16+
Сборник произведений А. С. Пушкина

Бесплатный фрагмент - Сборник произведений А. С. Пушкина

Часть 1

Объем: 560 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

19 ОКТЯБРЯ 1827

Бог помочь вам, друзья мои, В заботах жизни, царской службы, И на пирах разгульной дружбы, И в сладких таинствах любви!
Бог помочь вам, друзья мои, И в бурях, и в житейском горе, В краю чужом, в пустынном море, И в мрачных пропастях земли!

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1827)

Примечание:

Стихи написаны к лицейской годовщине, когда А. С. Пушкин после семилетнего вынужденного перерыва вновь принял участие в дружеском собрании.

«И в эту годовщину, в кругу товарищей-друзей Пушкин вспомнил меня и Вильгельма, заживо погребенных, которых они не досчитывали на лицейской сходке»

И. И. Пущин

19 ОКТЯБРЯ 1828

Усердно помолившись богу, Лицею прокричав ура, Прощайте, братцы: мне в дорогу, А вам в постель уже пора.

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1828)

Примечание:
Данное четверостишие написано в день лицейской годовщины. Прямо с собрания Пушкин уехал в Михайловское.

19 ОКТЯБРЯ

Роняет лес багряный свой убор, Сребрит мороз увянувшее поле, Проглянет день как будто по неволе
И скроется за край окружных гор. Пылай, камин, в моей пустынной келье; А ты, вино, осенней стужи друг, Пролей мне в грудь отрадное похмелье, Минутное забвенье горьких мук.
Печален я: со мною друга нет, С кем долгую запил бы я разлуку, Кому бы мог пожать от сердца руку
И пожелать веселых много лет. Я пью один; вотще воображенье
Вокруг меня товарищей зовет: Знакомое не слышно приближенье, И милого душа моя не ждет.
Я пью один, и на брегах Невы
Меня друзья сегодня именуют…
Но многие ль и там из вас пируют?
Еще кого не досчитались вы?
Кто изменил пленительной привычке?
Кого от вас увлек холодный свет?
Чей глас умолк на братской перекличке?
Кто не пришел? Кого меж вами нет?
Он не пришел, кудрявый наш певец, С огнем в очах, с гитарой сладкогласной: Под миртами Италии прекрасной
Он тихо спит, и дружеский резец
Не начертал над русскою могилой
Слов несколько на языке родном, Чтоб некогда нашел привет унылый
Сын севера, бродя в краю чужом.
Сидишь ли ты в кругу своих друзей, Чужих небес любовник беспокойный?
Иль снова ты проходишь тропик знойный
И вечный лед полунощных морей?
Счастливый путь!.. С лицейского порога
Ты на корабль перешагнул шутя, И с той поры в морях твоя дорога, О, волн и бурь любимое дитя!
Ты сохранил в блуждающей судьбе
Прекрасных лет первоначальны нравы: Лицейский шум, лицейские забавы
Средь бурных волн мечталися тебе: Ты простирал из-за моря нам руку, Ты нас одних в младой душе носил
И повторял: «На долгую разлуку
Нас тайный рок, быть может, осудил!»
Друзья мои, прекрасен наш союз
Он как душа неразделим и вечен — Неколебим, свободен и беспечен
Сростался он под сенью дружных муз. Куда бы нас ни бросила судьбина, И счастие куда б ни повело, Всё те же мы: нам целый мир чужбина; Отечество нам Царское Село.
Из края в край преследуем грозой, Запутанный в сетях судьбы суровой, Я с трепетом на лоно дружбы новой. Устав, приник ласкающей главой…
С мольбой моей печальной и мятежной, С доверчивой надеждой первых лет, Друзьям иным душой предался нежной; Но горек был небратский их привет.
И ныне здесь, в забытой сей глуши, В обители пустынных вьюг и хлада, Мне сладкая готовилась отрада: Троих из вас, друзей моей души, Здесь обнял я. Поэта дом опальный, О Пущин мой, ты первый посетил; Ты усладил изгнанья день печальный, Ты в день его Лицея превратил.
Ты, Горчаков, счастливец с первых дней, Хвала тебе — фортуны блеск холодный
Не изменил души твоей свободной: Всё тот же ты для чести и друзей. Нам разный путь судьбой назначен строгой; Ступая в жизнь, мы быстро разошлись: Но невзначай проселочной дорогой
Мы встретились и братски обнялись.
Когда постиг меня судьбины гнев, Для всех чужой, как сирота бездомный, Под бурею главой поник я томной
И ждал тебя, вещун пермесских дев, И ты пришел, сын лени вдохновенный, О Дельвиг мой: твой голос пробудил
Сердечный жар, так долго усыпленный, И бодро я судьбу благословил.
С младенчества дух песен в нас горел, И дивное волненье мы познали; С младенчества две музы к нам летали, И сладок был их лаской наш удел: Но я любил уже рукоплесканья, Ты гордый пел для муз и для души; Свой дар как жизнь я тратил без вниманья, Ты гений свой воспитывал в тиши.
Служенье муз не терпит суеты; Прекрасное должно быть величаво: Но юность нам советует лукаво, И шумные нас радуют мечты…
Опомнимся — но поздно! и уныло
Глядим назад, следов не видя там. Скажи, Вильгельм, не то ль и с нами было, Мой брат родной по музе, по судьбам?
Пора, пора! душевных наших мук
Не стоит мир; оставим заблужденья!
Сокроем жизнь под сень уединенья!
Я жду тебя, мой запоздалый друг — Приди; огнем волшебного рассказа
Сердечные преданья оживи; Поговорим о бурных днях Кавказа, О Шиллере, о славе, о любви.
Пора и мне… пируйте, о друзья!
Предчувствую отрадное свиданье; Запомните ж поэта предсказанье: Промчится год, и с вами снова я, Исполнится завет моих мечтаний; Промчится год, и я явлюся к вам!
О сколько слез и сколько восклицаний, И сколько чаш, подъятых к небесам!
И первую полней, друзья, полней!
И всю до дна в честь нашего союза!
Благослови, ликующая муза, Благослови: да здравствует Лицей!
Наставникам, хранившим юность нашу, Всем честию, и мертвым и живым, К устам подъяв признательную чашу, Не помня зла, за благо воздадим.
Полней, полней! и сердцем возгоря, Опять до дна, до капли выпивайте!
Но за кого? о други, угадайте…
Ура, наш царь! так! выпьем за царя. Он человек! им властвует мгновенье. Он раб молвы, сомнений и страстей; Простим ему неправое гоненье: Он взял Париж, он основал Лицей.
Пируйте же, пока еще мы тут!
Увы, наш круг час от часу редеет; Кто в гробе спит, кто дальный сиротеет; Судьба глядит, мы вянем; дни бегут; Невидимо склоняясь и хладея, Мы близимся к началу своему…
Кому ж из нас под старость день Лицея
Торжествовать придется одному?
Несчастный друг! средь новых поколений
Докучный гость и лишний, и чужой, Он вспомнит нас и дни соединений, Закрыв глаза дрожащею рукой…
Пускай же он с отрадой хоть печальной
Тогда сей день за чашей проведет, Как ныне я, затворник ваш опальный, Его провел без горя и забот.

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1825)

26 МАЯ 1828

Дар напрасный, дар случайный, Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?
Кто меня враждебной властью
Из ничтожества воззвал, Душу мне наполнил страстью, Ум сомненьем взволновал?..
Цели нет передо мною: Сердце пусто, празден ум, И томит меня тоскою
Однозвучный жизни шум.

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1828)

Примечание:
Дата в названии — день рождения Александра Пушкина. Поэт назвал стихотворение в перечне произведений, предназначенных к печати, — «На день рождения».

27 МАЯ 1819

Веселый вечер в жизни нашей
Запомним, юные друзья; Шампанского в стеклянной чаше
Шипела хладная струя. Мы пили — и Венера с нами
Сидела прея за столом. Когда ж вновь сядем в четвером
С б <_____>, вином и чубуками?

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1819)

EX UNGUE LEONEM

Недавно я стихами как-то свистнул
И выдал их без подписи моей; Журнальный шут о них статейку тиснул, Без подписи ж пустив ее, злодей. Но что ж? Ни мне, ни площадному шуту
Не удалось прикрыть своих проказ: Он по когтям узнал меня в минуту, Я по ушам узнал его как раз.

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1825)

N. N. (В. В. ЭНГЕЛЬГАРДТУ)

Я ускользнул от Эскулапа
Худой, обритый — но живой: Его мучительная лапа
Не тяготеет надо мной. Здоровье, легкой друг Приапа, И сон, и сладостный покой, Как прежде, посетили снова
Мой угол тесный и простой. Утешь и ты полу-больного!
Он жаждет видеться с тобой, С тобой, счастливый беззаконник, Ленивый Пинда гражданин, Свободы, Вакха верный сын, Венеры набожный поклонник
И наслаждений властелин!
От суеты столицы праздной, От хладных прелестей Невы, От вредной сплетницы молвы, От скуки, столь разнообразной, Меня зовут холмы, луга, Тенисты клены огорода, Пустынной речки берега
И деревенская свобода. Дай руку мне. Приеду я
В начале мрачном сентября: С тобою пить мы будем снова, Открытым сердцем говоря
Насчет глупца, вельможи злого, Насчет холопа записного, Насчет небесного царя, А иногда насчет земного.

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1819)

Примечание:
Стихотворение адресовано Василию Васильевичу Энгельгардту — члену кружка «Зеленая лампа», являвшегося филиалом Союза благоденствия. Пушкин входил в общество с самого начала его существования, с марта 1819 года.

А В НЕНАСТНЫЕ ДНИ…

А в ненастные дни
Собирались они Часто.

Гнули, <мать> их <ети>!
От пятидесяти На сто.
И выигрывали, И отписывали Мелом.

Так в ненастные дни
Занимались они Делом.

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1828)

АДЕЛЕ

Играй, Адель, Не знай печали; Хариты, Лель
Тебя венчали
И колыбель
Твою качали; Твоя весна
Тиха, ясна; Для наслажденья
Ты рождена; Час упоенья
Лови, лови!
Младые лета
Отдай любви
И в шуме света
Люби, Адель, Мою свирель.

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1822)

Примечание:
Стихотворение А. С. Пушкина посвящено младшей дочери А. Л. и А. А. Давыдовых, девочке лет двенадцати.

АКАФИСТ

Земли достигнув наконец, От бурь спасенный провиденьем. Святой владычице пловец
Свой дар несет с благоговеньем. Так посвящаю с умиленьем
Простой, увядший мой венец
Тебе, высокое светило
В эфирной тишине небес, Тебе, сияющей так мило
Для наших набожных очес.

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1827)

Примечание:
Стихотворение посвящено Карамзиной Екатерине Николаевне — дочери знаменитого историка Н. М. Карамзина.

АКВИЛОН

Зачем ты, грозный аквилон, Тростник прибрежный долу клонишь?
Зачем на дальний небосклон
Ты облачко столь гневно гонишь?
Недавно черных туч грядой
Свод неба глухо облекался, Недавно дуб над высотой
В красе надменной величался…
Но ты поднялся, ты взыграл, Ты прошумел грозой и славой — И бурны тучи разогнал, И дуб низвергнул величавый.
Пускай же солнца ясный лик
Отныне радостью блистает, И облачком зефир играет, И тихо зыблется тростник.

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1824)

Примечание:
А. С. Пушкин датировал стихотворение в единственном сохранившемся автографе (в 1830 г.) и в печати (в 1837 г.) 1824 годом. Однако нет сомнения в том, что за образами природы в «Аквилоне», подобно тому как это было в стихотворении «Арион», стоят современные события и едва ли стихотворение могло быть написано до восстания 14 декабря 1825 г.

АЛЕКСЕЕВУ

Мой милый, как несправедливы
Твои ревнивые мечты: Я позабыл любви призывы
И плен опасной красоты: Свободы друг миролюбивый, В толпе красавиц молодых, Я, равнодушный и ленивый, Своих богов не вижу в них. Их томный взор, приветный лепет
Уже не властны надо мной. Забыло сердце нежный трепет
И пламя юности живой. Теперь уж мне влюбиться трудно, Вздыхать неловко и смешно, Надежде верить безрассудно, Мужей обманывать грешно. Прошел веселый жизни праздник. Как мой задумчивый проказник, Как Баратынский, я твержу: «Нельзя ль найти подруги нежной?
Нельзя ль найти любви надежной?»
И ничего не нахожу. Оставя счастья призрак ложный, Без упоительных страстей. Я стал наперсник осторожный
Моих неопытных друзей. Когда любовник исступленный. Тоскуя, плачет предо мной
И для красавицы надменной
Клянется жертвовать собой; Когда в жару своих желании
С восторгом изъясняет он
Неясных, темных ожиданий
Обманчивый, но сладкий сон
И, крепко руку сжав у друга, Клянет ревнивого супруга, Или докучливую мать, — Его безумным увереньям
И поминутным повтореньям
Люблю с участием внимать: Я льщу слепой его надежде, Я молод юностью чужой
И говорю: так было прежде
Во время оно и со мной.

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1821)

АЛЬФОНС САДИТСЯ НА КОНЯ…

Альфонс садится на коня; Ему хозяин держит стремя. «Сеньор, послушайтесь меня: Пускаться в путь теперь не время. В горах опасно, ночь близка, Другая вента далека. Останьтесь здесь: готов вам ужин; В камине разложен огонь; Постеля есть — покой вам нужен, А к стойлу тянется ваш конь». — «Мне путешествие привычно
И днем и ночью — был бы путь, — Тот отвечает, — неприлично
Бояться мне чего-нибудь. Я дворянин, — ни чорт, ни воры
Не могут удержать меня, Когда спешу на службу я». И дон Альфонс коню дал шпоры, И едет рысью. Перед ним
Одна идет дорога в горы
Ущельем тесным и глухим. Вот выезжает он в долину; Какую ж видит он картину?
Кругом пустыня, дичь и голь, А в стороне торчит глаголь, И на глаголе том два тела
Висят. Закаркав, отлетела
Ватага черная ворон, Лишь только к ним подъехал он. То были трупы двух гитанов, Двух славных братьев-атаманов, Давно повешенных и там
Оставленных в пример ворам. Дождями небо их мочило, А солнце знойное сушило, Пустынный ветер их качал, Клевать их ворон прилетал. И шла молва в простом народе, Что, обрываясь по ночам, Они до утра на свободе
Гуляли, мстя своим врагам.
Альфонсов конь всхрапел и боком
Прошел их мимо, и потом
Понесся резво, легким скоком, С своим бесстрашным седоком.

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1836)

АМУР И ГИМЕНЕЙ

(Сказка)

Сегодня, добрые мужья, Повеселю вас новой сказкой. Знавали ль вы, мои друзья, Слепого мальчика с повязкой?
Слепого?… вот помилуй. Феб!
Амур совсем, друзья, не слеп, Но шалости — его забавы: Ему хотелось — о лукавый! — Чтоб, людям на смех и на зло, Его Дурачество вело. Дурачество ведет Амура; Но скоро богу моему
Наскучила богиня дура, Не знаю верно почему. Задумал новую затею: Повязку с милых сняв очей, Идет проказник к Гименею…
А что такое Гименей?
Он из Кипридиных детей, Бедняжка, дряхлый и ленивый, Холодный, грустный, молчаливый, Ворчит и дремлет целый век, И впрочем — добрый человек, Да нрав имеет он ревнивый. — От ревности печальный бог
Спокойно и заснуть не мог; Всё трусил маленького брата, За ним подсматривал тайком
И караулил сопостата, Шатаясь вечно с фонарем. Вот мальчик мой к нему подходит
И речь коварную заводит: «Помилуй, братец Гименей!
Что это? Я стыжусь, любезный, И нашей ссоры бесполезной, И вечной трусости твоей: Ну, помиримся, будь умней; Забудем наш раздор постылый, Но только навсегда — смотри!
Возьми ж повязку в память, милый, А мне фонарь свой подари». И что ж? Поверил бог унылый; Амур от радости прыгнул, И на глаза со всей он силы
Обнову брату затянул. С тех пор таинственные взоры
Не страшны больше красотам, Не страшны грустные дозоры, Ни пробужденья по ночам. Спокоен он, но брат коварный, Шутя над честью и над ним, Войну ведет, неблагодарный, С своим союзником слепым. Лишь сон на смертных налетает, Амур в молчании ночном
Фонарь любовнику вручает, И сам счастливца провождает
К уснувшему супругу в дом; Сам от беспечного Гимена
Он охраняет тайну дверь…
Пожалуйста, мой друг Елена, Премудрой повести поверь!

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1816)

АНГЕЛ

В дверях эдема ангел нежный
Главой поникшею сиял, А демон мрачный и мятежный
Над адской бездною летал.
Дух отрицанья, дух сомненья
На духа чистого взирал
И жар невольный умиленья
Впервые смутно познавал.
«Прости, он рек, тебя я видел, И ты недаром мне сиял: Не всё я в небе ненавидел, Не всё я в мире презирал».

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1827)

АНДЖЕЛО

Часть первая


В одном из городов Италии счастливой
Когда-то властвовал предобрый, старый Дук, Народа своего отец чадолюбивый, Друг мира, истины, художеств и наук. Но власть верховная не терпит слабых рук, А доброте своей он слишком предавался. Народ любил его и вовсе не боялся. В суде его дремал карающий закон, Как дряхлый зверь уже к ловитве неспособный. Дук это чувствовал в душе своей незлобной
И часто сетовал. Сам ясно видел он, Что хуже дедушек с дня на день были внуки, Что грудь кормилицы ребенок уж кусал, Что правосудие сидело сложа руки
И по носу его ленивый не щелкал.
II
Нередко добрый Дук, раскаяньем смущенный, Хотел восстановить порядок упущенный; Но как? Зло явное, терпимое давно, Молчанием суда уже дозволено, И вдруг его казнить совсем несправедливо
И странно было бы — тому же особливо, Кто первый сам его потворством ободрял. Что делать? долго Дук терпел и размышлял; Размыслив наконец, решился он на время
Предать иным рукам верховной власти бремя, Чтоб новый властелин расправой новой мог
Порядок вдруг завесть и был бы крут и строг.
III
Был некто Анджело, муж опытный, не новый
В искусстве властвовать, обычаем суровый, Бледнеющий в трудах, ученье и посте, За нравы строгие прославленный везде, Стеснивший весь себя оградою законной, С нахмуренным лицом и с волей непреклонной; Его-то старый Дук наместником нарек, И в ужас ополчил и милостью облек, Неограниченны права ему вручая. А сам, докучного вниманья избегая, С народом не простясь, incognito, один
Пустился странствовать, как древний паладин.
IV
Лишь только Анджело вступил во управленье, И всё тотчас другим порядком потекло, Пружины ржавые опять пришли в движенье, Законы поднялись, хватая в когти зло, На полных площадях, безмолвных от боязни, По пятницам пошли разыгрываться казни, И ухо стал себе почесывать народ
И говорить: «Эхе! да этот уж не тот».
V
Между законами забытыми в ту пору
Жестокий был один: закон сей изрекал
Прелюбодею смерть. Такого приговору
В том городе никто не помнил, не слыхал. Угрюмый Анджело в громаде уложенья
Отрыл его — и в страх повесам городским
Опять его на свет пустил для исполненья, Сурово говоря помощникам своим: «Пора нам зло пугнуть. В балованном народе
Преобратилися привычки уж в права
И шмыгают кругом закона на свободе, Как мыши около зевающего льва. Закон не должен быть пужало из тряпицы, На коем наконец уже садятся птицы».
VI
Так Анджело на всех навел невольно дрожь, Роптали вообще, смеялась молодежь
И в шутках строгого вельможи не щадила, Меж тем как ветрено над бездною скользила, И первый под топор беспечной головой
Попался Клавдио, патриций молодой. В надежде всю беду со временем исправить
И не любовницу, супругу в свет представить, Джюльету нежную успел он обольстить
И к таинствам любви безбрачной преклонить. Но их последствия к несчастью явны стали; Младых любовников свидетели застали, Ославили в суде взаимный их позор, И юноше прочли законный приговор.
VII
Несчастный, выслушав жестокое решенье, С поникшей головой обратно шел в тюрьму, Невольно каждому внушая сожаленье
И горько сетуя. На встречу вдруг ему
Попался Луцио, гуляка беззаботный, Повеса, вздорный враль, но малый доброхотный. «Друг, — молвил Клавдио, — молю! не откажи: Сходи ты в монастырь к сестре моей. Скажи, Что должен я на смерть идти; чтоб поспешила
Она спасти меня, друзей бы упросила, Иль даже бы пошла к наместнику сама. В ней много, Луцио, искусства и ума, Бог дал ее речам уверчивость и сладость, К тому ж и без речей рыдающая младость
Мягчит сердца людей». — «Изволь! поговорю», Гуляка отвечал, и сам к монастырю
Тотчас отправился.
VIII
Младая Изабела
В то время с важною монахиней сидела. Постричься через день она должна была
И разговор о том со старицей вела. Вдруг Луцио звонит и входит. У решетки
Его приветствует, перебирая четки, Полузатворница: «Кого угодно вам?» — Девица (и судя по розовым щекам, Уверен я, что вы девица в самом деле), Не льзя ли доложить прекрасной Изабеле, Что к ней меня прислал ее несчастный брат?
«Несчастный?.. почему? что с ним? скажите смело: Я Клавдио сестра». — Нет, право? очень рад. Он кланяется вам сердечно. Вот в чем дело: Ваш брат в тюрьме. — «За что?» — За то, за что бы я
Благодарил его, красавица моя, И не было б ему иного наказанья. — (Тут он в подробные пустился описанья, Немного жесткие своею наготой
Для девственных ушей отшельницы младой, Но со вниманием всё выслушала дева
Без приторных причуд стыдливости и гнева. Она чиста была душою как эфир. Ее смутить не мог неведомый ей мир
Своею суетой и праздными речами.) — Теперь, — примолвил он, — осталось лишь мольбами
Вам тронуть Анджело, и вот о чем просил
Вас братец. — «Боже мой, — девица отвечала, — Когда б от слов моих я пользы ожидала!.. Но сомневаюся; во мне не станет сил…» — Сомненья нам враги, — тот с жаром возразил, — Нас неудачею предатели стращают
И благо верное достать не допущают. Ступайте к Анджело, и знайте от меня, Что если девица, колена преклоня
Перед мужчиною, и просит и рыдает, Как бог он все дает, чего ни пожелает.
IX
Девица, отпросясь у матери честной, С усердным Луцио к вельможе поспешила
И, на колена встав, смиренною мольбой
За брата своего наместника молила. «Девица, — отвечал суровый человек, — Спасти его нельзя; твой брат свой отжил век; Он должен умереть». Заплакав, Изабела
Склонилась перед ним и прочь идти хотела, Но добрый Луцио девицу удержал. «Не отступайтесь так, — он тихо ей сказал, — Просите вновь его; бросайтесь на колени, Хватайтеся за плащ, рыдайте; слезы, пени, Все средства женского искусства вы должны
Теперь употребить. Вы слишком холодны, Как будто речь идет меж вами про иголку. Конечно, если так, не будет, верно, толку. Не отставайте же! еще!»
X
Она опять
Усердною мольбой стыдливо умолять
Жестокосердого блюстителя закона. «Поверь мне, — говорит, — ни царская корона, Ни меч наместника, ни бархат судии, Ни полководца жезл — все почести сии — Земных властителей ничто не украшает, Как милосердие. Оно их возвышает. Когда б во власть твою мой брат был облечен, А ты был Клавдио, ты мог бы пасть как он, Но брат бы не был строг, как ты».
XI
Ее укором
Смущен был Анджело. Сверкая мрачным взором, «Оставь меня, прошу», — сказал он тихо ей. Но дева скромная и жарче и смелей
Была час от часу. «Подумай, — говорила, — Подумай, если тот, чья праведная сила
Прощает и целит, судил бы грешных нас
Без милосердия; скажи: что было б с нами?
Подумай — и любви услышишь в сердце глас, И милость нежная твоими дхнет устами, И новый человек ты будешь».
XII
Он в ответ: «Поди; твои мольбы пустая слов утрата. Не я, закон казнит. Спасти нельзя мне брата, И завтра он умрет».
Изабела
Как завтра! что? нет, нет. Он не готов еще, казнить его не можно…
Ужели господу пошлем неосторожно
Мы жертву наскоро. Мы даже и цыплят
Не бьем до времени. Так скоро не казнят. Спаси, спаси его: подумай в самом деле, Ты знаешь, государь, несчастный осужден
За преступление, которое доселе
Прощалось каждому; постраждет первый он.
Анджело
Закон не умирал, но был лишь в усыпленье, Теперь проснулся он.
Изабела
Будь милостив!
Анджело
Нельзя. Потворствовать греху есть то же преступленье, Карая одного, спасаю многих я.
Изабела
Ты ль первый изречешь сей приговор ужасный?
И первой жертвою мой будет брат несчастный. Нет, нет! будь милостив. Ужель душа твоя
Совсем безвинная? спросись у ней: ужели
И мысли грешные в ней отроду не тлели?
XIII
Невольно он вздрогнул, поникнул головой
И прочь идти хотел. Она: «Постой, постой!
Послушай, воротись. Великими дарами
Я задарю тебя… прими мои дары, Они не суетны, но честны и добры, И будешь ими ты делиться с небесами: Я одарю тебя молитвами души
Пред утренней зарей, в полунощной тиши, Молитвами любви, смирения и мира, Молитвами святых, угодных небу дев, В уединении умерших уж для мира, Живых для господа». Смущен и присмирев, Он ей свидание на завтра назначает
И в отдаленные покои поспешает.



Часть вторая


День целый Анджело, безмолвный и угрюмый, Сидел, уединясь, объят одною думой, Одним желанием; всю ночь не тронул сон
Усталых вежд его. «Что ж это? — мыслит он, — Ужель ее люблю, когда хочу так сильно
Услышать вновь ее и взор мой усладить
Девичьей прелестью? По ней грустит умильно
Душа… или когда святого уловить
Захочет бес, тогда приманкою святою
И манит он на крюк? Нескромной красотою
Я не был отроду к соблазнам увлечен, И чистой девою теперь я побежден. Влюбленный человек доселе мне казался
Смешным, и я его безумству удивлялся. А ныне!..»
II
Размышлять, молиться хочет он, Но мыслит, молится рассеянно. Словами
Он небу говорит, а волей и мечтами
Стремится к ней одной. В унынье погружен, Устами праздными жевал он имя бога, А в сердце грех кипел. Душевная тревога
Его осилила. Правленье для него, Как дельная, давно затверженная книга, Несносным сделалось. Скучал он; как от ига, Отречься был готов от сана своего; А важность мудрую, которой столь гордился, Которой весь народ бессмысленно дивился, Ценил он ни во что и сравнивал с пером, Носимым в воздухе летучим ветерком..… … … … … …..

