18+
Сказки странствий

Электронная книга - 200 ₽

Объем: 186 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Вступление

Недавно несколько знакомых попросили меня поделиться несколькими рассказами, и я решил навести порядок в этом деле. Пишу я немного, давно и безнадежно в стол, и все же, что скрывать, немного обидно, когда написанные вспыхнувшим вдохновением страницы выброшенной пачкой листов или переставшим поддерживаться сайтом падают в Лету…

После нескольких переездов и вереницы ноутбуков мой литературный архив понес ощутимые утраты. Самое раннее, что я нашел в электронном виде, оказалось шестнадцатого года (это еще спасибо долгоживущей жэжэшечке), в то время как я писал и в двенадцатом и раньше, да, если честно, писал сколько себя помню, иногда даже отчего-то зелеными чернилами.

Вообще, как непубличный автор, я дорожу написанным не меньше, чем автор публикуемый. Написанное для меня как Сбывшееся у Грина, а написанное и навсегда потерянное становится его обидным, а со временем и мучительным Несбывшимся… Поэтому я и собрал здесь многое из того, что удалось найти, заодно уложив это в определенную, неожиданно проступившую для меня во время разбора рассказов, структурную последовательность.

Я не верю, что в наше время рассказы или, точнее, рассказы, не объединенные в сериал, интересны значительному кругу людей. Да, лаконичная форма рассказа, возможно, является преимуществом в мире мессенджеров и переписок. Но форма рассказа — это концентрированная форма, прекрасная тем, что в ней, как в капле воды, можно увидеть объемное огромное явление, она требовательна к поверхностному сознанию и ожидает от читателя осознанного концентрированного погружения-вчитывания. Я не верю, что в мире, не знающем такого гения рассказа, как Юрий Казаков, кто-то незнакомый станет читать этот сборник (довольно неровный по уровню текстов) просто так, из любви к литературе.

Эта книга для некоторого количества важных для меня людей, которым, надеюсь, важно то, чем я дышу: близких, родственников, нескольких десятков коллег, а также тех людей, что вложились в мою жизненную историю, чтобы она продолжала развиваться.

В определенной степени это и первая поставленная точка в моей творческой жизни, которая является и завершением, и кочкой для задуманного прыжка. Не буду исключать также, что сборник станет ответом многим знакомым и коллегам, которые все чаще спрашивают меня, а что же я все время пишу и где «про потрогать».

Объем жизненного и профессионального опыта выкристаллизовался во мне в очевидную идею, что культура — это не только величайшие вершины и бессмертные авторы, но и плотный континуум, ноосфера, сплетенная из кухонных разговоров, малоизвестных публикаций, приватных бесед и конференций в сонных (или не очень) районных библиотеках и неопубликованных экспериментов, которые никуда не ведут… Все это непрерывно длящееся пространство имеет и критическую точку невозврата-исчезновения культуры и критическую точку взлета, когда из нее выныривает что-то качественно, категориально яркое и грандиозное. Кто я такой (это я шучу так), чтобы не добавить каплю творчества в помельчавший, но еще могучий океан русской культуры?

Да, и как агностик, как научный исследователь, достаточно понимающий ограничения современного научного познания, как человек, верящий в существование неизвестных еще нам законов, я исхожу из принципа: если можешь сделать что-то, сделай это. Как в том анекдоте, где Бог отвечает пришедшему после смерти человека на его вопрос о главном смысле его жизни: «Передать соль в 1984 году в вагоне-ресторане поезда Москва — Кисловодск». Издание этой книги представляется мне, с одной стороны, событием очевидно малозначимым, с другой, никто мне не скажет когда-нибудь, что я однажды «не передал соль»…


БЛАГОДАРНОСТИ


Условные двадцать с небольшим рассказов за условные двадцать лет это совсем немного, но они, эти рассказы, показывают историю выживания любви к слову и букве в моем мире, который большую часть жизни был полон непростых событий, буквального выживания и работы. Раз сборник аккумулирует долгое прошлое моего пера, то и благодарности в этом сборнике будут прежде всего людям, которые в детстве привили мне любовь к литературному творчеству или в значительной степени заложили камни в фундамент моего мировоззрения.

Мама — человек, который говорил со мной, ребенком, кажется, все время. Мы болтали, смеялись, радовались, обсуждали. Мама учила меня читать стихи стоя на табуретке и хлопала в ладоши, чтобы я не стеснялся делать это где угодно. Мне кажется, любовь к литературному слову она вдохнула в меня за те дошкольные годы, нередко читая со мной книжки дома в свой выходной, вместо того, чтобы отправить меня в детский садик и просто отдыхать после непростой рабочей недели.

Елена Владимировна Иванова (Глинских) — преподаватель русского не языка, а Слова. Елена Владимировна — человек фантастического литературного дарования и обладатель удивительно сочной разговорной речи. Это человек, который говорил в моем детстве настолько изящным языком, что… Ее лекции (уроком это назвать непросто) всегда были авторскими, открытыми для спора и битвы наших категоричных и черно-белых мнений. В этой битве самоуверенных подростков рождалось не только понимание литературы, но и понимание жизни.

Дед Николай Павлович — человек, открывший для меня, что взрослые тоже играют. Благодаря ему я узнал, что можно быть солидным взрослым и при этом оказываться азартным игроком: страстно стучать по столу костяшками домино, увлеченно ловить рыбу и бесконечно экспериментировать с наживкой, играть в шахматы и охотиться на грибы… Как я сейчас понимаю, дед был русским рабочим-интеллигентом, и его округлый правильный мужской говор был для меня с раннего детства примером того, что можно говорить ясно, просто и увлекательно.

Михаил Иванович Прошкин — удивительный ведущий судомодельного кружка, который учил нас облекать романические мечты в реальные деревянные корпуса, ткань парусов и изысканные модели парусников.

Единственным писателем здесь будет Крапивин Владислав Петрович. Дядя Слава недавно ушел от нас, и теперь ничто не помешает написать о нем несколько восхищенных слов, полных благодарности. Необычный земляк своими «летящими» книгами подхватил темы Грина и Паустовского в трудные для романтиков застойные годы. Сам факт, что можно вот так соединить Зурбаган и такой неромантический Средний Урал с его заводами и трубами, соединить благодаря таким обычным мальчишкам и девчонкам, живущим со мной через квартал, это… это помогало выжить. У меня было несколько возможностей познакомиться с Владиславом Петровичем. Сначала я робел, потом почему-то решил, что уже поздно. Словом, случилось то, что случилось…

Отдельное спасибо моему редактору и корректору Рябчиковой Елене Викторовне за терпение и деликатность.

И конечно, я благодарен всем вам, кто поддерживал меня постоянно, день за днем или от случая к случаю, во время редких встреч в моем стремлении к шариковой ручке и клавиатуре…


29.12.2021






Часть первая.

Наши городки


Моршанский триптих
(весна — лето — осень)

Посвящается моему другу и обитателю моршанских лесов и рек Борису Старикову

ПЯТНИЦА ПОД ПАСХУ


Утренний поезд стоит в Моршанске десять минут. В этот раз молчаливый проводник выудил меня из какого-то кривого сна, полного глубоких неясных символов, таких, что хочется немедленно записать их, тем самым закрыв разом все вопросы о смысле жизни, но всегда стоит попробовать, как постигнутое стремительно тает, оставляя незадачливого сапиенса, как прежде, в неведении, зачем же все это вокруг?

Из вагона со мной вышло несколько пассажиров, преимущественно сонных женщин неочевидного в предутренней дымке возраста. Они тут же растаяли в темной прохладе вокзала, унесенные встречающими автомобилями. Два хмурых мужика сели в вагон, заняв наши нагретые полки. Чем дальше от Москвы, тем охотнее при описании людей используешь слово «мужик» в его прежнем, дореволюционном значении. Перрон как-то разом затих, и только милиционер недолго смотрел в мою сторону, нехотя разгадывая мои действия, после чего лениво и сонно отвернулся к желтовато-розовому небу на востоке.

