала? Нас Бог благословит. За шею обними меня руками, и губы дай…

Оказалась Сонька хорошенькой девчонкой-непоседой, а в дальнейшем — страстной и ненасытной любовницей. И пророчество забылось на много лет. Но вот — сбылось, однако. И порой Полипий ловил себя на сожалении, что не решился батюшку-пророка расспросить подробнее, что дальше с ними будет: вот было б интересно тогда узнать — да даже и теперь. Да только ни теперь, ни вскоре после это стало невозможно: «венчальный» помер, и преставился он Богу. Сонька сильно тогда переживала, так как почитала его своим отцом духовным, и искренно уверена была в святости его еще при жизни.

Однако, хоть и женились, как говорится, без любви, а зажили неплохо: постепенно — хотя не сразу — и стерпелось, и слюбилось. Он Соньке никогда не изменял — не грешен, Слава Богу. Свою ей верность он всегда хранил — по вере в Бога, согрешить боялся. Ведь как потом служить? Как потом — с какою рожей — перед Богом встанешь? И хоть за жизнь наслушался досыта, и достоверно вдоволь знал историй про женатых на женщинах монахов, про архиерейских женщин и детей… Да что там жен — а «мальчиков» хотите? А засилье «голубых» в верхах церковной власти, без одобрения которых ни одного вопроса нынче в Церкви решить теперь и нечего пытаться? А «содомский грех» в монастырях, который монахи втайне оправдывали, как возможную замену безбрачию, обещанному Богу? Что, бесспорно, кощунством было страшным, даже большим своей циничностью, чем самый этот грех. «Ну хватит, хватит», — он себя одернул. Коль дать подобным мыслям волю — того гляди, чтоб веры не лишиться, на верующих глядючи дела. А между тем, все это было спокон веков. Тем более — теперь, когда в священство, в освобожденную от коммунизма Церковь, понабралось и понабилось сброду случайного, пришедшего «наесться». А он вот не таков. Воспитан в церкви, в семье с традицией из рода в род священства, он, сколько знал себя — боялся Бога. Давным-давно, и как-то незаметно утратив веру и доверие к людям, а вместе с тем — и интерес к ним, к их уникальным человечьим судьбам — считал он, что, в отличие от многих, ему, как прямо избранному Богом — Бог может не простить того, что, может, всем этим грешникам презренным Он прощает. Поэтому старался не грешить он — и даже мысль о близости возможной с другими женщинами, если приходила, — ее он с возмущением гнал, а после на исповеди каялся пред службой.

— Полик, да ты что, заснул там, что ли? Довольно нежиться, — донесся Сонькин голос сквозь шум и плеск воды, — Иди быстрее. Готов уж завтрак — кофий простывает.

Однако — был грешок когда-то — он порою не мог, коль случай представлялся, от удовольствия такого отказаться, чтоб наготу красивых женщин видеть. А случай этот представлялся регулярно — в течение многих лет ему вменялось в служебную обязанность нередко крестить и взрослых женщин, и девчонок. Многие потом к нему годами ходили в церковь, и завлечь его пытались. Но он, один раз только насладившись, как он считал, своей духовной властью над ними — всякий интерес терял к ним. За податливость он женщин тех презирал, да и вообще всех — они готовы были все ему отдаться, и тем неинтересны и противны все оказались до одной ему. Вот так он веру в святость материнства и в целомудрия стыдливость потерял, и женщине не верил ни одной, и верность женскую давно ни в грош не ставил.

Однако, хоть и слабостью невинной казалось это, он с годами постепенно к забаве этой интерес утратил — благо, что сам теперь почти уж не крестил. И он уж больше не настаивал на погружении, а, напротив, своим помощникам давал распоряжение во избежание всяких искушений, не мудря, крестить всех скопом, кропя им головы святой водой с кропила.

«В общем, что ни говори тут, а мы — грешнее всех — Господь, прости нас», — привычно подытожил он нежданно нахлынувшие воспоминания — и с тем завтракать пошел.

Наваждение

Собралось в бане эдак человечков двадцать, своя компания — чужие здесь не ходят. Солидные все люди, с положением: два генерала (милицейский и военный), прокурор, налоговой инспекции начальник, губернский строитель главный, производитель местной водки, и банкир; Олег Иваныч, депутат Госдумы, и лёнин друг, из богачей московских (не помню, как по имени его); конечно, батюшка — он первый друг хозяев, их благодетель — как же без него? Все с женами почти без исключения, и в основном, все — верующие в Бога. Многое открылось после отмены вместе с самой партией партийного запрета на веру и участие в служении, в церковных тайнах и обрядах, как, например — в крещении детей. Оказалось, что не только жены ходят в церковь, а дети всех партийцев крещены, но и сами многие из них, коль не решались крест носить открыто, носили тайно, в ворот вшив рубахи, иль пиджака, и уж на крайний случай — хранили дома свой крестильный крест. На Пасху, также и на Рождество, ходили тайно в церковь, уезжая, чтоб не прознал никто, да не донес, в другие города, что по соседству. Водой крещенской все дома кропили, на Пасху ели яйца и кулич. Теперь же в церковь шло начальство вместе, места почетные по чину соблюдая, а губернатор в Алтаре стоял, благословеньем самого Владыки.

Разоблачались порознь, конечно. Сперва мужчины — в предбаннике разделись наголо, и разобравши войлочные шляпы, пошли испробовать в парную первый пар. А женщины тем временем с хозяйкой ревизию припасов учинили, чтобы из них составить угощенье на праздничный, в честь Новолетья, стол. Потом сменились. Вышедши, мужчины, кто простынью накрывшись, кто на бедра их намотав, прикрыв живот и ноги, прошли в гостиный зал, и там на креслах присели отдохнуть и отдышаться, воды хлебнуть, пивка, а кто — и водки, на скору руку, просто, без затей. С расставленной закуской самой легкой: огурчик, рыбка, бутерброд с икрой, а то с ветчинкой, кто что пожелает. Дамы ж, в очередь свою, прошли в парную. И там недолго усидев от жара, пошли кидаться наголо в бассейн. А кое-кто, как были, мимо двери, где мужики сидели, отдыхая, бежали нагишом на двор валяться в снегу пушистом — и опять в парную. Никто мужчин особо не стеснялся — знакомая, привычная компания. Когда напьются — лезут все в бассейн купаться вместе. И балуются, щиплются… Как дети. «Нудили» вместе так помногу раз. Ведь девки коли вместе соберутся — заводятся все больше друг от дружки и стыд теряют вовсе тот же час. Однако, за столом, или в гостиной, на отдыхе, где вместе собирались, приличья были все соблюдены. До пояса мужчины, а по грудь — все женщины — одеты были строго закрученными туго простынями. И батюшка ту вольность не любил, забав нагих совсем не одобряя. Но матушка, не слушая его, со всеми вместе тела не скрывала. И тут уж уступить пришлось ему: с чужим уставом в монастырь не суйся. Коли не хочешь сам — не порть другим веселья, и настроения хмельного.

Между тем, момент в разгар веселья улучив, когда мужчины потянулись вслед женщинам кто к ним в бассейн кунаться, кто вместе париться, кто в сауну потеть, с своими и чужими вперемешку, хозяин с батюшкой, тихонько отлучась, делили деньги.

— Декабрь был удачным в этот раз. На Украину за год продали икон мы вдвое больше, чем о прошлом годе. Доход за месяц двести тыщ «зеленых». А прибыль — немногим более, чем пятьдесят. Вот ваша доля, как договорились: здесь десятина — пять, и семь — доход, согласно доле. Три еще — Владыке. И губернаторовых две — всего семнадцать. Все правильно?

— Считать сейчас не буду. Ты разложи в конверты, и пометь. И в сейф запри, отдашь, когда поедем. А что по золоту?

— Пока еще не знаю. Не успел в Москву доехать. Беда с сестрой, пришлось племяшку сразу забрать к себе, я только из Ростова.

— Что стряслось?

— И не поверите. Сожителя убила. Застав его на бабе, не думавши, всадила в спину шило, ей под руку попавшее некстати. Из-под лопатки — в сердце, сразу насмерть. Ее в тюрьму, а девочку забрали сперва в больницу: не в себе была. Все видела, сказали мне врачи, и оттого, наверно, впала в ступор. Молчала всю дорогу. И теперь — молчит, тиха, покорна, очи долу. Ни слова от нее мы не слыхали, а на вопросы — лишь глядит с укором, и будто не поймет, чего нам надо. А вот бы с нею вы поговорили.

— Какой кошмар. Однако, некстати нынче. После привезешь ее домой, а лучше — в церковь. На службу. Божья благодать врачует душу там, где дышит Дух.

— Спасибо вам за вашу доброту Она ведь не крещеная, однако.

