18+
Серебряная лилия

Объем: 506 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

А сколько полегло французов?

Десять тысяч!

А англичан?

Из знатных только двое…

Глава 1

Солнце уже скрылось за горизонтом, и на прекрасную, увитую виноградными лозами долину Марны стала опускаться ночь. Одна за другой загорались звёзды, а на востоке, поднявшись над лесными чащами, показался месяц. В густеющих сумерках, над строгими рядами виноградных кольев, придя на смену зябликам и лесным жаворонкам, уже вовсю порхали летучие мыши, а из глубины леса начинал доноситься волчий вой и уханье сов.

По проложенной через виноградники узкой тропе один за другим ехали семеро всадников. С наступлением темноты, опасаясь неровностей сельской дороги, они всё чаще придерживали лошадей, переводя их с галопа на рысь, а с рыси порой и на размеренный шаг. Какова бы ни была поспешность, но каждый, дорожащий своей лошадью, вынужден был удерживать за уздцы своего четвероногого любимца.

Первым в этой конной семёрке, верхом на чистокровном камаргском рысаке, ехал барон Клод де Жаврон — единственный и полновластный владетель раскинувшихся на многие мили вокруг виноградников, лугов, полей и лесов, полновластный владыка всех открывающихся взору просторов. Это был здоровенный муж высоченного для своего времени роста, косой сажени в плечах и огромными, способными объять даже ствол дуба, ручищами. Его длинные ниспадающие до плеч волосы, призванные, прежде всего, отображать дворянское достоинство своего владельца, были расчёсаны и аккуратно уложены в соответствии с рыцарской модой. Короткая борода, кою, по обычаям франков, было принято брить, говорила о том, что в последние дни её владелец был слишком занят, чтобы уделить хоть сколько-нибудь времени своему внешнему виду. Лицо же его, всегда спокойное и бесстрастное, словно высеченное из гранита, говорило о невероятной выдержке и самообладании. Одет он был просто, дабы в настоящий момент не привлекать к себе излишнего внимания — в длинный хвостатый капюшон, грубую шерстяную робу, брюки из воловьей кожи и простые охотничьи сапоги.

Следом верхом на прекрасном андалузском скакуне, словно тень, за своим господином двигался первый оруженосец и правая рука барона, всегда и неотступно сопровождающий своего патрона везде, куда бы тот ни направлялся. Это был красивый молодой человек с юным лицом, крепкого, но более стройного, нежели у его сеньора, телосложения. Одеты они были вполне одинаково, и единственным их различием в сию минуту были волосы, кои у оруженосца, как и велел обычай, были на порядок короче.

Остальные же пятеро были конными сержантами, в данный момент отбывающими воинскую повинность при дворе барона. Ехали они на простых беспородистых лошадях, но, в отличие от господина и его оруженосца, были вооружены до зубов. На головах у них были лёгкие широкополые каски, принятые обычно у пехотинцев, а руки и тела укрывали добротные стальные кольчуги, доходящие почти до колен, надетые поверх плотных стёганых гамбезонов. Из оружия у каждого был большой длинный нож, кинжал и добрая увесистая булава. К седлу был приторочен хороший боевой арбалет, для которого имелся прицепленный к ремню взводный крюк и плотно набитый арбалетными болтами футляр. В дополнение ко всему трое их них несли с собой устрашающего вида двухметровые алебарды.

Уже стемнело, когда этот небольшой отряд, минув виноградники, выехал на просторный, покрытый сухой травой луг. Вероятно, здешние крестьяне использовали это место под выгон, так как лошади то и дело наступали копытами в коровьи лепёшки.

На другом краю поля, шумя дубовыми кронами, темнел лес. Словно светлячки в безбрежном океане мрака, робко мерцали огоньки крестьянской деревни, уместившейся на невысоком холмике неподалёку от леса.

Выехав на открытое пространство и слегка пришпорив лошадей, отряд поспешил к угрюмой стене вековой дубравы. На той части луга, что подходила к самому лесу, трава была выкошена и аккуратно чьими-то заботливыми руками уложена в стога.

Остановив коня в нескольких шагах от выходящего из леса ракитового куста, барон спешился. То же самое за ним сделали и остальные. Утомлённые после четырёх часов непрерывной скачки лошади, едва почуяв свободу, сразу же прильнули мордами к свежему сену.

С минуту все семеро стояли молча, то прислушиваясь, то тщетно вглядываясь в окружающую их темноту. Но единственным, что им доводилось слышать, было лишь уханье сов да волчий вой, доносящийся будто из самой преисподней. Даже закалённых в боях воинов при виде ночного леса невольно брала оторопь, откуда, как им казалось, в любой миг могли выбраться ужасные и свирепые чудовища. А от звуков, доносившихся из лесу, их и вовсе пробирал холод.

Поднялся ветер, и верхушки деревьев угрюмо зашелестели, будто выказывая своё недовольство этим непрошеным гостям. Где-то совсем рядом, словно грудной младенец, зарыдал сыч, и даже сердце барона едва не ушло в пятки.

Наконец, решив, что ожидаемый час наступил, барон подозвал к себе одного из сержантов и велел тому подать условный сигнал. Передав свою алебарду товарищу, сержант вытянулся, приложил руки к лицу, и из его уст понеслось мелодичное пение соловья.

Прощебетав несколько мелодий, сержант умолк, и снова все семеро принялись ждать.

Через минуту он опять повторил то же самое. Но вокруг было тихо, только уханье сов, перемежающееся с жутким рыданием сыча да волчий вой нарушали мёртвую тишину.

Лишь на третий раз, когда барон и его люди было уже решили, что ожидаемая встреча не состоится, из лесной чащи послышался ответный сигнал. На переливающиеся трели соловья ответили робким, едва слышным овечьим блеянием.

Услышав ответ, барон злобно выругался и, стараясь соблюдать своё обычное, свойственное лишь ему, спокойствие, принялся ждать.

Не прошло и минуты, как отовсюду послышался шелест раздвигаемых кустов ракитника, и один за другим из лесной тьмы стали выходить люди. Их было пятнадцать. Все из окрестных селян, что было видно по коротким широким штанам, зашнурованным под коленями, широким рубахам, заткнутым в эти штаны, надетым поверх них кафтанам, подпоясанным в талии, и завязанным под подбородком белым чепцам. Из них выделялся один, у которого поверх рубахи была надета господская ливрея с фамильным гербом сеньора.

Месье Клод сразу же узнал своего лесничего, полностью отвечавшего не только за лес, у которого они сейчас стояли, но и за многие земли, раскинувшиеся на мили вокруг.

Представ перед своим сеньором, егерь положил правую руку на грудь и от всей души поклонился. То же самое вслед за ним проделали и крестьяне.

— Что случилось, Ги? Неужели бывалый егерь не смог справиться своими силами? — слегка улыбнувшись, спросил барон и протянул руку лесничему.

С учтивым поклоном тот протянул руку в ответ. Лесничий был единственным из присутствовавших, кто удостаивался чести здороваться за руку с самим господином.

— Покорнейше прошу вашего извинения, но похоже, на этот раз, своими силами нам не управиться, — сохраняя раболепную позу, ответил лесничий.

На некоторое время вновь воцарилось молчание.

— Сколько их? — снова обретя свой суровый вид, спросил барон.

— Точно не могу сказать, но уж верно не менее сорока, — ответил Ги.

— Отлично! Как раз справимся, — после секундной паузы сказал барон и похлопал лесничего по плечу.

Тот лишь грустно кивнул головой.

— Как называется эта деревня? Лаб… Лаб… Лабри… Лабри, если я не ошибаюсь, верно? — спросил барон, с прищуром глядя на мерцающие огоньки деревушки.

— Да, монсеньор, вы правы. Именно Лабри, — едва выпрямившись, ответил лесничий.

— С тобой есть кто-нибудь отсюда? — спросил барон, глядя на стоящих позади крестьян.

— Конечно, монсеньор, — ответил Ги и сделал знак стоящему за его спиной мужику.

Из темноты вышел дородный, упитанного вида детина, с полным сальным лицом и здоровенными, как кузнечные молоты, ручищами. Одет он был как и другие крестьяне — в широкие, подвязанные под коленями штаны, широкую рубаху и просторный подпоясанный кафтан. Вместо чепца на голове у него был покрывающий плечи длиннохвостый капюшон с зубчатой пелериной, принятый у мужчин всех сословий, а ноги обуты в простые, но добротные сапоги. В руках он держал длинную, остро отточенную рогатину, и то и дело брался за рукоять висящего на поясе огромного разделочного ножа.

— Приветствую вас, монсеньор, — грубым голосом проговорил здоровяк и, как положено, поклонился.

— Ладно, не время для церемоний, — резко ответил барон и сразу же перешёл к делу. — Как они вооружены?

— Как обычно, монсеньор, своими длинными луками. Дьявол бы их забрал!

— М-м-м… Я слышал, они продают свои души дьяволу, чтобы тот всегда посылал их стрелы прямиком в цель.

— Вы правы монсеньор, так оно и есть, — подтвердил крестьянин и покрепче сжал свою рогатину.

— А что у них есть ещё, кроме луков?

— У каждого есть большой нож. Он им необходим для ухода за луком и стрелами. У некоторых есть кинжалы. У одного, кажется, даже видели меч.

— Отлично! Значит, перед нами эти английские псы почти безоружны.

— Верно, монсеньор. К тому же каждый вечер эти белобрысые собаки напиваются, как свиньи. Пережрали всё пиво, что было у нас в погребах. И ещё недовольны! Вино им, видите ли, подавай! А мы люди бедные. Вино у нас редко водится.

— Тем лучше. Значит, дело стоит за малым.

— Да, ваша светлость. Мы уже третий день мучаемся от этих собак, и только и ждём, чтобы от них избавиться. Чудится мне, что этой ночью они нам за всё заплатят!

— Мне тоже так кажется.- с лёгкой ухмылкой сказал барон.- А кто у них главный?

— А шут их разберёт. По мне, так все эти белобрысые собаки одинаковые.

— Но среди них должен быть капитан или хотя бы какой-нибудь заводила.

— Должен быть. Но я не знаю.

Тут к ним подошёл ещё один крестьянин и попросил, чтобы ему дали слово.

— Позвольте, монсеньор. Их вожаки разместились у меня дома. Их трое, и главного из них зовут Джон Смит, — начал говорить пожилой и едва сдерживающий слёзы мужик.

— Типичное английское имя, — покачал головой барон.

— Да, монсеньор, и хуже этой породы я ещё не встречал. Даже бургундцы и швабы и то ведут себя поприличнее. А эти — сущие дикари, подонки, по-другому их нельзя назвать. Умоляю, монсеньор, помогите нам. Эти нелюди должны сполна заплатить за всё то зло, что нам причинили.

— Ничего. Жить им осталось недолго, — сам чувствуя раздражение, ответил барон.

— Бывало, они и раньше к нам заходили. Но те шли маршем, и надолго не задерживались. Бывало, отстанут от строя, заскачут в деревню втроём или вчетвером, попросят хлеба, молока, да ухватят с собой курицу или козлёнка, и всё на этом. Мы даже жаловаться не считали нужным. А эти поселились у нас в домах, творят что хотят, жрут нашу еду, спят с нашими женщинами, а нас самих вообще за людей не держат.

— Должно быть это наёмники, вольные стрелки, и не подчиняются они никому, кроме чёрта рогатого, — вмешался лесничий, доселе стоявший в стороне.

— Да пусть они подчиняются хоть самому Эдварду Третьему*- один дьявол, дни их уже сочтены, — сплёвывая себе под ноги, ответил барон.

— А вчера… вчера вечером… и вовсе… — продолжал причитать мужик.- Как обычно нажрались, напились, а потом… потом начали к моей жене приставать, к моей Жанне. Несчастная! Она сначала упиралась, и я как мог вставал на её защиту, но потом… Потом этот самый Смит достал свой огромный нож, каким он чинит свой лук, и приставил его к горлышку нашего пятилетнего сына, нашего малютки Рено. И ей пришлось быть с ними… со всеми. Хорошо хоть наших старших дочерей не было. Я успел их спрятать в монастыре.

Договорив о своём несчастье, он, наконец, не выдержал и залился слезами.

— Ничего, не пройдёт и часа как эти собаки за всё заплатят, — сквозь зубы процедил барон.

— Да, уж мы-то постараемся взять с них сполна, — подтвердил здоровяк с рогатиной.

На секунду вновь воцарилось молчание.

— Кстати, Ги, — нарушив тишину, обратился барон к своему лесничему.

— Да, монсеньор.

— К какому числу эта деревня обязана сдать оброк?

— Лабри?

— Да.

— К десятому. К десятому сентября, если я не ошибаюсь. Ко дню Воздвижения Креста Господня.

— Да, да, ко дню Воздвижения, верно, — в один голос завторили мужики.

— Значит так, Ги. Передай старосте и приказчику, что на этот раз мы возьмём лишь половину от положенного. Это приказ, понял?

— Как вам будет угодно, ваша светлость, — покорно ответил лесничий.

Услышав такое, несчастные крестьяне готовы были упасть наземь и расцеловать ноги своего господина.

— Храни вас Господь! Да поможет вам пречистая Дева! — снова в один голос завторили бедолаги.

— Ладно, хватит болтать, — оборвал их барон. — Скоро полночь, пора приниматься за дело. Ги, на твой взгляд, как нам лучше действовать?

— Конечно, вам виднее, монсеньор. Но думаю, в таком деле самое главное — внезапность.

— Да они там все пьяны, как свиньи, — снова вмешался здоровяк с рогатиной. — Перерезать их как скотов, и дело с концом! Проблема, разве что, только в часовых.

— Сколько их?

— Шестеро. Двое у въезда в деревню и ещё четверо в центре.

— Отлично! Можно считать, что мы имеем дело со слепыми котятами, — злобно усмехнулся барон.

— Да, но слепые котята, обычно, не делают того, что творят эти, — с горькой ухмылкой прошептал пожилой крестьянин.

Снова на минуту воцарилась полная тишина, нарушаемая лишь шумом ветра в кронах деревьев, да детским рыданием сыча. Луна поднялась выше, и вся долина залилась её призрачным серебристым сиянием.

— Скоро забеснуется нечистая сила, — проговорил егерь. — С полуночи и до рассвета её время.

— Ты прав, Ги. Пора убираться отсюда, — ответил барон и подозвал к себе своего первого оруженосца.

— Альбер!

— Да, монсеньор, — отозвался девятнадцатилетний юноша, доселе остававшийся в стороне.

— Возьми этих пятерых и первым войди в деревню. На твоей совести будет убрать караульных, — повелел барон, указывая на вооруженных сержантов.

— Слушаюсь, монсеньор, — ответил оруженосец.

Боясь привлечь внимание лишним шумом, лошадей решили оставить здесь, а к деревне продвигаться либо ползком, либо короткими перебежками.

Почти все дома в деревне в это время уже давно спали. Лишь из нескольких окон всё ещё лил свет и слышался шум. Ясно было, что именно там бравые английские стрелки и продолжают своё веселье. Особое внимание привлекал дом старосты, стоящий в самом центре посёлка, рядом с деревенской церквушкой. Теперь он походил на дешёвый придорожный кабак, с воплями, руганью, застольным пением и грубым идиотским смехом. Складывалось впечатление, что эти наёмники-мародёры пьют и гуляют, будучи абсолютно уверенными в своей безнаказанности. Единственной мерой предосторожности, какую они всё-таки не забыли предпринять, были выставленные на улицу шестеро часовых. Впрочем, основной задачей этих часовых было удерживать в повиновении самих же крестьян, нежели предупредить какую-либо угрозу извне.

Некоторое время Альбер, стоя на небольшой горке, советовался с сержантами как им лучше поступить. Ясно было, что прежде всего следует убрать часовых, но, как именно это сделать, он никак не мог решить.

После нескольких минут растерянности верное решение таки было найдено. Один из сержантов должен был просто подойти к англичанам и привлечь их внимание на себя. Причём неважно, как они среагируют, главным было то, что за те пару минут, на которые удастся их отвлечь, другие подберутся сзади и набросят им на головы мешки. С остальными же четверыми, что стояли в центре самой деревни, решено было расправиться точно также.

Ночь выдалась лунной и светлой, и действовать, поэтому приходилось особенно осторожно, передвигаясь чуть ли не ползком.

В то время как сержанты были заняты нейтрализацией противника, Альбер решил затаиться под раскидистой вишней, увешанной созревшими и налившимися плодами. Из-под её крон открывался прекрасный вид на деревню, на дорогу, ведущую к ней, и раскинувшиеся вокруг поля, засеянные овсом и пшеницей.

Но, когда посланные сержанты собственными глазами увидели тех, против кого устраивали столь тщательные приготовления, то едва со смеху не покатились. Английские часовые оказались столь беспечны, что просто-напросто повалились спать, вырыв себе норы в огромной соломенной скирде, стоящей на деревенской околице. Когда сержанты подошли к деревенским воротам, то диву дались: куда могли подеваться английские часовые? И только по утробному храпу, доносившемуся из-под охапок соломы, они догадались, чем заняты эти горе-охранники.

Когда же сержанты попытались с ними заговорить, делая это скорее лишь ради забавы, то те даже и глазом не повели. Заслышав рядом с собой разговор, один горе-часовой продрал свой единственный глаз и даже не удосужившись понять, в чём дело, лишь грязно выругался и поспешил скорее перевернуться на другой бок. Его же напарник и вовсе не посчитал нужным даже глаза открыть. Сытые и хмельные, они и подумать не могли, что по их душам уже вовсю звонит колокол.

Первым к праотцам отправился одноглазый. Ему просто вспороли брюхо крюком алебарды, после чего добили её же остриём. Заслышав хрипы своего умирающего приятеля, другой моментально вскочил и даже успел схватиться за нож. Но в тот же миг оказался в объятиях подкравшегося сзади сержанта и едва успев опомниться, рухнул с перерезанным горлом.

Подошёл Альбер, уплетая горсть сорванных вишен, и, удостоверившись в благополучном исходе задуманного ими плана, приказал действовать дальше.

Другие четверо оказались куда осторожнее, нежели их двое уже покойных товарищей. Один из них спал, положив голову на мешок с награбленным добром, остальные трое с азартным запалом резались в кости. Решив, что и с этими молодцами им удастся так же легко справиться, как и с первыми двумя, Альбер и его люди сильно ошиблись.

Как и было задумано ранее, четверо сержантов, воспользовавшись узкими деревенскими улочками, подкрались к ним сзади, а пятый, дабы отвлечь их внимание, подошёл к ним в открытую. Казалось, и в этот раз всё должно было пройти как по маслу. Но один из любителей сыграть в кости, едва завидев приближающегося сержанта, сразу же заподозрил неладное. Он первым схватился за свой шестопер, который всегда держал при себе, и ещё до того как на них успели наброситься сзади, успел пустить своё оружие в ход.

Подошедший сержант едва не рухнул замертво с расколотой, словно орех, головой. Благо, его спасла каска. Получив дюжую затрещину, он распластался на земле, не успев даже выхватить кинжал или нож. Увидев это, другой англичанин схватил лежащий на земле вулж и, возможно, тут же добил бы им упавшего, но сделать это ему уже не позволили наброшенный сзади мешок и верёвка.

Но, как ни странно, труднее всего оказалось справиться с тем, что спал в стороне, поскольку вначале на него даже внимания не обратили. Этот-то удалец и оказался самым крепким орешком, с каким им пришлось-таки столкнуться в эту ночь. С собой у него оказался рыцарский длинный меч, скорее всего снятый с тела убитого им дворянина, и обращался он с ним не хуже, чем с родным длинным луком. Сразу же убив сержанта, набросившегося на него с мешком и верёвкой, он ловко противостоял двум другим, вооружённым алебардами, отбивая их удары маленьким щитом-баклером и в ответ разя своим трофейным длинным мечом. Один сержант рухнул тяжело раненным, спасённым от смерти разве что добротной кольчугой, другой же что есть сил пытался справиться со своим ловким соперником. Хотя после славной победы при Крэси у англичан и вошло в моду говорить, что один англичанин может не глядя уложить семерых французов, справиться с тремя остальными сержантами этот ловкач уже не смог.

Всё это действие развернулось на небольшой площади, в самом центре деревни, как раз перед домом старосты. Крики, ругань и звон оружия, доносившиеся оттуда, были слышны всем, кто не спал, и даже те, кто спал крепче других, с лёгкостью могли бы проснуться.

Заслышав шум потасовки, пирующие в доме старосты, разморенные винным хмелем, решили высунуться наружу.

Первым на порог вывалил здоровенный детина с красным, распухшим от чрезмерных возлияний лицом.

Одет он был типично для английского йомена, из числа которых, собственно, и набиралось большинство английских стрелков. На голове у него был длинный хвостатый капюшон, из-под которого выбивались грязные светло-рыжие волосы. Поверх простой широкой рубахи — короткий подпоясанный кафтан, а на нём — неизменная, ниспадающая почти до колен красно-бурая туника с золотым английским львом на груди. На ногах были отдельные друг от друга штаны-чулки, называемые в Англии- «beinlinge», между которыми виднелись буфы из заткнутой в них рубахи. Обувью служили стоптанные, едва уже держащиеся, башмаки с заострённым носком. Грубый солдатский ремень с большим плотницким ножом и кинжалом-ронделем довершал этот внушительный «колоритный» портрет.

Едва находясь в добром здравии, он схватил стоявшую у порога метлу, и с грязной английской руганью стал ею размахивать, вероятно, приняв всех собравшихся перед ним за толпу возмущённых крестьян. Но едва он сошёл с крыльца, как в тоже мгновение получил убийственный удар алебардой.

Переступив через тело здоровяка, двое сержантов во главе с Альбером ворвались в дом. Перед их взором предстала жуткая картина.

Часть дома, отведённая под кухню и прихожую, едва освещалась мерцающим светом догорающего факела. Посреди кухни стоял массивный дощатый стол, уставленный пустыми винными бутылками и глиняными тарелками с остатками былой трапезы. За столом были четверо. Один уже давно спал, упав харей на залитую пивом столешницу. Другой, сидя напротив, с аппетитом обсасывал копчёное свиное рёбрышко. Двое других устало и без особого интереса играли в кости. Рядом с ними с видом испуганного котёнка стоял пятилетний мальчуган и молча, умоляющим взглядом просил дать ему поесть. При этом ребёнок был полностью раздет и весь, с ног до головы, покрыт ссадинами от побоев. Рядом с печью, словно прибитое животное, лежала его мать. Тело женщины было обнажено и полностью покрыто следами от увечий. Пол под ней был залит бурой, успевшей уже высохнуть, кровью. В углу, за отгороженной ширмой, жалобно стонала её старшая дочь, доставляя плотское удовольствие одному из «гостей». Самого же старосту, вместе с его старшим сыном, уже второй день как повесили.

В момент, когда в дом входил Альбер, занятый едой англичанин уже закончил обсасывать свою кость и с «отцовской» улыбкой протянул её голодному малышу. Те же, кто играл в кости, даже головы не повернули. Держа алебарду наизготовку, он застыл на секунду, созерцая весь творившийся здесь ужас. Но в следующий же миг, очнувшись от оцепенения, с яростью набросился на сидевшего за столом. До последнего момента изрядно захмелевшие от крепкого пива англичане и в толк не могли взять, что происходит. Они лишь молча смотрели, вытаращив раскрасневшиеся глаза и не в силах промолвить и слова.

Первый карающий удар обрушился на страстного любителя копчёных свиных рёбрышек. Топорище алебарды вошло аккурат ему в темя, надвое раскроив голову. Фонтан хлынувшей крови был таков, что все, кто был рядом, оказались полностью заляпаны густой кровяной массой. Что же до любителей игры в кости, то лишь когда их приятель остался без головы, они, наконец-то, опомнились. Мигом вскочив из-за стола, они выхватили свои кинжалы и приготовились защищаться. Но их рондели мало что могли сделать против двухметровых алебард. Не в силах оказать должного сопротивления, они были просто-напросто заколоты как полугодовалые поросята. Единственному из них, кто в столь поздний час уже спал, размозжили голову булавой, перед этим даже не разбудив. Последним же наступил черёд того, кто в сей момент был занят, пожалуй, самым приятным и интересным занятием. Он как раз уже успел получить от дочери, повешенного им же старосты то, что хотел, и начал было уже одеваться. Но, едва он успел отодвинуть ширму, за которой скрывался, как тут же получил остриём алебарды под дых.

В это самое время вошедшие в посёлок крестьяне бросились к своим домам и домам своих соседей, туда, где были расположившиеся на ночь англичане. Они врывались внутрь, срывая двери с петель, и вне себя от гнева и ярости, забивали своих обидчиков прямо в постелях. Кто-то особо разгорячённый, начал что есть силы бить в набат, поднимая на уши всю деревню. Всё пришло в движение, всё завертелось, отовсюду слышались крики и вопли, какая-то неистовая стихия, словно смерч, понеслась над переполошённой округой. Поняв, в чём-таки дело, многие деревенские вскакивали и нападали на сонных и хмельных англичан прямо в своих жилищах. Некоторые же из непрошеных гостей всё же успевали прийти в себя и изготовиться к обороне. Они выхватывали свои ножи и кинжалы и с такой же яростью набрасывались на приютивших их хозяев. В нескольких домах захватчики успели опомниться и перерезать всю семью, пока за ними не пришли остальные и не пустили под нож уже их самих.

