
Часть Первая
Сстранные Истории Нервного Джентльмена
Не время для трёпа! Не место вопросам!
Однажды подсёк я в воде меченоса —
Огромную рыбину с саблей в носу…
Ты скажешь, возможно, что чушь я несу?
Вы скажете мне, что заврался я, други?
Присвоил надменно чужие заслуги?
Я честен пред вами до самого дня!
Зачем вам знать правду?
Зачем вам она?
«Жена на месяц» Флтчера
Следующие приключения были рассказаны мне тем же нервным джентльменом, который поведал мне романтическую историю о «Толстом джентльмене», опубликованную в «Брейсбридж-Холле». Весьма примечательно, что, хотя я прямо указала, что эту историю мне рассказали, и описала того самого человека, который её поведал, её все равно восприняли как приключение, случившееся со мной. Но я клянусь, что ничего подобного со мной не происходило. Я бы не огорчалась по этому поводу, если бы автор «Уэверли» в предисловии к своему роману «Певерил Пикский» не намекнул, что он и есть тот самый Толстый Джентльмен, о котором идёт речь.
С тех пор меня без конца донимают письмами и расспросами джентльмены и особенно бесчисленные дамы о том, что я видел в этом великом неизвестном. Всё это чрезвычайно мучительно. Это всё равно что получить в подарок главный приз — ГРАНПРИ, не приложив к этому никаких усилий. Ведь я, как и все остальные, не меньше других жажду проникнуть в тайну этого весьма необычного человека, чей голос разносится по всему миру, но никто не может сказать, откуда он исходит. Тот, кто поддерживает столь удивительное и причудливое инкогнито, кого никто не знает, но в чьем существовании каждый готов поклясться. Мой друг, нервный джентльмен, человек очень застенчивый и склонный к уединению, жалуется, что его сильно раздражают слухи о том, что он и есть тот самый счастливчик. Из-за этого он стал довольно известной персоной в двух или трёх провинциальных городках, и его то и дело уговаривают выступить на вечерах «синих чулков» только потому, что он «тот самый джентльмен, который мельком видел автора «Уэверли». Бедняга стал в десять раз более нервным с тех пор, как узнал из достоверного источника, кто этот тучный джентльмен, и никогда не простит себе, что не предпринял более решительных попыток увидеть его воочию. Он с тревогой пытался вспомнить, как выглядел тот дородный джентльмен, и с тех пор с любопытством приглядывался ко всем джентльменам более чем обычного телосложения, которых видел садящимися в дилижансы. Всё тщетно! Черты лица, которые он мельком разглядел, кажутся типичными для всех дородных джентльменов, и великий незнакомец так и остался великим незнакомцем.
Охотничий ужин
Однажды я был на охотничьем ужине, устроенном достойным старым баронетом, заядлым охотником на лис, который с размахом принимал гостей в старинном фамильном особняке, облюбованном грачами, в одном из центральных графств нашей отчизны. В молодости он был страстным поклонником прекрасного пола, но, много путешествуя и с большим успехом изучая женщин в разных странах, вернулся домой, как ему казалось, глубоко сведущим в женской психологии и в совершенстве овладевшим искусством нравиться и соблазнять.
Однако на пике его славы его постигло нежданное унижение: его бросила юная воспитанница пансиона, едва знакомая с законами любви. Баронет был совершенно раздавлен этим невероятным поражением, с отвращением удалился от мира, положился на свою экономку и с головой ушёл в охоту на лис, как настоящий Ииуй. Что бы там ни говорили поэты, с возрастом человек перерастает любовь, и свора гончих может вытеснить из его сердца даже память о несравненной богине из приютского пансиона.
Когда я видел баронета, он был весёлым и добродушным старым холостяком, каких ещё поискать, и любовь, которую он когда-то испытывал к одной женщине, распространилась на весь женский род, так что во всей округе не было ни одной хорошенькой девушки, которая не удостоилась бы его внимания. Обед затянулся допоздна, потому что в доме нашего хозяина не было дам, которые могли бы позвать нас в гостиную, и бутылка безраздельно властвовала над холостяками, не уступая своего могущества даже такому грозному сопернику, как чайник. В старинном зале, где мы обедали, раздавались взрывы грубоватого охотничьего хохота, от которого древние оленьи рога на стенах мерно сотрясались, а иногда ходили ходуном. Однако постепенно вино и пунш, которыми угощал нас хозяин, начали действовать на тех, кто и без того был слегка утомлён охотой, криками и пустопорожней беготнёй по лесу. Те, кто в начале обеда был бодр и весел, какое-то время искрились весельем, но постепенно один за другим затихли, скукожились и сморщились, лишь изредка подавая едва различимые признаки жизни. Некоторые из самых болтливых, которые так храбро подавали соловьиные голоса в начале застолья, крепко уснули, и бодрствовали лишь те, кто, подобно коротконогим гончим, незаметно пристраиваются в хвосте разговора, но непременно оказываются в гуще событий. Даже они в конце концов умолкли, и слышно было лишь, как храпят два-три заядлых обжоры, которые, помалкивая во время бодрствования, наверстывали упущенное во сне. Наконец, когда в кедровой гостиной объявили, что подадут чай и кофе, все очнулись от этого временного оцепенения и прервали затишье.
Все проснулись бодрыми и отдохнувшими и, потягивая освежающий напиток из старинного фамильного фарфора баронета, начали подумывать о том, чтобы разойтись по домам. Но тут возникла неожиданная проблема. Пока мы засиживались за трапезой, разразилась сильная зимняя буря со снегом, дождём и мокрым снегом, сопровождавшаяся такими пронизывающими порывами ветра, что казалось, будто они пробирают до костей.
— В такую погоду, — сказал наш гостеприимный хозяин, — нечего и думать о том, чтобы высунуть нос на улицу. Итак, джентльмены, я приглашаю вас остаться у меня по крайней мере на эту ночь и распоряжусь, чтобы вам приготовили комнаты!
Непогода, которая всё более свирипела и становилась все более бурной, не оставляла места для возражений. Вопрос был лишь в том, не придется ли экономке, и без того заваленной работой, в поте лица трудиться, чтобы разместить в доме еще одну неожиданную компанию.
«Да бросьте, — воскликнул хозяин, — разве вы когда-нибудь слышали о холостяцкой квартире, которая не была бы просторной и не могла бы вместить в два раза больше людей, чем обычно?»
Из вежливости он позвал экономку, чтобы посоветоваться с ней в присутствии всех нас. Появилась пожилая дама в парадном платье из выцветшей парчи, которое шуршало от волнения и спешки, потому что, несмотря на браваду хозяина, она была немного растеряна. Но в холостяцком доме с холостяками-гостями такие вопросы решаются легко. Хозяйка не станет привередничать из-за того, что гостей размещают в укромных уголках и выставляют на всеобщее обозрение обветшалые части дома. Экономка холостяка привыкла к переделкам и чрезвычайным ситуациям. После долгих метаний туда-сюда и многочисленных совещаний по поводу красной комнаты, синей комнаты, комнаты с ситцевыми обоями, комнаты с дамасковыми обоями и маленькой комнаты с эркером вопрос был наконец улажен. Когда со всем этим было покончено, нас снова пригласили к традиционному сельскому развлечению — ужину. По мнению розовощекого дворецкого, времени, потраченного на послеобеденный сон, а также на отдых и совещания в кедровой гостиной, было достаточно, чтобы нагулять аппетит к ужину. Поэтому из остатков обеда была приготовлена легкая закуска, состоявшая из холодной говяжьей вырезки, рублёной оленины, фаршированной индюшачьей ножки и ещё нескольких лёгких закусок, которые сельские джентльмены едят перед сном, чтобы крепко проспать всю ночь и громко храпеть. Послеобеденный сон обострил остроумие каждого из нас, и несколько женатых джентльменов из нашей компании, которые считали, что имеют право подшучивать над холостяком, изрядно повеселились, обсуждая затруднительное положение хозяина и его экономки. После этого начались шутки о том, кто в какие покои попадёт, раз уж их так внезапно разместили в этом старинном особняке.
«Клянусь душой, — сказал ирландский капитан драгун, один из самых весёлых и шумных в компании, — клянусь душой, я не удивлюсь, если кто-то из этих симпатичных джентльменов, что висят на стенах, будет бродить по комнатам этой ненастной ночью, или если призрак одной из этих дам с тонкой талией заберётся ко мне в постель, перепутав её с церковным погостом.
— Так вы верите в призраков? — спросил худощавый джентльмен с угловатым лицом и выпученными, как у омара, глазами. Я ещё за обедом заметил, что этот последний — один из тех неугомонных любителей задавать вопросы, у которых, похоже, нездоровый интерес к разговорам. Он никогда не довольствовался услышанным, никогда не смеялся, когда смеялись другие, но всегда переходил от шутки к наводящему вопросу. Он никогда не довольствовался ядром ореха, а пытался выковырять что-то ещё из скорлупы, — Так вы верите в призраков? — повторил любопытный джентльмен, сверля присутствующих бусинками глаз.
— Клянусь, так и есть! — ответил весёлый ирландец, — Я вырос в страхе перед ними и верил в них. В нашей семье был бенши, дорогая.
— Бенши? А что это такое? — спросил тот, кто задал вопрос.
— Это призрак старой женщины, который присматривает за настоящими милезианцами и воет под их окнами, чтобы дать им знать, когда кто-то из них умрёт. Эдакий пионер и провозвестник смерти!
— Очень полезная информация, — воскликнул пожилой джентльмен с проницательным взглядом и подвижным носом, который он мог забавно морщить, когда хотел пошутить. — А главное — оптимистическая! Клянусь душой, я хочу, чтобы вы знали: быть тем, за кем присматривает бенши, — это большая честь. Это доказательство того, что в ваших жилах течёт чистая, арийская кровь. Но, ей-богу, раз уж мы заговорили о призраках, то лучшего дома и ночи для встречи с привидениями, чем сейчас, не найти. Сэр Джон, а у вас нет комнаты с привидениями, куда можно было бы поселить гостя?
— Возможно, — с улыбкой ответил баронет, — я смогу пойти вам навстречу.
— О, я бы очень этого хотел, моя дорогая. Какая-нибудь мрачная комната с дубовыми панелями, с уродливыми портретами, которые угрюмо взирают на тебя, и о которых экономка может поведать множество восхитительных историй о любви и убийствах. А ещё тусклая лампа, стол с ржавым мечом на нём и призрак в белом, который в полночь отдёргивает занавески… и…
— По правде говоря, — сказал пожилой джентльмен, сидевший в дальнем конце стола, — вы напомнили мне об одном анекдоте…
— О, история про привидение! История про привидение! — раздалось со всех сторон, и все придвинулись чуть ближе. Теперь внимание всей компании было приковано к рассказчику. Это был пожилой джентльмен, у которого одна сторона лица сильно отличалась от другой. Веко у него было опущено и свисало, как незакреплённая оконная ставня. Да и вся левая сторона его головы выглядела обветшалой и напоминала крыло заброшенного дома, в котором водятся привидения. Готов поспорить, что эта сторона его головы была набита историями о привидениях. Возможно, нам не повезло увидеть другую сторону его яерепа, но он был повёрнут к нам именно этой стороной, как будто специально старался скрыть античную красоту другой половины головы. Все требовали, чтобы он рассказал эту историю. -Нет, — сказал пожилой джентльмен, — это всего лишь анекдот, и довольно банальный, но я расскажу его, как есть….
Эту историю я услышал от своего дяди, когда был ещё мальчишкой. Но я не помню, случилось ли это с ним самим или с кем-то другим. Впрочем, скорее всего, это произошло с ним, потому что он был человеком, с которым часто случались странные происшествия. Я слышал от него и о других, ещё более невероятных историях. В любом случае, предположим, что это произошло с ним.
— Что за человек был ваш дядя? — спросил джентльмен, задавший вопрос.
— Ну, он был довольно сухим и проницательным человеком, Я бы сказал, что он был классический сухарь, к тому же он был заядлым путешественником и любил рассказывать о своих приключениях.
— Скажите, пожалуйста, сколько ему было лет, когда это произошло?
— Когда что произошло? — нетерпеливо воскликнул джентльмен с подвижным носом.
— Ей-богу, вы даже не дали истории шанса произойти. Ладно, не важно, сколько лет было нашему дяде, давайте послушаем о его приключениях.
Когда пытливый джентльмен на время умолк, пожилой джентльмен с измученным лицом продолжил.
ПРИКЛЮЧЕНИЯ МОЕГО ДЯДИ
Много лет назад, задолго до Французской революции, мой дядя провёл несколько месяцев в Париже. В те времена отношения между англичанами и французами были много лучше, чем сейчас, и они охотно общались друг с другом. Тогда англичане ездили за границу, чтобы тратить деньги, и французы всегда были готовы им помочь. Сейчас они ездят за границу, чтобы копить деньги, и обходятся без помощи французов. Возможно, путешествующих англичан тогда было меньше, и они были более разборчивы, чем сейчас, когда вся нация вырвалась на свободу и заполонила континент. Как бы то ни было, они легче и быстрее вливались в иностранное общество, и за время своего пребывания в Париже мой дядя завёл много близких знакомств среди ушлой французской знати. Некоторое время спустя он отправился в зимнее путешествие по той части Нормандии, которая называется Пэи-де-Ко. Ближе к вечеру он увидел башни старинного замка, возвышающиеся над деревьями в обнеснном стеной парке.
Каждая башня с высокой конической крышей из серого шифера напоминала свечу с колпачком. — Кому принадлежит этот замок, друг мой? — крикнул мой дядя худощавому, но шустрому форейтору, который, в огромных ботфортах и треуголке, семенил впереди него.
— Монсеньору маркизу де… — ответил форейтор, приподнимая шляпу — отчасти из уважения к моему дяде, отчасти из почтения к благородному имени. Мой дядя знал, что маркиз — его близкий друг в Париже, который часто выражал желание увидеться с ним в родовом замке. Мой дядя был опытным путешественником и умел извлекать выгоду из любой ситуации. Он на мгновение представил, как обрадуется его друг маркиз, если его вот так неожиданно навестит мой дядя, и как приятно будет самому дяде оказаться в уютном замке, отведать знаменитых блюд маркиза и превосходного шампанского и бургундского, вместо того чтобы ютиться в убогой гостинице и питаться такой же убогой едой. Через несколько минут худощавый форейтор уже вовсю нахлестывал лошадей кнутом, гоня экипаж, как заправский француз, по длинной прямой аллее, ведущей к замку. Вы, конечно, все видели французские замки, ведь в наши дни во Франции путешествует каждый.
Этот замок был одним из самых старых. Он стоял обнаженный и одинокий посреди пустыни из гравийных дорожек и холодных каменных террас, с холодным на вид регулярным садом, разбитым на прямоугольники и ромбы, и холодным безлистным парком, геометрически разделённым прямыми аллеями, с двумя-тремя безносыми холодными статуями без одежды и фонтанами, из которых била такая холодная вода, что от неё сводило зубы. По крайней мере, такое впечатление они производили в тот зимний день, когда приезжал мой дядя, хотя в жаркую летнюю погоду, я уверен, они слепили бы глаза. Щелчки кнута форейтора, которые становились все громче по мере приближения кареты, спугнули стаю голубей из голубятни и грачей с крыш, а затем из замка выбежала целая толпа слуг во главе с маркизом.
Он был рад видеть моего дядю, потому что в его замке, как и в доме нашего гостеприимного хозяина, в то время появлялось не так много гостей, как он мог бы вместить. Он по-французски расцеловал дядю в обе щеки и проводил его в замок. Маркиз оказал гостю радушный приём, свойственный его соотечественникам. Он действительно гордился своим старинным родовым замком, этим родовым гнездом аристократического зазнайства, часть которого была очень древней. Башня и часовня были построены чуть ли не в незапамятные времена, но остальная часть замка была более современной: во время войн Католической лиги он был почти полностью разрушен. Маркиз с большим удовольствием вспоминал об этом событии и, казалось, был искренне благодарен Генриху IV за то, что тот счёл его родовое гнездо достойным сноса. Он мог поведать множество историй о подвигах своих предков и показать несколько шапок, шлемов и арбалетов, а также огромные сапоги и куртки из буйволиной кожи, которые носили участники Католической лиги. По этим артеактам у не слишком разборчивого слушателя могло сложиться впечатление, что эти средневековые герои были какими-то невероятными гагантами, но это не совсем так. Но больше всего он гордился двуручным мечом, которым едва мог орудовать, но который демонстрировал как доказательство того, что в его роду были великаны. По правде говоря, он был лишь бледной тенью этих великих воинов. Когда вы смотрите на их грубоватые лица и мускулистые руки, изображенные на портретах, а затем на маленького маркиза с его тонкими, как спички, ногами, желтоватым лицом, обрамленным двумя напудренными локонами, похожими на голубиные ушки, которые, казалось, вот-вот улетят вместе с ним, вы вряд ли поверите, что он принадлежит к той же породе, что и эти мужественные, словно вырубленные из одного дубового пня предки. Но когда вы смотрите в его глаза, которые сверкают по обе стороны крючковатого, совиного носа, как у жука, вы сразу понимаете, что он унаследовал весь пылкий нрав своих приснопамятных предков. На самом деле пылкий нрав француза никогда не угасает, как бы ни исхудало и не исстрадалось его тело. Напротив, он становится всё более утонченным и воспламеняющимся по мере того, как уменьшаются его земные частицы. Я видел достаточно отваги в маленьком французском карлике с пылким сердцем, чтобы из него получился вполне сносный великан.
Когда маркиз, по своему обыкновению, в демонстрационных целях надевал один из старинных шлемов, висевших в его зале, его голова казалась в нем не больше, чем сухая горошина в стручке, но глаза сверкали из глубины железной пещеры, как карбункулы, а когда он с трудом поднимал тяжёлый двурукий меч своих предков, можно было подумать, что отважный маленький Давид уже расправился не вовсем честным и галантным методом с хананейским конкурентом и теперь, празднуя победу, истово размахивает мечом Голиафа, который для него ыл всё равно что ткацкий челнок.
Однако, господа, я слишком увлёкся описанием маркиза и его замка, но вы должны меня простить: он был старым другом моего дяди, и всякий раз, когда дядя рассказывал эту историю, он не мог удержаться, чтобы не поговорить о своем хозяине. Бедный маленький маркиз! Он был одним из тех отважных придворных, которые так преданно, но безнадежно защищали своего государя в замке Тюильри от натиска толпы в тот печальный день 10 августа. Он до последнего проявлял доблесть истинного французского шевалье, слабо размахивая своей маленькой придворной шпагой. перед лицом целого легиона санкюлотов; но он был пригвождён к стене, как бабочка, щукой-поясохвостом, и его героическая душа вознеслась на небеса на его голубиных, поистине святых крыльях.
Но всё это не имеет никакого отношения к моей истории. Итак, к делу! Когда пришло время ложиться спать, дядю проводили в его комнату в старинной башне. Это была самая старая часть замка, в древности служившая донжоном, или крепостью. Разумеется, комната была не из лучших. Маркиз поселил его там, потому что знал, что дядя — путешественник со вкусом и неравнодушен к древностям, а также потому, что лучшие покои уже были заняты. Знаете, ведь всем известно, сколь мало обращает внимание истинный путешественник на уют там, где ищет приключения и даже, можно сказать, некоторые испытания и даже неудобства. Маркиз даже попытался утешить дядю, рассказав о великих людях, которые когда-то жили в этих комнатах и так или иначе были связаны с его семьей.
Если верить его словам, Джон Бэллиол, или, как он его называл, Жан де Байё, умер от огорчения в этой самой комнате, узнав об успехе своего соперника Роберта Брюса в битве при Бэннокберне. А когда маркиз добавил, что во время Тридцатилетней войны в этой комнате ночевал герцог де Гиз, дядя был рад, что удостоился столь почетного места.