Я расправил складной велосипед и стал ждать опаздывающего Бориса. В этот раз я забыл сказать ему, что поезд приходит на десять минут раньше, чем на самом деле. Который год я успешно пользуюсь этим приемом, Борис верит и, опоздав на эти же десять минут, приезжает почти вовремя. Зябкость весеннего раннего утра забралась под курточку, так что, разогретая душным поездом, кожа мгновенно задрожала гусиными пупырышками, и скрип дружеского велосипеда был более чем своевременен.

Последовала пара часов беззаботного весеннего сна, но стоило «третьим петухам» влететь в открытую форточку, как мы уже разошлись-разбежались по делам. Мой товарищ понес по квартирам несколько торговых заказов, а я двинулся на экскурсию по городскому рынку. Новодельная кирпичная желтая арка, надстроенная над входом в давно существующий и отчетливо небогатый рынок, в Моршанске настолько бессмысленна, что вызывает у меня любопытство, какие же мысли кружились в голове местного архитектора? О чем это?! Дань уважения древнему Риму или триумф очередного городского главы?

Люди на рынке водились в основном у дальних продуктовых лавок. Вещевые ряды пусты совсем редкими прохожими, а вот коляски с пирожками (некоторые еще из моего советского детства), лотки с хлебом и пасхальными куличами, заставленные всевозможными емкостями с живой рыбой, стискивают плотный ручей горожан. Рыба в оцинкованных ваннах и ведрах спит; редко вильнет хвостом сазан или шевельнется толстолобик.

Над рынком солнце, несмотря на утро, уже натопило-нагрело воздух градусов до пятнадцати. Повсюду лук-севок, саженцы, луковицы цветов — черноземная одноэтажная весна вступила в свои права…

Покупатели ходят мимо лотков и магазинчиков неторопливо, как входят корабли в знакомую бухту. Здесь, как ни странно, все еще многое на доверии; в ход идет все: знакомство (хотя почти все друг друга знают), качество, обещание привезти товар «специально для вас»…

Бабушка в вязаной кофте, торгующая знаменитыми в моршанской округе (а некогда и в самой Первопрестольной) крюковскими огурцами, протягивает мне мешок с зелеными и успевает ответить-пожаловаться подошедшей приятельнице:

— Торговля хорошо, только одна женщина обидела меня.

— Как? — спрашивает та, но хозяйка над огурцами выдерживает паузу, значительно бросая взгляд на меня.

— Потом скажу.

Я не выдерживаю:

— Говорите, мне уже самому интересно.

То ли человеческое нетерпение, то ли бывалая туристическая брезентуха сработала, но после секундного колебания приятельнице и мне негромко доверяют:

— Сказала, что огурцы не крюковские! Очень уж крупные для апреля. А?!

Поделившись досадой с нами, она мягчеет, лицо открывается навстречу нашему сочувствию и доверию. Симметричные лабиринты морщинок разбегаются, чтобы подарить приятельнице и мне застенчивую теплую улыбку. Ее серые глаза полны такой жизни, что кажется и в восемьдесят лет впереди у нее еще не один десяток сочных, как ее товар, десятилетий.

Есть такой тип, нередко встречаемый мною (и до меня) в российских деревнях и городках. Вопреки правительству, равнодушию мира, искалеченным судьбам целых поколений эти люди преданы своей искренности, своему отношению к миру. Да, жизнь учит их с возрастом припрятывать эти качества в полутонах полуулыбки, внимательно-осторожном прищуре. Но докажи, что «свой», и разом, без оглядки, отбросит такой человек всяческую осторожность, потому что изголодались все мы по душевному разговору, и кажется, что про них, таких людей, и сказано: «Где трое вас собралось, там и я с вами».

По дороге домой я поворачиваю на улицу Красная. За спиной остались купола знаменитого некогда городского собора. Старая улица состоит из деревянных домов, кирпичных и традиционных, где на первом кирпичном этаже стоит второй деревянный с непременной мансардой. Дома у моршанцев ухоженные, аккуратные. Где-то резные наличники заставляют замедлить шаг, где-то узор по кирпичу раскрасит простой дом. Изредка встретится брошенный дом, но тем сильнее его умирание подчеркивает новые дома и пристройки. Любят моршанцы свои дома, постоянно что-то пристраивают, красят, подновляют…

Дома я достал редиску, зеленый лук, укропчик. Помыл пару огурцов, разрезал их вдоль и посыпал крупной серой солью, что нашел на холостяцкой кухне Бориса. Хороши огурцы оказались. Сочные, хрустящие — крюковские!


Моршанские новости сломанного ВЭФа

Нашим корреспондентам стало известно, что знаменитая в Тамбовской области колдунья и мать пятерых детей начала ведьмовскую атаку на бывшего мужа. Мужчина в очередной раз отказался выполнять обязанности астральной справедливости, в том числе волшебным образом увеличить выплату алиментов.

В ближайшие дни в городе ожидается нестабильное магнитное поле, лицам с заболеваниями сердечно-сосудистой системы не рекомендовано в эти дни выходить из дома.


ЦНА. ИЮЛЬСКИЕ ГРОЗЫ


Сколько лет уже живут славяне в средней полосе? Семьсот, девятьсот, тысячу лет, больше? Успевает или нет за десятки поколений привыкнуть человек к ширине лесов, извивам бесчисленных рек и речушек? Сродниться с ними? Как врач думаю, что нет, как путешественник, что да. Приезжаешь в небольшой городок, что затерялся в густой высокой траве и уже не думаешь — чувствуешь: здесь все твое.

Это лето настолько раскалено июльским солнцем, что даже ночью цикады и кузнечики стрекочут среди томной горячей травы. Под этот стрекот затихает память, и московские удивительные женщины оказываются на другой планете, а все страхи и неприятности едва уловимы, будто дым далекого чужого костра. Лето здесь потрясает и покоряет своим масштабом: белые башни многоэтажных облаков, деревья, опрокинутые в воду, и река, налитая вровень с берегами чисто-зеленоватой водой. Но это потом, а сейчас мы идем с Борисом по ночному городу и неторопливо обсуждаем самые спелые новости, пусть их и немного.

Чай в старом, немного душном деревянном доме, изнутри оклеенном потемневшими обоями… Сад из яблонь-сестренок спустя год беспризорен чуть больше, так как мой друг совсем не интересуется происходящем снаружи дома… Короткий ночной сон о забытых судьбах некогда живших здесь людей; нежный и немного печальный, как покосившийся портрет Есенина на стене прихожей…

И, наконец, река… Она налита, как говорит Борис, «всклянь» с берегами, и шумят тростники, и тревожно кричат мелкие речные чайки. Байдарка идет ровно и споро, взмах за взмахом уходит тревога; будто тает мутная тень, лежавшая на душе жирной пленкой. Словно растворяется в нежности природы осколок зеркала Снежной королевы, и я становлюсь добрее к человеческой суетливости и собственному несовершенству…

Даже сейчас, когда я пишу эти строчки, мне неважно, найдется у кого минута, чтобы замедлить темп бегущей жизни и, заглянув за краешек обыденности, прочесть эти строчки. Важно, что нашлась у меня, чтобы написать, поднять ладони и выпустить рассказ-птицу.

Вот одна чайка зависла над байдаркой и кричит, кричит… На ее крыльях приходит дождь. Сначала он стучит по воде, будто пробуя ее на прочность. Капли разбиваются о влажные листья кувшинок хрустальными осколками. Кувшинки повсюду, речная вода в этом году удивительно чистая, она пахнет жизнью и лягушками. Дождь барабанит по резиновым бокам байдарки, коленям, моей панаме…

Становится чуть грустно за огромное количество людей, что мятутся по задыхающейся Москве в поисках загадочной «гармонии». От тренинга к тренингу «в поисках себя» и личностного роста они впитывают цитаты очередного гуру под спасительными кондиционерами.

Но вот я вижу пожилого лодочника под огромным зонтиком в цветочек и с удочкой. Мысль о «московском» растворяется, и снова звон оловянных капель дождя заполняет сознание. Я люблю теплые дожди. Очень. Я люблю и мелкую теплую морось, и теплый ливень родом из тропиков. В детстве мне нравилось шлепать босиком по дождевым ручьям, хотя, став взрослым, я, увы, и отвык от этого.