Бойня продолжалась чуть ли не до утра. Многих англичан, перед тем как убить, вытаскивали на улицу и отдавали на поругание толпе. Каждый, кому захватчики причинили хоть какое-то, пусть самое малое зло, мог от всей души выместить на них свою боль. Их лупили палками, валяли в грязи, обмазывали нечистотами, и под конец таки убивали.

Лишь когда забрезжил рассвет, кровавая вакханалия подошла к концу.

На небольшой площади перед деревенской церквушкой, в четыре ряда, по десять в каждом, лежали трупы сорока англичан. Истерзанные и изувеченные, они сполна заплатили за все горести, что принесли жителям этой деревни. От многих из них даже целых тел не осталось, а лишь изрубленные и разорванные куски. Своих же покойных, коих было не меньше, крестьяне уложили в домах.

С хмурыми серыми лицами, с ног до головы заляпанные своей и чужой кровью, деревенские мужики взирали на результаты своей мести. В ком-то ещё горел огонь злости, а кому-то было уже всё равно. Даже женщины не рыдали, детей же, по возможности, попытались спрятать. У многих, кто был ещё молод, в то утро волосы тронулись первой сединой.

Из англичан в живых остался лишь один мальчишка лет семнадцати. Его красно-бурая туника была изорвана в клочья, лицо и длинные белокурые волосы измазаны кровью и испражнениями. Вне себя от страха, с дрожью и обезумевшими глазами, он сидел на земле рядом с телами усопших товарищей и с минуты на минуту ожидал собственной смерти.

Клод де Жаврон стоял рядом с Альбером и лесничим Ги, холодным отсутствующим взглядом меряя результаты их победы. Альбер, сам весь измазанный грязью и кровью, присел на землю, устало опираясь на окровавленную алебарду. Лесничий Ги о чём — то тихо, в полголоса, беседовал со старым крестьянином.

Из соседнего монастыря верхом на запряжённой мулом телеге приехал местный священник, чтобы готовить местную церквушку к мессе. Спустя час все деревенские, а с ними и барон со своими приближёнными, сидели уже на скамьях, слушая утренние литургии. После священник отчитал заупокойную, как по своим, так и по англичанам.

При выходе из церкви к барону подошёл дьякон с несколькими крестьянами и спросил, как им быть с телами убитых.

— Что же нам теперь делать с этими белобрысыми? — спросил один из мужиков. — Куда нам их девать?

— Какая разница? — ответил барон, зевая и потягиваясь от усталости. — Похороните, да и чёрт с ними.

— Да, но у нас после чумы все кладбища переполнены, — возразил мужик.

— К тому же, нам что, и поминки по ним справлять? — с негодованием спросил другой.

— Да и за гробы для них кто заплатит?

— А брось их наверху, совсем лиха не оберёшься.

Слушая их пререкания, барон остановился и хмуро глядя на ряды покойных, стал обдумывать, как же с ними поступить.

— Господь велел нам прощать, — едва слышно прошептал дьякон. — Похороним, так уж и быть. А расходы возьмёт на себя наш монастырь.

— Поступайте, как знаете, святой отец, — в один голос заговорили крестьяне. — Но никто из нас в поминальное воскресенье печенье им на могилы не понесёт!

В этот момент сам барон нашёл-таки выход из ситуации.

— Погрузите их на телеги и везите на север, вдоль берега Эны. Там будет большая королевская дорога, ведущая прямиком в Па-де-Кале. По ней часто проходят английские патрули. Оставьте их там, возле дороги. И если им повезёт, то их найдут и похоронят свои. А если нет… На всё воля Божья.

Дав сие распоряжение, барон уже было повернулся, чтобы идти к своей лошади.

— А как быть с этим? — спросил один из крестьян, указывая на оставшегося в живых мальчишку, и держа над его головой огромный топор.

Барон обернулся и взглянул на несчастного, сжавшегося в комок и закрывшего руками измазанное лицо.

— Ладно, оставьте его, — снисходительно махнул он рукой. — Возьмите его в общину, рабом. Будет помогать вам собирать урожай.

На том и было решено.

Солнце уже оторвалось от горизонта, и крестьянам пришла пора заниматься своей повседневной работой. Барон же вместе с Альбером и двумя сержантами, кои вышли из схватки невредимыми, стал седлать лошадей. Тело погибшего сержанта они забрали с собой, дабы потом передать родственникам. Двоих же раненых решили пока оставить в деревне.

Что до оружия и вещей, отнятых у англичан, то их разрешили забрать крестьянам. Исключение составили лишь длинные луки, кои барон таки пожелал забрать с собой.

Глава 2

В первый же скоромный день после праздника святого Матфея в замке Крак де Жаврон устраивался большой праздник. И главным поводом для него служило окончание сбора урожая и завершение всех осенних полевых работ. Виноград был собран и уже подавлен в сок и вино, хлеб убран с полей и упрятан в амбары, а сами поля были распаханы в зиму. И чем богаче и обильнее был урожай, тем шире и веселее был праздник. Крестьяне, ремесленники, батраки и прочий работающий люд полностью освобождались от дел, а во владетельных домах и замках устраивались пиры.

И непременным долгом каждого в это время, независимо от чина и происхождения, было посещение ярмарок, кои, даже несмотря на бедствия и разорения, причинённые войной и чумой, устраивались своечасно и с должным размахом. И, конечно же, самое первое место среди всех ярмарок Франции занимали знаменитые шампанские ярмарки, славившиеся не только на всю Францию, но и на весь обитаемый мир, и куда съезжались купцы и коробейники не только со всех европейских провинций, но и купцы из Китая, Монголии, Индии, Хорезма, русских княжеств, разных золотоордынских ханств, не говоря уже об итальянских, турецких и арабских купцах. Хотя, год от года с усилением городов и развитием товарно-денежных отношений, масштабы и значение ярмарок стали сходить на нет. Очень скоро они превратятся в простую дань старым традициям и утратят своё прежнее социально-экономическое значение. Для большинства же, а в особенности для простого люда, ярмарки сохранятся как неизменный повод для праздника и веселья.

В день, на который было назначено пиршество, Клод де Жаврон со своим ближайшим окружением, в том числе и первым оруженосцем Альбером, как раз вернулся из Реймса, под стенами которого и раскинулось ярмарочное городище. Главным же объектом интересов барона во время посещения ярмарок были и оставались лошади и охотничьи собаки, и после каждого визита его конюшни и псарни неизменно пополнялись новыми любимцами.

За легавыми и гончими собаками обращались прежде всего к англичанам с их знаменитыми сеттерами и бладхаундами, уже начавшими составлять уверенную конкуренцию французским браккам и гончим святого Губерта. Но из-за войны, давно приобретшей перманентный характер, всё меньше английских торговцев решалось посещать Францию. Но тут, впрочем, как и всегда, на выручку приходили Нидерланды, никогда не упускающие возможность деловой выгоды. Гаагские, харлемские и антверпенские торговые гильдии массово скупали английские товары и с приличной наценкой перепродавали их во враждебных для самой Англии землях. Балансируя на тонкой политической грани, нидерландские провинции ловко использовали противоречия более крупных держав, как для укрепления своей политической самостоятельности, так и для извлечения сугубо материальной выгоды. Но не отставали также и немцы, активно предлагая на рынок швейцарских и словацких гончих, а также своих родных короткошёрстных легавых.

Что до лошадей то, пожалуй, каждая нация, да и чуть ли не каждая провинция, могла похвастаться своей особенной и ими любимой лошадиной породой. Но первые места по спросу и стоимости занимали среднеазиатские и арабские породы. Не отставали также испанские, южно-французские и английские жеребцы.

И, конечно же, огромнейшей страстью любого почтенного вельможи, помимо охоты и лошадей, было оружие. И первое место на всех рынках и ярмарках по праву занимали толедские оружейники, хотя уже начинавшие уступать свою доселе нераздельную монополию миланской школе. Впрочем, уже довольно скоро, возможно, вследствие тайной договорённости, между двумя мощнейшими конкурентами произошло разделение рынка. Так, в Толедо стали больше специализироваться на изготовлении клинкового оружия, в то время как Милан достиг пределов совершенства в производстве защитных доспехов. Пожалуй, единственным достойным конкурентом Милана в деле изготовления доспехов был немецкий Нюрнберг. Толедская же сталь равных себе не имела.

В этот раз господину Клоду приглянулась превосходная пара бладхаундов, лучше других гончих подходящих для поимки подранка, за которую он выложил добрую половину прихваченного с собой серебра. Что же до чистокровного арабского рысака, также весьма приглянувшегося барону, то чтобы за него расплатиться, ему пришлось отдать всё имевшееся при себе золото и серебро, да ещё ждать два дня, пока слуги продадут тридцать мешков зерна, так как торговавший лошадьми генуэзец отказался брать зерно в качестве доплаты. На оставшиеся деньги барон решил сделать некоторые подарки своим приближённым, ну и, конечно же, любимой супруге и её фрейлинам. В частности Альберу, как первому оруженосцу, достался превосходный испанский стилет.

Когда барон со своей свитой возвратился в родное поместье, приготовления к празднику шли полным ходом. Весь замок копошился в предпраздничной суете. Каждый слуга, каждый челядник был занят и спешил поскорее управиться со своим делом. Через распахнутые настежь ворота загоняли овец, телят и свиней, которых тут же, во дворе, забивали, свежевали и затем передавали поварятам из замковой кухни. Десятки челядных женщин обваривали и ощипывали цыплят и уток и потом также передавали их поварятам. Из крестьянских телег пажи-прислужники выгружали мешки с мукой и корзины с яйцами и овощами. Из обширных подземных погребов оруженосцы-кравчие доставали бочки с вином и несли их в специально отведённую подсобку рядом с огромным флигелем, в котором располагалась кухня. Весь нижний двор замка был залит животной кровью от заколотого скота и усыпан пухом и перьями, летящими с ощипанной птицы. Отовсюду слышалась брань и приказные выкрики, перемежающиеся с хохотом и перчеными шутками.

За день до начала торжеств барон лично проследил за ходом всех приготовлений, посетив главную кухню и выслушав доклады своих камергеров.

Уже в тот же вечер в Крак де Жаврон стали съезжаться первые гости. В основном это были вассальные ленные рыцари, держащие имения в землях барона, в знак уважения обязанные посещать дом господина, если, конечно, господин изъявил желание их пригласить. Но появлялись также бароны из сопредельных имений, равные по титулу и достоинству устроителю торжества. Это означало, что Клод де Жаврон пользовался должным уважением и среди равных себе. И, конечно же, верхом престижа считалось посещение баронского имения представителями высшей знати, каким-нибудь графом или маркизом, стоящим гораздо выше по феодальному рангу. Но это, увы, случалось далеко не всегда.

Каждый приглашённый неизменно появлялся в сопровождении супруги, её фрейлин и собственных оруженосцев. Иногда некоторые сеньоры брали с собой и кого-нибудь из своих старших детей. И кроме готовящихся к празднику слуг и челядников, усердно занятых своими делами, нижний двор стали занимать гости со своими свитами и лошадьми, отчего на всём пространстве, от главных ворот и до ворот в верхний двор, было просто не протолкнуться. Каждого почтенного гостя, как только он спешился и передал своего коня оруженосцу, барон должен был встретить и поприветствовать лично. А ближе к ночи их уже ждали покои, устроенные либо в самом донжоне, либо в его башнях. Причём тем, кто стоял выше по рангу, доставались более просторные и сухие комнаты, простым же рыцарям и оруженосцам приходилось ютиться в тесных и сырых комнатёнках, похожих на казематы.

Поздним вечером барон встретился со всеми гостями за ужином. Вполне скромным, так как все хотели поберечь силы для праздника. В окружении старых друзей и верных соратников по оружию он беседовал о войне, политике, да и просто выслушивал новые сплетни и свежие анекдоты. Спать улеглись рано, дабы перед пиршеством как следует отдохнуть.

Утро следующего дня как всегда началось с утреннего богослужения и последовавшего за ним завтрака. За трапезой собрались все, кто был созван на банкет, и подаваемые кушанья были вполне под стать праздничным, но это было лишь малым преддверием перед грядущим.

После завтрака и до самого полудня всем было отпущено свободное время, которое каждый мог провести так, как ему вздумается.

Гости прогуливались по прекрасному фруктовому саду, устроенному в верхнем дворе замка, собирались в уютных беседках, выходили на балконы донжона, поднимались на куртину, откуда открывался живописный вид на реку, или же просто сидели на лавках, слушая переборы струн пажей-лютинистов.

Ближе к полудню пение труб пригласило всех на обед, и это было уже подлинным открытием праздника. Но общая сдержанность обстановки и малое количество подаваемого вина говорили о том, что главное ещё впереди, и гостям следует поберечь силы для чего-то большего, нежели простые посиделки за сытным столом.

После обеда всех, кто находился в банкетной зале, в том числе челядников и пажей, пригласили пройти в сад, где, собственно, и должно было развернуться главное действие праздника. Действие, ради которого в поместье Жаврон и съехалась вся эта публика.

На просторной поляне, раскинувшейся посреди фруктового сада, ещё накануне вечером был возведён деревянный помост, на котором и устраивалась сцена для предстоящего действа.

И действом этим было не что иное, как театральный спектакль. Рыцарские турниры и всякие подобные им зрелища уже выходили из моды и, как следствие, устраивались всё реже и реже. Всё меньше желающих находилось смотреть как высокородные вельможи, кичась своим положением, выбивают пыль друг из друга. Раньше каждый более или менее крупный барон считал своим долгом хотя бы раз в год устроить при своём дворе подобное состязание, но, окутанные мифической пеленой, времена рыцарской романтики постепенно уходили в небытие. Ко второй половине XIV столетия турниры уже теряли свою популярность, как среди праздной публики, так и среди самих рыцарей. Хотя до полного забвения традиционной рыцарской забавы было ещё далеко. Турниры отошли ко дворам королей и самых знатных вельмож, превратясь лишь в дань старой традиции, но как раз благодаря своей редкости, всё ещё сохраняли за собой немалый интерес. А площади городов и дворы провинциальных замков уверенно завоёвывал его Величество Театр.

Перед помостом были расставлены лавки и разложены брёвна, на которых удобно могли разместиться зрители. На самой же сцене было устроено некое подобие занавеса, а также кулисы, за которыми могли укрываться актёры. Нехитрые декорации и реквизит были уже готовы и с нетерпением ожидали своих героев и персонажей.

На первых рядах, ближе всего к сцене, разместились челядные женщины, девицы — горничные, кухарки и прачки, кои почти все были жёнами и дочерьми конюхов, стражников, ключарей, поваров, кузнецов и прочих работников и прислужников замка. С ними перед самой сценой собралась целая орава детворы — дочери и сыновья этих женщин. За ними кто сидя, кто стоя, разместились их старшие сыновья и мужья. Фрейлины, оруженосцы, пажи и прочие приближённые разместились в стороне, отдельной группкой. Сам же барон, одетый в один из своих лучших костюмов, вместе с супругой и ближайшими гостями, разместился на балконе, откуда открывался прекрасный вид на фруктовый сад и весь внутренний двор, и перед которым сцена была как на ладони. Даже фра Ансельмо, почтенный бернардинец, настоятель фамильной церкви и духовник баронской четы, вопреки монастырскому уставу, предписывавшему избегать мирских зрелищ, почтил своим присутствием сие действо, и так же уютно разместился на балконе рядом со светлейшей четой. Остальные балконы также были заняты гостями и их свитой.

Альбер, впрочем, как и всегда, находился подле своего господина, стоя позади высокого стула, на котором сидел сам господин Клод. Даже во время праздника, когда всё поместье, вплоть до мелких челядников, было свободно от всякой работы, ему, словно верному псу, надлежало нести службу у ног своего кормильца. И кроме должной охранной функции, ему приходилось исполнять роль как мелкого распорядителя, так и подручного лакея, передавая барону разного рода сообщения и доводя до остальных слуг его приказы, а заодно, время от времени, поднося ему кружку воды или кубок вина. Именно Альберу положено было, в соблюдение старинной традиции, первому надпивать из каждого подаваемого сосуда и пробовать каждое подаваемое блюдо, дабы самому пасть от яда, приготовленного для его господина.

Месье Клод уже давно занял своё «тронное» место и, повернувшись влево, о чём-то вполголоса беседовал с фра Ансельмо. Почтеннейший бернардинец, облачённый в роскошное белоснежное одеяние своего ордена, чему-то слегка улыбаясь, слушал своего сиятельного собеседника. Такой же громоздкий высокий стул по правую руку от барона, предназначенный для его светлейшей супруги, пока пустовал. Её светлость баронесса Анна де Жаврон, как и приличествует почтенной даме, немного задерживалась. Рядом с её пустым стулом, на таком же «посту» как и Альбер, стояла её ближайшая фрейлина Софи, или как её часто называли с иронией, «Бедная малютка Софи».

Подтянувшись на цыпочках и приподняв своё кроткое миловидное личико, девушка смотрела на пока ещё пустую сцену. То же самое делали и почти все собравшиеся вокруг женщины.

Альберу нравилось наблюдать за Малюткой Софи. Он делал это всегда, как только для этого выходила возможность. Он наблюдал за её лицом, таким милым, чистым и кротким, похожим на лик Мадонны. Ему нравилось как она щурится, как улыбается, так кротко и мило, как слегка задирает верхнюю губу, когда куда-то внимательно смотрит. И сейчас она также приподняла свою милую розовую губку и восхитительно мило прищурилась. Альбер и сам невольно начинал сжимать губы и щуриться от удовольствия, глядя на неё. А обнажённая шея и полуоткрытые плечи, кои женщины уже не стеснялись выставлять напоказ, как в былые времена, заставляли его сердце биться ещё чаще.

С самого первого дня, как только Софи появилась в свите мадам Анны, Альбер обратил на неё внимание и сразу же сделал своей музой. Некоторое время он, конечно же, наблюдал за ней, внимательно присматривался. Действительно ли она является той, за кого он её принял. Он изучал её повадки, манеру, с которой она общается, и каждый раз находил, что не ошибся в своём выборе, и, более того, постоянно находил всё новые и новые черты, которые всё больше и больше его в ней увлекали. И помимо внешних, таких милых и кротких черт, его особо стал привлекать её скромный и невероятно покладистый нрав. Таким милым и невинным созданием можно было любоваться сколько угодно, словно маленьким пушистым котёнком. Сколько прекрасных минут он провёл, умиляясь этим чистым и прекрасным лицом, так похожим на святой лик Мадонны.

Ранее, ещё до того как он впервые увидел Софи, ему не раз приходилось слышать, что среди рыцарей и послушников легендарного тевтонского ордена бытует культ Девы Марии. Оно не мудрено, ведь орден так и назывался — «Орден дома святой Марии Тевтонской». Братья чтили непорочную Деву и как свою святую заступницу, и даже более, они почитали её как идеальную женщину. Именно Дева Мария была для них тем недостижимым небесным идеалом, который они не находили в реальной жизни, но которому, как они считали, обязаны были следовать и все земные женщины.

Когда Альбер впервые об этом услышал, он не счёл это сколько-нибудь странным. Напротив, он даже больше стал восхищаться монахами-аскетами, коими были тевтонцы. Что же до себя самого, то принять эту идею ему было всё-таки сложно. Но так было лишь до тех пор, пока он не познакомился с Малюткой Софи, и если и жила на свете смертная женщина, способная сравниться с Пресвятой Девой, то это, как ему казалось, и была Бедная Малютка Софи.

Рядом с Софи стояла карлица Жозефина, служанка баронессы и ключница женской половины замка, ведавшая всеми делами, что происходили на этой самой половине. Поскольку её малый рост не позволял ей смотреть даже через перила балкона, то специально для неё пажи приволокли тумбу, на которой она и стояла. Стоя рядом с Софи, она напоминала Альберу злостную бесовку, непонятно по какой причине оказавшуюся рядом с райским ангелом.

Отвлёкшись от беседы с монахом, господин Клод ещё раз осмотрел всех собравшихся и обратился к фрейлине:

— Софи.

— Да, монсеньор, — ответила та.

— Не могла бы ты немного поторопить её светлость? Будь так добра.

— Да, монсеньор.

И выпрямившись после учтивого поклона, семенящими шагами девушка направилась к двери, из-за которой в скором времени должна была появиться её госпожа.

Услышав это, Альбер даже невольно прикусил губу. Но почему он это сделал, и сам не мог понять. При появлении мадам Анны он всегда начинал нервничать. В её присутствии ему становилось неловко, и даже как-то не по себе. Он то и дело ловил себя на желании избегать её общества, но должность, кою он занимал при её светлейшем супруге, заставляла его постоянно находиться подле их персон. И когда в дверях послышались шаги и разговоры, извещавшие о прибытии баронессы и её фрейлин, он даже невольно отвернулся в противоположную сторону.

Её светлость баронесса Анна де Жаврон появилась в сопровождении троих своих фрейлин и маленького семилетнего пажа.

Слыша за спиной их шаги, Альбер замер как истукан, взглядом уставившись в каменные перила балкона. Он так и стоял, пока госпожа не проследовала к своему месту подле супруга. И лишь на мгновение он повернулся вправо. Невольно, даже и не зная, зачем. Он увидел, как фрейлины заняли свои места на табуретках подле стула, предназначенного для их госпожи, а сама она задержалась, о чём-то заговорив с карлицей Жозефиной.

— Ваша светлость! Сколько вы ещё изволите нас задерживать? — послышался голос барона, обращённый к столь нерасторопной супруге.

— Сию же минуту, монсеньор, — ответила та и стала усаживаться на своё место.

И в этот самый момент Альбер заметил, как её лицо слегка повернулось влево, а взгляд тёмно-карих глаз уставился прямо на него. Это длилось секунду, даже мгновение, но и этого хватило, чтобы его словно пламенем обожгло. Он уже не впервые ловил на себе этот взгляд, и каждый раз он разжигал в нём целую бурю эмоций, от банального смущения до неподдельного страха. Что-то просыпалось в нём, что-то, чего он доселе не знал, и тем более не испытывал. Ему захотелось куда-то деться, хоть провалиться сквозь землю. Поэтому при каждом появлении домины он находил любой предлог, чтобы отвернуться или же вовсе удалиться. Но всякий раз её взгляд, в котором читался подлинно женский интерес, так или иначе, настигал его.

Наконец, когда даже самая почтенная зрительница заняла своё место, барон поднял руку, отдавая приказ о начале представления. Тут же, разместившиеся в специальных нишах, горнисты затрубили протяжную праздничную мелодию, а зрители принялись дружно аплодировать.

Спустя пару минут, когда горны и аплодисменты стали стихать, занавес был отодвинут, и перед зрителем открылась сцена предстоящего действа. Из-за кулис появился невысокий смуглый человек, похожий на кабацкого жулика, и, учтиво раскланявшись, представился: «Маэстро Фабио Фраголла».

Речь сего маэстро, сказанная на весьма недурном французском, хотя и с изрядной примесью итальянских слов, была следующая:

«Дамы и господа, сеньоры и сеньориты, невинные девицы и почтеннейшие матроны, дети пьяниц и потаскух и знатнейшие отпрыски светлейших фамилий! Забудьте те горькие, кислые потроха или те нежнейшие козьи сыры с мягким ореховым вкусом, которыми вы завтракали в это утро, и ту прокисшую брагу или же великолепнейшее бургундское, которым вы запивали этот свой завтрак, если, конечно же, благодаря небу, он у вас был. И уж тем более забудьте, какого качества кожа ваших сапог и какую цену стоит платье вашей жены. Забудьте всё это! Забудьте, хотя бы на один день! Потому, что сегодня всех вас объединит нечто! И этим нечто станет великолепное зрелище, которое вам предстоит увидеть!

Итак, вашим почтенным вниманием попробует завладеть, ещё раз позволю себе представиться, маэстро Фабио Фраголла и его «Театр страстей». А спектакль, который ваш покорный слуга осмелится вам представить, называется просто: «Старик и девушка» или «Последний день жизни банкира».»

На этом, ещё раз раскланявшись, маэстро покинул сцену. Его уход, также как и появление, зрители сопровождали аплодисментами.

Наконец, началось само представление, коего все сидящие уже давным-давно заждались.

На сцене появился отвратительного вида старый горбун, должный изображать больного и умирающего банкира, и восхитительной красоты юная девушка, с чёрными, как сажа волосами и большими бархатистыми глазами, должная изображать роль его новой молодой жены.

История рассказывала о неком флорентийском банкире, сеньоре Джулио Поллани, собирательном образе всех итальянских толстосумов того времени, коих уже развелось видимо невидимо.

Итак, полная страстей жизнь сеньора Джулио неумолимо приближалась к концу, ибо даже самым богатым людям рано или поздно приходиться умирать. Жизнь, полная злоключений и перипетий, а также самых изысканных удовольствий, окончательно подорвала здоровье стареющего банкира. Но до самой последней минуты он таки надеялся, что даже саму смерть можно так или иначе перехитрить, или же просто-напросто подкупить. Он испробовал массу средств, нанимал самых лучших и дорогих лекарей Италии, прибегал к услугам алхимиков, астрологов и прочего рода шарлатанов. Но всё было напрасно. Здоровье его ухудшалось, и смерть всё шире и шире раскрывала перед ним свои объятия. Наконец, дошло до того, что сеньор Джулио утратил способность спать с женщинами, что при его исполинской гордости было хуже даже самой смерти. Но ни корень китайского женьшеня, привезённый специально для него и стоивший целого состояния, ни бесконечные заговоры бабок-шепталок так и не смогли вернуть ему утраченную силу.