Ночь была холодная и ветреная, а комната — не из самых тёплых. Старый слуга с вытянутым лицом и долговязым телом, одетый в причудливую ливрею, который прислуживал моему дяде, бросил охапку дров у камина, обвёл комнату странным взглядом, а затем пожелал дяде bon repos, скорчив гримасу и пожав плечами, что выглядело бы подозрительно, если бы это сделал кто-то другой, а не старый французский мужлан. Комната и впрямь производила дикое, даже можно сказать, безумное впечатление, способное встревожить любого, кто читал готические романы, и вызвать у читателя дурные предчувствия. Окна были высокими и узкими, когда-то они служили бойницами, но их грубо расширили, насколько позволяла толщина стен, и теперь плохо подогнанные оконные рамы дребезжали и скрипели при каждом дуновении ветра. Можно было подумать, что в ветреную ночь по комнате в своих огромных сапогах и со звенящими шпорами расхаживают старые члены «Лиги». Дверь, которая была приоткрыта и, как и положено французской двери, оставалась приоткрытой, несмотря ни на что, и открывала своё зев в длинный тёмный коридор, который вел бог весть куда и словно был создан для того, чтобы призраки могли проветриться впредутреннем тумане, когда в полночь покинут свои могилы. В этом проходе ветер завывал, как хриплый шёпот, и дверь то и дело со скрипом открывалась и закрывалась, словно какой-то нерешительный призрак раздумывал, войти ему внутрь или нет. Одним словом, это было именно то неуютное помещение, которое призрак, если бы таковой водился в замке, выбрал бы для своего самого излюбленного времяпрепровождения. Однако мой дядя, хоть и привыкший к странным происшествиям, на этот раз ничего не почувствовал. Он несколько раз попытался закрыть дверь, то нажимая на полотно, то лупя ногой по чёрной от старости коробке, но безуспешно. Не то чтобы он чего-то опасался, ведь он был слишком опытным путешественником, чтобы его пугала мрачная комната, но ночь, как я уже сказал, была холодной и ветреной, почти как сейчас, и ветер завывал в старой башне почти так же, как сейчас в этом старинном особняке, а сквозняк из длинного тёмного коридора был таким влажным и холодным, словно из сырого подземелья. Поэтому мой дядя, не сумев закрыть дверь, ограничился тем, что подбросил дров в камин, и вскоре в огромной трубе с широким раструбом вспыхнуло пламя, осветившее всю комнату и превратившее тень от каминных щипцов на противоположной стене в длинноногого великана. Дядя взобрался на шесть матрасов, которые образовывали французскую кровать и стояли в глубокой нише. Затем он поплотнее закутался в одеяло, зарылся в него по самый подбородок и стал смотреть на огонь, прислушиваясь к завываниям ветра и посмеиваясь при мысли о том, как ловко он напросился на ночлег к своему другу маркизу. Так он и уснул.
Не успел он проспать и половины своего первого сна, как его разбудили часы в башне над его комнатой, отбивавшие полночь. Это были как раз те самые старинные часы, которые так любят призраки. Они издавали низкий, мрачный бой и отбивали время так медленно и нудно, что дяде казалось, будто они никогда не остановятся. Он считал и считал, пока не уверился, что насчитал тринадцать ударов, после чего часы остановились. Огонь в камине почти погас, и последний горящий полено-факел догорал, испуская маленькие голубые язычки пламени, которые время от времени превращались в маленькие белые вспышки, которы к тому шипели, как змеи. Дядя лежал с полузакрытыми глазами, натянув ночной колпак почти до самого носа. Его мысли уже блуждали где-то далеко и начали смешиваться с воспоминаниями о кратере Везувия, французской опере, римском Колизее, лондонской закусочной «У Долли» и всеми теми знаменитыми местами, которыми забита голова путешественника, — одним словом, он уже засыпал. Внезапно его разбудил звук шагов, которые, казалось, медленно приближались по коридору.
Мой дядя, как он сам часто повторял, был не из пугливых, поэтому он лежал неподвижно, полагая, что это кто-то из других постояльцев или слуга, идущий спать. Шаги, однако, приблизились к двери, и она тихо отворилась — то ли сама собой, то ли кто-то её толкнул, дядя не понял. В комнату проскользнула фигура в белом. Это была женщина, высокая и статная, с властными манерами. На ней было платье старинного покроя, очень пышное, волочившееся по полу. Она подошла к камину, не обращая внимания на дядю, который приподнял рукой ночной колпак и пристально посмотрел на неё. Некоторое время она стояла у камина, в котором время от времени вспыхивали голубые и белые языки пламени, позволяя моему дяде как следует рассмотреть её. Ее лицо было мертвенно-бледным, и, возможно, голубоватый свет камина делал его еще бледнее. Оно было красивым, но красота его омрачалась тревогой и печалью. В нём читалась печать человека, привыкшего к невзгодам, но такого, которого невзгоды не могут сломить и подчинить себе, ибо в нем по-прежнему преобладала гордая, непоколебимая решимость. По крайней мере, так показалось моему дяде, а он считал себя великим физиогномистом. Как я уже сказал, она некоторое время стояла у камина, протягивая к огню то одну руку, то другую, то одну ногу, то другую, словно греясь, ведь ваши призраки, если это действительно был призрак, обычно холодные. Кроме того, мой дядя заметил, что на ней были туфли на высоких каблуках, по старинной моде, с инкрустированными или украшенными бриллиантами пряжками, которые сверкали, словно живые. Наконец она медленно повернулась, обводя комнату меркнущим стеклянным взглядом, от которого у моего дяди кровь застыла в жилах, а по спине пробежал убийственный холодок. Затем она простерла руки к небу, сложила их в молитвенном жесте и, медленно выйдя из комнаты, удалилась.
Мой дядя некоторое время лежал, словно пришпиленный к грядушке, размышляя об этом визите, ибо (как он заметил, рассказывая мне эту историю) он был человеком не только твёрдым, но и склонным к рефлексии и не отвергал ничего только потому, что это шло вразрез с привычным ходом событий. Однако, будучи, как я уже говорил, заядлым путешественником и привыкшим к странным приключениям, он решительно натянул ночной колпак на глаза, повернулся спиной к двери, натянул одеяло до самых плеч и постепенно погрузился в сон.
Он не мог сказать, сколько проспал, когда его снова разбудил чей-то голос у изголовья. Он повернулся и увидел старого слугу-француза с пейсами, туго стянутыми на длинных скулах, на лице, испещрённом глубокими морщинами от вечной улыбки. Он скорчил тысячу гримас и тысячу раз извинился за то, что потревожил месье, но было уже довольно поздно. Одеваясь, дядя смутно припомнил ночного гостя. Он спросил старого слугу, какая дама имеет обыкновение бродить по этой части замка по ночам. Старый камердинер пожал плечами так, что они поднялись чуть ли не до ушей, прижал одну руку к груди, а другую растопырил, растолковав свою причудливую гримасу как знак почтения, мол: «Не его дело знать о les braves fortunes господина». Мой дядя понял, что в этом направлении от такого смурного типа он ничего не добьется.
После завтрака он прогуливался с маркизом по современным покоям замка, скользя по натертым до блеска полам шёлковых салонов, обставленных мебелью, богато украшенной позолотой и парчой, пока они не дошли до длинной картинной галереи, где было много портретов, как написанных маслом, так и выполненных мелом. Здесь было широкое поле для красноречия хозяина, который гордился своей родословной, как и подобает дворянину Старого порядка. В Нормандии не было ни одного знатного рода, да и во всей Франции едва ли нашёлся бы хоть один, который так или иначе не был бы связан с его домом. Мой дядя стоял и слушал с затаённым нетерпением, то переминаясь с ноги на ногу, то снова опускаясь на одну, пока маленький маркиз с присущим ему пылом и живостью рассказывал о подвигах своих предков, чьи портреты висели на стене: от ратных подвигов суровых воинов в стальных доспехах до галантных ухаживаний и интриг голубоглазых джентльменов с красивыми улыбчивыми лицами, напудренными локонами, кружевными манжетами и розовыми и голубыми шёлковыми камзолами и бриджами. Не забыл он упомянуть и о победах прекрасных пастушек в кринолинах и с талией тоньше песочных часов, которые, казалось, правили своими овцами и пастухами с помощью изящных посохов, украшенных развевающимися лентами.
Пока его друг разглагольствовал, взгляд дяди остановился на портрете в полный рост, который показался ему точной копией его вчерашнего гостя.
«Мне кажется, — сказал он, указывая на портрет, — что я видел оригинал этого портрета».
«Pardonnez moi, — вежливо ответил маркиз, — это вряд ли возможно, ведь эта дама умерла больше ста лет назад. Это прекрасная герцогиня де Лонгвиль, жившая во времена малолетства Людовика XIV».
— А было ли в её жизни что-то примечательное?
Никогда ещё вопрос не звучал столь неудачно. Маленький маркиз тут же принял вид человека, готового пуститься в долгий рассказ. На самом деле мой дядя поведал ему всю историю гражданской войны во Франции, известной как Фронда, в которой прекрасная герцогиня сыграла столь выдающуюся роль. Тюренн, Колиньи, Мазарини были воскрешены из мёртвых, чтобы украсить его повествование, не были забыты ни разваленная Бастилья, не обойдены дела баррикад, ни рыцарство перкошеров. Дядя уже начал мечтать о том, чтобы оказаться за тысячу лье от маркиза и его неуёмной памяти, как вдруг воспоминания маленького человечка приняли более интересный, можно сказать, актуальный оборот. Он рассказывал о заключении герцога де Лонгвиля вместе с принцами Конде и Конти в Венсенском замке и о тщетных попытках герцогини поднять на их спасение отважных нормандцев. Он дошёл до того момента, когда королевские войска осадили замок Дьепп и герцогине грозило попасть к ним в руки.
«Дух герцогини, — продолжал маркиз, — крепчал вместе с её испытаниями. Было удивительно видеть, как столь хрупкое и прекрасное создание стойко переносит все тяготы. Она решилась на отчаянный шаг, чтобы сбежать. Однажды тёмной ненастной ночью она тайно вышла из маленькой боковой калитки замка, которую враги не удосужились охранять. За ней последовали её фрейлины, несколько слуг и несколько доблестных кавалеров, которые по-прежнему были преданы ей. Её целью было добраться до небольшого порта, расположенного примерно в двух лигах от замка, где она тайно оставила судно на случай непредвиденных обстоятельств.
«Небольшой отряд беглецов был вынужден проделать весь путь пешком. Когда они добрались до порта, поднялся сильный штормовой ветер, прилив сменился отливом, судно стояло на якоре далеко от берега, и добраться до него можно было только на рыбацкой шлюпке, которая, словно скорлупка, металась на волнах у кромки прибоя. Герцогиня решила рискнуть. Моряки пытались отговорить её, но опасность, грозившая ей на берегу, и сила духа не позволили ей отступить. Моряку пришлось нести её к шлюпке на руках».
Ветер и волны бушевали с такой силой, что он пошатнулся, потерял равновесие и уронил свою драгоценную ношу в море.
«Герцогиня едва не утонула, но отчасти благодаря собственным усилиям, отчасти благодаря помощи моряков ей удалось добраться до берега. Немного придя в себя, она решила предпринять ещё одну попытку. Однако шторм к тому времени усилился настолько, что все усилия были обречены на провал. Если бы она задержалась, её бы обнаружили и взяли в плен. В качестве единственной оставшейся у неё возможности она раздобыла лошадей, усадила своих фрейлин позади сопровождавших её доблестных джентльменов и поскакала по окрестностям в поисках временного убежища.
«Пока герцогиня, — продолжал маркиз, приложив указательный палец к груди моего дяди, чтобы привлечь его ослабевающее внимание, — пока герцогиня, бедняжка, вот так бесцельно скиталась среди бушующей стихии, она добралась до этого замка. Её появление вызвало некоторое беспокойство, ведь в те смутные времена в неспокойной части страны стук копыт целого отряда всадников, скачущих глубокой ночью по аллее, ведущей к одинокому замку, несомненно, просто обязан был вызвать тревогу».
«Высокий широкоплечий, вооружённый до зубов егерь, поскакал навстречу и объявил о прибытии гостьи. Все тревоги рассеялись. Придворные вышли с факелами, чтобы встретить её, и никогда ещё факелы не освещали столь потрёпанную, запыленную в дороге свиту, как та, что въехала во двор. Бедная герцогиня и её фрейлины, каждая из которых сидела позади своего кавалера, являли собой бледные, измученные лица, словно сошедшие с картин ужзасов и были одеты в потрёпанные, линялые платья. А полупромокшие, полусонные пажи и слуги, казалось, вот-вот свалятся с лошадей от усталости и отсутствия полноценного сна.
«Мои предки оказали герцогине радушный прием. Её проводили в зал замка, и вскоре в камине затрещали и запылали поленья, чтобы согреть её и её свиту. Все вертела и кастрюли были пущены в ход, чтобы приготовить обильное угощение для путников. «Да! Она имела право рассчитывать на наше гостеприимство, — продолжал маленький маркиз, слегка приосанившись, — ведь она была нашей родственницей. Я расскажу вам, как все было. Её отец, Анри де Бурбон, принц Конде…»
— Но разве герцогиня ночевала в замке? — довольно резко спросил мой дядя, которого пугала мысль о том, что он может оказаться втянутым в одну из нескончаемых генеалогических дискуссий маркиза.
— Что касается герцогини, то её поселили в тех покоях, которые вы занимали прошлой ночью. В то время это были парадные покои. Её свита разместилась в комнатах, выходящих в соседний коридор, а её любимый паж спал в соседней каморке. По коридору расхаживал огромный егерь, который возвестил о прибытии герцогини и исполнял роль своего рода часового или стражника. Это был смуглый, суровый, крепкий на вид мужчина, и когда свет лампы в коридоре падал на его покрытое глубокими морщинами лицо и мускулистую фигуру, казалось, что он способен защитить замок одной рукой, а злоумышленникам, замышляющим недоброе против кого бы то ни было, лучше сразу перерезать себе горла…. Это была суровая, морозная ночь, как и положено в это время года и очень в духе тех страшных времён, когда люди преследовали и убивали друг друга…
— Они все страшные! — осмелился встрять в поток сознания маркиза дядя, но маркиз плыл по течению своих блудливых россказней.
— …Кстати, если подумать, вчера была годовщина её визита. Я хорошо помню точную дату, потому что эту ночь наш дом никогда не забудет. В нашей семье есть предание, связанное с ней…
Тут маркиз замялся, и его кустистые брови сошлись у переносицы…
— …Существует предание, что в ту ночь произошло нечто странное — странное, таинственное, необъяснимое…
Тут он снова осёкся и замолчал.
— Это как-то связано с той дамой? — нетерпеливо спросил мой дядя, начиная повизгивать от нетерпения.
— …Было уже за полночь, — продолжил маркиз, — когда весь замок…
Тут он снова замолчал, а мой дядя нетерпеливо подался вперёд.
— …Прошу прощения! — сказал маркиз, и лёгкий румянец проступил на его угрюмом лице, — Есть некоторые обстоятельства, связанные с историей нашей семьи, о которых я не хотел бы рассказывать. Это было жестокое время. Время великих преступлений, совершенных великими людьми: ведь вы знаете, что благородная кровь, если она течет не в том направлении, не течет спокойно, как кровь простолюдинов. Бедная леди! Но у меня есть немного фамильной гордости, так что — прошу прощения — давайте сменим тему, если вы не против… Любопытство моего дяди было задето. Торжественное и величественное вступление заставило его ожидать чего-то удивительного в истории, к которой оно служило своего рода преамбулой. Он и представить себе не мог, что его лишат этого из-за внезапного приступа неуместной брезгливости или из-за чего-то другого, чего он не знал. К тому же, будучи путешественником и стремясь получить как можно больше информации, он считал своим долгом разузнать обо всём. Однако маркиз уклонялся от каждого вопроса.
— Что ж, — немного раздражённо сказал мой дядя, — что бы вы об этом ни думали, вчера вечером я видел эту леди. Маркиз отступил на шаг и удивлённо посмотрел на него.
— Она нанесла мне визит в моей спальне. Маркиз, пожав плечами и улыбнувшись, достал табакерку, приняв это, без сомнения, за неуклюжую английскую шутку, на которую вежливость обязывала его отреагировать почти с видимым восторгом. Однако мой дядя продолжал говорить серьёзно и, сбиваясь, рассказал обо всём, что произошло. Маркиз слушал его с глубоким вниманием, держа в руке нераскрытую табакерку. Когда рассказ был окончен, он неторопливо постучал по крышке табакерки, взял длинную звучную понюшку табака и…
— Ба! — воскликнул маркиз и направился в другой конец галереи. На этом рассказчик сделал паузу. Какое-то время все ждали, что он продолжит, но он молчал.
— Ну, — спросил любопытный джентльмен, — и что же сказал ваш дядя?
— Ничего, — ответил тот.
— А что еще сказал маркиз?
— Ничего.
— И это все?
— Всё! — сказал рассказчик, наполняя бокал вином.
— Полагаю, — сказал проницательный пожилой джентльмен с крючковатым носом, — полагаю, это была старая экономка, которая обходила дом, чтобы проверить, все ли в порядке и не украдены ли нежданными гостями древние, античные простыни.
— Ха! — воскликнул рассказчик, — Вот вы и ахнули пальцем в небо! Мой дядя слишком часто сталкивался с необычными явлениями, чтобы отличить привидение от экономки!
За столом послышался ропот — наполовину весёлый, наполовину разочарованный. Я был склонен думать, что у пожилого джентльмена в заначке припасена ещё какая-то часть истории, но он потянулся, со смаком пригубил вино и больше ничего не сказал. На его измождённом лице застыло странное выражение, и я не мог понять, шутит он или говорит серьёзно.
— Клянусь честью, — сказал проницательный джентльмен с подвижным носом, — эта история о вашем дяде напомнила мне одну историю о моей тётушке по материнской линии, хотя я не уверен, что она сравнится с этой, ведь с той доброй леди не случалось таких странных приключений. Но, как бы то ни было, я вам её расскажу.
Приключения моей Тётушки
Моя тётя была крупной женщиной с сильным характером и твёрдым намерением. НА самом деле её можно было бы назвать очень мужественной женщиной. Мой дядя был худым, щуплым человечком, очень кротким и уступчивым, и тягаться с моей тётей ему было не под силу. в чём бы то ни было. По его виду и всегдашнему настроению было заметно, что с самого дня свадьбы он постепенно угасал. Он не выдерживал сильный характер жены. Это тяжёлое испытание для мужчины с большими амбициями — быть подкаблучником волевой и сильной женщины. Однако тётя делала всё возможное, чтобы ему помочь. Она пригласила полгорода врачей, чтобы они его лечили, заставляла его принимать все их лекарства, вольно или невольно, и пичкала его снадобьями, которых хватило бы, чтобы вылечить целую больницу хворых калек. Всё было тщетно. Дяде становилось всё хуже и хуже, несмотря на все лекарства и уход, и в конце концов он пополнил длинный список жертв брака, убитых добротой и кормлением с ложечки.
— И это его призрак явился ей? — спросил любопытный джентльмен, расспрашивавший предыдущего рассказчика, — Оскаленный и зажавший сковородку в худой, бледной руке?
— Сейчас узнаете! — ответил рассказчик, поневоле снижая пафос повествования, — Моя тётя очень переживала из-за смерти своего бедного дорогого мужа! Поймите это! Возможно, её мучила совесть из-за того, что она пичкала его лекарствами и она осознала, что своими руками довела до могилы. Как бы то ни было, она делала все, что в её силах, чтобы почтить память почившегог мужа. Она не жалела ни денег, ни времени на траурные наряды; носила на шее его миниатюрный портрет размером с маленький солнечный циферблат, а в спальне у неё всегда висел его портрет в полный рост. Все вокруг превозносили её до небес, и было решено, что женщина, которая так почтительно относится к памяти одного мужа, заслуживает того, чтобы вскоре обрести другого.