— Да быть того не может, да неужто? Ну что ж, вот и покрестим заодно. А там, глядишь, поправится — бывает. Крещение нередко исцеляет недуги неисцельные подчас. Однако, мы с тобой заговорились. Я денег жду за золото не меньше, чем в прошлом месяце. И ты — поторопись. Упустишь время — это те же деньги. С тебя взыскать придется за потери. Ведь делу — время, а потехе — час. Еще хочу я просмотреть отчеты за год. Ведь доверяя — нужно проверять. Пора, однако, нам к гостям вернуться. Уж скоро полночь, праздновать пора.

— Алло, я слушаю, да-да. Скажите — к бане. Пусть подъезжают, мы идем встречать. Идемте, батюшка, звонили от ворот. Сам прибыл губернатор к нам с супругой. А с ним в машине — пожаловать изволили Владыко с келейницею-матушкой своей.

На двор и вывалили всей толпой веселой, почитай, в чем мать их родила: кто простыню успев накинуть, а кто и наголо. Все обниматься лезут, гогот, шум. Владыка с губернатором из джипа едва сумели выбраться, настолько они уж тоже были оба хороши.

— Петр Петрович, где ж так набрались вы, — пьяная его ничуть не меньше из женщин кто-то лезла целоваться. Ей вторила другая, — И Владыку — вы посмотрите — напоил отменно. Владыка, душка, как мы любим вас. А вы, Владыка, нас благословите, — и навалясь грудями на него, не сбила с ног едва она обоих. Вот было смеху. Между тем мужчины полны вниманья были к новым дамам: губернаторшу под руки с двух сторон, а матушку поднявши на руках над головами, вперед ногами, несмотря на крики, повлекли их, минуя раздевалку, прямо в баню. И так и затащили их в одежде в парную, прямо к голым мужикам. Смеяться уж устали наши дамы, и отбрыкавшись от пьянчуг веселых, разделись, не стесняясь, прямо там.

Полипий наш, меж тем, к Владыке сбоку пробрался под шумок, и тихо, степенно так сказал: «Святый Владыко! Благослови, и Богу помолись», — и руки лодочкой сложил, как полагалось.

— Дурак ты, Липка, с церемоньем этим, — святитель ласково сказал, его благословляя рукою, снятой с женских тел, которых всех Владыко, скопом, достав, сколь мог, до кучи, обнимал, — пойдем-ка, лучше выпьем, да в парную. Ты веничком попотчуешь меня? Чего ты в рясе? Ты б крест еще надел с епитрахилью, и службу щас затянем тут вдвоем. Ты, братец, скушен мне, а ну-ка — веселись! Хватайте, бабы, скучного попа за все что есть мужского у мужчины.

— Помилуй Бог, Владыка, весел я изрядно. А что до рясы — это же халат, надетый наголо — смотри, Владыка. Отстаньте бабы, руки прочь от нас. С Владыкой мы скорей идем в парную. А вы, бесстыжие, отстаньте от меня. Марш одеваться! Скоро Новый Год. Пора за стол садиться будет скоро, — и по задам пришлепнул их маленько. Завизжав, они удрали, задами голыми сверкая вполутьмах.

Меж тем в парной была у них беседа. Владыка спрос надумал учинить. Полипий отвечал без подготовки: «Машины вышли. На границе будут к вечеру в четверг. Две фуры под завяз забиты спиртом, а в документах значится — военный груз. С таможней Аристарх договорился — пойдут через таможню без проверки. А завтра выезжает на границу патруль ГАИ из двух машин сопровожденья, а также отделение солдат в машине с командиром — и приказ им оружие, если надо, применять. Потом, на месте здесь уже заменим бумаги — на „гумпо“ на нужды церкви. Спирт — на завод, где будет без учета разлит на водку. Марки — есть, наклеют. И — на продажу, деньги — на „помойку“. Милиции, военным и таможне, а также налоговикам — по десять тысяч. За водку четверть — директору завода. Мне, вам и губернатору — по сотке, плюс десятина Вам на нужды церкви, еще банкиру за отмывку пять процентов». — «Ты что, с ума сошел? Трех для него довольно. Да и Колька пусть нас не грабит. Четверть ему! А может, сразу половину, или все? Ты вот что — завтра утром собери в епархии их всех на совещанье. А щас — покличь Петра», — «Я мигом. Петр Петрович! Пожалуйте в парилку, вас Владыка желает видеть и зовет сердечно». — «Да жарко там. Я лучше тут, при бабах. Идите лучше к нам сюда, в бассейн». — «Петр Петрович, на минуту. Владыке нужно кое-что спросить». — «Иду. Ну что?» — «Закрой-ка, Липка, дверь. Ты вот что, Петь, скажи, когда подпишешь лицензию ты нам на казино?» — «Да подписал уже, она в работе. Управделами выпустит на днях. Так что гоните бабки». — «Ты в деньгах не зарывайся, все получишь, и долю, но — с дохода только». «Какой Владыко жадный». — «Не жадный я, а просто экономный, ведь денежки, известно, любят счет». — «Пошел я, жарко тут у вас — как в бане». Петрович вышел. За ним Полипий было, но Владыка его остановил: «Послушай, Липка. Что же делать с ним — с „писателем“, имею я в виду? Я покажу тебе последний пасквиль. Его мне переслали из газеты. Название, гад, придумал: „Джип небесный“. Я как-то говорил в кругу поповском, что новый „Лексус“ епархии подарен от „Газпрома“, за освященье храма, построенного ими для себя. И вишь ты, он там нравы критикует: живем мы, мол, в отрыве от народа, и к власти льнем, а деньги у богатых берем бандитским нажиты путем. Что скажешь?» — «Ничего теперь, Владыко. В руках у нас он. Смерть дочери его, хотя, случайна, но не было б ее — придумать нужно такое вот, и — Господи, прости! По правилам церковным должен он извергнут быть из сана, как убийца. И суд церковный пусть решает это, а Патриарх решенье утвердит». — «Но не усмотрится ли в этом месть, расправа? Формальный повод есть, но впрямь тут горе… Не знаю, право, как теперь и быть». — «Враг церкви он, и подлый соблазнитель. Бог наказал его за то, что стада нашего он вредный расхититель. Ему сочувствовать мы можем, но должны пресечь соблазн. Пускай один погибнет спасенья ради остальных — в том долг Первосвященника, Владыко, который за народ в ответе перед Богом». — «Быть посему. Ну что ж, пора за стол».

За стол садилися, в чем были — в простынях. Веселья гомон, стук ножей и звон посуды. Вот пробка хлопнула, другая — ударила шампанским в потолок. Веселье пьяное, на красных лицах, распаренных телах — пот бисером, а то ручьями. Жарко. И пить так хочется шампанское со льда.

— Минуточку внимания! Владыко! Прочти молитву нам, и стол благослови!

— Здорово, други и другини, всем вам. За стол садясь, молитву сотворим. Однако, нет доходчивей до Бога молитвы, сотворенной на грудях. Ведь женской грудью той не то, что люди — Сам Бог не брезговал, известно, грудью Девы. Женщины — ко мне! В ряд места займите. Откройте грудь, молиться будем вместе. Мужчины — лоб крестите на икону, а не на женщин пяльтесь, срамники. Итак, благослови нас, Отче наш.

За стол садились, стульями гремя, спешили наливать себе, соседкам, которые присели без разбора — к своим или чужим мужьям, кто как попали. Ухаживать за дамами сердечно всяк рад был, и обнять их, и погладить. Никто из жен, мужей, забаву эту, невинную, заметив, не сердился, но забавлялись тем же с тем, кто рядом. Однако, здесь измен не одобряли, распутство было не в чести, и каждый, если изменял (иль изменяла) — то только на сторону, но не в кругу привычном.

— Налили всем? Куранты бьют на Спасской. Всех с Новым Годом, выпьем же за счастье, что есть у нас — и нового не надо, — так губернатор поздравлял собранье, с монашкой обнявшись вполне по-братски, в то время как Владыка рядом с ними рукой свободной обнял плечи «леди».

Полипий встал.

— Внимание, господа. Налейте дамам. Тост второй поднимем вслед за первым так, чтоб пуля не успела пролететь меж ними — наш таков обычай. Итак. Прошу взглянуть на герб российский, который украшает стену ту, что во главе стола, и под которым видим двух мужей достойных в окружении не менее достойных милых их подруг. Я в виду имею тех из нас, кто титул превосходный носит: Вас, Преосвященство, а также — Само Превосходительство. Две главы герба — двуединство власти, духовной и мирской — зрим пред собою за столом сегодня. Их любовь взаимная связует, а преданность обоим этих женщин воистину скрепляет власть в едину плоть, которой на гербе мы видим символ. Так выпьем за Россию, все которой мы часть такая же, как плоть от плоти — дети. Спаси вас, Боже, божьи детки все вы.