Гроза медленно набирает силу, к обеду она заявляет о себе холодным ветром, который поднимает волны и трясет байдарку речной лихорадкой. Мы причаливаем к берегу под рыбацкий навес, чтобы поставить на проверенную газовую горелку закопченный чайник, и не обращаем внимания на угрожающий гром и сухие линии желтоватых молний.

В прохладном сердце грозы горячий, привезенный мной из Пекина чай кажется чем-то удивительно уместным. Мы стоим на берегу с кружками в руках, и впереди весь поход, впереди почти вся жизнь, а, главное, прямо сейчас вокруг нас кипит всей своей нескончаемой неистовой полнотой щедрый июль…


Моршанские новости сломанного ВЭФа

Сегодня в Моршанске ничего не случилось. Рекомендуем переключиться на «Радио Тамбов».


ОСЕНЬЮ К БОРИСУ


Странная поездка, стиснутая несправедливо рабочей субботой и обыденно бурлацким вторником. Работы хватает. Я мог бы раздвинуть рамки поездки, но… Я немного горжусь своей нужностью. Особенно ценно, что каждый слой новой работы стоит на фундаменте завоеванного.

Дорогой, как самолет до Стамбула, поезд «Сура» встретил меня в этот раз элитным вагоном с индивидуальными сейфами у каждого пассажира и разовыми зубной щеткой и пастой. Все вроде хорошо, даже беззвучный биотуалет, но все равно жарко и отчаянно душно. Так что железнодорожная роскошь, к сожалению, не притягивает, а раздражает.

Снова ночной Моршанск с шумом недремлющего «Кузьмича» — привокзального бара, в котором в четыре утра гул запоя так же крепок, как гусеничный трактор «Кировец», а пропитой дух укладывает наповал нетренированных прохожих из распахнутого прокуренно-желтого дверного проема.

Ловлю такси с удивительно застенчивым водителем. Худой в толстом белом свитере, неотрывно глядя на дорогу, он тихим голосом отвечает на мои предутренние вопросы, значение которых я сам улавливаю не с первого захода.

Последнее время я стал больше ценить таких людей; может, не самых одаренных от природы, может, испытывающих проблемы с абстракцией и красивыми рассуждениями, но чутких, доверчивых, как бы нежных душой. В таких людях жива перчинка того православного юродства, которая делает душу человека чуткой ко всему настоящему и подлинному.

Кого не обрадует после воспаленной бессонной Москвы глухая тишина и щадящий глаза сумрак Заводского проезда, что рядом со старым маслозаводом? Взбрехнет собака и бросит, осознав собственную бестолковость. Ветер налетит и накроет разгоряченное лицо невозможно теплой ноябрьской ночью. Ветер полон влаги, под ним расправляется и оживает высушенная центральным отоплением кожа, раздраженные веки, роговица глаз, успокаиваются уставшие от городской копоти бронхи.

Мой товарищ Борис грохочет засовом деревянной высокой калитки, прочные доски которой уперлись в толстые опорные бревна. Пьем чай. Чаепитие в 5 утра кажется причудливым в стенах старого дома. Мы настолько разнимся, гость и хозяин, что кажется, существуем в разных вселенных и от этого ведем долгие неспешно-мудрые беседы…

Дом тихо гудит ночными мечтами, и в саду напоминают о себе ветви яблонь, теряя под беспокойным ветром последние яблоки.

Спит, беспокойно ворочаясь тысячами тел, мой Моршанск, спим и мы, так что пасмурный рассвет, заглядывая в окно, долго не может добудиться до нас. И снова мы пьем чай, и жизнь медленно проходит между нашими пальцами, и мы как-то знаем-догадываемся, что проходит она не зря, текущая сквозь влажный сосновый лес и костер из медных веток, в разговоре о Демокрите и нищем народе, путях мастерства и способах хранения яблок.

Яблоки лежат в саду прямо на земле, Борису лень собирать их, и они медленно вдавливаются во влажную землю под невесомыми каплями осенней мороси…

Выйдя во двор, почему-то вспоминаю Паустовского. Наверное, из-за яблоневого сада. Я стою на узкой дорожке между садом и сараем. В нем раньше держали корову. Стою, не шевелясь, потому что знаю, что нахожусь именно там, где предназначено быть именно сейчас.

А все вокруг продолжается. Стрелка на циферблате моих моршанских знакомых с прошлого приезда сделала очередной круг. Судьбы ломаются, сталкиваются, срастаются, встают с колен. Я, как маленький мальчик, задержав дыхание, смотрю на этот кукольный театр некукольных страстей, страданий и смеха. Смотрю завороженно и восхищенно, потому что чистота характеров здесь зачастую такая, что впору вспомнить Гоголя с его цепким и беспощадным пером. Вслед за обитателями города и вместе с ними я удивляюсь, пугаюсь, завидую, недоумеваю в стиле Николая Васильевича. В такой обстановке в мою голову приходят необычные мысли, и я бегу по грязным, выше голени, улицам, разбрызгивая черную грязь, чтобы записать их.

Поезда проносят людей сквозь маленький мир Моршанска во сне. Незримыми и невидимыми за квадратно-угольными окнами они проплывают через эту маленькую банальную и все же загадочную вселенную. Эту вселенную, кажется, создал Бог и, я почти в этом уверен, вручил Борису. Мой товарищ ходит по городу, будто афинский Сократ, и пытается будить людей, получается, правда, как у Сократа, с сомнительными результатами.

Обратный поезд уносит меня от мокрых бревен старого дома, шелестящих яблонь и волнистой шиферной крыши гаража, где каждая канавка выложена вереницами желтых яблок. Вагон качается, планшет просится из рук, и я окончательно засыпаю, разбросав руки, чтобы безнадежно и с легкой горечью вывалиться из осеннего пространства, где вдвоем живут яблочный сад и старый дом под сырой губкой низкого осеннего неба…


Моршанские новости сломанного ВЭФа

Сегодня на пересечении улиц Интернациональной и Ленина рано утром при загадочных обстоятельствах неизвестный очистил перекресток от снега. В связи с необычностью происшествия горожанам рекомендуется соблюдать особую осторожность при его пересечении…


Тутаев  город, где могут сбыться забытые мечты

Завтра назад, в Москву, а еще завтра официальный конец лета. Конец маленькой жизни, что вновь прожита мной до последнего летнего дня. Как прожита? Что-то упущено, что-то приобретено… Словом, неплохо прожито, по-человечески…

И все же немного грустно. Грусть вошла вот прямо сейчас, раскрыла дверь, ведущую на веранду, так что я увидел прижавшиеся к стеклам красноватыми кистями рябины и пару уставших от множества красноватых хрустящих кругляшей яблонь…

Но обо всем по порядку. Впрочем, кому он нужен, этот порядок в мыслях и набросках, когда нет его во многих, более важных предметах и делах что у меня, что во всем мире?

В старом доме я один, если не считать грусти. Деревянный дореволюционный дом с мезонином и парой распахнутых веранд, ведущих в полузаброшенный сад. Главная непривычность — здесь отчаянно тихо: нет ни привычного истощающего своей монотонностью шума проспекта Мира, ни бесконечных шорохов и вскриков ночного леса. Тишина звенит в моих ушах пронзительно, и я почти рад негромкому постукиванию клавиш ноутбука, пока на белом экране проступают эти строки.

Двухэтажный дом лет двадцать назад выкуплен художниками, которые проводят здесь мастер-классы, создают полотна и картины, так что мы, люди художественного слова, здесь немного в гостях. Но разве не в гостях порой пишется особенно чутко и ново?

Следуя за любопытством, я брожу по дому, привычным взглядом отмечая места, где могу провести полчаса за вышиванием строчек, прежде чем беспокойство не погонит меня дальше.