И вот однажды люди из его окружения, опасавшиеся потерять своего кормильца и благодетеля, посоветовали ему жениться на Джованне Чиполло — самой красивой девице Флоренции, утверждая, что уж такая красотка непременно разожжёт в нём поутихшую страсть, а, следовательно, и вернёт его к жизни.

Ухватившись за эту идею как за соломинку, сеньор Джулио отправляет к дому Джованны свадебных послов с богатыми дарами и предложением руки и сердца своего патрона.

Семья же самой Джованны не была так богата, и её отец, польстившись на столь выгодное предложение, согласился отдать свою дочь за умирающего банкира. Но с условием, что ровно половина всего состояния семьи Поллани, в итоге, после смерти сеньора Джулио, перейдёт к его дочери. На том и порешили.

Итак, заполучив в своё распоряжение самую красивую девицу Флоренции, сеньор Джулио в первую брачную ночь пытается овладеть своей молодой женой. Но, увы, терпит унизительное фиаско. Никакие возбуждающие средства, кои в огромном множестве преподносил ему личный лекарь, так и не смогли исправить его положение.

Но тут за дело берётся сама Джованна. Будучи девушкой не только красивой, но и необычайно умной, она придумывает, как поддержать своего богатого мужа.

Уподобившись Шахерезаде, она каждый вечер начинает рассказывать ему преинтереснейшие истории галантного и пикантного содержания. Главным героем всех этих историй был некий юноша Джельсомино, а сутью были их с Джованной любовные приключения. Каждая история содержала в себе какой-нибудь пикантный или интимный момент, а также интересную прелюдию или предысторию к нему.

Эти истории так завлекали старика, что он, лёжа целый день в постели, только и ждал вечера, чтобы услышать следующую.

День ото дня истории становились всё откровенней и горячей, да так, что даже видавший виды старый банкир приходил в смущение. Наконец, они стали оказывать на него такое воздействие, что к нему уже было начали возвращаться мужские силы. И он снова начинает делать попытки овладеть своей молодой женой.

И вот долгожданный день, а вернее, ночь его победы настала. Сеньор Джулио наслаждается прекрасным телом своей молодой жены, после чего, осушив напоследок бокал вина, сладко засыпает. Наутро он просыпается здоровым и полным сил, и даже как будто помолодевшим. И радуясь за своего супруга, Джованна решается открыть ему свой секрет.

Девушка на минуту удаляется на балкон, а её почтенный супруг, находясь в прекрасном расположении духа, остаётся её ждать. Скоро она возвращается, но не одна. Вместе с ней красивый молодой юноша, влезший на балкон по зарослям плюща. Это и был тот самый Джельсомино — герой всех её приключений.

«Так это всё правда?!» — с налитыми кровью глазами кричит банкир и вскакивает, чтобы наброситься на них. Но так и застывает, с вытянутыми вперёд скрюченными руками. Через секунду он мёртвым падает на постель.

Так прекрасная Джованна со своим другом Джельсомино становятся счастливыми обладателями половины состояния самого богатого банкира Флоренции.

На этом действие спектакля и завершилось.

Не успели актёры выйти на сцену для финального поклона, а зрительские ряды уже исходились в овациях. Крики «bravo» неслись отовсюду, сливаясь в единый многоголосый хор. В особом восторге, конечно же, пребывали девицы, кои просто визжали от удовольствия. Баронская чета с остальными вельможами также осталась вполне довольна. Даже для многих из них это был первый увиденный настоящий театральный спектакль. Он резко отличался от всех зрелищ, кои им приходилось видеть доселе.

Сразу же после спектакля, как только восторженная публика закончила с аплодисментами, празднество перешло к своей следующей фазе.

Все приглашённые гости вместе со своими свитами, а также все, кто до этого находился в саду, проследовали в банкетный зал.

Праздничная зала, увешанная пёстрыми флагами с гербами приглашённых сеньоров, давно ожидала своих гостей.

Во главе залы, на высоком ступенчатом возвышении, стоял массивный дубовый стол, укрытый белоснежной льняной скатертью, за которым должны были разместиться бароны и баронессы. Над местом каждого висел цветастый геральдический щит, с гербом и девизом своего владельца, и стоял стражник в ливрее таких же цветов, как и висящий над ним щит. Чуть ниже, на том же возвышении, находились два стола для простых шевалье, укрытых такой же льняной скатертью и так же увенчанные геральдическими щитами. Уже на самом полу, вдоль стен залы, стояли длинные столы, а вернее, просто положенные на козлы доски, для оруженосцев, фрейлин и воинов, не имеющих рыцарского достоинства. Скатертей на этих столах, равно как и геральдических знаков, помпезно вещающих о личности своего носителя, не было. На другом краю залы, из таких же положенных на козлы досок, находились столы для работников, прислужников, стражников, разного рода челядников и прочего люда. Скатертей на них также не было, а для сидения были простые длинные скамьи, как у оруженосцев и фрейлин.

На главном столе, где сидели одни бароны, сервировка стола была сплошь серебряной, блюда подавались строго порционно и на каждую персону был предусмотрен отдельный столовый прибор. На рыцарских столах было абсолютно так же. Для оруженосцев и фрейлин также была предусмотрена драгоценная посуда, правда, серебро здесь иногда заменялось мельхиором, да и столовый прибор уже приходилось делить с соседом. На последнем же столе вся посуда была глиняной, ложки — деревянными, а ножи — стальными. Но при всём этом не было никого, кто бы в этот вечер чувствовал себя обделённым.

Как и положено, начало торжественного банкета ознаменовалось протяжным пением труб в исполнении музыкантов, разместившихся в специальной ложе под потолком. Далее, им в обязанность вменялось отмечать трубным зовом каждую перемену блюд, а также играть в особых случаях по приказу сеньора. Затем последовала небольшая церемония, в течение которой барон де Жаврон под руку со своей почтенной супругой проследовал через всю залу к своему месту в центре главного стола, а все остальные, стоя по сторонам, приветствовали их низкими поклонами. За ними к своим местам, так же под руку с жёнами, прошли и остальные бароны.

Когда же все наконец-таки расселись по своим местам, юноши-мундшенки, взяв под руки лохани с водой, стали обходить ряды собравшихся, предлагая каждому перед трапезой сполоснуть руки.

Открывать банкет надлежало хозяину замка. Дождавшись, пока кравчие наполнят все кубки вином, барон произнёс несколько приветственных слов и осушил свой кубок. То же самое проделали и остальные. После чего, усевшись на своё тронное место, отдал приказ о первой перемене блюд.

«Первая перемена блюд!» — переполняясь важностью, объявил главный форшнайдер. «Первая перемена блюд!» — в унисон завторила целая череда кравчих. И сразу же из дверных проёмов потянулась череда мундшенков и мундхоков, несущих подносы со снедью.

Первую перемену блюд составляли, конечно же, лёгкие закуски, должные, прежде всего, раззадорить и разогреть аппетит. Закуски подавались как холодные, так и горячие. Из горячих закусок были: почки телячьи в сметанном соусе, печёнка куриная с шампиньонами в винном соусе, шампанские сосиски таком же в винном соусе, шампанские сосиски, запечённые в тесте и шампанские сосиски в яичнице. Холодные же закуски были представлены зелёным салатом и «сырной доской» из пяти сортов сыра. Кроме того, здесь же была подана мелко нарезанная морковь и рыба с овощами под чесночным соусом.

Во вторую перемену настал черёд супов. На выбор были поданы пять видов: овощной суп, рыбный суп, суп с сырными крутонами, суп-жюльен с грибами и суп куриный с сырной и винной заправкой.

Наконец, наступил черёд долгожданной третьей перемены, когда должны были быть поданы мясные блюда. И именно здесь сказывалось модное на тот момент подражание арабской кухне. Арабская кухня была представлена, конечно же, своими знаменитыми таджинами. Здесь был и таджин из баранины с грецкими орехами, и таджин из баранины с финиками, таджин с курицей, оливками и лимонами, овощной таджин с нутом и изюмом и таджин из белой фасоли с оливками. Вместо хлеба к таджинам подавался кускус — мелкие обкатанные шарики из манной крупы и пшеничной муки. Но, дабы полностью не уподобляться сарацинам, в качестве контраста, вместе с этими арабскими блюдами, была подана свинина тушёная в белом вине и свинина, запечённая с сидром и грушами. Но не смотря всякую дань моде, французский стол просто не мог обойтись без курицы в красном вине, бургундского гуляша и курицы, тушёной с грибами. В качестве гарнира к мясу подавались свежие овощи, варёная спаржа с хлебом и яйцом и тушёный горошек с зелёным салатом.

Пожалуй, эта перемена была самая сытная и долгая. Истинный триумф вкусовых удовольствий. Огромные куски разрезали и даже разрубали ножом, гарнир брали руками, а вместо вилок использовали указательный и средний пальцы. Обглоданные кости и недоеденные куски швыряли на пол, где их тут же подбирали собаки. Жирные руки вытирали о скатерти или же о ливреи и волосы слуг.

Наконец, разделавшись с бараниной, свининой, курятиной и приданными к ним овощами, публика пожелала иных удовольствий. И удовольствием этим, конечно же, должны были стать танцы.

Музыканты, доселе пировавшие за одним столом с челядниками и солдатами, взяли свои инструменты и разместились на специально отведённых для них лавках. Это был целый ансамбль, в котором играли на дудках, флейтах, свирелях, лютнях, ребеках, барабанах и прочем.

Сам танец, на который, как и водится, кавалеры приглашали своих дам, представлял собой скупой набор строго определённых па. Люди соприкасались друг с другом правыми ладонями, оставляя при этом левые руки свободными, и медленно, шаг за шагом, двигались кругом по часовой стрелке. Время от времени они сближались, соприкасаясь обеими ладонями, и плавно, с лёгким поклоном, расходились. Сходясь и расходясь, танцующие образовывали разные геометрические фигуры — ромбы, квадраты, треугольники. Кроме того, подобный неспешный танец предоставлял отличную возможность для общения, и особенно для кокетства и флирта.

Когда время танца подошло к концу, наступил черёд новой забавы, и забавой этой должны были стать медвежьи бои. Забавы, к которой не был равнодушен ни один дворянин.

Поднявшись со своего места, Клод де Жаврон велел музыкантам прекратить игру, а гостей попросил разойтись в стороны, освободив центр залы для предстоящей потехи. Барон ещё с утра предупредил смотрящего за зверинцем, что сегодня он непременно пожелает позабавиться с медведями. И к моменту окончания танцев, в цепях и намордниках, косолапые уже ждали своего часа.

Первым на «арену» вышел прислужник зверинца, вооружённый плетью и увесистой палкой. Будучи хромоногим калекой, он, переваливаясь с ноги на ногу, измерял — хватит ли в зале свободного места, а заодно учтиво просил публику подальше отойти от центра. За ним появился Бошан, баронский шут, одетый в цветастый костюм и такой же цветастый колпак. Весело прыгая на одной ноге, он дул в маленькую деревянную дудку, наигрывая простенькую мелодию и попеременно выкрикивая сочиненные им самим задиристые частушки. Всем своим видом напоминая глумящегося сатира, он забавлял публику, корча бесноватые рожи и задирая юбки девиц. В ответ его награждали пинками, плевками, забрасывали огрызками, костями и другими объедками. Один шевалье, дабы самому позабавить публику, даже спустил на него пса и с удовольствием наблюдал, как его огромный мастифф своими клыками кромсает незадачливого дурака, а тот неуклюже отбивается своей деревянной дудкой. И окажись Бошан каким-нибудь простым уличным паяцем, а не слугой светлейшего барона, его наверняка могли бы затравить насмерть. После того как искусанный шут в искромсанных шоссах и разорванной ливрее убрался восвояси, из коридоров, ведущих в залу, наконец-то послышалось хриплое медвежье рычание.

Это были взрослые, полные сил самцы, пойманные сразу же после рождения и выращенные в неволе специально для таких забав. На каждом из них был ошейник с цепью, которую крепко держал слуга, и специальный медвежий намордник. Также на ошейниках были прицеплены цветные флажки, дабы во время борьбы зритель мог отличить того медведя, на которого сделал ставку. Перед выходом каждого из них специально раздразнивали с помощью плети и палки, и лишь когда животное было вне себя от ярости, его выпускали в драку.

Всего для потехи выбрали четверых косолапых, дабы в финальном поединке могли сразиться победители предыдущих двух. Каждый поединок длился до тех пор, пока одно животное не загрызёт насмерть другое. Конечно, содержать медведя было удовольствием не из дешёвых, а тем более дорого было посылать питомца на убой, но именно такая расточительность могла подчеркнуть особую щедрость хозяина.

Перед выходом первой пары барон, хозяин медведей, призвал всех гостей делать ставки. Молодой паж с широким серебряным подносом стал обходить ряды собравшихся. Мужчины развязывали толстые кошельки, высыпая горсти звенящих монет, женщины снимали свои любимые кольца и цепочки, всё полнее и полнее наполняя серебряный поднос.

Накрутив на руки цепи, слуги стали стаскивать животных к центру залы, при этом всё больше растравливая их палками и плетями. Наконец, когда всё уже было готово, с них сняли намордники.

И сразу же два разъярённых бурых медведя вцепились друг другу в морды. Под восторженное оханье публики они рвались и метались, пока один из них не начал слабеть. Под конец поединка, уже мёртвую тушу одного поверженного зверя, оставляя мазанные кровавые следы, поволокли прочь. Так же прошёл поединок и второй пары. На третий, финальный, поединок, который все ожидали с огромным нетерпением, было сделано особенно много ставок. Сеньоры, не скупясь, снимали свои самые дорогие украшения. И как только два разъярённых и уже изрядно потрёпанных медведя вцепились друг в друга, публика снова замерла в восторженном ожидании. Когда же и один из них пал растерзанным, ликованию одних и лёгкому разочарованию других не было предела. По залу прокатилась целая волна негодующих оханий и заглушающих их восторженных оваций.

Не обошлось и без неприятностей.

Медведь, одержавший победу в финальном поединке, оказался на редкость силён и зол норовом. Как только он расправился со своим соперником, обратив его в бездыханную, залитую кровью тушу, он тут же набросился на чествовавших его зрителей. Причём сделал это так внезапно, что никто и опомниться не успел.

Залом мгновенно овладела паника. Женщины, задирая юбки, с визгом вскакивали на столы, мужчины либо следовали за ними, либо же, толкаясь и налетая друг на друга, пытались что-нибудь предпринять. Всем, кто успел вовремя опомниться, удалось отделаться либо царапиной, либо разодранной штаниной. Туго пришлось лишь одной из девиц, которую медведь искромсал, что называется, от души, и умершей спустя час от кровопотери, да четырнадцатилетнему пажу, которого зверь загрыз насмерть прямо на месте.

«Копьё, скорее дайте копьё!» — закричал слуга, доселе державший животное на цепи. «Копьё, копьё, скорее несите копьё!» — завторили ему остальные. В залу вбежали четверо караульных, с алебардами и двумя четырёхметровыми фламандскими копьями, и сразу же стали пытаться обуздать взбесившееся животное. Его кололи копьями, рубили алебардами, но зверь всё не унимался. Лишь когда схвативший копьё слуга вогнал его прямиком в пасть своему питомцу, медведь, испустив последний рык, пал мёртвым.

Когда всё закончилось, добрая половина залы оказалась залита густой кровяной лужей. Но настоящей неприятностью стал опрокинутый поднос с горой драгоценностей, которые, упав на пол, разлетелись в разные стороны и кои в полутьме не представлялось возможным собрать. На следующий день, едва рассвело, а почтенная публика отдыхала после ночного веселья, слуги, челядники и солдаты, словно ищейки, стали обшаривать углы залы в поисках драгоценной поживы.

Уже давно стемнело, и праздник продолжился при мерцающем свете факелов и свечей.

Вновь заиграли трубы, и наступил черёд четвёртой перемены, в ходе которой была подана дичь. Причём вся дичь, какой только могли похвастаться охотничьи угодья Жавронов. Здесь были: заяц в сметане с яблоками и заяц, жаренный в сухарях с каштановым пюре, оленина жаренная на вертеле с луком и чесноком, лань жареная на вертеле с зеленью и специями, кабан тушёный в винном соусе, куропатка жареная в сливах с изюмом и куропатка, жаренная на решётке с шампиньонами, фазан жареный с каштанами, а также дикие перепела, жаренные с грибами и дикие перепела с вишнями и сливами.

Для особых же гурманов, у которых в утробе ещё оставалось свободное место, наступила пора пятой перемены, в течение которой были поданы уж самые изысканные деликатесы. Таковыми были приготовленные самыми разнообразными способами журавли, выпи, дрофы, павлины, цапли и даже ежи с белками.

Но сытость всех была такова, что даже самую изысканную снедь оставляли нетронутой, или же, откушав небольшой кусок, почти целиком отдавали собакам. В течение последующих нескольких дней остатки с барского пира щедро раздавались бродячим монахам, нищим и калекам-попрошайкам.

Вновь пение труб и крики форшнайдеров известили об очередной перемене блюд, в течение которой была подана выпечка. А именно: яблочный пирог с карамелью, пирог со шпиком из пресного теста, пирог с овощами и сыром, и три вида запеканок- с вишнями, с яблоками и с абрикосами.

После того как было покончено с выпечкой, причём съедена она была лишь на треть, наступил черёд десертов. Это была седьмая, и последняя, перемена. Некоторые из пирующих, в особенности молодые люди, специально игнорировали сытные мясные деликатесы, чтобы оставить «место» именно для десертов. В особенности для бланманже из миндального молока.

Но совершенно особенное место на благородных пирах, конечно же, занимало вино. Каждый дворянин разбирался в винах не хуже старого сомелье, ибо почти каждый из них в отроческие годы прошёл службу виночерпием у своего патрона. В обязанности мальчиков-виночерпиев входило не только пополнять кубки пирующих, но и строго следить, чтобы поданный сорт вина соответствовал поданным блюдам. Так, к супам подавалось крепкое десертное вино вроде портвейна, хереса и марсалы, ко вторым мясным блюдам и птице — красное вино вроде каберне и бордо, к рыбным блюдам — белое вино типа алиготе или шардоне, к куропатке и дичи — красное фруктовое вино или красное вино пино-нуар.

Конечно, у каждого может быть свой любимый сорт вина, но во время трапезы, прежде всего, необходимо пить то вино, какое именно подходит к тому или иному блюду.

Интересно, что вино во Франции появилось ещё задолго до самих французов.

В VI веке до Рождества Христова древние греки покоряют Южную Галлию, населённую тогда полу-первобытными кельтскими племенами, и основывают поселение Массалия, позже ставшее именоваться Марселем. Именно с тех пор и начинается история здешнего виноделия. Завоевание Галлии римлянами привело к распространению виноделия и на другие области будущей Франции. К этому времени культура изготовления вина уже достигла Северной Шампани. Однако, в I веке, во времена императора Домициана, был введён запрет на выращивание винограда в этом регионе. Защищая интересы римлян, Домициан ввёл запрет на виноградарство вне Италии и приказал выкорчевать все виноградники Галлии. Этот запрет был отменён лишь в III веке императором Пробом.

В IV веке после утверждения христианства и начала использования вина при таинстве евхаристии, основными создателями вина во Франции на многие века становятся монахи, к которым со временем присоединяются французские аристократы. А с XII столетия французское вино начинает экспортироваться в Англию, Фландрию и другие районы Европы, со временем становясь настоящим эталоном качества.

Ближе к полуночи гости уже стали расходиться по спальням, хотя многие, особенно из числа солдат и оруженосцев, повалились спать прямо под столами на охапках соломы в обнимку с собаками. Барон же весь остаток ночи просидел в тесной компании друзей из числа равных ему баронов и рыцарей. Беседуя обо всём на свете, они потягивали некрепкое сухое вино и закусывали его мягким козьим сыром, пока сквозь высокие стрельчатые окна не засочились сиреневые краски рассвета.

Глава 3

После дня Всех Святых непрерывно лил дождь. Дни становились короткими, серыми и заунывными. Всё реже сквозь непроглядную завесу туч пробивалось солнце, и той малой толики тепла едва хватало, чтобы согреть размокшую и изсыревшую землю. Куда ни глянь, весь горизонт был укрыт тяжёлой непроглядной пеленой и, казалось, весь мир погрузился в густой и сырой туман. Деревья сбросили листву и печально стояли, беззащитно оголив ветви. Дороги, в остальное время служившие единственной связной нитью между поселениями, испортились настолько, что никакая телега и никакая даже самая прыткая лошадь не смогла бы их одолеть. Вдобавок ко всему, с Нормандии и Бретани дул холодный солёный ветер, срывая с деревьев последние листья и завывая, словно бесовская стая по всем углам и щелям.

В покоях замка стало сыро и неуютно. Стены становились холодны как лёд и зачастую покрывались инеем, а кое — где даже зарастали мхом, отчего в залах и комнатах царил сырой погребной запах. В гостиных и спальнях стены увешивались драпировками и гобеленами, а окна наглухо запирались ставнями или же затягивались бычьим пузырём. Но гобелены сырели и примерзали к стенам, и кроме как своей красоты, мало чем могли помочь. Вся жизнь обитателей цитадели отныне проходила вокруг огромных каминов — единственного места, где можно было высохнуть и согреться. Камины эти топились круглые сутки, и за их поддержанием следила чуть ли не вся прислуга. Но и они едва ли могли отогреть заиндевевшие стены и потолки. А людям оставалось лишь зябнуть и поближе жаться к огню.

Обычным пасмурным ноябрьским днём, как и все остальные дни, начавшимся с утренней церковной службы, кою Альбер редко когда пропускал, фра Ансельмо, с которым у него сложились на редкость дружеские отношения, решил удивить своего юного приятеля довольно-таки необычной диковинкой.

И этой диковинкой в ту пору могла стать самая обычная книга. Хотя именно эта книга вряд ли заслуживает того, чтобы называться «обычной».

Улучив после завтрака свободное время, когда гроза немного уняла свой пыл, Альбер вместе с другими оруженосцами отправился на нижний двор замка, где находились тир и ристалище, желая потренироваться с мечом и арбалетом.

Почти всё своё время, свободное от прочих обязанностей, пажи и оруженосцы отдавали тренировкам с оружием, дабы, когда наступит их час, стать добрыми рыцарями и воинами. И помешать им в этом могла разве что непогода. Но и укрывшись в помещении, мальчишки постоянно находили возможность проявить свой удалой нрав, борясь врукопашную или же сражаясь на палках.

В ристалищной подсобке была целая уйма самого разного оружия, как правило, старого и изношенного, уже негодного для войны, но вполне подходящего для тренировок, и каждый мог выбрать для себя то, что приходилось ему по душе. Было тут и множество доспехов, от кольчуг, выкроенных на разную фигуру и рост, до шлемов самых разных форм и фасонов. Само же ристалище, кроме свободного места, оставленного для конных тренировок, было утыкано разного рода мишенями, деревянными столбами для рубки и болванами, имитирующими соперника.

За дни непогоды, в течение которых почти неустанно лил дождь, ребята уже изрядно успели соскучиться по своим забавам, и даже сырое болото, в кое после дождя обратилось ристалище, вряд ли могло им помешать. Хлюпая башмаками по грязи, они сражались друг с другом или же вымещали свой пыл на деревянных болванах.

За этим-то полезным и весьма приятным занятием бернардинец и застал своего юного приятеля.

Альбер как раз упражнялся с тяжёлым полутораручным мечом. Он особенно любил это оружие, поскольку полуторный меч был гораздо больше и мощнее обычного длинного меча и управляться с ним можно было как одной рукой, так и сразу двумя.

Заслышав, что его сзади кто-то окликнул, Альбер обернулся и, увидев достопочтенного фра, поспешил к нему. Лукаво и хитро улыбаясь, монах стоял в стороне, держа в руках увесистый прямоугольный свёрток. Подолы его белых одеяний были забрызганы грязью, а выбритая тонзурой голова прикрыта капюшоном.

Так уж повелось спокон веку, что всякие священнослужители, особенно монахи, в личном общении тяготели исключительно к своему кругу, естественно, считая себя неким наивысшим сословием и относясь к мирянам с некоторой долей пренебрежения, или даже презрения. Не исключением был и этот бернардинец. Но, вынужденный почти всё своё время проводить в фамильной церкви Жавронов, оторванный от своей братии, он часто скучал, не имея рядом с собой просто дружеского собеседника. И таковым посчастливилось стать Альберу. Возможно потому, что первый оруженосец сеньора был одним из немногих избранных, кто попросту умел читать, да и к тому же кое — что слышал об апокрифических письменах* и античной поэзии. С другими образованному прелату и говорить было не о чем.

Взяв из его холодных сухощавых рук этот увесистый прямоугольный свёрток, весивший не меньше полуторного меча, Альбер сразу же догадался, что это книга. И тем больше были его радость и удивление. Ведь именно книга была тем самым средством от скуки, что позволяло весело и с пользой проводить долгие и сумеречные осенние вечера.