— Алаверды позвольте мне, отец, — монашка поднялась ему навстречу, идущему, чтоб лобызаться с ними, — тост третий за родителей положен. Заметить я должна, что наш Святитель — монах, как быть должно согласно чину. Он Богу в жертву себя принес, и обещал не заводиться семьей с ее утехой чадородства. Он истый наш отец, а все мы — дети. Служить должны отцу мы все с почтеньем, всяк отдавая лучшее ему — до жизни, как свою он предал Богу. И для меня, монахини, нет лучше, почетней и важней ему, как Богу, служить собою всей. И всей собою ему принадлежать, душой и телом. И то же быть должно мечтой всех женщин. Ты, милая подруга — обратилась к «первой леди» сидевшей на коленях у Владыки, — со мною разделяешь этот крест. Я ж, утешая мужа твоего, служу Владыке, как Богу, послушаясь по обету во всем, что он прикажет, как собака. И не стыжусь того, и не ревную, как женщины другие, что считают своею личной собственностью мужа. И в этом — сила власти, во едину плоть слившая всех нас — ей служим все мы. Ведь наша власть — от Бога, прав Апостол. Я батюшку благодарю за тост — и, право, его я поцелую, как в Писании — лобзанием духовным и невинным. Ты, Сонька, не ревнуй, — и пала Алипию на грудь, чтоб целоваться. Тут все друг с другом стали лобызаться, и пить тот тост, и здравицы кричать не в очередь, без всякого порядка.

— Гасите свет. Пускай зажжется елка, — и елочка зажглась, а также свечи, при которых в неверном теплом и дрожащем свете продолжился веселый шумный ужин.

За шумом не заметили, как двери тихонько открываются из залы, которая на улицу выходит. Полипий в это время, случайно оглянувшись, обомлел: от двери шла фигура, будто призрак — в островерхом, белом, как саван, балахоне, лицо скрывавшем, и на плече с косою, блеснувшей мрачным красноватым светом. Невольно он перекрестился, вспомнив сон. Спросил, наверно, через сотню лет, не меньше, и с голосом не справившись, хрипато: «Кто это?», — у своей соседки Тони, лёниной жены, сидевшей между ним и генералом, все норовившим пальцами забраться куда не нужно ей, и в этом смысле козой, состроенной из пальцев, ей грозившим. Все застыли, молчанье вдруг повисло над столом. В тишине фигура бесшумно подплывала ко столу, а Тоня, вставши вдруг, пошла навстречу. И — обняла бесстрашно балахон.

В это время, испуганный явленьем, вспыхнул свет. При свете все нестрашно стало сразу. Балахон халатом оказался не по росту. А коса вид приняла естественный той палки, на которой прибита стрелка жестяная с надписью «гараж» (в снег воткнута слугой была у въезда для шоферов — на случай, если кто сюда впервые привозил хозяев). За руку, небольшую, в не по росту халате, фигурку Тоня, подтащив к столу буквально, сказала всем:

— Знакомьтесь, господа. Племянница родная, из Ростова, дочь лёниной страдалицы- сестры. Еще подросток, но уже девица. Соскучилась одна, и вот — пришла.

— Мне было страшно, тетя.

— А откуда эта палка?

— Из снега дернула, отбиться от собак. Я испугалась, — и лицо открыла, отбросив на спину вначале капюшон, а вслед за ним — мешающие волосы с лица, движеньем женским, грациозным и привычным, которые, взметнувшись цветом меди, на плечи пали огненной струей, лицо открывши, все в веснушках нежных. И Полипий оторопел вторично — как будто перед ним явилось воскресение из мертвых. То нежное лицо являло лик столь дорогой, желанный — и точной копией того лица являлось. Лишь волос огненный являл собой отличье, да веснушек россыпь, а также и глаза — у этой были зелены, как море — у ведьмы, воплотившейся из сна. И снова страх волною окатил, в которой были вместе лед и пламень. «Погибель, вот она — ведь это смерть с косой, знаменье Божье, Господи, помилуй!». А гости, зачарованы красою девицы юной, как один молчали. Наконец, тишину нарушил, поднявшись с места, Господа Святитель. «Девица, подойди», — промолвил он, и неревнивая монахиня взглянула на него всем женщинам понятным молниеносным взглядом, а затем, в упор — на то дитя, как будто бы не взор, а в грудь метнувши ей булат смертельный.

Куда девался страх — свободно шла, и улыбалась всем гостям приветно: «У вас так весело, а мне одной так грустно…».

— Откуда ты, прекрасное дитя? — Я с мамою жила, теперь — у дяди. Лет мне шестнадцать, я в десятом классе училась в школе.

— Вдалеке живем от школы, Владыко, мы теперь в своей деревне. И потому просила я подругу принять ее до лета у себя, где школа рядом с домом, и отменный притом лицей для избранных детей. Согласен муж ее — отец Полипий — по доброте своей он нам не отказал. Еще не говорил с ней, но крестить собрался ее он.

— Владыко, я ведь…

— Погоди, отец. Девица, ты желаешь, крестившись, и веру православную приняв, стать дочерью названой в том семействе, где будут рады полюбить тебя, как дочь? У батюшки и матушки есть сын, который, семинарию закончив, жениться должен для принятья сана — и Бог жену ему послал сегодня, красавицу отменную притом. Согласны все?

— Владыко, я согласна, — лобзала на коленях Сонька руку, когда родные, видно, сомневались («ведь молода еще, шестнадцать только»)

— А ты, девица?

— Я ж его не знаю, не видела пока — и сразу замуж?

— С Святителем не смей так говорить. Иди под благословенье, дура, упустишь счастье — после не вернешь, — шипела в ухо ей монашка, и покорно сложив ладошки нежные крест-накрест, она склонилась, крест принять согласна, и он, ее крестя, не удержался как бы нечаянно грудей ее коснуться, и в пазуху поглубже заглянуть, когда она к нему главой склонялась.

— Ты что, отец, сказать все порывался? Иль, может, нехорош тебе мой выбор для сына твоего, для Александра? Иль недоволен, чай?

— Премного благодарен я, Владыко, такую милость получив нежданно. Пророчество святительское свято. Но я, — хотел сказать он «откажусь», да губы будто одеревенели, и только смог произнести «согласен», хотев бежать, куда глаза глядят.

И был вечер, и было утро — день второй

Беда

Если бы лет десять назад Сергею Ставродьеву сказали, что он будет когда-нибудь священником — да что священником! — хотя бы просто в Бога уверует и в церковь станет ходить молиться — он бы просто в ответ, конечно, рассмеялся. Однако, сегодня это уже не только не казалось ему смешным — ему вовсе было не до смеха.

С машенькиных похорон прошел, наверное, месяц, и все это время отец Сергий — так называли его все, кроме жены, так и не смирившейся с его церковной жизнью — провел почти что в забытьи. А впрочем, жена ушла на следующий после похорон день, сказав лишь на прощание: «Будь ты навеки проклят» — и не пытался он удержать ее. Что ж, «жизнь кончилась, осталось житие» — сказанное когда-то великим бытописателем Ставродьев полностью отнес теперь к себе. Подумать страшно, но день за днем, все чаще, на него наваливалось, накатывая удушливой волной, желание с собой покончить. Бессонными ночами, лежа в полутьме, или мотаясь по бескрайней, как пустыня, квартире, в мутной полудреме он вдруг представлял себе самоубийственный исход как наслаждение от утоления жажды, как живительный глоток, вслед за которым наконец-то, столь желанное, придет забвение сна в тени, где тихо веет прохладный ветерок, несущий влагу с моря за холмами. Бывало, что очнувшись вдруг среди этих странных бредней, он обнаруживал, что ищет бритву, или стоит на стуле под люстрой, пытаясь привязать к ней пояс от халата. Тогда, объятый ужасом, кидался он молиться, простираясь ниц под иконы, но молиться не мог. Малюсенький злой человечек в нем, воздевши руки к крошечному небу, тоненько и монотонно визжал: «За что? Зачем? Ты кто?» — бесконечным повтором вариаций бессмысленного вопроса сбивая его, не давая, встав пред Богом, привычно ощутить себя в Его Присутствии.

За прошедший месяц он опустился. Из дому не выходил, не отвечал на телефонные звонки. Жрал одну картошку, иногда в немытой кастрюле, которых вместе с грязными тарелками скопились на кухне горы, варил крупу, и запивал ее водой горячей из-под крана (чай кончился давно). Не мылся, даже не утруждался умываться — так, иной раз походя плеснет горсть воды на воспаленное лицо, да оботрет попавшей в руку тряпкой. Одежду не снимал он, и она уже вполне отчетливо воняла — в общем, ужас.