По утру к Анджело явилась Изабела
И странный разговор с наместником имела.

III
Анджело
Что скажешь?
Изабела
Волю я твою пришла узнать.
Анджело
Ах, если бы ее могла ты угадать!.. Твой брат не должен жить… а мог бы.
Изабела
Почему же
Простить нельзя его?
Анджело
Простить? что в мире хуже
Столь гнусного греха? убийство легче.
Изабела
Да, Так судят в небесах, но на земле когда?
Анджело
Ты думаешь? так вот тебе предположенье: Что если б отдали тебе на разрешенье
Оставить брата влечь ко плахе на убой, Иль искупить его, пожертвовав собой
И плоть предав греху?
Изабела
Скорее, чем душою, Я плотью жертвовать готова.
Анджело
Я с тобою
Теперь не о душе толкую… дело в том: Брат осужден на казнь; его спасти грехом
Не милосердие ль?
Изабела
Пред богом я готова
Душою отвечать: греха в том никакого, Поверь, и нет. Спаси ты брата моего!
Тут милость, а не грех.
Анджело
Спасешь ли ты его, Коль милость на весах равно с грехом потянет?
Изабела
О пусть моим грехом спасенье брата станет!
(Коль только это грех.) О том готова я
Молиться день и ночь.
Анджело
Нет, выслушай меня, Или ты слов моих совсем не понимаешь, Или понять меня нарочно избегаешь, Я проще изъяснюсь: твой брат приговорен.
Изабела
Так.
Анджело
Смерть изрек ему решительно закон.
Изабела
Так точно.
Анджело
Средство есть одно к его спасенью. (Все это клонится к тому предположенью, И только есть вопрос и больше ничего.)
Положим: тот, кто б мог один спасти его
(Наперсник судии, иль сам по сану властный
Законы толковать, мягчить их смысл ужасный), К тебе желаньем был преступным воспален
И требовал, чтоб ты казнь брата искупила
Своим падением; не то — решит закон. Что скажешь? как бы ты в уме своем решила?
Изабела
Для брата, для себя решилась бы скорей, Поверь, как яхонты носить рубцы бичей
И лечь в кровавый гроб спокойно, как на ложе, Чем осквернить себя.
Анджело
Твой брат умрет.
Изабела
Так что же?
Он лучший путь себе, конечно, изберет. Бесчестием сестры души он не спасет. Брат лучше раз умри, чем гибнуть мне навечно.
Анджело
За что ж казалося тебе бесчеловечно
Решение суда? Ты обвиняла нас
В жестокосердии. Давно ль еще? Сейчас
Ты праведный закон тираном называла, А братний грех едва ль не шуткой почитала.
Изабела
Прости, прости меня. Невольно я душой
Тогда лукавила. Увы! себе самой
Противуречила я, милое спасая
И ненавистное притворно извиняя. Мы слабы.
Анджело
Я твоим признаньем ободрен. Так женщина слаба, я в этом убежден
И говорю тебе: будь женщина, не боле — Иль будешь ничего. Так покорися воле
Судьбы своей.
Изабела
Тебя я не могу понять.
Анджело
Поймешь: люблю тебя.
Изабела
Увы! что мне сказать?
Джюльету брат любил, и он умрет, несчастный.
Анджело
Люби меня, и жив он будет.
Изабела
Знаю: властный
Испытывать других, ты хочешь…
Анджело
Нет, клянусь, От слова моего теперь не отопрусь; Клянуся честию.
Изабела
О много, много чести!
И дело честное!.. Обманщик! Демон лести!
Сей час мне Клавдио свободу подпиши, Или поступок твой и черноту души
Я всюду разглашу — и полно лицемерить
Тебе перед людьми.
Анджело
И кто же станет верить?
По строгости моей известен свету я; Молва всеобщая, мой сан, вся жизнь моя
И самый приговор над братней головою
Представят твой донос безумной клеветою. Теперь я волю дал стремлению страстей. Подумай и смирись пред волею моей; Брось эти глупости: и слезы, и моленья, И краску робкую. От смерти, от мученья
Тем брата не спасешь. Покорностью одной
Искупишь ты его от плахи роковой. До завтра от тебя я стану ждать ответа. И знай, что твоего я не боюсь извета. Что хочешь говори, не пошатнуся я. Всю истину твою низвергнет ложь моя.

IV
Сказал и вышел вон, невинную девицу
Оставя в ужасе. Поднявши к небесам
Молящий, ясный взор и чистую десницу, От мерзостных палат спешит она в темницу. Дверь отворилась ей; и брат ее глазам
Представился.
V
В цепях, в унынии глубоком, О светских радостях стараясь не жалеть, Еще надеясь жить, готовясь умереть, Безмолвен он сидел, и с ним в плаще широком
Под черным куколем с распятием в руках
Согбенный старостью беседовал монах. Старик доказывал страдальцу молодому, Что смерть и бытие равны одна другому, Что здесь и там одна бессмертная душа
И что подлунный мир не стоит ни гроша. С ним бедный Клавдио печально соглашался, А в сердце милою Джюльетой занимался. Отшельница вошла: «Мир вам!» — очнулся он
И смотрит на сестру, мгновенно оживлен. «Отец мой, — говорит монаху Изабела, — Я с братом говорить одна бы здесь хотела». Монах оставил их.
VI
Клавдио
Что ж, милая сестра, Что скажешь?
Изабела
Милый брат, пришла тебе пора.
Клавдио
Так нет спасенья?
Изабела
Нет, иль разве поплатиться
Душой за голову?
Клавдио
Так средство есть одно?
Изабела
Так, есть. Ты мог бы жить. Судья готов смягчиться. В нем милосердие бесовское: оно
Тебе дарует жизнь за узы муки вечной.
Клавдио
Что? вечная тюрьма?
Изабела
Тюрьма — хоть без оград, Без цепи.
Клавдио
Изъяснись, что ж это?
Изабела
Друг сердечный, Брат милый! Я боюсь… Послушай, милый брат, Семь, восемь лишних лет ужель тебе дороже
Всегдашней чести? Брат, боишься ль умереть?
Что чувство смерти? миг. И много ли терпеть?
Раздавленный червяк при смерти терпит то же, Что терпит великан.
Клавдио
Сестра! или я трус?
Или идти на смерть во мне не станет силы?
Поверь, без трепета от мира отрешусь, Коль должен умереть; и встречу ночь могилы, Как деву милую.
Изабела
Вот брат мой! узнаю; Из гроба слышу я отцовский голос. Точно: Ты должен умереть; умри же беспорочно. Послушай, ничего тебе не утаю: Тот грозный судия, святоша тот жестокий, Чьи взоры строгие во всех родят боязнь, Чья избранная речь шлет отроков на казнь, Сам демон; сердце в нем черно, как ад глубокий, И полно мерзостью.
Клавдио
Наместник?
Изабела
Ад облек
Его в свою броню. Лукавый человек!.. Знай: если б я его бесстыдное желанье
Решилась утолить, тогда бы мог ты жить.

Клавдио
О нет, не надобно.
Изабела
На гнусное свиданье, Сказал он, нынче в ночь должна я поспешить, Иль завтра ты умрешь.
Клавдио
Нейди, сестра.
Изабела
Брат милый!
Бог видит: ежели одной моей могилой
Могла бы я тебя от казни искупить, Не стала б более иголки дорожить
Я жизнию моей.
Клавдио
Благодарю, друг милый!
Изабела
Так завтра, Клавдио, ты к смерти будь готов.
Клавдио
Да, так… и страсти в нем кипят с такою силой!
Иль в этом нет греха; иль из семи грехов
Грех это меньший?
Изабела
Как?
Клавдио
Такого прегрешенья
Там, верно, не казнят. Для одного мгновенья
Ужель себя сгубить решился б он навек?
Нет, я не думаю. Он умный человек. Ах, Изабела!
Изабела
Что? что скажешь?
Клавдио
Смерть ужасна!
Изабела
И стыд ужасен.
Клавдио
Так — однако ж… умереть, Идти неведомо куда, во гробе тлеть
В холодной тесноте… Увы! земля прекрасна
И жизнь мила. А тут: войти в немую мглу, Стремглав низвергнуться в кипящую смолу, Или во льду застыть, иль с ветром быстротечным
Носиться в пустоте пространством бесконечным…
И всё, что грезится отчаянной мечте…
Нет, нет: земная жизнь в болезни, в нищете, В печалях, в старости, в неволе… будет раем
В сравненье с тем, чего за гробом ожидаем.
Изабела
О боже!
Клавдио
Друг ты мой! Сестра! позволь мне жить. Уж если будет грех спасти от смерти брата, Природа извинит.
Изабела
Что смеешь говорить?
Трус! тварь бездушная! от сестрина разврата
Себе ты жизни ждешь!.. Кровосмеситель! нет, Я думать не могу, нельзя, чтоб жизнь и свет
Моим отцом тебе даны. Прости мне, боже!
Нет, осквернила мать отеческое ложе, Коль понесла тебя! Умри. Когда бы я
Спасти тебя могла лишь волею моею, То всё-таки б теперь свершилась казнь твоя. Я тысячу молитв за смерть твою имею, За жизнь — уж ни одной…
Клавдио
Сестра, постой, постой!
Сестра, прости меня!

VII
И узник молодой
Удерживал ее за платье. Изабела
От гнева своего насилу охладела, И брата бедного простила, и опять, Лаская, начала страдальца утешать.



Часть третия


Монах стоял меж тем за дверью отпертою
И слышал разговор меж братом и сестрою. Пора мне вам сказать, что старый сей монах
Не что иное был, как Дук переодетый. Пока народ считал его в чужих краях
И сравнивал, шутя, с бродящею кометой, Скрывался он в толпе, всё видел, наблюдал
И соглядатаем незримым посещал
Палаты, площади, монастыри, больницы, Развратные дома, театры и темницы. Воображение живое Дук имел; Романы он любил, и может быть, хотел
Халифу подражать Гаруну Аль-Рашиду. Младой отшельницы подслушав весь рассказ, В растроганном уме решил он тот же час
Не только наказать жестокость и обиду, Но сладить кое-что… Он тихо в дверь вошел, Девицу отозвал и в уголок отвел. «Я слышал всё, — сказал, — ты похвалы достойна, Свой долг исполнила ты свято; но теперь
Предайся ж ты моим советам. Будь покойна, Всё к лучшему придет; послушна будь и верь». Тут он ей объяснил свое предположенье
И дал прощальное свое благословенье.
II
Друзья! поверите ль, чтоб мрачное чело, Угрюмой, злой души печальное зерцало, Желанья женские навеки привязало
И нежной красоте понравиться могло?
Не чудно ли? Но так. Сей Анджело надменный, Сей злобный человек, сей грешник — был любим
Душою нежною, печальной и смиренной, Душой, отверженной мучителем своим. Он был давно женат. Летунья легкокрила, Младой его жены молва не пощадила, Без доказательства насмешливо коря; И он ее прогнал, надменно говоря: «Пускай себе молвы неправо обвиненье, Нет нужды. Не должно коснуться подозренье
К супруге кесаря». С тех пор она жила
Одна в предместии, печально изнывая. Об ней-то вспомнил Дук, и дева молодая
По наставлению монаха к ней пошла.
III
Марьяна под окном за пряжею сидела
И тихо плакала. Как ангел, Изабела
Пред ней нечаянно явилась у дверей. Отшельница была давно знакома с ней
И часто утешать несчастную ходила. Монаха мысль она ей тотчас объяснила. Марьяна, только лишь настанет ночи мгла, К палатам Анджело идти должна была, В саду с ним встретиться под каменной оградой
И, наградив его условленной наградой, Чуть внятным шепотом, прощаяся, шепнуть
Лишь только то: теперь о брате не забудь. Марьяна бедная сквозь слезы улыбалась, Готовилась дрожа — и дева с ней рассталась.
IV
Всю ночь в темнице Дук последствий ожидал
И, сидя с Клавдио, страдальца утешал. Пред светом снова к ним явилась Изабела. Всё шло как надобно: сейчас у ней сидела
Марьяна бледная, с успехом возвратясь
И мужа обманув. Денница занялась — Вдруг запечатанный приказ приносит вестник
Начальнику тюрьмы. Читают: что ж? Наместник
Немедля узника приказывал казнить
И голову его в палаты предъявить.
V
Замыслив новую затею, Дук представил
Начальнику тюрьмы свой перстень и печать
И казнь остановил, а к Анджело отправил
Другую голову, велев обрить и снять
Ее с широких плеч разбойника морского, Горячкой в ту же ночь умершего в тюрьме, А сам отправился, дабы вельможу злого, Столь гнусные дела творящего во тьме, Пред светом обличить.
VI
Едва молва невнятно
О казни Клавдио успела пробежать, Пришла другая весть. Узнали, что обратно
Ко граду едет Дук. Народ его встречать
Толпами кинулся. И Анджело смущенный, Грызомый совестью, предчувствием стесненный, Туда же поспешил. Улыбкой добрый Дук
Приветствует народ, теснящийся вокруг, И дружно к Анджело протягивает руку. И вдруг раздался крик — и прямо в ноги Дуку
Девица падает. «Помилуй, государь!
Ты щит невинности, ты милости алтарь, Помилуй!..» — Анджело бледнеет и трепещет
И взоры дикие на Изабелу мещет…
Но победил себя. Оправиться успев, «Она помешана, — сказал он, — видев брата, Приговоренного на смерть. Сия утрата
В ней разум потрясла…» Но обнаружа гнев
И долго скрытое в душе негодованье, «Всё знаю, — молвил Дук; — всё знаю! наконец
Злодейство на земле получит воздаянье. Девица, Анджело! за мною, во дворец!»
VII
У трона во дворце стояла Мариана
И бедный Клавдио. Злодей, увидев их, Затрепетал, челом поникнул и утих; Все объяснилося, и правда из тумана
Возникла; Дук тогда: «Что, Анджело, скажи, Чего достоин ты?» Без слез и без боязни, С угрюмой твердостью тот отвечает: «Казни. И об одном молю: скорее прикажи
Вести меня на смерть». «Иди, — сказал властитель, — Да гибнет судия — торгаш и обольститель». Но бедная жена, к ногам его упав, «Помилуй, — молвила, — ты, мужа мне отдав, Не отымай опять; не смейся надо мною». — Не я, но Анджело смеялся над тобою, — Ей Дук ответствует, — но о твоей судьбе
Сам буду я пещись. Останутся тебе
Его сокровища, и будешь ты награда
Супругу лучшему. — «Мне лучшего не надо. Помилуй, государь! не будь неумолим, Твоя рука меня соединила с ним!
Ужели для того так долго я вдовела?
Он человечеству свою принес лишь дань. Сестра! спаси меня! друг милый, Изабела!
Проси ты за него, хоть на колени стань, Хоть руки подыми ты молча!» Изабела
Душой о грешнике, как ангел, пожалела
И, пред властителем колена преклоня, «Помилуй, государь, — сказала. — За меня
Не осуждай его. Он (сколько мне известно, И как я думаю) жил праведно и честно, Покаместь на меня очей не устремил. Прости же ты его!» И Дук его простил.

(А. С. Пушкин. Поэма. 1833)

АНДРЕЙ ШЕНЬЕ

Посвящено Н. Н. Раевскому
Ainsi, triste et сарtif, mа lyre toutefois
S’eveillait…
Меж тем, как изумленный мир На урну Байрона взирает, И хору европейских лир Близ Данте тень его внимает,
Зовет меня другая тень, Давно без песен, без рыданий С кровавой плахи в дни страданий Сошедшая в могильну сень.
Певцу любви, дубрав и мира Несу надгробные цветы. Звучит незнаемая лира. Пою. Мне внемлет он и ты.

Подъялась вновь усталая секира И жертву новую зовет. Певец готов; задумчивая лира В последний раз ему поет.
Заутра казнь, привычный пир народу; Но лира юного певца
О чем поет? Поет она свободу: Не изменилась до конца!
«Приветствую тебя, мое светило! Я славил твой небесный лик, Когда он искрою возник, Когда ты в буре восходило. Я славил твой священный гром, Когда он разметал позорную твердыню И власти древнюю гордыню Развеял пеплом и стыдом; Я зрел твоих сынов гражданскую отвагу, Я слышал братский их обет, Великодушную присягу
И самовластию бестрепетный ответ. Я зрел, как их могущи волны Всё ниспровергли, увлекли, И пламенный трибун предрек, восторга полный, Перерождение земли. Уже сиял твой мудрый гений, Уже в бессмертный Пантеон
Святых изгнанников входили славны тени, От пелены предрассуждений Разоблачался ветхий трон; Оковы падали. Закон, На вольность опершись, провозгласил равенство, И мы воскликнули: Блаженство! О горе! о безумный сон! Где вольность и закон? Над нами Единый властвует топор. Мы свергнули царей. Убийцу с палачами
Избрали мы в цари. О ужас! о позор! Но ты, священная свобода, Богиня чистая, нет, — не виновна ты, В порывах буйной слепоты, В презренном бешенстве народа, Сокрылась ты от нас; целебный твой сосуд Завешен пеленой кровавой: Но ты придешь опять со мщением и славой, — И вновь твои враги падут; Народ, вкусивший раз твой нектар освященный, Все ищет вновь упиться им; Как будто Вакхом разъяренный, Он бродит, жаждою томим; Так — он найдет тебя. Под сению равенства
В объятиях твоих он сладко отдохнет; Так буря мрачная минет!
Но я не узрю вас, дни славы, дни блаженства: Я плахе обречен. Последние часы
Влачу. Заутра казнь. Торжественной рукою
Палач мою главу подымет за власы Над равнодушною толпою. Простите, о друзья! Мой бесприютный прах
Не будет почивать в саду, где провождали
Мы дни беспечные в науках и в пирах
И место наших урн заране назначали. Но, други, если обо мне Священно вам воспоминанье, Исполните мое последнее желанье: Оплачьте, милые, мой жребий в тишине; Страшитесь возбудить слезами подозренье; В наш век, вы знаете, и слезы преступленье: О брате сожалеть не смеет ныне брат. Еще ж одна мольба: вы слушали стократ
Стихи, летучих дум небрежные созданья, Разнообразные, заветные преданья
Всей младости моей. Надежды, и мечты, И слезы, и любовь, друзья, сии листы
Всю жизнь мою хранят. У Авеля, у Фанни, Молю, найдите их; невинной музы дани
Сберите. Строгий свет, надменная молва
Не будут ведать их. Увы, моя глава
Безвременно падет: мой недозрелый гений
Для славы не свершил возвышенных творений; Я скоро весь умру. Но, тень мою любя, Храните рукопись, о други, для себя!
Когда гроза пройдет, толпою суеверной
Сбирайтесь иногда читать мой свиток верный, И, долго слушая, скажите: это он; Вот речь его. А я, забыв могильный сон, Взойду невидимо и сяду между вами, И сам заслушаюсь, и вашими слезами
Упьюсь… и, может быть, утешен буду я
Любовью; может быть, и Узница моя, Уныла и бледна, стихам любви внимая…»
Но, песни нежные мгновенно прерывая, Младой певец поник задумчивой главой. Пора весны его с любовию, тоской
Промчалась перед ним. Красавиц томны очи, И песни, и пиры, и пламенные ночи, Все вместе ожило; и сердце понеслось
Далече… и стихов журчанье излилось:
«Куда, куда завлек меня враждебный гений?
Рожденный для любви, для мирных искушений, Зачем я покидал безвестной жизни тень, Свободу, и друзей, и сладостную лень?
Судьба лелеяла мою златую младость; Беспечною рукой меня венчала радость, И муза чистая делила мой досуг. На шумных вечерах друзей любимый друг, Я сладко оглашал и смехом и стихами
Сень, охраненную домашними богами. Когда ж, вакхической тревогой утомясь
И новым пламенем незапно воспалясь, Я утром наконец являлся к милой деве
И находил ее в смятении и гневе; Когда, с угрозами, и слезы на глазах, Мой проклиная век, утраченный в пирах, Она меня гнала, бранила и прощала: Как сладко жизнь моя лилась и утекала!
Зачем от жизни сей, ленивой и простой, Я кинулся туда, где ужас роковой, Где страсти дикие, где буйные невежды, И злоба, и корысть! Куда, мои надежды, Вы завлекли меня! Что делать было мне, Мне, верному любви, стихам и тишине, На низком поприще с презренными бойцами!
Мне ль было управлять строптивыми конями
И круто напрягать бессильные бразды?
И что ж оставлю я? Забытые следы
Безумной ревности и дерзости ничтожной. Погибни, голос мой, и ты, о призрак ложный, Ты, слово, звук пустой… О, нет! Умолкни, ропот малодушный! Гордись и радуйся, поэт: Ты не поник главой послушной Перед позором наших лет; Ты презрел мощного злодея; Твой светоч, грозно пламенея, Жестоким блеском озарил Совет правителей бесславных; Твой бич настигнул их, казнил Сих палачей самодержавных; Твой стих свистал по их главам; Ты звал на них, ты славил Немезиду; Ты пел Маратовым жрецам Кинжал и деву-эвмениду!
Когда святой старик от плахи отрывал
Венчанную главу рукой оцепенелой, Ты смело им обоим руку дал, И перед вами трепетал Ареопаг остервенелый. Гордись, гордись, певец; а ты, свирепый зверь, Моей главой играй теперь: Она в твоих когтях. Но слушай, знай, безбожный: Мой крик, мой ярый смех преследует тебя! Пей нашу кровь, живи, губя: Ты все пигмей, пигмей ничтожный. И час придет… и он уж недалек: Падешь, тиран! Негодованье
Воспрянет наконец. Отечества рыданье Разбудит утомленный рок. Теперь иду… пора… но ты ступай за мною; Я жду тебя». Так пел восторженный поэт. И все покоилось. Лампады тихий свет Бледнел пред утренней зарею, И утро веяло в темницу. И поэт К решетке поднял важны взоры…
Вдруг шум. Пришли, зовут. Они! Надежды нет! Звучат ключи, замки, запоры. Зовут… Постой, постой; день только, день один: И казней нет, и всем свобода, И жив великий гражданин Среди великого народа. Не слышат. Шествие безмолвно. Ждет палач. Но дружба смертный путь поэта очарует. Вот плаха. Он взошел. Он славу именует… Плачь, муза, плачь!

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1825)

АННЕ Н. ВУЛЬФ

Увы! напрасно деве гордой
Я предлагал свою любовь!
Ни наша жизнь, ни наша кровь
Ее души не тронет твердой. Слезами только буду сыт, Хоть сердце мне печаль расколет. Она на щепочку … …, Но и … ….. не позволит.

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1825)

АНЧАР

В пустыне чахлой и скупой, На почве, зноем раскаленной, Анчар, как грозный часовой, Стоит — один во всей вселенной.
Природа жаждущих степей
Его в день гнева породила, И зелень мертвую ветвей
И корни ядом напоила.
Яд каплет сквозь его кору, К полудню растопясь от зною, И застывает ввечеру
Густой прозрачною смолою.
К нему и птица не летит
И тигр нейдет — лишь вихорь черный
На древо смерти набежит
И мчится прочь уже тлетворный.
И если туча оросит, Блуждая, лист его дремучий, С его ветвей уж ядовит
Стекает дождь в песок горючий.
Но человека человек
Послал к анчару властным взглядом, И тот послушно в путь потек
И к утру возвратился с ядом.
Принес он смертную смолу
Да ветвь с увядшими листами, И пот по бледному челу
Струился хладными ручьями;
Принес — и ослабел и лег
Под сводом шалаша на лыки, И умер бедный раб у ног
Непобедимого владыки.
А князь тем ядом напитал
Свои послушливые стрелы, И с ними гибель разослал
К соседям в чуждые пределы.

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1828)

АПТЕКУ ПОЗАБУДЬ ТЫ ДЛЯ ВЕНКОВ ЛАВРОВЫХ…

Аптеку позабудь ты для венков лавровых
И не мори больных, но усыпляй здоровых.

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1820)

АРАП ПЕТРА ВЕЛИКОГО

Железной волею Петра Преображенная Россия. Н. Языков.

ГЛАВА I Я в Париже: Я начал жить, а не дышать. Дмитриев. Журнал путешественника.

В числе молодых людей, отправленных Петром Великим в чужие края, для приобретения сведений, необходимых государству преобразованному, находился его крестник, арап Ибрагим. Он обучался в парижском военном училище, выпущен был капитаном артиллерии, отличился в Испанской войне и, тяжело раненный, возвратился в Париж. Император посреди обширных своих трудов не преставал осведомляться о своем любимце и всегда получал лестные отзывы насчет его успехов и поведения. Петр был очень им доволен и неоднократно звал его в Россию, но Ибрагим не торопился. Он отговаривался различными предлогами, то раною, то желанием усовершенствовать свои познания, то недостатком в деньгах, и Петр снисходительствовал его просьбам, просил его заботиться о своем здоровии, благодарил за ревность к учению и, крайне бережливый в собственных своих расходах, не жалел для него своей казны, присовокупляя к червонцам отеческие советы и предостерегательные наставления.

По свидетельству всех исторических записок ничто не могло сравниться с вольным легкомыслием, безумством и роскошью французов того времени. Последние годы царствования Людовика XIV, ознаменованные строгой набожностию двора, важностию и приличием, не оставили никаких следов. Герцог Орлеанский, соединяя многие блестящие качества с пороками всякого рода, к несчастию, не имел и тени лицемерия. Оргии Пале-Рояля не были тайною для Парижа; пример был заразителен. На ту пору явился Law; алчность к деньгам соединилась с жаждою наслаждений и рассеянности; имения исчезали; нравственность гибла; французы смеялись и рассчитывали, и государство распадалось под игривые припевы сатирических водевилей.

Между тем общества представляли картину самую занимательную. Образованность и потребность веселиться сблизили все состояния. Богатство, любезность, слава, таланты, самая странность, всё, что подавало пищу любопытству или обещало удовольствие, было принято с одинаковой благосклонностью. Литература, ученость и философия оставляли тихий свой кабинет и являлись в кругу большого света угождать моде, управляя ее мнениями. Женщины царствовали, но уже не требовали обожания. Поверхностная вежливость заменила глубокое почтение. Проказы герцога Ришелье, Алкивиада новейших Афин, принадлежат истории и дают понятие о нравах сего времени.