Вскоре после этого она переехала в старинное загородное поместье в Дербишире, которым долгое время управляли всего лишь управляющий и экономка. Она взяла с собой большую часть слуг, намереваясь сделать это поместье своим основным местом обитания. Дом стоял в уединённом, диком уголке среди серых дербиширских холмов, усеянных вереском, этом обиталище гномов и ведьм, на виду у всех, на мрачной возвышенности, где некогда в цепях висел убийца. Слуги из города были напуганы до полусмерти при мысли о том, что им придётся жить в таком мрачном, диковатом месте, особенно когда они собирались по вечерам в комнате для прислуги и делились друг с другом историями о привидениях, которые услышали за день. По этим заброшенным, мрачным комнатам они, разумеется, поодиночке боялись ходить. Моя горничная, у которой были проблемы с нервами, заявила, что ни за что не сможет спать одна в таком «жутком, скрипучем старом доме», а лакей, добросердечный молодой человек, делал всё возможное, чтобы её подбодрить. Мою тётю, похоже, тоже поразил заброшенный вид давно покинутого дома. Поэтому перед тем, как лечь спать, она тщательно проверила, надёжно ли заперты двери и окна, собственноручно заперла столовое серебро и отнесла ключи вместе с небольшой шкатулкой с деньгами и драгоценностями в свою комнату, потому что она была важной дамой и зная, что в этом мире верить никому нельзя, всегда всё делала сама. Положив ключи под подушку и отпустив горничную, она села у туалетного столика и стала укладывать волосы, потому что, несмотря на скорбь по дяде, была довольно пышнотелой вдовой и тщательно следила за собой. Некоторое время она сидела, разглядывая своё отражение в зеркале, поворачивая его то одной, то другой стороной, как это обычно делают дамы, когда хотят убедиться, что хорошо выглядят.
Дело в том, что в тот день еёл навестил сосед, деревенский повеса, с которым она флиртовала в юности, чтобы поздравить её с приездом в деревню. Внезапно ей показалось, что позади неё что-то шевельнулось. Она торопливо оглянулась, но ничего не увидела. Ничего, кроме мрачного портрета её бедного дорогого мужа, висевшего на стене. Она тяжело вздохнула, вспомнив о нём, как делала всякий раз, когда заговаривала о нем в компании, и продолжила поправлять ночную рубашку. Её вздох эхом отозвался в комнате, словно кто-то вздохнул в ответ. Она снова оглянулась, но никого не увидела. Она решила, что эти звуки издаёт ветер, просачивающийся сквозь крысиные норы в стенах старого особняка, и неторопливо принялась заворачивать волосы в папильотки, как вдруг ей показалось, что один из глаз на портрете мигнул.
— Она стояла к нему спиной! — сказал рассказчик с изуродованной головой, многозначительно подмигнув здоровой половиной лица.
— Отлично!
— Да, сэр! — сухо ответил рассказчик, — Она стояла спиной к портрету, но смотрела на его отражение в зеркале. Итак, как я уже говорил, она заметила, что один из глаз на портрете шевельнулся. Это странное обстоятельство, как вы понимаете, изумило её и повергло в ужас. Чтобы убедиться в произошедшем, она приложила руку ко лбу, словно потирая его, подглядывала сквозь пальцы, а другой рукой стала двигать свечу. Свет от свечи падал на глаз и отражался от него. Она была уверена, что он двигался. Более того, ей показалось, что он подмигнул ей, как иногда делал её саркастический муж при жизни! На мгновение у неё похолодело в груди, ведь она была одинокой женщиной и вдруг почувствовала себя в опасности.
Холодок был недолгим. Моя тётя, которая была почти такой же решительной, как ваш дядя, сэр (обращаясь к старому рассказчику), мгновенно успокоилась и взяла себя в руки. Она продолжила поправлять платье. Она даже напевала любимую мелодию и не взяла ни одной фальшивой ноты. Она небрежно перевернула шкатулку для драгоценностей, взяла свечу и принялась неторопливо собирать с пола вещи, одну за другой, потом погналась за подушкой, которая катилась под кровать, затем открыла дверь, выглянула в коридор, словно сомневаясь, стоит ли выходить, и спокойно вышла. Она поспешила вниз, приказала слугам вооружиться первым попавшимся под руку оружием, встала во главе отряда и почти сразу же вернулась. Её наспех собранная армия представляла собой грозную силу. У управляющего был ржавый мушкетон, у кучера — заряженный кнут, у лакея — пара ржавых пистолетов, у повара — огромный разделочный нож, а у дворецкого — по початой бутылке в каждой руке. Тётя шла впереди с раскалённой докрасна кочергой и, на мой взгляд, была самым грозным членом отряда. Служанка плелась в хвосте, боясь оставаться одна в комнате для прислуги, где пахло разбитой склянкой с нюхательной солью, и выражая свой ужас перед призраками.
«Призраки! — решительно заявила моя тётя, — А вот и не так! Я им за это усы подпалю!»
Они вошли в комнату. Там было так же тихо и спокойно, как и до их ухода. Они подошли к портрету моего дяди.
«Снимите мне этот портрет!» — крикнула тётя. С портрета донёсся тяжёлый стон и звук, похожий на стук зубов. Слуги отпрянули. Горничная тихо вскрикнула и прижалась к лакею.
«Немедленно!» — добавила тётя, топнув ногой. Портрет сняли, и из ниши за ним, где раньше стояли часы, вытащили сутулого чернобородого слугу с ножом длиной с мою руку, который дрожал всем телом, как осиновый кол.
«Ну и кто же это был? Уж точно не призрак!» — сказал любопытный джентльмен.
— Рыцарь почтовой кареты, — ответил рассказчик, — который был очарован богатством вдовы; или, скорее, Тарквиний-разбойник, который пробрался в её покои, чтобы опустошить её кошелёк и обчистить сейф, пока весь дом спит. Проще говоря, — продолжал он, — этот бродяга был местным бездельником и прпощелыгой, который когда-то служил в этом доме и помогал готовить его к приезду хозяйки. Он прекрасно знал дом и расположение в нём всего ценного и облазил самые укромные уголки. Он признался, что устроил себе укрытие для своих гнусных целей за портретом вдовы и использовал глаз с портрета в качестве смотровой щели.
— И что с ним сделали — повесили? — снова спросил слушатель.
— Повесили? Да как они могли? — воскликнул адвокат с насупленными бровями и орлиным носом, — У нас как-никак есть кое-какие законы, и даже, грубо говоря, работает юридическая система! Тут вам не тогда!
— Это не было преступлением, караемым смертной казнью, — не было ни грабежа, ни нападения, ни незаконного проникновения в дом, ни взлома, — сказал рассказчик, пытаясь смягчить юридический пафос темпераментного адвоката, — Моя тётя, признаюсь, была женщиной решительной и склонной вершить правосудие своими силами. К тому же у неё были свои представления о чистоте и справедливости. Она приказала окунуть парня в лошадиный пруд, чтобы смыть с него все обиды, а затем хорошенько растереть дубовым полотенцем.
— И что с ним стало потом? — спросил любопытный джентльмен, буйно заморгав ресницами
— Я точно не знаю, но, по-моему, его отправили на оздоровление в Ботани-Бей.
— А ваша тётя… — сказал любопытный джентльмен, заикаясь, — я готов поруч-читься, что после этого она позаботилась о том, чтобы её горничная спала с ней в одной комнате.
Неужели они ни на йоту не испугалась такого свирепого вторжения инфернальных персонажей и не позаботались о своей безопасности?
— Нет, сэр, она поступила лучше — вскоре после этого она отдала свою руку разгульному сквайру, потому что часто замечала, как печально для женщины спать одной в деревне, где бродит масса сомнительных личностей.
— Она была права, — заметил любопытный джентльмен, глубокомысленно кивая головой, — но мне жаль, что они не повесили того парня. Такие типы обычно неисправимы и ждать от них можно чего угодно.
Все согласились с тем, что последний рассказчик довёл свою историю до самого удовлетворительного завершения, хотя присутствовавший сельский священник выразил сожаление по поводу того, что дядя и тетя, которые фигурировали в разных историях, не были женаты и вместе не отправились в поход искоренять в мире расползающуюся кривду. Они, безусловно, были бы хорошей парой и прекрасно смотрелись бы на ковбойских мустангах в техасской прерии.
— Но, в конце концов, я так и не понял, — сказал любознательный джентльмен, — был ли в этой последней истории хоть какой-то призрак…
— О, если вам нужны призраки, дорогуша, — воскликнул ирландский капитан драгун, — если вам нужны призраки, и вы без них спать не можете и у вас от их отсутсвия нарушен апппетит, я дам тебе целый полк призраков! И раз уж эти джентльмены льны рассказывать о приключениях своих дядюшек и тётушек, то и я, так уж и быть, поведаю тебе главу из истории моей семьи.
Храбрый драгун, или Приключения моего Деда
Мой дед был бравым драгуном, потому что, видите ли, это профессия, которая передаётся в нашей семье из поколения в поколение. У нас по традиции в семье все драгуны и с малых лет мы все воспитывались, как будущие драгуны. Все мои предки были драгунами и погибли на поле брани, кроме меня, и я надеюсь, что мои потомки, хвала богам, смогут сказать то же самое. Однако я не хочу хвастаться. Так вот, мой дед, как я уже сказал, был бравым, рослым драгуном и служил в Нидерландах. На самом деле он был из той самой армии, которая, по словам моего дяди Тоби, «так страшно ругалась во Фландрии». Он и сам был тот ещё матерщинник и, более того, был тем самым человеком, который ввел в обиход доктрину, о которой упоминает капрал Трим, — о радикальном жаре и радикальной влаге, или, другими словами, о том, что сырость из канав можно выгнать с помощью жжёного бренди. В основе его жизненного кредо лежала железная уверенность в примате духовной силы, и чистота сознания была для него первична и в то время, когда он нёс службу и когда вумат напивался после службы., ибо второе было процессом вытеснения неприятных жизненных впечатлений. Как бы то ни было, прошу прощения за неизбежное отвлечение от темы, мы ещё всё нагоним, это не имеет отношения к моей истории. НЕ помню, в ходе какой войны дед был ранен и потерял поячти все пальцы на левой руке. Я рассказываю эту историю только для того, чтобы показать вам, что моего деда было не так-то просто обвести вокруг своего последнего пальца. Он повидал жизнь, или, по его собственному выражению, «видел дьявола», а это говорит о многом.
Итак, джентльмены, мой дед направлялся в Англию, для чего собирался сесть на корабль в Остенде. Не повезло этому месту, ведь из-за штормов и встречных ветров я застрял там на три долгих дня, и не было рядом ни весёлого попутчика, ни хорошенькой девушки, которая могла бы меня утешить. Итак, как я уже сказал, выдворенный в отставку по ранению, мой дед направлялся в Англию, или, скорее, в Остенде — неважно, какая разница. И вот однажды вечером, ближе к закату, он весело насвистывая, въехал в Брюгге. Вы все, наверное, знаете Брюгге, джентльмены, — это странный, старомодный фламандский город, который, как говорят, в былые времена, когда минхееры были на пике своего могущества, был крупным центром торговли и зарабатывания денег. Но сейчас он почти такой же большой и пустой, как карман ирландца. Итак, джентльмены, это было время ежегодной ярмарки. Весь Брюгге был забит людьми, каналы кишели голландскими лодками, а улицы — голландскими купцами, а голладские купцы, прости господи, — блохами и вшами. Там было не протолкнуться из-за товаров, изделий и всякой всячины, крестьян в широких, шутовских штанах и женщин в десятках клоунских юбок. Мой дед весело ехал своей непринуждённой, размашистой походкой, хохоча над каждым встреченным им по пути фламандцем, потому что был дерзким и жизнерадостным малым. Он глазел по сторонам на разношёрстную толпу, на старые дома с фронтонами, выходящими на улицу, и на аистиные гнёзда на трубах, подмигивал женщинам-толстухам, выглядывавшим из окон, и шутил с теми, кто попадался ему на глаза на улице. Все они тоже смеялись, потому что в мире трудно сыскать нацию, более смешливую, чем фламандцы, и они воспринимали его шутки на удивление благосклонно, потому что, хоть он и не знал ни слова по-нашему, по фламандски, он всегда умел найти общий язык с женщинами.
Что ж, джентльмены, в это время года в городе всегда многолюдно, все гостиницы и таверны забиты под завязку, и мой дед тщетно пытался попасть хоть в одну из них. Наконец он подъехал к старой обветшалой гостинице, которая, казалось, вот-вот развалится и из которой сбежали бы все крысы, если бы могли найти себе более престижную нору в каком-нибудь соведнем доме. Это было одно из тех причудливых зданий, которые можно увидеть на голландских картинах, смешное, Как сами смешные голландцы, с невероятно высокой крышей, упирающейся в облака, и множеством чердаков, расположенных один над другим, как семь небес у Магомета. От обрушения это гнездо праведности спасло только гнездо аиста на трубе, которое в Нидерландах всегда приносит дому удачу, а иной раз скрепяляет и спасете основную строительную конструкцию. И как раз в тот момент, когда приехал мой дед, на верхушке трубы, словно призраки, переглядываясь, стояли две эти грациозные длинноногие птицы. Клянусь, они и по сей день удерживают дом на ногах. Вы можете увидеть его в любой момент, когда будете проезжать через Брюгге, — он стоит там до сих пор, только теперь это пивоварня, где варят крепкое фламандское пиво. По крайней мере, так было, когда я проезжал мимо после битвы при Ватерлоо. Мой дед с любопытством разглядывал дом, приближаясь к нему. Возможно, он не обратил бы на него особого внимания, если бы не увидел над дверью надпись крупными буквами:
HEER VERKOOPT MAN GOEDEN DRANK.
Мой дед достаточно выучил язык, чтобы понять, что эта вывеска означает, а она значила всего лишь — «хороший напиток».
«Вот он, мой дом», — сказал он, резко остановившись перед дверью. Внезапное появление бравого драгуна было событием для старой гостиницы, которую посещали только мирные торговцы и которая даже, кажется затряслась, когда он соскакивал с кобылы на землю. Богатый антверпенский бюргер, статный и дородный мужчина в широкополой фламандской шляпе, который был важной персоной и главным покровителем заведения, сидел, покуривая длинную трубку, по одну сторону от двери; маленький толстый женевский винокур из Схидама курил по другую сторону, а хозяин, мрачный, неулыбчивый тип с крючковатым носом стоял в дверях, рядом с ним — миловидная хозяйка в чепце с рюшами, а у бокового окна — дочь хозяйки, пухленькая фламандка с длинными золотыми серьгами в ушах и улыбкой от уха до уха.
— Хм! — сказал богатый антверпенский бюргер, бросив угрюмый взгляд на незнакомца. — Der duyvel! — сказал маленький толстый винокур из Схидама. Хозяин быстрым взглядом трактирщика заметил, что новый гость совсем, совсем не по нраву завсегдатаям, и, по правде говоря, ему самому не понравился дерзкий взгляд моего деда. Он покачал головой, показывая:
«Не шути! В доме нет ни одной свободной комнаты».
— А на чердаке?
— Ни на чердаке! — эхом отозвалась хозяйка.
— Не! Ни на чердаке! — эхом отозвалась дочь. Антверпенский бюргер и маленький винокур из Схидама продолжали угрюмо попыхивать трубками, искоса поглядывая на врага из-под своих широкополых шляп, но ничего не говоря. Мой дед был не из тех, кого можно запугать, хотя ожидать от таких высокоморальных типов можно было всего, чего угодно. Он бросил поводья на шею лошади, сдвинул шляпу набок, подбоченился одной рукой, а другой хлопнул себя по широкому бедру.
— Клянусь честью, — сказал он, — я буду спать в этом доме этой же ночью! На моём деде были узкие штаны из оленьей кожи — от этого хлопка сердце хозяйки дрогнуло. В подтверждение своих слов он спрыгнул с лошади и гордо прошествовал мимо изумлённых минхеров в общий зал. Возможно, вы бывали в баре старинной фламандской гостиницы — честное слово, это была красивая комната, такую, яуверен, несомненно хотелось бы увидеть и вам: с кирпичным полом, большим камином, на котором была выложена вся библейская, талмудистская история в картинках, в виде изразцов, и с каминной полкой, выступающей из стены, на которой выстроился целый полк треснувших чайников и глиняных кувшинов, не говоря уже о полудюжине больших делфтских тарелок, развешанных по стенам вместо картин, и маленьком баре в углу, за которым стояла бойкая буфетчица в красном ситцевом чепце и с жёлтыми серёжками в ушах.
Мой дед щёлкнул пальцами, обводя взглядом комнату, и сказал: «Честное слово, это тот самый дом, который я искал».
Гарнизон крепости ещё какое-то время сопротивлялся, но мой дед был старым воякой, настоящим тёртым на мякине солдатом и к тому же ирландцем, и его было не так-то просто одолеть одними гневными взглядами, особенно после того, как он уже проник в крепость. В общем, он подлизался к хозяину, поцеловал хозяйскую жену, пощекотал хозяйскую дочку, потрепал по подбородку служанку, и все сошлись на том, что было бы ужасно жаль, да и стыдно к тому же, если бы такого лихого драгуна выставили на улицу в самый разгар столетнего мира. Так что они, посовещавшись часа два, то есть мой дед и хозяйка, в конце концов решили поселить его в старой комнате, которая уже давно была заперта.
— Говорят, там водятся привидения! — прошептала дочка хозяина, — Но ты же лихой драгун, и, осмелюсь предположить, привидений ты не боишься!
— Черта с два якого боюсь! — сказал мой дед, лихо закрутив усы валетом и ущипнув её за пухлую щечку, — Но если меня, паче чаянья, и побеспокоят какие-то привидения, то я в своё время побывал на Красном море и знаю, как с ними справиться, дорогуша! Не в коня корм бравому гусару бояться кого-то, не в коня корм! Затем он прошептал девушке что-то такое, отчего она рассмеялась, залилась румянцем и добродушно стукнула его по уху. Короче говоря, никто лучше моего деда не умел ладить с женщинами. Вскоре, по своему обыкновению, он полностью завладел домом: расхаживал по нему с важным видом, загнлядывая куда угодно — в конюшню, чтобы присмотреть за своей лошадью; — на кухню, чтобы дать указания, как приготовить ужин. У него было что сказать или сделать с каждым: он важно курил с голландцами, молчаливо выпивал с немцами, брутально хлопал брюггенцев по узким плечам, щекотал женщин под ребрышками: и никогда со времен Элли Кроукер в этой древней, прекраснойземле не видели такого гремучего, всепроникающего клинка. Хозяин смотрел на него с изумлением; дочь хозяина опускала голову и хихикала, когда он приближался; а когда он поворачивался спиной и важно шествовал дальше, обтягивающая куртка подчеркивала его широкие плечи и толстые штаны из оленьей кожи, а длинный меч болтался у него на боку, служанки шептались друг с другом:
— Какой настоящий мужчина! За ужином мой дедушка повёл себя за столом так, словно был у себя дома; помогал всем, не забывая и о себе; разговаривал со всеми, независимо от того, понимал он их язык или нет; и втерся в доверие к богатому бюргеру из Антверпена, о котором никто никогда не знал, чтобы он общался с кем бы то ни было в течение своей до отвращения долгой жизни. Фактически, он произвёл революцию во всем заведении и придал ему такой шумный, активный облик, что весь дом содрогнулся от таких перемен. Он пересидел за столом всех, кроме маленького толстого винокура из Схидама, который всегда неизмеримо долго сидел, потягивая вино, пока его язык не развязывалося, и он начинал говорить правду матку, а уж если он начинал говорить, то был сущим дьяволом. Он проникся к моему деду искренней симпатией; они пили, курили, преклоняли головы друг другу на грудь, рассказывали мутные истории, пели голландские и ирландские песни, не понимая ни слова из того, что говорил каждый из них, пока маленький голландец не напился до беспамятства своим джином с водой и, полежав положенное время под лавкой, не отправился в постель, икая, икая и напевая какую-то голландскую любовную песню. Итак, джентльмены, моего деда проводили в его покои, расположенные на огромной лестнице, сложенной из бревен, и по длинным запутанным коридорам, увешанным потемневшими картинами с изображением фруктов, рыбы, дичи, деревенских забав, огромных кухонь и дородных, пузатых бургомистров с железаками на груди и перьями на шляпе, как в старомодных фламандских трактирах, он наконец чудом добрался до своей комнаты.