Отчасти его спасала книга, в которую ныряя с головой, как в омут, он забывал все, даже смерть. Много лет писал ее он, вначале в виде разрозненных заметок, дневников, записок на клочках бумаги, на случайных обрывках из растрепанных блокнотов. Выписки из книг — порою на салфетках, на обертках. А то и выдранные из самих книг страницы. Ссылки, карточки — и стопы картонных перфокарт, на которых удобно размещалась картотека. Затем пошли статьи: черновики, наброски, варианты — и, наконец, газетные страницы. Постепенно собрался архив, заняв бумагой папок целый шкаф. Так оформлялся замысел в мученьях: планы, перемены… Разрозненные рукописи части хранили папки в своих картонных недрах — всю его жизнь за последних десять лет. Пыль время собрало на них годами. Пыль времени, пав на слова, засыпав мысли строк, впитала воду жизни, от которой, омытая, вдруг оживала память. В эту книгу, год за годом, собрал он свою жизнь в церкви, весь свой духовный и священнический опыт, и на каждое слово память отзывалась, оживая с ним связанным воспоминанием. Тогда он грезил наяву. Тогда ему казалось, что за его спиной, за кругом света настольной лампы течет по прежнему привычная жизнь его семьи: шурша за стенкой чем-то, возится на кухне, или готовится к врачебной смене, пролистывая «истории болезней» жена, а дочка вот-вот прибежит в одной ночной рубашке забраться на колени и целоваться без конца, прощаясь на ночь. В ее раннем детстве, бывало, уезжая далёко на приход, он оставлял одних их порой недели на две. Она тайком, скучая по нему, в постель с собой тащила его тапки, с которыми спала потом в обнимку — а днем их нянчила, и на руках качала. Когда ее, бывало, спросят: «Кто твой папа?», — она, трехлетняя, всем отвечала: «Дякон», — «А что он делает?», — «Он всех целует», — в виду имея их поцелуи с папой на прощание.

Он дьяконом был на приход назначен зимой, в начале декабря. Заштатный крохотный провинциальный городок, в снегу по крыши, в который вела всего одна дорога — от шоссе пятнадцать километров — и в нем кончалась у городского парка с мелким прудом. Храм был зданием, похожим на барак. Отдельно от него, через проулок, стояла мощно приземистая колокольня. В ней схоронились за двухметровой толщины стенами службы: склад, полный рухляди, копившейся веками, от постоянной сырости раскисшей; останков осыпавшихся икон; да гнилых мешков в прорехах, наполненных огарками свечными; вонючка-кухонька; а в бельэтаже — священника квартира, на которой жил батюшка-сутяга, навыкнувший судиться со всей округой. Напролет ночами он на машинке пишущей калечной стучал и стряпал жалобы в суды, прокуратуру, а то — в райком. Судился с подлецами-соседями за клочок земли в квадратный метр. Жаловался на притеснения со стороны других соседей, по участку на кладбище, что кидали на его участок мусор. Заявление настрочил в милицию он на подростка, дразнившего его «попом», а также за «угрозы» его отца, когда он «надрал, поймавши, негодяю уши».

Собрата-сослужителя он встретил неласково, и место отвел ему в заброшенной просфорне, в которой все пространство занимала нетопленная лет, наверно, сорок, с войны, печь русская огромная, в которой пекли, бывало, во времена былые не только просфоры, потребные для службы, но также черный хлеб на всю округу ближайших бедных улиц, и доход имели тем самым дополнительный для церкви. После первых служб узналось, что на бутылке батя ставил метки, и ревностно следил, чтоб новый дьякон не потреблял церковного вина излишне. На третий день явился он в просфорню, чтоб навестить на месте жительства собрата. Принес с собой ему бутылку пива. Радушно угощал его, однако, сам пить не стал. Сергия внимая рассуждениям про христианский подвиг и молитву, чего-то ждал, но сам молчал, и видно, что мало понимал в неинтересной ему нисколько теме горестных раздумий, которыми хотел с ним поделиться собрат-христианин. Затем встал с места, и вышел так же молча, не прощаясь. А через неделю Сергия к себе владыка вызвал. Показал настуканную кляузу, в которой среди прочего писалось, что новый дьякон — пьяница. На службе, мол, так и норовит тайком напиться церковного кагору, за который приходится платить попу немало из своего кармана, между прочим.

Прочтя донос, епископу сказал он: «Видать, и вправду то угодно Богу, чтоб я Ему служил — вишь, полилась, однако, как клевета-то — прямо из ушата». Владыка-старичок, видавший виды, и лагерей хвативший в свое время, его ободрил, ласково похлопав сухою ручкой по плечу: терпи, мол — атаманом все равно, казак, не будешь — да и рассмеялся этак рассыпчато, по-стариковски дробно. И вскоре, по окончании Великого Поста, владыка отозвал его с прихода, в священники поставил, и направил в деревню настоятелем для храма, где до него служил несчастный, с круга спившийся, и, в конце концов, сбежавший от позора поп-расстрига.

Машинально перекинув привычные листы зачитанной, правками испещренной рукописи, он углубился в чтение страниц, что содержали историю его на том приходе.

Из книги Сергея Ставродьева:

«Та злая, та святая…»


Много лет я удивлялся, да и до сих пор не перестаю удивляться тому, что придя в церковь вполне искренно по вере, люди с годами во-первых, разочаровываются, а во-вторых — становятся хуже, что ли?… Часто от случайно зашедших в церковь можно слышать: «Почему у вас в церкви люди такие злые?». И вправду, почему?

Когда я был маленьким, мать мне рассказывала из Библии. Помню один разговор, про Содом и Гоммору, который затем, как это бывает, перешел на вычитанные мною в книжках инквизицию и крестовые походы, и закончился фразой, непонятой, но запавшей в память на долгие годы, до востребования. Сказано было примерно так: «Как могло случиться, что учение Христа, исполненное любви и доброты, породило такое количество зла и ненависти?». Кто виноват в этом, уж не Христос ли?

Среди православной молодежи в церковной общине, где я нашел в свое время пристанище, со смехом обсуждался случай, происшедший на приходе неподалеку с новоиспеченным священником. Молодой батюшка, послужив с месяц, исчез, оставив записку примечательного содержания. Буквально, он написал следующее: «Ухожу навсегда, потому что меня здесь никто не любит». Наши молодые теоретики от христианства юморно корили его (за глаза, конечно) за его столь неуместное желание «любить и быть любимым»: «Тоже, выдумал — любить его должны. Терпеть надо, как учит Церковь, и велят святые отцы». Внимая слаженному хору «премудрых и разумных», я тогда думал, что мне ясна неправота этого незрелого человека. Почему-то с годами моей уверенности на сей счет поубавилось. Пробыв с десяток лет в его шкуре, теперь я думаю: неужели для христианина необходимо провести всю жизнь среди неприязненно настроенных людей, в атмосфере постоянной травли со стороны тех, кого по должности ты обязан считать своими «братьями во Христе»? И бесконечно сносить, терпеть молча их безнаказанные подлые выходки в адрес всех вокруг. Которые они предпринимают зачастую просто со скуки, чтобы развлечься на счет «придурка», каким они считают тебя, как и всякого пришлого. Не ими выбранного, но нанятого и назначенного к ним попа, о котором так и говорят: «а нам что ни поп, то батька». Не уверен. И, главное, подобная «норма» церковных отношений породилась еще при жизни ап. Павла, главного устроителя Церкви и Ее порядков, который именно на страницах Священного Писания сам же не преминул посетовать, что «много пострадал от лжебратии».

Так случилось со мной, что придя в церковь по вере «с улицы», из мира, без какой бы то ни было хотя бы мало-мальской предварительной подготовки, я совершенно не имел церковного опыта: каких-то сведений, почерпнутых из книг, или впитанных с детства вместе с «атмосферой» храма, которая воспринимается детским впечатлением непосредственно, или, наконец, порядков и обычаев, усвоенных через общение с церковными людьми — ничего этого не было у меня. Я начал осваивать весь начальный опыт « в лоб», с церковного порога:

«принимая как новость эти раны и боль поминутно,

ежечасно вступая в туманное новое утро».

По наивности приняв разговоры о непреложности священного церковного опыта за чистую монету, я принялся буквально на практике исполнять вычитанное в книгах, содержавших «святоотеческий опыт», и предлагавшихся мне «для просвещения» (а вовсе не для исполнения, как выяснилось позже). Вот что из этого вышло.

Я читал книги, и ничего не понимал: слова понятны, а как их к жизни применить, было неясно. Я стал все делать буквально — как написано, так и поступал. Написано, что надо исповедоваться прилюдно в церкви, грехи не скрывать, я попробовал это делать. «Исповедуйте друг другу согрешения ваши». У меня было некоторое общение христианское — молодые люди, которые ходили в ту же церковь. И когда священника не было, я своим собратьям говорил: друзья, я согрешил, делал то-то и то-то. Результат был для меня удивительный: эти люди стали меня презирать, и шарахаться от меня, как от чумного. Видимо, они решили, что я — человек совершенно падший и плохой, хотя сами они были такие же обычные ребята. Такой был очень странный для меня в то время результат. Я тогда чувствовал, что моей душе от этого большая польза, а окружающим этот опыт повредил, люди от этого как-то надмеваются и считают в глубине души, что они-то нормальные, а вот есть «малохольный», над ним можно потешаться.