Temps fortun?, marqu? par la licence, O? la folie, agitant son grelot, D’un pied l? ger parcourt toute la France, O? nul mortel ne daigne? tre d? vot, O? l’on fait tout except? p? nitence>? <

Появление Ибрагима, его наружность, образованность и природный ум возбудили в Париже общее внимание. Все дамы желали видеть у себя le N? gre du czar и ловили его наперехват; регент приглашал его не раз на свои веселые вечера; он присутствовал на ужинах, одушевленных молодостию Аруэта и старостию Шолье, разговорами Монтескье и Фонтенеля; не пропускал ни одного бала, ни одного праздника, ни одного первого представления, и предавался общему вихрю со всею пылкостию своих лет и своей породы. Но мысль променять это рассеяние, эти блестящие забавы на суровую простоту Петербургского двора не одна ужасала Ибрагима. Другие сильнейшие узы привязывали его к Парижу. Молодой африканец любил.

Графиня D., уже не в первом цвете лет, славилась еще своею красотою. Семнадцати лет, при выходе ее из монастыря, выдали ее за человека, которого она не успела полюбить и который впоследствии никогда о том не заботился. Молва приписывала ей любовников, но по снисходительному уложению света она пользовалась добрым именем, ибо нельзя было упрекнуть ее в каком-нибудь смешном или соблазнительном приключенье. Дом ее был самый модный. У ней соединялось лучшее парижское общество. Ибрагима представил ей молодой Мервиль, почитаемый вообще последним ее любовником, что и старался он дать почувствовать всеми способами.

Графиня приняла Ибрагима учтиво, но безо всякого особенного внимания; это польстило ему. Обыкновенно смотрели на молодого негра как на чудо, окружали его, осыпали приветствиями и вопросами, и это любопытство, хотя и прикрытое видом благосклонности, оскорбляло его самолюбие. Сладостное внимание женщин, почти единственная цель наших усилий, не только не радовало его сердца, но даже исполняло горечью и негодованием. Он чувствовал, что он для них род какого-то редкого зверя, творенья особенного, чужого, случайно перенесенного в мир, не имеющий с ним ничего общего. Он даже завидовал людям, никем не замеченным, и почитал их ничтожество благополучием.

Мысль, что природа не создала его для взаимной страсти, избавила его от самонадеянности и притязаний самолюбия, что придавало редкую прелесть обращению его с женщинами. Разговор его был прост и важен; он понравился графине D., которой надоели вечные шутки и тонкие намеки французского остроумия. Ибрагим часто бывал у ней. Мало-помалу она привыкла к наружности молодого негра и даже стала находить что-то приятное в этой курчавой голове, чернеющей посреди пудреных париков ее гостиной. (Ибрагим был ранен в голову и вместо парика носил повязку.) Ему было двадцать семь лет от роду; он был высок и строен, и не одна красавица заглядывалась на него с чувством более лестным, нежели простое любопытство, но предубежденный Ибрагим или ничего не замечал, или видел одно кокетство. Когда же взоры его встречались со взорами графини, недоверчивость его исчезала. Ее глаза выражали такое милое добродушие, ее обхождение с ним было так просто, так непринужденно, что невозможно было в ней подозревать и тени кокетства или насмешливости.

Любовь не приходила ему на ум, — а уже видеть графиню каждый день было для него необходимо. Он повсюду искал ее встречи, и встреча с нею казалась ему каждый раз неожиданной милостию неба. Графиня, прежде чем он сам, угадала его чувства. Что ни говори, а любовь без надежд и требований трогает сердце женское вернее всех расчетов обольщения. В присутствии Ибрагима графиня следовала за всеми его движениями, вслушивалась во все его речи; без него она задумывалась и впадала в обыкновенную свою рассеянность… Мервиль первый заметил эту взаимную склонность и поздравил Ибрагима. Ничто так не воспламеняет любви, как ободрительное замечание постороннего. Любовь слепа и, не доверяя самой себе, торопливо хватается за всякую опору. Слова Мервиля пробудили Ибрагима. Возможность обладать любимой женщиной доселе не представлялась его воображению; надежда вдруг озарила его душу; он влюбился без памяти. Напрасно графиня, испуганная исступлению его страсти, хотела противуставить ей увещания дружбы и советы благоразумия, она сама ослабевала. Неосторожные вознаграждения быстро следовали одно за другим. И наконец, увлеченная силою страсти, ею же внушенной, изнемогая под ее влиянием, она отдалась восхищенному Ибрагиму…

Ничто не скрывается от взоров наблюдательного света. Новая связь графини стала скоро всем известна. Некоторые дамы изумлялись ее выбору, многим казался он очень естественным. Одни смеялись, другие видели с ее стороны непростительную неосторожность. В первом упоении страсти Ибрагим и графиня ничего не замечали, но вскоре двусмысленные шутки мужчин и колкие замечания женщин стали до них доходить. Важное и холодное обращение Ибрагима доселе ограждало его от подобных нападений; он выносил их нетерпеливо и не знал, чем отразить. Графиня, привыкшая к уважению света, не могла хладнокровно видеть себя предметом сплетней и насмешек. Она то со слезами жаловалась Ибрагиму, то горько упрекала его, то умоляла за нее не вступаться, чтоб напрасным шумом не погубить ее совершенно.

Новое обстоятельство еще более запутало ее положение. Обнаружилось следствие неосторожной любви. Утешения, советы, предложения — все было истощено и все отвергнуто. Графиня видела неминуемую гибель и с отчаянием ожидала ее.

Как скоро положение графини стало известно, толки начались с новою силою. Чувствительные дамы ахали от ужаса; мужчины бились об заклад, кого родит графиня: белого ли, или черного ребенка. Эпиграммы сыпались насчет ее мужа, который один во всем Париже ничего не знал и ничего не подозревал.

Роковая минута приближалась. Состояние графини было ужасно. Ибрагим каждый день был у нее. Он видел, как силы душевные и телесные постепенно в ней исчезали. Ее слезы, ее ужас возобновлялись поминутно. Наконец она почувствовала первые муки. Меры были приняты наскоро. Графа нашли способ удалить. Доктор приехал. Два дня перед сим уговорили одну бедную женщину уступить в чужие руки новорожденного своего младенца; за ним послали поверенного. Ибрагим находился в кабинете близ самой спальни, где лежала несчастная графиня. Не смея дышать, он слышал ее глухие стенанья, шепот служанки и приказанья доктора. Она мучилась долго. Каждый стон ее раздирал его душу; каждый промежуток молчания обливал его ужасом… вдруг он услыхал слабый крик ребенка и, не имея силы удержать своего восторга, бросился в комнату графини — черный младенец лежал на постеле в ее ногах. Ибрагим к нему приближился. Сердце его билось сильно. Он благословил сына дрожащею рукою. Графиня слабо улыбнулась и протянула ему слабую руку… но доктор, опасаясь для больной слишком сильных потрясений, оттащил Ибрагима от ее постели. Новорожденного положили в крытую корзину и вынесли из дому по потаенной лестнице. Принесли другого ребенка и поставили его колыбель в спальне роженицы. Ибрагим уехал немного успокоенный. Ждали графа. Он возвратился поздно, узнал о счастливом разрешении супруги и был очень доволен. Таким образом публика, ожидавшая соблазнительного шума, обманулась в своей надежде и была принуждена утешаться единым злословием.

Все вошло в обыкновенный порядок. Но Ибрагим чувствовал, что судьба его должна была перемениться и что связь его рано или поздно могла дойти до сведения графа D. В таком случае, что бы ни произошло, погибель графини была неизбежна. Он любил страстно и так же был любим; но графиня была своенравна и легкомысленна. Она любила не в первый раз. Отвращение, ненависть могли заменить в ее сердце чувства самые нежные. Ибрагим предвидел уже минуту ее охлаждения; доселе он не ведал ревности, но с ужасом ее предчувствовал; он воображал, что страдания разлуки должны быть менее мучительны, и уже намеревался разорвать несчастную связь, оставить Париж и отправиться в Россию, куда давно призывали его и Петр и темное чувство собственного долга.

ГЛАВА II Не сильно нежит красота, Не столько восхищает радость, Не столько легкомыслен ум, Не столько я благополучен… Желанием честей размучен. Зовет, я слышу, славы шум! Державин.

Дни, месяцы проходили, и влюбленный Ибрагим не мог решиться оставить им обольщенную женщину. Графиня час от часу более к нему привязывалась. Сын их воспитывался в отдаленной провинции. Сплетни света стали утихать, и любовники начинали наслаждаться большим спокойствием, молча помня минувшую бурю и стараясь не думать о будущем.

Однажды Ибрагим был у выхода герцога Орлеанского. Герцог, проходя мимо его, остановился и вручил ему письмо, приказав прочесть на досуге. Это было письмо Петра Первого. Государь, угадывая истинную причину его отсутствия, писал герцогу, что он ни в чем неволить Ибрагима не намерен, что предоставляет его доброй воле возвратиться в Россию или нет, но что во всяком случае он никогда не оставит прежнего своего питомца. Это письмо тронуло Ибрагима до глубины сердца. С той минуты участь его была решена. На другой день он объявил регенту свое намерение немедленно отправиться в Россию. «Подумайте о том, что делаете, — сказал ему герцог, — Россия не есть ваше отечество; не думаю, чтоб вам когда-нибудь удалось опять увидеть знойную вашу родину; но ваше долговременное пребывание во Франции сделало вас равно чуждым климату и образу жизни полудикой России. Вы не родились подданным Петра. Поверьте мне: воспользуйтесь его великодушным позволением.

Останьтесь во Франции, за которую вы уже проливали свою кровь, и будьте уверены, что и здесь ваши заслуги и дарования не останутся без достойного вознаграждения». Ибрагим искренно благодарил герцога, но остался тверд в своем намерении. «Жалею, — сказал ему регент, — но, впрочем, вы правы». Он обещал ему отставку и написал обо всем русскому царю.

Ибрагим скоро собрался в дорогу. Накануне своего отъезда провел он, по обыкновению, вечер у графини D. Она ничего не знала; Ибрагим не имел духа ей открыться. Графиня была спокойна и весела. Она несколько раз подзывала его к себе и шутила над его задумчивостью. После ужина все разъехались. Остались в гостиной графиня, ее муж да Ибрагим. Несчастный отдал бы все на свете, чтоб только остаться с нею наедине; но граф D., казалось, расположился у камина так спокойно, что нельзя было надеяться выжить его из комнаты. Все трое молчали. «Bonne nuit», — сказала наконец графиня. Сердце Ибрагима стеснилось и вдруг почувствовало все ужасы разлуки. Он стоял неподвижно. «Bonne nuit, messieurs», — повторила графиня. Он все не двигался… наконец глаза его потемнели, голова закружилась, он едва мог выйти из комнаты. Приехав домой, он почти в беспамятстве написал следующее письмо:

«Я еду, милая Леонора, оставляю тебя навсегда. Пишу тебе, потому что не имею сил иначе с тобою объясниться.

Счастие мое не могло продолжиться. Я наслаждался им вопреки судьбе и природе. Ты должна была меня разлюбить; очарование должно было исчезнуть. Эта мысль меня всегда преследовала, даже в те минуты, когда, казалось, забывал я все, когда у твоих ног упивался я твоим страстным самоотвержением, твоею неограниченною нежностию… Легкомысленный свет беспощадно гонит на самом деле то, что дозволяет в теории: его холодная насмешливость, рано или поздно, победила бы тебя, смирила бы твою пламенную душу и ты наконец устыдилась бы своей страсти… что было б тогда со мною? Нет! лучше умереть, лучше оставить тебя прежде ужасной этой минуты…

Твое спокойствие мне всего дороже: ты не могла им наслаждаться, пока взоры света были на нас устремлены. Вспомни все, что ты вытерпела, все оскорбления самолюбия, все мучения боязни; вспомни ужасное рождение нашего сына. Подумай: должен ли я подвергать тебя долее тем же волнениям и опасностям? Зачем силиться соединить судьбу столь нежного, столь прекрасного создания с бедственной судьбою негра, жалкого творения, едва удостоенного названия человека?

Прости, Леонора, прости, милый, единственный друг. Оставляя тебя, оставляю первые и последние радости моей жизни. Не имею ни отечества, ни ближних. Еду в печальную Россию, где мне отрадою будет мое совершенное уединение. Строгие занятия, которым отныне предаюсь, если не заглушат, то по крайней мере будут развлекать мучительные воспоминания о днях восторгов и блаженства… Прости, Леонора — отрываюсь от этого письма, как будто из твоих объятий; прости, будь счастлива — и думай иногда о бедном негре, о твоем верном Ибрагиме».

В ту же ночь он отправился в Россию.

Путешествие не показалось ему столь ужасно, как он того ожидал. Воображение его восторжествовало над существенностию. Чем более удалялся он от Парижа, тем живее, тем ближе представлял он себе предметы, им покидаемые навек.

Нечувствительным образом очутился он на русской границе. Осень уже наступала. Но ямщики, несмотря на дурную дорогу, везли его с быстротою ветра, и в семнадцатый день своего путешествия прибыл он утром в Красное Село, чрез которое шла тогдашняя большая дорога.

Оставалось двадцать восемь верст до Петербурга. Пока закладывали лошадей, Ибрагим вошел в ямскую избу. В углу человек высокого росту, в зеленом кафтане, с глиняною трубкою во рту, облокотясь на стол, читал гамбургские газеты. Услышав, что кто-то вошел, он поднял голову. «Ба! Ибрагим? — закричал он, вставая с лавки. — Здорово, крестник!» Ибрагим, узнав Петра, в радости к нему было бросился, но почтительно остановился. Государь приближился, обнял его и поцеловал в голову. «Я был предуведомлен о твоем приезде, — сказал Петр, — и поехал тебе навстречу. Жду тебя здесь со вчерашнего дня». Ибрагим не находил слов для изъявления своей благодарности. «Вели же, — продолжал государь, — твою повозку везти за нами; а сам садись со мною и поедем ко мне». Подали государеву коляску. Он сел с Ибрагимом, и они поскакали. Чрез полтора часа они приехали в Петербург. Ибрагим с любопытством смотрел на новорожденную столицу, которая подымалась из болота по манию самодержавия. Обнаженные плотины, каналы без набережной, деревянные мосты повсюду являли недавнюю победу человеческой воли над супротивлением стихий. Дома казались наскоро построены. Во всем городе не было ничего великолепного, кроме Невы, не украшенной еще гранитною рамою, но уже покрытой военными и торговыми судами. Государева коляска остановилась у дворца так называемого Царицына сада. На крыльце встретила Петра женщина лет тридцати пяти, прекрасная собою, одетая по последней парижской моде. Петр поцеловал ее в губы и, взяв Ибрагима за руку, сказал: «Узнала ли ты, Катенька, моего крестника: прошу любить и жаловать его по-прежнему». Екатерина устремила на него черные, проницательные глаза и благосклонно протянула ему ручку. Две юные красавицы, высокие, стройные, свежие как розы стояли за нею и почтительно приближились к Петру. «Лиза, — сказал он одной из них, — помнишь ли ты маленького арапа, который для тебя крал у меня яблоки в Ораньенбауме? вот он: представляю тебе его». Великая княжна засмеялась и покраснела. Пошли в столовую. В ожидании государя стол был накрыт. Петр со всем семейством сел обедать, пригласив и Ибрагима. Во время обеда государь с ним разговаривал о разных предметах, расспрашивал его о Испанской воине, о внутренних делах Франции, о регенте, которого он любил, хотя и осуждал в нем многое. Ибрагим отличался умом точным и наблюдательным. Петр был очень доволен его ответами; он вспомнил некоторые черты Ибрагимова младенчества и рассказывал их с таким добродушием и веселостью, что никто в ласковом и гостеприимном хозяине не мог бы подозревать героя полтавского, могучего и грозного преобразователя России.

После обеда государь, по русскому обыкновению, пошел отдохнуть. Ибрагим остался с императрицей и с великими княжнами. Он старался удовлетворить их любопытству, описывал образ парижской жизни, тамошние праздники и своенравные моды. Между тем некоторые из особ, приближенных к государю, собралися во дворец. Ибрагим узнал великолепного князя Меншикова, который, увидя арапа, разговаривающего c Екатериной, гордо на него покосился; князя Якова Долгорукого, крутого советника Петра; ученого Брюса, прослывшего в народе русским Фаустом; молодого Рагузинского, бывшего своего товарища, и других пришедших к государю с докладами и за приказаниями.

Государь вышел часа через два. «Посмотрим, — сказал он Ибрагиму, — не позабыл ли ты своей старой должности. Возьми-ка аспидную доску да ступай за мною». Петр заперся в токарне и занялся государственными делами. Он по очереди работал с Брюсом, с князем Долгоруким, с генерал-полицмейстером Девиером и продиктовал Ибрагиму несколько указов и решений. Ибрагим не мог надивиться быстрому и твердому его разуму, силе и гибкости внимания и разнообразию деятельности. По окончанию трудов Петр вынул карманную книжку, дабы справиться, все ли им предполагаемое на сей день исполнено. Потом, выходя из токарни, сказал Ибрагиму: «Уж поздно; ты, я чай, устал: ночуй здесь, как бывало в старину. Завтра я тебя разбужу».

Ибрагим, оставшись наедине, едва мог опомниться. Он находился в Петербурге, он видел вновь великого человека, близ которого, еще не зная ему цены, провел он свое младенчество. Почти с раскаянием признавался он в душе своей, что графиня D., в первый раз после разлуки, не была во весь день единственной его мыслию. Он увидел, что новый образ жизни, ожидающий его, деятельность и постоянные занятия могут оживить его душу, утомленную страстями, праздностию и тайным унынием. Мысль быть сподвижником великого человека и совокупно с ним действовать на судьбу великого народа возбудила в нем в первый раз благородное чувство честолюбия. В сем расположении духа он лег в приготовленную для него походную кровать, и тогда привычное сновидение перенесло его в дальний Париж в объятия милой графини.

ГЛАВА III Как облака на небе, Так мысли в нас меняют легкий образ, Что любим днесь, то завтра ненавидим. В. Кюхельбекер.

На другой день Петр по своему обещанию разбудил Ибрагима и поздравил его капитан-лейтенантом бомбардирской роты Преображенского полка, в коей он сам был капитаном. Придворные окружили Ибрагима, всякий по-своему старался обласкать нового любимца. Надменный князь Меншиков дружески пожал ему руку. Шереметев осведомился о своих парижских знакомых, а Головин позвал обедать. Сему последнему примеру последовали и прочие, так что Ибрагим получил приглашений по крайней мере на целый месяц.

Ибрагим проводил дни однообразные, но деятельные — следственно, не знал скуки. Он день ото дня более привязывался к государю, лучше постигал его высокую душу. Следовать за мыслями великого человека есть наука самая занимательная. Ибрагим видал Петра в сенате, оспориваемого Бутурлиным и Долгоруким, разбирающего важные запросы законодательства, в адмиралтейской коллегии утверждающего морское величие России, видел его с Феофаном, Гавриилом Бужинским и Копиевичем, в часы отдохновения рассматривающего переводы иностранных публицистов или посещающего фабрику купца, рабочую ремесленника и кабинет ученого. Россия представлялась Ибрагиму огромной мастеровою, где движутся одни машины, где каждый работник, подчиненный заведенному порядку, занят своим делом. Он почитал и себя обязанным трудиться у собственного станка и старался как можно менее сожалеть об увеселениях парижской жизни. Труднее было ему удалить от себя другое, милое воспоминание: часто думал он о графине D., воображал ее справедливое негодование, слезы и уныние… но иногда мысль ужасная стесняла его грудь: рассеяние большого света, новая связь, другой счастливец — он содрогался; ревность начинала бурлить в африканской его крови, и горячие слезы готовы были течь по его черному лицу.

Однажды утром сидел он в своем кабинете, окруженный деловыми бумагами, как вдруг услышал громкое приветствие на французском языке; Ибрагим с живостью оборотился, и молодой Корсаков, которого он оставил в Париже, в вихре большого света, обнял его с радостными восклицаниями. «Я сей час только приехал, — сказал Корсаков, — и прямо прибежал к тебе. Все наши парижские знакомые тебе кланяются, жалеют о твоем отсутствии; графиня D. велела звать тебя непременно, и вот тебе от нее письмо». Ибрагим схватил его с трепетом и смотрел на знакомый почерк надписи, не смея верить своим глазам. «Как я рад, — продолжал Корсаков, — что ты еще не умер со скуки в этом варварском Петербурге! что здесь делают, чем занимаются? кто твой портной? заведена ли у вас хоть опера?» Ибрагим в рассеянии отвечал, что, вероятно, государь работает теперь на корабельной верфи. Корсаков засмеялся. «Вижу, — сказал он, — что тебе теперь не до меня; в другое время наговоримся досыта; еду представляться государю». С этим словом он перевернулся на одной ножке и выбежал из комнаты.

Ибрагим, оставшись наедине, поспешно распечатал письмо. Графиня нежно ему жаловалась, упрекая его в притворстве и недоверчивости. «Ты говоришь, — писала она, — что мое спокойствие дороже тебе всего на свете: Ибрагим! если б это была правда, мог ли бы ты подвергнуть меня состоянию, в которое привела меня нечаянная весть о твоем отъезде? Ты боялся, чтоб я тебя не удержала; будь уверен, что, несмотря на мою любовь, я умела бы ею пожертвовать твоему благополучию и тому, что почитаешь ты своим долгом».

Графиня заключала письмо страстными уверениями в любви и заклинала его хоть изредка ей писать, если уже не было для них надежды снова свидеться когда-нибудь.

Ибрагим двадцать раз перечел это письмо, с восторгом целуя бесценные строки. Он горел нетерпением услышать что-нибудь об графине и собрался ехать в адмиралтейство, надеясь там застать еще Корсакова, но дверь отворилась, и сам Корсаков явился опять; он уже представлялся государю — и по своему обыкновению казался очень собою доволен. «Entre nous, — сказал он Ибрагиму, — государь престранный человек; вообрази, что я застал его в какой-то холстяной фуфайке, на мачте нового корабля, куда принужден я был карабкаться с моими депешами. Я стоял на веревочной лестнице и не имел довольно места, чтоб сделать приличный реверанс, и совершенно замешался, что отроду со мной не случалось. Однако ж государь, прочитав бумаги, посмотрел на меня с головы до ног и, вероятно, был приятно поражен вкусом и щегольством моего наряда; по крайней мере он улыбнулся и позвал меня на сегодняшнюю ассамблею. Но я в Петербурге совершенный чужестранец, во время шестилетнего отсутствия я вовсе позабыл здешние обыкновения, пожалуйста будь моим ментором, заезжай за мной и представь меня». Ибрагим согласился и спешил обратить разговор к предмету, более для него занимательному. «Ну, что графиня D.?» — «Графиня? она, разумеется, сначала очень была огорчена твоим отъездом; потом, разумеется, мало-помалу утешилась и взяла себе нового любовника; знаешь кого? длинного маркиза R.; что же ты вытаращил свои арапские белки? или все это кажется тебе странным; разве ты не знаешь, что долгая печаль не в природе человеческой, особенно женской; подумай об этом хорошенько, а я пойду, отдохну с дороги; не забудь же за мною заехать».

Какие чувства наполнили душу Ибрагима? ревность? бешенство? отчаянье? нет; но глубокое, стесненное уныние. Он повторял себе: «Это я предвидел, это должно было случиться». Потом открыл письмо графини, перечел его снова, повесил голову и горько заплакал. Он плакал долго. Слезы облегчили его сердце. Посмотрев на часы, увидел он, что время ехать. Ибрагим был бы очень рад избавиться, но ассамблея была дело должностное, и государь строго требовал присутствия своих приближенных. Он оделся и поехал за Корсаковым.

Корсаков сидел в шлафорке, читая французскую книгу. «Так рано», — сказал он Ибрагиму, увидя его. «Помилуй, — отвечал тот, — уж половина шестого; мы опоздаем; скорей одевайся и поедем». Корсаков засуетился, стал звонить изо всей мочи; люди сбежались; он стал поспешно одеваться. Француз-камердинер подал ему башмаки с красными каблуками, голубые бархатные штаны, розовый кафтан, шитый блестками; в передней наскоро пудрили парик, его принесли. Корсаков всунул в него стриженую головку, потребовал шпагу и перчатки, раз десять перевернулся перед зеркалом и объявил Ибрагиму, что он готов. Гайдуки подали им медвежие шубы, и они поехали в Зимний дворец.

Корсаков осыпал Ибрагима вопросами, кто в Петербурге первая красавица? кто славится первым танцовщиком? какой танец нынче в моде? Ибрагим весьма неохотно удовлетворял его любопытству. Между тем они подъехали ко дворцу. Множество длинных саней, старых колымаг и раззолоченных карет стояло уже на лугу. У крыльца толпились кучера в ливрее и в усах, скороходы, блистающие мишурою, в перьях и с булавами, гусары, пажи, неуклюжие гайдуки, навьюченные шубами и муфтами своих господ: свита необходимая, по понятиям бояр тогдашнего времени. При виде Ибрагима поднялся между ними общий шепот: «Арап, арап, царский арап!» Он поскорее провел Корсакова сквозь эту пеструю челядь. Придворный лакей отворил им двери настичь, и они вошли в залу. Корсаков остолбенел… В большой комнате, освещенной сальными свечами, которые тускло горели в облаках табачного дыму, вельможи с голубыми лентами через плечо, посланники, иностранные купцы, офицеры гвардии в зеленых мундирах, корабельные мастера в куртках и полосатых панталонах толпою двигались взад и вперед при беспрерывном звуке духовой музыки. Дамы сидели около стен; молодые блистали всею роскошию моды. Золото и серебро блистало на их робах; из пышных фижм возвышалась, как стебель, их узкая талия; алмазы блистали в ушах, в длинных локонах и около шеи. Они весело повертывались направо и налево, ожидая кавалеров и начала танцев. Барыни пожилые старались хитро сочетать новый образ одежды с гонимою стариною: чепцы сбивались на соболью шапочку царицы Натальи Кириловны, а робронды и мантильи как-то напоминали сарафан и душегрейку. Казалось, они более с удивлением, чем с удовольствием, присутствовали на сих нововведенных игрищах и с досадою косились на жен и дочерей голландских шкиперов, которые в канифасных юбках и в красных кофточках вязали свой чулок, между собою смеясь и разговаривая как будто дома. Корсаков не мог опомниться. Заметя новых гостей, слуга подошел к ним с пивом и стаканами на подносе. «Que diable est-ce que tout cela?», — спрашивал Корсаков вполголоса у Ибрагима. Ибрагим не мог не улыбнуться. Императрица и великие княжны, блистая красотою и нарядами, прохаживались между рядами гостей, приветливо с ними разговаривая. Государь был в другой комнате. Корсаков, желая ему показаться, насилу мог туда пробраться сквозь беспрестанно движущуюся толпу. Там сидели большею частию иностранцы, важно покуривая свои глиняные трубки и опорожнивая глиняные кружки. На столах расставлены были бутылки пива и вина, кожаные мешки с табаком, стаканы с пуншем и шахматные доски. За одним из сих столов Петр играл в шашки с одним широкоплечим английским шкипером. Они усердно салютовали друг друга залпами табачного дыма, и государь так был озадачен нечаянным ходом своего противника, что не заметил Корсакова, как он около их ни вертелся. В это время толстый господин, с толстым букетом на груди, суетливо вошел, объявил громогласно, что танцы начались, — и тотчас ушел; за ним последовало множество гостей, в том числе и Корсаков.