Это была комната в старинном стиле, до отказа набитая всяким хламом, с которым хозяевам — любителям национальных традиций и старины, было донельзы грустно расставаться и который они поколениями складывали в своих домах. Она напоминала лазарет для ветхой и отжившей своё мебели, куда отправляли всё больное и вышедшее из употребления, чтобы оно там лечилось или было забыто. Или, скорее, это можно было бы принять за общий съезд старых добропорядочных движимых вещей, уволенных в отставку из министерства Воинственных Ремёсел и Благоденствия, где были представлены все виды древних забав и причуд ветхозаветной старины. Здесь не было двух одинаковых стульев: с высокими и низкими спинками, с кожаными и шерстяными сиденьями, с соломенными сиденьями и вовсе без сидений; с потрескавшимися мраморными столешницами и причудливо вырезанными ножками, которые держали в своих «лапах» шары, словно собирались играть в кегли, все сутлья являли собой единичные, эксклюзивные экземпляры, словно собранные с разных, лучших свалок Голландии. Войдя, мой дед поклонился разношёрстной компании каких-то не то пиратов, не то бандитов, и, раздевшись, поставил свечу в камин, извинившись перед щипцами, которые, казалось, заигрывали с совком в углу у дымохода и нашептывали ему на ухо какую-то несусветную, крамольную чепуху.
К этому времени остальные гости уже крепко спали; ваши минхееры — те ещё сони. Служанки одна за другой, зевая, поднимались на свои чердаки, и ни одна женская головка в гостинице в ту ночь не покоилась на подушке без сновидений о «Дерзком Драгуне». Мой дедушка, со своей стороны, лёг в постель и натянул на себя один из тех огромных пуховых мешков, под которыми люди в Нидерландах задыхаются и который по неведенью обзываются тут «одеялами»; и так он и лежал, тая между двумя перинами, как бутерброд с анчоусами между двумя ломтиками тоста с маслом. Лицо его горело, и это удушение сыграло с ним злую шутку. И действительно, через некоторое время ему стало казаться, что на него набросился целый легион бесов, и вся кровь в его жилах закипела лихорадочным жаром. Однако он лежал неподвижно, пока во всём доме не воцарилась идеальная тишина, нарушаемая только победным храпом минхеров из разных комнат, которые отвечали друг другу самыми разными тонами и интонациями, как множество лягушек-самцов в болоте, так чтоказалось, что это какой-то самопальный хор летаргических ленивцев обретает совершенство в искусстве хорового пения.
Но и тут сказывалась неизбежная усталось и один певун за другим выходил из игры и замолкал, давая другим волю для их последних вдохновенных трелей.
Чем тише становилось в доме, тем беспокойнее становился мой дедушка. Ему становилось все теплее и теплее, всё жрче и жарче, пока, наконец, постель не раскалилась так, что лежать в ней стало невозможно.
— Может быть, горничная слишком сильно подогрела постель? — спросил любопытный джентльмен.
— Я скорее думаю об обратном! — счувством ответил ирландец, — Но, как бы то ни было, моему дедушке сильно поплохело и стало слишком жарко!
«Клянусь, я больше не выдержу!», — заорал он, вскочил с кровати и принялся расхаживать по дому.
— Зачем? — спросил любопытный джентльмен, схватившись за динный нос.
— Ну, наверное, чтобы освежиться, — ответил тот, — или, может быть, чтобы найти постель поудобнее, а может быть… впрочем, зачем бы он туда ни пошёл, он об этом не упоминал, и не стоит тратить время на догадки. Итак, дедушка какое-то время отсутствовал в своей комнате и уже возвращался, совершенно успокоившись, как вдруг, подойдя к двери, услышал странный шум внутри. Он остановился и прислушался. Казалось, будто кто-то пытается напеть мелодию, несмотря на приступ астмы. Он вспомнил, что в комнате якобы водятся привидения, но сам в них не верил. Поэтому он осторожно приоткрыл дверь и заглянул внутрь. Клянусь честью, джентльмены, там творилось такое, что даже тень святого Антония была бы поражена до глубины души. В свете огня он увидел бледного худощавого мужчину в длинном фланелевом халате и высоком белом ночном колпаке с кисточкой. Тот сидел у камина с мехами под мышкой, заменявшими волынку, из которой он извлекал астматические звуки, так беспокоившие моего дедушку. Играя, он то и дело корчил странные гримасы, растягивал губы, кивал головой и подбрасывал свой ночной колпак с кисточкой. Моему деду эта клоунада показалась очень странной, а вторжение незнакомца в высшей степени бесцеремонным, и он уже собирался спросить, с какого бодуна тот играет на духовых инструментах в покоях другого джентльмена, как вдруг его взору предстало нечто ещё более удивительное.
С противоположной стороны комнаты стул с высокой спинкой и кривыми ножками, обитый кожей и нелепо утыканный маленькими медными гвоздиками, внезапно пришёл в движение. Он вытянул сначала ножку с длинным лакированным когтем, потом изогнутую ручку и, наконец, грациозно подкатился к мягкому креслу из потускневшей парчи с дыркой в сиденье и галантно повёл его в призрачном менуэте по комнате. Музыкант играл всё яростнее и яростнее, закидывая голову на длинной, тонкой шее далеко назад и мотая головой и подбрасывая ночной колпак, как безумный. Постепенно танцевальная лихорадка охватила и всю остальной мебель, которая кряхтя просыпалась от вековго сна, стряхивая с себя пыль и крохи со стола. Старинные стулья с длинными спинками разбились на пары и пустились в буйный деревенский пляс; табурет на трёх ножках отплясывал хорнпайп, хотя и был ужасно озадачен своей лишней ножкой, на которую всё время оглядывался, как ящерица на хвост; а влюблённые щипцы обхватили лопату за талию и закружили её по комнате в почти непристойном немецком вальсе. Короче говоря, все предметы пришли в движение и принялись скакать, выделывать пируэты, размахивать маленькими, кривыми ручками направо и налево, как черти, — все, кроме большого платяного шкафа, который только пыхтел и изредкая тяжело приседал в реверансе в углу, словно вдовствующая герцогиня, скрипя в такт музыке, — то ли он был слишком тучным, чтобы танцевать эти новоявленные гавоты и гопаки, то ли просто не мог найти себе партнёра. Мой дедушка решил, что дело в последнем, и, будучи истинным ирландцем, суть которого всегда состоит в неравнодушии к прекрасному полу и посему всегда готов повеселиться, он вбежал в комнату, громко крикнул музыканту, чтобы тот заиграл «Пэдди О’Рафферти», потом подскочил к платяному шкафу и ухватился за две ручки, чтобы вывести его в пляс. И тут — бац! — всё! веселье закончилось!
Стулья, столы, щипцы и лопатки в мгновение ока бесшумно вернулись на свои места, как будто ничего и не произошло, а музыкант в спешке заскрипел канифольными каблуками и исчез в дымоходе, оставив после себя только старые, потёртые и дырявые ещё при царе горохе мехи. Мой дед обнаружил, что сидит, вращая головой, посреди комнаты, а перед ним валяется гладильный пресс с оторванными ручками, которые он держал в руках.
— Значит, это был всего лишь сон! — сказал любопытный джентльмен.
— Да какой же это был сон! — ответил горячий ирландец, — В мире не было ничего более реального. Клянусь пачулями, я бы хотел посмотреть, как кто-нибудь скажет моему деду, что это был сон! Ох, и вздул бы он этого наглюгу, ох, в вздул бы! Что ж, джентльмены, поскольку гладильный пресс был очень тяжёлым, да и мой дед тоже, особенно в области поясницы, ввиду возраста был малоподвижен, вы легко можете себе представить, что два таких тяжёлых предмета, упав одновременно на пол, наделали бы шуму. Клянусь, старый особняк затрясся так, будто решил, что началось землетрясение. Весь гарнизон, казалось, был начеку и готовился к большому бабаху. Хозяин, который спал этажом ниже, вскочил, как пробуждённый трубным гласом второго пришествия и поспешил наверх со свечой, чтобы выяснить, в чём дело, но его опередила дочь. За хозяином следовала хозяйка, за хозяйкой — подпрыгивающая барменша, за барменшей — жеманные горничные, обильной толпой, которые изо всех сил старались не наделать ошибок в одежде, но при этом отчаянно спешили узнать, что за чертовщина творится в комнате дерзкого драгуна. Мой дед рассказал об увиденной им удивительной сцене, и опрокинутый платяной шкаф, и сломанные ручки были тому подтверждением. С такими доказательствами не поспоришь, особенно если речь идёт о парне с таким цветом лица, как у моего деда, который, казалось, мог подкрепить каждое свое слово мечом или дубинкой. Хозяин почесал затылок и сделал глупое лицо, как он обычно делал, когда был озадачен какой-либо жизненной головоломкой. Хозяйка почесала — нет, не затылок, — а лоб, и, похоже, объяснение её не слишком удовлетворило. Но дочь хозяйки подтвердила его слова, вспомнив, что последним, кто жил в этой комнате, был знаменитый жонглёр, который умер от пляски святого Витта и, без сомнения, заразил всю мебель. Цирковой трясучкой или Испанским Тремором с Подвизгом. Объяснение было принято. Это все расставило по своим местам, особенно когда горничные заявили, что все они были свидетелями странных событий в той комнате, — и поскольку они поклялись в этом «честью», сомнений в этом не осталось.
— И ваш дедушка снова лёг спать в той комнате? — сокрушённо спросил любопытствующий джентльмен.
— Этого я не могу сказать. Где он провёл остаток ночи, он так и не раскрыл. На самом деле, хоть он и повидал многое на своем веку, с географией у него было не очень, и он часто ошибался в своих ночных блужданиях по постоялым дворам, так что утром ему было бы очень трудно объяснить, где он оказался.
— А он когда-нибудь ходил во сне? — спросил проницательный пожилой джентльмен. Насколько я знаю, нет.
— Ну, и хорошо! — сказал любопытный господин, почесав ляжку в старых наполеоновских кальсонах.
Приключения Скромного Немецкого Студента
Бурной ночью, в неспокойные времена, не к месту будет упомянута, Великой Французской революции, молодой немец возвращался в поздний час в свою квартиру в старой части Парижа. Вспыхивали молнии, и раскаты грома сотрясали высокие узкие, средневековые улочки.
Но сначала я должен рассказать вам кое-что об этом молодом человеке, этом немце. Готфрид Вольфганг был молодым человеком, что скрывать, из очень хорошей семьи. Некоторое время он учился в Гёттингене, но, будучи мечтательным и увлечённым юношей, увлёкся теми дикими и умозрительными доктринами, которые так часто сбивали с толку немецких студентов вовремя их блажданий по миру. Уединённый образ жизни, напряжённая учёная деятельность и необычный характер его занятий сказались как на его душевном, так и на физическом состоянии. Его здоровье пошатнулось, а воображение стало нездоровым и часто грешило ужасающими, но такими зримымми видениями. Он предавался фантастическим размышлениям о духовных сущностях, пока, подобно Сведенборгу, не создал вокруг себя идеальный мир посреди истинного ада. Не знаю, по какой причине, но он решил, что на него наложено проклятие, что некий злой гений или дух-Протаганиец пытается заманить его в ловушку и обречь на погибель. Эта мысль, усугублявшаяся его меланхоличным нравом, отныне чачто приводила его в отчаяние. Он осунулся и впал в уныние. Друзья обнаружили, что им овладевает душевная болезнь, и решили, что лучшее лекарство — смена обстановки. Поэтому его отправили заканчивать обучение в блистательном и весёлом Париже.
Вольфганг приехал в Париж в самый разгар революции. Поначалу всеобщее ликование захватило его восторженный ум, и он увлёкся политическими и философскими теориями того времени, но последовавшие кровавые события и вид валящихся из-под ножа гильотины голов потрясли его чувствительную натуру, отвратили от общества и мира и еще больше отдалили от людей. Он заперся в уединённой квартирке, расположенной в мансарде в Латинском квартале, где жили студенты. Там, на мрачной улочке неподалеку от монастырских стен Сорбонны, он предавался своим любимым философическим размышлениям. Иногда он проводил часы в огромных парижских библиотеках, этих катакомбах ушедших авторов, роясь в пыльных и устаревших книгах в поисках пищи для своего нездорового ума. Он был своего рода литературным упырём, питавшимся в склепе отжившей своё литературы. Вольфганг был человеком просветлённым и пылким, и хоть он и вёл уединенный образ жизни, но какое-то время это проявлялось лишь в его воображении.
Он был слишком застенчив и неопытен, чтобы ухаживать за красавицей, каких шлялось по темным тупикам Парижа просто пруд пруди, но страстно восхищался женской красотой и в своей одинокой комнате часто предавался мечтам о лицах и фигурах, которые ему доводилось только что увидеть вблизи модного магазина или продуктовой лавки, и его воображение рисовало образы, многократно превосходившие реальность.
Пока его разум пребывал в этом возбужденном и возвышенном состоянии, на него произвёл неизгладимое впечатление один сон. В нём он увидел женское лицо необычайной красоты. Впечатление было настолько сильным, что этот образ снился ему снова и снова. Он преследовал его днём и ночью, не давая уснуть, и в конце концов Готфрид Вольфганг страстно влюбился в эту призрачную диву, которая на деле была всего лишь бесплотной мечтой. Это продолжалось так долго, что превратилось в одну из тех навязчивых идей, которые преследуют меланхоличных людей и порой ошибочно принимаются за безумие. Таков был Готфрид Вольфганг, и таково было его положение в то время, о котором я рассказываю.
Однажды ненастной ночью он возвращался домой по старым и мрачным улочкам Марэ, древней части Парижа. Громкие раскаты грома эхом отдавались от высоких домов на узких улочках. Он дошёл до Гревской площади, где обычно проводятся публичные казни. Молнии заплясали вокруг шпилей старинной ратуши, отбрасывая мерцающие блики на открытое пространство перед ней. Пересекая площадь, Вольфганг в ужасе отпрянул, оказавшись рядом с гильотиной. Это чёрное на фоне померкшего небы, имело совершенно дикие и страшные контуры. Это было время наивысшего террора, когда это страшное орудие смерти стояло наготове, а его эшафот был залит кровью добродетельных и отважных людей. В тот самый день гильотина принимала участие в кровавой бойне и теперь мрачно возвышалась на своеём почётном возвышении посреди безмолвного спящего города в ожидании новых жертв.
Сердце Вольфганга сжалось от дурного предчувствия, и он, содрогаясь, отвернулся от этого жуткого орудия, как вдруг заметил тёмную фигуру, съежившуюся у подножия лестницы, ведущей на эшафот. Вспышки молний позволили разглядеть её отчетливее. Это была женщина в чёрном. Она сидела на одной из нижних ступеней эшафота, наклонившись вперед, уткнувшись лицом в колени, и её длинные растрепанные волосы, слипшиеся от дождя, стекали на землю. Вольфганг остановился. В этом одиноком памятнике скорби было что-то донельзя пугающее. Женщина выглядела как будто не от мира сего. Он знал, что времена сейчас неспокойные и что многие прекрасные головы, которые когда-то покоились на мягких подушках, теперь остались без крова. Возможно, это была какая-нибудь несчастная вдова, которую безжалостный топор санкюлотского террора лишил всего, и теперь она сидела здесь, убитая горем, на краю пропасти, в которую низверглось всё, что было ей дорого.
Он подошёл и обратился к ней с сочувствием в голосе. Она подняла голову и испуганно посмотрела на него. Каково же было его изумление, когда в ярком свете молнии он увидел перед собой то самое лицо, которое преследовало его во снах. Оно было бледным и печальным, но восхитительно прекрасным, иэта красота составляла такой диссонанс с оружающей серостью, что он на мгновение отринулся.
Дрожа от сильных и противоречивых чувств, Вольфганг снова обратился к ней. Он сказал, что она не должна оставаться одна в такой поздний час, да ещё и в такую грозу, и предложил проводить её к друзьям. Она указала на гильотину, и в её жесте было что-то пугающее.
«У меня больше нет друзей на земле!» — сказала она.
«Но у вас есть дом», — сказал Вольфганг.
«Да, в могиле!»
Сердце студента растаяло от этих слов. «Если бы незнакомец осмелился сделать предложение, — сказал он, — не опасаясь, что его неправильно поймут, я бы предложил вам свое скромное жилище в качестве убежища, а себя — в качестве преданного друга. В Париже у меня нет друзей, и я здесь чужой, но если моя жизнь может быть вам полезна, то она в вашем распоряжении, и я готов пожертвовать ею, лишь бы вам не причинили вреда и не унизили вас».
В поведении молодого человека чувствовалась искренняя серьёзность, и это произвело впечатление. Иностранный акцент тоже был ему на руку: он свидетельствовал о том, что перед нами не заезжий парижанин. В истинном энтузиазме есть красноречие, в котором невозможно усомниться. Бездомная незнакомка безоговорочно доверилась студенту. Он помог ей, спотыкающейся, перейти через Новый мост, мимо того места, где толпа свергла статую Генриха IV. Гроза утихла, гром гремел где-то вдалеке. Весь Париж погрузился в тишину; этот огромный вулкан человеческих страстей на время затих, чтобы набраться сил перед извержением на следующий день. Студент провёл свою спутницу по старинным улочкам Латинского квартала и мимо мрачных стен Сорбонны к большому обшарпанному отелю, в котором он жил. Старая консьержка, впустившая их, с удивлением уставилась на необычного посетителя — печального Вольфганга в компании женщины. Войдя в свою квартиру, студент впервые смутился из-за убогого и безликого жилища. У него была всего одна комната — старомодный салон, богато украшенный резьбой и обставленный причудливой мебелью, сохранившей былое великолепие, ведь это был один из тех отелей в квартале Люксембургского дворца, которые когда-то принадлежали знати.
Комната была завалена книгами и бумагами, а также обычными для студента вещами, а в углу, в нише, стояла кровать. Когда принесли свечи и Вольфганг смог получше рассмотреть незнакомку, он был очарован её красотой ещё больше. У неё было бледное, но ослепительно красивое лицо, обрамлённое густыми чёрными волосами. Глаза у неё были большие и блестящие, с необычным, почти диким выражением. Насколько можно было судить по чёрному платью, фигура у неё была идеально симметричной. Весь её облик был очень выразительным, хотя одета она была очень просто. Единственным украшением, которое на ней было, была широкая чёрная лента на шее, завязанная бриллиантовой брошью. Студент не знал, что делать с этим беспомощным существом, оказавшимся на его попечении. Он подумывал о том, чтобы уступить ей свою комнату, а самому найти убежище в другом месте. И все же он был так очарован ею, что не мог оторваться от её общества. Её поведение тоже было странным и необъяснимым. Она больше не заговаривала о гильотине. Её горе утихло. Ухаживания студента сначала завоевали её доверие, а потом, судя по всему, и сердце. Она явно была такой же восторженной натурой, как и он сам, а восторженные натуры быстро находят общий язык. В порыве страсти Вольфганг признался ей в своих чувствах. Он рассказал ей о своем таинственном сне и о том, как она завладела его сердцем еще до того, как он её увидел. Его рассказ произвел на неё странное впечатление, и она призналась, что испытывает к нему столь же необъяснимое влечение. Это было время безумных теорий и безумных поступков. Старые предрассудки и суеверия были отброшены, все подчинялось «богине разума». Среди прочего, устаревшие формы и церемонии бракосочетания стали считаться ненужными оковами для благородных умов. В моде были общественные договоры. Вольфганг был слишком увлечён теориями, чтобы не поддаться влиянию либеральных идей того времени.