Расскажу другой случай. На моем первом приходе, в селе Рябушки была такая Клава. Я там служил первый год священником. Я так старался не грешить! Все думал написанное в книгах исполнить и тем Богу угодить, спастись. Была она человек вообще неверующий, и за это была старостой поставлена от советского исполкома. В церковь ходила прилюдно лоб крестить, да деньги собирать. Придет к концу службы, соберет деньги, посчитает, в сейф запрет — такая была эта Клава. И стала она меня донимать по-всякому и, как это бывает, притеснять. А была она такая не одна: были у нее подружки-заединщицы, сплотившиеся вокруг церковных денег. Они видели, что человек им отпора не дает, и начали на меня наседать все больше и больше. Мешали работать, служить, с людьми заниматься. «Вот, все тянешь, на исповеди с бабами городскими, со столичными чужаками залетными подолгу разговоры разговариваешь, а мы тут жди, пока службе конец». В общем, все время лезли не в свои дела, и как-то достали — я и сорвался. Ну, бывает, что ли. Сорвался и наорал на нее. Я, конечно, почувствовал, что согрешил, и после очень мучился совестью. Я стал молиться Богу и понял, что мой долг христианский: пойти и попросить у нее прощения. Я понимал, что это ей не полезно; что она это воспримет, как мою слабость; что это будет глупо выглядеть, и будет совершенно превратно истолковано. Я все это понимал. Но мне Господь сказал в Евангелии: «если ты согрешил пред братом своим: иди, примирись с ним и попроси у него прощения». И я, памятуя о Евангельском благовестии, которое я принял, пошел его исполнять. Таких случаев — их тысячи было в моей жизни. Это просто первый попавшийся, который я вспомнил. Я пошел в домик, где она жила: позвонил и постучал. Она вышла, и я упал ей в ноги. Я ей поклонился. И говорю: «простите меня, Клава, я виноват». И вы знаете, что было дальше? Некоторые, может, сейчас подумают: «ну, дальше было обращение неверующей к вере, она покаялась…» Ничего подобного! Она потом по деревне ходила, хаяла меня, насмехалась надо мной и со смехом эту историю всем рассказывала. И позорила меня много лет после этого. Ничего этот человек так и не понял, понимаете? И, знаете, самым большим благом, которое я получил от этого, было то, что я успокоился, моя совесть была утешена. Для себя я понимал и чувствовал, что поступил правильно, и меня нисколько не смущали дурашливые клавины выходки, и ее окончательное мнение обо мне, как о придурке. Я эти насмешки и позор принимал с полным спокойствием. И тогда, когда после этого на меня много лет смотрели, как на дурака, и теперь, когда многие до сих пор так смотрят.

Я уж не говорю о том, как относятся ко мне некоторые собратья-священники. Кое-кто так за дурачка меня и считают. Я многих людей к вере привел, в том числе и тех, которых теперь почитают «старцами». Они были у меня алтарниками, эти теперешние священники, в свое время. И когда-то я открыл для них Евангелие и веру. Так вот: я до сих пор все мальчиком бегаю, и они же меня заполошным и оглашенным называют, считают за дурачка и юродивого, а сами стали «великими», отрастили бороды до колен и бесов «изгоняют». Я такого однажды прижал при встрече и говорю: «ты кто такой? Ты забыл, откуда ты родом? Чьей властью ты это делаешь, и кто тебе дал эту власть, уж не считаешь ли, что Сам Христос? А если нет, то кто же?» Знаете, как у него «хвост задрожал»? Я не буду его называть, он и до сих пор этим занимается. «А почему я не должен?» Я говорю: «ты у кого из тех, кого ты для себя почитаешь в церкви авторитетом (или для тебя нет таких?) благословение испросил людям голову морочить?» А он мне: «На это не нужно благословение». И это говорит монах, человек, который дал обет послушания. Они теперь только самих себя слушают, вот это у них и есть «обет послушания».

Такова жизнь реального христианина: всегда позорная, смешная — «юродская», если хотим принять в свою жизнь Христа и Евангелие, придя в Церковь не для того, чтобы здесь лоб крестить и молитвы выучить, а для того, чтобы стать христианами. Об этом апостол Павел говорил: «христианство для иудеев соблазн, а для язычников — безумие».

Человек, у которого всегда есть ответ на все вопросы, о чем ни спроси, все расскажет и цитаты приведет. Сейчас у нас очень много безжизненной церковной литературы. Люди покупают такие книги и читают через силу, потому что, зачастую, к сожалению, по своему содержанию они мертвы — в основном это одно только цитирование. У нас, не дай Бог, что-нибудь сказать и не подтвердить десятью цитатами из Святых отцов. Да наши «православные» тут же объявят тебя еретиком, определят в Ад на веки вечные, а при случае и на клочья изорвут («как Тузик грелку»)! Удивительное дело, почему это так? Многие из тех, кто считает себя живущими в церкви, которые все знают, имеют ответы на все вопросы, как-то очень злобно реагируют на живую мысль, которая возбуждает в них злобу, ненависть и необъяснимый страшный протест. Они начинают цепляться к любому слову и пытаться человека по формальной линии запять: «Ты говоришь вот так, а святой отец такой-то говорил вот так-то; значит, ты — еретик! Ату его!».

Сейчас, например, известного профессора МДСА (Московской Духовной Семинарии и Академии) шельмуют его же бывшие ученики. И приходится за него заступаться людям, которые его почитают. Уважаемый человек и подлинный христианин, который поднялся над уровнем формального книжного понимания и исполнения «закона» по букве, познал Христа душой и самим делом, имеет мнения, которые дышат жизнью. Он эти мнения высказывает в своих книгах. Это не нравится! Его же бывшие ученики начали его шельмовать: «Мол, это не так, то не так»… Один достаточно известный своими довольно посредственными и ужасно скучными книгами монах, архимандрит, ни много, ни мало позволил себе написать брошюру, которая называется: «Что общего у Христа с профессором …?» Вы помните высказывание ап. Павла в Новом Завете (2Кор.6:15), на которое он намекает: «Что общего у Христа с Велиаром» (то-есть с бесом — ничего себе, однако?).

Как говорил литературный герой по прозвищу Коровьев: «Врать не надо и хамить не надо!» К сожалению, это типично в церковных кругах, когда возникает заядлая дискуссия по поводу, совершенно не соизмеримому с накалом злобы, которая в связи с этим изливается. Читаешь какую-нибудь статью в церковном издании, в ней речь идет всего лишь о некоторых нюансах догматического богословия, которые простой несведущий человек даже различить и понять не сможет, и удивляешься накалу страстей, и непристойности взаимной ругани, до которых доходит эта злобная «дискуссия» на страницах нашей православной печати. Вот такое очень печальное явление! В частности и поэтому к нам люди не идут, они говорят: «У вас в Церкви люди злые».

Пришедших в церковь впервые, совершивших подвиг преодоления себя и со страхом переступивших церковный порог встречают неприязненно те, кто сам пришел сюда недавно, но успел уже заразиться атмосферой всеобщей заядлости, впитав ее прежде всего. И новичку здесь ничего не объясняют, никогда — на него только шикают, шугают из стороны в сторону, дергая со злобой за одежду, за что попало по подвернувшемуся поводу («батюшка идет с кадилом»). Священство зачастую потакает этому виду лести себе: «бей своих, чтобы чужие боялись» — считая себя достойными особого почитания от «народа» по причине «священности» места, которое они занимают по должности.

Например, один юный священник, на приходе, который он после меня унаследовал, первым делом для прихожан правила написал, как следует им почитать и уважать его за его «сан», с чем можно обращаться к нему, с чем нет, и как надлежит благоговейно вести себя в его присутствии. Такую вот составил бумагу на нескольких листах, размножил, и раздает всем, кто в храм заходит. Называется «Правила церковного общения». Вот уж действительно, «он уважать себя заставил, и лучше выдумать не мог». А еще объявил прихожанам, что заведенные мной свободные порядки отменяются, больше они не вернутся, мол, нечего и толковать. В церкви должна быть железная единоначальная дисциплина с полным подчинением настоятелю, то есть лично ему. И все должны приносить деньги, пока что в размере «десятины» от дохода семьи, «а там посмотрим по надобности». А кто деньги не принесет, того отлучат от церкви, и не будут причащать. Вот так повел дела этот едва вылупившийся, еще в желтке, птенец. Здравствуй, племя, молодое, незнакомое.