На вопрос же Альбера, что именно это за книга, монах лишь ответил, что подобной книги «ещё не знавал род людской», и даже величайшие произведения древних не сравнятся с ней, и её по праву можно назвать «пятым евангелием». И тут же посоветовал всё бросить и немедленно приступить к чтению.

Так оруженосец и поступил, отдал меч одному из приятелей, скинул с себя доспехи и стремглав помчался в замковые покои.

В предвкушении увлекательнейшего чтения он отыскал для себя укромное местечко в одной из уютных маленьких гостиных, уселся за стол с тремя горящими свечами и стал разворачивать свёрток.

Это был увесистый рукописный том, обшитый толстенной, хорошо выделанной воловьей кожей и по ободкам подбитый железными клёпками. Изящным готическим шрифтом на обложке было выведено, казалось бы, ничем не примечательное название — «Комедия», а сверху такими же стройными заострёнными буквами, имя автора — Данте Алигьери Флорентиец.*

Погладив рукой пахнущую кожаную обложку, юноша открыл книгу, и перед его взором предстали красиво выведенные рукой монаха-переписчика трёхстишия.

Но каково же было его разочарование, когда он понял, что лежащая перед ним книга целиком и полностью написана на языке оригинала, а именно — на тосканском диалекте итальянского. Конечно, этот диалект был весьма моден, каждый образованный человек должен был уметь на нём изъясняться, и даже малых детей, с младенчества обучая хорошим манерам, учили изъясняться «на флорентийском». И Альбер, естественно, не был исключением. Он мог бы с лёгкостью объясниться с итальянцем, но вот читать, и при этом, главное, понимать такие сложные стихи, как в дантевской «Комедии», ему всё-таки, было трудно.

И всё же, понимая лишь одно слово из трёх написанных, он стал читать.

Но если бы он только знал, какую роль эта величайшая книга сыграет именно в его судьбе.

Не прочитав и первой песни великой поэмы, Альбер услышал как внизу, в обеденной зале, заголосила собирающаяся к обеду публика, и уже раздался звон колокольчика, коим обычно приказывали начинать первую перемену блюд. А это значило, что от удовольствия одного следовало на время отдаться удовольствию другому.

Когда он, запаздывая, спустился в наполненную пряными ароматами обеденную, полуденная трапеза уже началась, что становилось ясно по аппетитному чавканью и стуку деревянных ложек о глиняную посуду.

Это была пятница, день, когда по церковным канонам запрещено было есть мясо, и всё обеденное меню состояло из рыбы, молока и яиц. Но даже в постные дни баронский стол не становился сколько-нибудь беднее. А искусные повара умели так приготовить и подать постные блюда, что ими можно было уставить даже самый роскошный праздничный стол.

В обычные дни, как в скоромные, так и в постные, трапеза состояла, как правило, из трёх перемен. На первую, следовательно, подавались первые блюда, на вторую вторые, а на третью десерт. Лёгкие закуски выкладывались заранее и могли браться в зависимости от пожеланий каждого. Дорогая сервировка оставалась лишь на главном столе, остальные же довольствовались самой обычной.

В эту пятницу во время первой перемены был подан простой рыбный суп, а на закуску традиционная сырная доска, но уже лишь с тремя сортами сыра. Во время второй также несколько рыбных блюд — карась запечённый в сметанном соусе, филе из карасей в том же сметанном соусе, а также ручьевая форель, приготовленная на пару и поданная с мангольдом и зелёным салатом. Из вина было прекрасно подходящее к рыбным блюдам белое сортовое шардоне. На десерт же приготовили простой кисель из сухофруктов и сок из поздних яблок.

Всецело поглощённый размышлениями о великой поэме, Альбер уселся на своё обычное место, кое никто не мог занимать и, пригубив немного вина, принялся за еду. Но даже сидя за обедом, первый оруженосец обязан был прислуживать. В данный момент первой фрейлине, которая находилась по левую руку. Но уж это-то услужение не было для него в тягость.

Софи молча сидела рядом и своими тонкими губками обсасывала маленькую рыбную косточку. Как и всегда, её личико, обёрнутое белым жимпфом, было исполнено кротости и умиления, как у фигурки Мадонны с главного портала собора в Реймсе. И то и дело, отвлекаясь от собственной трапезы, он всячески, как только мог, ухаживал за своей соседкой.

После второй перемены, когда мундшенки стали убирать грязные миски из-под рыбы, чтобы на их место подать блюда с десертом, Альбер повернулся вправо и посмотрел на господский стол.

Госпожа Анна сидела одна, так как её светлейший супруг отсутствовал — ещё в октябре месяце монсеньор отправился в пешее паломничество в Авиньон к папскому двору, а каких-либо гостей в этот день не было. На коленях она держала полуторагодовалую дочь Жаклин и из маленькой серебряной ложечки кормила её киселём. Это был их пятый ребёнок, но лишь второй выживший. Двое детей, родившихся до 1348 года, умерли от чумы, ещё один, не дожив и до трёх лет, умер прошлой зимой от простуды. Остался лишь шестилетний Анри, уже отданный в пажеское служение к королевскому двору, да маленькая полуторагодовалая Жаклин, ставшая настоящей отрадой для родителей и всего их окружения.

На мгновение задержав свой взгляд на мадам Анне, он снова повернулся к Софи.

Закончился обед небольшим выступлением в исполнении Бошана. В этот раз он был одет в пёстрый, обвешанный колокольчиками, шутовской наряд, особый восторг в котором вызывала дурацкая шапка с пришитыми к ней ослиными ушами, срезанными с головы дохлого ишака. Дуя в деревянную дудку, он скакал на одной ноге, звенел бубенцами и строил идиотские гримасы, после чего, запрыгнув на стол, стал распевать пошлые кабацкие частушки.

В момент, когда все уже начали вставать из-за стола, Альбер вспомнил, что как раз-таки госпожа Анна лучше всех при её же дворе владеет итальянским, и в частности, тем же тосканским диалектом. Но не решившись обратиться за помощью к самой госпоже, он попытался тут же выбросить из головы эту мысль. Совсем ещё не предполагая, как именно повернутся последующие события.

Сгорая от нетерпения, он поспешил наверх, дабы снова усесться за чтение бессмертной поэмы.

Уже добравшись до второй песни, затаив дыхание, юноша внимал великим строкам:

И только я спокойным быть не мог,

Путь непростой и долгий продлевая.

Всё, что тогда влекло меня вперёд, —

Страданья Ада и сиянье Рая-

У памяти и смерть не отберёт…

Вдруг за дверью гостиной, в которой доселе он оставался один, послышались чьи-то бойкие голоса, то и дело переходящие в заливистый хохот. С досадой оторвавшись от книги, Альбер тут же узнал фрейлин её светлости. Не прошло и секунды, как дверь отворилась и в маленькую уютную гостиную ввалилась целая процессия.

Во главе неё, конечно же, будучи при этом на пол головы выше своих прислужниц, шла мадам Анна. За ней, постоянно хихикая, волочились фрейлины Кларисс и Урсула. У одной на руках была маленькая декоративная собачонка, то и дело тявкающая тоненьким писклявым голоском, у другой же трёхлетний ребёнок, сын одной из служанок, которого они также как и собачку, таскали с собой ради увеселения. За ними, потупив взгляд в пол, шла Софи. Рядом с ней, на руках с маленькой Жаклин, карлица Жозефина. Позади всех, неся свой инструмент на плече, брёл паж-лютинист, также неотрывно сопровождающий свою матрону, дабы ежеминутно услаждать её слух музыкой.

Едва эта компания переступила порог, Альбер сразу понял, что его идиллии наедине с книгой пришёл конец.

Ни с кем до этого не разговаривая, баронесса подошла к столу и обратилась прямо к нему:

— Альбер?

— Да, мадам.

Заговорив, он встал и, как положено, застыл в поклоне. В момент, когда она устало оперлась о стол, он понял, что госпожа испытывает лёгкое недомогание. Скорее всего, она ещё не успела прийти в себя после обильного кровопускания, сделанного накануне вечером, к коему дамы прибегали ради модной бледности и худобы. Для женщин её положения веяния моды были законом, преступить который было немыслимо.

— Мы уже наслышаны, месье Альбер, что их монашеское величество, достопочтенный фра Ансельмо, дал вам почитать новую и весьма интересную книгу, — стараясь держать себя в руках, сказала баронесса.

— Вы абсолютно правы, мадам. Так и есть.

Отвечая, он, наконец, выпрямился и подвинул раскрытую книгу вперёд.

— Вы настолько дружны с почтеннейшим братом, что первым удивить он решил именно вас.

Сказав это, баронесса устало улыбнулась. Невежда, не сведущий в том, на какие жертвы способны пойти женщины ради своей красоты, мог бы подумать, что та попросту больна. Но Альбер, будучи не из таких, догадывался о причине сего недомогания.

— Покорнейше прошу извинения, — после секундной паузы, сказал он, готовясь поддержать сеньору, если ей уж совсем станет невмоготу.

— Не стоит извинений, — преодолевая слабость, махнула рукой баронесса. — Лучше покажите-ка нам, что это за удивительная книга такая.

— «Комедия» — быстро, всё ещё волнуясь, ответил Альбер.

— «Комедия»? Что, так прямо и называется «Комедия»?

— Да, мадам. Просто «Комедия».

— А кто же автор этой самой «Комедии»?

— Некий флорентиец. Данте Алигьери.

— Флорентиец. Ох, уж эти итальянцы! Всё у них лучше, чем у других. Ни в чём им нет равных.

— Вы правы, мадам. Эта «Комедия» поистине божественна. Мне никогда ещё не приходилось слышать или читать что-либо подобное.

— Тогда давайте читать вместе. Она, кажется, на флорентийском?

— Да, мадам.

— Прекрасно. Мой любимый «прононс». Нет во всём мире более тонкого и певучего диалекта.

И, сказав это, она уселась на лавку рядом с Альбером. После чего, бесцеремонно придвинув книгу к себе, перелистала её обратно к первой странице и начала читать, причём сразу же переводя с тосканского на французский ойль. Получалось это у неё куда лучше, нежели у Альбера, и ему самому было не менее интересно прослушать всё заново, особенно те моменты, которые он не смог понять. Остальные же, кроме карлицы Жозефины, которая ушла, чтобы уложить спать маленькую Жаклин, расселись рядом и приготовились слушать.

Очень скоро весть о том, что наверху читают какую-то книгу облетела весь замок, и постепенно в эту маленькую гостиную набилась целая уйма народа. Даже те, кто занимался на ристалище, бросили свои упражнения и поспешили присоединиться к остальным.

Так начались эти долгие дни и вечера, посвящённые прочтению божественной поэмы великого флорентийца.

На следующий же день сборище началось не после обеда, как днём ранее, а сразу же после завтрака. Причём, маленькая гостиная оказалась так набита, что в ней было не протолкнуться. Но далеко не всем желающим удалось остаться на своём заранее согретом месте. Мадам Анна, которая сама же читала поэму, приказала большинству своих слушателей немедленно убираться, оставив вокруг себя лишь небольшой круг, среди которых, главное место досталось Альберу. И когда сама госпожа уставала читать и переводить, то роль чтеца на время переходила к нему.

С того дня весь двор просто помешался на «Комедии». Все только о ней и говорили. Те, кому было позволено слушать, просиживали, словно привинченные к своим лавкам, от завтрака и до самого ужина, даже на обед прерываясь с большой неохотой. А после, в свободное от чтения время, на словах, передавали услышанное остальным. Те же, пересказывая всё друг другу, только и желали услышать какой-нибудь новый стих. Не зная древней истории и античных мифов, коими щедро была наполнена поэма, не зная большинство её персонажей, среди которых первое место занимали личные знакомые самого Данте, да и, порой, вообще не понимая о чём идёт речь, рассказчики и слушатели усердно заучивали гениальные строфы и с нетерпением ждали нового дня, чтобы услышать новую песнь. И кухарки, разделывая рыбу на ужин, и мундшенки, подбрасывая дрова в камин, только и говорили, что о бессмертной поэме.

А книга всё листалась и листалась…

Поверь, судьба решила всё за нас,

А может, эта повесть… Вот что сталось:

День за днём, прочитывая по две, а то и по три песни, они путешествовали вместе с Вергилием* и Данте по подземельям Ада, стремясь от одного круга к другому и переходя от одной ямы к другой, где без надежды на спасение несли свои тяжкие наказания сонмища грешников.

Альбер даже и не заметил, как за это время они с госпожой стали близки. Каждый день, как только начинались чтения поэмы, они садились рядом и, попеременно, от песни к песне, передавали друг другу роль чтеца. Первые дни Альбер до ужаса волновался, волновался так, что сердце рвалось из груди. И без того плохо зная тосканское наречие, он постоянно запинался, неправильно произносил слова или, того хуже, давал неправильный перевод, чем вызывал то смех, то негодование. Но всякий раз ему на помощь приходила сеньора. Причём делала она это так учтиво и осторожно, что Альбер даже было перестал обращать внимание на свои ошибки. Постепенно они привыкали друг к другу, и неловкость, кою оруженосец обычно чувствовал в присутствии супруги своего сеньора, постепенно стала сменяться всё большей уверенностью.

Он сидел подле неё, вдыхая исходивший от неё аромат дорогого парфюма, слегка напоминавшего запах базилика, и, казалось, весь мир, и все пропасти Ада и небеса Рая, существовали только для них. И даже сидящие вокруг слушатели будто куда-то исчезали, оставаясь частью того, прежнего, покинутого ими, мира.

Последний день ноября выдался на редкость сухим и погожим. Солнце, развеявшее доселе непроглядную пелену туч, светило и согревало, словно возвращая уже позабытые летние дни. Топкие лужи и жидкая грязь исчезли, и там, где ещё вчера было непроходимое болото, сегодня уже была протоптанная и прокатанная дорога.

Как и повелось в последнее время, сразу же после завтрака Альбер поднялся в маленькую гостиную для продолжения чтений «Комедии». Зайдя вовнутрь, он, к своему немалому удивлению, обнаружил комнату пустой. Обычно к этому времени на лавках уже непременно сидел кто-нибудь из бездельников, желая услышать долгожданное продолжение. Но в этот раз было пусто. И тихо. Лишь доносящееся с улицы чириканье резвящихся воробьёв нарушало мертвую тишину.

Альбер подошёл к столу. На заляпанных свечным салом грубых досках стоял тройной медный подсвечник с почти растаявшими свечами да письменный прибор с длинным гусиным пером и глиняной чернильницей. На краю, нарочно отодвинутая в сторону от своих читателей, лежала заветная книга.

Присев на лавку, Альбер прождал некоторое время, после чего, придвинув книгу к себе, открыл её на месте с закладкой.

К этому времени они успели дойти до двадцатой песни Ада, в которой описывалась участь всякого рода гадателей, прорицателей и ясновидцев. В тёмной, погружённой в непроглядный туман, бездне эти несчастные брели друг за другом с повёрнутыми задом наперёд головами. Были там и древние авгуры — Калхант и Эврипил, и шотландец Микеле Скотто — врач и астролог императора Фридриха II*, и Гвидо Бонатти — знаменитый астролог из Форли, служивший графу Гвидо да Ментефельтро, и даже некий Азденте — сапожник из Пармы, занимавшийся предсказаниями. Все они, как один, шли, пятясь, с вывернутыми набекрень шеями:

Так странно свёрнуты их шеи-

Лицом к спине, — что, пятясь, каждый шаг

Они свершали, словно не умея

Ходить как все. Так может паралич

Скрутить хребет…

В момент, когда он уже было по уши погрузился в чтение, его отвлёк скрип открывающейся двери. Оторвавшись от книги, он поднял голову. В гостиную вошла баронесса. Она была одна, без фрейлин и какого-либо иного сопровождения. Именно это и удивило Альбера. Он даже невольно приоткрыл рот. Но, тут же, взяв себя в руки, встал, дабы поприветствовать свою госпожу. Хотя за этот небольшой отрезок времени отношения между ними и стали как никогда дружественны, это никак не отменяло заведённых норм этикета.

Как и подобает даме своего положения, баронесса старалась всегда выглядеть великолепно. На ней было добротное парчовое платье, плотно прилегающее к верхней части тела, с длинным, метущим пол, шлейфом. Рукава плотно облегали руки, лишь слегка расширяясь, доходя до середины кистей, а начиная от локтей и чуть ли не до колен, с них свисали длинные ленты полурукавов. Шейный вырез, как и голова, был покрыт белым холщовым жимпфом. В обычные дни шею и плечи полагалось скрывать. Расцвечен же весь наряд был в традиционные гербовые цвета дома Жавронов. Правая сторона поделённого вертикально на две половины платья была лазурно-синей, отражая герб графства Шампанского, с серебряной, идущей от плеча к талии, перевязью и двумя следующими вдоль неё золотыми цепочками, левая же сторона была белой, с вышитыми на ней сидящими чёрными львами. Причём ленты правого полурукава были белые, а левого, наоборот, лазурно-синие. Ладони же её, как и всегда, были убраны в белые шёлковые перчатки, а на пальцы нанизаны кольца. Волосы же были аккуратно уложены в косы-улитки по бокам головы и укрыты под жимпфом.

— Мадам, — слегка склонив голову, произнёс Альбер.

— Да, Альбер. Вижу, вы уже сами принялись за чтение, — начала домина.

— Прошу прощения, мадам.

— Не стоит. Так уж и быть, уступлю вам почётное право первым начать чтение.

— Благодарю вас, мадам.

На секунду воцарилось молчание.

— А где же остальные, позвольте спросить? Разве кроме вас никого не будет? — развела руками баронесса.

— Не знаю. Может быть, кто-нибудь и подойдёт. Эдмон с ребятами предпочёл ристалище. Урсула с Кларисс выехали к реке, на прогулку. Сегодня как раз подходящий для этого день. Софи и Жозефина остались с Жаклин. Бошан я не знаю где, — растерянно ответил оруженосец.

Снова молчание.

— Могу я начать, — всё ещё терпя неловкость, спросил Альбер.

— Конечно. Уже давно пора, — ответила баронесса, сделав вид, что приготовилась внимательно слушать.

Вновь склонившись над книгой, Альбер заново начал читать начало двадцатой песни:

Другие скорби, жалобы, мучения

В двадцатой песне пробудить должны

Участие к тем, что гибнут в царстве тления,

В кромешный мрак навек погружены.

Слушая чтение Альбера, она подошла к закрытому ставнями окну и распахнула его настежь. Вместе с прямыми солнечными лучами в полутёмную гостиную ворвался поток свежего прохладного воздуха. С улицы, как всегда, доносились смех, разговоры и ржание лошадей. Облокотившись о каменный подоконник, она даже зажмурилась, вдыхая сырые дуновения ветра.

— Какой чудесный день! Как будто весна наступила, — со вздохом удовольствия сказала баронесса.

Снова оторванный от чтения, Альбер замолчал и посмотрел на неё.

— Я говорю: «Какой чудесный день!» Тёплый, светлый, правда? — также продолжая вдыхать порывы ветра, повторила она.

— Вы правы, мадам. Такого тёплого дня, пожалуй, со дня святого Михаила уже не было, — слегка сетуя на то, что его прервали, подтвердил юноша.

— Да. И, наверное, не будет аж до самого Благовещения, — кивнула его госпожа.

Снова на секунду нависло молчание.

— Простите за грубое замечание, мадам. Но мне кажется, что вам, также как и Урсуле с Кларисс, уже надоела эта сложная и бесконечно длинная поэма, — прямо и неожиданно сказал Альбер.

Он таки решился высказать мысль, которая появилась у него ещё при самом появлении баронессы.

Услышав это, та ничуть не смутилась и даже рассмеялась.

— Да. Может быть, — с присущей ей лёгкостью ответила она. — Этот Ад оказался настолько же длинным, насколько и жутким.

— Да, но, пожалуй, таков и есть истинный ад. Страданья в нём ужасны, и длиться им суждено вечно.

— Возможно. Но, пожалуй, лучше оказаться в Аду, нежели остаться неприкаянным, — резко изменившись в лице, с дрожью в голосе, проговорила баронесса.

Альбер же, в свою очередь, и вовсе растерялся.

— Вы о мадам Шарлотт? — невольно сглотнув, спросил он.

Услышав вопрос Альбера, баронесса промолчала. Видно было, что ей не хочется продолжать этот разговор.

Мадам Шарлотт была покойной тёткой господина Клода, сестрой его матери. Когда сам барон был ещё ребёнком, у неё вышел какой-то серьёзный конфликт со старым Жавроном, отцом будущего наследника, после которого она и решила наложить на себя руки. До сих пор так никто и не выяснил, что именно стало причиной такого поступка. Но, по крайней мере, злобный, склочный, скандальный характер покойной ни для кого не был секретом, и даже более — стал настоящей фамильной легендой. Своей злобой и вечным недовольством она постоянно изматывала всех родных, а о том, как доставалось от такой хозяйки свите и челяди, и говорить нечего. Из-за плохо прожаренной утки она запросто могла перевернуть весь обеденный стол, окунуть мордой в суп прислуживающего мундшенка и розгами отходить готовившего её повара. Так что когда эта невменяемая особа, не в силах совладать с очередным приступом истерии, шагнула вниз с крепостной башни, почти все вздохнули с облегчением. К тому же поговаривали, что это была её не первая попытка «добровольного» ухода из жизни.

Как самоубийцу её не стали отпевать и хоронить под фамильной церковью. Её тело закопали рядом с бернардинским аббатством, за кладбищенской оградой, в месте, специально отведённом для самоубийц.

Но, увы — те, кто после смерти злой и безумной госпожи поспешил вздохнуть с облегчением, ужасно ошиблись, посчитав, что таким образом они от неё избавились.

Сразу же после конца одной жизни, мадам Шарлотт зажила другой. Отныне в окрестностях монастыря святого Бернара Клервосского не осталось ни одного жителя, будь то бродяги, сервы или самих монахов, кто хотя бы разок не видал её неупокоенную душу. Очень часто её призрак видели висящим над старым монастырским колодцем, в виде неясного, едва различимого, свечения, отдалённо напоминающего силуэт женской фигуры. Посчитав, что этот колодец проклят, монахи перестали брать из него воду, а со временем даже решили его закопать. Поговаривали даже, что несколько раз она появлялась в самом замке, где когда-то жила ещё земной жизнью.

Её могилу раскапывали, тело рубили на части, отсечённую голову клали меж ног, надеясь, что после неприкаянная душа сможет-таки перейти в мир иной. Но во время Великой чумы 1348 года, когда нечистой силе была объявлена самая настоящая война, её останки и вовсе исчезли. Должно быть, в пылу отчаяния их сожгли на костре вместе с костями еретиков, евреев и прочих несчастных. Но даже всё это не смогло избавить пока ещё живущих от призрака мадам Шарлотт.

— Всё-таки, какой сегодня замечательный день, — перейдя на прежнюю тему, вздохнула баронесса.

— Да. День сегодня просто чудесный. Лучшего и желать нельзя, — поддержал смену темы Альбер.

На некоторое время они вновь замолчали. Домина, не отрываясь, смотрела в окно. А Альбер то и дело переводил взгляд, то глядя на неё, то снова склоняясь к книге.

— Могу я продолжить? — снова нарушив молчание, спросил Альбер.

— Да, да, конечно. Продолжайте. Сколько же можно вас отвлекать, — ответила баронесса.

Склонившись над книгой, Альбер продолжил читать вслух двадцатую песнь Ада:

Тот, со щеками впалыми ужасно,

Микеле Скотто, прорицатель он;

А вот, провозглашавший столь бесстрастно

Судьбу людей, — Бонатти…

Слушая чтение Альбера, баронесса ещё немного постояла у окна, затем, медленным томным шагом, стала подходить к столу. Альбер же, в свою очередь, был полностью погружён в чтение, и, казалось, не замечал всего, что происходит вокруг. Лишь когда к его плечу прикоснулась рука домины, он снова, внезапно для себя, вернулся в реальный мир.

От неожиданности он вздрогнул и перестал читать.

— Ну, что же ты? — видя его замешательство, спросила сеньора. — Я внимательно слушаю. Продолжай.

— Как скажете, мадам, — опомнившись, ответил Альбер.

Тем временем, вторая рука баронессы легла ему на другое плечо. Альбер чувствовал это, и вместе с тем чувствовал, как сердце в его груди колотится всё сильней и сильней. Видя его волнение, она едва слышно захихикала, отстранив одну руку от плеча и прикрыв ею рот. Альбер же как мог, старался побороть волнение. И продолжал читать, делая вид, что ни на что не обращает внимания.

Когда же её пальцы, слегка, едва уловимо, коснулись его щеки, он снова на секунду запнулся, но, совладав с собой, продолжил чтение. Прикоснувшись средним и указательным пальцами к уголку его рта, она, медленно, едва касаясь, повела ими по щеке в сторону уха. Альбер, затаив дыхание, чувствовал это лёгкое, едва уловимое, прикосновение и тонкий, исходивший от её пальцев, аромат.

Проведя пальцами по его щеке, она снова положила руку ему на плечо, а затем и вовсе отстранилась. Причём также внезапно, как и прикоснулась.