«Зачем нам расставаться? — сказал он, — Наши сердца едины, в глазах разума и чести мы — одно целое. Зачем нужны низменные формальности, чтобы связать высокие души?» Незнакомка слушала с волнением: очевидно, она получила образование в той же школе.
«У тебя нет ни дома, ни семьи, — продолжал он, — Позволь мне стать для тебя всем, или, вернее, пусть мы станем всем друг для друга. Если формальности необходимы, пусть они будут соблюдены — вот моя рука! Я клянусь тебе в вечной любви!
«Навеки?» — торжественно произнесла незнакомка.
«Навеки!» — повторил Вольфганг. Незнакомка пожала протянутую ей руку.
«Тогда я твоя!» — прошептала она и прильнула к его груди. На следующее утро студент оставил свою спящую невесту и рано утром отправился на поиски более просторных покоев, соответствующих его новому положению. Вернувшись, он увидел, что незнакомка лежит, свесив голову с кровати и закинув на неё руку. Он заговорил с ней, но она не ответила. Он подошёл ближе, чтобы разбудить её. Когда он взял её за руку, она была холодна — пульс не прощупывался, лицо было каменным и мертвенно-бледным. — Одним словом, она была трупом. В ужасе и смятении он поднял на ноги весь дом. Началась суматоха. Вызвали полицию. Когда полицейский вошёл в комнату, он отшатнулся, увидев труп.
«Боже правый! — воскликнул он. — Как эта женщина здесь оказалась?»
«Вы что-нибудь о ней знаете?» — нетерпеливо спросил Вольфганг.
«Знаю ли я? — воскликнул полицейский, — Её вчера казнили на гильотине!»
Он шагнул вперёд, расстегнул чёрный воротник на шее трупа, и голова покатилась по полу! Студент впал в неистовство.
«Дьявол! Дьявол вселился в меня! — завопил он. — Я навеки пропал!»
Его пытались успокоить, но тщетно. Он был одержим ужасной мыслью, что злой дух оживил мёртвое тело, чтобы заманить его в ловушку. Он сошёл с ума и умер в сумасшедшем доме.
На этом пожилой джентльмен с измученным лицом закончил свой рассказ.
«И это действительно правда?» — спросил любознательный джентльмен.
«Вне всяких сомнений», — ответил его собеседник, — Я узнал об этом из самого достоверного источника. Студент сам мне рассказал. Я видел его в парижском сумасшедшем доме.
Приключение Загадочной Картины
Поскольку одна история такого рода порождает другую, а все собравшиеся, казалось, были полностью поглощены этой темой и не прочь были вспомнить своих родственников и предков, трудно сказать, сколько ещё историй о привидениях мы могли бы услышать, если бы тучный старый охотник на лис, который крепко спал всё это время, внезапно не проснулся, громко и протяжно зевнув. Этот звук разрушил чары; призраки бросились врассыпную, как будто пропел петух, и все дружно засобирались в постель.
«А теперь, ту-ту, шагом марш в комнату с привидениями!», — сказал капитан-ирландец, беря в руки свечу.
«Ну что, кто у нас герой этой ночи?» — спросил джентльмен с изуродованной головой.
«Это мы увидим утром! — ответил пожилой джентльмен с носом, — Тот, кто будет бледным и с седой бородой, видел привидение».
«Что ж, джентльмены, — сказал баронет, — в каждой шутке есть доля правды. На самом деле, один из вас сегодня ночью будет спать в комнате…»
— Что, в комнате с привидениями? В комнате с привидениями? Я претендую на это приключение — и я, и я, и я», — закричала дюжина гостей, перебивая друг друга и смеясь. — Нет-нет, — возразил хозяин, — в одной из моих комнат есть тайна, и я хочу провести эксперимент. Итак, джентльмены, никто из вас не узнает, в какой комнате обитают призраки, пока обстоятельства не откроют вам это. Я и сам не буду знать, а оставлю это на волю случая и на усмотрение экономки. В то же время, если вам от этого станет легче, я ради чести моего родового поместья замечу, что в нём едва ли найдется хоть одна комната, которая не была бы достойна того, чтобы в ней поселились призраки.
На этом мы разошлись по своим комнатам. Моя была в одном крыле здания, и я не мог не улыбнуться, увидев, насколько она похожа по стилю на те комнаты, о которых рассказывается в историях, связанных с застольными беседами. Она была просторной и мрачной, с потемневшими от времени портретами, старинной дамасской кроватью с балдахином, достаточно высоким, чтобы украсить королевское ложе, и массивной старомодной мебелью. Я пододвинул к широкому камину большое кресло на львиных лапах, развёл огонь в очаге, сел, глядя на него и размышляя о странных историях, которые мне доводилось слышать, и в конце концов, отчасти из-за усталости после дневной охоты, а отчасти из-за вина и пунша, которыми угостил меня хозяин, заснул прямо в кресле. Из-за неудобной позы мой сон был беспокойным, и я оказался во власти самых причудливых и пугающих видений. Вот тогда-то мой коварный обед и ужин восстали против моего спокойствия. Меня мучила жирная баранья лопатка, сливовый пудинг свинцовой тяжестью давил на мою совесть, радостные мысли о каплуне наполняли меня жуткими предчувствиями, а фаршированная индюшачья ножка принимала в моём воображении самые дьявольские обличья.
Короче говоря, меня охватил сильнейший приступ кошмарного страха. Казалось, надо мной нависло какое-то смутное, неопределенное, размазанное в пространсве зло, от которого я не мог избавиться; что-то ужасное и отвратительное давило на меня, и я не мог стряхнуть это с себя. Я понимал, что сплю, и пытался проснуться, но от каждого моего усилия мне становилось только хуже. Наконец, задыхаясь, корчась и чуть не захлебываясь, я резко выпрямился в кресле и проснулся. Огонёк на каминной полке почти догорел, фитиль переломился, и с той стороны, что была обращена ко мне, на стене образовался большой восковой наплыв. Растрепавшаяся свеча давала широкое, яркое пламя и освещала картину над камином, которую я до сих пор не замечал. На ней была изображена всего лишь голова или, скорее, лицо, которое, казалось, смотрело прямо на меня с пугающим, пристальным выражением. Картина была без рамы, и с первого взгляда я с трудом мог поверить, что это не настоящее лицо, проступающее из тёмной дубовой панели. Я сидел в кресле и смотрел на картину, и чем дольше я на неё смотрел, тем больше она меня тревожила.
Никогда прежде ни одна картина не производила на меня такого впечатления. Чувства, которые она у меня вызывала, были странными и неопределенными. Это было что-то вроде того, что, как я слышал, приписывают взгляду василиска, или того таинственного воздействия, которое оказывают на человека рептилии и которое называют гипнозом. Я несколько раз провёл рукой по глазам, словно инстинктивно пытаясь смахнуть это наваждение, но тщетно — взгляд тут же возвращался к картине, и её леденящее, пробирающее до костей воздействие усиливалось. Я оглядел комнату, рассматривая другие картины, то ли чтобы отвлечься, то ли чтобы понять, произведут ли они на меня такое же впечатление. Некоторые из них были достаточно мрачными, чтобы произвести нужный эффект, если бы дело было только в мрачности картины, но нет. Я равнодушно скользнул по ним взглядом, но стоило мне снова посмотреть на лицо над камином, как меня словно ударило током. Остальные картины были тусклыми и выцветшими, но эта резко выделялась на простом чёрном фоне и поражала удивительной реалистичностью красок.
На лице было написано страдание — страдание от сильной физической боли, но на лбу застыла вздувшаяся жила, а несколько капель крови придавали ему еще более жуткий вид. И всё же дело было не только в этих искажённых чертах — в этой картине было что-то пугающее, какая-то необъяснимая антипатия, дисгармония, которая терзала мою душу. Я пытался убедить себя, что всё это мне померещилось, что мой разум затуманили пары от выпивки и, в какой-то мере, странные истории о картинах, которые рассказывали за ужином. Я решил стряхнуть с себя это наваждение, встал с кресла и прошёлся по комнате, щелкнул пальцами, встряхнулся, громко рассмеялся. Смех был вымученным, и его эхо в старой комнате резало мне слух. Я подошёл к окну и попытался разглядеть пейзаж за стеклом.
Была кромешная тьма, снаружи бушевала буря, и, слушая, как ветер завывает в кронах деревьев, я увидел в оконном стекле отражение этого проклятого лица, словно оно взирало на меня из окна. Даже его отражение пугало меня. Как же мне справиться с этим жутким нервным срывом, а я был уверен, что это именно он? Я решил заставить себя не смотреть на картину, а быстро раздеться и лечь в постель. Я начал раздеваться, но, несмотря на все усилия, то и дело украдкой поглядывал на картину, и одного взгляда было достаточно, чтобы привести меня в смятение. Даже когда я стоял к ней спиной, мысль о том, что это странное лицо смотрит на меня из-за плеча, была невыносима. Я сбросил с себя одежду и поспешил лечь в постель, но это лицо продолжало вперяться в меня. С моей кровати всё это было прекрасно видно, и я некоторое время не мог отвести от него глаз. Я ужасно нервничал. Я погасил свет и попытался заставить себя заснуть, но всё было напрасно! Огонь в камине, слегка разгоравшийся, бросал по комнате неясный свет, оставляя, однако, часть картины в глубокой тени.
«Что, — подумал я, — если это и есть та комната, о которой хозяин говорил, что в ней царит тайна?»
Я воспринял его слова просто как шутку; мог ли в них быть реальный смысл? Я огляделся. Слабо освещенная квартира соответствовала всем требованиям, предъявляемым к комнате с привидениями. В моём воспалённом воображении она начала принимать странные очертания. Старые портреты становились всё бледнее и бледнее, всё чернее и чернее; полосы света и тени, отбрасываемые причудливыми старинными предметами мебели, придавали им необычные очертания и характер. Там был огромный тёмный шкаф для одежды старинной формы, великолепный из латуни и блестящий от воска, который тоже начал действовать мне на нервы.
«Значит, — подумал я, — я и в самом деле герой „комнаты с привидениями“? На меня действительно наложено заклятие или это все выдумка хозяина, чтобы посмеяться надо мной?»
Мысль о том, что моя собственная фантазия будет преследовать меня всю ночь, а на следующий день надо мной будут подтрунивать исмеяться над моим изможденным видом, была невыносима; но самой этой мысли было достаточно, чтобы произвести эффект и заставить меня нервничать ещё больше.
— Фу, — сказал я, — такого не может быть. Как мог мой достойный хозяин вообразить, что я или любой другой мужчина буду так волноваться из-за простой картинки? Меня мучает моё собственное больное воображение. Я ворочался в постели и ворочался с боку на бок, пытаясь заснуть, но всё было напрасно. Когда человек не может заснуть, лежа спокойно, метания из стороны в сторону редко достигают цели. Огонь в камине постепенно погас, и комната погрузилась в темноту. И все же я не мог отделаться от мысли, что это необъяснимое лицо пристально наблюдает за мной из темноты. Более того, что было ещё хуже, сама темнота, казалось, придавала ему дополнительную силу и умножала сила ужаса. Это было похоже на присутствие невидимого врага, который маячил где-то в ночи. Теперь у меня была не одна картина, которая меня беспокоила, а целая сотня. Я представлял её себе со всех сторон.
«И вот она, — подумал я, — и вот она, и вот она, — со своим ужасным и таинственным выражением лица, все еще пристально смотрящая на меня. Нет, если я должен страдать от этого странного и мрачного влияния, то лучше встретиться лицом к лицу с одним врагом, чем быть преследуемым тысячью его образов»
Тот, кто бывал в таком состоянии нервного возбуждения, должен знать, что чем дольше оно продолжается, тем более неконтролируемым становится; в конце концов, казалось, что сам воздух в комнате пропитан зловещим присутствием этой картины. Мне показалось, что она нависла надо мной. Я почти почувствовал, как страшное лицо со стены приближается к моему лицу, — казалось, оно дышит на меня.
«Этого нельзя выносить, сказал я наконец, вскакивая с кровати. Я больше не могу этого выносить. Я буду только метаться здесь всю ночь, изображая из себя привидение, и стану героем „комнаты с привидениями“ на полном серьёзе. Каковы бы ни были последствия! Я покину эту проклятую комнату и поищу ночлег в другом месте. В любом случае они могут только посмеяться надо мной, и уж точно посмеются, если я проведу бессонную ночь и утром предстану перед ними изможденным и несчастным!»
Все это я бормотал себе под нос, торопливо натягивая одежду. Одевшись, я на ощупь вышел из комнаты и спустился в гостиную. Там, споткнувшись о пару-тройку предметов мебели, я кое-как добрался до дивана и растянулся на нем, решив провести на нем ночь. Как только я отошел подальше от этой странной картины, мне показалось, что чары рассеялись. Её влияние исчезло. Я был уверен, что оно действовало только в той мрачной комнате, потому что, закрывая дверь, я инстинктивно повернул ключ в замке. Вскоре я успокоился и погрузился в дрему, а потом и в глубокий сон, от которого меня разбудила горничная с метлой и утренней песней, пришедшая навести порядок в комнате. Она удивленно уставилась на меня, когда увидела, что я растянулся на диване; но, полагаю, подобные обстоятельства не были чем-то необычным после охотничьих обедов в холостяцком доме её хозяина, потому что она продолжала петь и работать и больше не обращала на меня внимания. У меня было непреодолимое отвращение возвращаться в свою комнату, поэтому я нашёл дорогу в комнату дворецкого, привёл себя в порядок, насколько позволяли обстоятельства, и одним из первых появился к завтраку.
Наш завтрак представлял собой сытную трапезу охотника на лис, и за ним собралась вся компания. Когда было отдано должное чаю, кофе, мясному ассорти и хмельному элю, поскольку всего этого было подано в изобилии, в соответствии со вкусами разных гостей, завязалась беседа со всей живостью и свежестью утреннего веселья. — Но кто же герой «комнаты с привидениями»? — Кто видел привидение прошлой ночью? — спросил любознательный джентльмен, обводя стол своими рачьими глазами. Этот вопрос привёл в движение все языки; последовало множество подтруниваний, критики в адрес друг друга, взаимных обвинений и отповедей. Кто-то изрядно выпил, кто-то был небрит, так что в зале хватало подозрительных лиц. Я один не мог с лёгкостью и живостью включиться в шутку. Я чувствовал себя скованно, мне было неловко. Воспоминания о том, что я видел и чувствовал прошлой ночью, всё ещё не давали мне покоя. Казалось, что таинственная картина всё ещё держит меня в плену. Мне также показалось, что хозяин дома с любопытством поглядывает на меня. Короче говоря, я чувствовал себя героем вечера, и мне казалось, что все могут прочесть это по моему взгляду. Однако шутки прекратились, и никто, похоже, не заподозрил меня. Я уже было поздравил себя с тем, что мне удалось выкрутиться, как вдруг вошёл слуга и сказал, что джентльмен, который спал на диване в гостиной, оставил свои часы под одной из подушек. В руке у него были мои часы с репетиром.
«Что? — спросил любопытный джентльмен. — Какой-то джентльмен спал на диване?»
«Сохо! Сохо! Заяц, заяц!» — воскликнул пожилой джентльмен с подвижным носом. Я не мог не заметить, что за мной наблюдают, и в полном замешательстве начал подниматься, но тут сидевший рядом со мной шумный старый сквайр хлопнул меня по плечу и воскликнул: «Черт возьми, парень! Ты тот самый, кто видел призрака!»
Всеобщее внимание тут же переключилось на меня; если мгновение назад моё лицо было бледным, то теперь оно пылало. Я попытался рассмеяться, но смог лишь скорчить гримасу; все мышцы моего лица задергались, и я совершенно потерял над ними контроль. Чтобы рассмешить охотников на лис, много не надо. Они веселились и подшучивали надо мной, а поскольку я не очень люблю, когда надо мной подшучивают, то начал чувствовать себя немного уязвлённым. Я пытался выглядеть невозмутимым и сдержанным, но невозмутимость и хладнокровие человека, охваченного страстью, чертовски обманчивы.
— Джентльмены, — сказал я, слегка вздёрнув подбородок и неубедительно попытавшись улыбнуться, — все это очень мило — ха! ха! — очень мило, — но знайте, что я так же далёк от суеверий, как и любой из вас — ха! ха! — А что касается робости — можете смеяться, джентльмены, — но, смею вас заверить, никто из присутствующих не намекает на это, — Что же касается привидений в комнате, то, повторяю, джентльмены, — (я слегка вспыхиваю, видя, как вокруг меня расплываются презрительные ухмылки), — что же касается привидений в комнате, то я верю в эти глупые россказни не больше, чем сплетни всяких проходимцев. Но раз уж вы подняли эту тему, то я скажу, что в моей комнате произошло нечто странное и необъяснимое для меня — (взрыв хохота). Джентльмены, я говорю серьёзно — я прекрасно понимаю, что говорю. Я спокоен, джентльмены, — (стучу себя по груди), — клянусь небом, я спокоен. Я не шучу и не хочу, чтобы со мной шутили — (смех в компании стихает, и все делают нелепые попытки принять серьезный вид). В комнате, в которую меня поместили прошлой ночью, есть картина, которая произвела на меня самое странное и необъяснимое впечатление.
— Картина! — воскликнул пожилой джентльмен с осунувшимся лицом.
— Картина! — подхватил рассказчик с крючковатым носом.
— Картина! Картина! — подхватили несколько голосов. Раздался неудержимый взрыв хохота. Я не мог сдержаться. Я вскочил с места, с пылающим от негодования взглядом оглядел собравшихся, сунул обе руки в карманы и подошел к одному из окон, словно собираясь в него выпрыгнуть. Я остановился, невидящим взглядом уставился на пейзаж за окном и почувствовал, что задыхаюсь от подступающей тошноты. Хозяин понял, что пора вмешаться. Он сохранял невозмутимость на протяжении всей этой сцены, а теперь выступил вперед, словно желая оградить меня от безудержного веселья моих спутников.
— Джентльмены, — сказал он, — мне не хотелось бы портить вам веселье, но вы уже вдоволь посмеялись над комнатой с привидениями. Теперь я должен встать на защиту своего гостя. Я должен не только оградить его от ваших шуток, но и помочь ему прийти в себя, потому что, как я подозреваю, он не в ладах с самим собой. И прежде всего я должен попросить у него прощения за то, что подверг его своего рода эксперименту. Да, джентльмены, в комнате, в которую наш друг попал вчера вечером, есть что-то странное и необычное. Есть картина, которая обладает необычайным и таинственным влиянием и с которой связана весьма любопытная история. Это картина, ценность которой я определяю по целому ряду причин. И хотя я часто испытывал искушение избавиться от неё из-за странных и неприятных ощущений, которые она вызывает у каждого, кто на неё смотрит, я так и не смог заставить себя пойти на эту жертву. Я и сам не люблю на неё смотреть, упаси бог, и все мои слуги её побаиваются. Поэтому я убрал её в комнату, которой редко пользуюсь, и накрыл бы её вчера вечером, если бы наш разговор и причудливые рассуждения о комнате с привидениями не побудили меня оставить её на виду, чтобы проверить, подействует ли она на незнакомца, который ничего не знает об этой истории. Слова баронета заставили всех переключить внимание на другую тему: всем не терпелось услышать историю о таинственной картине. Что касается меня, то я был так заинтригован, что даже забыл о том, что хозяин поставил мне эксперимент, и с готовностью присоединился к всеобщему желанию узнать эту историю.