Но «не место красит человека…», и люди, увидев эту «мерзость запустения на святом месте», разворачиваются, и уходят к сектантам, потому что «здесь их никто не любит» (см. выше), да и не собирается, здесь сами по себе они, очевидно, оказываются никому не нужны.

Вот удивительно, почему Господь, Который даровал нам закон любви, допустил, что в нашей Церкви зародилась традиция злобы и взаимной неприязни? Я думаю, что верующие все-таки Слово Христа не соблюли. Господь предупреждал учеников: «бойтесь закваски фарисейской и иудейской». К сожалению, соблазн протащить в Церковь линию формального исполнения буквы закона всегда существует. И тогда можно с наслаждением учинить расправы любого масштаба над теми, кто эту букву не исполняет, зачастую, по неведению, или будучи не в состоянии понять, зачем ее исполнять нужно.

Освоившись немного в церковной среде, я быстро обнаружил, как легко стать «святым»: достаточно выработать определенную манеру поведения, подражать которой оказалось на удивление просто. Говорить нужно тихим голосом, смотреть всегда вниз, и обращаясь к обсуждению чьих-либо недостатков, включать и себя в число виновных, как бы разделяя вину. Например, вместо грубого: «ты виноват» — лучше сказать: « мы с вами виноваты…, а я, грешник, хуже всех» — это очень нравится в церковной среде, и более того, воспринимается, как некий опознавательный знак, по которому человека принимают за «своего». Вместо «я» нужно всюду говорить «мы», намекая таким образом на церковную соборность высказанного мнения. Вообще, говорить нужно лишь когда спросят, а если тебя перебивают, сразу же умолкать до следующего вопроса, что свидетельствует о наличии смирения. Хорошо складывать руки на животе, и держа их сложенными вместе (только не переплетать пальцы, Боже упаси!), внимательно следить за тем, чтобы они были неподвижны — это показатель мирного устроения души. Нельзя жестикулировать, а уж махать руками, шаркать ногами, перебегать с место на место или вскакивать и ходить во время беседы считается вообще недопустимым — на этом основании могут решить, что в тебе бес, что ты — одержимый. И тогда все.

Освоив азы «святости», я с увлечением включился в новую для себя игру, и до того заигрался, что сам поверил в собственное мгновенное перерождение под влиянием «благодати». Мне очень нравилось, как умилялись на меня пожилые интеллигентные дамы, составлявшие ближайший посвященный круг подруг «матушки» — жены священника, особы таинственной, на которую распространялся ореол благоговейного отношения к «нашему старцу», как между собой именовали настоятеля модного «интеллигентского» прихода в ближайшем подмосковье, человека в то время еще вполне моложавого.

Как-то гораздо позже я услышал независимое мнение уважаемого мной за трезвые взвешенные оценки явлений церковной жизни уже очень пожилого заслуженного священника. Он сказал буквально следующее про тот «каков поп, таков и приход»: «Сам он (настоятель), безусловно, в прелести (т.е. в состоянии болезненного заблуждения), а чада его все какие-то задвинутые». Но я думаю, он не угадал корня, из которого выросла эта «прелесть»: там все играли в игру «святости», придуманную и присвоенную себе настоятелем, и усердно подыгрывали ему и друг другу, получая от этого несказанное наслаждение собственным самодовольством («люблю меня, любимого»). Причем затеявший все это священник, видимо, вначале просто пытался чисто внешне подражать тем из числимых ныне среди новомучеников, кого еще в детстве видев и лично знав, усвоил от своих родных воспитателей почитать, как авторитет прижизненной святости. А потом привык. Маска приросла, правда, к сожалению, навсегда скрыв за резиной и раскрашенным «папье-маше» настоящее лицо, которое у всякого живущего изначально исполнено красы Боготворной, а «игра», дуплом опустошив выгнившую безжизненную сердцевину «древа жизни», постепенно вытеснила душу на обочину жизненного пути. Вспоминая сегодня об «игре» с мимолетной усмешкой, я имею сведения, что там все по-прежнему, и люди те же, только постаревшие. Продолжают все ту же игру, застряв, видимо, уже навсегда, и давным-давно потеряв идущего впереди Христа из виду. Явление, весьма часто встречающееся в церковной среде под разными видами: кликуши, юродивые, старцы, «прозорливцы», чудотворцы, «целители», «бесогоны» — все идет в ход, все годится для того, чтобы «забыться и уснуть и видеть сны…», буквально уснув и умерев для той реальной христианской жизни, в которую Господь призвал нас жить и действовать. «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идет за них на бой».

К слову, я как-то привез туда, уговорив крестить младенца-сына, близкую подругу, человека, с проницательным мнением которого о людях соглашается сегодня взыскательная аудитория многочисленных зрителей ее всем известных «портретных» фильмов, рассказавших судьбы наших великих, прославленных и забытых, современников. Я так ее уговаривал, убеждал, что именно здесь она сможет встретить столь желанные для любого и каждого, и в церкви всеми искомые убедительные проявления и живые свидетельства действенности Божьей Любви. Наконец, сдавшись, она решилась ехать, я вызвался ее сопровождать.

Стояла поздняя осень, денек был пасмурный, и какой-то промозглый. Пока шли через жухлое поле к храму, в направлении матово светившегося золотом купола и шпиля с крестом, я, торопясь в словах, рассказывал свои религиозные восторги, связанные с новыми знакомыми, к которым мы шли «в гости», для предварительного серьезного разговора о крещении ребенка — просто так, «с ходу», на том приходе крестить было не принято. Женщина молчала, заметно волнуясь, комкала в зяблых руках так и не надетые перчатки…

Принял нас сам настоятель, во всей красе своего подчеркнуто неброского величия. Я был в восторге от оказанной нам чести быть удостоенными столь лестного внимания (нас даже чай пригласили пить), упустив из виду проявленный накануне интерес, когда я сообщил, что моя предполагаемая «протеже» — дочь известного на всю страну телеобозревателя. Однако при конце визита настроение у меня как-то приупало, может, оттого, что, как мне показалось, меня постарались вытеснить, и под ненужным предлогом отправили дожидаться к сторожам. Долго спустя моя спутница вышла очень задумчивая и тоже грустная. К платформе шли молча, говорить как-то расхотелось. Порядочно отойдя, я оглянулся на крест, неожиданно сиявший в пробившемся сквозь мглу одиноком луче, сказал: «Взгляни, солнце». Остановясь, мы смотрели, как живой свет, поиграв с минуту отражением в золоте кровли, медленным щупальцем втянулся обратно под облачный панцырь, и — будто заслонка задвинулась — отдушина небес закрылась в своде низких предзимных облаков, несущих к земле первую поземку. Стало зябко. Передернув плечами, она сказала: «Бр-р… Так неприятно.», — «Что?», — «Да этот твой батюшка. Такой фальшивый. Он очень неискренний человек — ты не заметил?». Тогда я не захотел с ней согласиться: у меня все так хорошо налаживалось. А сына она крестила гораздо позже, уже разумным мальчиком, подростком, у покойного ныне о. Александра Меня, в его игрушечной церковке, куда они случайно забрели теплым весенним деньком в воскресенье, гуляя. Чем-то, видимо, убедил.

Усвоив принятые правила, я быстро преуспел. Меня заметили, на меня обратили внимание. Священники вскорости сочли меня «очень перспективным молодым человеком», и было решено показать меня «монастырским старцам» на предмет определения моей дальнейшей участи: например, не надлежит ли мне избрать для восхождения «царский путь» монашеского жития.

Однако поездка в Печеры Псковские, оставившая по себе неизгладимое воспоминание, стала для меня поворотным пунктом в определении моих гораздо более серьезных отношений с Церковью Христа. Встречей со святостью подлинной, живой и настоящей, без всяких «кавычек»…»

Семья

Оторвавшись от рукописи, он вновь вспоминал то лето после посвящения, и первое большое горе, постигшее их вскоре после того, как стал священником весною.

Рукополагали его на Вознесение. Вовсю цвела сирень, и ее буйный аромат вливался в распахнутые настежь окна, перебивая даже запах ладана, которым кадили густо в алтаре за службой. А он так волновался, что, когда его по чину обводили трижды вокруг престола, старенький владыко, глянув с добрым пониманием, даже сказал серьезно сослуживцам: «Держите крепче ставленника, а то он сейчас, наверно, выпрыгнет в окошко».