Неожиданное зрелище его поразило. Во всю длину танцевальной залы, при звуке самой плачевной музыки, дамы и кавалеры стояли в два ряда друг против друга; кавалеры низко кланялись, дамы еще ниже приседали, сперва прямо против себя, потом поворотясь направо, потом налево, там опять прямо, опять направо и так далее. Корсаков, смотря на сие затейливое препровождение времени, таращил глаза и кусал себе губы. Приседания и поклоны продолжались около получаса; наконец они прекратились, и толстый господин с букетом провозгласил, что церемониальные танцы кончились, и приказал музыкантам играть менуэт. Корсаков обрадовался и приготовился блеснуть. Между молодыми гостьями одна в особенности ему понравилась. Ей было около шестнадцати лет, она была одета богато, но со вкусом, и сидела подле мужчины пожилых лет, виду важного и сурового. Корсаков к ней разлетелся и просил сделать честь пойти с ним танцевать. Молодая красавица смотрела на него с замешательством и, казалось, не знала, что ему сказать. Мужчина, сидевший подле нее, нахмурился еще более. Корсаков ждал ее решения, но господин с букетом подошел к нему, отвел на средину залы и важно сказал: «Государь мой, ты провинился: во-первых, подошед к сей молодой персоне, не отдав ей три должные реверанса; а во-вторых, взяв на себя самому ее выбрать, тогда как в менуэтах право сие подобает даме, а не кавалеру; сего ради имеешь ты быть весьма наказан, именно должен выпить кубок большого орла». Корсаков час от часу более дивился. В одну минуту гости его окружили, шумно требуя немедленного исполнения закона. Петр, услыша хохот и сии крики, вышел из другой комнаты, будучи большой охотник лично присутствовать при таковых наказаниях. Перед ним толпа раздвинулась, и он вступил в круг, где стоял осужденный и перед ним маршал ассамблеи с огромным кубком, наполненным мальвазии. Он тщетно уговаривал преступника добровольно повиноваться закону. «Ага, — сказал Петр, увидя Корсакова, — попался, брат, изволь же, мосье, пить и не морщиться». Делать было нечего. Бедный щеголь, не переводя духу, осушил весь кубок и отдал его маршалу. «Послушай, Корсаков, — сказал ему Петр, — штаны-то на тебе бархатные, каких и я не ношу, а я тебя гораздо богаче. Это мотовство; смотри, чтоб я с тобой не побранился». Выслушав сей выговор, Корсаков хотел выйти из кругу, но зашатался и чуть не упал, к неописанному удовольствию государя и всей веселой компании. Сей эпизод не только не повредил единству и занимательности главного действия, но еще оживил его. Кавалеры стали шаркать и кланяться, а дамы приседать и постукивать каблучками с большим усердием и уж вовсе не наблюдая каданса. Корсаков не мог участвовать в общем веселии. Дама, им выбранная, по повелению отца своего, Гаврилы Афанасьевича, подошла к Ибрагиму и, потупя голубые глаза, робко подала ему руку. Ибрагим протанцевал с нею менуэт и отвел ее на прежнее место; потом, отыскав Корсакова, вывел его из залы, посадил в карету и повез домой. Дорогою Корсаков сначала невнятно лепетал: «Проклятая ассамблея!.. проклятый кубок большого орла!..» — но вскоре заснул крепким сном, не чувствовал, как он приехал домой, как его раздели и уложили; и проснулся на другой день с головною болью, смутно помня шарканья, приседания, табачный дым, господина с букетом и кубок большого орла.

ГЛАВА IV Не скоро ели предки наши, Не скоро двигались кругом Ковши, серебряные чаши С кипящим пивом и вином. Руслан и Людмила.

Теперь должен я благосклонного читателя познакомить с Гаврилою Афанасьевичем Ржевским. Он происходил от древнего боярского рода, владел огромным имением, был хлебосол, любил соколиную охоту; дворня его была многочисленна. Словом, он был коренной русский барин, но его выражению, не терпел немецкого духу и старался в домашнем быту сохранить обычаи любезной ему старины.

Дочери его было семнадцать лет от роду. Еще ребенком лишилась она матери. Она была воспитана по-старинному, то есть окружена мамушками, нянюшками, подружками и сенными девушками, шила золотом и не знала грамоты; отец ее, несмотря на отвращение свое от всего заморского, не мог противиться ее желанию учиться пляскам немецким у пленного шведского офицера, живущего в их доме. Сей заслуженный танцмейстер имел лет пятьдесят от роду, правая нога была у него прострелена под Нарвою и потому была не весьма способна к менуэтам и курантам, зато левая с удивительным искусством и легкостию выделывала самые трудные па. Ученица делала честь ее стараниям. Наталья Гавриловна славилась на ассамблеях лучшею танцовщицей, что и было отчасти причиною проступку Корсакова, который на другой день приезжал извиняться перед Гаврилою Афанасьевичем; но ловкость и щегольство молодого франта не понравились гордому боярину, который и прозвал его остроумно французской обезьяною.

День был праздничный. Гаврила Афанасьевич ожидал несколько родных и приятелей. В старинной зале накрывали длинный стол. Гости съезжались с женами и дочерьми, наконец освобожденными от затворничества домашнего указами государя и собственным его примером. Наталья Гавриловна поднесла каждому гостю серебряный поднос, уставленный золотыми чарочками, и каждый выпил свою, жалея, что поцелуй, получаемый в старину при таком случае, вышел уж из обыкновения. Пошли за стол. На первом месте, подле хозяина, сел тесть его, князь Борис Алексеевич Лыков, семидесятилетний боярин; прочие гости, наблюдая старшинство рода и тем поминая счастливые времена местничества, сели — мужчины по одной стороне, женщины по другой; на конце заняли свои привычные места: барская барыня в старинном шушуне и кичке; карлица, тридцатилетняя малютка, чопорная и сморщенная, и пленный швед в синем поношенном мундире. Стол, уставленный множеством блюд, был окружен суетливой и многочисленной челядью, между которою отличался дворецкий строгим взором, толстым брюхом и величавой неподвижностию. Первые минуты обеда посвящены были единственно на внимание к произведениям старинной нашей кухни, звон тарелок и деятельных ложек возмущал один общее безмолвие. Наконец, хозяин, видя, что время занять гостей приятною беседою, оборотился и спросил: «А где же Екимовна? Позвать ее сюда». Несколько слуг бросились было в разные стороны, но в ту же минуту старая женщина, набеленная и нарумяненная, убранная цветами и мишурою, в штофном робронде, с открытой шеей и грудью, вошла припевая и подплясывая. Ее появление произвело общее удовольствие.

— Здравствуй, Екимовна, — сказал князь Лыков, — каково поживаешь?

— Подобру-поздорову, кум: поючи да пляшучи, женишков поджидаючи.

— Где ты была, дура? — спросил хозяин.

— Наряжалась, кум, для дорогих гостей, для божия праздника, по царскому наказу, по боярскому приказу, на смех всему миру, по немецкому маниру.

При сих словах поднялся громкий хохот, и дура стала на свое место, за стулом хозяина.

— А дура-то врет, врет, да и правду соврет, — сказала Татьяна Афанасьевна, старшая сестра хозяина, сердечно им уважаемая. — Подлинно, нынешние наряды на смех всему миру. Коли уж и вы, батюшки, обрили себе бороду и надели кургузый кафтан, так про женское тряпье толковать, конечно, нечего: а, право, жаль сарафана, девичьей ленты и повойника. Ведь посмотреть на нынешних красавиц, и смех и жалость: волоски-то взбиты, что войлок, насалены, засыпаны французской мукою, животик перетянут так, что еле не перервется, исподницы напялены на обручи: в колымагу садятся бочком; в двери входят — нагибаются. Ни стать, ни сесть, ни дух перевести — сущие мученицы, мои голубушки.

— Ох, матушка Татьяна Афанасьевна, — сказал Кирила Петрович Т., бывший в Рязани воевода, где нажил себе три тысячи душ и молодую жену, то и другое с грехом пополам. — По мне жена как хочешь одевайся: хоть кутафьей, хоть болдыханом; только б не каждый месяц заказывала себе новые платья, а прежние бросала новешенькие. Бывало, внучке в приданое доставался бабушкин сарафан, а нынешние робронды — поглядишь — сегодня на барыне, а завтра на холопке. Что делать? разорение русскому дворянству! беда, да и только. — При сих словах он со вздохом посмотрел на свою Марью Ильиничну, которой, казалось, вовсе не нравились ни похвалы старине, ни порицания новейших обычаев. Прочие красавицы разделяли ее неудовольствие, но молчали, ибо скромность почиталась тогда необходимой принадлежностию молодой женщины.

— А кто виноват, — сказал Гаврила Афанасьевич, напеня кружку кислых щей. — Не мы ли сами? Молоденькие бабы дурачатся, а мы им потакаем.

— А что нам делать, коли не наша воля? — возразил Кирила Петрович. — Иной бы рад был запереть жену в тереме, а ее с барабанным боем требуют на ассамблею; муж за плетку, а жена за наряды. Ох, уж эти ассамблеи! наказал нас ими господь за прегрешения наши.

Марья Ильинична сидела как на иголках; язык у нее так и свербел; наконец она не вытерпела и, обратясь к мужу, спросила его с кисленькой улыбкою, что находит он дурного в ассамблеях?

— А то в них дурно, — отвечал разгоряченный супруг, — что с тех пор, как они завелись, мужья не сладят с женами. Жены позабыли слово апостольское: жена да убоится своего мужа; хлопочут не о хозяйстве, а об обновах; не думают, как бы мужу угодить, а как бы приглянуться офицерам-вертопрахам. Да и прилично ли, сударыня, русской боярыне или боярышне находиться вместе с немцами-табачниками да с их работницами? Слыхано ли дело, до ночи плясать и разговаривать с молодыми мужчинами? и добро бы еще с родственниками, а то с чужими, с незнакомыми.

— Сказал бы словечко, да волк недалечко, — сказал, нахмурясь, Гаврила Афанасьевич. — А признаюсь — ассамблеи и мне не по нраву: того и гляди, что на пьяного натолкнешься, аль и самого на смех пьяным напоят. Того и гляди, чтоб какой-нибудь повеса не напроказил чего с дочерью; а нынче молодежь так избаловалась, что ни на что не похоже. Вот, например, сын покойного Евграфа Сергеевича Корсакова на прошедшей ассамблее наделал такого шуму с Наташей, что привел меня в краску. На другой день, гляжу, катят ко мне прямо на двор; я думал, кого-то бог несет — уж не князя ли Александра Даниловича? Не тут-то было: Ивана Евграфовича! небось не мог остановиться у ворот да потрудиться пешком дойти до крыльца — куды! влетел! расшаркался, разболтался!.. Дура Екимовна уморительно его передразнивает; кстати: представь, дура, заморскую обезьяну.

Дура Екимовна схватила крышку с одного блюда, взяла под мышку будто шляпу и начала кривляться, шаркать и кланяться во все стороны, приговаривая: «мусье… мамзель… ассамблея… пардон». Общий и продолжительный хохот снова изъявил удовольствие гостей.

— Ни дать ни взять — Корсаков, — сказал старый квязь Лыков, отирая слезы смеха, когда спокойствие мало-помалу восстановилось. — А что греха таить? Не он первый, не он последний воротился из неметчины на святую Русь скоморохом. Чему там научаются наши дети? Шаркать, болтать бог весть на каком наречии, не почитать старших да волочиться за чужими женами. Изо всех молодых людей, воспитанных в чужих краях (прости господи), царский арап всех более на человека походит.

— Конечно, — заметил Гаврила Афанасьевич, — человек он степенный и порядочный, не чета ветрогону… Это кто еще въехал в ворота на двор? Уж не опять ли обезьяна заморская? Вы что зеваете, скоты? — продолжал он, обращаясь к слугам, — бегите, отказать ему; да чтоб и впредь…

— Старая борода, не бредишь ли? — прервала дура Екимовна. — Али ты слеп: сани-то государевы, царь приехал.

Гаврила Афанасьевич встал поспешно из-за стола; все бросились к окнам; и в самом деле увидели государя, который всходил на крыльцо, опираясь на плечо своего денщика. Сделалась суматоха. Хозяин бросился навстречу Петра; слуги разбегались как одурелые, гости перетрусились, иные даже думали, как бы убраться поскорее домой. Вдруг в передней раздался громозвучный голос Петра, все утихло, и царь вошел в сопровождении хозяина, оторопелого от радости. «Здорово, господа», — сказал Петр с веселым лицом. Все низко поклонились. Быстрые взоры царя отыскали в толпе молодую хозяйскую дочь; он подозвал ее. Наталья Гавриловна приближилась довольно смело, но покраснев не только по уши, а даже по плеча. «Ты час от часу хорошеешь», — сказал ей государь и по своему обыкновению поцеловал ее в голову; потом, обратясь к гостям: «Что же? Я вам помешал. Вы обедали; прошу садиться опять, а мне, Гаврила Афанасьевич, дай-ка анисовой водки». Хозяин бросился к величавому дворецкому, выхватил из рук у него поднос, сам наполнил золотую чарочку и подал ее с поклоном государю. Петр, выпив, закусил кренделем и вторично пригласил гостей продолжать обед. Все заняли свои прежние места, кроме карлицы и барской барыни, которые не смели оставаться за столом, удостоенным царским присутствием. Петр сел подле хозяина и спросил себе щей. Государев денщик подал ему деревянную ложку, оправленную слоновой костью, ножик и вилку с зелеными костяными черенками, ибо Петр никогда не употреблял другого прибора, кроме своего. Обед, за минуту пред сим шумно оживленный веселием и говорливостию, продолжался в тишине и принужденности. Хозяин, из почтения и радости, ничего не ел, гости также чинились и с благоговением слушали, как государь по-немецки разговаривал с пленным шведом о походе 1701 года. Дура Екимовна, несколько раз вопрошаемая государем, отвечала с какою-то робкой холодностию, что (замечу мимоходом) вовсе не доказывало природной ее глупости. Наконец обед кончился. Государь встал, за ним и все гости. «Гаврила Афанасьевич! — сказал он хозяину: — Мне нужно с тобою поговорить наедине», — и, взяв его под руку, увел в гостиную и запер за собою дверь. Гости остались в столовой, шепотом толкуя об этом неожиданном посещении, и, опасаясь быть нескромными, вскоре разъехались один за другим, не поблагодарив хозяина за его хлеб-соль. Тесть его, дочь и сестра провожали их тихонько до порогу и остались одни в столовой, ожидая выхода государева.

ГЛАВА V Я тебе жену добуду Иль я мельником не буду. Аблесимов, в опере Мельник

Чрез полчаса дверь отворилась, и Петр вышел. Важным наклонением головы ответствовал он на тройной поклон князя Лыкова, Татьяны Афанасьевны и Наташи и пошел прямо в переднюю. Хозяин подал ему красный его тулуп, проводил его до саней и на крыльце еще благодарил за оказанную честь. Петр уехал.

Возвратясь в столовую, Гаврила Афанасьевич казался очень озабочен. Сердито приказал он слугам скорее сбирать со стола, отослал Наташу в ее светлицу и, объявив сестре и тестю, что ему нужно с ними поговорить, повел их в опочивальню, где обыкновенно отдыхал он после обеда. Старый князь лег на дубовую кровать, Татьяна Афанасьевна села на старинные штофные кресла, придвинув под ноги скамеечку; Гаврила Афанасьевич запер все двери, сел на кровать в ногах князя Лыкова и начал вполголоса следующий разговор:

— Недаром государь ко мне пожаловал; угадайте, о чем он изволил со мною беседовать?

— Как нам знать, батюшка-братец, — сказала Татьяна Афанасьевна.

— Не приказал ли тебе царь ведать какое-либо воеводство? — сказал тесть. — Давно пора. Али предложил быть в посольстве? что же? ведь и знатных людей — не одних дьяков посылают к чужим государям.

— Нет, — отвечал зять, нахмурясь. — Я человек старого покроя, нынче служба наша не нужна, хоть, может быть, православный русский дворянин стоит нынешних новичков, блинников да басурманов, — но это статья особая.

— Так о чем же, братец, — сказала Татьяна Афанасьевна, — изволил он так долго с тобою толковать? Уж не беда ли какая с тобою приключилась? Господь упаси и помилуй!

— Беда не беда, а признаюсь, я было призадумался.

— Что же такое, братец? о чем дело?

— Дело о Наташе: царь приезжал ее сватать.

— Слава богу, — сказала Татьяна Афанасьевна, перекрестясь. — Девушка на выданье, а каков сват, таков и жених, — дай бог любовь да совет, а чести много. За кого же царь ее сватает?

— Гм, — крякнул Гаврила Афанасьевич, — за кого? то-то, за кого.

— А за кого же? — повторил князь Лыков, начинавший уже дремать.

— Отгадайте, — сказал Гаврила Афанасьевич.

— Батюшка-братец, — отвечала старушка, — как нам угадать? мало ли женихов при дворе: всякий рад взять за себя твою Наташу. Долгорукий, что ли?

— Нет, не Долгорукий.

— Да и бог с ним: больно спесив. Шеин, Троекуров?

— Нет, ни тот ни другой.

— Да и мне они не по сердцу: ветрогоны, слишком понабрались немецкого духу. Ну так Милославский?

— Нет, не он.

— И бог с ним: богат да глуп. Что же? Елецкий? Львов? нет? неужто Рагузинский? Воля твоя: ума не приложу. Да за кого ж царь сватает Наташу?

— За арапа Ибрагима.

Старушка ахнула и сплеснула руками. Князь Лыков приподнял голову с подушек и с изумлением повторил: «За арапа Ибрагима!»

— Батюшка-братец, — сказала старушка слезливым голосом, — не погуби ты своего родимого дитяти, не дай ты Наташеньки в когти черному диаволу.

— Но как же, — возразил Гаврила Афанасьевич, — отказать государю, который за то обещает нам свою милость, мне и всему нашему роду?

— Как, — воскликнул старый князь, у которого сон совсем прошел, — Наташу, внучку мою, выдать за купленного арапа!

— Он роду не простого, — сказал Гаврила Афанасьевич, — он сын арапского салтана. Басурмане взяли его в плен и продали в Цареграде, а наш посланник выручил и подарил его царю. Старший брат арапа приезжал в Россию с знатным выкупом и…

— Батюшка, Гаврила Афанасьевич, — перервала старушка, — слыхали мы сказку про Бову-королевича да Еруслана Лазаревича. Расскажи-тко нам лучше, как отвечал ты государю на его сватание.

— Я сказал, что власть его с нами, а наше холопье дело повиноваться ему во всем.

В эту минуту за дверью раздался шум. Гаврила Афанасьевич пошел отворить ее, но, почувствовав сопротивление, он сильно ее толкнул, дверь отворилась — и увидели Наташу, в обмороке простертую на окровавленном полу.

Сердце в ней замерло, когда государь заперся с ее отцом. Какое-то предчувствие шепнуло ей, что дело касается до нее, и когда Гаврила Афанасьевич отослал ее, объявив, что должен говорить ее тетке и деду, она не могла противиться влечению женского любопытства, тихо через внутренние покои подкралась к дверям опочивальни и не пропустила ни одного слова из всего ужасного разговора; когда же услышала последние отцовские слова, бедная девушка лишилась чувств и, падая, расшибла голову о кованый сундук, где хранилось ее приданое.

Люди сбежались; Наташу подняли, понесли в ее светлицу и положили на кровать. Через несколько времени она очнулась, открыла глаза, но не узнала ни отца, ни тетки. Сильный жар обнаружился, она твердила в бреду о царском арапе, о свадьбе — и вдруг закричала жалобным и пронзительным голосом: «Валериан, милый Валериан, жизнь моя! спаси меня: вот они, вот они!..» Татьяна Афанасьевна с беспокойством взглянула на брата, который побледнел, закусил губы и молча вышей из светлицы. Он возвратился к старому князю, который, не могши взойти на лестницу, оставался внизу.

— Что Наташа? — спросил он.

— Худо, — отвечал огорченный отец, — хуже, чем я думал: она в беспамятстве бредит Валерианом.

— Кто этот Валериан? — спросил встревоженный старик. — Неужели тот сирота, стрелецкий сын, что воспитывался у тебя в доме?

— Он сам, — отвечал Гаврила Афанасьевич, — на беду мою, отец его во время бунта спас мне жизнь, и черт меня догадал принять в свой дом проклятого волчонка. Когда, тому два году, по его просьбе, записали его в полк, Наташа, прощаясь с ним, расплакалась, а он стоял как окаменелый. Мне показалось это подозрительным, и я говорил о том сестре. Но с тех пор Наташа о нем не упоминала, а про него не было ни слуху, ни духу. Я думал, она его забыла; ан, видно, нет. Решено: она выйдет за арапа.

Князь Лыков не противуречил: это было бы напрасно. Он поехал домой; Татьяна Афанасьевна осталась у Наташиной постели; Гаврила Афанасьевич, послав за лекарем, заперся в своей комнате, и в его доме все стало тихо и печально.

Неожиданное сватовство удивило Ибрагима по крайней мере столь же, как и Гаврилу Афанасьевича. Вот как это случилось: Петр, занимаясь делами с Ибрагимом, сказал ему:

— Я замечаю, брат, что ты приуныл; говори прямо: чего тебе недостает? — Ибрагим уверил государя, что он доволен своей участию и лучшей не желает.

— Добро, — сказал государь, — если ты скучаешь безо всякой причины, так я знаю, чем тебя развеселить.

По окончанию работы Петр спросил Ибрагима:

— Нравится ли тебе девушка, с которой ты танцевал минавет на прошедшей ассамблее?

— Она, государь, очень мила и, кажется, девушка скромная и добрая.

— Так я ж тебя с нею познакомлю покороче. Хочешь ли ты на ней жениться?

— Я, государь?..

— Послушай, Ибрагим, ты человек одинокий, без роду и племени, чужой для всех, кроме одного меня. Умри я сегодня, завтра что с тобою будет, бедный мой арап? Надобно тебе пристроиться, пока есть еще время; найти опору в новых связях, вступить в союз с русским боярством.

— Государь, я счастлив покровительством и милостями вашего величества. Дай мне бог не пережить своего царя и благодетеля, более ничего не желаю; но если б и имел в виду жениться, то согласятся ли молодая девушка и ее родственники? моя наружность…

— Твоя наружность! какой вздор! чем ты не молодец? Молодая девушка должна повиноваться воле родителей, а посмотрим, что скажет старый Гаврила Ржевский, когда я сам буду твоим сватом? — При сих словах государь велел подавать сани и оставил Ибрагима, погруженного в глубокие размышления.

«Жениться! — думал африканец, — зачем же нет? ужели суждено мне провести жизнь в одиночестве и не знать лучших наслаждений и священнейших обязанностей человека потому только, что я родился под пятнадцатым градусом? Мне нельзя надеяться быть любимым: детское возражение! разве можно верить любви? разве существует она в женском, легкомысленном сердце? Отказавшись навек от милых заблуждений, я выбрал иные обольщения — более существенные. Государь прав: мне должно обеспечить будущую судьбу мою. Свадьба с молодою Ржевскою присоединит меня к гордому русскому дворянству, и я перестану быть пришельцем в новом моем отечестве. От жены я не стану требовать любви, буду довольствоваться ее верностию, а дружбу приобрету постоянной нежностию, доверенностию и снисхождением».

Ибрагим, по своему обыкновению, хотел заняться делом, но воображение его слишком было развлечено. Он оставил бумаги и пошел бродить по невской набережной. Вдруг услышал он голос Петра; оглянулся и увидел государя, который, отпустив сани, шел за ним с веселым видом. «Все, брат, кончено, — сказал Петр, взяв его под руку. — Я тебя сосватал. Завтра поезжай к своему тестю; но смотри, потешь его боярскую спесь; оставь сани у ворот; пройди через двор пешком; поговори с ним о его заслугах, о знатности — и он будет от тебя без памяти. А теперь, — продолжал он, потряхивая дубинкою, — заведи меня к плуту Данилычу, с которым надо мне переведаться за его новые проказы».

Ибрагим, сердечно отблагодарив Петра за его отеческую заботливость о нем, довел его до великолепных палат князя Меншикова и возвратился домой.

ГЛАВА VI

Тихо теплилась лампада перед стеклянным кивотом, в коем блистали золотые и серебряные оклады наследственных икон. Дрожащий свет ее слабо озарял занавешенную кровать и столик, уставленный склянками с ярлыками. У печки сидела служанка за самопрялкою, и легкий шум ее веретена прерывал один тишину светлицы.

— Кто здесь? — произнес слабый голос. Служанка встала тотчас, подошла к кровати и тихо приподняла полог. — Скоро ли рассветет? — спросила Наталья.

— Теперь уже полдень, — отвечала служанка.

— Ах боже мой, отчего же так темно?

— Окна закрыты, барышня.

— Дай же мне поскорее одеваться.

— Нельзя, барышня, дохтур не приказал.

— Разве я больна? давно ли?

— Вот уж две недели.

— Неужто? а мне казалось, будто я вчера только легла…

Наташа умолкла; она старалась собрать рассеянные мысли. Что-то с нею случилось, но что именно? не могла вспомнить. Служанка все стояла перед нею, ожидая приказанья. В это время раздался снизу глухой шум.