Двадцатая песнь подходила к концу и, дочитав последнее тристишие, он хотел было, как и делалось все эти дни, передать чтение следующей песни баронессе. Но та лишь ответила, что на сегодня чтений довольно, и негоже в такой погожий день сидеть в палатах.

На том и было решено. Оставив книгу, они вышли во двор, дабы дальнейшее время провести в летней беседке.

Но, в отличие от блаженного настроения, в коем пребывала в тот день баронесса, Альбера одолевали тревожные и смутные чувства, а из головы не выходили строчки пятой песни «Комедии»:

Та книжка Галеотом* стала нам.

И в этот день мы больше не читали.

Глава 4

В ночь на Девственность Марии пошёл первый снег. Причём сталось это так быстро и неожиданно, что ещё накануне вечером такого никто и представить себе не мог. Прошлый день был тёплым как для середины декабря и напоминал, скорее, всю туже затянувшуюся унылую осень, а снега, как казалось, можно было ожидать не ранее чем на Рождество. Когда же дежуривший на вахте часовой очнулся от своего невольного сна, то весь привычный взгляду серый пейзаж оказался укрыт пышной белой периной.

Так уж случилось, что именно на этот день госпожа Анна наметила свой выезд на большую охоту. По заведённой традиции она всегда делала это с любимым супругом, и даже в его отсутствии не желала нарушать добрый обычай.

Сеньор Клод просто обожал псовую охоту на крупную дичь, в особенности на оленя и кабана, и делал это постоянно, не зависимо от времени года и тем более от погоды. Конечно, были в его питомнике и ловчие соколы, охота с которыми была весьма модной среди знати, но они требовали с собой уйму хлопот как в дрессировке, так и в самой охоте, да и добытую ими дичь вряд ли можно было назвать крупной. К тому же, он просто налюбоваться не мог на своих породистых гончих, и проводил целую уйму времени, заботясь о щенках и отбирая из них самых умелых и симпатичных. К тому же, посещая городские рынки и ярмарки, он не жалел никаких денег и отдавал порой всё до последнего гросса, лишь бы заполучить для своей псарни новый, понравившийся ему, экземпляр. И не мудрено, что смотритель псарни, баварский немец, приглашённый по особой рекомендации, был самым уважаемым и высокооплачиваемым служащим в имении.

Морозный утренний воздух пробирал до костей. Кутаясь в тёплые шерстяные кафтаны, сонные обитатели замка потихоньку стали выбираться из своих жилищ.

Это утро, как и всякое другое, началось с утренней мессы и обязательной добавленной к ней проповеди. В этот студёный зимний день фра Ансельмо был особенно красноречив и продержал свою паству чуть ли не до самого завтрака, так что мундшенкам и кухонным служкам пришлось поторапливаться, чтобы успеть накрыть столы вовремя.

В обеденной зале, несмотря даже на топящиеся камины, коих имелось целых три, было немногим теплее, чем на улице. Каменные своды укрылись инеем, и отблески только что разведённого пламени причудливо играли на стенах и потолках. Даже лавки и обеденные столы взялись изморозью, и чтобы присесть, каждому приходилось расчищать и отогревать своё место. А полы и каменные ступеньки, коих в замке было бесчисленное множество, и вовсе покрылись льдом, и каждому, кто не хотел попросту свернуть себе шею, приходилось проявлять немалую ловкость, спускаясь или поднимаясь по ним. Во избежание неприятностей слуги засыпали все лестницы крупным серым песком, но и это не могло наверняка защитить обитателей замка от досадливых падений. Полы комнат, в том числе и обеденной залы, укладывались охапками чистой соломы из только что разобранной скирды. Что же до дневного света, то едва ли он мог пробиться сквозь наглухо законопаченные окна, и сумеречные зимние дни, также освещённые лишь факелами и каминами, мало чем отличались от студёных зимних ночей.

Полутёмная обеденная уже вовсю манила теплом растопленных каминов и ароматами свежеприготовленной снеди. После морозного зимнего утра даже мрачная холодная зала казалось вместилищем уюта и теплоты.

Поданный в этот день завтрак отличался скромностью и состоял лишь из традиционного рыбного супа на первое, да твёрдой фасолевой каши на второе. А запивать эту нехитрую, как по барским меркам, стряпню должно было простым компотом из сухофруктов. Только за главным столом, за которым сидела одна лишь хозяйка, была дополнительно подана копчёная свиная вырезка. Но так как госпожа даже и не притронулась к ней, то сие яство к концу трапезы в целости перекочевало на нижние столы.

Как и всегда, Альбер сидел рядом с Малюткой Софи и, по обыкновению, помогал ей за столом. Её смазливое, укутанное в белый жимпф, личико было усталым и заспанным. Оно всегда было таким после всенощного бдения у кроватки маленькой Жаклин, кое все фрейлины баронессы несли поочерёдно. Сама же домина, на кою Альбер всегда исподволь поглядывал, была на редкость бодра и весела. Наверняка свежесть морозного утра подействовала на неё благотворно, впрочем, как и на многих других. Ещё три дня назад она скомандовала о приготовлениях к охоте и, похоже, ударивший ночью мороз никак не мог помешать ей в её намерениях. Она пила компот, шутила с Бошаном, и всем своим видом выказывала радость по поводу предстоящего. И от неё это настроение невольно передавалось остальным. Ведь если сам господин находит повод для радости, то и всем придворным надлежит радоваться, а если же сам господин печален или же просто не в духе, то и подданным надлежит печалиться с ним.

Ещё не успело положенное время завтрака подойти к концу, как баронесса встала из-за стола и отправилась одеваться. То же самое сделали и все, кто должен был сопровождать её, в том числе и Альбер.

Зная о предстоящем выезде, он уже заблаговременно нарядился нужным образом — в подбитые грубыми подошвами охотничьи сапоги, верховые брюки из воловьей кожи, тёплую, подбитую бобровым мехом, шерстяную робу и круглую зимнюю шапку, также отороченную густым мехом.

В нижнем дворе замка уже вовсю шли приготовления. Все, кто на тот момент не был занят работой, в основном лишь дети и обременённые женщины, сбежались поглазеть на сие зрелище.

Изрыгая из пастей пар, лаяли гончие, уже предчувствуя вкус и азарт предстоящей охоты. Рыли копытами снег ретивые кони, дыша паром и беспокойно дёргая уздцы. Собирались псари и застрельщики, проверяя оснастку и амуницию.

Свежий морозный воздух бодрил, придавая сил и энергии. И, несмотря на серое, по-зимнему хмурое небо, за которым едва ли могло блеснуть солнце, настроение у всех было не хуже, чем в погожий майский денёк.

Кутаясь в тёплую робу и вдыхая обжигающую ноздри прохладу, Альбер вывел из конюшни своего ездового мерина. Сбруя и седло были приготовлены ещё с вечера. Оставалось лишь приторочить к седлу арбалет да сумку со съестными припасами. Ну и, конечно, бурдюк с вином, без которого и охота не охота.

Герр Юрген, тем временем уже полностью подготовил своих питомцев и, подзадоривая крепкими словечками, теребил их за холки. Лесничий Ги, смотрящий за баронскими охотничьими угодьями, прибыл в замок ещё вчера и с запалом беседовал с несколькими охотниками, должными выполнять роль застрельщиков. Как раз накануне он заприметил в лесу хорошего молодого секача, и советовал идти именно на него. Охотники возражали, желая отправиться на лося или же на оленя. Впрочем, последнее слово всегда оставалось за господином, в данном случае за госпожой, малейшим капризам которой обязаны были повиноваться все подданные. Будучи человеком солидного положения и достаточно приближённым к баронской чете, Ги лучше своих оппонентов знал пристрастия баронессы, и был уверен, что та ни в коем случае не разрешит охотиться на оленя, так как имела особую слабость к этим прекрасным животным и даже не любила есть оленину. И когда сам барон выезжал на охоту, на оленей он охотился лишь тогда, когда его не сопровождала супруга. Когда же сиятельная чета была вместе, то оленей тоже разыскивали, но только лишь затем, чтобы ими мило полюбоваться.

Вскоре появилась и сама виновница торжества в сопровождении двух своих фрейлин, которых, впрочем, на охоту она брать с собой не собиралась. А вместо них роль ближайшего слуги выпадала как раз-таки Альберу. К тому же, за отсутствием самого барона, Альбер был вполне «свободен».

Мадам Анна, оставаясь верной себе и своему положению, даже для выезда на охоту одевалась с подобающим шиком и красотой. На ногах её красовались охотничьи сапоги из тонко выделанной телячьей кожи, с высокими ботфортами и тонкими позолоченными шпорами. При этом верховые брюки из грубой телячьей кожи были точно такими же, как и у других охотников. Поверх плотно прилегающего парчового платья был надет узкий безрукавный сюрко, отороченный горностаем и украшенный драгоценными камнями. На плечи поверх всего была наброшена роскошная соболиная шуба, доставшаяся ей в наследство от матери, купленная ещё пол века назад за целое состояние у русских новгородских купцов. На голове была не менее шикарная соболиная шапка. Ладони же согревали тёплые шерстяные рукавицы, отделанные кусочками тонкой замши.

Приветствуемая учтивыми поклонами, ступая широким уверенным шагом, баронесса проследовала к белой скаковой кобыле, которую держал под уздцы Альбер. Задержавшись на полминуты, она приложилась лбом к морде лошади, поглаживая её по шее и теребя гриву. Затем с лёгкостью заправского ездока вскочила в седло.

Лишь на мгновение, вставляя ногу в стремя, она бросила на него взгляд. С лукавым прищуром, который можно было понимать как угодно. Он сразу его уловил, и сердце его бешено заколотилось, а в душу закралась какая-то лёгкая, едва уловимая, тревога.

Всё было готово к выезду.

Напрягая все силы, дюжие привратники завертели массивные шестерни, поднимая воротные решётки и опуская подъёмный мост. Осаживая лошадей, под оголтелый лай гончих, десяток охотников выехали из замка.

Куда только хватало глаз, тянулась белоснежная гладь, уходя за горизонты и сливаясь с хмурым пасмурным небом. Поля, деревья, крыши деревенских домишек — всё было укрыто толстым, слепящим от белизны, покрывалом. Марна укрылась льдом, и деревенские ребятишки, от души веселясь, устроили на ней каток. А от снега, валившего крупными хлопьями, то и дело приходилось укрывать лицо. Необычно снежная и морозная зима, редкая для этих мест, была для всех в диковинку. Даже зрелые и пожилые люди, прожившие в Шампани всю жизнь, едва могли припомнить на своём веку пару или тройку таких зим. Лишь для Альбера, родившегося на самом севере Нормандии, эта зима стала настоящим напоминанием о раннем детстве, проведённом в замке Вальмон, от названия которого он носил фамилию. Не хватало лишь солёного холодного ветра с Ла-Манша.

Дорога, которой следовали охотники, сначала шла на восток, вдоль южного берега Марны, затем постепенно сворачивала на юг, в угрюмо темнеющие вековые дубравы, в коих и находились баронские охотничьи угодья.

Как и предполагал Ги, охотиться решено было на секача. Баронесса любила свинину, да к тому же не испытывала к диким кабанам той нежности, какую испытывала к оленям. Будучи довольно опытным егерем, ведь подобные должности часто передавались от отца к сыну, Ги знал все звериные тропы в своих угодьях, да и обычная охота для господских обедов была для него чуть ли не повседневным занятием.

Дабы как можно скорее напасть на нужный след, он, первым делом, отправился на солонцы — место, где дикие звери обычно грызут землю, богатую солью. Отделившись от основного отряда, он в полном одиночестве углубился в лес, прихватив с собой лишь верную матёрую легавую — английского чёрно-крапчатого сеттера. Следом за ним, чуть поодаль, держа наготове охотничьи копья, поскакали трое застрельщиков. Как и предполагал Ги, на солонцах уже было много следов, оставленных этим утром. Спрыгнув с коня и некоторое время побродив по месту, разбираясь в запутанной мозаике звериных следов, он таки нашёл ниточку, за которую можно было ухватиться. И именно по этому следу он и направил собаку.

Остальные же, во главе с Альбером и госпожой Анной, остановились в поле на окраине дубравы.

Хотя баронесса и была главным действующим лицом всей компании, самой гнаться с копьём за добычей она, конечно же, не собиралась. Свои выезды на охоту она воспринимала скорее как превосходную увеселительную прогулку, возможность хоть на пару дней вырваться из душных полутёмных покоев, где зимой становилось особенно скучно. К тому же, на сей момент, в отсутствие супруга, она особенно радовалась возможности самой всеми командовать.

После небольшой передышки, когда многие спешились, чтобы глотнуть вина из бурдюков, герр Юрген решил позабавить свою госпожу, устроив облаву на зайца.

Для начала он спустил с поводка свою немецкую короткошёрстную легавую, натасканную как раз на этот вид дичи, дабы она привела к лёжке зверя. Затем, направив коня мелкой рысцой, не спеша направился за ней.

Благо, зайцев в этих лесах было хоть отбавляй, и охотиться на них было разрешено даже крестьянам, хотя и только лишь после получения специального разрешения от самого барона. Но большинство других сеньоров не позволяло своим подданным и этого.

Не прошло и четверти часа, как собака напала на след. А после, уже почуяв саму добычу, осторожно подкралась и залегла рядом. Умилительный зайчик беляк, одетый в пушистую белоснежную шубку, навострив уши и, куняя носиком, сидел возле своей норки. Далее настал черёд гончих. По специальной команде герра Юргена охотники спустили всю свору. С истошным заливистым лаем собаки бросились в лес.

Баварец, конечно же, решил гнать зайца в поле, чтобы уже там обложить его и поймать. Лай гончих то слышался где-то рядом, то удалялся, порой и совсем исчезая, то появлялся вновь с ещё большей силой.

Наконец, свора выскочила из леса. Перед ней, петляя и изворачиваясь, как умея, летел заяц. Даже и представить себе было нельзя, как в тот момент колотилось крохотное сердечко этого маленького существа. Но как косой ни старался, уйти ему, а тем более в чистом поле, было не суждено.

Когда заяц был пойман, герр Юрген поднял его за холку и, поглаживая по брюшку, поднёс к баронессе. Та, наклонившись с лошади, взяла его на руки.

— Ой, какая прелесть! Господи, какая прелесть! — с радостью воскликнула мадам Анна. — Лапочка моя, лапочка, — продолжала она приговаривать, теребя его густую белую шёрстку.

Затем с такой же исполненной нежности улыбкой, поднесла его мордочку к своему носу. Дрожащий от страха заяц даже немного притих у неё на руках.

— Какая прелесть! Ты не находишь, Альбер? — спросила баронесса.

— Да, мадам, — своей дежурной фразой ответил оруженосец.

— На, возьми. Погладь его, — сказала госпожа, протягивая зайца своему слуге.

Конь Альбера стоял рядом, и ему стоило лишь протянуть руку, чтобы взять зверюшку себе.

Испытывая не менее нежные чувства, чем его госпожа, он начал гладить его по белоснежной шёрстке.

— Правда, прелесть? — мило улыбаясь, спросила баронесса.

— Вы правы, мадам. Истое чудо, — ответил юноша.

— Прикажите его отпустить? — с сильным немецким акцентом спросил стоявший рядом герр Юрген.

— Да, конечно, — ни секунды не колеблясь, ответила баронесса. — Хотя я с радостью забрала бы его с собой.

— Это можно устроить, — сказал немец.

— Нет, нет, что вы! — всплеснула руками она. — Такая прелесть просто должна остаться на воле. Отпускай его, Альбер.

Повинуясь желанию госпожи, он тут же спустил зайца вниз. Едва почуяв под лапками землю, тот, что есть мочи, бросился наутёк.

От души расхохотавшись, баронесса пришпорила кобылу и поскакала за ним.

— Догоняй, Альбер, — крикнула она оруженосцу, во весь опор удаляясь прочь.

Альберу ничего не оставалось делать, как во всём повиноваться жене своего патрона. Пришпорив своего мерина, он устремился за ней.

Пустив лошадей свободным галопом, они скакали через укрытое белым полотном поле, преследуя удирающего со всех лап беляка. Баронесса и не думала его снова ловить, а помчалась за ним лишь ради забавы. То и дело им приходилось резко поворачивать, дабы успеть по петляющему и извивающемуся заячьему следу.

Время перевалило уже далеко за полдень, и короткий зимний день близился к вечеру. Небо, ещё с утра такое тёмное и унылое, стало потихонечку проясняться. Сквозь разрыв в облаках показалось катящееся к закату красное солнце. Мороз, такой лютый с утра и слегка ослабший к полудню, к вечеру вновь стал крепчать.

Дождавшись, когда заяц таки скроется в небольшой ракитовой рощице, найдя там своё долгожданное спасение, баронесса и оруженосец повернули коней назад. На обратном пути, исполненная непринуждённости, домина продолжала болтать со своим слугой. Альбер же, изо всех сил преодолевая робость, какую он всё ещё испытывал перед госпожой, как мог, старался поддерживать их разговор.

Тем временем успел появиться Ги, знаменуя собой удачное завершение охоты. Следом за ним двое застрельщиков, оставляя на снегу мазанный кровяной след, волочили тушу забитого кабана. Третий застрельщик нёс на плечах добытую вдобавок косулю. Все приветствовали их криками и рукоплесканиями.

Потратив некоторое время, чтобы водрузить трофеи на лошадей, охотники двинулись вдоль дубравы — искать место для ночного постоя.

К этому времени совсем стемнело. Небо стало чёрным, как сажа. Ни звёзд, ни луны — будто всё провалилось куда-то. А к трескучему морозу прибавился ещё и ноющий ледяной ветер, пронизывающий до костей и швыряющий в лицо колючие хлопья снега.

Будучи в лесу как у себя дома и ориентируясь в нём лучше, чем кто-либо иной, Ги повёл отряд к лагерю лесорубов, решив, что стать на ночлег будет лучше всего именно там.

Их путь пролегал через узкую просеку, проложенную сквозь густую дубраву. Темно было хоть глаз выколи. Ги едва смог высечь искру из замёрзшего огнива, чтобы разжечь свой факел. А от него уже зажгли свои факелы Альбер, герр Юрген и двое других охотников. И огни их стали, словно путеводные светочи в бездне непроглядного мрака.

Лишь спустя час езды через зловещий ночной лес, стенающий под ледяным ветром, охотничий отряд добрался до лагеря лесорубов, укрывшегося в самой лесной гуще. Сначала, сквозь непроглядную морозную мглу, показалось мерцающее пламя костра, затем очертания простеньких домишек и находящихся возле них людей. Продрогшие, уставшие, и, самое главное, голодные путники могли вздохнуть с облегчением.

Это было небольшое поселение из семи домиков, где жили лесорубы со своими семьями, и множества подсобных построек — конюшен, сараев, складов и прочего.

Это были единственные люди во всём баронском имении, коим официально разрешалось валить лес. Они не только добывали дрова для топки, в которых ежедневно нуждался баронский замок и сопредельные с ним жилища, но и заготавливали строительный лес, в коем также имелась постоянная нужда. В качестве платы за труд им разрешалось продавать лес крестьянам и мастеровым, но, конечно же, с отчислением львиной доли выручки в казну баронства.

Ги, как и остальные охотники, хорошо знал лесорубов, и даже вёл дружбу с некоторыми из них. Объезжая вверенные ему владения, он часто останавливался у них, а иногда и подолгу жил в их лагере. Все, кто в ту минуту был на улице, с радостью встретили этих нежданных гостей. Закончив свою работу ровно на закате солнца, лесорубы, вместе со своими жёнами и подругами, расселись вокруг костра и с заливным смехом травили байки.

Настоящий фурор произвело появление баронессы. Все, находящиеся вокруг, были её верноподданными, но мало кто из обитателей лагеря до этого видел её живьём. Когда госпожа сошла с лошади, лесорубы приветствовали её нижайшими поклонами, а некоторые даже припадали с поцелуями к подолу её шубы. Возле костра ей отвели самое почётное место, для чего из дома даже вынесли высокий дубовый стул. Мужчины откровенно любовались красотой и роскошью своей госпожи, то и дело рассыпаясь во всяческих комплиментах, а женщины смотрели как с долей восхищения, так и с долей плохо скрываемой зависти.

Воздух в лагере был просто пропитан чарующим ароматом свежесрубленного дерева и застывших на нём капелек древесной смолы. К нему добавлялся запах костра и восходящий из открытых бурдюков дух красного пино-нуар. Вскоре к ним добавился ещё и просто сводящий с ума аромат жареной дичи.

Как опытный охотник, знающий толк в разделке своих трофеев, Ги быстро освежевал кабанью тушу и разрубил её на крупные куски. Другие охотники разрезали эти куски на порционные и, насадив на шомполы, жарили на открытом огне. Следом за кабаном последовала и косуля.

Небольшая устроенная пирушка удалась на славу. Около полуночи, сытые и захмелевшие, охотники стали укладываться на ночлег, с радостью предоставленный им лесорубами.

Баронессе предложили устроиться во вполне добротном домике старосты лагеря, для чего сам староста с преогромной радостью со всей своей семьёй ушёл ночевать к соседям. Сама же баронесса нисколько не была против такого ночлега, и с радостью приняла сие предложение. Во всяком случае, это было лучше, нежели ночевать в шатре, лёжа на медвежьей шкуре, постеленной прямо на голую землю, да к тому же ещё и полностью одетой.

Когда все уже разошлись, Альбер всё ещё продолжал сидеть у костра, аппетитно смакуя жареное кабанье рёбрышко. Выпитый бурдюк вина мог бы уже склонить в сон, но трескучий мороз напрочь выгонял весь хмель.

Покончив с рёбрышком и бросив его лежащим рядом собакам, Альбер тоже хотел было отправиться спать, но тут его окликнул герр Юрген. С трудом говоря по-французски, баварец сообщил, что его зовёт к себе госпожа.

Не зная что и думать, оруженосец направился к дому старосты лагеря. Пройдя мимо нагромождений сложенных брёвен, он открыл скрипучую дубовую дверь и зашёл внутрь.

В доме было темно, лишь огонь растопленной печки разбавлял непроглядную тьму. Сильно пахло дровами и топлёным свечным салом.

Альбер молча стоял, разглядывая скромную обстановку лесного домика. В этой мерцающей полутьме трудно было разглядеть что-то, кроме теней и грубых очертаний предметов.

Но тут его окликнул знакомый голос:

— Альбер.

Голос баронессы доносился из-за ширмы, отгораживающей спальню.

— Да, мадам, — как всегда, ответил оруженосец.

— Как хорошо, что ты ещё не улёгся. Впрочем, я бы всё равно приказала тебя разбудить, — сказала она.

— Да, мадам, — слегка теряясь, продолжал отвечать юноша.

Последовала минутная пауза.

— Я думал, вы уже давно спите, — позволил себе замечание оруженосец. Выпитое вино всё же придавало ему смелости.

— Ещё нет. Я где-то с час проболтала с женой старосты, — ответила баронесса. — Какой замечательный был сегодня день. А дичь! Дичь была просто изумительна! — добавила она.

— Вы абсолютно правы, мадам, — поддержал оруженосец.

Снова последовала пауза.

— Чем могу быть полезен? — наконец спросил он, преодолев не покидающее его волнение.

— Полезен? Мог бы быть полезен, — с ухмылкой двусмысленно ответила баронесса.

У Альбера заколотилось сердце.

— Чем, мадам, — слегка запнувшись, переспросил оруженосец.

— Ладно, не переживай, — засмеялась сеньора. — Я всего лишь хочу, чтобы ты помог мне раздеться.

— Я? — у бедняги перехватило дыхание.

— Да, именно ты. А кто же ещё? Ни Урсулы, ни Кларисс, ни Малютки Софи нет рядом. А ты единственный, чьё положение позволяет это сделать. Не могу же я просить об этом егеря или дровосека.

Секунду Альбер колебался. В голове пронеслась мысль о том, что баронесса спокойно могла попросить об этом если не самого дровосека, то, по крайней мере, его жену или дочь. Но каприз супруги патрона был законом для его слуги.

— Как скажете, мадам, — наконец-то набравшись смелости, ответил слуга и зашёл за ширму.

Баронесса стояла спиной к нему, возле небольшой, застеленной козьими шкурами, кровати. Её грациозный силуэт едва различался в царившей полутьме.

Приблизившись к госпоже, он дрожащими пальцами принял с её плеч соболиную шубу, и, с истым благоговением, уложил её на стоящий рядом сундук. Затем наступил черёд отороченного горностаем сюрко, а за ним высоких охотничьих сапог. Усевшись на кровать, она вытянула вперёд ноги, позволяя себя разуть. Настоящим испытанием для оруженосца стало снятие верховых брюк — у него чуть сердце не выскочило из груди. Шнуровку верхнего платья, расположенную на груди, баронесса развязала сама, Альбер лишь немного помог ей стянуть его через голову.

Наконец, его почтеннейшая сеньора предстала пред ним в зашнурованном с боков нижнем платье, в котором, собственно, и собиралась ложиться спать.

Дрожа от волнения и возбуждения, юноша ожидал, какую же ещё прихоть выкинет баронесса. С пару минут она ещё стояла перед ним, распуская заплетённую косу. Ведь каждой замужней женщине полагалось носить волосы только лишь заплетёнными в косы, и лишь незамужним девушкам разрешалось носить волосы распущенными.