Поскольку утро выдалось ненастным и не располагало к прогулкам, хозяин был рад любому способу развлечь гостей. Придвинув кресло к камину, он начал:
Приключения Таинственного Незнакомца
Много лет назад, когда я был молод и только что окончил Оксфорд, меня отправили в большое путешествие, чтобы завершить образование. Думаю, мои родители тщетно пытались привить мне вкус к мудрости, поэтому они отправили меня в светское общество в надежде, что я наберусь ума естественным путем. По крайней мере, именно по этой причине девять десятых нашей молодежи отправляют за границу. Во время своего путешествия я некоторое время провёл в Венеции.
Меня восхищала романтическая атмосфера этого города. Меня очень забавляла атмосфера приключений и интриг, царившая в этом краю масок и гондол, а ещё я был сражен наповал парой томных чёрных глаз, которые смотрели на меня из-под итальянской накидки. Поэтому я убедил себя, что задержался в Венеции, чтобы изучить людей и их нравы. По крайней мере, я убедил в этом своих друзей, и это отвечало моим целям. На самом деле я был склонен обращать внимание на особенности характеров и поведения, а мое воображение было настолько полно романтических ассоциаций с Италией, что я постоянно искал приключений.
В этом городе, похожем на старую русалку, всё располагало к этому. Мои апартаменты располагались в величественном, навевающем меланхолию дворце на Гранд-Канале, бывшем резиденции одного из магнатов Венецианской республики, и были роскошно обставлены, с признаками былого величия. Мой гондольер был одним из самых хитрых представителей своего ремесла, деятельным, весёлым, умным и, как и все его собратья, скрытным, как могила, то есть скрытным от всего мира, кроме своего хозяина. Не прошло и недели, как он стал моим личным телохранителем в Венеции. Мне нравилась тишина и таинственность этого места, и когда я иногда видел из окна, как в вечерних сумерках таинственно скользит по воде чёрная гондола, в которой не видно ничего, кроме маленького мерцающего фонаря, я прыгал в свою собственную гондолу и подавал сигнал к погоне.
Но я отвлекся от темы, предавшись воспоминаниям о юношеских шалостях, — сказал баронет, одернув себя, — Давайте вернемся к делу… Одним из моих любимых мест был казино под аркадами на одной из сторон площади Сан-Марко. Там я часто отдыхал и лакомился мороженым в те теплые летние ночи, когда в Италии все гуляют до утра. Как-то вечером я сидел здесь, когда за столик в противоположном конце зала уселась группа итальянцев. Их разговор, как всегда, был весёлым и оживлённым, они оживлённо жестикулировали, как это принято у итальянцев. Однако я заметил среди них одного молодого человека, который, казалось, не принимал участия в беседе и не получал от неё никакого удовольствия, хотя и заставлял себя прислушиваться к разговору. Он был высоким и стройным, с очень располагающей внешностью. У него были тонкие, хотя и измождённые черты лица. Густые чёрные блестящие волосы слегка вились вокруг головы и контрастировали с чрезвычайной бледностью его лица. Брови были нахмурены, а глубокие морщины на лице, казалось, были прорезаны не возрастом, а заботами, ведь он был в самом расцвете сил. В его глазах было много выразительности и огня, но взгляд был диким и беспокойным. Казалось, его мучила какая-то странная фантазия или предчувствие. Я заметил, что, несмотря на все попытки сосредоточиться на разговоре с товарищами, он то и дело медленно поворачивал голову, бросал взгляд через плечо и резко отворачивался, как будто видел что-то пугающее. Это повторялось с интервалом примерно в минуту, и он, казалось, едва успевал оправиться от одного потрясения, как я видел, что он уже готовится к следующему. Посидев некоторое время в «Кассино», компания расплатилась за заказанные напитки и ушла. Молодой человек вышел из зала последним, и я заметил, что он точно так же оглянулся, прежде чем выйти за дверь. Я не смог противиться желанию встать и последовать за ним, ведь я был в том возрасте, когда легко пробуждается романтическое любопытство.
Компания медленно шла по галерее, разговаривая и смеясь. Они пересекли Пьяццетту, но остановились посреди неё, чтобы полюбоваться открывающимся видом.
Это была одна из тех лунных ночей, которые так ярки и безоблачны в чистом итальянском воздухе. Лучи лунного света падали на высокую башню собора Святого Марка и освещали величественный фасад и вздымающиеся купола собора. Компания оживлённо выражала свой восторг. Я не сводил глаз с молодого человека. Он один казался рассеянным и погруженным в свои мысли. Я заметил тот же странный, как будто украдкой брошенный через плечо взгляд, который привлек мое внимание в «Кассино». Компания двинулась дальше, и я последовал за ними. Они прошли по аллее Брольо, свернули за угол герцогского дворца и, сев в гондолу, быстро поплыли прочь. Лицо и манеры этого молодого человека не выходили у меня из головы. В его внешности было что-то, что чрезвычайно меня заинтересовало.
Через день или два я встретил его в картинной галерее. Он явно был знатоком живописи, потому что всегда выбирал самые искусные работы, а по тем немногим замечаниям, которые он делал в ответ на вопросы своих спутников, можно было понять, что он хорошо разбирается в искусстве. Однако его собственный вкус был весьма своеобразным.
Он восхищался Сальватором Розой в его самых мрачных и одиноких композициях, Рафаэлем, Тицианом и Корреджо в их самых нежных изображениях женской красоты. На них он иногда смотрел с мимолётным восторгом. Но это было лишь мимолетное увлечение. Он то и дело бросал осторожный взгляд назад и тут же отводил его, как будто видел что-то ужасное. После этого я часто встречал его. В театре, на балах, на концертах; на прогулках в садах Сан-Джорджо; на гротескных представлениях на площади Сан-Марко; среди толпы торговцев на бирже у Риальто. Казалось, он искал общества, стремился к суете и развлечениям, но при этом не проявлял никакого интереса ни к происходящему вокруг, ни к царящему веселью. На его лице всегда было выражение тягостных раздумий, мучительной отрешенности, и он то и дело бросал странный, повторяющийся взгляд через плечо. Поначалу я думал, что это может быть вызвано страхом перед арестом или, возможно, перед покушением. Но если так, то зачем он постоянно выходит из дома, зачем подвергает себя опасности в любое время и в любом месте? Мне захотелось узнать этого незнакомца поближе. Меня влекло к нему то романтическое чувство, которое порой сближает молодых людей. Его меланхолия придавала ему в моих глазах особое очарование, которое, без сомнения, усиливалось трогательным выражением его лица и мужественной красотой его облика, ведь мужественная красота действует даже на мужчин. Мне приходилось бороться с присущей англичанам робостью и неловкостью в общении, но я преодолел их и, часто встречаясь с ним в «Кассино», постепенно сблизился с ним. С его стороны не было никакой настороженности. Напротив, казалось, что он ищет общества и готов на всё, лишь бы не оставаться в одиночестве. Когда он понял, что я действительно проявляю к нему интерес, он всецело положился на мою дружбу. Он цеплялся за меня, как утопающий за соломинку. Он часами гулял со мной по площади Сан-Марко или засиживался допоздна у меня в квартире. Он снял комнаты под одной крышей со мной и постоянно просил разрешения сидеть со мной в гостиной, если это не причиняло мне неудобств. Не то чтобы ему особенно нравилось моё общество, но он жаждал находиться рядом с другим человеком, а главное — с тем, кто бы его понимал.
«Я часто слышал, — говорил он, — о душевной прямоте англичан. Слава богу, наконец-то у меня появился друг-англичанин!»
Однако он, казалось, не стремился воспользоваться моим сочувствием, ограничиваясь простым дружеским общением. Он никогда не пытался излить мне душу; в его груди, казалось, поселилась разъедающая душу боль, которую не могли унять ни молчание, ни слова. Всепоглощающая меланхолия терзала его сердце и, казалось, иссушала саму кровь в его жилах. Это была не тихая меланхолия — болезнь чувств, а изнуряющая, иссушающая агония. Временами я замечал, что у него пересохли губы и его лихорадило; он скорее задыхался, чем дышал; глаза у него были налиты кровью, щеки бледные и синеватые, с редкими бледными полосами — зловещими отблесками огня, пожиравшего его сердце. Когда я брал его под руку, то чувствовал, как он судорожно прижимает её к себе; его руки непроизвольно сжимались в кулаки, и по его телу пробегала дрожь. Я пытался разговорить его, выяснить причину его меланхолии, но он уклонялся от любых откровений.
«Не пытайся узнать, в чём дело, — сказал он, — ты не сможешь мне помочь, даже если узнаешь. Ты даже не попытаешься мне помочь — напротив, я потеряю твое сочувствие, а оно, — сказал он, судорожно сжимая мою руку, — оно мне слишком дорого, чтобы рисковать им».
Я попытался вселить в него надежду. Он был молод, жизнь сулила ему тысячи удовольствий, в юном сердце есть здоровая реакция, оно само залечивает свои раны.
«Полно, полно, — сказал я, — нет такого горя, которое не смогла бы пережить устремлённая в будущее юность».
«Нет, нет! — сказал он, стиснув зубы и с отчаянием ударяя себя в грудь, — Оно здесь, глубоко внутри, оно высасывает из моего сердца кровь. Оно растет и растет, а моё сердце увядает и чахнет! У меня есть ужасный надзиратель, который не даёт мне покоя, который следует за мной по пятам и будет следовать за мной по пятам, пока не сведет меня в могилу!»
С этими словами он невольно бросил один из своих пугающих взглядов через плечо и отпрянул с еще большим ужасом, чем обычно. Я не смог удержаться от соблазна намекнуть на это его состояние, которое, как я полагал, было всего лишь нервным расстройством. Стоило мне упомянуть об этом, как его лицо побагровело и исказилось, он схватил меня за обе руки и воскликнул срывающимся от волнения голосом:
«Ради всего святого, никогда больше не упоминайте об этом! Давайте не будем говорить на эту тему, друг мой. Вы не можете облегчить мои страдания, правда не можете, но вы можете усугубить мои мучения. Когда-нибудь вы всё узнаете».
Я больше не поднимал эту тему, потому что, как бы сильно ни было мое любопытство, я слишком искренне сочувствовал его страданиям, чтобы усугублять их своим вмешательством. Я всячески старался отвлечь его и вывести из состояния постоянной задумчивости, в которую он погружался. Он видел мои попытки и по мере сил поддерживал их, потому что в его характере не было ничего угрюмого или своенравного. Напротив, во всём его поведении было что-то искреннее, благородное, скромное. Все его высказывания были благородными и возвышенными. Он не просил снисхождения, не требовал терпимости. Казалось, он был готов молча нести свой крест и хотел лишь разделить его со мной. В его поведении сквозила немая мольба, словно он жаждал дружеского участия, а во взгляде читалась молчаливая благодарность, как будто он был признателен мне за то, что я его не отверг. Я чувствовал, что эта меланхолия заразительна. Она овладела мной, мешала всем моим весёлым занятиям и постепенно омрачала мою жизнь, но я не мог заставить себя избавиться от человека, который, казалось, искал у меня поддержки и защиты.
По правде говоря, благородные черты его характера, которые проглядывали сквозь весь этот мрак, запали мне в душу. Он был щедрым и не скупился на помощь. Его милосердие было искренним и непосредственным. Оно не ограничивалось простыми пожертвованиями, которые часто не столько помогают, сколько унижают. Его тон, блеск в его глазах усиливали впечатление от каждого дара и удивляли бедного просителя редчайшим и самым приятным проявлением милосердия — милосердием не только руки, но и сердца. Казалось, в его щедрости было что-то от самоуничижения и искупления. Он как будто смирялся перед нищим.
«Какое право я имею на комфорт и богатство, — шептал он себе, — когда невинные люди влачат жалкое существование в лохмотьях?» Наступило время карнавала. Я надеялся, что веселые сцены, которые мы увидим, поднимут ему настроение. Я смешался с пёстрой толпой, заполонившей площадь Святого Марка. Мы ходили в оперу, на маскарады, на балы. Всё было напрасно. Его состояние ухудшалось, он становился всё более измождённым и раздражительным. Часто, вернувшись после очередного увеселительного мероприятия, я заходил к нему в комнату и заставал его лежащим ничком на диване, вцепившимся руками в свои прекрасные волосы, а на его лице были заметны следы душевных терзаний. Карнавал закончился, наступил Великий пост, а за ним и Страстная неделя.
Однажды вечером мы присутствовали на торжественной службе в одной из церквей, во время которой исполнили грандиозное вокально-инструментальное произведение, посвященное смерти Спасителя. Я заметил, что музыка всегда сильно на него действовала, а в тот раз — особенно. Когда в высоких сводах зазвучали пронзительные ноты, он, казалось, весь загорелся. Его глаза закатились так, что видны были одни белки; он сцепил руки, так что пальцы глубоко впились в кожу. Когда музыка стала передавать предсмертную агонию, его лицо уткнулось в колени, а при звуках трогательных слов, разносившихся по церкви: «Иисус, умирай», — из его груди вырвались безудержные рыдания. Я никогда раньше не видел, чтобы он плакал; он скорее страдал, чем горевал. Это был хороший знак. Я не мешал ему плакать. Когда служба закончилась, мы вышли из церкви. По дороге домой он опирался на мою руку и вёл себя более спокойно и сдержанно, чем обычно, без того нервного возбуждения, которое я привык в нём наблюдать. Он упомянул о службе, которую мы слушали. «Музыка, — сказал он, — воистину глас небесный. Никогда прежде я не был так впечатлён историей об искуплении нашего Спасителя… Да, друг мой, — сказал он, в порыве чувств сжимая руки, — я знаю, что мой Искупитель жив!».
На ночь мы разошлись. Его комната была недалеко от моей, и я слышал, как он какое-то время возился там. Я заснул, но проснулся ещё до рассвета. Молодой человек стоял у моей кровати, одетый в дорожное платье. В руках он держал запечатанный пакет и большой свёрток, которые положил на стол. «Прощай, друг мой, — сказал он, — я отправляюсь в долгое путешествие, но перед отъездом хочу оставить тебе кое-что на память. В этом пакете ты найдешь подробности моей истории. Когда ты их прочтёшь, я буду уже далеко; не вспоминай обо мне с неприязнью. Ты действительно был мне другом. Ты влил масло в моё разбитое сердце, но не смог его исцелить. Прощай, позволь мне поцеловать твою руку — я недостоин обнять тебя».
Он опустился на колени, схватил мою руку, несмотря на все мои попытки высвободить её, и покрыл её поцелуями. Я был так поражён этой сценой, что не мог вымолвить ни слова.
— Но мы ещё встретимся! — поспешно сказал я, увидев, что он направляется к двери.
— Никогда, ни за что на свете! — торжественно произнес он. Он снова подскочил к моей кровати, схватил мою руку, прижал её к своему сердцу и губам и выбежал из комнаты.
Здесь баронет остановился. Казалось, он погрузился в свои мысли и сидел, уставившись в пол и барабаня пальцами по подлокотнику кресла.
— И этот таинственный персонаж вернулся? — спросил любознательный джентльмен.
— Никогда! — ответил баронет, задумчиво покачав головой, — Больше я его никогда не видел.
— Скажите на милость, какое отношение всё это имеет к картине? — спросил пожилой джентльмен с носом.
— Это правда? — сказал спрашивающий, — Это портрет этого чокнутого итальянца?
— Нет! — сухо ответил баронет, которому совсем не понравилось прозвище, данное его герою, — Но эта картина была вложена в посылку, которую он оставил у меня. В запечатанном пакете содержалось объяснение. На конверте была просьба не открывать его до истечения шести месяцев. Я сдержал своё обещание, несмотря на любопытство. У меня с собой есть перевод, и я собирался его прочесть, чтобы объяснить, что за таинственная комната, но, боюсь, я и так слишком долго задерживаю общество. Тут все выразили желание, чтобы рукопись прочли вслух, особенно настаивал на этом любознательный джентльмен. Тогда достойный баронет достал рукопись, протёр очки и зачитал вслух следующую историю:
История Юного Итальянца
Я родился в Неаполе. Мои родители, хоть и принадлежали к знатному роду, были небогаты, или, скорее, мой отец был слишком расточителен и тратил слишком много денег на свой дворец, экипажи и свиту, из-за чего постоянно испытывал финансовые трудности. Я был младшим сыном, и отец относился ко мне равнодушно, так как из чувства семейной гордости хотел оставить всё свое состояние моему старшему брату. Ещё в детстве я проявлял необычайную чувствительность. Всё производило на меня сильное впечатление. Когда я был ещё младенцем на руках у матери и даже не умел говорить, музыка могла вызвать у меня сильнейшие страдания или восторг. С возрастом мои чувства не притупились, и я легко впадал в приступы радости или гнева. Мои родственники и прислуга забавлялись тем, что играли на моей раздражительности. Меня доводили до слёз, смешили, доводили до бешенства ради развлечения гостей, которых забавляла эта буря сильных страстей в хрупком теле. Они и не подозревали или, возможно, не придавали значения тому, что взращивают во мне опасные чувства.
Так я превратился в страстное создание ещё до того, как у меня развился разум. Вскоре я стал слишком взрослым, чтобы быть игрушкой, и превратился в мучителя. Уловки и капризы, к которым меня приучали, стали меня тяготить, и учителя невзлюбили меня за те самые уроки, которые они мне преподали. Моя мать умерла, и моя власть избалованного ребёнка подошла к концу. Больше не было необходимости потакать мне или терпеть меня, потому что это ничего не давало, ведь я не был любимцем отца. Таким образом, я испытал на себе участь избалованного ребёнка в подобной ситуации: на меня не обращали внимания или замечали только для того, чтобы перечить мне и грубить. Таков был ранний опыт обращения с сердцем, которое, если я хоть что-то в нём понимаю, от природы было склонно к крайним проявлениям нежности и привязанности.
Мой отец, как я уже говорил, никогда меня не любил — по сути, он меня не понимал. Он считал меня своенравным и упрямым подростком, лишенным естественной привязанности. Меня отталкивали его манеры, его высокомерие и надменный вид. Я всегда представляла его себе в сенаторской мантии, шелестящей от пышности и величия. Великолепие его облика подавляло моё живое воображение. Я никогда не мог приблизиться к нему с доверчивой детской приязнью. Все чувства моего отца были сосредоточены на моём старшем брате. Он должен был унаследовать титул и положение в обществе, и ради него было принесено в жертву всё — и я сам, и всё остальное. Было решено отдать меня в монастырь, чтобы я со своими причудами не мешал отцу и не отвлекал его от забот о брате. Поэтому в раннем возрасте, когда я ещё не успел познать мир и его радости и не видел ничего за пределами отцовского дворца, меня отправили в монастырь, настоятелем которого был мой дядя, и полностью вверили его заботам. Мой дядя был человеком, совершенно чуждым миру; он никогда не стремился к мирским удовольствиям, потому что никогда их не вкушал, и считал суровое самоотречение основой христианской добродетели. Он считал, что у всех людей такой же нрав, как у него, или, по крайней мере, заставлял всех ему соответствовать.