— Что такое? — спросила больная.

— Господа откушали, — отвечала служанка; — встают из-за стола. Сейчас придет сюда Татьяна Афанасьевна.

Наташа, казалось, обрадовалась; она махнула слабою рукою. Служанка задернула занавес и села опять за самопрялку.

Через несколько минут из-за двери показалась голова в белом широком чепце с темными лентами, и спросили вполголоса:

— Что Наташа?

— Здравствуй, тетушка, — сказала тихо больная; и Татьяна Афанасьевна к ней поспешила.

— Барышня в памяти, — сказала служанка, осторожно придвигая кресла.

Старушка со слезами поцеловала бледное, томное лицо племянницы и села подле нее. Вслед за нею немец-лекарь, в черном кафтане и в ученом парике, вошел, пощупал у Наташи пульс и объявил по-латыни, а потом и по-русски, что опасность миновалась. Он потребовал бумаги и чернильницы, написал новый рецепт и уехал, а старушка встала и, снова поцеловав Наталью, с доброю вестию тотчас отправилась вниз к Гавриле Афанасьевичу.

В гостиной, в мундире при шпаге, с шляпою в руках, сидел царский арап, почтительно разговаривая с Гаврилою Афанасьевичем. Корсаков, растянувшись на пуховом диване, слушал их рассеянно и дразнил заслуженную борзую собаку; наскуча сим занятием, он подошел к зеркалу, обыкновенному прибежищу его праздности, и в нем увидел Татьяну Афанасьевну, которая из-за двери делала брату незамечаемые знаки.

— Вас зовут, Гаврила Афанасьевич, — сказал Корсаков, обратясь к нему и перебив речь Ибрагима. Гаврила Афанасьевич тотчас пошел к сестре и притворил за собою дверь.

— Дивлюсь твоему терпению, — сказал Корсаков Ибрагиму. — Битый час слушаешь ты бредни о древности рода Лыковых и Ржевских и еще присовокупляешь к тому свои нравоучительные примечания! На твоем месте j’aurais plant? l? старого враля и весь его род, включая тут же и Наталию Гавриловну, которая жеманится, притворяется больной, une petite sant?… Скажи по совести, ужели ты влюблен в эту маленькую mijaur? e? Послушай, Ибрагим, последуй хоть раз моему совету; право, я благоразумнее, чем кажусь. Брось эту блажную мысль. Не женись. Мне сдается, что твоя невеста никакого не имеет особенного к тебе расположения. Мало ли что случается на свете? Например: я, конечно, собою не дурен, но случалось, однако ж, мне обманывать мужей, которые были, ей-богу, ничем не хуже моего. Ты сам… помнишь нашего парижского приятеля, графа D.? Нельзя надеяться на женскую верность; счастлив, кто смотрит на это равнодушно! Но ты!.. С твоим ли пылким, задумчивым и подозрительным характером, с твоим сплющенным носом, вздутыми губами, с этой шершавой шерстью бросаться во все опасности женитьбы?..

— Благодарю за дружеский совет, — перервал холодно Ибрагим, — но знаешь пословицу: не твоя печаль чужих детей качать…

— Смотри, Ибрагим, — отвечал, смеясь, Корсаков, — чтоб тебе после не пришлось эту пословицу доказывать на самом деле, в буквальном смысле.

Но разговор в другой комнате становился горяч.

— Ты уморишь ее, — говорила старушка. — Она не вынесет его виду.

— Но посуди ты сама, — возражал упрямый брат. — Вот уж две недели ездит он женихом, а до сих пор не видал невесты. Он наконец может подумать, что ее болезнь пустая выдумка, что мы ищем только как бы время продлить, чтоб как-нибудь от него отделаться. Да что скажет и царь? Он уж и так три раза присылал спросить о здоровье Натальи. Воля твоя — а я ссориться с ним не намерен.

— Господи боже мой, — сказала Татьяна Афанасьевна, — что с нею, бедною, будет? По крайней мере пусти меня приготовить ее к такому посещению. — Гаврила Афанасьевич согласился и возвратился в гостиную.

— Слава богу, — сказал он Ибрагиму, — опасность миновалась. Наталье гораздо лучше; если б не совестно было оставить здесь одного дорогого гостя, Ивана Евграфовича, то я повел бы тебя вверх взглянуть на свою невесту.

Корсаков поздравил Гаврилу Афанасьевича, просил не беспокоиться, уверил, что ему необходимо ехать, и побежал в переднюю, не допуская хозяина проводить себя.

Между тем Татьяна Афанасьевна спешила приготовить больную к появлению страшного гостя. Вошед в светлицу, она села, задыхаясь, у постели, взяла Наташу за руку, но не успела еще вымолвить слова, как дверь отворилась. Наташа спросила: кто пришел. Старушка обмерла и онемела. Гаврила Афанасьевич отдернул занавес, холодно посмотрел на больную и спросил, какова она? Больная хотела ему улыбнуться, но не могла. Суровый взгляд отца ее поразил, и беспокойство овладело ею. В это время показалось, что кто-то стоял у ее изголовья. Она с усилием приподняла голову и вдруг узнала царского арапа. Тут она вспомнила все, весь ужас будущего представился ей. Но изнуренная природа не получила приметного потрясения. Наташа снова опустила голову на подушку и закрыла глаза… сердце в ней билось болезненно. Татьяна Афанасьевна подала брату знак, что больная хочет уснуть, и все вышли потихоньку из светлицы, кроме служанки, которая снова села за самопрялку.

Несчастная красавица открыла глаза и, не видя уже никого около своей постели, подозвала служанку и послала ее за карлицею. Но в ту же минуту круглая, старая крошка как шарик подкатилась к ее кровати. Ласточка (так называлась карлица) во всю прыть коротеньких ножек, вслед за Гаврилою Афанасьевичем и Ибрагимом, пустилась вверх по лестнице и притаилась за дверью, не изменяя любопытству, сродному прекрасному полу. Наташа, увидя ее, выслала служанку, и карлица села у кровати на скамеечку.

Никогда столь маленькое тело не заключало в себе столь много душевной деятельности. Она вмешивалась во все, знала все, хлопотала обо всем. Хитрым и вкрадчивым умом умела она приобрести любовь своих господ и ненависть всего дома, которым управляла самовластно. Гаврила Афанасьевич слушал ее доносы, жалобы и мелочные просьбы; Татьяна Афанасьевна поминутно справлялась с ее мнениями и руководствовалась ее советами; а Наташа имела к ней неограниченную привязанность и доверяла ей все свои мысли, все движения шестнадцатилетнего своего сердца.

— Знаешь, Ласточка? — сказала она, — батюшка выдает меня за арапа.

Карлица вздохнула глубоко, и сморщенное лицо ее сморщилось еще более.

— Разве нет надежды, — продолжала Наташа, — разве батюшка не сжалится надо мною?

Карлица тряхнула чепчиком.

— Не заступятся ли за меня дедушка али тетушка?

— Нет, барышня. Арап во время твоей болезни всех успел заворожить. Барин от него без ума, князь только им и бредит, а Татьяна Афанасьевна говорит: жаль, что арап, а лучшего жениха грех нам и желать.

— Боже мой, боже мой! — простонала бедная Наташа.

— Не печалься, красавица наша, — сказала карлица, целуя ее слабую руку. — Если уж и быть тебе за арапом, то все же будешь на своей воле. Нынче не то, что в старину; мужья жен не запирают: арап, слышно, богат; дом у вас будет как полная чаша, заживешь припеваючи…

— Бедный Валериан! — сказала Наташа, но так тихо, что карлица могла только угадать, а не слышать эти слова.

— То-то барышня, — сказала она, таинственно понизив голос, — кабы ты меньше думала о стрелецком сироте, так бы в жару о нем не бредила, а батюшка не гневался б.

— Что? — сказала испуганная Наташа, — я бредила Валерианом, батюшка слышал, батюшка гневается!

— То-то и беда, — отвечала карлица. — Теперь, если ты будешь просить его не выдавать тебя за арапа, так он подумает, что Валериан тому причиною. Делать нечего: уж покорись воле родительской, а что будет то будет.

Наташа не возразила ни слова. Мысль, что тайна ее сердца известна отцу ее, сильно подействовала на ее воображение. Одна надежда ей оставалась: умереть прежде совершения ненавистного брака. Эта мысль ее утешила. Слабой и печальной душой покорилась она своему жребию.

ГЛАВА VII

В доме Гаврилы Афанасьевича из сеней направо находилась тесная каморка с одним окошечком. В ней стояла простая кровать, покрытая байковым одеялом, а пред кроватью еловый столик, на котором горела сальная свеча и лежали открытые ноты. На стене висел старый синий мундир и его ровесница, треугольная шляпа; над нею тремя гвоздиками прибита была лубочная картина, изображающая Карла XII верхом. Звуки флейты раздавались в этой смиренной обители. Пленный танцмейстер, уединенный ее житель, в колпаке и в китайчатом шлафорке, услаждал скуку зимнего вечера, наигрывая старинные шведские марши, напоминающие ему веселое время его юности. Посвятив целые два часа на сие упражнение, швед разобрал свою флейту, вложил ее в ящик и стал раздеваться.

В это время защелка двери его приподнялась, и красивый молодой человек высокого росту, в мундире, вошел в комнату.

Удивленный швед встал испуганно.

— Ты не узнал меня, Густав Адамыч, — сказал молодой посетитель тронутым голосом, — ты не помнишь мальчика, которого учил ты шведскому артикулу, с которым ты чуть не наделал пожара в этой самой комнатке, стреляя из детской пушечки.

Густав Адамыч пристально всматривался…

— Э-э-э, — вскричал он наконец, обнимая его, — сдарофо, тофно ли твой сдесь. Садись, твой тобрий повес, погофорим.

(А. С. Пушкин. Исторический роман. Создан 1827 г., опубликован 1837 г.)

АРИОН

Нас было много на челне; Иные парус напрягали, Другие дружно упирали
В глубь мощны веслы. В тишине
На руль склонясь, наш кормщик умный
В молчаньи правил грузный чолн; А я — беспечной веры полн — Пловцам я пел… Вдруг лоно волн
Измял с налету вихорь шумный…
Погиб и кормщик и пловец! — Лишь я, таинственный певец, На берег выброшен грозою, Я гимны прежние пою
И ризу влажную мою
Сушу на солнце под скалою.

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1827)

АХ! БОЖЕ МОЙ, КАКУЮ

Эпиграмма на гр. А. К. Разумовского
Ах! боже мой, какую Я слышал весть смешную: Разумник получил ведь ленту голубую. — Бог с ним! я недруг никому: Дай бог и царствие небесное ему.

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1816)

Б. М. ФЕДОРОВУ

Эпиграмма
Пожалуй, Федоров, ко мне не приходи; Не усыпляй меня — иль после не буди.

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1828)

БАКУНИНОЙ

Напрасно воспевать мне ваши имянины
При всем усердии послушности моей; Вы не милее в день святой Екатерины
За тем, что никогда нельзя быть вас милей.

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1819)

БАРАТЫНСКОМУ

ИЗ БЕССАРАБИИ.

Сия пустынная страна
Священна для души поэта: Она Державиным воспета
И славой русскою полна. Еще доныне тень Назона
Дунайских ищет берегов; Она летит на сладкий зов
Питомцев Муз и Аполлона, И с нею часто при луне
Брожу вдоль берега крутого; Но, друг, обнять милее мне
В тебе Овидия живого.

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1822)

БАРАТЫНСКОМУ

О ты, который сочетал
С глубоким чувством вкус толь верный, И точный ум, и [слог примерный], [О ты, который] избежал
[Сентиментальности] манерной
[И в самый легкой <?> мадригал
Умел]

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1827)

БАРАТЫНСКОМУ

Я жду обещанной тетради: Что ж медлишь, милый трубадур!
Пришли ее мне, Феба ради, И награди тебя Амур.

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1822)

БАРЫШНЯ-КРЕСТЬЯНКА

Во всех ты, Душенька, нарядах хороша. Богданович.

В одной из отдаленных наших губерний находилось имение Ивана Петровича Берестова. В молодости своей служил он в гвардии, вышел в отставку в начале 1797 года, уехал в свою деревню и с тех пор он оттуда не выезжал. Он был женат на бедной дворянке, которая умерла в родах, в то время, как он находился в отъезжем поле. Хозяйственные упражнения скоро его утешили. Он выстроил дом по собственному плану, завел у себя суконную фабрику, устроил доходы и стал почитать себя умнейшим человеком во всем околодке, в чем и не прекословили ему соседи, приезжавшие к нему гостить с своими семействами и собаками. В будни ходил он в плисовой куртке, по праздникам надевал сертук из сукна домашней работы; сам записывал расход, и ничего не читал, кроме Сенатских Ведомостей. Вообще его любили, хотя и почитали гордым. Не ладил с ним один Григорий Иванович Муромский, ближайший его сосед. Этот был настоящий русский барин. Промотав в Москве большую часть имения своего, и на ту пору овдовев, уехал он в последнюю свою деревню, где продолжал проказничать, но уже в новом роде. Развел он английский сад, на который тратил почти все остальные доходы. Конюхи его были одеты английскими жокеями. У дочери его была мадам англичанка. Поля свои обработывал он по английской методе:

Но на чужой манер хлеб русский не родится,

и не смотря на значительное уменьшение расходов, доходы Григорья Ивановича не прибавлялись; он и в деревне находил способ входить в новые долги; со всем тем почитался человеком не глупым, ибо первый из помещиков своей губернии догадался заложить имение в Опекунской Совет: оборот, казавшийся в то время чрезвычайно сложным и смелым. Из людей, осуждавших его, Берестов отзывался строже всех. Ненависть к нововведениям была отличительная черта его характера. Он не мог равнодушно говорить об англомании своего соседа, и поминутно находил случай его критиковать. Показывал ли гостю свои владения, в ответ на похвалы его хозяйственным распоряжениям: «Да-с!» говорил он с лукавой усмешкою; «у меня не то, что у соседа Григорья Ивановича. Куда нам по-английски разоряться! Были бы мы по-русски хоть сыты». Сии и подобные шутки, по усердию соседей, доводимы были до сведения Григорья Ивановича с дополнением и объяснениями. Англоман выносил критику столь же нетерпеливо, как и наши журналисты. Он бесился и прозвал своего зоила медведем-провинциялом.

Таковы были сношения между сими двумя владельцами, как сын Берестова приехал к нему в деревню. Он был воспитан в *** университете и намеревался вступить в военную службу, но отец на то не соглашался. К статской службе молодой человек чувствовал себя совершенно неспособным. Они друг другу не уступали, и молодой Алексей стал жить покаместь барином, отпустив усы на всякий случай.

Алексей был, в самом деле, молодец. Право было бы жаль, если бы его стройного стана никогда не стягивал военный мундир, и если бы он, вместо того, чтобы рисоваться на коне, провел свою молодость согнувшись над канцелярскими бумагами. Смотря, как он на охоте скакал всегда первый, не разбирая дороги, соседи говорили согласно, что из него никогда не выйдет путного столоначальника. Барышни поглядывали на него, а иные и заглядывались; но Алексей мало ими занимался, а они причиной его нечувствительности полагали любовную связь. В самом деле, ходил по рукам список с адреса одного из его писем: Акулине Петровне Курочкиной, в Москве, напротив Алексеевского монастыря, в доме медника Савельева, а вас покорнейше прошу доставить письмо сие А. Н. Р.

Те из моих читателей, которые не живали в деревнях, не могут себе вообразить, что за прелесть эти уездные барышни! Воспитанные на чистом воздухе, в тени своих садовых яблонь, они знание света и жизни почерпают из книжек. Уединение, свобода и чтение рано в них развивают чувства и страсти, неизвестные рассеянным нашим красавицам. Для барышни звон колокольчика есть уже приключение, поездка в ближний город полагается эпохою в жизни, и посещение гостя оставляет долгое, иногда и вечное воспоминание. Конечно всякому вольно смеяться над некоторыми их странностями; но шутки поверхностного наблюдателя не могут уничтожить их существенных достоинств, из коих главное, особенность характера, самобытность (individualit?), без чего, по мнению Жан-Поля, не существует и человеческого величия. В столицах женщины получают может быть, лучшее образование; но навык света скоро сглаживает характер и делает души столь же однообразными, как и головные уборы. Сие да будет сказано не в суд, и не во осуждение, однако ж Nota nostra manet, как пишет один старинный комментатор.

Легко вообразить, какое впечатление Алексей должен был произвести в кругу наших барышен. Он первый перед ними явился мрачным и разочарованным, первый говорил им об утраченных радостях и об увядшей своей юности; сверх того носил он черное кольцо с изображением мертвой головы. Всё это было чрезвычайно ново в той губернии. Барышни сходили по нем с ума.

Но всех более занята была им дочь англомана моего, Лиза (или Бетси, как звал ее обыкновенно Григорий Иванович). Отцы друг ко другу не ездили, она Алексея еще не видала, между тем, как все молодые соседки только об нем и говорили. Ей было семнадцать лет. Черные глаза оживляли ее смуглое и очень приятное лицо. Она была единственное и следственно балованое дитя. Ее резвость и поминутные проказы восхищали отца и приводили в отчаянье ее мадам мисс Жаксон, сорокалетнюю чопорную девицу, которая белилась и сурмила себе брови, два раза в год перечитывала Памелу, получала за то две тысячи рублей, и умирала со скуки в этой варварской России.

За Лизою ходила Настя; она была постарше, но столь же ветрена, как и ее барышня. Лиза очень любила ее, открывала ей все свои тайны, вместе с нею обдумывала свои затеи; словом, Настя была в селе Прилучине лицом гораздо более значительным, нежели любая наперсница во французской трагедии.

— Позвольте мне сегодня пойти в гости, — сказала однажды Настя, одевая барышню.

— Изволь; а куда?

— В Тугилово, к Берестовым. Поварова жена у них именинница и вчера приходила звать нас отобедать.

— Вот! — сказала Лиза, — господа в ссоре, а слуги друг друга угощают.

— А нам какое дело до господ! — возразила Настя; — к тому же я ваша, а не папенькина. Вы ведь не бранились еще с молодым Берестовым; а старики пускай себе дерутся, коли им это весело.

— Постарайся, Настя, увидеть Алексея Берестова, да расскажи мне хорошенько, каков он собою и что он за человек.

Настя обещалась, а Лиза с нетерпением ожидала целый день ее возвращения. Вечером Настя явилась.

— Ну, Лизавета Григорьевна, — сказала она, входя в комнату, — видела молодого Берестова; нагляделась довольно; целый день были вместе.

— Как это? Расскажи, расскажи по порядку.

— Извольте-с: пошли мы, я, Анисья Егоровна, Ненила, Дунька…

— Хорошо, знаю. Ну потом?

— Позвольте-с, расскажу всё по порядку. Вот пришли мы к самому обеду. Комната полна была народу. Были колбинские, захарьевские, приказчица с дочерьми, хлупинские…

— Ну! а Берестов?

— Погодите-с. Вот мы сели за стол, приказчица на первом месте, я подле нее… а дочери и надулись, да мне наплевать на них…

— Ах, Настя, как ты скучна с вечными своими подробностями!

— Да как же вы нетерпеливы! Ну вот вышли мы из-за стола… а сидели мы часа три, и обед был славный; пирожное блан-манже синее, красное и полосатое… Вот вышли мы из-за стола и пошли в сад играть в горелки, а молодой барин тут и явился.

— Ну что ж? Правда ли, что он так хорош собой?

— Удивительно хорош, красавец, можно сказать. Стройный, высокий, румянец во всю щеку…

— Право? А я так думала, что у него лицо бледное. Что же? Каков он тебе показался? Печален, задумчив?

— Что вы? Да этакого бешеного я и сроду не видывала. Вздумал он с нами в горелки бегать.

— С вами в горелки бегать! Невозможно!

— Очень возможно! Да что еще выдумал! Поймает, и ну целовать!

— Воля твоя, Настя, ты врешь.

— Воля ваша, не вру. Я насилу от него отделалась. Целый день с нами так и провозился.

— Да как же говорят, он влюблен и ни на кого не смотрит?

— Не знаю-с, а на меня так уж слишком смотрел, да и на Таню, приказчикову дочь, тоже; да и на Пашу колбинскую, да грех сказать, никого не обидел, такой баловник!

— Это удивительно! А что в доме про него слышно?

— Барин, сказывают, прекрасный: такой добрый, такой веселый. Одно не хорошо: за девушками слишком любит гоняться. Да, по мне, это еще не беда: со временем остепенится.

— Как бы мне хотелось его видеть! — сказала Лиза со вздохом.

— Да что же тут мудреного? Тугилово от нас недалеко, всего три версты: подите гулять в ту сторону или поезжайте верхом; вы верно встретите его. Он же всякий день, рано поутру, ходит с ружьем на охоту.

— Да нет, нехорошо. Он может подумать, что я за ним гоняюсь. К тому же отцы наши в ссоре, так и мне все же нельзя будет с ним познакомиться… Ах, Настя! Знаешь ли что? Наряжусь я крестьянкою!

— И в самом деле; наденьте толстую рубашку, сарафан, да и ступайте смело в Тугилово; ручаюсь вам, что Берестов уж вас не прозевает.

— А по-здешнему я говорить умею прекрасно. Ах, Настя, милая Настя! Какая славная выдумка! — И Лиза легла спать с намерением непременно исполнить веселое свое предположение.

На другой же день приступила она к исполнению своего плана, послала купить на базаре толстого полотна, синей китайки и медных пуговок, с помощью Насти скроила себе рубашку и сарафан, засадила за шитье всю девичью, и к вечеру всё было готово. Лиза примерила обнову, и призналась пред зеркалом, что никогда еще так мила самой себе не казалась. Она повторила свою роль, на ходу низко кланялась и несколько раз потом качала головою, на подобие глиняных котов, говорила на крестьянском наречии, смеялась, закрываясь рукавом, и заслужила полное одобрение Насти. Одно затрудняло ее: она попробовала было пройти по двору босая, но дерн колол ее нежные ноги, а песок и камушки показались ей нестерпимы. Настя и тут ей помогла: она сняла мерку с Лизиной ноги, сбегала в поле к Трофиму пастуху и заказала ему пару лаптей по той мерке. На другой день, ни свет ни заря, Лиза уже проснулась. Весь дом еще спал. Настя за воротами ожидала пастуха. Заиграл рожок и деревенское стадо потянулось мимо барского двора. Трофим, проходя перед Настей, отдал ей маленькие пестрые лапти и получил от нее полтину в награждение. Лиза тихонько нарядилась крестьянкою, шопотом дала Насте свои наставления касательно мисс Жаксон, вышла на заднее крыльцо и через огород побежала в поле.

Заря сияла на востоке, и золотые ряды облаков, казалось, ожидали солнца, как царедворцы ожидают государя; ясное небо, утренняя свежесть, роса, ветерок и пение птичек наполняли сердце Лизы младенческой веселостию; боясь какой-нибудь знакомой встречи, она, казалось, не шла, а летела. Приближаясь к роще, стоящей на рубеже отцовского владения, Лиза пошла тише. Здесь она должна была ожидать Алексея. Сердце ее сильно билось, само не зная, почему; но боязнь, сопровождающая молодые наши проказы, составляет и главную их прелесть. Лиза вошла в сумрак рощи. Глухой, перекатный шум ее приветствовал девушку. Веселость ее притихла. Мало-по-малу предалась она сладкой мечтательности. Она думала… но можно ли с точностию определить, о чем думает семнадцатилетняя барышня, одна, в роще, в шестом часу весеннего утра? И так она шла, задумавшись, по дороге, осененной с обеих сторон высокими деревьями, как вдруг прекрасная лягавая собака залаяла на нее. Лиза испугалась и закричала. В то же время раздался голос: tout beau, Sbogar, ici… и молодой охотник показался из-за кустарника. «Небось, милая», сказал он Лизе, «собака моя не кусается». Лиза успела уже оправиться от испугу, и умела тотчас воспользоваться обстоятельствами. «Да нет, барин», сказала она, притворяясь полуиспуганной, полузастенчивой, «боюсь: она, вишь, такая злая; опять кинется». Алексей (читатель уже узнал его) между тем пристально глядел на молодую крестьянку. «Я провожу тебя, если ты боишься», сказал он ей; «ты мне позволишь идти подле себя?» — «А кто те мешает?» отвечала Лиза; «вольному воля, а дорога мирская». — «Откуда ты?» — «Из Прилучина; я дочь Василья кузнеца, иду по грибы» (Лиза несла кузовок на веревочке). «А ты, барин? Тугиловский, что ли?» — «Так точно», отвечал Алексей, «я камердинер молодого барина». Алексею хотелось уровнять их отношения. Но Лиза поглядела на него и засмеялась. «А лжешь», сказала она, «не на дуру напал. Вижу, что ты сам барин». — «Почему же ты так думаешь?» — «Да по всему». — «Однако ж?» — «Да как же барина с слугой не распознать? И одет-то не так, и баишь иначе, и собаку-то кличешь не по нашему». Лиза час от часу более нравилась Алексею. Привыкнув не церемониться с хорошенькими поселянками, он было хотел обнять ее; но Лиза отпрыгнула от него и приняла вдруг на себя такой строгой и холодный вид, что хотя это и рассмешило Алексея, но удержало его от дальнейших покушений. «Если вы хотите, чтобы мы были вперед приятелями», сказала она с важностию, «то не извольте забываться». — «Кто тебя научил этой премудрости?» спросил Алексей, расхохотавшись: «Уж не Настинька ли, моя знакомая, не девушка ли барышни вашей? Вот какими путями распространяется просвещение!» Лиза почувствовала, что вышла было из своей роли, и тотчас поправилась. «А что думаешь?» сказала она; «разве я и на барском дворе никогда не бываю? небось: всего наслышалась и нагляделась. Однако», продолжала она, «болтая с тобою, грибов не наберешь. Иди-ка ты, барин, в сторону, а я в другую. Прощения просим…» Лиза хотела удалиться, Алексей удержал ее за руку. «Как тебя зовут, душа моя». — «Акулиной», отвечала Лиза, стараясь освободить свои пальцы от руки Алексеевой; «да пусти ж, барин; мне и домой пора». — «Ну, мой друг Акулина, непременно буду в гости к твоему батюшке, к Василью кузнецу». — «Что ты?» возразила с живостию Лиза, «Ради Христа, не приходи. Коли дома узнают, что я с барином в роще болтала наедине, то мне беда будет; отец мой, Василий кузнец, прибьет меня до смерти». — «Да я непременно хочу с тобою опять видеться». — «Ну я когда-нибудь опять сюда приду за грибами». — «Когда же?» — «Да хоть завтра». — «Милая Акулина, расцеловал бы тебя, да не смею. Так завтра, в это время, не правда ли?» — «Да, да». — «И ты не обманешь меня?» — «Не обману». — «Побожись». — «Ну вот те святая пятница, приду».