Буквально за неделю до того Чернобыль грохнул. В те дни было у всех предчувствие вселенской катастрофы, и даже те, кто никогда не помышлял о Боге, испугались конца света. В среде же верующих тем более царили апокалиптические настроения. «Третий ангел вострубил — упала с неба звезда, подобная светильнику, и пала на третью часть рек и на источник вод. Имя сей звезде „полынь“; и третья часть вод сделалась полынью, и многие умерли от вод тех горьких», — читали верующие в «Откровении Иоанна Богослова», и друг другу говорили при встрече: «Ну все, началось. Как, вы не знаете? Да ведь чернобыль — это вид полыни!». Однако, помаленьку улеглось. Сперва сумели затушить и заглушить разрушенный реактор, затем нам показали по телевизору, как самоходный робот разгребает радиоактивные завалы на крыше разрушенного блока, а к середине лета ученые мужи народу объяснили, что ситуация теперь, мол, под контролем. Про радиацию ничего не знали толком, кроме, разве что, по слухам, все участники аварии померли примерно через месяц и были тихо похоронены, а «в зоне», сожженный радиацией, образовался мертвый «рыжий лес». Говорили, что часть радиации попала с ветром в Белоруссию, и оттуда спешно народ переселяют.

Новоиспеченный отец Сергий тем временем мирно жил и служил у себя в приходе, в глухомани, до которой, казалось, даже отголоски катастрофы не доходят. Уговорив жену провести с ним отпуск, он снял в соседней деревеньке домик, в котором они поселились втроем с малышкой-Машей, а на службы ездил на велосипеде. Жена, не одобрявшая его религиозных увлечений с самого начала, стать «матушкой» и разделить с ним жизнь по вере отказалась наотрез, и разговаривать об этом не пожелала раз и навсегда с ним. Его священство для нее как будто не существовало. Однако, вне этого все оставалось как будто по прежнему, и время они проводили вместе все втроем вполне счастливо: катались в лодке, удили мелкую рыбешку, ходили в лес по ягоды и ранние по тому году грибы, плескались с Машей на теплом мелководье заросшей илом и травой медлительной речушки… — в общем, пастораль, и только.

Раза два заметил он каких-то теток с приборами, что-то делавших поодаль с пробами земли и воды из речки, но в свете тех событий большого значения не придал: ну что ж, проверяют, видать, на всякий случай. А в конце июля деревья стали как-то слишком рано уж желтеть. И скоро листва на них пожухла, причем с одной той стороны, которая была обращена на юг. Возможно, что и от жары — то лето выдалось на редкость знойным. Так и стояли в ряд деревья вдоль дороги — будто опаленные пожаром, с пожухлою, скрутившейся листвой с той стороны, где их как будто бы лизнуло пламя. Сергея этот факт насторожил, ведь он по образованию был специалист по атомной энергии, физик-инженер. Не желая тревожить жену своими подозрениями, он промолчал тогда. Однако, из опасения, что это может оказаться неспроста, под предлогом обещанного ухудшения погоды и возможного похолодания он поспешил ускорить их отъезд домой в Москву, не дожидаясь больше окончания их отпуска и тех счастливых дней.

А спустя неделю Чернобыль вторгся в их собственную маленькую вселенную — Маша тяжко заболела. Сперва пошли по всему телу пятна, скоро превратившиеся в синяки, и поднялась температура. А день на третий, подняв с горшка ребенка, мать с ужасом увидела, что он полон черной крови. И началось… Врачи только руками разводили: не то «красная волчанка», не то еще какая-то напасть с мудреным названием. В общем, детский организм вдруг как будто сошел с ума и ополчился собственным иммунитетом на свои сосуды. И почки, в которых тех сосудов — километры, не выдержали первыми. Прогноз — неукротимый, злокачественный нефрит, и в результате — смерть не далее месяцев трех-шести. Возможное лечение — гормоны, вдруг помогут? Никто не знал, как быть, а меж тем ребенок просто таял на глазах. Ручки обвисли плеточками, тонкие пальчики стали совсем прозрачными, а с побледневшего осунувшегося личика на папу с укоризной смотрели ставшие огромными детские глаза: «Ведь ты же можешь все, так помоги мне».

Говорят, «кто не был на войне, не видел смерти — тот Богу не молился». Он тогда молиться стал ночами. Убедившись, что дорогие его забылись наконец тревожным тяжким сном, вставал тихонько, чтоб не потревожить, и уходил на кухню, где в кромешной тьме поклонов бил по тысяче и больше, до изнеможенья, иль до утра стоял, бывало, на коленях со вздетыми вверх, к небесам, руками — и исходил горячими слезами. Но Небо все молчало, было глухо к его мольбам. А между тем ребенок уходил, жизнь в ней кончалась. И тогда зимой однажды, в ночь накануне Николина дня, придя в отчаяние и возопив, он поставить Богу дерзнул условие: «Ты можешь все, Ты можешь мне помочь, я верю, знаю — значит, Ты не хочешь. Почему, зачем — не мне судить. Но знай, что если Ты меня покинул, если не захочешь мне помочь и бросишь нас на произвол злого рока — и я Тебя покину, брошу веру, и жить не стану, удавлюсь, когда умрет ребенок», — сказал так Богу, и молиться бросив, злой, отправился к постели дочери дежурить, ее держать в руках биение слабой жизни и детский сон хранить, как память о любви.

Жена наутро, заранее договорившись, повезла Машу к какому-то целителю-буряту. И хоть не верил он, и думал о вреде, и опасался, как бы не вышло хуже — не стал перечить понапрасну, чтобы не рушить пусть и призрачной надежды, которая уж много раз, явившись было через тех или других, обманывала горько. Стоял мороз. Закутав Машу в шубу и платки, она ушла, а он, проводив их до машины, пошел домой и принялся слоняться, не зная, чем себя занять — все из рук валилось, а молиться он не хотел. Не стал он больше обращаться к Богу: все что можно, уже сказал Ему, и замолчал, возможно, навсегда.

Несколько часов прошло, они вернулись. Жена была растеряна, о чем-то думала своем, и отвечала на его расспросы невпопад. Да он особо не настаивал в расспросах.

— Да, такой важный. Он руками все над ней водил. Сказал зачем-то, что почка сплющена одна, но никакой болезни он не обнаружил. Озадачен очень был. Просил придти к нему еще, через неделю. И денег с нас — ты представляешь? — он не взял, сказал, что ничего пока не сделал, что должен разобраться, а пока — ничем чтоб не лечили, будет от гормонов только хуже.

О чем-то думала она, но он не стал выпытывать, чтоб не замкнулась. И точно, спустя время сама пришла к нему.

— Ты знаешь, — тут она замялась. Он ее не понукал, — Встреча странная была у нас сегодня. Я выходила с Машей из такси напротив самой двери — и поскользнулась. Навстречу мне шагнул смешной такой старик: бородка белая и волосы седые из-под шапочки, как у тебя, похожей на скуфейку. Меня он поддержал, а Машу поднял. И подержал ее, пока я расплатилась с шофером. Потом сказал ей, мне передавая, с улыбкой ласковой такой: «Что, деточка, болят у тебя глазки? Ну, не плачь, и мама с папой тоже пусть не плачут. Все у тебя пройдет зимой холодной». И нас перекрестил. Пока ее взяла я, шаг шагнула, и оглянулась, чтоб поблагодарить за помощь — его уж нет, а улица пуста…

— Ты что ж? Не поняла? Ведь это… — он от волнения стал ходить туда-сюда и всплескивать руками.

— Кто? Что? Ты думаешь…? Да толком говори! Ну?

— Как хочешь — но это же был сам Никола-Чудотворец! Точно, он. А ты не поняла. Вот и твой целитель не нашел уже болезни никакой. Исцелена! О, Боже! Слава!

— Да погоди ты. Раскаркался уже! Где то исцеление?

— Увидишь. Теперь она поправится, я знаю. Ты мне верь.

И с того часа чудо Бога вступило властно под их семейный кров. В горшке в тот день они кровь увидали — но алую, как будто из аорты. Затем, днями, моча стала прозрачного красноватого оттенка, потом — бледней, бледней, и через неделю от той беды не стало и следа. Ребенок поправлялся, начал есть, потом смеяться и болтать, как прежде. В общем, Слава Богу, ожила. И он — ожил. Опять молиться начал, и Бога сокрушенно умолял простить его безумие и дерзость. Врачи по прежнему лишь развели руками.

Все это было так явно — и со временем прошло, рассеявшись, как утренний туман. Сперва она ходила, было, в церковь по соседству. Ребенка причащала раз в неделю, по воскресеньям, как он ей велел. Сама на исповедь пошла, потом к причастью. Потом все реже, реже… А потом ему сказала: «Больше туда я не пойду. Там люди злые. Противные старухи толкаются, шипят, все норовят ребенка дернуть, сделать замечанье, чтоб молчала и не смела меня спросить, или что-нибудь сказать». Как он переживал, но не мог ее он заставлять насильно. Так и кончилось само. А про чудо спустя немного времени она уже без веры говорила: «Да, конечно, поправилась — но оттого, что правильно лечили, и организм справился с бедой. А виноват в том ты — ты потащил нас в деревню с радиацией свою — ведь сам мне говорил про те деревья. И обманул, смолчал — вместо того, чтоб сразу бить тревогу и уехать. Вот она и заболела. И чудом жива осталась — вопреки эгоизму твоему». Однако, Маша сама тянулась к Богу, к вере — и, чуть подросла, настаивала ездить с отцом к нему в деревню на приход. Там приучилась постепенно в церкви читать и петь — и стала отцу помощницей в его служении. Тогда разлад с женой пошел уже не в шутку. Но это позже. А в те года ждало еще одно их испытание.