Его характер и привычки оказывали влияние на братию, которой он руководил. Более мрачных и угрюмых людей, чем они, свет не видывал. Да и сам монастырь располагал к печальным и одиноким мыслям. Он находился в мрачном ущелье в горах к югу от Везувия. Все далекие виды заслоняли бесплодные вулканические вершины. Под его стенами бурлил горный поток, а над башнями кружили орлы. Меня отправили в это место в столь юном возрасте, чтобы я как можно скорее утратил все отчётливые воспоминания о том, что оставил позади. Таким образом, по мере того как расширялся мой кругозор, я формировал представление о мире, исходя из того, что видел в монастыре и его окрестностях, мир этот казался мне всё более мрачным. Так в моём характере рано проявилась склонность к меланхолии, а мрачные рассказы монахов о дьяволах и злых духах, которыми они пугали моё юное воображение, сделали меня суеверным, от чего я так и не смог избавиться. Они с тем же удовольствием играли на моих пылких чувствах, как когда-то это делали домочадцы моего отца.
Я до сих пор помню, какими ужасами они будоражили моё воображение во время извержения Везувия. Мы находились далеко от вулкана, нас разделяли горы, но его конвульсивные толчки сотрясали сами основы мироздания. Землетрясения грозили обрушить монастырские башни. По ночам в небе висел зловещий багровый свет, а в нашу узкую долину ветром приносило тучи пепла. Монахи рассказывали, что земля под нами пронизана ходами, как пчелиные соты; что по её жилам текут потоки расплавленной лавы; что в её недрах бушуют пещеры с сернистым пламенем, где обитают демоны и проклятые души; что под нашими ногами разверзаются огненные бездны. Все эти истории рассказывались под скорбный аккомпанемент раскатов грома, от которых дрожали стены нашего монастыря. Один из монахов был художником, но удалился от мира и избрал эту унылую жизнь в искупление какого-то своего преступления. Это был меланхоличный человек, который занимался своим искусством в уединении кельи, но видел в этом лишь средство искупления.
Он изображал на холсте или восковых моделях человеческие лица и тела в предсмертных муках, на всех стадиях разложения и смерти. В его работах раскрывались жуткие тайны склепа — отвратительное пиршество жуков и червей. Я не могу вспоминать о его работах без содрогания. И всё же в то время моё сильное, но не находящее применения воображение с жадностью впитывало его наставления в искусстве. Любое занятие было глотком свежего воздуха по сравнению с сухими науками и монотонными рабочими обязанностями в этом монастыре. Вскоре я наловчился обращаться с карандашом, и мои мрачные творения сочли достойными того, чтобы украсить ими некоторые алтари в часовне. Так воспитывалось существо, наделённое чувствами и воображением. Всё доброе и милое в моей натуре подавлялось, и наружу не выходило ничего, кроме того, что было бесполезным и болезненным. По темпераменту я был пылким, живым, подвижным, порывистым, созданным для любви и обожания, но на все мои лучшие качества легла свинцовая рука рока. Меня учили только страху и ненависти. Я ненавидел своего дядю, ненавидел монахов, ненавидел монастырь, в котором был заточён. Я ненавидел мир и почти ненавидел себя за то, что был, как мне казалось, таким злобным и ненавистным существом.
Когда мне было почти шестнадцать, мне однажды разрешили сопровождать одного из братьев в поездке в отдаленную часть страны. Вскоре мы оставили позади мрачную долину, в которой я был заточён столько лет, и после недолгого путешествия по горам выехали на живописную равнину. раскинувшуюся вокруг Неаполитанского залива. Боже мой! Как же я был взволнован, когда мой взгляд скользнул по бескрайним просторам восхитительной солнечной страны, утопающей в зелени рощ и виноградников, с Везувием, вздымающим справа от меня свою раздвоенную вершину, с голубым Средиземным морем слева, с его чарующим побережьем, усеянным сверкающими городами и роскошными виллами, и с Неаполем, моим родным Неаполем, мерцающим вдалеке.
Боже мой! Неужели это и есть тот прекрасный мир, от которого я оказался отрезан! Я достиг того возраста, когда чувства расцветают во всей своей полноте и свежести. Мои же чувства были подавлены и охлаждены. Теперь они вырвались наружу с внезапностью запоздалой весны. Моё сердце, до этого неестественно сжатое, наполнилось смутным, но восхитительным волнением. Красота природы опьяняла и кружила мне голову. Песни крестьян, их радостные лица, их счастливые занятия, живописная пестрота их нарядов, их деревенская музыка, их танцы — всё это подействовало на меня как колдовство. Моя душа откликалась на эту музыку, моё сердце трепетало в груди. Все мужчины казались мне милыми, все женщины — прекрасными. Я вернулся в монастырь, то есть вернулось мое тело, но сердце и душа никогда больше туда не возвращались. Я не мог забыть этот проблеск прекрасного и счастливого мира, мира, который так соответствовал моему естеству. Я был так счастлив там, совсем не так, как в монастыре — этой гробнице для живых. Я сравнивал лица тех, кого видел, полные огня, свежести и радости, с бледными, свинцовыми, тусклыми лицами монахов, музыку танца — с монотонным пением в часовне.
Раньше монастырские занятия казались мне утомительными, теперь они стали невыносимыми. Однообразная череда обязанностей изнуряла меня, нервы были на пределе из-за назойливого звона монастырского колокола, который эхом разносился по горам и постоянно отвлекал меня от ночного отдыха, а днём — от занятий с карандашом, чтобы я мог принять участие в какой-нибудь утомительной и механической религиозной церемонии. Я был не из тех, кто подолгу размышляет, не претворяя свои мысли в жизнь. Мой дух внезапно пробудился и теперь полностью ожил во мне. Я дождался удобного случая, сбежал из монастыря и пешком отправился в Неаполь. Когда я вышел на его оживлённые, многолюдные улицы и увидел вокруг себя разнообразие и суету жизни, роскошь дворцов, великолепие экипажей и пёструю толпу, которая двигалась, словно в пантомиме, я словно очнулся в волшебном мире и торжественно поклялся, что ничто не заставит меня вернуться в унылую монастырскую келью. Мне пришлось спрашивать дорогу к отцовскому дворцу, потому что я покинул его в столь юном возрасте, что не знал, где он находится. Мне было непросто добиться аудиенции у отца, потому что слуги едва ли знали о моём существовании, а моё монашеское одеяние было не в мою пользу.
Даже отец меня не помнил. Я назвал ему своё имя, бросился к его ногам, молил о прощении и просил не отправлять меня обратно в монастырь. Он принял меня скорее снисходительно, как покровитель, а не по-отечески ласково. Он терпеливо, но холодно выслушал мой рассказ о тяготах и разочарованиях монашеской жизни и пообещал подумать, что ещё можно для меня сделать. Эта холодность погасила и подавила всю искреннюю привязанность, на которую я была способна и которая готова была вспыхнуть при малейшей искре родительской доброты. Все мои детские чувства к отцу ожили; я снова смотрел на него как на величественное, прекрасное существо, которое поражало моё детское воображение, и чувствовал, что не могу рассчитывать на его симпатию. Все его внимание и любовь были сосредоточены на моём брате; он унаследовал его характер и относился ко мне скорее покровительственно, чем по-братски. Это ранило мою гордость, которая была очень велика. Я мог стерпеть снисходительное отношение отца, потому что смотрел на него с благоговением, как на высшее существо, но не мог стерпеть покровительственного отношения брата, который, как мне казалось, уступал мне в интеллектуальном развитии.
Слуги понимали, что я нежеланный гость в отцовском доме, и обращались со мной пренебрежительно, как с прислугой. Я был уязвлён во всём, мои чувства оскорбляли везде, где бы они ни проявлялись, и я стал угрюмым, молчаливым и подавленным. Мои чувства, загнанные внутрь, терзали моё сердце. Несколько дней я был скорее нежеланным гостем, чем воссоединившимся с семьей сыном в отцовском доме. Я был обречён на то, что меня никогда не примут там по-настоящему. Из-за такого несправедливого отношения я стал чужим даже для самого себя, и они судили обо мне по моей отчуждённости. Однажды я вздрогнул, увидев, как один из монахов моего монастыря выскользнул из комнаты отца. Он увидел меня, но сделал вид, что не замечает, и это лицемерие заставило меня кое-что заподозрить. Мои чувства были обострены и уязвимы, и всё причиняло мне боль. В таком душевном состоянии я столкнулся с вопиющим неуважением со стороны избалованного прислужника, любимца моего отца. Вся гордость и страстность моей натуры мгновенно вырвались наружу, и я сбил его с ног. Мимо проходил отец; он не стал выяснять причину, да и не мог понять, что на самом деле причиной была череда душевных страданий. Он упрекнул меня с гневом и презрением; он призвал на помощь всю свою надменность и величественный вид, чтобы придать веса оскорблениям, которыми он меня осыпал. Я чувствовал, что не заслужил этого, чувствовал, что меня не ценят, чувствовал, что во мне есть что-то, что заслуживает лучшего отношения; моё сердце восставало против несправедливости отца.
Я перестал испытывать перед ним благоговейный трепет. Я ответил ему с раздражением; кровь прилила к моим щекам, глаза вспыхнули, но чувствительное сердце забилось ещё сильнее, и, не успев выплеснуть свою ярость, я почувствовал, что задыхаюсь и заливаюсь слезами. Отец был поражён и разгневан тем, что я так взбунтовался, и приказал мне идти в свою комнату. Я молча удалился, задыхаясь от противоречивых чувств. Не пробыв там и нескольких минут, я услышал голоса в соседней комнате. Отец и монах обсуждали, как бы мне незаметно вернуться в монастырь. Я принял решение. У меня больше не было ни дома, ни отца. В ту же ночь я покинул отчий кров. Я сел на корабль, который готовился выйти из гавани, и отправился навстречу приключениям. Неважно, в какой порт он направлялся, — любая часть этого прекрасного мира была лучше моего монастыря. Куда бы ни забросила меня судьба, любое место стало бы для меня домом в большей степени, чем тот дом, который я оставил.
Корабль направлялся в Геную. Через несколько дней мы прибыли на место. Когда он входил в гавань между двумя молами, окружавшими город, я увидел амфитеатр из дворцов, церквей и роскошных садов, возвышавшихся один над другим и сразу понял, почему этот город называют Великолепной Генуей. Я сошёл на мол, совершенно растерянный, не зная, что делать и куда направиться. Но это было неважно: я освободился от монастырского рабства и домашнего унижения! Когда я шёл по Страда Бальби и Страда Нуова, этим дворцовым улицам, и любовался чудесами архитектуры вокруг, когда я бродил в сумерках среди весёлой толпы блистательных и прекрасных людей по зелёным аллеям Аква-Верди или среди колоннад и террас великолепных садов Дориа, мне казалось, что в Генуе невозможно не быть счастливым. Прошло всего несколько дней, и я понял, что ошибался. Мой скудный кошелёк опустел, и впервые в жизни я испытал гнетущее чувство нищеты. Я никогда не нуждался в деньгах и даже не допускал мысли о том, что такое может случиться. Я ничего не знал о мире и его жестоких законах, и когда впервые задумался о нищете, это известие стало для меня сокрушительным. Я в задумчивости бродил по улицам, которые больше не радовали мой взор, как вдруг случай привёл меня к великолепной церкви Аннунциаты.
Знаменитый художник того времени в тот самый момент руководил размещением одной из своих картин над алтарем.
За время, проведённое в монастыре, я овладел его мастерством и стал увлеченным ценителем живописи. Картина поразила меня с первого взгляда. Это было изображение Мадонны. Такое невинное, такое прекрасное, с таким божественным выражением материнской нежности! На мгновение я забыл обо всем на свете, охваченный восторгом от созерцания произведения искусства. Я сложил руки и издал возглас восхищения. Художник заметил моё волнение. Он был польщён и обрадован. Мои манеры и поведение пришлись ему по душе, и он заговорил со мной. Я слишком остро ощущал нехватку дружеского общения, чтобы отвергать внимание незнакомца, а в этом человеке было что-то настолько доброжелательное и располагающее, что он мгновенно завоевал моё доверие.
Я рассказал ему о себе и о своем положении, скрыв только своё имя и титул. Мой рассказ его очень заинтересовал. Он пригласил меня к себе домой, и с тех пор я стал его любимым учеником. Он считал, что у меня необыкновенный талант к живописи, и его похвалы пробудили во мне страсть к искусству. Каким же блаженным был тот период моей жизни, что я провёл под его кровом. Казалось, во мне зародилось новое существо, или, скорее, всё самое милое и прекрасное во мне пробудилось к жизни. Я был таким же затворником, как и в монастыре, но моё уединение было совсем иным. Я проводил время, наполняя свой разум возвышенными и поэтическими идеями, размышляя обо всём ярком и благородном в истории и художественной литературе, изучая и постигая всё возвышенное и прекрасное в Природе. Я всегда был мечтательной и склонной к фантазированию, но теперь мои грёзы и фантазии приводили меня в восторг. Я смотрела на своего учителя как на благодетельного гения, открывшего для меня мир безграничного волшебства. Я всем сердцем привязался к нему. Он не был уроженцем Генуи, но приехал туда по приглашению нескольких представителей знати и прожил там всего несколько лет, завершая начатые работы. У него было слабое здоровье, и он во многом полагался на своих учеников, которые помогали ему воплощать в жизнь его замыслы. Он считал, что мне особенно хорошо удаётся изображать человеческие лица, подмечать характерные, пусть и мимолётные выражения чувств, и мастерски запечатлевать их на холсте. Поэтому я постоянно рисовал портреты, и часто, когда нужно было передать какую-то особую грацию, красоту или выражение лица, эту задачу поручали моему карандашу. Мой благодетель любил продвигать меня, и отчасти благодаря моему таланту, а отчасти из-за его лестных отзывов и благодаря выразительности своих портретов я стал известен.
Среди различных работ, за которые он брался, была историческая картина для одного из генуэзских дворцов, на которой должны были быть изображены члены семьи. Один из набросков к этой работе был препоручен моему карандашу. Это был портрет молодой девушки, которая в то время находилась в монастыре, где получала образование. Она пришла позировать для картины.
Впервые я увидел её в одной из роскошных генуэзских палаццо. Она стояла у окна, выходившего на залив, и лучи весеннего солнца падали на неё, окутывая сиянием богато украшенную алую комнату. Ей было всего шестнадцать лет — и как же она была прекрасна! Эта сцена предстала передо мной как воплощение весны, юности и красоты. Я готов был пасть ниц и поклоняться ей. Она была подобна одному из тех вымышленных образов, которые поэты и художники создают, чтобы выразить идеал красоты, не поддающийся описанию. Мне было позволено зарисовывать ее лицо в разных ракурсах, и я с нежностью продолжал работу, которая сводила меня с ума. Чем больше я смотрел на нее, тем сильнее влюблялся; мое восхищение было почти болезненным. Мне было всего девятнадцать лет, я был застенчив, робок и неопытен. Ко мне относились с вниманием и поощрением, потому что моя молодость и увлеченность искусством снискали мне благосклонность. И я склонен думать, что в моём поведении и манерах было что-то такое, что вызывало интерес и уважение.
И всё же доброта, с которой ко мне относились, не могла развеять смущение, в которое повергало меня мое собственное воображение в присутствии этого прекрасного создания. Оно возносило её почти до небес. Она казалась слишком утонченной для этого мира, слишком хрупкой и возвышенной для человека. Сидя за мольбертом и изображая ее черты на холсте, я упивался сладостным ядом, от которого кружилась голова. Мое сердце то переполняла нежность, то сжималось от отчаяния. Теперь я как никогда остро ощущал бушующий огонь, дремавший в глубине моей души. Вы, рождённые в более умеренном климате и под более прохладным небом, едва ли можете представить себе, насколько сильны страсти в наших южных сердцах. Через несколько дней моя миссия была завершена; Бьянка вернулась в монастырь, но ее образ неизгладимо запечатлелся в моем сердце. Он завладел моим воображением, стал моим идеалом красоты. Он повлиял даже на мой карандаш: я прославился тем, что мастерски изображал женскую красоту, но лишь потому, что множил образ Бьянки.
Я успокаивал и в то же время подпитывал свое воображение, изображая ее во всех работах моего учителя. Я с восторгом стоял в одной из капелл церкви Аннунциаты и слушал, как прихожане превозносят серафическую красоту святой, которую я написал. Я видел, как они склонялись в благоговении перед картиной: они преклонялись перед красотой Бьянки. Я пребывал в этом состоянии, похожем на сон, или, можно сказать, был в бреду больше года. Воображение моё, настолько цепкое, что образ, запечатлевшийся в нем, сохранился во всей своей силе и свежести, работало на всю свою мощь! Воистину, я был одиноким, склонным к размышлениям существом, часто погружавшимся в грезы и склонным лелеять идеи, которые когда-то прочно завладели моим разумом. От этих сладостных, печальных и восхитительных грёз меня отвлекла смерть моего достойного благодетеля. Я не могу описать, какую боль причинила мне его смерть. Я остался один, и сердце моё было разбито. Он завещал мне свое небольшое состояние, которое из-за его щедрости и расточительного образа жизни было совсем невелико, и перед смертью особо рекомендовал меня покровительству одного дворянина, который был его благодетелем.
Последний слыл щедрым человеком. Он любил искусство и поощрял его развитие, и, очевидно, хотел, чтобы его таковым считали. Он разглядел во мне задатки будущего гения; мои рисунки уже привлекли внимание; он сразу взял меня под свое покровительство; видя, что я убит горем и не в состоянии работать в доме моего покойного благодетеля, он пригласил меня пожить некоторое время на вилле, которой владел на берегу моря, в живописной местности Сестри-де-Поненти. На вилле я застал единственного сына графа, Филиппо: он был почти моего возраста, приятной наружности и с очаровательными манерами; он привязался ко мне и, казалось, стремился заслужить мое расположение. Мне казалось, что в его доброте было что-то показное, а в характере — что-то капризное, но мне больше не к кому было привязаться, а мое сердце нуждалось в опоре. Его образованием никто не занимался; он считал, что я превосхожу его в умственных способностях и знаниях, и молчаливо признавал моё превосходство. Я чувствовал, что равен ему по происхождению, и это придавало моим манерам независимость, которая производила впечатление. Капризность и деспотизм, которые, как я видел, он иногда проявлял по отношению к тем, над кем имел власть, никогда не распространялись на меня.
Мы стали близкими друзьями и часто проводили время вместе. И все же я любил уединение и предавался мечтам, погружаясь в мир своего воображения среди прекрасных пейзажей, которые меня окружали. Вилла стояла посреди живописного парка, украшенного статуями и фонтанами, с аллеями, рощами и тенистыми беседками. Отсюда открывался прекрасный вид на Средиземное море и живописное Лигурийское побережье. Здесь было все, что могло удовлетворить вкус и занять ум. Под влиянием спокойствия этого элегантного уединенного места буря моих чувств постепенно улеглась и, смешавшись с романтическими чарами, которые все еще властвовали над моим воображением, породила нежную, сладостную меланхолию. Я пробыл под кровом графа совсем недолго, когда наше уединение было нарушено появлением еще одного обитателя. Это была дочь одного из родственников графа, который недавно умер в нищете, оставив своего единственного ребенка на попечение графа.
Я много слышал о её красоте от Филиппо, но моё воображение было настолько поглощено одним представлением о красоте, что не допускало никаких других. Мы находились в центральной гостиной виллы, когда она вошла. Она всё ещё была в трауре и приблизилась к нам, опираясь на руку графа. Когда они поднимались по мраморному портику, я был поражён изяществом её фигуры и движений, грацией, с которой на её стройном теле держался меццаро — чарующая генуэзская вуаль. Они вошли. Боже мой! Каково же было моё изумление, когда я увидел перед собой Бьянку. Это была она, бледная от горя, но ещё более прекрасная, чем в нашу последнюю встречу. Время, прошедшее с тех пор, сделало её ещё более очаровательной, а пережитая скорбь придала её лицу неотразимую нежность. Она покраснела и задрожала, увидев меня, и на глазах у неё выступили слёзы, потому что она вспомнила, в чьем обществе привыкла меня видеть. Что до меня, то я не могу выразить, что я чувствовал. Постепенно я преодолел крайнюю робость, которая прежде сковывала меня в её присутствии.