Молодые люди расстались. Лиза вышла из лесу, перебралась через поле, прокралась в сад и опрометью побежала в ферму, где Настя ожидала ее. Там она переоделась, рассеянно отвечая на вопросы нетерпеливой наперсницы, и явилась в гостиную. Стол был накрыт, завтрак готов, и мисс Жаксон, уже набеленная и затянутая в рюмочку, нарезывала тоненькие тартинки. Отец похвалил ее за раннюю прогулку. «Нет ничего здоровее, сказал он, как просыпаться на заре». Тут он привел несколько примеров человеческого долголетия, почерпнутых из английских журналов, замечая, что все люди, жившие более ста лет, не употребляли водки и вставали на заре зимой и летом. Лиза его не слушала. Она в мыслях повторяла все обстоятельства утреннего свидания, весь разговор Акулины с молодым охотником, и совесть начинала ее мучить. Напрасно возражала она самой себе, что беседа их не выходила из границ благопристойности, что эта шалость не могла иметь никакого последствия, совесть ее роптала громче ее разума. Обещание, данное ею на завтрашний день, всего более беспокоило ее: она совсем было решилась не сдержать своей торжественной клятвы. Но Алексей, прождав ее напрасно, мог идти отыскивать в селе дочь Василья кузнеца, настоящую Акулину, толстую, рябую девку, и таким образом догадаться об ее легкомысленной проказе. Мысль эта ужаснула Лизу, и она решилась на другое утро опять явиться в рощу Акулиной.

С своей стороны Алексей был в восхищении, целый день думал он о новой своей знакомке; ночью образ смуглой красавицы и во сне преследовал его воображение. Заря едва занималась, как он уже был одет. Не дав себе времени зарядить ружье, вышел он в поле с верным своим Сбогаром и побежал к месту обещанного свидания. Около получаса прошло в несносном для него ожидании; наконец он увидел меж кустарника мелькнувший синий сарафан, и бросился на встречу милой Акулины. Она улыбнулась восторгу его благодарности; но Алексей тотчас же заметил на ее лице следы уныния и беспокойства. Он хотел узнать тому причину. Лиза призналась, что поступок ее казался ей легкомысленным, что она в нем раскаивалась, что на сей раз не хотела она не сдержать данного слова, но что это свидание будет уже последним, и что она просит его прекратить знакомство, которое ни к чему доброму не может их довести. Всё это, разумеется, было сказано на крестьянском наречии; но мысли и чувства, необыкновенные в простой девушке, поразили Алексея. Он употребил всё свое красноречие, дабы отвратить Акулину от ее намерения; уверял ее в невинности своих желаний, обещал никогда не подать ей повода к раскаянию, повиноваться ей во всем, заклинал ее не лишать его одной отрады: видаться с нею наедине, хотя бы через день, хотя бы дважды в неделю. Он говорил языком истинной страсти, и в эту минуту был точно влюблен. Лиза слушала его молча. «Дай мне слово, сказала она наконец, что ты никогда не будешь искать меня в деревне или расспрашивать обо мне. Дай мне слово не искать других со мной свиданий, кроме тех, которые я сама назначу». Алексей поклялся было ей святою пятницею, но она с улыбкой остановила его. «Мне не нужно клятвы, сказала Лиза, довольно одного твоего обещания». После того они дружески разговаривали, гуляя вместе по лесу, до тех пор пока Лиза сказала ему: пора. Они расстались, и Алексей, оставшись наедине, не мог понять, каким образом простая деревенская девочка в два свидания успела взять над ним истинную власть. Его сношения с Акулиной имели для него прелесть новизны, и хотя предписания странной крестьянки казались ему тягостными, но мысль не сдержать своего слова не пришла даже ему в голову. Дело в том, что Алексей, не смотря на роковое кольцо, на таинственную переписку и на мрачную разочарованность, был добрый и пылкой малый и имел сердце чистое, способное чувствовать наслаждения невинности.

Если бы слушался я одной своей охоты, то непременно и во всей подробности стал бы описывать свидания молодых людей, возрастающую взаимную склонность и доверчивость, занятия, разговоры; но знаю, что большая часть моих читателей не разделила бы со мною моего удовольствия. Эти подробности вообще должны казаться приторными, итак я пропущу их, сказав вкратце, что не прошло еще и двух месяцев, а мой Алексей был уже влюблен без памяти, и Лиза была не равнодушнее, хотя и молчаливее его. Оба они были счастливы настоящим и мало думали о будущем. Мысль о неразрывных узах довольно часто мелькала в их уме, но никогда они о том друг с другом не говорили. Причина ясная; Алексей, как ни привязан был к милой своей Акулине, всё помнил расстояние, существующее между им и бедной крестьянкою; а Лиза ведала, какая ненависть существовала между их отцами, и не смел надеяться на взаимное примирение. К тому же самолюбие ее было втайне подстрекаемо темной, романическою надеждою увидеть наконец тугиловского помещика у ног дочери прилучинского кузнеца. Вдруг важное происшествие чуть было не переменило их взаимных отношений.

В одно ясное, холодное утро (из тех, какими богата наша русская осень) Иван Петрович Берестов выехал прогуляться верхом, на всякой случай взяв с собою пары три борзых, стремянного и несколько дворовых мальчишек с трещотками. В то же самое время Григорий Иванович Муромский, соблазнясь хорошею погодою, велел оседлать куцую свою кобылку и рысью поехал около своих англизированных владений. Подъезжая к лесу, увидел он соседа своего, гордо сидящего верхом, в чекмене, подбитом лисьим мехом, и поджидающего зайца, которого мальчишки криком и трещотками выгоняли из кустарника. Если б Григорий Иванович мог предвидеть эту встречу, то конечно б он поворотил в сторону; но он наехал на Берестова вовсе неожиданно, и вдруг очутился от него в расстоянии пистолетного выстрела. Делать было нечего: Муромский, как образованный европеец, подъехал к своему противнику и учтиво его приветствовал. Берестов отвечал с таким же усердием, с каковым цепной медведь кланяется господам по приказанию своего вожатого. В сие время заяц выскочил из лесу и побежал полем. Берестов и стремянный закричали во всё горло, пустили собак и следом поскакали во весь опор. Лошадь Муромского, не бывавшая никогда на охоте, испугалась и понесла. Муромский, провозгласивший себя отличным наездником, дал ей волю и внутренне доволен был случаем, избавляющим его от неприятного собеседника. Но лошадь, доскакав до оврага, прежде ею не замеченного, вдруг кинулась в сторону, и Муромский не усидел. Упав довольно тяжело на мерзлую землю, лежал он, проклиная свою куцую кобылу, которая, как будто опомнясь, тотчас остановилась, как только почувствовала себя без седока. Иван Петрович подскакал к нему, осведомляясь, не ушибся ли он. Между тем стремянный привел виновную лошадь, держа ее под уздцы. Он помог Муромскому взобраться на седло, а Берестов пригласил его к себе. Муромский не мог отказаться, ибо чувствовал себя обязанным, и таким образом Берестов возвратился домой со славою, затравив зайца и ведя своего противника раненым и почти военнопленным.

Соседи, завтракая, разговорились довольно дружелюбно. Муромский попросил у Берестова дрожек, ибо признался, что от ушибу не был он в состоянии доехать до дома верьхом. Берестов проводил его до самого крыльца, а Муромский уехал не прежде, как взяв с него честное слово на другой же день (и с Алексеем Ивановичем) приехать отобедать по-приятельски в Прилучино. Таким образом вражда старинная и глубоко укоренившаяся, казалось, готова была прекратиться от пугливости куцой кобылки.

Лиза выбежала на встречу Григорью Ивановичу. «Что это значит, папа?» сказала она с удивлением; «отчего вы хромаете? Где ваша лошадь? Чьи это дрожки?» — «Вот уж не угадаешь, my dear», отвечал ей Григорий Иванович, и рассказал всё, что случилось. Лиза не верила своим ушам. Григорий Иванович, не дав ей опомниться, объявил, что завтра будут у него обедать оба Берестовы. «Что вы говорите!» сказала она, побледнев. «Берестовы, отец и сын! Завтра у нас обедать! Нет, папа, как вам угодно: я ни за что не покажусь». — «Что ты с ума сошла?» возразил отец; «давно ли ты стала так застенчива, или ты к ним питаешь наследственную ненависть, как романическая героиня? Полно, не дурачься…» — «Нет, папа, ни за что на свете, ни за какие сокровища не явлюсь я перед Берестовыми». Григорий Иванович пожал плечами и более с нею не спорил, ибо знал, что противоречием с нее ничего не возьмешь, и пошел отдыхать от своей достопримечательной прогулки.

Лизавета Григорьевна ушла в свою комнату и призвала Настю. Обе долго рассуждали о завтрашнем посещении. Что подумает Алексей, если узнает в благовоспитанной барышне свою Акулину? Какое мнение будет он иметь о ее поведении и правилах, о ее благоразумии? С другой стороны Лизе очень хотелось видеть, какое впечатление произвело бы на него свидание столь неожиданное… Вдруг мелькнула ей мысль. Она тотчас передала ее Насте; обе обрадовались ей как находке, и положили исполнить ее непременно.

На другой день за завтраком Григорий Иванович спросил у дочки, всё ли намерена она спрятаться от Берестовых. «Папа», отвечала Лиза, «я приму их, если это вам угодно, только с уговором: как бы я перед ними ни явилась, что б я ни сделала, вы бранить меня не будете и не дадите никакого знака удивления или неудовольствия». — «Опять какие-нибудь проказы!» сказал смеясь Григорий Иванович. «Ну, хорошо, хорошо; согласен, делай, что хочешь, черноглазая моя шалунья». С этим словом он поцеловал ее в лоб и Лиза побежала приготовляться.

В два часа ровно коляска домашней работы, запряженная шестью лошадьми, въехала на двор и покатилась около густо-зеленого дернового круга. Старый Берестов взошел на крыльцо с помощью двух ливрейных лакеев Муромского. Вслед за ним сын его приехал верхом и вместе с ним вошел в столовую, где стол был уже накрыт. Муромский принял своих соседей как нельзя ласковее, предложил им осмотреть перед обедом сад и зверинец, и повел по дорожкам, тщательно выметенным и усыпанным песком. Старый Берестов внутренно жалел о потерянном труде и времени на столь бесполезные прихоти, но молчал из вежливости. Сын его не разделял ни неудовольствия расчетливого помещика, ни восхищения самолюбивого англомана; он с нетерпением ожидал появления хозяйской дочери, о которой много наслышался, и хотя сердце его, как нам известно, было уже занято, но молодая красавица всегда имела право на его воображение.

Возвратясь в гостиную, они уселись втроем: старики вспомнили прежнее время и анекдоты своей службы, а Алексей размышлял о том, какую роль играть ему в присутствии Лизы. Он решил, что холодная рассеянность во всяком случае всего приличнее и в следствие сего приготовился. Дверь отворилась, он повернул голову с таким равнодушием, с такою гордою небрежностию, что сердце самой закоренелой кокетки непременно должно было бы содрогнуться. К несчастию, вместо Лизы, вошла старая мисс Жаксон, набеленая, затянутая, с потупленными глазами и с маленьким книксом, и прекрасное военное движение Алексеево пропало втуне. Не успел он снова собраться с силами, как дверь опять отворилась, и на сей раз вошла Лиза. Все встали; отец начал было представление гостей, но вдруг остановился и поспешно закусил себе губы… Лиза, его смуглая Лиза, набелена была по уши, насурмлена пуще самой мисс Жаксон; фальшивые локоны, гораздо светлее собственных ее волос, взбиты были, как парик Людовика XIV; рукава? l’imb? cile торчали как фижмы у Madame de Pompadour; талия была перетянута, как буква икс, и все бриллиянты ее матери, еще не заложенные в ломбарде, сияли на ее пальцах, шее и ушах. Алексей не мог узнать свою Акулину в этой смешной и блестящей барышне. Отец его подошел к ее ручке, и он с досадою ему последовал; когда прикоснулся он к ее беленьким пальчикам, ему показалось, что они дрожали. Между тем он успел заметить ножку, с намерением выставленную и обутую со всевозможным кокетством. Это помирило его несколько с остальным ее нарядом. Что касается до белил и до сурьмы, то в простоте своего сердца, признаться, он их с первого взгляда не заметил, да и после не подозревал. Григорий Иванович вспомнил свое обещание и старался не показать и виду удивления; но шалость его дочери казалась ему так забавна, что он едва мог удержаться. Не до смеху было чопорной англичанке. Она догадывалась, что сурьма и белила были похищены из ее комода, и багровый румянец досады пробивался сквозь искусственную белизну ее лица. Она бросала пламенные взгляды на молодую проказницу, которая, отлагая до другого времени всякие объяснения, притворялась, будто их не замечает.

Сели за стол. Алексей продолжал играть роль рассеянного и задумчивого. Лиза жеманилась, говорила сквозь зубы, на распев, и только по-французски. Отец поминутно засматривался на нее, не понимая ее цели, но находя всё это весьма забавным. Англичанка бесилась и молчала. Один Иван Петрович был как дома: ел за двоих, пил в свою меру, смеялся своему смеху и час от часу дружелюбнее разговаривал и хохотал.

Наконец встали изо стола; гости уехали, и Григорий Иванович дал волю смеху и вопросам: «Что тебе вздумалось дурачить их?» спросил он Лизу. «А знаешь ли что? Белила право тебе пристали; не вхожу в тайны дамского туалета, но на твоем месте я бы стал белиться; разумеется не слишком, а слегка». Лиза была в восхищении от успеха своей выдумки. Она обняла отца, обещалась ему подумать о его совете, и побежала умилостивлять раздраженную мисс Жаксон, которая насилу согласилась отпереть ей свою дверь и выслушать ее оправдания. Лизе было совестно показаться перед незнакомцами такой чернавкою; она не смела просить… она была уверена, что добрая, милая мисс Жаксон простит ей… и проч., и проч. Мисс Жаксон, удостоверясь, что Лиза не думала поднять ее на смех, успокоилась, поцеловала Лизу и в залог примирения подарила ей баночку английских белил, которую Лиза и приняла с изъявлением искренней благодарности.

Читатель догадается, что на другой день утром Лиза не замедлила явиться в роще свиданий. «Ты был, барин, вечор у наших господ?» сказала она тотчас Алексею; «какова показалась тебе барышня?» Алексей отвечал, что он ее не заметил. «Жаль», возразила Лиза. — «А почему же?» спросил Алексей. — «А потому, что я хотела бы спросить у тебя, правда ли, говорят…» — «Что же говорят?» — «Правда ли, говорят, будто бы я на барышню похожа?» — «Какой вздор! она перед тобой урод уродом». — «Ах, барин, грех тебе это говорить; барышня наша такая беленькая, такая щеголиха! Куда мне с нею ровняться!» Алексей божился ей, что она лучше всевозможных беленьких барышень, и чтоб успокоить ее совсем, начал описывать ее госпожу такими смешными чертами, что Лиза хохотала от души. «Однако ж», сказала она со вздохом, «хоть барышня, может, и смешна, всё же я перед нею дура безграмотная». — «И!» сказал Алексей, «есть о чем сокрушаться! Да коли хочешь, я тотчас выучу тебя грамоте». — «А взаправду», сказала Лиза, «не попытаться ли и в самом деле?» — «Изволь, милая; начнем хоть сейчас». Они сели. Алексей вынул из кармана карандаш и записную книжку, и Акулина выучилась азбуке удивительно скоро. Алексей не мог надивиться ее понятливости. На следующее утро она захотела попробовать и писать; сначала карандаш не слушался ее, но через несколько минут она и вырисовывать буквы стала довольно порядочно. «Что за чудо!» говорил Алексей. «Да у нас учение идет скорее, чем по ланкастерской системе». В самом деле, на третьем уроке Акулина разбирала уже по складам «Наталью боярскую дочь», прерывая чтение замечаниями, от которых Алексей истинно был в изумлении, и круглый лист измарала афоризмами, выбранными из той же повести.

Прошла неделя, и между ними завелась переписка. Почтовая контора учреждена была в дупле старого дуба. Настя втайне исправляла должность почтальона. Туда приносил Алексей крупным почерком написанные письма, и там же находил на синей простой бумаге каракульки своей любезной. Акулина видимо привыкала к лучшему складу речей, и ум ее приметно развивался и образовывался.

Между тем, недавнее знакомство между Иваном Петровичем Берестовым и Григорьем Ивановичем Муромским более и более укреплялось и вскоре превратилось в дружбу, вот по каким обстоятельствам: Муромский нередко думал о том, что по смерти Ивана Петровича всё его имение перейдет в руки Алексею Ивановичу; что в таком случае Алексей Иванович будет один из самых богатых помещиков той губернии, и что нет ему никакой причины не жениться на Лизе. Старый же Берестов, с своей стороны, хотя и признавал в своем соседе некоторое сумасбродство (или, по его выражению, английскую дурь), однако ж не отрицал в нем и многих отличных достоинств, например: редкой оборотливости; Григорий Иванович был близкой родственник графу Пронскому, человеку знатному и сильному; граф мог быть очень полезен Алексею, а Муромский (так думал Иван Петрович) вероятно обрадуется случаю выдать свою дочь выгодным образом. Старики до тех пор обдумывали всё это каждый про себя, что наконец друг с другом и переговорились, обнялись, обещались дело порядком обработать, и принялись о нем хлопотать каждый со своей стороны. Муромскому предстояло затруднение: уговорить свою Бетси познакомиться короче с Алексеем, которого не видала она с самого достопамятного обеда. Казалось они друг другу не очень нравились; по крайней мере Алексей уже не возвращался в Прилучино, а Лиза уходила в свою комнату всякой раз, как Иван Петрович удостоивал их своим посещением. Но, думал Григорий Иванович, если Алексей будет у меня всякой день, то Бетси должна же будет в него влюбиться. Это в порядке вещей. Время всё сладит.

Иван Петрович менее беспокоился об успехе своих намерений. В тот же вечер призвал он сына в свой кабинет, закурил трубку, и немного помолчав, сказал: «Что же ты, Алеша, давно про военную службу не поговариваешь? Иль гусарский мундир уже тебя не прельщает!» — «Нет, батюшка», отвечал почтительно Алексей, «я вижу, что вам не угодно, чтоб я шел в гусары; мой долг вам повиноваться». — «Хорошо», отвечал Иван Петрович, «вижу, что ты послушный сын; это мне утешительно; не хочу ж и я тебя неволить; не понуждаю тебя вступить… тотчас… в статскую службу; а покамест намерен я тебя женить».

— На ком это, батюшка? — спросил изумленный Алексей.

— На Лизавете Григорьевне Муромской, — отвечал Иван Петрович; — невеста хоть куда; не правда ли?

— Батюшка, я о женитьбе еще не думаю.

— Ты не думаешь, так я за тебя думал и передумал.

— Воля ваша. Лиза Муромская мне вовсе не нравится.

— После понравится. Стерпится, слюбится.

— Я не чувствую себя способным сделать ее счастие.

— Не твое горе — ее счастие. Что? так-то ты почитаешь волю родительскую? Добро!

— Как вам угодно, я не хочу жениться и не женюсь.

— Ты женишься, или я тебя прокляну, а имение, как бог свят! продам и промотаю, и тебе полушки не оставлю. Даю тебе три дня на размышление, а покамест не смей на глаза мне показаться.

Алексей знал, что если отец заберет что себе в голову, то уж того, по выражению Тараса Скотинина, у него и гвоздем не вышибешь; но Алексей был в батюшку, и его столь же трудно было переспорить. Он ушел в свою комнату и стал размышлять о пределах власти родительской, о Лизавете Григорьевне, о торжественном обещании отца сделать его нищим, и наконец об Акулине. В первый раз видел он ясно, что он в нее страстно влюблен; романическая мысль жениться на крестьянке и жить своими трудами пришла ему в голову, и чем более думал он о сем решительном поступке, тем более находил в нем благоразумия. С некоторого времени свидания в роще были прекращены по причине дождливой погоды. Он написал Акулине письмо самым четким почерком и самым бешеным слогом, объявлял ей о грозящей им погибели, и тут же предлагал ей свою руку. Тотчас отнес он письмо на почту, в дупло, и лег спать весьма довольный собою.

На другой день Алексей, твердый в своем намерении, рано утром поехал к Муромскому, дабы откровенно с ним объясниться. Он надеялся подстрекнуть его великодушие и склонить его на свою сторону. «Дома ли Григорий Иванович?» спросил он, останавливая свою лошадь перед крыльцом прилучинского замка. «Никак нет», отвечал слуга; «Григорий Иванович с утра изволил выехать». — «Как досадно!» подумал Алексей. «Дома ли, по крайней мере, Лизавета Григорьевна?» — «Дома-с». И Алексей спрыгнул с лошади, отдал поводья в руки лакею, и пошел без доклада.

«Всё будет решено», думал он, подходя к гостиной; «объяснюсь с нею самою». — Он вошел… и остолбенел! Лиза… нет Акулина, милая смуглая Акулина, не в сарафане, а в белом утреннем платьице, сидела перед окном и читала его письмо; она так была занята, что не слыхала, как он и вошел. Алексей не мог удержаться от радостного восклицания. Лиза вздрогнула, подняла голову, закричала и хотела убежать. Он бросился ее удерживать. «Акулина, Акулина!..» Лиза старалась от него освободиться… «Mais laissez-moi donc, monsieur; mais? tes-vous fou?» повторяла она, отворачиваясь. «Акулина! друг мой, Акулина!» повторял он, целуя ее руки. Мисс Жаксон, свидетельница этой сцены, не знала, что подумать. В эту минуту дверь отворилась, и Григорий Иванович вошел.

«Ага!» сказал Муромский, «да у вас, кажется, дело совсем уже слажено…»

Читатели избавят меня от излишней обязанности описывать развязку.

КОНЕЦ ПОВЕСТЯМИ. П. БЕЛКИНА

(А. С. Пушкин. Повесть. 1830)

БАТЮШКОВУ

В пещерах Геликона
Я некогда рожден; Во имя Аполлона
Тибуллом окрещен, И светлой Иппокреной
С издетства напоенный
Под кровом вешних роз, Поэтом я возрос.
Веселый сын Эрмия
Ребенка полюбил, В дни резвости златые
Мне дудку подарил. Знакомясь с нею рано, Дудил я непрестанно: Нескладно хоть играл, Но Музам не скучал.
А ты, певец забавы
И друг Пермесских дев, Ты хочешь, чтобы, славы
Стезею полетев, Простясь с Анакреоном, Спешил я за Мароном
И пел при звуках лир
Войны кровавый пир.
Дано мне мало Фебом: Охота, скудный дар. Пою под чуждым небом, Вдали домашних Лар, И, с дерзостным Икаром
Страшась летать не даром, Бреду своим путем: Будь всякой при своем.

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1815)

БАХЧИСАРАЙСКИЙ ФОНТАН

Многие, так же как и я, посещали сей фонтан; но иных уже нет, другие странствуют далече. (Сади)
Гирей сидел потупя взор; Янтарь в устах его дымился; Безмолвно раболепный двор
Вкруг хана грозного теснился. Всё было тихо во дворце; Благоговея, все читали
Приметы гнева и печали
На сумрачном его лице. Но повелитель горделивый
Махнул рукой нетерпеливой: И все, склонившись, идут вон.
Один в своих чертогах он; Свободней грудь его вздыхает, Живее строгое чело
Волненье сердца выражает. Так бурны тучи отражает
Залива зыбкое стекло.
Что движет гордою душою?
Какою мыслью занят он?
На Русь ли вновь идет войною, Несет ли Польше свой закон, Горит ли местию кровавой, Открыл ли в войске заговор, Страшится ли народов гор, Иль козней Генуи лукавой?
Нет, он скучает бранной славой, Устала грозная рука; Война от мыслей далека.
Ужель в его гарем измена
Стезей преступною вошла, И дочь неволи, нег и плена
Гяуру сердце отдала?
Нет, жены робкие Гирея, Ни думать, ни желать не смея, Цветут в унылой тишине; Под стражей бдительной и хладной
На лоне скуки безотрадной
Измен не ведают оне. В тени хранительной темницы
Утаены их красоты: Так аравийские цветы
Живут за стеклами теплицы. Для них унылой чередой
Дни, месяцы, лета проходят
И неприметно за собой
И младость и любовь уводят. Однообразен каждый день, И медленно часов теченье. В гареме жизнью правит лень; Мелькает редко наслажденье. Младые жены, как-нибудь
Желая сердце обмануть, Меняют пышные уборы, Заводят игры, разговоры, Или при шуме вод живых, Над их прозрачными струями
В прохладе яворов густых
Гуляют легкими роями. Меж ними ходит злой эвнух, И убегать его напрасно: Его ревнивый взор и слух
За всеми следует всечасно. Его стараньем заведен
Порядок вечный. Воля хана
Ему единственный закон; Святую заповедь Корана
Не строже наблюдает он. Его душа любви не просит; Как истукан, он переносит
Насмешки, ненависть, укор, Обиды шалости нескромной, Презренье, просьбы, робкий взор, И тихий вздох, и ропот томный. Ему известен женский нрав; Он испытал, сколь он лукав
И на свободе и в неволе: Взор нежный, слез упрек немой
Не властны над его душой; Он им уже не верит боле.
Раскинув легкие власы, Как идут пленницы младые
Купаться в жаркие часы, И льются волны ключевые
На их волшебные красы, Забав их сторож неотлучный, Он тут; он видит, равнодушный, Прелестниц обнаженный рой; Он по гарему в тьме ночной
Неслышными шагами бродит; Ступая тихо по коврам, К послушным крадется дверям, От ложа к ложу переходит; В заботе вечной, ханских жен
Роскошный наблюдает сон, Ночной подслушивает лепет; Дыханье, вздох, малейший трепет — Всё жадно примечает он; И горе той, чей шепот сонный
Чужое имя призывал
Или подруге благосклонной
Порочны мысли доверял!
Что ж полон грусти ум Гирея?
Чубук в руках его потух; Недвижим, и дохнуть не смея, У двери знака ждет эвнух. Встает задумчивый властитель; Пред ним дверь настежь. Молча он
Идет в заветную обитель
Еще недавно милых жен.
Беспечно ожидая хана, Вокруг игривого фонтана
На шелковых коврах оне
Толпою резвою сидели
И с детской радостью глядели, Как рыба в ясной глубине
На мраморном ходила дне. Нарочно к ней на дно иные
Роняли серьги золотые. Кругом невольницы меж тем
Шербет носили ароматный
И песнью звонкой и приятной
Вдруг огласили весь гарем:

Татарская песня

«Дарует небо человеку Замену слез и частых бед: Блажен факир, узревший Мекку На старости печальных лет.