— Ну всё. Ступай прочь, — сказала баронесса, закончив расплетать косу.

Альбер мог вздохнуть с облегчением.

— Могу быть свободен, мадам? — всё-таки переспросил он.

— Да. Ступай, — кивая, ответила та.

— Pardon, madame, — кланяясь напоследок, сказал юноша и поспешил к двери.

Выскочив на улицу, он ухватил с земли горсть снега и лихорадочно стал утирать им лицо. Его просто трясло от волнения. Утерев лицо снегом и вдоволь его наглотавшись, он бросился к винному бурдюку и до капли высосал всё, что там оставалось.

Немного придя в себя, он уселся на бревно перед догорающим костром, на котором сидел прежде. Время было глубоко позднее, но он и думать не мог о сне.

Теплее закутавшись в робу, он молча сидел, уставившись в угасающее пламя костра. В нём кипела целая буря, бушевал целый шторм мыслей и эмоций, от сильнейшего плотского возбуждения до неистового страха. Но, главное, его снова пробрало какое-то смутное предчувствие чего-то дурного, но пока он не мог понять, чего именно.

В последующие дни и месяцы это чувство будет то покидать его, то возвращаться вновь, пока не настанет роковой день, и не грянут события, предвестником которых и были все эти чувства.

Так он и просидел всю ночь, кутаясь в робу и потихоньку подбрасывая поленья в костёр, пока ближе к утру не задремал.

Глава 5

Минула белоснежная зима, выдавшаяся в этот год особенно морозной. Вовсю шумели ручьи, сходящие с оттаивающих полей, чередуясь с вольным щебетом жаворонков и соловьёв. Просыпалась природа, сбрасывая ледяные оковы зимы и готовясь уже расцвести всем буйством весенних красок.

Таял сковавший замок лёд. С многочисленных бойниц и карнизов отваливались сосульки, с каменных сводов исчезала хрустящая изморозь, с лавок и стульев сходил иней, и жизнь, среди холодных и мрачных стен, уже не казалась такой угрюмой. Но, главное, теперь можно было настежь открыть законопаченные в зиму окна, впуская внутрь пьянящую свежесть ранней весны.

Большую часть зимы Альбер, впрочем, как и большинство обитателей замка, провёл в праздном безделье. Отсутствие хозяина позволяло всем, от оруженосцев до мелкой челяди, чувствовать себя намного свободнее, нежели обычно. Повара не готовили роскошных обедов, которые так обожал барон, камергеры томно скучали, играя в шахматы и трик-трак, а солдаты и стражники и вовсе обо всём забыли, предаваясь пьянству и сну.

Всё это время Альбер с истовой страстью занимался лишь одним делом, а именно чтением дантевской «Комедии». Этот процесс увлёк его настолько, что он позабыл обо всём на свете, даже про тренировки, за которыми в отсутствие господина также некому было смотреть. Порой, устав от чтения, он долго размышлял, обдумывая прочитанное, прогуливался по крепостной стене или стоял на башне, глядя в затянутую мутной пеленой даль.

Конечно же, прочитанное хотелось хоть с кем-нибудь обсудить, и, желательно с тем, кто хоть что-нибудь в этом смыслит. Иногда, когда у того выдавалась свободная минута, его собеседником становился фра Ансельмо. Монах и учёный богослов, сам досконально изучивший гениальное произведение, он давал интересные и вразумительные пояснения к сложным и непонятным местам, коих в «Комедии» было хоть отбавляй, да к тому же искренне радовался, что кроме него, в замке появился ещё хотя бы один «учёный» человек. Даже когда безжалостный Данте своей карающей лирой обрушивался на тех, чьи имена и шёпотом было страшно произносить, бернардинец, не делая исключения даже для них, рассказывал на духу всё как есть. Будучи человеком не только умным, но и мудрым, он считал, что человек должен иметь трезвый взгляд на вещи и не бояться видеть их такими, какие они есть. Он без всякой утайки объяснил, кто этот «сын медведицы» из девятнадцатой песни Ада, ради своих медвежат запятнавший себя «дикой поживой», и кто этот «верховный грешник», которому ещё только предстояло спуститься в Ад и своими грехами укрыть всех остальных грешников. Под «сыном медведицы» подразумевался Римский Папа Николай III*, ради своих родственников — «медвежат» обдиравший Церковь и торговавший церковными должностями, а «верховный грешник» — Римский Папа Климент V*, выполнявший все прихоти короля Филиппа Красивого* и без всякого зазрения продававший любую церковную должность. В конце беседы, хитро прищурив глаз, монах говорил, что священники также порочны, как и все остальные люди, и что изобличать грехи священника вовсе не означает перестать быть добрым христианином.

Но куда чаще его собеседником становилась мадам Анна. Конечно же, баронесса не обладала всей учёностью бернардинского монаха, но как для женщины своего времени она была вполне образована. Обычно в большой компании из оруженосцев, фрейлин и слуг, но и часто наедине друг с другом, они по очереди читали гениальные строфы, а потом долго обсуждали прочитанное. За этими пространными беседами и проходили их зимние вечера.

Но всё чаще, особенно когда он оставался один, и когда его ум покидали размышления о божественной поэме, он задумывался об их отношениях с мадам Анной. Он часто вспоминал ту декабрьскую охоту и ту бурю эмоций, охватившую его после ухаживаний за сеньорой в домике лесоруба. До того момента, да и после, он старался списывать всё на «fine amour», или «утончённую любовь», принятую при всех знатных дворах ещё во времена трубадуров прошлых столетий, и состоящую из строго определённых правил и придворных обычаев.

«Fine amour» была своего рода дань уважения, которую вассал оказывал жене своего сюзерена. Также как ему он был повинен воинской службой, ей он был повинен серенадами, комплиментами и прочими знаками внимания. В свою очередь, дама могла отвечать на эти ухаживания лёгким флиртом, тем самым воздавая своим поклонникам небольшую награду за их труды. Но упаси Бог, если эта игра выходила за рамки строго определённых правил. Ведь тело женщины не принадлежало ей самой — оно принадлежало её супругу, и посягательство на него могло расцениваться как покушение на собственность господина. К тому же к верности жён, наряду с их способностью к деторождению, предъявлялись самые жёсткие требования: от этого зависела правильность наследования.

Особое место занимали отношения между дамой и оруженосцами её мужа.

В возрасте семи лет мальчиков отнимали от матерей, и их дальнейшая жизнь проходила исключительно среди мужчин. Двор был школой, в которой мальчики проходили обучение при сюзерене их отца или же дяде по материнской линии. Естественно, что дама, жена патрона, принимала участие в воспитании будущих рыцарей. Признанная покровительница живущих при дворе юнцов, она в их глазах заменяла им мать, от которой они были оторваны ещё детьми. Она была их доверенным лицом, наставляла их и имела на них неоспоримое влияние. Ведь дама делила с их господином не только ложе, но и помыслы. Вместе с супругом она могла присутствовать на тренировках и всяческих соревнованиях, на которых мальчики стремились отличиться и завоевать внимание господина.

Но чем дольше длилось их общение, тем отчётливей он понимал, что их отношения уже давно перешагнули рамки игры в «fine amour», установленные правилами придворного этикета. Он терялся в догадках о том, какие чувства может испытывать к нему жена патрона, но в ещё большее смятение его приводили чувства, которые испытывал он сам.

Он не мог назвать их любовью — в его понимании любовью было то, что он испытывал к Малютке Софи. Он восхищался её красотой, напоминавшей красоту статуэток Божьей матери, её овечьей кротостью и абсолютно детской наивностью. Он ухаживал за ней за столом, хотя по этикету это и так входило в его обязанности, посвящал ей стихи, какие мог сочинить сам, да просто любовался её симпатичным и миловидным личиком. Они вместе росли. Когда он поступил на пажескую службу ко двору барона, ещё отцу господина Клода, ему было семь, а Софи, когда она появилась при дворе, всего пять. Он сразу же влюбился в эту кроткую, похожую на маленького котёнка, девочку. Лишь спустя годы, когда они подросли, и их дружба окрепла, он узнал страшную тайну, которую та молча хранила.

Софи происходила из небогатого, но старинного рыцарского рода ла-Круа, имевшего владения в южной Шампани. Это была семья, жившая весьма скромно как по дворянским меркам, но гордая рыцарскими традициями и чистой незапятнанной родословной. Но случилось так, что дед Софи по отцовской линии, благородный рыцарь Гийом де ла-Круа, овдовев, решил вступить в орден «Бедных рыцарей Христа и Соломонова храма"*. Став тамплиером в конце прошлого столетия, он нёс службу на Кипре, куда переместилась резиденция ордена после потери крестоносцами последнего оплота на Святой земле. Прослужив на Кипре десять лет, он вернулся во Францию, где служил комендантом одного из орденских замков.

В то роковое утро, тринадцатого октября 1307 года, он был арестован вместе со всеми тамплиерами Франции и заключён в замок Жизор, к этому времени ставший королевской тюрьмой. Но, как ни старались помощники палача, всё туже затягивая вороты дыбы, они так и не добились он него признательных показаний, обличавших его самого и весь орден в ереси и идолопоклонстве. Он умер в сыром застенке, больше не увидев белого света, даже не дожив до дня оглашения приговора. Так, умерев без признания, и как следствие, без покаяния, Гийом де ла-Круа навеки запечатал себя клеймом нераскаявшегося еретика.

Он умер с честью, как и подобает истинному дворянину, так и не оболгав ни себя, ни своих товарищей по оружию. Но едва этот le chevalier sans peur et sans reproche*, лёжа с вывернутыми суставами на мокром полу каземата, испустил дух, как молот королевских репрессий обрушился на его родню. Таковая участь постигла семьи многих храмовников, особенно тех, кто так и не сознался в возложенных на них обвинениях. Ведь не только сыном или братом, но и быть хоть каким-то родственником еретика было ой как опасно.

Как только истерзанное тело уже мёртвого тамплиера было сожжено на костре, а обугленные останки как мусор сброшены в реку, как тут же его семья была лишена всех титулов и владений. Их родовой замок, полученный в лен свыше трёхсот лет назад от самого Гуго Капета*, был попросту конфискован. Двое братьев Гийома де ла-Круа и трое их старших сыновей, попытавшиеся оказать сопротивление королевским войскам, были зверски убиты, а вся остальная семья просто выброшена на улицу.

Отец Софи, будучи двенадцатилетним подростком, оказался один, без всяких средств к существованию. Сын благородного рыцаря мог бы с лёгкостью пополнить несметные полчища нищих и попрошаек, но, благо, его приютил один из лакеев, всю жизнь прослуживший их семье, и также как его хозяева, оставшийся не удел.

Он поселил мальчика в Труа, в небольшом домике, принадлежавшем его сестре. Эта семья легко приняла изгнанника, к тому же лакей назвал его другим именем и выдал за осиротевшего сына своего друга.

Так, потомок рыцарской семьи стал жить в простом городском доме, уже сам будучи на ролях прислуги, да к тому же подрабатывая посыльным в некоторых городских мастерских. Немного повзрослев, он смог устроиться подмастерьем в одну из них, где и проработал всю оставшуюся жизнь. И всю свою жизнь ему приходилось, как самую страшную тайну, скрывать своё истинное имя и своё истинное происхождение. Жениться ему удалось лишь на бедной девушке, дочери мелкого подёнщика, а жить в ветхом съёмном домишке за пределами крепостной стены города. Но и такой судьбе сын «проклятого еретика» был вполне рад.

Вскоре в этой бедной семье родилась дочка Софи. До семи лет она вела крайне скромную, полунищую жизнь обитательницы городских окраин, занимаясь домашней работой и помогая матери по хозяйству. До поры до времени она и знать не знала, кто на самом деле её отец, и считала себя обычной простолюдинкой, коей являлась лишь наполовину.

Но в один прекрасный день случилось настоящее чудо. Отец Софи смог устроить её прачкой в замок Крак де Жаврон, в ту пору, когда был жив ещё отец господина Клода. Возможно, решающую роль сыграло тут то, что старый барон, хоть и не имея никакого отношения к ордену, тайно симпатизировал тамплиерам. Через некоторое время эта бедная маленькая прачка была произведена во фрейлины его жены, а затем во фрейлины жены его старшего сына. И лишь немногие в замке знали подлинную историю Бедной Малютки Софи.

Вот откуда происходили и её бесконечная скромность и овечья кротость, помноженные, к тому же, на небывало пылкую набожность. И вот почему она так сильно отличалась от двух других фрейлин, Кларисс и Урсулы, родившихся и выросших в настоящих дворянских семьях.

Из духовных лиц о секрете Софи знал только лишь фра Ансельмо. Призванный в силу своего сана гнать и клеймить всех отступников и даже их далёких потомков, бернардинец понимал и опекал Софи, старательно выслушивая все её жалобы и мольбы. Конечно, не произнося в слух ни слова, он на чём свет стоит поносил тогдашнего короля Филиппа Красивого и тогдашнего Папу Климента V, считая, что погубив тамплиеров, они опозорили не только себя, но и всю Римскую церковь. И вот почему он с таким упоением читал строки дантевской «Комедии», где поэт упёк в Ад Климента V, в одну компанию с Николаем III, а Филиппа Красивого и вовсе превратил в ужасного великана, служащего самому дьяволу.

Но Альберу было глубоко наплевать на всю эту историю, он был влюблён в неё, и этим всё объяснялось.

Он часто сочинял стихи, что то вроде:

Прованс, тебя хочу воспеть я!

В стихах своих хочу тебя воспеть, Прованс!

Хотя в самом Провансе никогда и не был, а лишь пытался подражать южно-французским трубадурам, чьи времена уже давно канули в небытие. И многие из своих строк он посвящал Софи, считая её своей непревзойдённой музой.

Симпатия между фрейлинами и оруженосцами была самым обычным делом, и она не только не запрещалась, а напротив, всячески поощрялась. Следили лишь затем, чтобы до свадьбы, упаси Бог, не произошло то, что обязательно должно произойти после свадьбы. Обычно, отслужив достаточный срок оруженосцем, юноша своим бывшим господином посвящался в рыцари, тем самым становясь равным ему, а его избранница, отслужив фрейлиной при жене господина и выйдя замуж за новоиспечённого рыцаря, становилась дамой, также как её прежняя госпожа.

Но так могло быть лишь в том случае, если молодые были равны друг другу по происхождению. И лишь иногда сын герцога или графа мог жениться на дочери простого не титулованного шевалье средней руки, да и то, только если он был младшим сыном в семье или же был обделён отцовским наследством. Дворянину, не нашедшему себе ровни, надлежало всю жизнь прожить холостым и умереть бездетным, нежели смешать свою кровь с кровью простолюдина.

Но в случае с Бедной Малюткой Софи дела были и вовсе плохи. Мало того, что она наполовину была простолюдинкой, да к тому же ещё была внучкой еретика. А быть внучкой еретика куда хуже, нежели босоногого бездомного. К тому же, старинный род ла-Круа, после конфискации его владений, просто перестал существовать, фамилия была вычеркнута из всех метрических книг, а герб стёрт из всех гербовников. И мог ли он, чистокровный нормандский дворянин, чей далёкий предок был одним из многих сыновей самого Роллана*, связать себя браком с женщиной со столь запятнанной родословной. Конечно, нет. Ни один священник не согласился бы освятить этот брак. Не говоря уже об обществе, которое ни за что не приняло бы ни их самих, ни их отпрысков. Конечно, можно было просто-напросто подделать биографию Софи и написать ей новую родословную, но в случае раскрытия такой подвох мог стоить жизни и им самим, и их детям и всем, кто мог бы быть в этом замешан.

Но в ту пору Альберу было всё равно, кем является его муза и какая у неё родословная. Ему нравилось сидеть с ней за столом, помогать ей по каким-нибудь делам, и просто любоваться её милым и кротким личиком.

Но всё чаще его ум стали занимать чувства, которые он начинал испытывать к мадам Анне. И эти чувства были так не похожи на те, что он испытывал к Малютке Софи. Он стал плохо спать, то и дело просыпаясь ночью и не имея сил заснуть аж до самого утра. Стал плохо есть, через силу заставляя себя глотать даже самые вкусные яства. И это при том, что, казалось бы, совсем недавно он и представить себе не мог, что такое плохой сон и плохой аппетит. Он стал ужасно раздражительным, злился по любым мелочам и совершенно не мог долгое время заниматься одним и тем же делом. Даже чтение «Комедии» для него из удовольствия порой становилось пыткой. Особенно тогда, когда рядом была госпожа.

Дабы бороться с этой напастью, он прибегал к разным средствам. Со всей яростью отдавался тренировкам, гарцуя на коне, сражаясь в спаррингах, или же просто рубя мечом деревянный столб. За ужином напивался до такой степени, что едва мог добраться до кровати. Или же среди ночи окунался в кадку с ледяной водой.

Спасением от сей напасти для него стали испытанные методы фра Ансельмо. Кому как не ему, бернардинскому монаху, были известны все способы борьбы с соблазнами бренной плоти.

Прознав в одной из доверительных бесед о страстях, донимающих его подопечного, бернардинец тут же вызвался ему помочь.

Первым делом он прочитал ему небольшую проповедь, в которой несколько раз повторил слова святого Петра Дамиана*: «Женщина — это приманка сатаны. Женщины — это яд для мужских душ.» После чего дал несколько дельных советов. Например: «Если тебя донимают мысли о её теле и о её прелестях, представь себе её внутренности, которые скрываются под этими прелестями, её потроха, и ты сразу же почувствуешь отвращение к ней», или же: «Если тебя беспокоят мысли о её красоте, то представь её мёртвой. Что может быть хуже, чем гниющий труп, поедаемый червями и источающий удушливый смрад.»

Едва он стал понимать, что его чувства уже давно вышли за определённые рамки, то сразу же стал пытаться ограничить своё общение с госпожой. А потом и вовсе стал избегать её, решив, что именно так будет лучше для них обоих.

Чтение «Комедии», за которым им невольно приходилось быть вместе, подходило к концу. Философские беседы, порождённые этим чтением, успели поднадоесть. Да и морозная зима, с её короткими серыми днями, закончилась. Больше не было необходимости постоянно находиться в столь тесном кругу.

Пуще всего остального он ожидал возвращения месье Клода, надеясь, что оно — то вернёт всё на круги своя.

Глава 6

Приближался Великий пост, должный в этом году начаться с девятого марта. И сейчас Альбер ждал его, словно второго пришествия. Он от всей души надеялся, что именно во время Великого поста, когда даже думать запрещается обо всём греховном, их «неудобным» отношениям с мадам Анной настанет — таки конец.

А пока шли карнавальные дни, дни, когда можно было веселиться и предаваться всякого рода удовольствиям, да так, чтобы нагуляться до самой Пасхи. Во всех городах и деревнях устраивались шумные пиршества, ходили толпы ряженых, то пугая, то веселя народ своими масками и костюмами, выступали странствующие балаганы, колеся из города в город и от деревни к деревне. В городах устраивались грандиознейшие, умопомрачительные мистерии, а в деревнях — грубые непритязательные фарсы с героями народных басен и анекдотов. Люди всех сословий предавались самому необузданному веселью, чтобы потом было что вспомнить до следующего карнавала.

На «жирные» дни, последние три дня карнавала, когда веселье достигало своего апогея, мадам Анне вздумалось отправиться в Реймс, чтобы навестить свою давнюю приятельницу, которая, покинув мрачный и скучный замок, поселилась в городе, а заодно поглазеть на мистерию, всегда устраивавшуюся там в это время. И Альберу, как первому слуге, ничего не оставалось делать, как подчиниться капризу своей госпожи, да и к тому же он сам был не прочь лишний раз побывать в Реймсе.

Утром, в «жирное воскресенье», он встал ещё затемно, когда до восхода было часа два, и с истым прилежанием светской девицы начал наряжаться в свой самый дорогой и модный костюм, какой на тот момент был в его гардеробе.

Первым делом он разделся по пояс и как следует ополоснулся в лохани, после чего с мылом помыл голову, которую в последний раз мыл в сентябре месяце.

Как и все его современники, Альбер был крайне непритязателен что до чистоты тела, а о понятии личной гигиены он и вовсе не мог знать. Считалось, что простого купания в речке или озере вполне достаточно для чистоты. А мыться в холодное время года и вовсе никому бы не пришло в голову, так как подхватить после этого простуду было куда опаснее, нежели вшей и чесотку.

После мытья он облачился в свежую рубаху, поверх которой и стал надевать остальное, в чём ему помогал маленький двенадцатилетний паж.

Главным элементом его платья был так называемый «pourpoint» — своего рода кафтан, надеваемый поверх исподней рубахи. Пюрпонт плотно облегал верхнюю часть тела и заканчивался, едва накрыв бёдра. Разрезы на груди и тыльной стороне предплечья, через которые выглядывала рубаха, застёгивались на серебряные пуговицы. Длинные и необычайно широкие рукава доходили до середины кисти, а при поднятой руке ниспадали чуть ли не до пояса. По краям их окаймляла зубчатая пелеринка. Нижнюю часть пюрпонта украшали фестоны — лентообразные лоскуты ткани, свисающие вокруг бёдер наподобие юбки. Узкий стоячий воротник плотно облегал шею, доходя до самого подбородка.

На ногах были обтягивающие брюки, подпоясанные очкуром, интересные тем, что правая их штанина была красного цвета, а левая синего. На ступнях эти брюки переходили в носки, снабжённые кожаной подошвой и этим заменяя собой обувь.

В качестве верхней одежды поверх пюрпонта надевался «ganache» — доходящий до колен полукруглый плащ с капюшоном и двумя воротничками. Спереди ганаше мог застёгиваться на пуговицы.

Доходящие до плеч волосы обвивались вокруг специального обруча, который, суживаясь, поднимался от затылка на лоб и украшался разными драгоценностями. На голову была надета остроносая шляпа с загнутыми вверх и вытянутыми вперёд полями.

Из ювелирных украшений он надел несколько перстней, нанизав их на пальцы поверх тонких перчаток, и увесистый кулон на грудь в виде герба своего господина.

В это же самое время в покоях баронессы также вовсю шли приготовления к предстоящему выезду. Все три фрейлины, а вместе с ними и их помощницы — маленькие девочки от семи до двенадцати лет — совершали настоящий ритуал, скрупулёзно следуя от одной части к другой.

Сначала госпожу, одетую в одну лишь исподнюю рубаху, усаживали на высокий стул и подносили специальный сосуд, должный выполнять функцию зеркала. Это было очень широкое, но при этом мелкое блюдо, заполненное определённым количеством воды так, чтобы в нём хорошо было наблюдать своё отражение.

Затем её длинные волосы распускали по сторонам и начинали расчёсывать гребнями. Если за последнее время в этих прекрасных локонах успели завестись вши, то расчёсывание становилось более долгим и тщательным. После чего следовало мытьё ароматическим мылом и вновь расчёсывание. Для лучшей укладки волос пользовались топлёным гусиным жиром. В это же время наиболее сведущая и опытная из фрейлин занималась руками госпожи, обмывая их и приводя в порядок ногти.

Когда же, наконец, все эти предварительные действа заканчивались, наставала пора самого одевания.

В этот раз, впрочем, как и всегда, баронесса решила надеть своё самое новое и самое дорогое платье, скроенное по самой последней моде, моде, законодателями которой в то время были два самых могущественных дома: королевский парижский и герцогский бургундский, а вернее сказать — дворы, содержащиеся при этих домах.

Сперва поверх исподней рубахи надевалось нижнее платье, шнурованное по бокам, затем верхнее, зашнурованное на груди. По новой моде, ставшей входить совсем недавно, оба платья стали ещё уже и теперь более плотно облегали фигуру, вдобавок подолы стали ещё длиннее, чем прежде. Лишь рукава сохранили прежний фасон, оставаясь очень узкими и только немного раскрываясь у запястья наподобие воронки. Особенным отличием новых платьев стали разрезы на бёдрах величиной с ладонь, на жаргоне именуемые «адскими окошками», так как из них якобы выглядывал «бес кокетства». Поверх платий надевали всё тот же узкий безрукавный сюрко, отороченный горностаем и отделанный драгоценными камнями, и пока не затронутый какими-либо модными изменениями. Последним элементом верхней одежды был плащ, надеваемый по праздникам или же по каким-нибудь особым случаям. Скроенный в форме полукруга, он надевался на оба плеча и придерживался на груди аграфом.

Но самым значительным переменам новая мода подвергла, конечно же, головной убор. Вместо старого доброго жимпфа, служившего образцом кротости и добродетели и делающего любую женщину похожей на монахиню, а также всякого рода чепцов, пришли вычурные, витиеватые сетки.

Сперва на голову, с уже заранее заплетёнными косами, кои, как и прежде, укладывались по бокам головы в виде улиток, надевалась одна сетка, расшитая до висков и накрывавшая подобранные под неё косы. Затем поверх неё укладывалась плоская подушка, увенчанная другой сеткой и позументом. Обе косы придвигались ближе ко лбу, а остальные волосы выступали из — под кос на затылке и ниспадали на спину в виде оплетённого лентами хвоста.

Хотя в будние дни старый добрый жимпф ещё очень долго оставался главным головным убором всех женщин.

Кроме этого, на баронессу надели множество украшений, от перстней и колец по два, а то и по три на каждый палец, до серебряных браслетов и золотых цепочек.