Вот старый стол в размашистой гостиной с множеством окон. Его дерматиновая столешница несет на себе неизбывную зеленую лампу. Вот мансарда с полукруглым широким столом, там с веранды ведет крутая деревянная лестница, на которой можно примоститься с ноутбуком, свесить ноги и…

Тутаев тих своими долгими улицами вдоль Волги. Современный город с его многоэтажными домами далеко за рекой, за дальним берегом, так что здесь, в Романове, на левом берегу, вечер и тишина властно вступают в свои права: то тут, то там загораются желтые фонари над ямковатыми грунтовыми проездами, и черной ночной порой, и деревенской травой. Лай собак разрывает покой лишь затем, чтобы кануть в тишину молчаливо плывущей широкой реки.

Удивительно это состояние маленького города, когда идешь по ночной улочке, а незнакомые люди в своих одноэтажных домах за невысокими заборами настолько близко. Наверное, в соседнем доме кто-то внимательно смотрит телевизор или копается в интернете; при таком раскладе одиночество порой ощущаешь острее, чем это бывает в сиротливом лесном походе, когда на десятки километров ни души. Как это, отчего? Не знаю…

Меж тем утренний Тутаев, напротив, полон неторопливой провинциальной жизни. Провинциальной не значит незначительной, наоборот, значит коренной, в чем-то глубоко настоящей. Вот лодочники в длинных рыбацких резиновых сапогах разворачивают моторку с тремя пассажирами. Пока крупный, словно кит, паром отдыхает, суетливые лодки везут неторопливцев на тот берег. Собрав несколько ожидающих, невозмутимый лодочник, войдя в воду высокими сапогами, толкает лодку, запрыгивает в нее и заводит мотор, чтобы через несколько минут воткнуться носом в песок рядом с мостиком для схода на берег.

Доверие здесь повсюду: в том, что стоимость минимальная и посильна местному жителю с немосковской зарплатой или пенсией, в том, что можно расстаться с монетами, перед тем как усесться на скамье или на том берегу. Любопытно взглянуть, что будут делать флегматичные лодочники, если, не отдав денег, пойти вверх по крутому речному склону. Круты здесь оба берега, что в диковинку для многих приезжающих — как-то приучены мы видеть один берег крутым, а другой обязательно пологим.

В первый же день моего короткого путешествия я примкнул к группе любопытных из санатория. Симпатичная экскурсовод заботливо ставила возрастную группу в тень от еще серьезного августовского солнца и терпеливо ждала хромающего медленного мужчину с устало стеклянными от боли глазами. Такими несложно стать, если распустившаяся ишемия мозга спелась с хронической болью. Но он ковылял и ковылял, все больше прихрамывая, чтобы услышать очередную историю древнего Борисоглебска. И какое-то непонятное упрямство собирало его пораженную инсультом волю в стальные струны. И, наверное, это одно из тех качеств, что описал Джек Лондон в своих северных рассказах, в том числе в «Воле к жизни», хоть и не в такой романтической обстановке.

Мы прошли к Воскресенскому собору — удивительной хорошенькой и в тоже время величественной церкви. Украшенный многими деталями пятиглавый храм снаружи, будто узорчатое пирожное, а внутри напоминает дворец из разноцветного марципана. Храм, полный истории, жившей на этом месте задолго до его постройки: это и выпиленное из прежней деревянной церкви «небо» (так называются потолки в русских деревянных церквях), ставшее огромной иконой Христа, и маленькие, потемневшие от времени, образы малопочитаемых нынче святых.

И все же ни туристы из отдаленного лесного санатория, ни приплывающие из Ярославля или Костромы поутру на несколько часов туристы не смогут увидеть, насколько ярко возносится в ночное черно-синее небо собор после вечернего пробуждения подсветки. Это изыск исключительно для местных или таких гурманов, как я, приехавших специально в Тутаев (или Романов-Борисоглебск) на несколько долгих дней неспешных прогулок…


Каргополь  заброшенный и оттого живой русский север

Посвящается волшебным сотрудницам каргопольского музея

Поезд до Архангельска и Северного океана, полного льда и студеных злобных ветров. Чисто мужское купе. Именно в этом вагоне три вида купе изначально: женские, мужские и смешанные. Как сдержанный оптимист, я надеялся, что в соседи судьба подбросит мне в этот раз обычных мужиков. Не избалованных подростков из голливудских фильмов (от двенадцати до семидесяти лет), не полукриминальных типов с их агрессивными закидонами. Наконец, не безлико-унисексовых лиц мужского пола из огромных, пожирающих нашу тестостероновую природу офисно-толерантных времен и пространств. Каждый из вариантов по-своему забавен, но сейчас хочется другого: так северный человек, проживший много лет на юге, в мире арабских сказок, пахлавы и рахат-лукума, грезит о горбушке бородинского хлеба с кусочком сочной селедки… Обычно мне почти все равно, как добираться до цели путешествия (есть что печатать, что прочесть в дороге), но в этот раз я надеюсь, черт возьми, я же еду в поезде на Север, в сторону такого сурового Архангельска…

Мир устроен так, что человеку не может иногда не везти — безобидного вида с нежным розовым лицом, мужчина лет тридцати пяти, оказывается, много и задорно путешествует, иногда один, а то прихватив жену и пятилетнего сына. Только что он догадался найти авиаскидки и относительно недорого исследовал опустевший на время карантина Владивосток. Прямо сейчас в вагоне новый знакомый с аппетитом не может наговориться с симпатичной женщиной по видеосвязи (мы со вторым соседом, как и все «нелюбопытные» мужчины, конечно, заглядываем на экран). Тем не менее магия дороги берет свое, и он уже изредка начинает вставлять отдельные реплики в зарождающуюся неторопливо-купейную беседу. Через несколько часов выяснится, что со своим белесым лицом, добрыми глазами и мягким голосом он еще довольно серьезный «многодневный» рыбак. Вот внешность, действительно, бывает…

Другой сосед, напротив, эпатажен. Визуально что-то среднее между бывалым матросом и опытным охотником. Машинист из Плесецка, он полмесяца вахтует то там, то тут, но отовсюду возвращается домой на следующую пару недель. Думаю, немало успешных офисных сотрудников позавидовали бы такому графику…

Лицо у него узкое, но не слишком, кость неширока, но все тело сбито экономно и в то же время настолько плотно, что в крутой красной футболке Adidas running я принял его за продвинутого районного физрука, успешно ввязавшегося в беговой бум, царящий нынче по всему миру и, к счастью, захвативший Россию. Но это я здорово ошибся. Непрерывное вращение вокруг локомотива две недели в месяц, а также охота и рыбалка сделали его тело крепким, мускулисто-неброским, где мышцы не выступают рельефными бицепсами, а как бы оборачивают его костный каркас тугим, как у хищной кошки, каучуковым объемом. Такие фигуры нередко можно увидеть у высокоуровневых опытных спортсменов-многоборцев. Загорелым лицом с размашисто-прямым носом он немного напоминает то ли итальянского актера, то ли испанского футболиста.

Сейчас, когда в залитом летним светом вагоне я пишу эти строки, давно наступило утро. Первый сосед вышел в предутренней Вологде, чтобы обнять жену и ребенка, а после на несколько дней двинуть в сторону какой-то маленькой, но неприлично рыбной речки, название которой я забыл сразу, как оно было произнесено. Наверное, это какое-то защитное рыбацкое заклинание?

Машинист, так отчаянно ругавший вчера «стрижа» «всего на двух осях с неэкономными двумя электровозами» и неохотно согласившийся, что «ласточки все же неплохие», спит крепким сном уставшего честного человека. Его стильная и дышащая беговая футболка (купленная «на распродаже и за баллы») туго очерчивает плотную под семьдесят пять килограммов фигуру. Короткая, но в меру, стрижка, краешек татуировки, интригующей из-под короткого левого рукава: так со спины и не скажешь, что напротив машинист из райцентра Архангельской губернии, и только многократно стиранные камуфляжные штаны намекают на истинное положение вещей.

За окном разнотравье вовсю разлилось белоцветьем позднего лета, и ритмично отсчитывают время проплывающие ржавые опоры ЛЭП. Чем дальше к Архангельску, тем болотистее становятся вырубленные вдоль железнодорожного полотна просеки. Березки робеют, становясь чем дальше, тем тоньше и ниже.