Блажен, кто славный брег Дуная Своею смертью освятит: К нему навстречу дева рая С улыбкой страстной полетит.

Но тот блаженней, о Зарема, Кто, мир и негу возлюбя, Как розу, в тишине гарема Лелеет, милая, тебя».


Они поют. Но где Зарема, Звезда любви, краса гарема? — Увы! печальна и бледна, Похвал не слушает она. Как пальма, смятая грозою, Поникла юной головою; Ничто, ничто не мило ей: Зарему разлюбил Гирей.
Он изменил!.. Но кто с тобою, Грузинка, равен красотою?
Вокруг лилейного чела
Ты косу дважды обвила; Твои пленительные очи
Яснее дня, чернее ночи; Чей голос выразит сильней
Порывы пламенных желаний?
Чей страстный поцелуй живей
Твоих язвительных лобзаний?
Как сердце, полное тобой, Забьется для красы чужой?
Но, равнодушный и жестокий, Гирей презрел твои красы
И ночи хладные часы
Проводит мрачный, одинокий
С тех пор, как польская княжна
В его гарем заключена.
Недавно юная Мария
Узрела небеса чужие; Недавно милою красой
Она цвела в стране родной. Седой отец гордился ею
И звал отрадою своею. Для старика была закон
Ее младенческая воля. Одну заботу ведал он: Чтоб дочери любимой доля
Была, как вешний день, ясна, Чтоб и минутные печали
Ее души не помрачали, Чтоб даже замужем она
Воспоминала с умиленьем
Девичье время, дни забав, Мелькнувших легким сновиденьем. Всё в ней пленяло: тихий нрав, Движенья стройные, живые
И очи томно-голубые. Природы милые дары
Она искусством украшала; Она домашние пиры
Волшебной арфой оживляла; Толпы вельмож и богачей
Руки Марииной искали, И много юношей по ней
В страданье тайном изнывали. Но в тишине души своей
Она любви еще не знала
И независимый досуг
В отцовском замке меж подруг
Одним забавам посвящала.
Давно ль? И что же! Тьмы татар
На Польшу хлынули рекою: Не с столь ужасной быстротою
По жатве стелется пожар. Обезображенный войною, Цветущий край осиротел; Исчезли мирные забавы; Уныли селы и дубравы, И пышный замок опустел. Тиха Мариина светлица…
В домовой церкви, где кругом
Почиют мощи хладным сном, С короной, с княжеским гербом
Воздвиглась новая гробница…
Отец в могиле, дочь в плену, Скупой наследник в замке правит
И тягостным ярмом бесславит
Опустошенную страну.
Увы! Дворец Бахчисарая
Скрывает юную княжну. В неволе тихой увядая, Мария плачет и грустит. Гирей несчастную щадит: Ее унынье, слезы, стоны
Тревожат хана краткий сон, И для нее смягчает он
Гарема строгие законы. Угрюмый сторож ханских жен
Ни днем, ни ночью к ней не входит; Рукой заботливой не он
На ложе сна ее возводит; Не смеет устремиться к ней
Обидный взор его очей; Она в купальне потаенной
Одна с невольницей своей; Сам хан боится девы пленной
Печальный возмущать покой; Гарема в дальнем отделенье
Позволено ей жить одной: И, мнится, в том уединенье
Сокрылся некто неземной. Там день и ночь горит лампада
Пред ликом девы пресвятой; Души тоскующей отрада, Там упованье в тишине
С смиренной верой обитает, И сердцу всё напоминает
О близкой, лучшей стороне; Там дева слезы проливает
Вдали завистливых подруг; И между тем, как всё вокруг
В безумной неге утопает, Святыню строгую скрывает
Спасенный чудом уголок. Так сердце, жертва заблуждений, Среди порочных упоений
Хранит один святой залог, Одно божественное чувство..… … … … ……
… … … ….
Настала ночь; покрылись тенью
Тавриды сладостной поля; Вдали, под тихой лавров сенью
Я слышу пенье соловья; За хором звезд луна восходит; Она с безоблачных небес
На долы, на холмы, на лес
Сиянье томное наводит. Покрыты белой пеленой, Как тени легкие мелькая, По улицам Бахчисарая, Из дома в дом, одна к другой, Простых татар спешат супруги
Делить вечерние досуги. Дворец утих; уснул гарем, Объятый негой безмятежной; Не прерывается ничем
Спокойство ночи. Страж надежный, Дозором обошел эвнух. Теперь он спит; но страх прилежный
Тревожит в нем и спящий дух. Измен всечасных ожиданье
Покоя не дает уму. То чей-то шорох, то шептанье, То крики чудятся ему; Обманутый неверным слухом, Он пробуждается, дрожит, Напуганным приникнув ухом…
Но всё кругом его молчит; Одни фонтаны сладкозвучны
Из мраморной темницы бьют, И, с милой розой неразлучны, Во мраке соловьи поют; Эвнух еще им долго внемлет, И снова сон его объемлет.
Как милы темные красы
Ночей роскошного Востока!
Как сладко льются их часы
Для обожателей Пророка!
Какая нега в их домах, В очаровательных садах, В тиши гаремов безопасных, Где под влиянием луны
Все полно тайн и тишины
И вдохновений сладострастных! 
… … … … …
Все жены спят. Не спит одна. Едва дыша, встает она; Идет; рукою торопливой
Открыла дверь; во тьме ночной
Ступает легкою ногой…
В дремоте чуткой и пугливой
Пред ней лежит эвнух седой. Ах, сердце в нем неумолимо: Обманчив сна его покой!.. Как дух, она проходит мимо… … … … ….
Пред нею дверь; с недоуменьем
Ее дрожащая рука
Коснулась верного замка…
Вошла, взирает с изумленьем…
И тайный страх в нее проник. Лампады свет уединенный, Кивот, печально озаренный, Пречистой девы кроткий лик
И крест, любви символ священный, Грузинка! всё в душе твоей
Родное что-то пробудило, Всё звуками забытых дней
Невнятно вдруг заговорило. Пред ней покоилась княжна, И жаром девственного сна
Ее ланиты оживлялись
И, слез являя свежий след, Улыбкой томной озарялись. Так озаряет лунный свет
Дождем отягощенный цвет. Спорхнувший с неба сын эдема, Казалось, ангел почивал
И сонный слезы проливал
О бедной пленнице гарема…
Увы, Зарема, что с тобой?
Стеснилась грудь ее тоской, Невольно клонятся колени, И молит: «Сжалься надо мной, Не отвергай моих молений!..»
Ее слова, движенье, стон
Прервали девы тихий сон. Княжна со страхом пред собою
Младую незнакомку зрит; В смятенье, трепетной рукою
Ее подъемля, говорит: «Кто ты?.. Одна, порой ночною, — Зачем ты здесь?» — «Я шла к тебе, Спаси меня; в моей судьбе
Одна надежда мне осталась…
Я долго счастьем наслаждалась, Была беспечней день от дня…
И тень блаженства миновалась; Я гибну. Выслушай меня.
Родилась я не здесь, далеко, Далеко… но минувших дней
Предметы в памяти моей
Доныне врезаны глубоко. Я помню горы в небесах, Потоки жаркие в горах, Непроходимые дубравы, Другой закон, другие нравы; Но почему, какой судьбой
Я край оставила родной, Не знаю; помню только море
И человека в вышине
Над парусами… Страх и горе
Доныне чужды были мне; Я в безмятежной тишине
В тени гарема расцветала
И первых опытов любви
Послушным сердцем ожидала. Желанья тайные мои
Сбылись. Гирей для мирной неги
Войну кровавую презрел, Пресек ужасные набеги
И свой гарем опять узрел. Пред хана в смутном ожиданье
Предстали мы. Он светлый взор
Остановил на мне в молчанье, Позвал меня… и с этих пор
Мы в беспрерывном упоенье
Дышали счастьем; и ни раз
Ни клевета, ни подозренье, Ни злобной ревности мученье, Ни скука не смущала нас. Мария! ты пред ним явилась…
Увы, с тех пор его душа
Преступной думой омрачилась!
Гирей, изменою дыша, Моих не слушает укоров, Ему докучен сердца стон; Ни прежних чувств, ни разговоров
Со мною не находит он. Ты преступленью не причастна; Я знаю: не твоя вина…
Итак, послушай: я прекрасна; Во всем гареме ты одна
Могла б еще мне быть опасна; Но я для страсти рождена, Но ты любить, как я, не можешь; Зачем же хладной красотой
Ты сердце слабое тревожишь?
Оставь Гирея мне: он мой; На мне горят его лобзанья, Он клятвы страшные мне дал, Давно все думы, все желанья
Гирей с моими сочетал; Меня убьет его измена…
Я плачу; видишь, я колена
Теперь склоняю пред тобой, Молю, винить тебя не смея, Отдай мне радость и покой, Отдай мне прежнего Гирея…
Не возражай мне ничего; Он мой! он ослеплен тобою. Презреньем, просьбою, тоскою, Чем хочешь, отврати его; Клянись… (хоть я для Алкорана, Между невольницами хана, Забыла веру прежних дней; Но вера матери моей
Была твоя) клянись мне ею
Зарему возвратить Гирею…
Но слушай: если я должна
Тебе… кинжалом я владею, Я близ Кавказа рождена».
Сказав, исчезла вдруг. За нею
Не смеет следовать княжна. Невинной деве непонятен
Язык мучительных страстей, Но голос их ей смутно внятен; Он странен, он ужасен ей. Какие слезы и моленья
Ее спасут от посрамленья?
Что ждет ее? Ужели ей
Остаток горьких юных дней
Провесть наложницей презренной?
О боже! если бы Гирей
В ее темнице отдаленной
Забыл несчастную навек
Или кончиной ускоренной
Унылы дни ее пресек, — С какою б радостью Мария
Оставила печальный свет!
Мгновенья жизни дорогие
Давно прошли, давно их нет!
Что делать ей в пустыне мира?
Уж ей пора, Марию ждут
И в небеса, на лоно мира, Родной улыбкою зовут… … … … …
Промчались дни; Марии нет. Мгновенно сирота почила. Она давно желанный свет, Как новый ангел, озарила. Но что же в гроб ее свело?
Тоска ль неволи безнадежной, Болезнь, или другое зло?.. Кто знает? Нет Марии нежной!.. Дворец угрюмый опустел; Его Гирей опять оставил; С толпой татар в чужой предел
Он злой набег опять направил; Он снова в бурях боевых
Несется мрачный, кровожадный: Но в сердце хана чувств иных
Таится пламень безотрадный. Он часто в сечах роковых
Подъемлет саблю, и с размаха
Недвижим остается вдруг, Глядит с безумием вокруг, Бледнеет, будто полный страха, И что-то шепчет, и порой
Горючи слезы льет рекой.
Забытый, преданный презренью, Гарем не зрит его лица; Там, обреченные мученью, Под стражей хладного скопца
Стареют жены. Между ними
Давно грузинки нет; она
Гарема стражами немыми
В пучину вод опущена. В ту ночь, как умерла княжна, Свершилось и ее страданье. Какая б ни была вина, Ужасно было наказанье! —
Опустошив огнем войны
Кавказу близкие страны
И селы мирные России, В Тавриду возвратился хан
И в память горестной Марии
Воздвигнул мраморный фонтан, В углу дворца уединенный. Над ним крестом осенена
Магометанская луна
(Символ, конечно, дерзновенный, Незнанья жалкая вина). Есть надпись: едкими годами
Еще не сгладилась она. За чуждыми ее чертами
Журчит во мраморе вода
И каплет хладными слезами, Не умолкая никогда. Так плачет мать во дни печали
О сыне, падшем на войне. Младые девы в той стране
Преданье старины узнали, И мрачный памятник оне
Фонтаном слез именовали.
Покинув север наконец, Пиры надолго забывая, Я посетил Бахчисарая
В забвенье дремлющий дворец. Среди безмолвных переходов
Бродил я там, где бич народов, Татарин буйный пировал
И после ужасов набега
В роскошной лени утопал. Еще поныне дышит нега
В пустых покоях и садах; Играют воды, рдеют розы, И вьются виноградны лозы, И злато блещет на стенах. Я видел ветхие решетки, За коими, в своей весне, Янтарны разбирая четки, Вздыхали жены в тишине. Я видел ханское кладбище, Владык последнее жилище. Сии надгробные столбы, Венчанны мраморной чалмою, Казалось мне, завет судьбы
Гласили внятною молвою. Где скрылись ханы? Где гарем?
Кругом всё тихо, всё уныло, Всё изменилось… но не тем
В то время сердце полно было: Дыханье роз, фонтанов шум
Влекли к невольному забвенью, Невольно предавался ум
Неизъяснимому волненью, И по дворцу летучей тенью
Мелькала дева предо мной!.… … … … …
Чью тень, о други, видел я?
Скажите мне: чей образ нежный
Тогда преследовал меня, Неотразимый, неизбежный?
Марии ль чистая душа
Являлась мне, или Зарема
Носилась, ревностью дыша, Средь опустелого гарема?
Я помню столь же милый взгляд
И красоту еще земную, Все думы сердца к ней летят, Об ней в изгнании тоскую…
Безумец! полно! перестань, Не оживляй тоски напрасной, Мятежным снам любви несчастной
Заплачена тобою дань — Опомнись; долго ль, узник томный, Тебе оковы лобызать
И в свете лирою нескромной
Свое безумство разглашать?
Поклонник муз, поклонник мира, Забыв и славу и любовь, О, скоро вас увижу вновь, Брега веселые Салгира!
Приду на склон приморских гор, Воспоминаний тайных полный, — И вновь таврические волны
Обрадуют мой жадный взор. Волшебный край! очей отрада!
Все живо там: холмы, леса, Янтарь и яхонт винограда, Долин приютная краса, И струй и тополей прохлада…
Всё чувство путника манит, Когда, в час утра безмятежный, В горах, дорогою прибрежной, Привычный конь его бежит, И зеленеющая влага
Пред ним и блещет и шумит
Вокруг утесов Аю-дага…

(А. С. Пушкин. Поэма. 1821—1823)

БЕЗВЕРИЕ

О вы, которые с язвительным упреком, Считая мрачное безверие пороком, Бежите в ужасе того, кто с первых лет
Безумно погасил отрадный сердцу свет; Смирите гордости жестокой исступленье. Имеет право он на ваше снисхожденье. С душою тронутой внемлите брата стон, Несчастный не злодей, собою страждет он. Кто в мире усладит души его мученья?
Увы! он первого лишился утешенья!
Настигнет ли его глухих судеб удар, Отъемлется ли вдруг минутный счастья дар, В любви ли, в дружестве обнимет он измену
И их почувствует обманчивую цену: Лишенный всех опор, отпадший веры сын
Уж видит с ужасом, что в свете он один, И мощная рука к нему с дарами мира
Не простирается из-за пределов мира…
Напрасно в пышности свободной простоты
Природы перед ним открыты красоты; Напрасно вкруг себя печальный взор он водит: Ум ищет божества, а сердце не находит.
Несчастия, страстей и немощей сыны, Мы все на страшный гроб, родясь, осуждены. Всечасно бренных уз готово разрушенье, Наш век — неверный день, минутное волненье, Когда, холодной тьмой объемля грозно нас, Завесу вечности колеблет смертный час, Ужасно чувствовать слезы последней муку — И с миром начинать безвестную разлуку!
Тогда, беседуя с раскованной душой, О вера, ты стоишь у двери гробовой, Ты ночь могильную ей тихо освещаешь
И ободренную с надеждой отпускаешь…
Но, други! пережить ужаснее друзей!
Лишь вера в тишине отрадою своей
Живит унывший дух и сердца ожиданье: «Настанет! — говорит, — назначено свиданье!»
А он, слепой мудрец! при гробе стонет он, С отрадой бытия несчастный разлучен, Надежды сладкого не внемлет он привета, Подходит к гробу он, взывает… нет ответа. Видали ль вы его в безмолвных тех местах, Где кровных и друзей священный тлеет прах?
Видали ль вы его над хладною могилой, Где нежной Делии таится пепел милый?
К почившим позванный вечерней тишиной, К кресту приникнул он бесчувственной главой, В слезах отчаянья, в слезах ожесточенья, В молчанье ужаса, в безумстве исступленья, Рыдает — и меж тем под сенью темных ив, У гроба матери колена преклонив, Там дева юная в печали безмятежной
Возводит к небу взор болезненный и нежный, Одна, туманною луной озарена, Как ангел горести является она; Вздыхает медленно, могилу обнимает — Все тихо вкруг нее, а кажется, внимает. Несчастный на нее в безмолвии глядит, Качает головой, трепещет и бежит; Но тайно вслед за ним немая скука бродит.
Во храм ли вышнего с толпой народа входит, Там умножает он тоску души своей. При пышном торжестве старинных алтарей, При гласе пастыря, при сладком хоров пенье, Тревожится его безверия мученье; Он бога тайного нигде, нигде не зрит, С померкшею душой святыне предстоит, Холодный ко всему и чуждый к умиленью, С досадой тихому внимает он моленью. «Счастливцы! — мыслит он, — почто не можно мне
Страстей бунтующих в смиренной тишине, Забыв о разуме и немощном и строгом, С одной лишь верою повергнуться пред богом!»
Напрасный сердца крик! нет, нет! не суждено
Ему блаженство знать! безверие одно, По жизненной стезе во мраке вождь унылый, Несчастного влечет до хладных врат могилы, И что зовет его в пустыне гробовой — Кто ведает? но там лишь видит он покой.

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1817)

БЕСЫ

Мчатся тучи, вьются тучи; Невидимкою луна
Освещает снег летучий; Мутно небо, ночь мутна. Еду, еду в чистом поле; Колокольчик дин-дин-дин…
Страшно, страшно поневоле
Средь неведомых равнин!
«Эй, пошел, ямщик!..» — «Нет мочи
Коням, барин, тяжело; Вьюга мне слипает очи; Все дороги занесло; Хоть убей, следа не видно; Сбились мы. Что делать нам!
В поле бес нас водит, видно, Да кружит по сторонам.
Посмотри; вон, вон играет, Дует, плюет на меня; Вон — теперь в овраг толкает
Одичалого коня; Там верстою небывалой
Он торчал передо мной; Там сверкнул он искрой малой
И пропал во тьме пустой».
Мчатся тучи, вьются тучи; Невидимкою луна
Освещает снег летучий; Мутно небо, ночь мутна. Сил нам нет кружиться доле; Колокольчик вдруг умолк; Кони стали… «Что там в поле?» — «Кто их знает? пень иль волк?»
Вьюга злится, вьюга плачет; Кони чуткие храпят; Вот уж он далече скачет; Лишь глаза во мгле горят; Кони снова понеслися; Колокольчик дин-дин-дин…
Вижу: духи собралися
Средь белеющих равнин.
Бесконечны, безобразны, В мутной месяца игре
Закружились бесы разны, Будто листья в ноябре…
Сколько их! куда их гонят?
Что так жалобно поют?
Домового ли хоронят, Ведьму ль замуж выдают?
Мчатся тучи, вьются тучи; Невидимкою луна
Освещает снег летучий; Мутно небо, ночь мутна. Мчатся бесы рой за роем
В беспредельной вышине, Визгом жалобным и воем
Надрывая сердце мне…

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1830)

БЛАЖЕН В ЗЛАТОМ КРУГУ ВЕЛЬМОЖ…

Блажен в златом кругу вельмож
Пиит, внимаемый царями. Владея смехом и слезами, Приправя горькой правдой ложь, Он вкус притупленный щекотит
И к славе спесь бояр охотит, Он украшает их пиры, И внемлет умные хвалы. Меж тем, за тяжкими дверями, Теснясь у черного крыльца, Народ, гоняемый слугами, Поодаль слушает певца.

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1827)

БЛАЖЕНСТВО

В роще сумрачной, тенистой, Где, журча в траве душистой, Светлый бродит ручеек, Ночью на простой свирели
Пел влюбленный пастушок; Томный гул унылы трели
Повторял в глуши долин…
Вдруг из глубины пещеры
Чтитель Вакха и Венеры, Резвых Фавнов господин, Выбежал Эрмиев сын. Розами рога обвиты, Плющ на черных волосах, Козий мех, вином налитый, У Сатира на плечах. Бог лесов, в дугу склонившись
Над искривленной клюкой, За кустами притаившись, Слушал песенки ночной, В лад качая головой.

«Дни, протекшие в веселье!
(Пел в тоске пастух младой)
Отчего, явясь мечтой, Вы, как тень, от глаз исчезли
И покрылись вечной тьмой?

Ах! когда во мраке нощи, При таинственной луне, В темну сень прохладной рощи, Сладко спящей в тишине, Медленно, рука с рукою, С нежной Хлоей приходил, Кто сравниться мог со мною?
Хлое был тогда я мил!

А теперь мне жизнь — могила, Белый свет душе постыл, Грустен лес, поток уныл…
Хлоя — другу изменила!.. Я для милой… уж не мил!..»
Звук исчез свирели тихой; Смолк певец — и тишина
Воцарилась в роще дикой; Слышно, плещет лишь волна, И колышет повиликой
Тихо веющий зефир…
Древ оставя сень густую, Вдруг является Сатир. Чашу дружбы круговую
Пенистым сребря вином, Рек с осклабленным лицом: «Ты уныл, ты сердцем мрачен; Посмотри ж, как сок прозрачен
Блещет, осветясь луной!
Выпей чашу — и душой
Будешь так же чист и ясен. Верь мне: стон в бедах напрасен. Лучше, лучше веселись, В горе с Бахусом дружись!»
И пастух, взяв чашу в руки, Скоро выпил все до дна. О могущество вина!
Вдруг сокрылись скорби, муки, Мрак душевный вмиг исчез!
Лишь фиал к устам поднес, Все мгновенно пременилось, Вся природа оживилась, Счастлив юноша в мечтах!
Выпив чашу золотую, Наливает он другую; Пьет уж третью… но в глазах
Вид окрестный потемнился — И несчастный… утомился. Томну голову склоня, «Научи, Сатир, меня, — Говорит пастух со вздохом, — Как могу бороться с роком?
Как могу счастливым быть?
Я не в силах вечно пить». — «Слушай, юноша любезный, Вот тебе совет полезный: Миг блаженства век лови; Помни дружбы наставленья: Без вина здесь нет веселья, Нет и счастья без любви; Так поди ж теперь с похмелья
С Купидоном помирись; Позабудь его обиды
И в объятиях Дориды
Снова счастьем насладись!»

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1814)

БЛЕСТИТ ЛУНА, НЕДВИЖНО МОРЕ СПИТ…

Блестит луна, недвижно море спит, Молчат сады роскошные Гаcсана. Но кто же там во мгле дерев сидит
На мраморе печального фонтана?
Арап-евнух, гарема страж седой, И с ним его товарищ молодой.

«[Мизрур], недуг тоски душевной
Не от меня сокроешь ты. Твой мрачный взор, твой ропот гневный, Твои свирепые мечты
Уже давно мне всё сказали. Я знаю — жизнь тебе тяжка. А что виной твоей печали?
Мой сын, послушай старика».

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1825)

БЛИЗ МЕСТ, ГДЕ ЦАРСТВУЕТ ВЕНЕЦИЯ ЗЛАТАЯ…

(Перевод неизданных стихов Андрея Шенье)

Близ мест, где царствует Венеция златая, Один, ночной гребец, гондолой управляя, При свете Веспера по взморию плывет, Ринальда, Годфреда, Эрминию поет. Он любит песнь свою, поет он для забавы, Без дальных умыслов; не ведает ни славы, Ни страха, ни надежд, и, тихой музы полн, Умеет услаждать свой путь над бездной волн. На море жизненном, где бури так жестоко
Преследуют во мгле мой парус одинокой, Как он, без отзыва утешно я пою
И тайные стихи обдумывать люблю.

(1827)

БОВА

Часто, часто я беседовал
С болтуном страны Эллинския
И не смел осиплым голосом
С Шапеленом и с Рифматовым
Воспевать героев севера. Несравненного Виргилия
Я читал и перечитывал, Не стараясь подражать ему
В нежных чувствах и гармонии. Разбирал я немца Клопштока
И не мог понять премудрого!
Не хотел я воспевать, как он; Я хочу, чтоб меня поняли
Все от мала до великого. За Мильтоном и Камоэнсом
Опасался я без крил парить; Не дерзал в стихах бессмысленных
Херувимов жарить пушками, С сатаною обитать в раю
Иль святую богородицу
Вместе славить с Афродитою. Не бывал я греховодником!
Но вчера, в архивах рояся, Отыскал я книжку славную, Золотую, незабвенную,

Катехизис остроумия, Словом: Жанну Орлеанскую. Прочитал, — и в восхищении
Про Бову пою царевича. О Вольтер! о муж единственный!
Ты, которого во Франции
Почитали богом некиим, В Риме дьяволом, антихристом, Обезьяною в Саксонии!
Ты, который на Радищева
Кинул было взор с улыбкою, Будь теперь моею музою!
Петь я тоже вознамерился, Но сравняюсь ли с Радищевым?
Не запомню, сколько лет спустя
После рождества Спасителя, Царь Дадон со славой царствовал
В Светомире, сильном городе. Царь Дадон венец со скипетром
Не прямой достал дорогою, Но убив царя законного, Бендокира Слабоумного. (Так, бывало, верноподданны
Величали королей своих, Если короли беспечные
Не в постеле и не ночкою
Почивали с камергерами.)
Царь Дадон не Слабоумного
Был достоин злого прозвища, Но тирана неусыпного, Хотя, впрочем, не имел его. Лень мне все его достоинства
И пороки вам показывать: Вы слыхали, люди добрые, О царе, что двадцать целых лет
Не снимал с себя оружия, Не слезал с коня ретивого, Всюду пролетал с победою, Мир крещеный потопил в крови,

Не щадил и некрещеного, И, в ничтожество низверженный
Александром, грозным ангелом, Жизнь проводит в унижении
И, забытый всеми, кличется
Ныне Эльбы императором: —
Вот таков-то был и царь Дадон. Раз, собрав бородачей совет
(Безбородых не любил Дадон), На престоле пригорюнившись, Произнес он им такую речь: «Вы, которые советами
Облегчили тяжесть скипетра, Усладили участь царскую
(Не горька она была ему), Мудрые друзья, сподвижники!
К вам прибегнуть я решаюся: Что мне делать ныне? — Слушайте». Все привстали, важно хмуряся, Низко, низко поклонилися
И, подправя ус и бороду, Сели на скамьи дубовые. «Вам известно, — продолжал Дадон, —
Что искусством и неправдою
Я достиг престола шаткого
Бендокира Слабоумного, Сочетался с Милитрисою, Милой женкой Бендокировой, И в темницу посадил Бову, Принца крови, сына царского. Легче, легче захватить было
Слабоумного златой венец, Чем, надев венец на голову, За собою удержать его. Вот уже народ бессмысленный, Ходя в праздники по улицам, Меж собой не раз говаривал: Дай бог помочь королевичу.