Чтобы не скучать в своей городской поездке, баронесса взяла с собой троих из своих приближённых. Первым, конечно же, оказался Альбер, должный сопровождать её саму. Второй оказалась Урсула, с которой та была особенно дружна. Третьим стал оруженосец Эдмон, второй оруженосец после Альбера и его ближайший товарищ. Также как Альбер, он был приставлен в качестве провожатого к самой госпоже, Эдмон был приставлен к Урсуле.

От замка Крак де Жаврон до Реймса по дороге было около сорока лье и чтобы добраться до города хотя бы ко второй половине дня, решено было выехать как можно раньше, даже не дожидаясь утренней мессы и завтрака. Едва на горизонте забрезжил рассвет, запряжённый четвёркой экипаж тронулся в путь. За ним последовал небольшой конный эскорт из шестерых вооружённых охранников.

Всё время пути мадам Анна, не умолкая ни на миг, болтала с Урсулой, обсуждая то моду, то народные приметы, то ещё какую-нибудь ерунду. Иногда в сей дамский разговор встревал Эдмон, вставляя какое-нибудь веское замечание. Альбер же всё это время сидел молча, угрюмо созерцая серый мартовский пейзаж.

Солнце уже давно перевалило за полдень, разогнав тучи и высушив дорогу после утреннего дождя. Хлюпая копытами по всё ещё вязкой грязи, экипаж и его эскорт стали приближаться к древним Марсовым воротам Реймса.

Город встречал узкими извилистыми улочками и заполонявшей их пёстрой гомонящей толпой. «Жирное воскресенье» было в самом разгаре, о чём наглядно свидетельствовало огромное количество ряженых и в стельку пьяных гуляк.

Экипаж и лошадей пришлось оставить в специальном отстойнике у городских стен, так как во время массовых мероприятий стража не впускала в город верхом, при этом не делая поблажек даже для дворян. Город, таким образом, становился местом, где дворянин отчасти лишался своего возвышенного положения, каким обладал в обыденной жизни, ведь именно конь являлся символом превосходства дворянства над остальными сословиями. Да и городские буржуа не испытывали перед дворянством того мистического трепета, какой оно до сих пор вселяло в придворную челядь и деревенских крестьян.

Сойдя на бренную землю и взяв в руки подолы своих платий, баронесса со своей свитой пошла по улице, поневоле уворачиваясь то от скачущего паяца, то от слегка перебравшего мастерового. Завидев роскошно одетую даму, некоторые особо остроумные гуляки начинали изображать карикатурные поклоны, выказывая тем свою лютую ненависть к знати. Из распахнутых окон и с нависающих над улицей балконов то и дело можно было услышать самые грязные ругательства, посылаемые вслед проходящей мимо дворянке. А увязавшаяся вслед пьяная компания лихо распевала дразнящую частушку:

Барыня роскошная по двору идёт.

Много, много золота на себе несёт.

Золото с алмазами, золото с мехами.

Дай нам грош серебряный, чтобы мы отстали!

Дабы оградить баронессу от возможных посягательств, шестерым охранникам, а вместе с ними и двум оруженосцам, пришлось взять её в плотное кольцо. Благо оружие, как лошадей, у них не могли отобрать.

Так как до позднего вечера, как и до дома, где их ожидали, было ещё далеко, перекусить решили в обычной городской таверне.

Даже таверная прислужница, дочь хозяина этой самой таверны, завидев разодетых знатных посетителей, скорчила кислую недовольную мину. Хотя, получив солидный заказ на пять запечённых цыплят, заметно смягчилась. Но даже в том, как она подносила блюда со снедью, не было и толики того подобострастия, с каким обычно форшнайдеры прислуживают за столом своим господам.

Дочь хозяина таверны была дебелой, дородной девицей лет восемнадцати, высокой, да к тому же со слегка смуглой кожей, что ещё больше отличало её от тонких и бледных аристократок. Даже покрой платья у мещанок был совсем иной. Рукава были широкими, чтобы в них было удобней работать, а подол не доставал до земли и не волочился по полу. Сверху на него набрасывалась лёгкая накидка «montilet», скроенная в форме круга с отверстием для головы. Поверх жимпфа, принятого у женщин всех сословий, мещанки носили круглое покрывало, свисавшее спереди до бровей и с боков на плечи.

Как раз в то время, когда компания обедала, по улице проскакала целая ватага наряженных в шутовские наряды мальчишек. «Все на площадь! На площадь!» — вопили они, «Мистерия, мистерия, великая мистерия!», «Все на мистерию, все на мистерию!».

Выйдя из таверны, компания баронессы тут же смешалась с гомонящей толпой, текущей на площадь перед собором Реймской Богоматери.

Средние века соединили в себе самые противоречивые веяния: упадок духа и неистовую веру, христианскую добродетель и не знающее пределов ханжество, рыцарские подвиги и внутреннее бессилие, обоготворение женщины, взгляд на неё как на неземное создание, и неистовое, слепое женоненавистничество. То и дело общество переживало периоды болезненной чувствительности: его тревожили видения кошмарного ада и лучезарного рая. Эта чувствительность переросла в настоящую истерию в период Великой Чумы. Не было ни одного смертного, который бы не решил, что это и есть тот самый Апокалипсис, о коем тринадцать веков назад предупреждал Иоанн Богослов.

Но Конец Света и Страшный Суд так и не наступили. Христос не сошёл на землю в царственном обличии, мёртвые не воскресли, а живые, или вернее те, кто остался в таковых, стали жить ещё более полной и радостной жизнью.

Философия грешной земной жизни и расплаты за неё после смерти прочно вошла в сознание общества, став естественным образом мышления. Хотя неистовый религиозный фанатизм, некогда возбуждавший на священную войны миллионы крестоносцев, остался далеко в прошлом.

Земные грехи и расплата за них стали излюбленной темой для всех видов искусства от живописи, постепенно освобождающейся от строгих церковных канонов, до театра, которому так никогда и не суждено будет избавиться от клейма «бесовского зрелища». Не говоря уже о литературе, вечным памятником которой стала непревзойдённая «Божественная комедия» Данте Алигьери.

Позднее средневековье стало временем самого замечательного сплава религии и культуры, принимавшего самые неожиданные и замысловатые формы. Искусство то бросало вызов религии, то, напротив, приходило ей на верную службу. Но самая тяжкая участь досталась, конечно же, театру, как самому «нечестивому» из всех искусств.

С падением древней Римской империи в V веке, светские театры были закрыты как пережитки язычества, а все актёры преданы анафеме. Великие раннехристианские теологи и философы — Иоанн Златоуст, Киприан, Тертуллиан — называли актёров детьми сатаны и вавилонской блудницы, а зрителей падшими овцами и погибшими душами. Соборным постановлением актёры, устроители зрелищ и «все одержимые страстью к театру» были исключены из христианской общины. Странствующие труппы, скитаясь с импровизированными спектаклями по городам и сёлам, рисковали не только земной жизнью, но и своим загробным существованием: их, как и самоубийц, было запрещено хоронить в освящённой земле.

Но даже театр, как и прочие виды искусства, не избежал симбиоза с христианством. Отойдя от суровых запретительных мер, церковь даже стала включать элементы театра в свой арсенал, благодаря чему возникла так называемая «литургическая драма», представлявшая собой диалогический пересказ евангельских сюжетов. Писались они на латыни, диалоги их были краткими, а исполнение строго формализовано.

Но в 1210 году Римский Папа Иннокентий III* издал указ о запрещении показа литургических драм в церквях. Взамен этого показ театрализованных евангельских сюжетов был вынесен на паперть, и литургическая драма стала полу-литургической.

И именно из этих полу-литургических драм и родилась её величество мистерия.

Главное отличие мистерии от «официального» церковного театра было в том, что она устраивалась уже не церковью, а городским советом — муниципалитетом вместе с ремесленными цехами. Авторами мистерий чаще выступали уже не монахи, а учёные-богословы, юристы, врачи и всякие «грамотные люди». Хотя основной темой для мистерий всё ещё оставалась старая как мир тема грехов и расплаты за них после смерти.

Мистериальные представления становились настоящей ареной для соперничества и состязания городских ремесленников, стремящихся продемонстрировать как артистическое мастерство, так и богатство своего содружества. Каждый из городских цехов получал «на откуп» свой самостоятельный эпизод мистерии, как правило, наиболее близкий своим профессиональным интересам. Так, к примеру, эпизоды с Ноевым ковчегом ставили корабельщики, Тайную вечерю — пекари, поклонение волхвов — ювелиры, изгнание из рая — оружейники. Большинство ролей также исполнялось мирянами-ремесленниками.

Соперничество цехов обусловило постепенный переход от любительских постановок мистерий к профессиональным. Нанимались специалисты, занимавшиеся устройством сценических чудес, так называемые «руководители секретов»; портные, шившие за счёт цеховых организаций сценические костюмы; пиротехники, разрабатывающие эффектные трюки пыток в аду и пожаров в день Страшного Суда. Для осуществления общего руководства и координации действий сотен исполнителей назначался своего рода режиссёр-постановщик, так называемый «руководитель игры». А вся подготовительная работа могла длиться до нескольких месяцев.

На площади перед Notre Dame de Reims творилось нечто невообразимое. Пять больших сцен-подмосток стояли полукругом перед собором кулисами к паперти и фронтом к толпе, будучи заполнены самыми разными декорациями. Перед ними, пока ещё оставалось время до начала представления, вертелась целая сотня самых разномастных артистов, от простых шутов, потешавших толпу голым сидельным местом, до самых настоящих виртуозов циркового искусства. Перед подмостками в центре площади был устроен настоящий бассейн, должный сыграть свою роль в мистерическом повествовании. Вокруг всего этого, плечом к плечу, толпилась несметная зрительская толпа, которую, ради сохранения некоторой дистанции между зрителями и артистами, приходилось сдерживать милицейским сержантам. Все деревья, карнизы и крыши также были увешаны желающими поглазеть на будущее представление.

Начинало темнеть, и именно этого терпеливо дожидались устроители зрелища, дабы в вечерних сумерках мистерия обрела ещё большую торжественность.

Как и подобает действу такого масштаба, начиналось оно с начала всех начал, а именно — с низвержения с небес мятежных ангелов.

«И упал ты с неба, пресветлый Денница, „сын зари“, возмутившись против Отца своего!» — произнёс свои первые строки главный чтец. «И упал ты с неба, пресветлый Денница, „сын зари“, возмутившись против Отца своего!» — завторили ему остальные чтецы, будучи расставленными в разных местах и создавая эффект эха.

«И получил воздаяние за гордыню свою, и лишился светлого имени своего — Люцифер, и назвался ты новым именем — сатана, и возненавидел ты Отца своего и всех чад, сотворённых Им. И уволок ты многих ангелов за собой, обратив их в падших легион. И стал ты главой всех бунтарей и противников Божьих!» — продолжал вещать главный чтец, а остальные чтецы за ним повторять.

Разыгрывалась же вся эта сцена на высоченном подмостке, сколоченном из брёвен и обложенном целыми охапками белой овечьей шерсти, должной изображать облака. Битву между сторонниками Люцифера и архангела Михаила воплощали солдаты городской стражи и личные гвардейцы архиепископа Реймского. Стражники, естественно, изображали восставших, а гвардейцы архиепископа — «истинных сынов Божьих». И хотя зрители легко могли различить их по сюрко, которые они носили и в повседневной жизни, разница дополнялась тем, что «восставшим» на правое плечо были повязаны чёрные ленты, а «истинным сынам» — лазурно-голубые.

На небольшой, но высокой платформе завязалась настоящая битва, напоминавшая сражение на крепостной стене, с той лишь разницей, что дрались тупым оружием и с тем условием, что стражи во главе со своим капитаном, который и играл роль самого могущественного и гордого ангела, будут слегка поддаваться. Налегая всеми силами на войско лукавого, гвардейцы архиепископа сталкивали их вниз, где для актёров, но никак не для их персонажей, были заранее подстелены охапки соломы. Если же, не совладав с «падшим», кто- либо из «ангелов» сам падал вниз, то сорвав с плеча лазурную ленту, он сам себя признавал «падшим».

И как ни прискорбно было наблюдать за перебранкой в воинстве небесном, завершилась она полной победой архангела Михаила и «истинных сынов Божьих».

А Люцифер — «сын зари» — ниспал, и ад, где был навеки закован в цепи на самом его дне. Те же, кто сошёл за ним, также пали, обратившись — в сонмище бесов.

На несчастного капитана, игравшего столь ответственную и опасную роль, надели самые настоящие кандалы и затащили вовнутрь павильона, располагавшегося под помостом и должного изображать ад. Остальные же «падшие» кто разбежался, покинув своего повелителя, а кто последовал вместе с ним, укрывшись за ширмами павильона.

На минуту всё действие прекратилось, и над площадью нависла тишина. Все молчали, ожидая, что будет дальше. Слышен был лишь мартовский ветер, завывавший в сводах и арках собора и как бы аккомпанирующий развернувшемуся перед ним действу.

И вдруг ширмы павильона раздвинулись, и на опешившую толпу бросилась целая свора самой разношёрстной нечисти — чёрных собак, чёрных кошек, чёрных петухов, козлов, ворон и прочей живности.

Эффект был столь неожиданным и грандиозным, что некоторых слабонервных чуть было не хватил удар. Вся эта гавкающая, мяукающая, блеющая и кукарекающая живность мгновенно разнеслась по площади, то убегая, то улетая, то набрасываясь на зрителей. Стражники же, в свою очередь, наскоро вымазав лица сажей и вывернув свои сюрко наизнанку, сопровождали всё это неистовым хохотом и богохульными выкриками. Схватив на руки чёрного кота или чёрную курицу, они, хохоча, носились по площади, некоторые при этом норовили схватить трёхлетнего ребёнка или симпатичную молодую девицу, изображая этим похищение их нечистой силой.

На этом первое действие подходило к концу. Мораль же его была в том, что сатана хотя и оказался закован в цепи на самом дне ада, земной мир остался в полной его власти, и что неспроста его называют «князем мира сего».

Но сама мистерия на этом лишь начиналась. Как только пернатые, рогатые и хвостатые слуги дьявола разбрелись кто куда, в соседнем павильоне сразу же стала разыгрываться сцена сотворения первых людей. С самой настоящей сакральной таинственностью «из праха и глины» был произведён Адам, и вслед за этим «из ребра его» сотворена Ева.

В следующем павильоне ставилась сцена грехопадения. В ней только что сотворённые Адам и Ева предстали пред древом познания в виде самой настоящей яблони, срубленной под корень и установленной на сцене с помощью огромной ямы с землёй. Обвившись вокруг ствола яблони, искуситель предлагал первой женщине изведать запретный плод — запечённое в духовке яблоко с сиропом, которое, конечно же, оказалось сладким-пресладким. Но только лукавого в ней играл уже не мужественный капитан городской стражи, а какой-то отвратительный женоподобный паяц.

И тут же, едва запретный плод был вкушен, на первых грешников обрушился праведный гнев. Вооружённый гвардеец в обличии херувима, размахивая мечом, погнал согрешивших из рая. «И изгнал Адама, и поставил на востоке у сада Эдемского херувима и пламенный меч обрушающийся, чтобы охранить путь к дереву жизни"*.

Всё представление, переходя от одной сцены к другой, должно было затянуться чуть ли не до утра, так как карнавальные гулянья продолжались сутки напролёт, лишь немного затихая перед рассветом.

Но едва дождавшись, пока Вседержитель «из ребра его» сотворит Еву, баронесса со своей компанией решила покинуть площадь. К тому же, их уже давно ждали в гости.

Особняк мадам де Клиссон находился близ дворца То, дворца, в котором перед церемонией коронации в реймском соборе останавливались все французские монархи, и котором после сей церемонии новоиспечённый правитель давал пышный банкет. Рядом с дворцом То также располагались особняки почти всех наизнатнейших вельмож Франции, в которых они селились на время церемониальных торжеств в честь инаугурации своего нового повелителя. Здесь же находились и дома тех, кто, устав от скучной жизни в мрачных крепостных стенах, решил приобщиться к шумной и суетной жизни горожан.

С Мари де Клиссон мадам Анна была знакома ещё с детства, когда они обе были отданы своими отцами в услужение к Жанне Бургундской Хромоножке, супруге тогдашнего короля Филиппа*. Знатность семьи Клиссон позволило Мари достичь положения королевской фрейлины, а вот Анне так и довелось остаться прислужницей. Но это никак не повлияло на дружбу и привязанность двух девушек. К тому же, едва они достигли шестнадцатилетнего возраста, их обеих выдали замуж, из-за чего им пришлось проститься с придворной жизнью. Но и после этого они не оставили своего общения, постоянно переписываясь и хотя бы изредка навещая друг друга.

Добротный трёхэтажный особняк мадам Мари был типичным домом зажиточного горожанина, с той лишь разницей, что на первом этаже не было ни лавки, ни мастерской. На первом этаже располагались прихожая, кладовая и кухня, на втором — обеденная и гостиная, на третьем же — спальни.

Но самым главным было то, что переезжавшие в город аристократы оставляли свои прежние барские замашки, считая их пережитками прошлого, и, во всём, разве что за исключением одежды, перенимали нравы и обычаи буржуа. Они переставали злоупотреблять вином, выезжать в леса на охоту и делать щедрые подарки слугам и приближённым. Их столы стали умеренней и скромней, жизненная обстановка проще и незатейливей, а о медвежьих боях и пляшущих на столах шутах они и вспоминать не хотели. Единственное в чём они так и не изменили своему сословию, конечно, помимо одежды, была стойкая неприязнь ко всякой работе. Мужчины, отпрыски благородных семейств, так и продолжали считать военное дело единственным приемлемым занятием для себя, а женщины не обременяли своих тонких рук чем-нибудь тяжелее пряжи и вышивки.

У дверей гостей встретил мальчик-слуга, коих в доме было всего-навсего двое, и отвесив низкий поклон, тут же побежал наверх доложить о прибывших своей госпоже.

Зайдя в дом, компания из десяти человек на некоторое время задержалась в прихожей, ожидая, пока к ним спустится сама хозяйка. Когда же мадам Мари спустилась — таки вниз, всем пришлось задержаться там ещё минут на десять, пока две подруги не обменялись всеми нежностями и комплиментами.

Наконец, взяв подругу под руку, хозяйка повела всех наверх. Она до последнего не велела накрывать на стол, ожидая, что гости не обманут и явятся, как и было обещано, вечером «жирного» воскресенья.

Когда вошли в обеденную, мальчики-прислужники как раз стали накрывать на стол.

Трапеза аристократки, живущей в городском доме, уже ничем не напоминала тот пафосный церемониал, традиции которого так бережно сохраняли в замках и во дворцах. Не было развешанных на стенах щитов и штандартов, не было стоящих с жезлом наперевес и оглашающих перемены блюд камердинеров, не было воющих труб и стройной череды мундшенков, подносящих подносы с самой изысканной снедью. Все эти церемонии были забыты как дурновкусие и пережиток чего-то давно минувшего. Как отголосок старых привычек осталось лишь разделение на два стола.

Вместо этого вино разливалось не по золотым и серебряным кубкам, а по стеклянным фужерам. Мясные туши не рвались на части руками, а подавались порционно и разрезались на части ножом. Для вторых блюд использовалась вилка. Еды подавалось ровно столько, сколько могли съесть за один раз. Недоеденные блюда с господского стола уже не переносились на столы преданных слуг, а объедки и обглоданные кости не бросались под стол рычащим собакам.

Незатейливый ужин вполне был достоин зажиточного, но крайне скромного буржуа.

Без громко объявляемых перемен на стол был подан пшеничный хлеб, паштет из курятины, покрытый белой плесенью сыр бри и, конечно же, знаменитые шампанские сосиски, сдобренные укропом и сельдереем. Из питья был лёгкий прошлогодний кларет, в ту пору ставший очень популярным у англичан, в огромном количестве вывозивших его из Бордо.

Вечерние карнавальные гулянья как раз набирали полную силу. Доносящиеся с улицы крики, ругань и пение, чередующиеся со звуками дудок и мандолин, сливались в одну неистовую бурлящую какофонию. Не видя больше надобности удерживать при себе охрану, баронесса отпустила шестерых стражников в город. Двое из них отправились в ближайшую таверну, а другие четверо, не растрачиваясь по пустякам, напрямик в квартал красных фонарей. За ними же увязался и Эдмон. Он чуть ли не силком хотел утащить за собой и Альбера, но тот упёрся, сетуя на крайнюю усталость и отсутствие всякого настроения.

Оставшиеся решили провести скромный и тихий вечер в гостиной за игрой в карты. Игрой новой, ещё не всем известной, и считавшейся верхом утончённости и самого порочного изыска.

Четверо игроков — две дамы, фрейлина и оруженосец — уселись за небольшой квадратный стол, укрытый голубой шёлковой скатертью и освещаемый двумя большими сальными свечами. Играть было принято в тонких перчатках, дабы уменьшить порчу крайне дорогих карт, и закрывающих лицо масках, дабы не выдавать своих эмоций и исключить всякого рода подмигивания и прочие подаваемые друг другу знаки.

Как только четверо игроков заняли свои места, подошёл мальчик-прислужник, должный выполнять роль некоего крупье, и держа в руках полную колоду из пятидесяти четырёх карт, стал сдавать её на стол.

Игра ещё не имела названия и каких-либо чётко установленных правил и зачастую включала в себя всяческие выдуманные по ходу импровизации. Основа же её была крайне проста: игрокам раздавалось равное количество карт, затем по часовой стрелке делались ходы, карты либо «тянулись», либо «бились», и так пока не выходила вся колода. Затем всё повторялось. Желая сделать игру более интересной, решили делать небольшие символические ставки.

Вначале это был один золотой экю. И здесь, привыкшая к безрассудным тратам и щедротам, аристократия оставалась верной самой себе, ведь привыкший считать каждый грош буржуа счёл бы проигрыш целого золотого экю сущим безумием. Затем, после нескольких партий, ставку решили удвоить, потом и утроить, но, впрочем, на этом и остановились.

Альбер же, в свою очередь, больше интересовался разглядыванием самих карт, нежели игрой, отчего очень быстро опустошил свой и без того не слишком толстый кошелёк. Попавшие ему в руки карты он вертел, тщательно рассматривал нанесённый на них рисунок, о чём-то размышлял, и, казалось, совершенно не интересовался самой игрой. Вначале он разобрался в том, что карты делятся на четыре масти — две красные и две чёрные, потом в том, что все они имеют строго выстроенную иерархию. Младшие карты, от двойки до десятки, были просто цифрами, старшие же представляли собой юношу-валета, женщину-даму и короля. При рассматривании этих трёх карт в его ум забралось сравнение этой иерархии с реальной жизнью, и, в частности, с его собственной. И над всеми ними стоял, так называемый, «туз» — нечто вроде длани божьей.

Но больше всего его удивлял «joker» — карта с изображением ехидного, похожего на чёрта, шута. Она не имела ни масти, ни какого-нибудь номинала, но при этом «била» любую другую карту, не зависимо от её масти и достоинства. Этот игривый «шутник» был самым настоящим воплощением её величества фортуны, если не сказать больше — самого дьявола. Ведь неспроста же пройдёт ещё немного времени, и пойманных за карточной игрой начнут забивать в колодки, а профессиональных шулеров и вовсе расчленять и кастрировать.

Так, перед очередной партией, когда потребовалось сделать новую ставку, Альбер снял со своего левого безымянного пальца кольцо и недолго думая, отправил его на кон. Это было самое обычное серебряное кольцо, представлявшее собой простой маленький обруч с украшением из небольших гербовых лилий, выполненных из того же серебра как и само кольцо.

Внимательно рассматривая картинку с валетом треф, он и сам не заметил, как сделал эту ставку. Впрочем, он тут же забыл об этом кольце и даже толики внимания не обратил на то, что весь выигрыш с этой партии достался госпоже Анне.

Впрочем, на этом вечер подошёл к концу, и утомлённые ранним подъёмом гости пожелали отойти ко сну.

Почти весь следующий день они провели, сидя в гостиной и болтая о всяческих пустяках. Впрочем, и тут основной из тем было обсуждение последних веяний бургундской моды. Оставаясь безучастным слушателем, Альбер лишь на время вступил в разговор, когда дело дошло до обсуждения дантевской «Комедии».

Так в непринуждённой беседе проходил день. И единственной его неприятностью стало то, что одному из охранников баронессы, отправившихся на ночную прогулку, в какой-то тёмной подворотне всадили нож в спину. Впрочем, благодаря мадам Мари, сразу же пославшей за хорошим лекарем, всё обошлось.

Ко второй половине дня, уже ближе к вечеру, по улице вновь проскакала ватага мальчишек, зазывающих всех на второй акт мистерии.

И недолго думая, гости, уже в сопровождении мадам Мари, отправились на соборную площадь.

Если первый акт мистерии затрагивал события, происходившие на небесах, то второй акт был пасторальным и аллегорическим олицетворением грешной земной жизни. Причём, в её самых порочных и низменных ипостасях.

В центре действия на этот раз был круглый бассейн, заранее устроенный посреди площади. Именно он был воплощением праздности и беззаботности бытия. В этом бассейне резвились и плавали молодые люди — десятка два юношей и девушек. Они купались, пили вино, ели разные фрукты, целовались, обнимались, играли с ручными животными и просто сидели на краю бассейна, весело смеясь и болтая ногами.