Он хотел еще ребенка. Не столько, может, из желания иметь еще детей — скорее, что по вере, чтоб Богу угодить. Она же — ни в какую. И он ее немножко обманул. Во время близости вид сделал такой, что — ничего. А сам незаметно, тайком, ее осеменил. Почувствовав беременность, она хотела скрыть, чтобы потом избавиться от нежеланного плода абортом. Но он был настороже, и признаки неявные заметив, разоблачил немедленно обман. Сперва грозил небесной карой и скандалил, заявив, что бросит и уйдет, если она решится на убийство, потом уговорил, она смирилась, но ребенка не хотела, и возненавидела свою беременность, почуяв насилие и обман. Он каялся в том Богу, но ей так и не признался — все отрицал, ссылаясь на случайность.

Тем не менее, в свой срок родился сын, Кирюша. И мать поневоле сперва приняв его, потом вдруг привязавшись, со всей силой проснувшегося в ней с рождением второго ребенка материнства полюбила младенца так, как ни отцу, ни дочери не снилось. С ними стала почти что холодна, всю свою любовь отдавши ненаглядному сыночку. Маша ревновала к брату, как, бывает, женщина ревнует мужа к сопернице — и, мать возненавидев, еще сильнее привязалась к папе. В семье раскол случился — мать не давала никому из них и близко подойти к младенцу, его считая своим, и только. Так продолжалось с год. Кирюша уже ходил, и начал всюду лазить. Однажды днем, когда пришли с гулянья, она, его раздев, пустила идти в квартиру, а сама замешкалась в прихожей, раздеваясь. Потом, позвав раз и другой, и третий, пошла искать — и не могла найти. Вбежавши к мужу в кабинет, вскричала: «Сергей, помоги найти ребенка, он пропал!», — «Да спрятался, должно быть, что ж кричать и волноваться — он ведь дома». Стал вместе с ней обходить по комнатам, зовя, ища — и все напрасно. Уже разволновавшись сам, зашел на кухню. А там — открытая фрамуга настежь, без ограничителя, который оказался сброшен. Этаж — десятый. Похолодев, ни слова никому, как был, в домашних тапочках, он — к лифту. Спустился вниз, под окна. И там, под окнами, на клумбе, его нашел, еще живого. Весь он был целехонький и ни кровинки, ни ушиба, ни видимых следов увечий — как будто птичкой спорхнул с небес. Не плакал, не кричал… Вдохнул разок и ручками тихонько шевельнул, чтоб протянуть к отцу их — и затих, предавши душу Богу. Он с земли, себя не помня, маленькое тельце поднял и принес его жене в квартиру. Как? — не помнит. Запомнил только дикий крик и вой, которым выла по-звериному она над младенца неостывшим тельцем.

Следствие закрыли не сразу, но — закрыли, не найдя в их действиях преступную халатность. Возможно, мальчик сам отбросил щеколду, и вниз шагнул, ничуть не опасаясь. После того они уж никогда не спали вместе, и супругами лишь перед людьми считались. Тогда он ездил в Печерский монастырь вторично в жизни. И Бога уж не клял и не гневил, во всем виня себя. И старец Иоанн его утешил, указав ему на Небо, где будет за них за всех молиться, и за неверующую мать умолит Бога — младенец их, Кирилл.

Так и шло у них годами, по присловью: вместе жили, спали врозь, а дети — были. Точнее — один всего ребенок, красавица-дочка, беззаветно любившая отца, а мать — из чувства долга. Мать ей тем же отвечала, и ему — не могла простить им ни их любви, ни веры. Ни, тем более, смерти Кирюши, в которой почему-то их виноватила обоих — но не себя.

Между тем Машеньке исполнилось семнадцать. Она заканчивала школу, училась в десятом классе, мечтала поступить учиться дальше на журналистику в университет. Отец ей помогал освоить начала ремесла, писал с ней вместе ее первые заметки, и помещал для публикации в газетах у друзей-редакторов. На собеседовании в МГУ ее заметки похвалили, и отобрали для участия в творческом конкурсе для поступления, а ректор, с которым отец Сергий водил знакомство, приватно его заверил, что она поступит. Оставалось всего полгода — и открыта дорога в жизнь, ребенок вырос в девушку, которой открыты в жизни все пути.

Зимою, на Николу (памятен тот день) он, как всегда, из года в год, служил по окончании литургии благодарственный молебен за чудо исцеления ребенка. И Мария всегда молилась с ним, благодаря Святого за столько лет чудесных, дарованных им Богом быть друг с другом, за счастье вместе жить в любви и мире. Отслужив молебен, и как обычно, отобедав со всем приходом в приходской трапезной, батюшка засобирался, спеша добраться засветло домой. Погрузив в машину нехитрый скарб и подношения прихожанок (банки огурцов, грибов, солений разных), перекрестясь на храм и попрощавшись, с Богом тронулись. Едва отъехав, Маша на переднем сиденье рядом с отцом, сидевшим за рулем, устроилась удобно, ноги подобрав в калачик, да и задремала. Хотел ремень на ней он пристегнуть, но пожалел будить. Ехали сперва по зимнику, и отец Сергий все старался обминуть по возможности кочки и ямины в накате, чтоб не растрясти ее сон. А как выбрались, наконец-то, на шоссе — веселее пошли у них дела: дорога сносная, и по зиме неплохо она держала — ехать можно было смело. Так ехали они, должно быть, с час. Машина сама катила по привычному пути, как лошадь к дому, не требуя особого внимания. В момент какой-то даже отец Сергий поймал себя на том, что начинает задремывать. Встряхнувшись, он огляделся: они подъезжали к небольшому городку, впереди был знак с надписью названия, а в отдалении, на остановке, стояла пассажирская «Газель», из которой никто не выходил — но на всякий случай он еще немного сбросил скорость. И тут, на вираже их лихо обогнав, перед капотом заюлила, тормозя, машина-иномарка, какие носятся теперь по всем дорогам без разбору и соблюдения дорожных правил. На мгновение закрыв ему обзор, она рванула, и дальше понеслась, вихляя задом. Он успел подумать: «Должно быть, пьяные», — когда увидел вдруг перед собой ребенка, мальчишку, вздумавшего из-за «Газели» бежать через дорогу к женщине, на него рукой махнувшей в страхе, что не видит он еще несущейся наперерез ему машины. Не было секунды даже у Сергея, чтоб думать — он, спасая малыша, рванул руль влево, и чтобы удержать машину от смертельного заноса, дал газ, машину бросив поперек дороги в кювет. Клюнув носом, она, слетев с дороги, ткнулась со всего размаху в откос канавы, шедшей вдоль шоссе, и стала мертво. Он, сломав руками руль, грудью напоролся на его обломки, и потеряв дыханье, вместе с ним лишился на мгновенье зренья, а когда оно вернулось — с ним рядом Маши не было. Она, пробив собой переднее стекло, лежала скомканная, мертвая, с разбитой головой, поодаль, вперед по ходу, в снегу, в котором расползалось талой жижей ужасное кровавое пятно. «Святитель Николай, моли ты Бога за грешных нас, достойных страшной кары!»

С трудом отгнав грозящее свести с ума виденье, и справившись с нахлынувшим ознобом, он забыться попытался, вновь вернувшись к книге; переложив страницы, дальше стал читать, и углубляясь мало-помалу в чтение, вновь переживал те впечатления от посещения святого старца в монастыре Печерском, что под Псковом:

Из книги Сергея Ставродьева:

Жизнь во Христе


Божья милость привела меня знать и видеть дивных светильников Веры, и среди них нынче известного многим о. Иоанна Крестьянкина. Говорят, что всяк «оправдывает свою фамилию», то есть, главное жизненное качество, присущее всей семье, отражено именно в «фамилии». Не знаю, насколько это вообще верно, но о. Иоанн свою фамилию, содержащую слово «христианин», полностью оправдал своей жизнью. И слава «вселенского старца» свидетельствует прежде всего о состоявшемся его личном жизненном христианском подвиге. «Стяжи мир души, и вокруг тебя спасутся тысячи». И эти «тысячи», без преувеличения, стекаются отовсюду, чтобы самим увидеть, и удостоверившись увиденным, сказать то, что в Церкви составляет основу так называемого «Священного Предания»: «Если этот верует, значит, Бог — Есть!». Вот что я вам скажу, дорогие мои: Бог — Есть! И хотя я уже знал это, случившаяся встреча с о. Иоанном, без сомнения, открыла для меня жизнь в Боге.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.