Ведь Бова уже не маленький, Не в отца своей головушкой, Нужды нет, что за решеткою, Он опасен моим замыслам. Что мне делать с ним? скажите мне, Не оставить ли в тюрьме его?»
Всё собранье призадумалось, Все в молчанье потупили взор. То-то, право, золотой совет!
Не болтали здесь, а думали: Арзамор, муж старый, опытный, Рот открыл было (советовать, Знать, хотелось поседелому), Громко крякнул, но одумался
И в молчанье закусил язык. Ко лбу перст приставя тщательно, Лекарь славный, Эскулапа внук, Эзельдорф, обритый шваб, зевал, Табакеркою поскрыпывал, Но молчал, — своей премудрости
Он пред всеми не показывал. Вихромах, Полкан с Дубынею, Стража трона, славны рыцари, Все сидели, будто вкопаны. Громобурь, известный силою, Но умом непроницательный, Думал, думал и нечаянно
Задремал… и захрапел в углу. Что примера лучше действует?
Что людьми сильней ворочает?
Вот зевнули под перчаткою
Храбрый Мировзор с Ивашкою, И Полкан, и Арзамор седой…
И ко груди преклонилися
Тихо головами буйными…
Глядь, с Дадоном задремал совет…
Захрапели многомыслящи!
Долго спать было советникам, Если б немцу не пришлось из рук
Табакерку на пол выронить.

Табакерка покатилася
И о шпору вдруг ударилась
Громобуря, крепко спавшего, Загремела, раздвоилася, Отлетела в разны стороны…
Храбрый воин пробуждается, Озирает все собрание…
Между тем табак рассыпался, К носу рыцаря подъемлется, И чихнул герой с досадою, Так что своды потрясаются, Окны все дрожат и сыплются, И на петлях двери хлопают…
Пробуждается собрание!
«Что тут думать, — закричал герой, —
Царь! Бова тебе не надобен, Ну, и к черту королевича!
Решено: ему в живых не быть. После, братцы, вы рассудите, Как с ним надобно разделаться». Тем и кончил: храбры воины
Речи любят лаконически. «Ладно! мы тебя послушаем, —
Царь промолвил, потянувшися, —
Завтра, други, мы увидимся
А теперь ступайте все домой». Оплошал Дадон отсрочкою. Не твердил он верно в азбуке: Не откладывай до завтрого, Что сегодня можешь выполнить. Разошлися все придворные. Ночь меж тем уже сгущалася, Царь Дадон в постелю царскую
Вместе с милой лег супругою, С несравненной Милитрисою, Но спиной оборотился к ней: В эту ночь его величеству
Не играть, а спать хотелося.

Милитрисина служаночка, Зоя, молодая девица, Ангел станом, взором, личиком, Белой ручкой, нежной ножкою, С госпожи сняв платье шелково, Юбку, чепчик, ленты-кружева, Все под ключ в комоде спрятала
И пошла тихонько в девичью. Там она сама разделася, Подняла с трудом окошечко
И легла в постель пуховую, Ожидая друга милого, Светозара, пажа царского: К темной ночке обещался он
Из окна прыгнуть к ней в комнату. Ждет, пождет девица красная; Нет, как нет всё друга милого. Чу! бьет полночь — что же. Зоинька?
Видит — входят к ней в окошечко…
Кто же? друг ли сердца нежного?
Нет! совсем не то, читатели!
Видит тень иль призрак старого
Венценосца, с длинной шапкою, В балахоне вместо мантии, Опоясанный мочалкою, Вид невинный, взор навыкате, Рот разинул, зубы скалятся, Уши длинные, ослиные
Над плечами громко хлопают; Зоя видит и со трепетом
Узнает она, читатели, Бендокира Слабоумного. Трепетна, смятенья полная, Стала на колени Зоинька, Съединила ручку с ручкою, Потупила очи ясные, Прочитала скорым шепотом
То, что ввек не мог я выучить: Отче наш и Богородице, И тихохонько промолвила:

«Что я вижу? Боже! Господи…
О Никола! Савва мученик!
Осените беззащитную. Ты ли это, царь наш батюшка?
Отчего, скажи, оставил ты
Ныне царствие небесное?»
Глупым смехом осветившися, Тень рекла прекрасной Зоиньке: «Зоя, Зоя, не страшись, мой свет, Не пугать тебя мне хочется, Не на то сюда явился я
С того света привидением. —
Весело пугать живых людей, Но могу ли веселиться я, Если сына Бендокирова, Милого Бову царевича, На костре изжарят завтра же?»
Бедный царь заплакал жалобно. Больно стало доброй девушке. «Чем могу, скажи, помочь тебе, Я во всем тебе покорствую». «Вот что хочется мне, Зоинька!
Из темницы сына выручи, И сама в жилище мрачное
Сядь на место королевича, Пострадай ты за невинного. Поклонюсь тебе низехонько
И скажу: спасибо, Зоинька!»
Зоинька тут призадумалась: За спасибо в темну яму сесть!
Это жестко ей казалося. Но, имея чувства нежные, Зоя втайне согласилася
На такое предложение. Так, ты прав, оракул Франции, Говоря, что жены, слабые
Против стрел Эрота юного, Все имеют душу добрую,

Сердце нежно непритворное. «Но скажи, о царь возлюбленный! —
Зоя молвила покойнику: —
Как могу (ну, посуди ты сам)
Пронестись в темницу мрачную, Где горюет твой любезный сын?
Пятьдесят отборных воинов
Днем и ночью стерегут его. Мне ли, слабой робкой женщине, Обмануть их очи зоркие?»
«Будь покойна, случай найдется, Поклянись лишь только, милая, Не отвергнуть сего случая, Если сам тебе представится». «Я клянусь!» — сказала девица. Вмиг исчезло привидение, Из окошка быстро вылетев, Воздыхая тихо, Зоинька
Опустила тут окошечко
И, в постеле успокоившись, Скоро, скоро сном забылася.

БОГ ВЕСЕЛЫЙ ВИНОГРАДА…

Бог веселый винограда
Позволяет нам три чаши
Выпивать в пиру вечернем. Первую во имя граций, Обнаженных и стыдливых, Посвящается вторая
Краснощекому здоровью, Третья дружбе многодетной. Мудрый после третьей чаши
Все венки с главы слагает
И творит уж возлиянья
Благодатному Морфею.

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1832)

БОЛЬНЫ ВЫ, ДЯДЮШКА? НЕТ МОЧИ…

«Больны вы, дядюшка? Нет мочи, Как беспокоюсь я! три ночи, Поверьте, глаз я не смыкал». «Да, слышал, слышал: в банк играл».

(А. С. Пушкин. Стихотворение. 1814—1816)

БОРИС ГОДУНОВ

ДРАГОЦЕННОЙ ДЛЯ РОССИЯН ПАМЯТИ
НИКОЛАЯ МИХАЙЛОВИЧА
КАРАМЗИНА
сей труд, гением его вдохновенный, с благоговением и благодарностию посвящает

АЛЕКСАНДР ПУШКИН

КРЕМЛЕВСКИЕ ПАЛАТЫ

(1598 года, 20 февраля)

Князья   Шуйский   и   Воротынский.

Воротынский

Наряжены мы вместе город ведать, Но, кажется, нам не за кем смотреть: Москва пуста; вослед за патриархом
К монастырю пошел и весь народ. Как думаешь, чем кончится тревога?

Шуйский

Чем кончится? Узнать не мудрено: Народ еще повоет да поплачет, Борис еще поморщится немного, Что пьяница пред чаркою вина, И наконец по милости своей
Принять венец смиренно согласится; А там — а там он будет нами править
По-прежнему.

Воротынский

Но месяц уж протек, Как, затворясь в монастыре с сестрою, Он, кажется, покинул всe мирское. Ни патриарх, ни думные бояре
Склонить его доселе не могли;

Не внемлет он ни слезным увещаньям, Ни их мольбам, ни воплю всей Москвы, Ни голосу Великого Собора. Его сестру напрасно умоляли
Благословить Бориса на державу; Печальная монахиня-царица
Как он тверда, как он неумолима. Знать, сам Борис сей дух в нее вселил; Что ежели правитель в самом деле
Державными заботами наскучил
И на престол безвластный не взойдет?
Что скажешь ты?

Шуйский

Скажу, что понапрасну
Лилася кровь царевича-младенца; Что если так, Димитрий мог бы жить.

Воротынский

Ужасное злодейство! Полно, точно ль
Царевича сгубил Борис?

Шуйский

А кто же?
Кто подкупал напрасно Чепчугова?
Кто подослал обоих Битяговских
С Качаловым? Я в Углич послан был
Исследовать на месте это дело: Наехал я на свежие следы; Весь город был свидетель злодеянья; Все граждане согласно показали; И, возвратясь, я мог единым словом
Изобличить сокрытого злодея.

Воротынский

Зачем же ты его не уничтожил?

Шуйский

Он, признаюсь, тогда меня смутил
Спокойствием, бесстыдностью нежданной, Он мне в глаза смотрел, как будто правый:

Расспрашивал, в подробности входил — И перед ним я повторил нелепость, Которую мне сам он нашептал.

Воротынский

Не чисто, князь.

Шуйский

А что мне было делать?
Все объявить Феодору? Но царь
На все глядел очами Годунова, Всему внимал ушами Годунова: Пускай его б уверил я во всем, Борис тотчас его бы разуверил, А там меня ж сослали б в заточенье, Да в добрый час, как дядю моего, В глухой тюрьме тихонько б задавили. Не хвастаюсь, а в случае, конечно, Никая казнь меня не устрашит. Я сам не трус, но также не глупец
И в петлю лезть не соглашуся даром.

Воротынский

Ужасное злодейство! Слушай, верно
Губителя раскаянье тревожит: Конечно, кровь невинного младенца
Ему ступить мешает на престол.

Шуйский

Перешагнет; Борис не так-то робок!
Какая честь для нас, для всей Руси!
Вчерашний раб, татарин, зять Малюты, Зять палача и сам в душе палач, Возьмет венец и бармы Мономаха…

Воротынский

Так, родом он незнатен; мы знатнее.

Шуйский

Да, кажется.

Воротынский

Ведь Шуйский, Воротынский…
Легко сказать, природные князья.

Шуйский

Природные, и Рюриковой крови.

Воротынский

А слушай, князь, ведь мы б имели право
Наследовать Феодору.

Шуйский

Да, боле, Чем Годунов.

Воротынский

Ведь в самом деле!

Шуйский

Что ж?
Когда Борис хитрить не перестанет, Давай народ искусно волновать, Пускай они оставят Годунова, Своих князей у них довольно, пусть
Себе в цари любого изберут.

Воротынский

Не мало нас, наследников варяга, Да трудно нам тягаться с Годуновым: Народ отвык в нас видеть древню отрасль
Воинственных властителей своих. Ухе давно лишились мы уделов, Давно царям подручниками служим, А он умел и страхом, и любовью, И славою народ очаровать.

Шуйский

(глядит в окно)

Он смел, вот все — а мы… Но полно. Видишь, Народ идет, рассыпавшись, назад — Пойдем скорей, узнаем, решено ли.

КРАСНАЯ ПЛОЩАДЬ

           Народ.

            Один

Неумолим! Он от себя прогнал
Святителей, бояр и патриарха. Они пред ним напрасно пали ниц; Его страшит сияние престола.

Другой

О боже мой, кто будет нами править?
О горе нам!

Третий

Да вот верховный дьяк
Выходит нам сказать решенье Думы.

Народ

Молчать! молчать! дьяк думный говорит; Ш-ш — слушайте!

Щелкалов

 (с Красного крыльца)

Собором положили
В последний раз отведать силу просьбы
Над скорбною правителя душой.

Заутра вновь святейший патриарх, В Кремле отпев торжественно молебен, Предшествуем хоругвями святыми, С иконами Владимирской, Донской, Воздвижется; а с ним синклит, бояре, Да сонм дворян, да выборные люди
И весь народ московский православный, Мы все пойдем молить царицу вновь, Да сжалится над сирою Москвою
И на венец благословит Бориса. Идите же вы с богом по домам, Молитеся — да взыдет к небесам
Усердная молитва православных.

 Народ расходится.

ДЕВИЧЬЕ ПОЛЕ 
НОВОДЕВИЧИЙ МОНАСТЫРЬ

  Народ.

  Один

Теперь они пошли к царице в келью, Туда вошли Борис и патриарх
С толпой бояр.

Другой

Что слышно?

Третий

Все еще
Упрямится; однако есть надежда.

Баба

 (с ребенком)

Агу! не плачь, не плачь; вот бука, бука
Тебя возьмет! агу, агу!.. не плачь!

Один

Нельзя ли нам пробраться за ограду?

Другой

Нельзя. Куды! и в поле даже тесно, Не только там. Легко ли? Вся Москва

Сперлася здесь; смотри: ограда, кровли, Все ярусы соборной колокольни, Главы церквей и самые кресты
Унизаны народом.

Первый

Право, любо!

Один

Что там за шум?

Другой

Послушай! что за шум?
Народ завыл, там падают, что волны, За рядом ряд… еще… еще… Ну, брат, Дошло до нас; скорее! на колени!

Народ

 (на коленах. Вой и плач)

Ах, смилуйся, отец наш! властвуй нами!
Будь наш отец, наш царь!

Один

 (тихо)

О чем там плачут?

Другой

А как нам знать? то ведают бояре, Не нам чета.

Баба

 (с ребенком)

Ну, что ж? как надо плакать, Так и затих! вот я тебя! вот бука!
Плачь, баловень!

 (Бросает его об земь. Ребенок пищит.)

Ну, то-то же.

Один

Все плачут, Заплачем, брат, и мы.

Другой

Я силюсь, брат, Да не могу.

Первый

Я также. Нет ли луку?
Потрем глаза.

Второй

Нет, я слюнёй помажу. Что там еще?

Первый

Да кто их разберет?

Народ

Венец за ним! он царь! он согласился!
Борис наш царь! да здравствует Борис!

КРЕМЛЕВСКИЕ ПАЛАТЫ

Борис, патриарх, бояре.

 Борис

Ты, отче патриарх, вы все, бояре, Обнажена моя душа пред вами: Вы видели, что я приемлю власть
Великую со страхом и смиреньем. Сколь тяжела обязанность моя!
Наследую могущим Иоаннам — Наследую и ангелу-царю!.. О праведник! о мой отец державный!
Воззри с небес на слезы верных слуг
И ниспошли тому, кого любил ты, Кого ты здесь столь дивно возвеличил, Священное на власть благословенье: Да правлю я во славе свой народ, Да буду благ и праведен, как ты.

От вас я жду содействия, бояре, Служите мне, как вы ему служили, Когда труды я ваши разделял, Не избранный еще народной волей.

Бояре

Не изменим присяге, нами данной.

Борис

Теперь пойдем, поклонимся гробам
Почиющих властителей России, А там — сзывать весь наш народ на пир, Всех, от вельмож до нищего слепца; Всем вольный вход, все гости дорогие.

(Уходит, за ним и бояре.)

Воротынский (останавливая Шуйского).

Ты угадал.

Шуйский

А что?

Воротынский

Да здесь, намедни, Ты помнишь?

Шуйский

Нет, не помню ничего.

Воротынский

Когда народ ходил в Девичье поле, Ты говорил…

Шуйский

Теперь не время помнить, Советую порой и забывать. А впрочем, я злословием притворным
Тогда желал тебя лишь испытать, Верней узнать твой тайный образ мыслей; Но вот — народ приветствует царя — Отсутствие мое заметить могут — Иду за ним.

Воротынский

Лукавый царедворец!

НОЧЬ. КЕЛЬЯ В ЧУДОВОМ МОНАСТЫРЕ

(1603 года)

Отец Пимен, Григорий спящий.

Пимен

 (пишет перед лампадой)

Еще одно, последнее сказанье — И летопись окончена моя, Исполнен долг, завещанный от бога
Мне, грешному. Недаром многих лет
Свидетелем господь меня поставил
И книжному искусству вразумил; Когда-нибудь монах трудолюбивый
Найдет мой труд усердный, безымянный, Засветит он, как я, свою лампаду — И, пыль веков от хартий отряхнув, Правдивые сказанья перепишет, Да ведают потомки православных
Земли родной минувшую судьбу, Своих царей великих поминают
За их труды, за славу, за добро — А за грехи, за темные деянья
Спасителя смиренно умоляют.

На старости я сызнова живу, Минувшее проходит предо мною — Давно ль оно неслось, событий полно, Волнуяся, как море-окиян?

Теперь оно безмолвно и спокойно, Не много лиц мне память сохранила, Не много слов доходят до меня, А прочее погибло невозвратно…
Но близок день, лампада догорает — Еще одно, последнее сказанье.

(Пишет.)

Григорий

 (пробуждается)

Всe тот же сон! возможно ль? в третий раз!
Проклятый сон!.. А всe перед лампадой
Старик сидит да пишет — и дремотой, Знать, во всю ночь он не смыкал очей. Как я люблю его спокойный вид, Когда, душой в минувшем погруженный, Он летопись свою ведет; и часто
Я угадать хотел, о чем он пишет?
О темном ли владычестве татар?
О казнях ли свирепых Иоанна?
О бурном ли новогородском вече?
О славе ли отечества? напрасно. Ни на челе высоком, ни во взорах
Нельзя прочесть его сокрытых дум; Все тот же вид смиренный, величавый. Так точно дьяк, в приказах поседелый, Спокойно зрит на правых и виновных, Добру и злу внимая равнодушно, Не ведая ни жалости, ни гнева.

Пимен

Проснулся, брат.

Григорий

Благослови меня, Честный отец.

Пимен

Благослови господь
Тебя и днесь, и присно, и вовеки.

Григорий

Ты все писал и сном не позабылся, А мой покой бесовское мечтанье
Тревожило, и враг меня мутил. Мне снилося, что лестница крутая
Меня вела на башню; с высоты
Мне виделась Москва, что муравейник; Внизу народ на площади кипел
И на меня указывал со смехом, И стыдно мне и страшно становилось — И, падая стремглав, я пробуждался…
И три раза мне снился тот же сон. Не чудно ли?

Пимен

Младая кровь играет; Смиряй себя молитвой и постом, И сны твои видений легких будут
Исполнены. Доныне — если я, Невольною дремотой обессилен, Не сотворю молитвы долгой к ночи — Мой старый сон не тих, и не безгрешен, Мне чудятся то шумные пиры, То ратный стан, то схватки боевые, Безумные потехи юных лет!

Григорий

Как весело провел свою ты младость!
Ты воевал под башнями Казани, Ты рать Литвы при Шуйском отражал, Ты видел двор и роскошь Иоанна!
Счастлив! а я от отроческих лет
По келиям скитаюсь, бедный инок!
Зачем и мне не тешиться в боях, Не пировать за царскою трапезой?
Успел бы я, как ты, на старость лет
От суеты, от мира отложиться, Произнести монашества обет
И в тихую обитель затвориться.

Пимен

Не сетуй, брат, что рано грешный свет
Покинул ты, что мало искушений
Послал тебе всевышний. Верь ты мне: Нас издали пленяет слава, роскошь
И женская лукавая любовь. Я долго жил и многим насладился; Но с той поры лишь ведаю блаженство, Как в монастырь господь меня привел. Подумай, сын, ты о царях великих. Кто выше их? Единый бог. Кто смеет
Противу их? Никто. А что же? Часто
Златый венец тяжел им становился: Они его меняли на клобук. Царь Иоанн искал успокоенья
В подобии монашеских трудов. Его дворец, любимцев гордых полный, Монастыря вид новый принимал: Кромешники в тафьях и власяницах
Послушными являлись чернецами, А грозный царь игуменом смиренным. Я видел здесь — вот в этой самой келье
(В ней жил тогда Кирилл многострадальный, Муж праведный. Тогда уж и меня
Сподобил бог уразуметь ничтожность
Мирских сует), здесь видел я царя, Усталого от гневных дум и казней. Задумчив, тих сидел меж нами Грозный, Мы перед ним недвижимо стояли, И тихо он беседу с нами вел. Он говорил игумену и братье: «Отцы мои, желанный день придет, Предстану здесь алкающий спасенья. Ты, Никодим, ты, Сергий, ты, Кирилл, Вы все — обет примите мой духовный: Прииду к вам преступник окаянный
И схиму здесь честную восприму, К стопам твоим, святый отец, припадши». Так говорил державный государь, И сладко речь из уст его лилася.

И плакал он. А мы в слезах молились, Да ниспошлет господь любовь и мир
Его душе страдающей и бурной. А сын его Феодор? На престоле
Он воздыхал о мирном житие
Молчальника. Он царские чертоги
Преобратил в молитвенную келью; Там тяжкие, державные печали
Святой души его не возмущали. Бог возлюбил смирение царя, И Русь при нем во славе безмятежной
Утешилась — а в час его кончины
Свершилося неслыханное чудо: К его одру, царю едину зримый, Явился муж необычайно светел, И начал с ним беседовать Феодор
И называть великим патриархом. И все кругом объяты были страхом, Уразумев небесное виденье, Зане святый владыка пред царем
Во храмине тогда не находился. Когда же он преставился, палаты
Исполнились святым благоуханьем, И лик его как солнце просиял — Уж не видать такого нам царя. О страшное, невиданное горе!
Прогневали мы бога, согрешили: Владыкою себе цареубийцу
Мы нарекли.

Григорий

Давно, честный отец, Хотелось мне спросить о смерти
Димитрия-царевича; в то время
Ты, говорят, был в Угличе.

Пимен

Ох, помню!
Привел меня бог видеть злое дело, Кровавый грех. Тогда я в дальний Углич
На некое был послан послушанье;

Пришел я в ночь. Наутро в час обедни
Вдруг слышу звон, ударили в набат, Крик, шум. Бегут на двор царицы. Я
Спешу туда ж — а там уже весь город. Гляжу: лежит зарезанный царевич; Царица мать в беспамятстве над ним, Кормилица в отчаянье рыдает, А тут народ, остервенясь, волочит
Безбожную предательницу-мамку…
Вдруг между их, свиреп, от злости бледен, Является Иуда Битяговский. «Вот, вот злодей!» — раздался общий вопль, И вмиг его не стало. Тут народ
Вслед бросился бежавшим трем убийцам; Укрывшихся злодеев захватили
И привели пред теплый труп младенца, И чудо — вдруг мертвец затрепетал — «Покайтеся!» — народ им завопил: И в ужасе под топором злодеи
Покаялись — и назвали Бориса.

Григорий

Каких был лет царевич убиенный?

Пимен

Да лет семи; ему бы ныне было
(Тому прошло уж десять лет… нет, больше: Двенадцать лет) — он был бы твой ровесник
И царствовал; но бог судил иное.

Сей повестью плачевной заключу
Я летопись мою; с тех пор я мало
Вникал в дела мирские. Брат Григорий, Ты грамотой свой разум просветил, Тебе свой труд передаю. В часы, Свободные от подвигов духовных, Описывай, не мудрствуя лукаво, Всe то, чему свидетель в жизни будешь: Войну и мир, управу государей, Угодников святые чудеса, Пророчества и знаменья небесны —

А мне пора, пора уж отдохнуть
И погасить лампаду… Но звонят
К заутренe… благослови, господь, Своих рабов!.. подай костыль, Григорий.

(Уходит.)

Григорий

Борис, Борис! всe пред тобой трепещет, Никто тебе не смеет и напомнить
О жребии несчастного младенца, — А между тем отшельник в темной кельe
Здесь на тебя донос ужасный пишет: И не уйдешь ты от суда мирского, Как не уйдешь от божьего суда.

ПАЛАТЫ ПАТРИАРХА

Патриарх, игумен Чудова монастыря.

Патриарх

И он убежал, отец игумен?

Игумен

Убежал, святый владыко. Вот уж тому третий день.

Патриарх

Пострел, окаянный! Да какого он роду?

Игумен

Из роду Отрепьевых, галицких боярских детей. Смолоду постригся неведомо где, жил в Суздале, в Ефимьевском монастыре, ушел оттуда, шатался по разным обителям, наконец пришел к моей чудовской братии, а я, видя, что он еще млад и неразумен, отдал его под начал отцу Пимену, старцу кроткому и смиренному; и был он весьма грамотен; читал наши летописи, сочинял каноны святым; но, знать, грамота далася ему не от господа бога…

Патриарх

Уж эти мне грамотеи! что еще выдумал! буду царем на Москве! Ах он, сосуд диавольский! Однако нечего царю и докладывать об этом; что тревожить отца-государя? Довольно будет объявить о побеге дьяку Смирнову али дьяку Ефимьеву; эдака ересь! буду царем на Москве!.. Поймать, поймать врагоугодника, да и сослать в Соловецкий на вечное покаяние. Ведь это ересь, отец игумен.

Игумен

Ересь, святый владыко, сущая ересь.

ЦАРСКИЕ ПАЛАТЫ

Два стольника.

Первый

Где государь?

Второй

В своей опочивальне
Он заперся с каким-то колдуном.

Первый

Так, вот его любимая беседа: Кудесники, гадатели, колдуньи. — Всe ворожит, что красная невеста. Желал бы знать, о чем гадает он?

Второй

Вот он идет. Угодно ли спросить?

Первый

Как он угрюм!

Уходят.

Царь

 (входит)

Достиг я высшей власти; Шестой уж год я царствую спокойно.

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.