С железным лязгом поезд тормозит, и проводница металлическим ломиком подцепляет складную лестницу, чтобы распахнуть ее навстречу бывалому асфальту станции. Тем временем в тамбуре я разговорился с выходящей женщиной, которая, оглянувшись на меня, полуудивилась:

— А я уже думала, что одна буду выходить в Няндоме.

— Нет, за мной еще люди собирались выходить, — я охотно поддерживаю разговор и высокий статус станции.

Мало ли что, и я уточняю:

— А вы не знаете, где стоит автобус до Каргополя?

Женщина обрадовалась:

— Я тоже в Каргополь!

— А как поедете?

— Да меня встречают. Должны встречать, — слегка тревожно поправляет она сама себя.

— Может быть, можно с вами до Каргополя? Я поучаствую деньгами.

Здесь интонации собеседницы разом меняются. Опыт долгих непростых времен, горечь и отчуждение большого города проступают в интонациях ответа:

— Не-ет, мы сперва в Казаково, вам лучше автобусом…

Собеседница виновато отводит глаза и вспыхивает радостью при виде возрастной пары, спешащей к нашему вагону. Мы прощаемся, и я, спрыгнув с подножки, шагаю к безальтернативному белому тупорылому пазику. Выясняется со слов водителя и кивающей женщины с граблями в аккуратном садовом хаки, что только через десять минут транспорт неторопливо зашуршит в нужную сторону, то есть к каменным соборам Каргополья и набережной холодной Онеги.

Отчаянно хочется есть: вчерашний ужин в поезде быстро самоликвидировался (даже не верится, что внутри меня), а предстоящий час с лишним в трясучем автобусе — дополнительное испытание для желудка вдобавок к сосущему чувству пустоты.

— Так хочется чего-то перекусить, — сокрушаюсь я, безнадежно оглядывая небольшую привокзальную площадь, странно пустынную в смысле продуктовых ларьков и кафешек.

— Так на вокзале буфет, — неожиданно сочувственно откликается худой водитель с глубокими носогубными складками и внешностью завсегдатая-рыбака.

— А успею? — сомнение и надежда сплелись в моем голосе спиралью, как две нити ДНК.

— Да, подождем если что пару минут, — снисходительно к моей тревожности бросает хозяин баранки, а женщина с граблями заботливо улыбается, словно я не стандартный худощавый мужчина вполне среднего возраста, а все еще какой-то юноша с отчетливым дефицитом веса.

В удивительно опрятном буфете Няндомы стоит запах таких трогательно консервативных пирожков, но есть и мясо с гречкой, и что-то еще сытное и вполне съедобное мне некогда. К черному чаю, чем севернее, тем вернее, в любом месте можно найти нарезанный тоненькими ломтиками лимон. Универсальный выбор «и нашим и вашим» — пирожок с яйцом/луком. Пирожок годный. Не домашний, где зеленый лучок сочно-изумрудной крошкой пересыпан золотистым желтком яйца, но вполне с луком и вполне с яйцом.

Через несколько минут, выбегая из приземистого, но удивительно просторного для небольшой станции вокзала, под распахнутое густо-синее небо Каргополья, я обнаруживаю все тот же дремлющий белый автобус, все тех же обитателей, разве что прибавилась несколько дачников да молодая пара. Ребята сидят спиной к дороге и робко продолжают держаться за руки. Они долго сидят на переднем сиденье пазика, но через пятнадцать-двадцать минут девушка, чья рябоватая смуглая кожа лица, шеи и предплечий вся усыпана веснушками, наконец развернулась к лобовому окну, поджав под себя правую в легкой бюджетной туфельке ногу. А вот и оба они увлеченно смотрят на дорогу, все так же не разжимая ладошек…

Вот старый Христорождественский собор (давно считающий себя и музеем) смотрится в полноводную северными болотами свинцовую реку. В самом храме, где запрещено фотографирование, преображенный временем до темного выцветания и восторженного пиетета иконостас. Его клетки-ячейки карабкаются под потолок и полны привычных евангельских картин, но деревянная объемная, словно металлическая ковка, резьба вокруг картин оживляет привычный канон. Так что даже близорукий турист вроде меня, наклонившись навстречу известным святым и безымянным ангелам, способен рассмотреть, как оживает древнее дерево, как негромко проступают звуки лихих резчиков той глубокой старины; такого сурового, безжалостного и в то же время чуждого нашим горестям и причудам восемнадцатого столетия…

В широком с толстыми, словно массивные львиные лапы, колоннами церковном подвале, словно в чулане Бога, хранятся «небеса» — расписанные дощатые потолки бревенчатых шатров русского Севера. Сужавшиеся к центру круглого потолка доски с выписанным Христом или кем-то не менее каноничным нелепыми треугольниками сиротливо стоят, прислоненные к неровным булыжниковым стенам и старым надгробиям. Им, «небесам», здесь совсем-совсем грустно без бесконечных криков ласточек и голубиного ворчанья, депрессивно без светло-синего неба, лившегося когда-то на них через узкие окна высоких деревенских храмов скупыми лучами северного солнца. И все же это какая-никакая жизнь: в самих деревенских строениях, нередко без пожарной сигнализации, не обработанных огнеустойчивой жидкостью и в лучшем случае закрытых на амбарного типа замок, «небеса» могут мгновенно сгореть или быть украденными без следа. Так что позже, посещая шатровые свечи северных деревень, мы, раз за разом с грустью поднимая головы, не видели «неба»…

Казалось бы, что проще: недорого заказать принты этого неба и легкие копии разместить в деревенских церквушках и часовнях, но ключевой вопрос современного музейного (и не только) дела — деньги. Большие деньги. Их отчаянно не хватает, несмотря на робкие, хотя и регулярные шевеления государства, а также более значительные усилия нескольких общественных организаций. На самый край катастрофы (или уже за край) сползают три, а то и больше, ценнейших объекта. Какие тут принты небес, хотя они, безусловно, украсили бы посещение той или иной деревни, куда нечастые дотошные туристы заезжают ради одного, но уникального деревянного чуда…

Вот зашла бы такая группа по невысокому крыльцу через скрипучие толстодощатые двери, рассмотрели бревенчатые стены, место, где был и нет нынче, агрегатор религиозных контекстов — иконостас… Взгрустнули… И вдруг случайно кто-то поднял бы голову наверх, а там!.. Принт «неба» с такими натуралистичными архангелами, удивительный синий фон, отчего и зовется эта потолочная конструкция небесами, и все бы, конечно, как ахнули!.. Мечты, мечты, живете вы своей жизнью, и сложны наши, взрослые отношения с вами…


Кража невесты. Горский обычай, фильм «Кавказская пленница», погони и кровавые стычки… Но не все так однозначно. Легионы любителей порассуждать про генетическое рабство российских народов, о крепостном праве (искренне считая, что оно было везде и всегда) не любят русский север вообще и Архангельскую губернию в частности. Уж очень много тут такого, что негативные черно-белые теории трещат по швам. И ситуация с «бесправием» русской бабы здесь такова, что и представительницам деструктивного феминизма не разбежаться. Но в сторону суетные баталии наших дней, над которыми будут хихикать или недоуменно пожимать плечами люди уже родившегося нового поколения…

«А Федька-то с порнями, как понЯл, что девку-то ему не отдадут, потому как богатые родители, богаче, чем федькины-то, взял и Марью прямо с сенокоса-то и украл. Привез домой, а она отвернулась и зыркает в окно, а на парня не. Федька сидит на лавке, дрожит как осиновый лист — придут сейчас девкины родители и родичи, и коль скажет девка, дескать, ведите меня домой, так ничего и не будет. А над парнем, что девку-то украл, а она ушла, потом все смеяться будут, и замуж-то за него никто не пойдет», — рассказывает, легко переходя на тутошний говор увлекшаяся рассказом элегантная, словно муза конца девятнадцатого века, сотрудница музея. «Сидит Федька, чуть не плачет, родители его уж и так ей, и эдак понравиться хотят, дескать, хорошо тебе тут будет, а все без толку. Тут и сестра парня за дело взялась — неохота брата вот так видеть — и начинает разговор, что, дескать, Маша, а чем тебе Федор не гож? И мужик видный, как выйдет на поле, так косит за двоих, и цасы есть. Смотрит девка в окно, но после раз-другой на парня да и глянет. И вот слышно уже, идут-шумят с соседней деревни родители с родичами, злые, да кто с чем в руках, а девка говорит, чуть не как отец ейный уже в дверях-то показался, что ладно, пусть Федор сватов шлет…»

И подневольно насовсем девок замуж здесь родители никогда не гнали, с одной стороны, места попривольнее, они для всех таковы, а с другой — женщины смолоду здесь могли зарабатывать не меньше мужиков, работая кто где, например, на золотошвейных промыслах, обучаясь этому в близлежащих монастырях у монахинь.