Нас сблизило схожее положение. Каждый из нас потерял самого близкого друга на свете; каждый из нас в какой-то мере зависел от доброты других людей. Когда я узнал ее ближе, все мои представления о ней как об идеале подтвердились. Её неопытность в жизни, ее восхитительная восприимчивость ко всему прекрасному и приятному в природе напомнили мне о моих собственных чувствах, когда я впервые вырвался из стен монастыря. Ее прямота восхищала меня, ее доброта согревала мое сердце, а ее юная, нежная, расцветающая красота сводила меня с ума. Я смотрел на неё с благоговением, как на нечто неземное, и чувствовал себя униженным из-за того, что сам был недостоин ее. Но она была смертной, одной из самых чувственных и любящих смертных, потому что она любила меня! Не помню, как я впервые осознал эту потрясающую истину; думаю, она открывалась мне постепенно, как чудо, в которое невозможно было поверить. Мы оба были в нежном и влюбленном возрасте, постоянно общались друг с другом, разделяли одни и те же увлечения: музыку, поэзию и живопись.
Мы почти не общались с другими людьми, живя среди прекрасных и романтичных пейзажей! Странно ли, что два юных сердца, сблизившиеся таким образом, с готовностью обвились вокруг друг друга? О, боги! что за сон — мимолетный сон! беспримесный восторг охватил тогда мою душу! Тогда мир вокруг меня действительно стал раем, потому что у меня была женщина — прекрасная, восхитительная женщина, которая могла разделить его со мной. Как часто я бродил по живописным берегам Сестри или взбирался на её дикие горы, любуясь побережьем, усеянным виллами, и синим морем далеко внизу, и стройным Генуэзским Маяком на романтическом мысу вдалеке; и когда я поддерживал неуверенные шаги Бьянки, я думал о том, что там никакое несчастье не могло проникнуть в такой прекрасный мир. Почему, о, почему это время расцвета жизни и любви так скоротечно — почему это розовое облако любви, которое так ярко освещает утро наших дней, так часто превращается в вихрь и бурю! Я был первым, кто очнулся от этого блаженного бреда любви.
Так я завоевал сердце Бьянки: что мне было с ним делать? У меня не было ни богатства, ни перспектив, которые давали бы мне право на её руку. Должен ли я был воспользоваться ее неосведомленностью о мире, ее доверчивой привязанностью и обречь ее на такую же бедность, как у меня? Разве так я отплатил бы за гостеприимство графа? Разве так я отплатил бы за любовь Бьянки? Только теперь я начал понимать, что даже в счастливой любви может быть своя горечь. Моё сердце терзала мучительная тревога. Я ходил по дворцу, как преступник. Мне казалось, что я злоупотребил гостеприимством, что я вор в этих стенах. Я больше не мог смотреть графу в глаза без смущения. Я упрекал себя в предательстве по отношению к нему и думал, что он читает это в моих взглядах, и начал относиться ко мне с недоверием и презрением. Его манеры всегда были нарочито снисходительными, а теперь стали холодными и надменными. Филиппо тоже стал сдержанным и отстранённым, по крайней мере, мне так казалось.
Боже мой! Неужели я сам себя накручиваю? Неужели я стал подозрительным по отношению ко всему миру? Бедный догадливый простак, подмечающий взгляды и жесты и мучающий себя неверными толкованиями. Или, если это правда, — должен ли я был оставаться под крышей дома, где меня просто терпели, и влачить там жалкое существование? «Это невыносимо! — воскликнул я. — Я вырвусь из этого унизительного положения, разорву эти оковы и улечу — улечу? Куда? Из этого мира? Но что останется от мира, когда я покину Бьянку?
Я от природы был гордым человеком, и мысль о том, что на меня смотрят с презрением, переполняла меня. Много раз я был готов рассказать Бьянке о своей семье и титуле и заявить о своем равенстве с ней в присутствии ее родственников, когда мне казалось, что они смотрят на меня свысока. Но это чувство было мимолётным. Я считал, что моя семья отвергла и презирает меня, и торжественно поклялся никогда не признавать родства с ними, пока они сами не заявят о своих правах. Эта внутренняя борьба подрывала мое душевное равновесие и здоровье. Мне казалось, что неопределённость в том, любят ли меня, была бы менее невыносима, чем уверенность в любви, но при этом невозможность наслаждаться этим чувством. Я больше не был восторженным поклонником Бьянки; я больше не замирал в экстазе, вслушиваясь в звуки ее голоса, и не упивался с жадностью её красотой. Даже её улыбки перестали меня радовать, потому что я чувствовал себя виноватым за то, что заслужил их. Она не могла не заметить перемену во мне и спросила о причине с присущей ей прямотой и простотой. Я не мог уклониться от ответа, потому что моё сердце разрывалось от боли. Я рассказал ей о внутренней борьбе, о своей всепоглощающей страсти, о горьких упреках самому себе.
«Да, — сказал я, — я недостоин тебя. Я изгой в своей семье, скиталец, безымянный, бездомный скиталец, у которого нет ничего, кроме нищеты, и все же я осмелился полюбить тебя, осмелился надеяться на твою любовь!»
Мое волнение растрогало её до слез, но она не увидела в моем положении ничего столь безнадежного, как я его описывал. Воспитанная в монастыре, она ничего не знала о мире, о его нуждах и заботах, — да и какая женщина может быть искушена в мирских делах, когда речь идёт о сердечных переживаниях! Более того, она пришла в радостное возбуждение, когда заговорила о моей судьбе и обо мне. Мы вместе изучали работы знаменитых мастеров. Я рассказывал ей об их судьбах, о том, какой высокой репутацией они пользовались, какого влияния достигли, какого величия добились, — они были спутниками принцев, любимцами королей, гордостью и предметом хвастовства целых народов. Все это она применила ко мне. Её любовь не видела в моих величайших творениях ничего такого, чего не смог бы достичь я сам. И когда я увидел, как это прелестное создание пылает от воодушевления, как всё её лицо озаряется мечтами о моей славе, которая, казалось, вот-вот снизойдёт на меня, я на мгновение воспарил в небеса её воображения.
Я слишком долго рассказываю об этой части своей истории, но не могу удержаться и не задержаться еще ненадолго на том периоде своей жизни, о котором, несмотря на все тревоги и перипетии, я вспоминаю с нежностью, ведь тогда моя душа ещё не была запятнана преступлением. Не знаю, чем бы закончилась эта борьба между гордостью, деликатностью и страстью, если бы я не прочитал в неаполитанской газете сообщение о внезапной смерти моего брата. Оно сопровождалось настойчивым призывом сообщить о себе и молитвой о том, чтобы я, если это сообщение попадется мне на глаза, поспешил в Неаполь, дабы утешить немощного и страдающего отца. Я от природы был склонен к сентиментальности, но мой брат никогда не был мне братом. Я давно считал, что между нами нет ничего общего, и его смерть не вызвала у меня особых эмоций. Однако мысли об отце, немощном и страдающем, тронули меня до глубины души. Когда я думал о нём, об этом величественном, благородном человеке, который теперь согнулся под тяжестью невзгод и взывал ко мне в поисках утешения, вся моя обида на него за былые пренебрежения улеглась, и во мне пробудилась сыновняя любовь. Однако преобладающим чувством, затмившим все остальные, был восторг от внезапной перемены в моей судьбе. Меня ждали дом, имя, положение в обществе, богатство, а любовь рисовала еще более радужные перспективы. Я поспешил к Бьянке и бросился к её ногам.
«О, Бьянка, — воскликнул я, — наконец-то я могу назвать тебя своей. Я больше не безымянный авантюрист, не забытый всеми, не отвергнутый всеми изгой. Смотри, читай, вот новости, которые возвращают мне моё имя и меня самого!»
Не буду подробно описывать последовавшую за этим сцену. Бьянка обрадовалась тому, что моё положение изменилось, потому что видела, что это освободило моё сердце от тяжкого бремени забот. Что до неё, то она любила меня таким, какой я был, и никогда не сомневалась, что мои заслуги рано или поздно принесут мне славу и богатство. Теперь я ощутил, как во мне пробуждается гордость, свойственная мне от природы. Я больше не шёл, опустив глаза в землю; надежда вознесла их к небесам, моя душа запылала с новой силой, и это отражалось на моём лице. Я хотел сообщить графу об изменении своего положения, дать ему знать, кто я и что я собой представляю, и сделать официальное предложение руки и сердца Бьянке, но граф был в отъезде, в своём отдалённом поместье.
Я открыл душу Филиппо. Сначала я рассказал ему о своей страсти, о сомнениях и страхах, которые меня терзали, и о новостях, которые внезапно их развеяли. Он засыпал меня поздравлениями и самыми тёплыми словами сочувствия. Я обнял его от всего сердца. Мне стало стыдно за то, что я подозревал его в холодности, и я попросил у него прощения за то, что усомнился в его дружбе. Нет ничего более искреннего и пылкого, чем внезапное проявление чувств между молодыми людьми. Филиппо с живейшим интересом вникал во все наши дела. Он был нашим доверенным лицом и советчиком. Было решено, что я немедленно отправлюсь в Неаполь, чтобы вновь завоевать расположение отца и вернуться в отчий дом, а как только примирение будет достигнуто и я получу согласие отца, я вернусь и потребую у графа руки Бьянки. Филиппо пообещал уладить вопрос с согласием его отца и взять на себя заботу о наших интересах, а также стать посредником в нашей переписке. Моё прощание с Бьянкой было нежным, сладостным и мучительным.
Мы стояли в маленьком садовом павильоне, который был одним из наших любимых мест. Как часто я возвращался, чтобы еще раз попрощаться с ней, чтобы она еще раз взглянула на меня с немым волнением, чтобы ещё раз насладиться восторженным зрелищем этих слёз, струящихся по её прекрасным щекам, чтобы еще раз взять её нежную руку, этот искренний знак любви, и покрыть её слезами и поцелуями! Боже мой! Даже в муках расставания двух влюблённых есть наслаждение, которое стоит тысячи пресных мирских удовольствий. Она и сейчас стоит у меня перед глазами — у окна павильона, отодвинув в сторону виноградные лозы, обвивавшие оконную раму. Её стройная фигура в девственно-белом платье сияет, на лице — смесь слёз и улыбок. Она посылает мне тысячу и тысячу прощальных взглядов, пока я, колеблясь, в порыве страсти и смятения, бреду по аллее. Когда лодка выносила меня из генуэзской гавани, я жадно вглядывался в берег Сестри-Леванте, пока не увидел виллу, сверкающую среди деревьев у подножия горы. Пока длился день, я всё смотрел и смотрел на него, пока он не превратился в едва различимое белое пятнышко вдалеке. Но даже тогда мой напряжённый и пристальный взгляд различал его, в то время как все остальные объекты на берегу сливались в неясную массу или исчезали в вечернем сумраке.
Добравшись до Неаполя, я поспешил в отчий дом. Моё сердце жаждало долгожданного благословения и отцовской любви. Когда я вошёл в величественные ворота родового дворца, меня охватили такие сильные чувства, что я не мог вымолвить ни слова. Никто меня не узнал. Слуги смотрели на меня с любопытством и удивлением. Несколько лет интеллектуального развития и самосовершенствования сотворили чудо с бедным юным беглецом из монастыря. И всё же то, что никто не узнал меня в моём законном отчем доме, было невыносимо. Я чувствовал себя блудным сыном, вернувшимся в лоно семьи. Теперь я был чужаком в доме своего отца. Я разрыдался в голос. Но когда я дал о себе знать, всё изменилось. Меня, того, кого едва не изгнали из этих стен и кто был вынужден бежать, как изгнанник, встретили с ликованием и подобострастием. Один из слуг поспешил подготовить отца к моему приходу. Мне так не терпелось оказаться в отцовских объятиях, что я не стал дожидаться его возвращения и поспешил за ним. Какое зрелище предстало моим глазам, когда я вошёл в комнату! Мой отец, которого я оставил в расцвете сил, чья благородная и величественная осанка так поражала мое юное воображение, согнулся и одряхлел. Паралич сковал его статную фигуру, превратив её в дрожащие останки. Он сидел, откинувшись на спинку кресла, с бледным, осунувшимся лицом и остекленевшим блуждающим взглядом. Его разум, очевидно, угасал вместе с телом. Слуга пытался дать ему понять, что к нему пришёл гость. Я, шатаясь, подошёл к нему и упал на колени у его ног. Все его прежнее равнодушие и пренебрежение были забыты перед лицом его нынешних страданий. Я помнил только, что он мой отец и что я его бросил. Я обхватил его колени, мой голос почти срывался от судорожных рыданий.
«Прости… прости… отец мой!» — вот и всё, что я мог произнести. К нему медленно возвращалось сознание. Несколько мгновений он смотрел на меня рассеянным, вопрошающим взглядом; его губы конвульсивно задрожали, он слабо протянул дрожащую руку, положил ее мне на голову и разразился безудержными слезами. С тех пор он почти не сводил с меня глаз. Я был единственным, на кого откликалось его сердце, все остальное не имело для него значения. Он почти утратил способность говорить, а его мыслительный процесс, казалось, и вовсе остановился. Он был молчалив и пассивен, если не считать приступов детского плача, которые случались у него всякий раз без видимой причины. Стоило мне выйти из комнаты, как он не сводил глаз с двери до моего возвращения, а когда я входил, у него снова наворачивались слёзы. Говорить с ним о моих заботах в таком подавленном состоянии было бы хуже, чем бесполезно; оставить его даже на короткое время было бы жестоко и противоестественно. Так что это стало новым испытанием для моих чувств.
Я написал Бьянке о своём возвращении и о том, в каком положении я оказался. Я ярко, потому что правдиво, описал мучения, которые испытывал из-за нашей разлуки, ведь для юного влюбленного каждый день разлуки — это потерянный год любви. Я вложил это письмо в конверт с письмом для Филиппо, через которого мы переписывались. Я получил от него ответ, полный дружеского участия и сочувствия, а от Бьянки — письмо с заверениями в любви и преданности. Неделя шла за неделей, месяц за месяцем, а в моей жизни ничего не менялось. Пламя жизни, которое, казалось, почти угасло во мне, когда я впервые встретился с отцом, продолжало теплиться, ничуть не ослабевая. Я постоянно, преданно — я бы даже сказал, терпеливо — наблюдал за ним. Я знал, что только его смерть освободит меня, но ни на миг не желал этого. Я был слишком рад возможности хоть как-то искупить свое прежнее непослушание, и, несмотря на то, что в детстве я был лишён всех проявлений родственных чувств, мое сердце тянулось к отцу, который в силу своего возраста и беспомощности полностью положился на меня в поисках утешения.
Моя страсть к Бьянке с каждым днем становилась всё сильнее из-за разлуки с ней; постоянные мысли о ней все глубже затягивали меня в омут. Я не заводил новых друзей и знакомых, не искал удовольствий, которые открывали передо мной моё положение и состояние в Неаполе. Моё сердце было сосредоточено на немногих вещах, но к ним я испытывал самую сильную страсть. Я постоянно сидел у постели отца, заботился о нём и размышлял о Бьянке в тишине его комнаты. Иногда я развлекался тем, что рисовал образ, который всегда присутствовал в моём воображении. Я перенёс на холст каждый её взгляд и каждую улыбку, которые жили в моём сердце. Я показывал их отцу в надежде пробудить в нем интерес к моей любви, пусть даже призрачной, но он был слишком погружён в свои мысли, чтобы обратить на них внимание, и отнёсся к ним по-детски равнодушно.
Когда я получал письмо от Бьянки, это становилось для меня новым источником утешения в одиночестве. Письма от неё приходили всё реже и реже, но в них всегда было полно заверений в неизменной любви. В них не было той искренней и невинной теплоты, с которой она выражала свои чувства в разговорах, но я объяснял это тем, что неопытному уму часто трудно выражать свои мысли на бумаге. Филиппо уверял меня, что её чувства ко мне не изменились. Они оба очень сожалели о нашей разлуке, хотя и отдавали должное сыновнему чувству, которое удерживало меня рядом с отцом. Прошло почти полтора года в этом затянувшемся изгнании. Для меня это были целые века. Будучи по натуре пылким и страстным, я едва ли смог бы вынести столь долгую разлуку, если бы не был уверен, что Бьянка отвечает мне взаимностью.
Наконец мой отец умер. Жизнь покидала его почти незаметно. Я склонился над ним в немом отчаянии и наблюдал за предсмертными конвульсиями.
Его последние, прерывающиеся слова снова и снова шептали мне слова благословения — увы! как же они сбылись! Отдав последние почести его останкам и предав их земле в усыпальнице наших предков, я быстро привёл в порядок свои дела, позаботился о том, чтобы все необходимое было под рукой, и с лёгким сердцем снова отправился в Геную.
Наше путешествие было благоприятным, и о, как же я был счастлив, когда на рассвете впервые увидел призрачные вершины Апеннин, возвышающиеся над горизонтом, словно облака. Сладкое дыхание лета овевало нас, пока мы плыли по длинным игривым волнам, уносящим нас всё дальше к Генуе. Постепенно берег Сестри-Леванте, словно волшебное создание, возникшее из серебряной бездны, стал приближаться.
Я уже видел цепочку деревень и дворцов, разбросанных вдоль побережья. Мой взгляд возвращается к знакомому месту, и наконец среди множества далёких объектов я различаю виллу, где живет Бьянка. Это было всего лишь пятнышко на горизонте, но оно мерцало вдалеке, словно Полярная Звезда моего сердца. Я снова смотрел на него целый летний день, но, о, как же разнились чувства, которые я испытывал, когда уезжал, и те, что я испытывал, когда возвращался. Теперь оно становилось все больше и больше, а не уменьшалось в моих глазах. Казалось, моё сердце расширялось вместе с ним. Я смотрел на него в подзорную трубу. Постепенно я различал всё больше деталей. Балконы центрального салона, где я впервые встретил Бьянку под его крышей; терраса, на которой мы так часто проводили восхитительные летние вечера; навес, затенявший окно её каюты, — мне почти казалось, что я вижу её фигуру под ним. Если бы она только знала, что её возлюбленный на корабле, чей белый парус сейчас сверкает на залитой Солнцем морской глади! Моё страстное нетерпение нарастало по мере того, как мы приближались к берегу. Корабль лениво покачивался на волнах; я готов был прыгнуть в море и доплыть до желанного берега.
Вечерние тени постепенно окутывали пейзаж, но внезапно Луна взошла во всей своей полноте и красоте и залила нежным светом, столь нравящийся влюблённым, романтический берег Сестри. Вся моя душа была преисполнена невыразимой нежности. Я предвкушал те райские вечера, которые мы с Бьянкой будем проводить, гуляя при свете этой благословенной Луны. Была уже поздняя ночь, когда мы вошли в гавань. На следующее утро, как только мне удалось освободиться от формальностей, связанных с высадкой на берег, я вскочил на коня и поспешил к вилле. Когда я скакал галопом вокруг скалистого мыса, на котором стоит Фаро, и видел перед собой берег Сестри, в моей душе вдруг зашевелились тысячи тревог и сомнений.
Есть что-то пугающее в том, чтобы возвращаться к любимым после долгого отсутствия, не зная, какие беды или перемены могла принести разлука. Волнение охватило меня с головы до ног. Я пришпорил коня, и он помчался еще быстрее.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.