Само зрелище этого бассейна не вызывало бы особого интереса, если бы вокруг него не плясал дружный хоровод чертей. Изображали их искусные в своём деле паяцы, собранные со всех бродячих артистических трупп. Специального костюма для изображения чертей не было, чёрта мог сыграть каждый, для этого следовало лишь вывернуть свою обычную одежду наизнанку, да по желанию намазать лицо сажей.

Черти скакали, дули во флейты, корчили рожи и всячески подтрунивали над резвящимися в бассейне.

Но и этот бассейн с прыгающими вокруг чертями был лишь частью огромной сценической композиции. Дальше творилось и вовсе невообразимое.

Вокруг этого бесовского хоровода с блеянием, хрюканьем и мычанием двигался целый табун самых разнообразных животных от коров, свиней и козлов до верблюдов, лошадей и ослов. На каждом из них, будь то лошадь, осёл или свинья, сидело по одному или по два наездника, погоняющих их то плёткой, то хворостиной. Вместе с ними, в этом хрюкающем и мычащем водовороте, крутилось бесчисленное множество домашней птицы, к хрюканью и мычанию добавляющей гогот и кукареканье.

Всё это зрелище в одинаковой степени могло как рассмешить, так и напугать.

В стоящих рядом павильонах разыгрывались малые сценки, отображающие разные ипостаси человеческого бытия и, как следствие, разные виды смертных грехов.

Так, например, играющий на лютне музыкант изображал «блуд» — ведь уже сама по себе лютня считалась символом распутства. Рядом с ним сидела «соблазняемая» девушка и со слегка смущённым видом внимала «бесовским песнопениям». Придурашливого вида чёрт — такой же музыкант, только в вывернутой наизнанку одежде и намазанным сажей лицом, — подыгрывал им на флейте.

В следующем павильоне огромнейший толстяк изображал «чревоугодие». Перед ним был накрыт стол с самыми разнообразными лакомствами, а вокруг крутилась целая свита чертей. Одни в вывернутых наизнанку ливреях изображали мундшенков, подносящих к столу новые блюда, другие — камергеров, торжественно провозглашающих перемены этих самых блюд. Но самым забавным был чёрт, кормивший этого толстяка из ложки словно грудного младенца и салфеткой вытиравший ему рот.

В следующем павильоне разлёгшийся на кровати человек изображал «леность». Стоящие рядом черти с ехидным видом обмахивали его опахалом и отгоняли от него мух.

«Сребролюбие» изображал дряхлый старик, трясущийся над сундуком с деньгами, а «гордыню» — рыцарь, разодетый в дорогие одежды и восседающий на породистом скакуне.

«Зависть» и «гнев» также не были обойдены вниманием и порицанием.

Простояв на площади до поздней ночи и досмотрев мистерию, а вернее, её второй акт до конца, мадам Анна и мадам Мари решили возвращаться домой. Альбер же, на этот раз поддавшись на уговоры Эдмона, любившего гульбу куда больше нежели он сам, остался на площади и присоединившись к толпе, веселился пока над городом зардела заря.

В «жирный вторник» или Марди Гра, то есть последний день карнавала, мистерия, а именно её третья, заключительная часть, началась уже после заката, когда на город опустилась ночь. Так было задумано, ведь в последнем акте перед зрителем должен был развергнуться сам ад, с сонмищами чертей и бесов, где все эти «гордецы», «распутники» и «сребролюбцы», что показаны были вчера, будут нести положенные им наказания.

Самым главным «секретом», с помощью которого должны были разыграться адские сцены, стал порох. Вещество, появившееся совсем недавно и известное ещё далеко не всем. Порох считался истинным изобретением дьявола, так как разрушения, производимые пушками, были просто ужасны, да к тому же от него исходил запах серы — запах самой преисподней.

Представление началось с того, что на погружённой во мрак площади разразилась целая канонада из взрывов, хлопков, выстрелов и прочего шума. Всё это продолжало хлопать и взрываться, пока площадь не заволокло плотной пеленой едкого дыма, и многие зрители не начали кашлять и задыхаться. При этом на площади не было никакого иного освещения кроме этих ежесекундных пороховых вспышек — все фонари и факелы были погашены.

Когда же наконец эта огненная феерия достигла своего апогея, на площадь вновь хлынула орда самой разнообразной нечисти, разыгранной как актёрами, так и животными. Черти скакали, плясали, кувыркались, играли на дудках и от души заливались громким и жутким хохотом.

Всё это напоминало какую-то невиданную сатанинскую оргию. Если устроители зрелища рассчитывали произвести впечатление на своих зрителей, то добились этого сполна.

Вскоре настала череда грешников. Тем, кому довелось их изображать, достались самые сложные и незавидные роли.

Грешники появлялись из одного узкого и тёмного переулка, примыкавшего к площади, где их тут же подхватывали и волокли к центру на место, где ещё вчера находился бассейн. Сам бассейн теперь был разрушен и представлял собой место, где разных грешников осуждали на разные виды наказаний. Стоящие вокруг павильоны были приспособлены для того же. В том же павильоне, в котором вчера изображали определённый вид греха, сегодня устраивали наказание за него.

«Блудника» — музыканта схватили и подвесили за детородный орган, а на его лютне играл теперь сидящий рядом чёрт. Конечно, на сцене не производили настоящих наказаний, а лишь искусно и правдоподобно их имитировали.

Толстяка — «чревоугодника», как и вчера, усадили за вкусно накрытый стол, но только теперь из-за надетой железной маски он уже не мог есть. Вместо него дорогими яствами теперь с удовольствием лакомились черти.

«Лентяй», ещё вчера безмятежно валявшийся на кровати, теперь был запряжён в хомут и принуждён тащить за собой плуг.

Старику-«сребролюбцу», любившему деньги больше своей собственной жизни, теперь заливали в рот расплавленное золото.

«Гордеца» — рыцаря облачили в лохмотья и приковали к позорному столбу.

«Завистникам» выкалывали глаза, а чересчур «гневных», дабы остудить их пыл, сажали в клетки и окунали в бочки с водой.

Всё это действо, освещаемое пороховыми взрывами и оглашаемое диким бесовским хохотом, длилось ровно до полуночи. А потом в один миг всё затихло. «Жирный вторник» — последний день карнавала — закончился. Наступила «Пепельная среда» — первый день Великого поста.

Утром Пепельной среды в соборе Реймсской Богоматери и базилике святого Ремигия, впрочем как и во всех храмах христианского мира, правились торжественные мессы.

Отличительной особенностью литургии Пепельной среды был так называемый обряд посыпания головы пеплом. «Посыпать голову пеплом» — ветхозаветное выражение сокрушения и покаяния в грехах. Сокрушение и покаяние — это то, с чем каждый христианин должен начинать Великий пост. Со временем обряд посыпания головы освящённым пеплом заменился на начертание на лбу крестного знака. Пепел для сего действа добывался при сожжении ветвей, сохранившихся с прошлого Вербного воскресенья. В Пепельную среду также предписывался строгий пост.

Утро святого дня выдалось солнечным, но холодным. От феерической вакханалии, торжествовавшей на протяжении предшествующих семи дней, остались лишь груды мусора, засыпавшие и без того не слишком чистые городские улочки. От неистового веселья, ещё вчера парившего над всем городом, и следа не осталось. Праздничная атмосфера улетучилась, сменившись суровой тишиной покаяного дня. Единственным звуком, разносившимся над всем городом, был переливающийся колокольный звон, призывавший горожан принять участие в праздничной молитве.

Проснувшись ещё затемно и наскоро съев постный завтрак из пресного хлеба и прокисшего молока, мадам Мари со своими гостями поспешила в Реймсский собор. Улицы города были пусты, лишь скудно наполняясь небольшими группками горожан, молчаливо бредущих либо в Notre Dame de Reims, либо в Basilique Saint-Remi.

Их компания успела как раз вовремя. Торжественная месса должна была вот-вот начаться. Правил мессу сам Жан III де Краон — митрополит-архиепископ Реймсский, занимавший сей высокий пост с 1355 по 1374 годы.

Внутри собора было сумрачно и холодно. Лучи утреннего солнца, проникая сквозь калейдоскоп витражей, казались кровавыми. Откуда — то сверху, будто с самих небес, доносилось чарующее пение григорианского хорала. Вся царящая здесь атмосфера говорила о некоем ином, нездешнем мире.

Готическое здание, словно карточный домик, опирается на части совершенно подобные друг другу и представляет собой чудо равновесия. Материя в нём подчинена идее, как и в христианском вероучении. Основная идея готики — стремление вверх, к небу, основная структура стиля — острая дуга. Тяготение античной классики к земле отражала горизонтальная линия. Христианское миросозерцание требовало наклонных линий, сходящихся наверху, в бесконечном пространстве, у престола Божия. Каждая архитектурная подробность в нём является символической: розетки- это вечная роза, её лепестки — души праведников, шпили — это пальцы, указывающие на небеса, лестницы, проглядывающие из-за колонн и стремящиеся кверху — символ лестницы Иакова, ведущей в небо.

После евхаристической литургии, когда хлеб и вино были обращены в кровь и плоть христовы, прихожане стали вставать со скамей и по очереди подходить к архиепископу, дабы принять из его рук гостию. После вручения мирянину гостии, архиепископ макал пальцы в освящённый пепел и со словами: «Помни- ты прах, и в прах обратишься», чертил у него на лбу крест.

После завершения мессы, когда люди стали выходить из собора, мадам Анна и мадам Мари задержались на паперти. Они прощались. В это же самое время Альбер, Эдмон и Урсула раздавали милостыню целому полчищу нищих, собравшихся под сводами собора. А уже через час, забрав из отстойника карету и лошадей, баронесса со своими спутниками была на пути домой.

Глава 7

Лето 1356 года выдалось жарким. Как и бывает в природе, на смену чересчур холодной зиме пришло настолько же жаркое лето. Душный летний воздух был просто напоён запахом сухой травы и диких полевых цветов. От камней башен и стен, от стальных цепей и всего, что было каменным либо железным, исходило дымящееся знойное марево. Куда только хватало глаз, виднелись колосящиеся нивы и наливающиеся соком виноградники. С деловым видом деревенские вилланы обходили свои владения и опытным глазом истинных знатоков осматривали результаты своих трудов. Некоторые с недовольным видом уже начинали говорить о новом дожде, другие же находили, что дождя прошедшего в прошлую пятницу вполне достаточно. Казалось, ничто в мире, никакие пожары и наводнения, не смогут нарушить этой идиллической и поистине райской картины.

По истоптанной лошадиными копытами и исписанной тележными колёсами дороге неспешно катилась простенькая деревенская упряжка. Дорога эта шла с юга, ещё от берегов южных притоков Сены, и доходя до переправы через Марну, уходила на север в Пикардию. Упряжка же вместе с самим извозчиком была нанята в одной из множества раскинувшихся вдоль неё деревень.

Погоняя вожжами бегущую рысью кобылу, извозчик то и дело гыкал и насвистывал сквозь щербатый, наполовину беззубый рот. Его пассажир сидел на краю телеги и весело болтал ногами, чуть слышно напевая нехитрую деревенскую песенку.

Любой мало-мальски знающий человек в этом крепком мужчине лет тридцати пяти мог без ошибки распознать его светлость барона де Жаврона, который в эту пору возвращался домой из своего почти годового паломничества.

За время сего праведного путешествия с бароном приключилось всё, что только могло приключиться в бурном и необузданном приключении, достойном самого Одиссея. Были там и лихие разгулы в придорожных постоялых дворах и исполненные романтики лунные ночи в компании дам с сомнительной репутацией, и смертельные драки со случайными собутыльниками, и сидение в тюремном каземате в компании убийц и бандитов, откуда если и выходили, то чаще всего лишь за тем, чтобы пройти к виселице. Но были и покаянные исповеди в церквях и участие в шествии бичующихся, и даже рождественское причастие из рук самого Иннокентия Шестого*.

Началось сие хождение ещё осенью из родной Шампани, когда барон, прибившись к группе паломников, представлявшей из себя довольно пёстрое сборище из людей самых разных сословий и родов деятельности, отправился на юг Франции в Авиньон, где в ту пору располагался папский престол. Собравшись под стенами небольшого францисканского монастыря недалеко от Шалона, они побрели на юг, переправляясь через южные притоки Сены, мимо Труа и Тонэра и далее через Бургундию, попутно влипая во всё, во что только можно было влипнуть. К началу зимы они добрались до Лиона и погостив в этом знатном городе пару дней, спустились по ещё не взявшейся льдом Роне к Пон-Сен-Эспри, а оттуда уже до самого Авиньона было рукой подать.

Зиму барон провёл при монастыре близ Авиньона, в одном из множества странноприимных домов, словно простой бедный страждущий, коих и без него там было целое сонмище. Он подолгу молился, испрашивая прощения и за те грехи, что совершил уже во время самого паломничества, участвовал в массовом самобичевании вместе с целой процессией кающихся, присутствовал почти на всех торжественных мессах, отправляемых как в самом Авиньоне, так и в его окрестностях. И даже несколько раз бывал на мессах, отправляемых самим Папой Иннокентием, в том числе и на самой главной — рождественской мессе.

А в конце февраля, когда на благодатном юге уже вовсю сходили вешние воды, компания, или вернее то, что от неё осталось, отправилась в обратный путь. Дорога эта осложнилась тем, что никто так и не согласился везти их вверх по Роне против течения, да к тому же ещё во время ледохода. Вдобавок ко всему, почти месяц им довелось просидеть в лионской тюрьме, так как тамошняя стража вдруг приняла их за бандитов. В остальном же на прочие забавы и приключения у них уже не было ни денег, ни сил.

Завидев на горизонте родные хоромы, барон от радости не мог найти себе места и ёрзал по днищу телеги, словно юный послушник на школьной скамье. Стянув с головы хвостатый капюшон и открыв этим голову и лицо, он от души махал руками всем, кто попадался им на пути.

Когда телега с бароном подъехала к переправе, он отдал извозчику последний серебряный и отпустил его восвояси, а за свой собственный паром он мог уже не платить. Ворота замка были открыты настежь, свободно пропуская через себя всех желающих. Сперва никто и внимания не обратил на только что прибывшего господина. Даже дежурящие на башнях стражи не проявили к вновь прибывшему гостю какого бы то ни было интереса. Лишь когда он вошёл во двор и узнавший его привратник начал кричать остальным, барон понял, что его наконец-то узнали. Побросав все дела, и стар и млад бросились к воротам, чтобы воочию увидеть своего вернувшегося повелителя.

Мало кто из сеньоров пользовался столь пламенной любовью своих подданных, как этот барон.

Мужчины подхватили своего патрона на руки и с неизменным криком «Vivat» стали подбрасывать вверх, женщины, голося на радостях что есть сил, то вторили им, то бросались в разные стороны оповещать тех, кто ещё оставался в неведении. Кроме того, весь этот гомон дополнился целой какофонией из десятков детских криков. Не прошло и минуты, как сей радостный переполох, перекинувшись через стену, от нижнего двора добрался до верхнего, а оттуда и до самого замка.

Мадам Анна к этому времени уже с месяц почти безвыходно пребывала в своих покоях. Для выездов на охоту или для дальних конных прогулок время было слишком жаркое, в гости пока никто не звал, да и сам не приезжал, и кроме праздника Посещения Девы Марии, проведённого крайне скромно в тесном кругу свиты и слуг, никаких событий за последнее время не произошло.

Вместе с Альбером баронесса перечитывала некоторые особо полюбившиеся песни «Комедии», рукодельничала вместе с фрейлинами, расшивая очередной настенный гобелен, вместе с челядницами перебирала свежую козью и овечью шерсть, чтобы по осени сделать из неё пряжу, отдавала, как и положено, всякие мелкие распоряжения, исправно ходила в церковь, да и просто подолгу скучала в саду под сенью раскидистых яблонь и вишен.

Новость о возвращении супруга застала её за простой житейской беседой с одной из челядниц, для которой беседа с госпожой была таким же обыденным занятием, как и чистка кастрюль. Домина справлялась о здоровье двухнедельного малыша, сына одного из стражей, которого крестили в минувшее воскресенье.

Заслышав эхо ликования, баронесса вместе со своей собеседницей подались на ближайший балкон, откуда открывался вид на дворы. Следом за ними потянулись и все, кто хоть краем уха слышал доносящиеся оттуда звуки.

Едва только крики «Vivat» коснулись ушей обитателей цитадели, как по фруктовому саду, прошмыгнув через маленькую калитку, уже вовсю нёсся юноша-подмастерье, своим голосом оповещая всех и каждого о долгожданном прибытии.

Таки поняв в чём дело, баронесса чуть чувств не лишилась. Прикрыв лицо руками и боясь вот-вот разрыдаться, она метнулась вначале к фрейлинам, чтобы те «хоть что-то начали делать», и, тут же, едва помня себя, понеслась вниз по лестнице.

Долгожданная встреча двух супругов состоялась в их прекрасном саду под блаженной сенью зреющих вишен. Барон подхватил любимую жену на руки и словно игривого пятилетнего ребёнка, стал подбрасывать вверх.

Так и не давая её туфлям коснуться земли, радостный супруг усадил жену на правое плечо, на левое поднял того самого подмастерье, продолжавшего орать во всё горло, и в таком виде, забыв о всякой усталости, буквально взлетел по лестницам. Уже наверху, в небольшой гостевой зале, он ещё долго обнимал всех, кого только можно было обнять и целовал всех, кого только можно было поцеловать.

Когда появился Альбер, барон обрадовался ему как никому иному. Пожалуй, лишь появление двухгодовалой Жаклин вызвало у него ещё большие чувства, заставив любящего отца даже немного расплакаться. Подхватив любимого оруженосца под мышки, он от души поцеловал его в лоб, потом, подняв высоко над головой, долго крутил так, что Альбер не на шутку боялся упасть. Сбежавшиеся музыканты тут же организовались в ансамбль и, усевшись на лавки, принялись играть торжественную мелодию.

Когда, наконец, столь бурная радость стала — таки проходить, барон вспомнил, что со вчерашнего дня ничегошеньки не ел. И, хотя до ужина было ещё с полдня, первым приказом прибывшего господина было немедленно накрыть стол — ему и всем желающим.

Конечно же, никто даже и предполагать не мог, что его светлость вернётся именно сегодня. Ведь строить какие-то планы на время подобных путешествий — дело весьма неблагодарное. И о том, чтобы устроить мало-мальски достойный банкет прямо сейчас, не могло быть и речи.

Горячие блюда к ужину ещё не были готовы, но главный повар, также радостно приветствовавший своего господина, и без того искусно справился со своей задачей. К тому же, это был скоромный день, и он вполне мог себя ни в чём не ограничивать.

На стол было подано всего пару блюд. Но и паштет из домашней курицы вместе с небольшим ломтиком козьего сыра в тот день показались барону просто-таки райским пиршеством. Похлеще самых богатых и пышных пиров, в коих он когда-либо участвовал. И даже красное пино-нуар из его собственного погреба, которое он было привык пить чуть ли не каждый день, в этот раз показалось ему каким-то неземным райским напитком.

Покончив с едой, он ещё некоторое время сидел за столом, непринуждённо болтая со всеми, кто только был рядом.

Когда стол был уже убран, господин Клод поставил на него свою двухлетнюю дочь. Под заводной аккомпанемент лютни и дружные хлопки окружающих маленькая принцесса, топая маленькими ножками и размахивая маленькими ручками, стала исполнять танец, которому её научили фрейлины. При виде сего милейшего зрелища любящий отец не удержался от того, чтобы снова пустить слезу.

Он мог бы просидеть так весь остаток дня, если бы его не отвлекла иная потребность. Барону просто-напросто захотелось помыться, ведь последним его мытьём был дождь, что прошёл на прошлой неделе, а о доброй лохани с мылом и горячей водой он забыл с тех самых пор, как ушёл из дому. Кроме грязи, пыли и запёкшейся крови, покрывавших его с головы до пят, ему пришлось обзавестись целой уймой самой разнообразной живности, от которой он успел намучиться больше, чем от всех иных бед и лишений, которые ему только довелось пережить. Ночуя на деревенских сеновалах, он ухватил с собой блох, в странноприимных — домах вшей, а на цветущих весенних полях — клещей, от которых всё ныло, зудело и чесалось так, что это начинало походить на некую жуткую, изощрённую пытку. В лионской тюрьме он и вовсе чуть было не подхватил какую-то жуткую хворь, от которой скончались двое его спутников. Дабы явить собой законченный образ паломника-мытаря, измученного всеми мыслимыми и немыслимыми бедами, ему не хватало только покрыться проказой. Не каждый, даже самый грязный и замшелый бродяга, мог «похвастаться» тем видом, какой имел сейчас благородный барон. А об удушливой, спёртой вони, разящей за целую версту, и говорить не приходилось. Но в пылу общей радости, охватившей всех близких, на подобные «мелочи» никто и внимания не обратил.

Особого, отдельного, банного помещения в замке, конечно же, не было, так как мылись не часто, да и то только по особому случаю. Если такое и случалось, для этого могло использоваться любое подсобное помещение. К примеру для тех, кто жил в основной цитадели, этим местом как правило служила кухонная подсобка, а в роли банщиков выступали либо мальчики-поварята, либо девушки-прислужницы — в зависимости от того, кто на этот раз-таки соизволил помыться. Конечно же у девушек, кроме мытья горшков и кастрюль, составлявшего их основное занятие, подобной работы было куда больше, так как представительницы их пола всегда были более склонны заботиться о нуждах бренной плоти.

Когда барон спустился в подсобку, там его уже ждал огромный ушат с горячей водой, кусок душистого мыла, по стоимости равный куску серебра, свежие полотенца и новая чистая рубаха. В роли главного банщика выступал господин Пьер — почтенный старец лет семидесяти, он же, по совместительству, главный лакей. Оруженосцев, даже столь близких как Альбер и Эдмон, к столь деликатному делу не допускали. Хотя в подобных мелочах каждый сеньор следовал своим правилам, согласными с многовековой традицией, устоявшейся в его доме.

Пожалуй, ещё никогда барон не испытывал такого удовольствия от купания, как в этот раз. Как и большинство его современников, он не находил сей процесс полезным, и уж тем более приятным. Но это был совершенно особый случай. Конечно же господину Пьеру пришлось немало потрудиться, чтобы отмыть и отскрести почти годовалую грязь, собранную с многих троп и дорог. Но сия работа не была ему в тягость. Как и все остальные, он просто до безумия был рад вновь встретить своего доброго хозяина.

После купания верный слуга начисто сбрил его косматую бороду, ставшую рассадником самой разнообразной живности, затем рукой опытного цирюльника подстриг и правильно уложил волосы. В конце же надушил парфюмом и помог облачиться в чистую и свежую одежду.

Подошло время ужина, и с кухни, вдруг заработавшей в авральном режиме, заспешили мундшенки и форшнайдеры, неся подносы с самой лучшей снедью, какую можно было отыскать и приготовить к этому времени. Протяжное пение труб возвещало об этом вполне будничном ужине как о настоящем праздничном банкете. А музыканты играли так ладно и весело, как казалось, никогда прежде.

Аппетитно налегая на лакомые куски и от души запивая их добрыми глотками вина, барон пребывал в превосходнейшем настроении. То и дело звучали тосты, славившие доброго господина, его подвиги, доблести и добродетели. И никто из говоривших их не лукавил, ибо далеко не каждый верноподданный мог похвастаться столь добрым и славным правителем. Барон, в свою очередь, не менее охотно рассыпался во взаимных комплиментах и похвалах.

Так за хмельным весельем просидели до глубокой ночи. Никто и не заметил, как давно уже перевалило за полночь. И, конечно же, никто и думать не мог, что уже совсем скоро от былого счастья и следа не останется, и всё, что было до этого, канет в небытие. Прошлая беспечная жизнь растворится, словно хмельной сон, оставив после себя светлые, канувшие навсегда в прошлое, воспоминания.

Тучи сгустились над господином Клодом, его близкими и верноподданными, сгустились над цветущей и благодатной Шампанью, сгустились над всей Францией. Пожарище войны уже давно медленно и беспощадно пожирало страну, но здесь, на её северо-востоке, в Шампани и Иль-де-Франс, пока было тихо. Пламя войны ещё не дотянулось до этих уголков.

Для Клода де Жаврона, как и для всех воинов королевства, война его отчизны станет и его личной войной. Но сия драма будет просто утопать в отчаянии от сугубо личной трагедии.

Однако, в тот вечер никто и думать не мог о чём-нибудь дурном. Гремела музыка, звучали тосты и поднимались бокалы и всем казалось, что так будет всегда.

После ужина все разошлись, пребывая в отличном настроении и желая поскорее забыться глубоким хмельным сном.

А в высоких стрельчатых окнах уже готово было заняться утро нового дня.

Глава 8

На следующий день барон проснулся уже далеко за полдень. Лишь коснувшись головой подушки, он-таки понял, насколько устал. Было такое чувство, будто он прошёл через все муки чистилища, прежде чем обрести райское блаженство, лёжа в родной постели. Вдобавок выпитое вино укрепило и без того глубокий, беспробудный сон.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.