А бывало и так: украдет девку парень, спешит за ним погоня с косами да вилами, спросят у проходящей бабки, не видала ли. «Да они через поле побегли, она длинная, а он низенький такой, так она фонарь держит, убежит вперед — шаги-то большие, а он семенит. Ну она ему и кричит, дескать, быстрее, быстрее…»

Смотрины были и ее, и его. Жульничали порой обе стороны. Ей подруги в сундуки заподложат красоты вышитой, а у парня смотрели имущество, так что на смотринах жениха, бывало, пару коров да скотины по мелочи родственники ночью пригонят. Ритуал ритуалом, а как не пособить свойственнику?


Кто-то сказал, что каждое время считает себя умнее прошлого и мудрее будущего. Непростые сами по себе во все времена отношения между мужчиной и женщиной с конца двадцатого века усложняются и запутываются по геометрической кривой. Вчера в моде была классовая борьба, и целые поколения пришли в этот мир, сотрясли его и ушли в Лету, воспринимая исключительно классовую картинку. Для многих женщин или мужчин товарищ из другого пола был непредставимо ближе, чем существо той же половой принадлежность, но чуждой классовой принадлежности. Сейчас зачастую обратная ситуация: сословное неравенство (вернувшееся к нам во всей своей полноте) не мешает гендерным войнам. Язык ненависти меняет повестку, но не меняет характер.

История наших предков (Каргополье не исключение) не могла позволить себе настолько далекие от реальности и вопросов выживания страсти. Все были заложниками существующего порядка, так или иначе.

Пройтись по каргопольским музеям без экскурсовода, значит не зря потратить деньги, они тут небольшие, а пройти мимо погружения в удивительный мир отношений, у которого мы и сейчас немалому можем научиться. И, что удивительно, сохранившемуся в какой-то степени в этих местах в нынешних людях и их рассказах…

Микроавтобус трясет нас по Каргополью в сторону Красной Ляги, небольшой деревни на берегу озера. Хотя о чем это я?! Нет ни деревни (чем нас не удивишь), ни озера (что встречается существенно реже). Карстовые породы, распахивающиеся пасти воронок, что в одночасье выпивают всю воду, напоминают про Крымские горы, где на гулком от шума серо-серебряных трав плато Караби лежит ярко-зеленое пятно трав на месте ушедшего озера. Там долгое время на его берегу жило какое-то племя…

Но и здесь, под северными травами, переплетенными жесткими жгутами безжалостной крапивы, под когтистыми корнями мшелых елей, встречаются карстовые породы, что поначалу легко проседают, чтобы образовать озерную ванну, а потом разом вылиться в сливное отверстие, будто кто-то вытащил из дна пробку.

Вода ушла из Красной Ляги настолько давно, что ни расположение озера, ни фундаментов домов не отыскать без вдумчивых усилий. Когда-то стоял здесь традиционный комплекс северной земли — шатровая да кубоватая церковь, а межу ними, наискосок, вырастала из земли бревенчатая колокольня… Ко времени глобального интернета и работы по удаленке выжила огромная, трогающая шатровым навершием высоту в семьдесят метров бревенчатая церковь. Ее огромное тело, несмотря на утраты и потрясения, реликтовой ракетой торчит в небо деревянным шатром. Рядом, в плотных невысоких деревьях, и скрыто то, что осталось от второй церкви и колокольни. Только легкие складки земли, замечаемые внимательным взглядом, ведь на многие километры вокруг ровная-ровная зеленотравная плоскость. Сколько здесь жили люди, до того как от них ушло озеро? Двести, триста лет, дольше?..

Компактная кучка туристов, из которых я самый невежественный, водит хороводы вокруг громады из посеревшей от усталости древесины. Заглядывая под нижние венцы бревен, опытные ветераны краеведческих маршрутов указывают мне на сохранившиеся следы охры, а наверху, под скошенным козырьком, проглядываются элементы побелки. Как выглядела эта церковь прежде? Белой свечкой, карминово-красной мегапечкой или комбинацией различных расцветок — сказать сложно…

По зеленотравному полотну, расцвеченному низким северным солнышком, бегает пес с умными глазами. Он перебегает от туристических ботинок к краеведческим сапогам. Невзрачный ошейник обхватывает крепкошерстную собачью выю (где еще, как не в рассказах про русскую северную древность, вставлять архаизмы?), а брюхо не выглядит безнадежно впалым. Собака позволяет потрепать себя по загривку, чтобы, удовлетворив тискательный рефлекс людей, уверенно заторопить лапы дальше, к другому туристу. Удивительно обаятельное сочетание общего любопытства с возможностью перехватить внезапный кусок удачи из сумки запасливого ценителя шатровых «деревяшек». Деревяшками называют между собой деревянную архитектуру некоторые продвинутые ценители. Звучит это нисколько не пренебрежительно, а скорее ласкательно и трогательно.


Белый, словно одно из облаков парой километров выше, микроавтобус вывалил нас у прокопанного когда-то с параллельными, словно у реки, берегами пруда. За спиной осталось довольно ладное в своей современности Саунино (не скажешь, что селу несколько веков), а на отшибе примостился стершийся от времени погост с шатровым Иоанном Златоустом и пустившими самостоятельные корни бревнами колокольни. Идея ставить колокольни принципиально отдельно видится мне каким-то причудливым проявлением самостоятельности северян, которая обнаруживается здесь повсюду, но в таких микроскопических мелочах, что вот не укажешь пальцем.

Внутренности, потроха деревянных церквей вызывают все виды эмоций депрессивного спектра. От легкой печали и груды дощатой всячины в пыльных углах до густого слоя листьев, мусора и трупиков птиц и мелких животных. Последнее особенно ярко, когда рядом стоит каменная церковь, и немногочисленные местные принципиально не ухаживают за деревянными раритетами, то ли считая, что это обязанность государства, то ли находясь в обиде на музейщиков, мешающих использовать бревенчатые храмы по прямому назначению в полном объеме. Впрочем, такое мы видели всего в двух местах и, напротив, в большинстве сел: специально существующая женщина, крепкая, обычно лет шестидесяти разного уровня здоровья, имеет ключ от запертой от греха подальше (вспомним недавнюю трагедию в Кандопоге) церкви. Как правило, она встречает туристический маршрут недалеко от своего дома, вручая ключ сотруднику музея с причудливой смесью строгости и одобрения на лице.

В Иоанне все вскидывают голову с порога — редкая церковь, где «небо» не вывезли и оно открывает духовный портал ввысь, откуда ангелы, архангелы, евангелисты и прочите силы с тоской смотрят на нас, людей современности, что редко-редко замахиваются на что-то действительно яркое, доброе и масштабное…

Вместе с синевой расписанного то ли пару, то ли три века назад «неба» на нас обрушивается отчаянный птичий писк — это заостренный треугольничек мечущейся ласточки расчерчивает потолочную синь. Все время, что мы рассматривали древний, потемневший от времени трехстенный иконостас, она кричала и кричала, то ли прося, то ли изгоняя нас из пространства, где некогда человеческий дух десятилетие за столетием заглядывал за грани такого непростого материального мира, а нынче настолько пустынно, что природа потихоньку берет свое, заползая на бревна мшистой плесенью, обвивая густоизумрудными травами и залетая в летние распахнутые продышаться окна…

— Посмотрите, справа «небо» уже продавливается, еле-еле держит, — продолжает экскурсовод.

— А что такое? — встревожился я, по близорукости не заметив выгнутые трещины одного небесного сектора.

— Сверху постепенно накапливается птичий помет, и вся эта тяжесть продавливает «небо», а мы не можем его расчистить.

— Но почему? — вскрикивает уже половина группы.

— Каждую реставрацию нужно заявлять как тендер и под нее нужно получать деньги. Но хуже всего, что помет разъедает дерево, и это еще и очень горючий материал — если загорится, то будет гореть, как бенгальский огонь, и водой его уже не потушишь.

Боль. Молчаливая печаль, и только черная ласточка кричит отчаянным птичьим воплем и чертит, чертит больное «небо».

Словно подросший в каком-то внутреннем измерении на чуть, я выхожу на косоватое крытое крыльцо. Недалеко чем-то неразборчивым занимается крепкий, без возраста, внештатный сотрудник музея. До нашего приезда он косил траву, но выключил косилку, чтобы не мешать вдумчивым туристам слушать тишину, в которой христианская вечность сплетается с таким недолговечным материалом, как дерево. Мужчина работает здесь всего год, но с каким восторгом отзывается о его ответственности и педантичности наша полетная музейная муза. Вообще история каждой «деревяшки», прошедшей своими предшественницами через запрет Никона строить бревенчатые храмы, террор против церквей постреволюционных агрессоров, запустения позднего Союза и разгильдяйства девяностых, история каждой деревянно-деревенской церкви — это подвиг, длящийся во времени и достойный отдельного фантастического детектива…

Мы расселись по сиденьям. Теплый ветер задувал в распахнутую дверь. Сотрудник снова косил траву, и ровный гул движка негромко ворчал над плоской равниной забытого погоста…


Под вечер с хрустом и стуком мы уплетали традиционные рыбники и кашу, запеченную в печи. Употребляли все это под бражку и компоты у обаятельной и рукастой Антонины, хозяйки заботливой и острой на язык так, что и весело и иронично выходит беседа — редки такие беседы, так их не хватает в городской и стандартной жизни, выверенной мейнстримом и интеллектуальной поверхностной модой. После, выйдя во двор, хозяйка, подхватив пару участниц под руки, рассказывала и изображала, как «девки рядами гуляют и кого не надо с собой не берут». Много местных историй, и горьких, и радостных, и курьезных, услышали мы, но все же во всей этой народной изустности чувствуется подспудно, что не было здесь «крепости», что во все времена жили здесь люди, незримыми волевыми зубами вцепившиеся в домонгольскую крестьянскую свободу и не выпустившие ее какими-то древними структурами мозга и социальными паттернами вплоть до наших дней…


Поездка продвинутых краеведов, к которой, не стесняясь собственной невежественности, я прибился, истаивала — все разбрелись по необычной жаре, что обрушилась на Архангельскую область несколькими днями раньше. Нырнув от жары в каменную (не кирпичную) громаду храма (не закрывавшегося в годы гонений) Рождества Богородицы, я растерянно застыл на пороге, забыв перекреститься (что всегда делаю из уважения к «чужому монастырю»). Удивительное до какой-то причудливости сочетание темнющего от времени деревянного иконостаса и нескольких нежных березок с их светло-зелеными до салатовости листьями, стоящих в ведерках тут и там на каменном полу храма, — особенно выигрышно березки под Троицу смотрелись близко к алтарю, как бы связывая вековую прочность потемневшего до черноты иконостасного ствола с краткосрочностью солнечно-зеленоватых листвяных монеток…

Как автор громоздкого, перегруженного (по меркам двадцать первого века) описаниями и информацией, рассказа, я наконец-то задумался, что, собственно, хотел донести этим текстом? Ну, кроме восхищения перед предками, рубившими топорами хоромы для Бога из дремучего грозного леса. Чтобы не разводить рассуждения на новые страницы, отвечу, что, пожалуй, это про то, как рутинные и привычные в общем-то дела обычных же людей превращаются спустя пару-тройку веков в удивительные штрихи, на которые потомки смотрят с восхищением и иногда даже пытаются сохранить…

«Нам не дано предугадать, как наше слово отзовется». И не только слово: думали ли безымянные артельные мужики, что их ладно срубленные сельские церкви «для своих» будут внимательно разбирать по бревнышку старшие научные сотрудники, а уцелевшую угловую роспись стены педантично описывать авторитетные профессора? Конечно, нет, они и слов таких не знали, но это случилось, это прекрасное, легкое, как капризный вздох летнего ветра, деревянное взмытие к высокому синему небу русского Севера мы видим как ушедшую магию неповторимого прошлого…






Часть вторая.

Возвращение в Европу


Читая тексты советских авторов начиная с шестидесятых и продолжая семидесятыми и восьмидесятыми, отчетливо видишь, как, уходя, имперские поколения уносят с собой незримо ценное — из литературной повестки вымываются-исчезают темы, связанные с мировой (прежде всего европейской) культурой в ее бесконечных нюансах и многообразии.

Как от чашки восточного кофе в Стамбуле до пейзажей Неаполя, от встреч с французскими социологами до скупки всего, что только возможно, на книжных развалах Берлина; тьма мельчайших молекул культурных кодов исчезает со страниц новых советских произведений. Видно, как отчаянно эти авторы начиная с шестидесятых начинают мечтать вырваться за удушающие пределы железного занавеса. Заметно, как у кого-то из них болезненно обостряется, а у кого-то атрофируется потребность продышаться не сколько воздухом свободы, сколько воздухом культуры. Италия и Франция, Лондон и Барселона из реальных мест превращаются в символы… И не то чтобы оскудение, но нарастает некая тусклость, ограниченность позднесоветского творчества, его изолированность от мировых тенденций, дефицит свежих идей. И, если честно, это все же значительный шаг назад.

Русская культура, как восточная ветвь европейской цивилизации, кажется непредставимой без непрерывного взаимодействия с культурой итальянской и французской, немецкой и британской, английской и скандинавской, чешской и сербской…

Странные дискуссии о том, кто же мы (европейцы или азиаты), поражают меня своей наивностью, отсутствием обращения к научному мнению, хотя мы все понимаем степень политизации этого вопроса. Быть культурной окраиной не есть плохо, это значит просто ждать своей очереди на право подхватить знамя, право стать блистающей звездой первой величины не в первую очередь. Во второй половине девятнадцатого века мы великолепно воспользовались дошедшей до нас очередью, чтобы уже в начале двадцатого века выпустить это знамя из рук.

Сейчас мы можем (и должны) путешествовать в Европу, затягивая рваную рану в семьдесят лет, сшивая то, что веками уже было сметано-сшито нашими художниками-пенсионерами в Италии, писателями во Франции и философами в Германии.

Для меня первые годы европейских странствий напоминали замедленное всплывание на водную поверхность после долгого погружения, когда наконец вот, жадно хватаешь воздух, но его не хватает. Навсегда запомню брусчатку мадридских улиц, когда я шел по каменному сердцу Кастилии и не верил происходящему! Да, можно читать Бодлера, рассматривать иллюстрации Коро и Дега, вникать в контекст работ Сартра и Камю, но сложно бесконтактно воспринять все это в полной мере, зачастую воспринять, чтобы пойти дальше, переработать во что-то свое, как это делала русская культура во второй половине девятнадцатого века. Это отчетливо понимали русские, хлынувшие в старую Европу начиная с века восемнадцатого.

Такая страсть к бурливой Европе не только не противоречит любви к России, ее архитектуре и городкам, деревянным церквям Поморья или гранитным гребням уральского Таганая. Напротив, выбрав, напитавшись, влюбившись в «свою» Европу, можно оценить метафору Метерлинка о возвращении к синей птице. Именно после десятка путешествий по городам, полным древнего аромата истории, по природе старой Европы (преимущественно Средиземноморье) я оказался в полной мере способным оценить прелесть «нашего», а побродив по Альпам, через какое-то время, неожиданно влюбиться в Кавказ и все еще открываю его для себя.

Неважно, какие виды искусства близки вам и какие стили вы предпочитаете, важно трогать ТЕ камни, видеть ТЕ виды и дышать-погружаться в ТУ среду, уходящую корнями в Афины, Рим и Константинополь; туда, где формировались близкие всем нам культурные процессы и искусства. В этом смысле, как русский, я совершенно не оригинален: для меня удивительно близки ландшафты Италии, юг Франции и юг и центр Испании.


Бергамо дышит горами

Посвящается горному туристу Марио из Милана

Маленький, но современный паровозик с желто-красными вагонами уже подкатил к Альбино, конечному представителю мира рельс в этой долине альпийских предгорий. Здесь, в современной ломбардской глубинке, для меня начались отчаянные поиски открытого бара с билетами на пересадку. Где еще, по мнению итальянцев, могут продаваться билеты на автобус, как не в провинциально-неприметном баре вокзальной площади, в пустом зале которого выпивает пара дневных завсегдатаев, а их третий товарищ лениво позвякивает монетками перед игровым автоматом. Время здесь пахнет докомпьютерной неспешностью и непременно отменным для провинциальной Италии капучино. Кофе здесь удивительно недорог. Вдобавок к нему тут дают малюсенькие бутербродики — бесплатно, как нередко еще случается в Италии, когда гостеприимные местные традиции умудряются игнорировать усредняющий цинизм брюссельской бюрократии.

Престарелые ухоженные мачо, флиртующие с молодой сексапильной барменшей, будто вышли из фильмов золотого века итальянского кино. Восхищенный моими пятью итальянскими словами бармен демонстрирует свои познания в английском «Lets go!» и машет обеими руками в сторону небольшого автобуса, ерзающего уже около вокзала. Хватая билеты и на ходу вскидывая рюкзак, неуклюже бегу к водителю. Властитель баранки в светлых поло и брюках, увидев опаздывающего пассажира, только рад и со вкусом использует эту пару минут, чтобы через распахнутое широкое окно перекинуться с владельцем вокзальной «кофелотереи». Запрыгиваю в салон. Пара монашек в салоне автобуса, судя по одежде, из разных орденов обсуждают, в бумажном слове непередаваемо, прекрасные розы их светской соседки. Разве не жива еще та Италия, в которую влюблялись Тропинин и Брюллов?!

Ponto nossa — маленькое местечко, откуда тропа резко забирает в горы. Именно здесь я поймал за хвост то удивительное чувство времени-пространства — вход в пятое измерение историчности. Не спешу. Сиеста здесь, в деревне, не до трех, как в Бергамо, а неопределенно дольше…

Фермерская колбаса, бутылка муската (нектар, право) и мой здоровый аппетит, словно живая картина, притягивают пожилого итальянца, который уже через пару минут рассказывает о своей давнишней поездке в Москву и про улицы Ленинграда. Он говорит именно «Ленинград» и на последнем слове почему-то ударяет кулаком по дереву скамейки. В ответ я гордо рассказываю про монтанья (горы), и мы на пальцах переговариваемся, что и где, двумя чеканными профилями глядя на залесенные вершины. Большими тонкими ладонями с темно-пергаментной кожей он аплодирует мне, а я ему. И мы бесконечно довольны друг другом.

Мускат тает, сиеста тоже. Вода из колонки капает своей неисправностью. Бутылку в урну. Ветер крутит облака над Оробийскими Альпами. Пора…

У некоторых итальянцев удивительные глаза. В них трагизм Данте соединяется с повседневным юмором итальянского горожанина. Бывает, заглянет такой человек тебе в глаза и будто проникает в душу. Это не взгляд в стиле Достоевского, это мудрость культуры и беззаботность настоящего, которую сразу разглядели и изобразили наши великие портретисты… И встреча-то была пустяковая, а потом, сидя на горном перевале, вспыхнет внезапно в тебе этот взгляд. И каким-то удивительным образом легче становится жить, зная, что есть на этом свете такие забавные и мудрые итальянцы…

Удивительная тишина отвесных гор… Журчание родника рядом с приютом и то становится каким-то желанным. Отойдешь от него, а справа и слева нависают отвесные пики, ущелье сужается кверху, а на горизонте хребет за хребтом погружаются в неясный розово-молочный закат. И представляется, что там, в закатных городах, намного лучше, теплее, осмысленнее, а что я делаю здесь, одинокий и неприкаянный?

Так начинаешь понемногу различать внутренние голоса-мысли. Нет лучше места, чтобы испытать собственную осознанность на прочность. Но если получается хотя бы немного, то на место гнилостной суете в амфору души втекают бытие и легкость.

Одинокая цикада стрекочет за спиной. Нет, уже не одинокая — из другого куска леса зазвучала другая. Лес обрывается в долину, узкую и длинную, одну из тех долин, что старательно продвигают приезжим «туристические» итальянцы. Слева от меня пройденный маршрут, справа начинается какой-то поселок, за спиной — горы, а впереди… впереди, под обрывом в двадцать метров, та миниатюрная Италия, которую русские люди обожали задолго до моего появления.

Вот колокол маленькой церквушки напомнил о себе, вот горсть фонарей осветила дома, в которых наверняка почти все болеют за «Ювентус».

Половинка Луны разом высунулась из облаков. Она помнит, как здесь проходили Цезарь и Теодорих, проезжали Суворов и Дягилев. Она запомнит и меня. А может, это была другая половинка и это не та Луна?

Кто-то сказал, что Италия — это страна кладбищ и могил; страна прошлого. Мне видится иначе. В этой древней стране-музее сами итальянцы немного дети, словно среди величия былого прорастает яркая новая жизнь. Ведь жить неплохо итальянцы начали совсем «вчера», лет на десять раньше, например, москвичей, и теперь здесь все расцветает, словно цветы в засушливом месте под первыми щедрыми дождями весны. Конечно, случаются мировые кризисы, мигранты, и Посейдон, говорят, упрямо тянет Венецию на дно, но люди, выжившие в нищие шестидесятые, сохранившие сквозь голод свой смех, свою способность вдыхать жизнь полной грудью, конечно, справятся!

Серые, мокрые от тумана скалы тонут в седом молоке. Висящая над вершиной облачность делает подъем на скромные (в сравнении с модными Эльбрусом или Эверестом) горы малоосмысленным, так как ничего не распахнется под ногами восходителя. Конечно, остается невыставленная галочка в личном списке вершин, что делать — я иду мимо по узкой плотной тропе. Под ногами то тут, то там крупные камни, торчащие снизу, залакированные неуступчивыми подошвами туристических башмаков. Возрастные горные пешеходы непривычно часто встречаются на пути. Непривычно для наших постсоветских гор, где, несмотря на вкрапления потрепанного временем бывалого возрастного туриста, неизмеримо чаще попадается задорная, обвешанная современными яркими курточками и рюкзаками юная горная поросль. К сожалению, рюкзаки-колобки вместе с неудобной обувью выбили у нашего возрастного туриста то, без чего невозможно в горах — надежный позвоночник и выносливые коленные суставы. Здесь все давно не так: люди в возрасте не носят с собой палатки, спальники и пенки. Они идут от горного приюта к приюту в хороших уже с семидесятых (если не раньше) горных ботинках, и очевидно, дожить до преклонного горного возраста таким образом намного проще. Я киваю всем, иногда перебрасываюсь парой слов на английском, но здесь, выше двух тысяч метров, безраздельно правят молчаливые скальные стены нависшей над путниками вершины и острые трещины-пропасти, куда порой гулко скатываются небольшие камни, потревоженные то ли прошедшим туристом, то ли перепадом температур.

Утром карта уверяет меня, что спуск в ущелье будет проходить по маршруту низкой сложности, про себя я называю его пенсионерским, так обычно маркируется легко читаемая тропа с пологими подъемами и спусками. Для меня это повод слегка ослабить лямки рюкзака и сделать несколько кадров тающей за спиной горы, по-прежнему мрачной в безнадежности тумана.

Вниз, вниз временами срываются камни из-под моих бывалых горных ботинок. Вот впереди, чуть справа, показалась узкая долина, покрытая пупырышками далеких поселков, нанизанных на речную нитку.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.